Барон Фердинанд Вурмзер — Дельфине

Петербург, 2 июля 1779 г.

Уважаемая кузина! Вряд ли вы помните бледного юношу, который тщетно пытался отбить у своего соперника прелестнейшую из нимф. Принц Фридрих-Евгений остался победителем, и его лба коснулись ее губы, посвящая его своим поцелуем. Я же, спрятавшись в боскете, оплакивал свое поражение и целый день не расставался с мрачной мыслью исчезнуть ночью в черном лебедином пруду.

Внезапная смерть моего старшего брата вынуждает меня оставить мое место при дворе великого князя Павла, чтобы посвятить себя управлению нашими имениями. Я выезжаю на днях, и если горе, которое я испытываю, расставаясь со своей доброй повелительницей великой княгиней, смягчается радостью возвращения на родину, то этому много способствует мысль о вас, чью красоту и радушное гостеприимство мне так часто расхваливали.

Однако, может быть, я не осмелился бы теперь же уведомлять вас о своем приезде в Страсбург, если бы великая княгиня не поручила мне напомнить вам прекрасные дни молодости, которые вы проводили вместе в Монбельяре и Этюпе и передать вам ее сердечный привет. «Скажите маркизе, что я прошу ее принять моего бывшего камергера, как друга», — были ее слова, которые она, по доброте своей, поручила мне передать вам. Она надеется, в скором времени, если состоится посещение ею Франции, возобновить с вами прежние отношения. С глубоким сочувствием и искренним сожалением услышала она о горе, постигшем вас, дорогая кузина.

Мне в особенности было тяжело узнать о страданиях вашего ребенка, только после его ужасного конца. Я в состоянии был бы указать вам настоящего врача. Быть может, вы уже слышали о необыкновенном человеке, который внезапно появился здесь, и никто не может сказать, откуда он и кто он такой. Я говорю о графе Калиостро. Он разгуливает и исцеляет больных, как Христос, раздает деньги бедным, как Гарун-аль-Рашид, и заставляет мертвых выходить из недр своих темных могил на свет его мистической лампы.

Вы, наверное, его встретите, потому что он находится везде.

Через пять-шесть недель я надеюсь быть в Эльзасе и представиться вам. Прошу вас передать мое почтение маркизу, с которым я не имею чести быть лично знакомым, но которого знаю по рассказам моего брата, представившего мне его, как образец дворянина старой школы.

Граф Гибер — Дельфине

Париж, 25 августа 1779 г.

Встреча с вами в Спа, дорогая маркиза, преследует меня как потрясающее сновидение, воспоминание о котором не исчезает даже днем.

Ни одно из впечатлений во время моего путешествия — а они были достаточно сильны — не могло изгладить из моей памяти трогательной картины, которую я увидел. Ваш нежный стан, окутанный черной вуалью, и взгляд ваших темных горящих глаз на мраморно-белом лице — все это поразило меня до глубины души. Вы приехали, чтобы лечиться в этом знаменитом курорте.

«Маркиз пожелал этого», — сказали вы мне с горькой страдальческой улыбкой. «Маркиз? — повторил я про себя, удивленный. — Ведь я же знал то, что было всем известно. Уж не соединила ли трагедия ребенка с ее ужасным, загадочным концом, двух разошедшихся супругов?» Но еще прежде, чем я обдумал это до конца, ответ уже был мною получен. Подошел маркиз, — сгорбившийся старик, с осунувшимся лицом, — я едва узнал его! Тут я вспомнил со страхом темные слухи, которые распространялись по поводу неудачных спекуляций Сек-Джемса и участия в них маркиза и кардинала де Рогана. Но вскоре я увидал, что совсем другая тревога снедала его. Заботливо, как отец, закутал он вас плащом и поздоровался со мной с сердечностью, которая меня поразила. Ведь мы всегда были далеки!

«Как я рад, что вы здесь!» — несколько раз повторил он. Когда же я потом остался с ним наедине, я был поражен еще больше. Страх за вас заставил его позабыть всякие светские правила, и я внезапно увидел человека там, где до сих пор привык видеть только аристократа. Он просил меня занимать вас, развлекать и заставить вас снова заинтересоваться парижской жизнью.

Можно ли было найти для меня более приятную задачу? Вы знаете, с каким горячим рвением я взялся за нее, но вы не подозреваете, как с каждой каплей крови, медленно приливавшей к вашим щекам, когда я изощрял перед вами свое уменье рассказывать, свое остроумие и пришпоривал свою фантазию, точно всадник своего коня, — в моем сердце снова разгоралось пламя, и тень улыбки, мелькавшая на ваших губах, бурно подымала во мне старые, неудовлетворенные желания.

Я сказал вам, что приказ военного министра требует моего возвращения в Париж. Я солгал. И я даже не хотел разоблачать эту ложь. Только теперь, когда я нахожусь вдали от вас, я чувствую, что должен сказать вам правду.

Два года назад я добивался вашей любви. Обладание вами явилось бы самым драгоценным золотым лавровым листком в венце моей славы. Ни на одно мгновение не смущала меня мысль о вашем законном обладателе — маркизе Монжуа, о котором ничто не напоминало в вашем доме. Маркиз Монжуа, относящийся с такой высокомерной холодностью к прелестной Дельфине, предпочитавший задние комнаты в помещении m-me Гальяр спальне собственной супруги, от которой он выходил всегда с сумрачным скучающим лицом — как будто пребывание с нею было для него только выполнением неприятного долга — не мог, конечно, служить ни малейшим препятствием на моем пути к вам. Но даже, если б я знал, что он ценит вас больше, нежели какую-нибудь особенно драгоценную вещицу своего домашнего обихода, то все же и это не могло бы меня удержать. Пока мужчина в борьбе за женщину имеет перед собой соперника, равного ему, — хотя бы даже это был супруг его красавицы — сама природа дает ему право оспаривать у него ее обладание. Не сила, а слабость обезоруживает!

Вот почему я должен от вас бежать теперь. Я не мог оставаться возле вас равнодушным и не мог, как честный человек, добиваться вас. Старый, больной маркиз больше не соперник.

И все-таки! Если бы ваше сердце приняло когда-нибудь добровольное решение… Милая Дельфина, я начинаю понимать, что вы не только можете быть золотым листком в венке победителя, но сами по себе представляете тот розовый венок, которым жизнь венчает своих любимцев.

Смею ли я в награду за мое самоотречение, которому я не в состоянии был бы подвергнуть себя во второй раз, так как и теперь уже у меня едва хватает силы переносить его, возобновить наш последний разговор? Могу ли я надеяться, что при вашем содействии он постепенно образует между нами крепкую связь?

С тою гениальной, чисто женской добротой, которая может даже заменить деловой интерес, вы приняли участие в моей военной научной работе. Между тем, эта работа возбудила такое общественное внимание, на которое я даже не мог рассчитывать. Со времени блестящего успеха «Ифигении» Глюка наши великие умы, — я почти готов был написать «великие» в кавычках, снова принялись истощать свои силы в музыкальной войне. Такое явление возможно только в стране, где на граждан смотрят как на несовершеннолетних, и их действенное участие в политической жизни страны награждают Бастилией.

Защищая свои идеи, я вступил в очень горячий спор с г. Мениль-Дюран и вынужден был критически высказываться не только против него, но и против моего старого друга и благодетеля герцога Брейля.

В то время, как я ограничивался только критикой по существу, они прибегали к личным нападкам, и весь Париж повторял, как эхо, их слова и упрекал меня в грубой неблагодарности: герцог Брейль отказал мне от дома. Печальный призрак, указывающий на полное отсутствие убеждений у французских граждан, требующих, чтоб я принес любовь к отечеству в жертву чувству личной благодарности!

Впрочем, в данном случае, я разделил участь моего друга Кондорсе, который навлек на себя жестокую хулу за то, что осмелился подвергнуть критике финансовую политику Неккера. «Как это вам пришло в голову выступать судьей министра?» — спрашивали его с возмущением. «Разве же я должен оправдываться в том, что меня занимают общественные дела?» — отвечал он. Это право и долг каждого гражданина и не нужно никакой специальной миссии для того, чтобы вступаться за права народа или же бороться с такими мероприятиями, которые нарушают эти права.

Испорченное версальское общество, не признающее других законов, кроме придворного этикета, и убежденное в превосходстве всех учреждений, дающих возможность придворным лизоблюдам получать свои пенсии, а банкирам иметь превосходных поваров, конечно, смеется над такими взглядами, как наши. Как будто не существует никаких других страданий, кроме тех, которые касаются вас лично! Как будто природа, вложившая в нас мужество и чувствительное сердце, сама не призвала нас к тому, чтобы мы были защитниками общественного блага!

Нам пришлось пережить то, что наше общество гораздо больше заинтересовалось волнениями среди балетных танцовщиков, нежели потерями, которые понесла наша торговля, взятием Пондишери и несчастной экспедиции Сент-Люси. Если б я незадолго перед тем не был сам свидетелем исступленных восторгов парижан, приветствовавших вернувшихся героев американской освободительной войны, я потерял бы все свои надежды. Это был мгновенный взрыв глубоко укоренившейся ненависти к феодальному государству, быстро, однако, погасший, потому что, когда маркиз Лафайет и принц Монбельяр, не давая себе ни минуты для отдыха или для наслаждения овациями, которые всюду их ожидали, немедленно предоставили себя и свое испытанное оружие к услугам французского флота для борьбы с Англией, то это удивило всех, и никто их не понял.

Я имел случай разговаривать с принцем незадолго до его отплытия. Я был рад найти в нем одного из тех редких патриотов, которые чувствуют не как отдельная единица, а как часть целого. Он был очень удручен всем, что нашел по возвращении во Францию. «Америка открыла мне глаза на Францию, — сказал он. — Там целый народ борется за свободу, отдавая все свои силы и средства, а здесь отдельные члены государства смотрят на свое отечество как на завоеванную область, которую каждый имеет право грабить изо всех сил, соблюдая только свою выгоду. Там — мужчины, из которых каждый считает себя защитником отечества, а здесь — офицеры, спальни которых больше похожи на будуары куртизанок и которые ни к чему так страстно не стремятся, как только к тому, чтобы перещеголять друг друга в своих расходах на любовниц.»

В течение нашей длинной беседы с принцем я чувствовал искушение заговорить также и о вас, дорогая маркиза, и о вашем опасном падении с лошади, которое странным образом совпало с упоминанием его имени. Но моя скромность победила мое любопытство. Впрочем, может быть, я в тайне боялся, что стою перед соперником, равным мне по силе?

Граф Гибер — Дельфине

Париж, 21 июля 1780 г.

Я едва смел надеяться получить от вас письмо, дорогая маркиза, и теперь не знаю, должен ли я радоваться, что, наконец, получил его. Это холодное и короткое письмо, и я готов был бы думать, что оно продиктовано только вежливостью, если бы в нем не заключалось столько же вопросов, сколько и строк, — вопросов, которые явно вызваны не одним только любопытством, но за которыми скрывается и тайная тревога.

Нет сомнения, времена теперь серьезные, маркиза. Но мое путешествие из Спа в Париж, во время которого я проехал мимо угольных копей Анзена и Френа, указало мне, для кого особенно страшны наши современные условия. Я с содроганием видел детей, видел женщин, готовящихся сделаться матерями и работающих в темных подземных шахтах. И это в век Руссо! Я видел надсмотрщиков, вооруженных плетьми, которыми они подгоняли рабочих. И это в век освобождения Америки! Кто видел это и хранит в душе эти впечатления, тот может только презрительно улыбаться, слушая жалобы «терпящих нужду», которые, красуясь в шелковых жилетах с бриллиантовыми запонками, наполняют переднюю министра и скорбят о плохих временах. Не сами ли они виноваты, что сельские рабочие предпочитают идти работать в подземелья, нежели отбывать барщину в их поместьях?

Если вам указали на финансовую политику Неккера, как на причину всеобщих стесненных обстоятельств, то это неверно. Он не виноват ни в чем, — ни в хорошем, ни в дурном. Сделанные им ограничения расходов на содержание королевского штата, конечно, были очень неприятны для двора. Множество версальских офицеров, вся обязанность которых заключалась только в наблюдении над кухонной службой и над тем, чтобы жаркое подавалось вовремя, откомандированы теперь во флот, где, разумеется, должно ожидать от них чудес храбрости, в виду того, что они обладают таким опытом в командовании над мертвыми гусями и свиньями!

Но эти жалкие мероприятия представляют лишь отчаянную попытку как-нибудь успокоить общественное мнение. Они так же мало приносят пользы, как мало принесли бы ее попытка превратить девственный лес в плодородное поле при помощи ножа, которым разрезают жаркое! Налоги, которые Неккер частью отменяет, частью же назначает вновь, тоже не ведут ни к чему. Это Сизифова работа. Если удается заткнуть одну дыру, то сейчас же является рядом другая. Я повторяю: он не виновен, и ужасающий долг прошлого не смог бы покрыть и другой, более великий, чем он.

Вы говорите: «Я сама не боюсь, но маркиз болен, и опасения финансовых катастроф угнетают его, поэтому мне и хотелось бы это выяснить». Я знаю, что ваша гордость не позволит вам поддаваться страху, но знаю также, что даже рискованные спекуляции Сент-Джемса не могут подвергнуть серьезной опасности колоссальные богатства маркиза. Впрочем, в данный момент все возбуждает тревогу, так как от исхода войны зависит очень многое. Пока мы еще не можем говорить ни о каких значительных успехах Франции, и лавровый венок, врученный адмиралу Д'Эстену в опере, в сущности, принимая во внимание место, был только театральным представлением для народа. Со времени великого короля мы уже так отвыкли от побед, что теперь склонны каждый маленький успех возводить в геройский акт. Король в особенности обнаруживает в таких случаях чрезмерную щедрость в раздаче орденов и титулов, но ни то, ни другое не может придать эпигонам величия их предков.

Вы спрашиваете о настроении двора? Я стараюсь держаться от него в отдалении, насколько возможно, поэтому, на основании собственных наблюдений, могу сообщить вам лишь очень мало. Если судить по количеству празднеств и приемов, то двор находится в очень радужном настроении, но так как празднества тем менее могут служить выражением удовольствия, чем более они входят в ежедневный обиход, то, следовательно, они и не могут являться мерилом хорошего настроения у королей.

Я встретил королеву в июне, в Эрменонвилле, куда я приехал по приглашению любезной m-me Жирарден. Какое божественное поместье! Сам Руссо не мог бы выбрать лучшего места для своего вечного успокоения. У его могилы на острове тополей, где высокие деревья как будто пророчески указывают на небо своими светло-зелеными верхушками, цвет которых напоминает о надежде, где траурные розы, словно плачущие женские лица, прильнули к памятнику, а возле него тихо шепчутся между собой струйки воды в реке, словно они боятся нарушить тишину этого места, — там все кругом, как будто проповедует блаженство возвращения к природе.

Королева была очень недовольна. Утром она узнала о намерении еще сократить число ее придворных слуг и это после того, как она была вынуждена, незадолго перед этим, значительно ограничить свои желания, касающиеся постройки театра в Трианоне! «По-видимому, придворный штат короля Франции соразмеряется теперь с буржуазным бюджетом Неккера», — сказала она. В ее мягких чертах, которые до сих пор я видел всегда освещенными улыбкой, появилось жестокое выражение, особенно присущее ее матери-императрицы. «Позволили бы вы, чтобы ваш дворник назначал меню вашего стола?» — спросила она меня. «Дворник, конечно, нет, — отвечал я, — но мой управляющий — да, потому что он несет на себе ответственность за правильное ведение хозяйства».

Обходя парк, мы прошли мимо могилы бессмертного философа. Королева бросила на памятник ледяной взгляд через лорнетку и, высокомерно задрав голову, — жест, присущий только дочери Марии Терезы, — заметила: «Траурные розы цветут в Трианоне гораздо роскошнее», и, приподняв платье, словно оно не должно было даже прикасаться к этой земле, прошла мимо.

За ужином я высказал графине Полиньяк похвалу изящным туалетам дам. «Они носят мягкие ботинки, без каблуков, большие соломенные шляпы на свободно ниспадающих локонах, белые, простые муслиновые платья, — сказал я. — Не называется ли весь прелестный ансамбль такого туалета костюмом al Руссо?» — «М-11е Бертен, создавшая этот туалет, назвала его платьем королевы», — крикнула мне через стол королева и затем решила больше меня не замечать.

Спустя несколько недель я был у графа Прованского, в замке Брюнуа. Тот, кто ничего другого не видел во Франции, кроме этого дворца Креза, должен, конечно, воображать, что Франция утопает в золоте. На один из излюбленных господских праздников, устраиваемых там и обладающих особенной привлекательностью, благодаря пикантным танцам наших очаровательных жриц Терпсихоры и еще более пикантным куплетам, ожидали прибытия короля. В ночь, перед его приездом, кавалеры импровизировали похищение сабинянок, и рассказы об этой шутке, закончившейся вакханалией, забавляли короля гораздо больше, чем все заранее заготовленные представления. Он, как вы знаете, добродетелен только поневоле!

Затем состоялась охота на оленей, тоже как будто обладающих придворными качествами. По-видимому, смерть от королевской пули они принимали за особенное отличие.

В заключение король имел частное совещание с графом и уехал очень довольный.

Спустя несколько дней после этого улицы Версаля были полны пьяных швейцарцев — просроченное жалованье было им выплачено наличными деньгами — придворные конюшни снова наполнились английскими лошадьми, а в Трианоне возобновилась прерванная постройка театра. «Заниматься денежными сделками — это так пошло!» — сказали вы мне в Спа, сопровождая эти слова неподражаемым, презрительным жестом. Но короли все облагораживают, не так ли, госпожа маркиза?!

Я снова перечитал ваши строки, и мне показалось внезапно, что в них сквозит скрытое желание опять вернуться в Версаль. Я был бы безутешен, если бы я подавил его, вместо того, чтобы раздуть сильнее. Но зачем вы всегда прячете свое внутреннее я за тысячами мерцающих покровов? Не оттого ли, что тайна скуки, как вы знаете, заключается именно в том, чтобы все высказывать?

Кардинал-принц Луи Роган — Дельфине

Версаль, 30 августа 1780 г.

Уважаемая маркиза! Любезный прием, оказанный мне вами во Фроберге, и приятное впечатление — вы разрешите это откровенное замечание священнику? — которое я вынес вследствие возобновления дружеских отношений между вами и маркизом, заставляет меня обратиться к вам с этим письмом.

Вы помните наши длинные разговоры по поводу удивительного сообщения барона Вурмзера о графе Калиостро, о его исцелениях и пророчествах. Вспоминая свой печальный опыт с Месмером, вы, дорогая маркиза, заранее объявили обманом все то, о чем рассказывал барон Вурмзер. Я тоже отнесся скептически к этому, хотя, как верующий христианин, я никогда не буду отрицать возможности новых чудес, так как именно такие беспокойные времена, преисполненные надежд и всяческих ожиданий, особенно пригодны для проявления божественной силы, скрывающейся в отдельных избранных людях.

Вы можете заключить из этого, что я, не смущаясь, стал искать знакомства с таинственным графом, находящимся в данную минуту в Париже. Он превзошел мои самые смелые ожидания. Я пришел к нему в поздний час, в гражданском платье и совершенно замаскированный. Но он, не колеблясь, встретил меня глубоким поклоном, как кардинала Рогана, еще раньше, чем я успел сказать слово, и так подробно описал мне мой характер, мои склонности и желания и даже самые сокровенные события из моего прошлого, что я сам, пожалуй, не решился бы сделать это. Таких доказательств его феноменальных способностей, конечно было бы вполне достаточно, чтобы рассеять мои сомнения. Но то, что мне пришлось испытать, превратило меня уже окончательно в его последователя. Я встретил у него на следующее утро графиню Бетюн и разговаривал с нею так, как будто она никогда не была глухой— Я видел одного бедного парализованного нищего, который, по его повелению, стал ходить с легкостью юноши. Я видел одну слепую маленькую девочку, которой он дуновением своего рта раскрыл глаза. Когда же вечером его покинула толпа больных — их горячая благодарность была единственной наградой, которую он принимал, то он удержал меня у себя.

При свете только голубоватого мерцающего пламени, горевшего без лампы и фитиля посреди его лаборатории, наполненной склянками и пахучими эссенциями, у нас произошла замечательная беседа о настоящем и будущем Франции. То, что он сказал, должно остаться тайной между нами. Меня глубоко потрясло это и та роль, которую он предназначал мне в грядущих событиях заставила меня преисполниться такой горячей благодарностью к Богу, что я упал на колени и погрузился в молитву.

Треск искр вырвал меня из этого созерцательного настроения. Вся комната была наполнена сиянием. Я уже хотел броситься к окну, чтобы позвать на помощь, как услышал голос, грозный, точно голос архангела, который удержал меня. Передо мною стоял граф, и в то же время это был не он. Только что перед тем это был человек, едва достигший 50-летнего возраста, теперь это был глубокий старик, возраст которого никто не мог бы определить. Коричневая кожа обтягивала его кости, глубоко в глазных впадинах блестели глаза, худые руки ловили раскаленный воздух, окружающий нас, и там, где они схватывали его, воздух сгущался, превращаясь в красноватое золото, в сверкающие драгоценные каменья. Уж не дурачил ли меня выходец ада? Я сорвал крест с моей груди и с заклинанием протянул его к графу… С благоговейным жестом он прижался к нему губами!..

Верьте мне, маркиза. В момент самой величайшей нужды сам Бог послал Франции спасителя!

В течение моего пребывания я употребил все усилия, чтобы привлечь сторонников, которые разделяли бы мое убеждение. Но, к сожалению, яд неверия распространился точно эпидемия и не пощадил даже первых слуг государства и церкви.

Как говорил мне граф Шеврез, королева, по-видимому, живо интересуется чудесами графа Калиостро. Когда же Шеврез рассказал ей, по моему настоянию, о том, что делает граф Калиостро, она всплеснула руками, как радующийся ребенок, и вскрикнула с блестящими глазами: «Он делает бриллианты!..»

К сожалению, мне все еще не удалось добиться личной аудиенции, от которой так много может зависеть. Влияние графини Полиньяк сильнее, чем когда-либо. С истинно адской хитростью она умеет извлекать выгоды из этого влияния для себя и своей семьи, а это означает, что она старается держать подальше всех Роганов и их сторонников. Я надеялся, что буду иметь возможность во время праздника по случаю открытия маленького театра в Трианоне, тайком представить королеве графа, но зоркие глаза партии Полиньяк очень ловко помешали этому плану.

Как я жалел, прекрасная маркиза, что вас не было с нами в этот волшебный вечер! Маленький, весь залитый золотом театр, снаружи похожий на храм, а внутри на будуар любви, без сомнения, представляет наиболее подходящую рамку для грациозной игры нашей прелестной королевы. Она изображала субретку, и вполне можно было поверить, что г. Водрейль, игравший роль любовника с неподдельным жаром, мог сойти с ума от неудовлетворенной страсти. Пьеса г. Седэна «Король и крестьянин», правда, немного непристойна и не очень остроумна, но очаровательная игра высокопоставленной актрисы заставляла прощать эти недостатки. Сияя гордостью, королева принимала овации изысканной публики. Новые китайские фонарики распространяли магический свет в темном ночном парке, и когда театр открыл свои двери, все высыпали в парк, и там искали в темноте друг друга — и находили.

«А в это время, на море, ставят на карту человеческую жизнь ради будущего Франции!» — услышал я слова офицера, стоявшего возле меня, — одного из многих, все более и более забывающих в настоящее время, что верность монарху заключается в том, чтобы мы без всякой критики преклонялись перед его мероприятиями, даже если они неправильны.

Вскоре после того мне пришлось наткнуться еще на один пример господствующего теперь духа строптивости. Герцог Шартрский давал в честь своей остроумной приятельницы m-me Жанлис ночной праздник в парке Монсо, который должен был закончиться поездкой на гондолах, украшенных гирляндами. Но едва только элегантное общество заняло свои места, как оказалось, что все гребцы были пьяны. Конечно, общество перепугалось, и все выскочили из гондол. В этот момент я слышу, как один какой-то ничтожный капитан высказывает нашему благородному хозяину следующее замечание: «Мы, французы, по-видимому, всегда подвергаемся неприятным испытаниям на воде». — «Однако посмотрите, какие прекрасные победы мы все-таки одерживаем!» — возразил ему, смеясь, герцог и указал на группу испуганных дам, которые, дрожа от страха, прижимались к кавалерам, раскрывшим им свои объятия. Неизбежный Лагарп не упустил, конечно, случая для поэтической импровизации, в которой прославлял Жанлис как Венеру, а герцога как Марса, ну, а себя разве только из чрезмерной скромности! — он не представил Адонисом!

Через несколько дней я возвращаюсь в Страсбург. Если граф Калиостро уступит моим настоятельным просьбам и поедет со мной, то я надеюсь, не только для себя, но, в особенности, для вас, дорогая маркиза, — что мы будем свидетелями в высшей степени знаменательных вещей.

Маркиз Монжуа — Дельфине

Страсбург, 15 сентября 1780 г.

Моя милая Дельфина! Роган ничего не преувеличил. Я в высшей степени поражен тем, что видел, и считаю поэтому возможным питать очень большие надежды.

Мне незачем уверять вас, что мысль о том, что я могу вернуть свои физические силы и если не увеличить, то, во всяком случае, сохранить свое богатство, так тесно связана у меня с желанием не быть вам в тягость и окружить вас тем блеском, для которого вы созданы, что совершенно сливается с ним. Со времени великой трагедии нашего дома, когда вы упали, точно подкошенная, я только и думаю о том, как бы увидать вас снова веселой. Ничто не могло бы доставить мне больший радости, чем возможность исполнять все ваши желания, и ничто так не огорчает меня теперь, как трудные финансовые обстоятельства, которые лишают меня этой возможности! Но от этой заботы избавляет меня граф Калиостро. Остается другая, более мучительная для меня: то, что вы не имеете никаких желаний! Я должен обращаться к прошлому и искать в нем то, что тогда интересовало вас. И вот я пригласил архитекторов и искусных садовников, чтобы усовершенствовать парк и павильон, и надеюсь по крайней мере, что вы одобрите это.

Но у меня есть еще просьба к вам. Я задал графу очень важный вопрос, могу ли я еще надеяться иметь наследника? Он утверждает, что может ответить на этот вопрос только тогда, когда увидит вас. Я прошу вас исполнить это желание, первое, с которым я к вам обращаюсь после стольких лет. Вы сами говорили, что я обращаюсь с вами как друг и отец. Докажите же мне теперь свою благодарность, в которой вы столько раз уверяли меня.

Кардинал-принц Роган — Дельфине

Страсбург, 26 сентября 1780 г.

Забота о вас, дорогая маркиза, преследует меня даже в моих сновидениях. Дайте мне знать поскорее, как вы перенесли этот ужасный (к сожалению, ужасный по вашей вине) вечер? Как могли вы так внезапно прервать то состояние отрешения от всего окружающего, в котором находился граф, так что он свалился, как мертвый, на землю? Неужели мысль, что у вас еще может быть ребенок, так ужасна для вас, что она вызвала этот возглас крайнего отчаяния? Или вы не хотите признавать больше супружеских обязанностей — обязанностей, которые под влиянием разлагающей антихристианской морали тоже выброшены теперь в мусорную кучу прошлого?

С величественной улыбкой на устах, в полном сознании своего превосходства, граф не стал останавливаться на этом волнующем эпизоде. Когда же он потом, при магическом свете мерцающего пламени, заставил падать капли жидкого золота из вашего собственного кольца и сверкающие драгоценные камни из вашего собственного ожерелья, а мы с маркизом с благоговейным удивлением взирали на это чудо, то вы опять вскочили и схватили пламя, так что ваша белая рука покрылась красными ожогами. И зачем вы тогда бросили слово: «обманщик!» в лице человеку, который может сделаться нашим всеобщим благодетелем?!

Когда я сегодня утром поздоровался с графом — его вид убедил меня на этот раз более, чем его слова, что он достиг возраста Моисея, то он заговорил о вас с выражением самого теплого сочувствия. Мы все желаем вам только добра, моя красавица, и я надеюсь, что вы примете меня и графа, если мы явимся к вам в течение этого дня. Не забудьте, что ваш отказ лишит вашего супруга помощи человека, от которого он ожидает так много.

Граф Калиостро — Дельфине

Госпожа маркиза! Вы не хотите меня принять? По-видимому, вам неизвестно, что все, что относится ко мне, не зависит от воли какого-нибудь смертного.

Маркиз без меня разорен, а вы — его пленница на всю жизнь.

В замке Фроберг мы увидимся снова.

Граф Гибер — Дельфине

Париж, 15 декабря 1780 г.

Дорогая маркиза! Ваше известие не заключает для меня ничего нового. Весь Париж наполнен славой Калиостро, которого одни считают ловким фокусником, другие же — волшебником. Что кардинал Роган подпал под его влияние, а маркиз Монжуа устроил в Страсбурге лабораторию, чтобы научиться у таинственного чужестранца искусству делать золото, об этом говорят теперь во всех салонах, и Калиостро может быть уверен, что при помощи этой славы, которая предшествует ему, он завоюет Париж. Такое общество, которое устремляется к m-me Бонтан, чтобы погадать на кофейной гуще, и предпочитает умным разговорам сеансы с сомнамбулами, конечно, вполне созрело для подобного пророка. Стали ли бы наши философы так стараться разрушать веру, если б они знали, что таким путем они только расчищают дорогу суеверию? Чем больше растет страх перед действительностью, тем больше трусливых людей убегают в царство фантастических снов!

Вы, вероятно, читали уже о неуспехе моей трагедии «Смерть Кая Гракха»? Серьезность испугала публику. Наша публика переносит насмешку, даже сатиру, сама смеется над собой, и над нашими политическими условиями, хотя бы эти насмешки и преподносились ей в форме самых едких карикатур, но она никогда не поймет, что комедия, в сущности, не что иное, как трагедия.

Неккер, по-видимому, истощил все средства своей мудрости, но не желает открыто признаться в этом. Правда, Ленгэ, не перестающий в своем журнале осмеивать все мероприятия генерального контролера, теперь попал в Бастилию, где ему дана возможность искупить свои литературные грехи. Но каждому известно — и лучше всего это известно самому мне, — что при дворе с большим удовольствием читают его едкие сатиры. Я вовсе не сторонник Неккера, с его деревянной неподвижностью, а еще менее сторонник Ленгэ, умеющего, с его полной беспринципностью ослеплять только таких людей, которые совершенно отвыкли от дневного света, но я все-таки не могу не признать, что кто бы ни явился преемником Неккера, в случае его отставки, он, наверное, окажется, еще менее способным спасти Францию от разорения.

Разве это не признаки серьезного упадка, что я пишу прелестнейшей из маркиз, как будто бы она была старым дипломатом? В самом деле француз в своих клубах и кофейнях разучился разговаривать с хорошенькими женщинами. Искусство разговора заменяется теперь дурным стилем газет или же грубым жаргоном гризеток.

Служба заставляет меня отправиться в скором времени в Эльзас. Вы будете иметь право похваляться тем, что духовно спасли жизнь человека, если дадите мне приют на несколько дней. Одна только надежда увидеть вас и почтительно поднести к губам вашу маленькую ручку разгоняет мое унылое настроение. Забывать о настоящем, когда им наслаждаешься, это, в конце концов, лучшая философия.

Граф Гибер — Дельфине

Париж, 20 марта 1771 г.

Дорогая Дельфина! Как я завидую Адаму! Правда, он, подобно мне, был изгнан из рая, по прошествии некоторого времени, которое было безвременным и потому было таким же долгим, как вечность, и таким же коротким, как мгновение ока! — но он все же вкусил запрещенного плода!

Разве я не служил вам верно целые недели? Я даже постарался преодолеть ужас, который внушал мне ваш страшный гость, чтобы помочь вам в борьбе с этим гигантским пауком, который невидимо плетет вокруг вас свою паутину?

Разве я не играл роль главного садовника при разбивке аллей в вашем новом парке и роль архитектора при постройке вашего павильона, причем, конечно, я питал сладкую надежду, что эти гроты и беседки, эта розовато-золотистая раковина Венеры доставят мне нечто большее, чем простое художественное наслаждение?

Наше столетие представляет корабль, богато нагруженный самыми драгоценными товарами, плывущий в неведомую часть света, чтобы там под ударами урагана разбиться о ее скалы. Но пусть погибнут все богатства, лишь бы удалось спасти то, что расцвело у нас таким пышным цветом — искусство любви! А вы, прирожденная хранительница этого искусства, хотите уже теперь изменить ему? Разве это не значит предоставить будущее варварам? Не должны ли мы, дети умирающей эпохи, пользоваться каждой возможностью счастья, чтобы эта эпоха закатилась, окруженная ярким сиянием вечерней зари, а не под холодным дождем с хмурого неба?

О, это, конечно, очень горько для графа Гибера, что он должен заменять любовь философствованием о любви! Я бы совершенно отказался от этого, я бы ни за что не исполнил вашего желания и не стал разговаривать с вами о литературе и политике, вместо того, чтобы говорить о чувствах, если бы ваши блестящие глаза, пунцовые губки, ваши маленькие беленькие ручки, весь ваш очаровательный, изящно кокетливый образ не убедили бы меня, что вы ничего общего не имеете с политиканствующими дамами Пале-Рояля. Такие вещи не могут быть жизненным интересом для Дельфины Монжуа. Они служат ей только для того, чтобы развить ее ум, углубить ее чувства, словом, служит для нее таким же украшением, как цветы и ленты, шелковые ткани и драгоценности, которые усиливают обаяние ее наружности.

Только в этом смысле я и подчиняюсь своей роли простого хроникера.

Об отчете Неккера, который находится теперь в руках у всех, вряд ли стоит вам говорить. Он таков, какого и можно было ожидать от этого человека, обладающего умом, но не величием души. Это просто ловкое укрывание фактов, отклонение недовольства за расстройство финансов, на головы немногих соучастников. Впрочем, народ или, вернее, те классы, которые любят себя называть народом теперь: адвокаты, газетные писаки, лавочники и выброшенные из своего класса аристократы, — ликует, а парламентские советники, интенданты и генеральные откупщики, которым Неккер высказывает некоторую правду в глаза, конечно, очень возмущены этим. Вероятно, еще раз будет доказано, что в политике имеет перевес не мнение большинства, а сила денег, тем более, что королеве надоела экономия. Все это должно неминуемо вызвать падение Неккера, если только Калиостро не поторопится научить королеву делать золото.

Замечаете, мои мысли, несмотря на мою волю, все же постоянно возвращаются к этому «мастеру». Никто не может относиться к нему более недоверчиво и враждебно, чем я, особенно с тех пор, как я видел, что он превратил маркиза и кардинала в простое орудие своей воли, а вас заставил так сильно страдать. Все же я не могу так просто объявить его искусным обманщиком: он рассказал мне такие вещи из моего прошлого, которые известны только мне одному. Он сделал такие пророческие предсказания, которые нельзя, не долго думая, зачислить в рубрику снов, сбывающихся в действительности. Он затронул в моей душе такие струны, которые я считал раньше простыми остатками детского духовного понимания, и которые, как мне казалось, давно уже были разрушены Вольтером и Гольбахом.

Помните, как в последний вечер моего пребывания у вас, я пробовал шутить у павильона над этим «делателем золота», чтобы прогнать ваш страх. Сверкающее небо было совершенно безоблачно и пурпурный солнечный диск склонялся к закату. Вдруг длинная черная тень упала на луг и потянулась к пруду. Лебеди захлопали крыльями, вы, дрожа, закутали в белый платок свои плечи…

Калиостро прошел мимо!

Я хотел только внушить вам осторожность в Париже, дорогая маркиза!

Маркиз Монжуа — Дельфине

Париж, 25 мая 1781 г.

Дорогая Дельфина! Не успел я приехать сюда, как уже произошло событие огромной важности. Как раз, как это предсказывал Калиостро. Вот новое доказательство, которое не может не произвести на вас соответствующего впечатления.

Неккер получил отставку, после того, как весь мир ожидал, что, в благодарность за свой изумительный труд, доставивший государственной казне прибыль в десять миллионов, он, по крайней мере, получит повышение и будет назначен министром.

Вы знаете, что я всегда видел в нем женевского банкира, но тем не менее, я питал к нему большое и — как теперь оказывается — вполне основательное доверие. К сожалению, он был слишком умен для наших финансистов и генеральных откупщиков, которые тем больше приобретают значения, чем больше усваивают себе наше образование и присваивают себе наши поместья и наши богатства, стараясь этим ввести в заблуждение и самого короля. В действительности, это они вызвали отставку Неккера. И как велико должно быть их влияние, если им удалось добиться этого!

Я был в городе в воскресенье, когда распространилось это известие. Все были чрезвычайно огорчены этим фактом. Бульвары, кафе наполнились в один момент народом, но повсюду господствовала какая-то тревожная тишина. Бросали друг на друга многозначительные взгляды и жали друг другу руки, как будто угрожала всеобщая катастрофа. Тотчас же, в следующие дни, произошло настоящее переселение народов в Сен-Кан, куда немедленно удалился Неккер со своей семьей. Герцоги Орлеанский и Шартрский, Шуазель и Ришелье, даже парижский архиепископ были в числе посетителей Неккера, и все увидели в этом открытую демонстрацию против короля, которой массы любопытного народа горячо аплодировали.

Вечером во Французской Комедии произошли бурные сцены. Давалась пьеса «Охота Генриха IV», и вот, при словах герцога Бельгарда: «Говорите с уважением о таком великом министре!» публика разразилась неистовыми криками «браво», а когда Генрих IV воскликнул: «Жестокие! Как могли они так обманывать меня относительно этого человека!..», то в публике раздались рыдания.

В опере еще более бурные сцены были вызваны одним кавалером, который, слишком громко высказал свое удовольствие по поводу ухода Неккера. А Бурбулон, издавший брошюру, в которой обвиняет генерального контролера в подлоге, вследствие опубликованного им отчета, не может теперь показаться на улице без того, чтобы не подвергнуться оскорблениям. «Теперь Франция погибла!» — слышал я, как говорили друг другу на улицах простые люди, со слезами на глазах.

Не могу отрицать, что и я бы чувствовал то же самое, если бы в последнее время я не считал себя вправе питать новые надежды, которые — о чем я глубоко сожалею! — вы не разделяли со мной. Сент-Джемс был немало изумлен, когда я объявил, что беру часть своего капитала. Он предостерегал меня от обманщиков, из чего я заключил, что мои сношения с Калиостро не остались неизвестными. Но, верный своему обещанию, я не намекнул ни одним словом на то, что уже много раз видел собственными глазами, то есть, что луидор, в пламени таинственного огня, удваивается и утраивается! Во время моего визита к Сент-Джемсу я исполнил и ваше желание и вынул ваш маленький капитал из дела. Я надеюсь, что вы превратите его в пару серег для ваших розовых ушек или в цепочку для вашей беленькой шейки — иначе мне был бы непонятен такой каприз хорошенькой маркизы! Почти такую же сумму я уже истратил для вас. Кружева, шелковые материи, шляпки и чепчики для вашей очаровательной головки и прелестная маленькая мебель для вашего павильона, который служит для вас золотой рамкой, — все это отправляется сегодня во Фроберг.

Подумаете ли вы когда-нибудь о том, чтобы нарядиться для меня, дорогая Дельфина? У вас нет любовника, и хотя я только супруг, но мне кажется, что я могу утверждать это. Так не попробуете ли вы, ради опыта, полюбить меня? Я женился на вас, потому что вы привели меня в восторг, и ваша юная красота льстила моему тщеславию. Но теперь, Дельфина, я добиваюсь вас потому что, я вас люблю! Я не могу играть роль сентиментального поклонника. Я даже не могу стараться повлиять на вас трогательной историей моей супружеской верности. Верность — это буржуазная добродетель, отзывающаяся барщиной. Но я сделаю то, чего не мог сделать никто другой — положу к вашим ногам все великолепие мира!

Маркиз Монжуа — Дельфине

Париж, 3 июля 1781 г.

Дорогая моя! Известие о вашем отъезде в Спа и ваше намерение, по окончании пребывания в курорте, поехать на продолжительное время к вашей подруге Клариссе — дружба, о которой вы только теперь почему-то захотели вспомнить! — все это служит вполне ясным ответом на мое последнее письмо.

Я могу ждать! Мой учитель сказал мне во время нашего последнего сеанса: «Она вернется!» Я верю ему. Отдыхайте, выздоравливайте, веселитесь, и пусть мужчины томятся у ваших ног. Я ничего не имею против этого, потому что вы вернетесь!

Граф Гюи Шеврез — Дельфине

Версаль, 18 июля 1781 г.

Только что получил известие от моей сестры, что вы, дорогая маркиза, наконец-то, согласились приехать в Шато-Лароз. Сестра моя в восторге, а я еще больше, и мое любопытство не знает никаких границ, так как маркиза Дельфина — загадка, заставляющая постоянно ломать себе голову человека, который полагал, что женщина уже не представляет для него никакой тайны.

«Маркиза Монжуа сделалась монахиней», — сообщила мне год назад маленькая Ламбаль со своей небесной улыбкой. Я испугался. И моя фантазия тотчас же начала работать и нарисовала мне восхитительную картину похищения из монастыря.

Прелестная Дельфина сделалась последовательницей графа Калиостро, — с удивлением рассказывал несколько месяцев спустя барон Вурмзер. Как будто вам нужно было учиться волшебству, чтобы быть обворожительной. Я был возмущен и принял твердое решение разоблачить этого колдуна и отнять у него его жертву.

«Знаете ли, кто единственный любовник маркизы Монжуа? — смеялся Водрейль в Страсбурге прошлой зимой. — Это маркиз Монжуа!» Я пришел в полное отчаяние, потому что тогда вы были для меня окончательно потеряны.

А теперь я узнаю о вашем придворном штате в Спа, к которому маркиз не принадлежит, — я вижу его в свите Калиостро в Париже, — и о вашем предстоящем приезде в Лароз!

В Версале все замерло с тех пор, как положение королевы вынуждает нас к добродетели. Но даже если бы Версаль блистал, как прежде, даже если бы все мраморные богини в его садах внезапно ожили, чтобы заключить меня в свои объятия, — Лароз, где находится Дельфина, показался бы мне раем на земле, — конечно, если он населен не архангелами и святыми, а гуриями и грациями.

Я незадолго до вас приеду в Лароз, не только для того, чтобы иметь счастье вынести прелестную Дельфину из экипажа, но чтобы первому рассказать вам о новом общественном событии в Париже — открытии отеля «Дервие», на улице Шантерен, представляющем мастерское произведение Белянже. Его хозяйкой будет самая молодая и самая прекрасная служительница Терпсихоры, благодаря милостям принца Субиза, и я горжусь тем, что открыл ее. Что она красива — это вы мне поверите, маркиза, так как разве может тот, кто знает вас, иметь другой масштаб, кроме вашей красоты? В пользу ума этой малютки говорит следующий анекдот: «Один молодой человек добивался ее благосклонности. Она его отвергла. Он явился опять и, наконец, написал ей умоляющее письмо: «Подарите мне вашу благосклонность, хоть как милостыню!» Она отвечала ему запиской на розовой бумаге: «Очень сожалею, милостивый государь, но у меня уже есть мои бедные»…

Согласитесь, прекрасная маркиза, что Гюи Шеврез, благодаря тому, что он воспитан вашей красотой, не изменил своему хорошему вкусу.

Чем больше ломают себе голову ученые над открытием новых чудес химии и физики и в жертву своему бессмертию приносят все наслаждения, доступные смертным, тем больше считаю я своим долгом открыть человечеству, сделавшемуся вдруг ужасно серьезным, новые источники радостей, хотя бы благодарность мне за это заключалась только в jus primae noctis. Это латинские слова, моя красавица, и ими исчерпываются все мои познания в классическом языке. Я узнал их от Бомарше — он приедет в Лароз и будет моим самым опасным соперником! — прошу вас заставить его объяснить вам эту фразу.

Впрочем, в числе гостей будет еще одна воспитанница аббатства О'Буа: принцесса Генен. Не будет, следовательно, недостатка в доказательствах, что вопреки Руссо и его последовательнице m-me д'Эпинэ, проповедующих свободное воспитание детей в близости к природе, лучшим воспитанием все-таки остается воспитание монастырское. Оно дало нам самых очаровательных, самых свободных от предрассудков и самых достойных любви женщин. Принцесса сумела с бесподобной грацией отнестись к связи своего мужа с m-me Арну. Когда одна добродетельная особа из салона Неккер вздумала было пожалеть ее, она сказала, пожимая плечами: «Что вы хотите? Мне антипатичны мужчины, которые ничего не делают. По крайней мере, теперь у принца есть занятие», — «Разве у него нет другого занятия?», — язвительно заметила добродетельная особа. «Во всяком случае, не у меня!» — возразила, смеясь, принцесса.

Я хватаюсь поскорее за сургуч и печать, так как боюсь, что израсходую все свое остроумие еще до нашей встречи. А мне хотелось бы, прелестная маркиза, привезти его с собой в Лароз хорошо упакованным, как лучистый сверток, и предстать перед вами, моя очаровательница, в блестящем ореоле этих лучей.

Бомарше — Дельфине

Париж, 11 октября 1781 г.

Кто сменяет Лароз на Париж, тот гораздо больше похож на колодника, чем если бы даже он сменил свободу столицы на цепи Бастилии. Я сижу перед письменным столом, вместо того, чтобы сидеть перед прекраснейшей женщиной Франции. Я смотрю сквозь грязные стекла на стены домов, вместо того, чтобы смотреть сквозь зеленую листву на голубое небо и — величайший из всех ужасов! — я читаю проказы Фигаро горсти безмозглых комедиантов, вместо того, чтобы читать их изысканному парижскому обществу. У меня еще звучит в ушах ваш жемчужный смех и, как резкий диссонанс, врывается в него критика высокоразвитых коллег, которые сами не в состоянии ничего сделать лучше, но убеждены, что все знают лучше!

Есть между ними люди — вроде Демуана, сплетавшего венки добродетелям Дюбарри, и так долго уверявшего Людовика XVI, что он гений, пока тот сам не поверил этому, — которые перед моими комедиями, дрожат за благополучие государства и добрые нравы парижан. Но я утешаю себя: ведь все, отточившие свои перья, как меч, должны были переносить упреки в том, что они создавали опасность тогда как, в сущности, они имели только мужество раскрывать то, что уже существовало. Тревожные опасения литературных карьеристов только подтверждают мне, что моя пьеса хороша, а горячее одобрение, которое она встретила у старого канцлера Морепа, во время чтения ее в обществе почтенных князей церкви, заставило меня еще более убедиться, что Фигаро совершенно прав, ударяя по альмавивам плетью шута. Не согласны ли вы, что даже простой цирюльник самого темного происхождения имеет право презирать общество, которое находит только комичной проказу, разъедающего его?

Вы правы, умнейшая из всех маркиз! Бомарше и Фигаро составляют одно и то же. «Здесь господин, а там батрак, — как повезет счастье». И я подразумеваю всех таких Морепа — для которых Франция существует только, чтобы они могли быть министрами, и всех Роганов, — которые запрещают мне издание сочинений Вольтера и думают этим уничтожить Вольтера, — когда заставляю Фигаро говорить Альмавиве: «Вы думаете, что вы великий гений, оттого, что вы важный господин? Аристократическое происхождение, богатство, ранг и сан, — все это делает гордыню. Но что вы-то сами сделали, чтобы заслужить такое великолепие? Вы только потрудились родиться! В общем такой заурядный человек, как я, затерянный в темных массах, рожден только для того, чтобы пробиться, — потратить больше ума и знаний, чем это нужно было в последние сто лет для управления государством».

Но вы не правы, когда говорите: «Фигаро никогда не попадет на сцену». Он попадет на нее, маркиза, попадет! Я уже подсунул в руки m-me Кампан копию моей комедии, и она прочла ее королю и королеве. «Это отвратительно. Это неприлично! — повторял Людовик XVI. — Эта вещь не будет поставлена на сцене!», — объявил он со всем авторитетом абсолютного монарха. Разве же это не колоссальный успех, не вернейшая гарантия, что пьеса будет представлена? Король не хочет, чтобы «Свадьба Фигаро» была поставлена, а я клянусь, что она будет поставлена, если бы даже пришлось играть ее на хорах в Notre-Dame!

Прихожая уже желает перейти в салон, маркиза, и Фигаро с этой целью распахивает двери.

Вы мне не верите? Вы указываете мне на то, какой восторг вызвало рождение дофина, как «народ» кричал ура, и как этот «народ» носит теперь инициалы новорожденного в виде брошек и булавок. Но что же представляет этот «народ»? С одной стороны, это горсть блаженных детей, живущих в сказочном мире и готовых видеть в каждом маленьком принце освободителя заколдованных принцесс, с другой — это стадо кровожадных хищных зверей, которые с такой же жадностью растерзают голубя, как и дикую кошку.

Не желаете ли еще немного парижского рагу? Калиостро делает блестящие дела. Правда же, он великий воспитатель, потому что он доказывает, что надо обладать только наглостью и выдавать осколки стекла за драгоценные камни, чтобы заставить всех глупцов — то есть большинство — верить, что это, действительно, драгоценные камни.

Открытие китайского маскарада произошло в присутствии лучшего общества. Это варьете, где поются песни уличных девок, а рассказывают истории бродяг, следовательно, это — воспитательное заведение, которое должно будет занять место в театрах для «народа». Пресыщенные, как известно, всегда возвращаются к свиному салу, как к самому изысканному блюду.

Муза Ретиф де ля Бретонна снова произвела на свет жалкий плод. Для семимесячного ребенка этот младенец обладает чрезвычайно большой живостью и к тому же такой естественностью!.. Если его старшие братья и сестры являлись совершенно обнаженными, даже без фигового листка, то он, самый младший, уже не считает нужным скрывать даже своих самых примитивных отправлений! Успех его, само собой разумеется, громаден. Не служит ли это доказательством нашей дряхлости, в конце концов? Такого рода выставление напоказ действует всегда только на людей, лишившихся способности к деторождению.

Впрочем, у Ретифа есть теперь опасный конкурент в лице шевалье де Лакло. Его «опасные связи» — изящная книжечка, и если Ретиф — это Руссо сточных канав, то Лакто будет Ретифом хорошего общества.

Из старых друзей почтенный Лагарп выступил с полным собранием своих сочинений. Прежде это предоставляли потомству, и если меня удивляло, что Лагарп имеет мужество так откровенно открывать всю свою карьеру — от восторженного сторонника Вольтера вплоть до друга Марии-Антуанетты, — то еще более я поражен теперь его самомнением. Он делает то, что, разумеется, никто не подумает сделать после его смерти. Шамфор язвительно сказал про него, что он такой человек, который пользуется своими ошибками, чтобы скрывать свои пороки.

Герцог Шартрский приказал вырубить большую аллею Пале-Рояля, чтобы заменить ее аркадами. С тех пор, как спекулянты живут как принцы, нельзя пенять на принцев, что они становятся спекулянтами!

Мадам Жанлис также решилась взять в свои руки реформу воспитания, — разумеется, только в том смысле, что она написала об этом книгу. Разве не страшно трогательно такое рвение спасать детей от дурного воспитания, как раз теперь, когда их родителям нечего есть?

Вы видите, какое изобилие удивительных событий! Приезжайте же скорее, чтобы не пропустить слишком многого, а главное — не пропустить победы Фигаро.

Барон Фердинанд Вурмзер — Дельфине

Париж, 10 февраля 1782 г.

Уважаемая кузина! Если я только теперь, наконец, собрался написать вам, то вы должны простить это человеку, который вернулся в Париж после десятилетнего отсутствия и думает на каждому шагу, что все это он видит во сне.

Какое превращение! Я поражен до такой степени, что сам не знаю, должен ли я радостно приветствовать его или с ужасом отступить. Ошеломляющее впечатление, которое я вынес из всего, я могу выразить в двух словах: народ объявился!

Оттого ли, что мы прежде, верхом или в карете, быстро проезжали по улицам мимо него, или же он, в самом деле, не решался выходить из своих логовищ — я не знаю, — но, во всяком случае, мы только теперь видим народ. Он ходит по тем же дорогам, по которым ходим и мы, и не уступает нам места; он кричит и шумит в общественных местах и громким голосом говорит о свободе демократии, о республике там, где он прежде осмеливался только раскрывать рот, чтобы кричать: «Да здравствует король!» Но самое удивительное пришлось мне пережить вчера.

Распространился слух о прибытии Лафайета. В Версале еще ничего не было известно об этом, как уже парижские уличные мальчишки кричали: «Да здравствует Лафайет!» Я был с самого раннего утра в Пале-Рояле, где уже близится к концу постройка аркад, которыми герцог заменил вырубленную большую аллею, и где, — по-видимому, будет сборный пункт умственной жизни Парижа. Кругом раздавались воодушевленные разговоры о прибытии ожидаемых героев, об окончательном освобождении Америки и о решительной победе при Иорктауне.

«Маяком свободы был пожар города!» — крикнул какой-то человек, будто бы находившийся там в это время. «Скоро загорится и у нас!» — воскликнул другой. «И из феодальных прав и эдиктов о налогах воздвигнем мы костер монархии!» — радовался третий, горбатый человек с изможденным лицом Савонаролы. И все аплодировали.

Крик: «Лафайет!», как будто раздавшийся сверху, покрыл шум. На мгновение воцарилась глубокая тишина, и затем толпа ринулась ко входу, а через минуту я уже увидал человека в военной форме, которого несли сильные руки, высоко подняв над головами. Шапки взлетали на воздух, колыхались носовые платки, — все белые флаги. Когда же, наконец, маркиза снова опустили на землю, то тысячи рук протянулись к нему. И широкие грязные лапы крепко пожимали его узкую, аристократическую руку.

Все возмутилось во мне при виде этого прикосновения. Я старался протискаться через толпу, чтобы выйти. Тогда мой взор упал на другого человека в военной форме, сидевшего рядом с Лафайетом. Мне был хорошо знаком этот резко очерченный профиль, эти глаза стального цвета и светлые, белокурые волосы. «Фридрих-Евгений!» Изумление исторгло у меня этот возглас. Но он не слышал его. Он разговаривал — почти дружески, как мне это показалось — с горбуном, и его загорелые щеки окрасились легким румянцем, а на тонких губах появилась улыбка. Он радовался этой встрече!..

Я не в состоянии был приветствовать старого друга и поэтому локтями проложил себе дорогу в толпе, чтобы выйти на свободу.

Когда я после того бесцельно бегал по улицам, то случайность — или судьба? — привела меня к дому Калиостро. Я невольно вздрогнул и взглянул наверх. Учитель стоял у открытого окна. Какая-то дьявольская улыбка, которую я никогда раньше не замечал у него, искажала его черты. Он сделал мне знак своей большой желтой рукой и позвал меня каким-то необыкновенно скрипучим голосом: «Сегодня очень резкий воздух, не правда ли, господин барон? Отправляйтесь-ка вы домой, для нежной кожи это вредно!..» И, громко засмеявшись, он с шумом захлопнул окно.

Я стоял, точно прикованный к месту, и вдруг увидел маркиза, вашего супруга, выходящего из ворот. Он шел медленно, сильно сгорбившись, и его плечи вздрагивали, как будто ему было холодно в его толстом черном плаще. Встревоженный, я хотел заговорить с ним. Но взгляд его был устремлен мимо меня, в пустоту.

Это был очень скверный день, дорогая кузина, и всего приятнее было бы для меня снова упаковать свои сундуки и как можно скорее вернуться назад. Россия представляется мне теперь точно тихая, окруженная скалами бухта, в темных водах которой, правда, никогда не отражается солнце, но зато и буря никогда не вздымает их.

Но предстоящий приезд великого князя удерживает меня здесь, и я надеюсь, что многочисленные празднества и приемы, которыми будет сопровождаться его пребывание здесь, рассеют впечатление от дурных снов.

Граф Гюи Шеврез — Дельфине

Версаль, 15 марта 1782 г.

Высокоуважаемая маркиза! По требованию моей высочайшей повелительницы, ее величества королевы, я имею честь почтительнейше изложить вам высочайшее желание.

Его императорское высочество, великий князь Павел и его супруга великая княгиня Мария Феодоровна, урожденная принцесса Монбельяр, предполагают в мае посетить французский двор, и ее величество королева желает употребить все усилия, чтобы сделать как можно более приятным их высочествам пребывание в Версале. Поэтому она просит вас, как подругу юности ее императорского высочества, приехать в будущем месяце в Версаль и принять предлагаемое вам дружеское гостеприимство двора.

Эти строки, прекрасная Дельфина, написаны пером, повинующимся высшей воле, но теперь выступает на сцену сам Гюи Шеврез, чтобы лично выразить свое удовольствие по поводу того, что даже самая любезная просьба королевы является приказанием, хотя бы для самой гордой из всех маркиз, и у вас, таким образом, — как я уже осторожно предупредил вас, — отнимается всякое основание к непослушанию королеве. Я сам убедился, в Ларозе, что вы вовсе не расположены надеть покрывало монахини, и, вместо четок, которые перебирают руки благочестивой монахини, я видел на ваших ручках нанизанные мужские сердца, которыми вы жестоко играете. И всегда, как только я начинал надеяться, что вы удержите мое сердце, вы пропускали другое сквозь свои беленькие пальчики. Я знаю также, что вы в Страсбурге не находитесь на высоте новейшей моды и не соглашаетесь разыгрывать супружеских голубков, знаю также, что вы не принадлежите к приверженцам Калиостро, уже потому, что к ним принадлежит маркиз. Я встретил его вчера в ложе гроссмейстера, где самые очаровательные дамы и самые знатные кавалеры, дрожа от страха и восторга, ждут, когда этот новоявленный жрец Изиды откроет им свои тайны.

Что же заставило меня идти к нему? Страсть игрока. Его плавильная печь — это игра в кости и карты; она создает и поглощает целые состояния. Затем — любопытство. В том мире, которым мы, казалось, насладились до конца, оккультные науки являются новой, неизведанной сенсацией. Кроме того, жрец, который делает золото, может обратить даже самых отъявленных еретиков, тем более, что страсбургский кардинал и сам придворный духовник благословляют на это.

Можно было бы думать, что Калиостро — тайный агент Кондорсе и Мирабо. Он одурманивает своим колдовством их противников, обвораживает умы, усыпляет недоверие и отвлекает воображение от обыденных фактов общественной жизни. Как вы думаете, нашелся ли бы кто-нибудь в Париже, чтобы волноваться по поводу осады Гибралтара, если бы каждый мужчина мог делать золото, а каждая женщина обладала бы элексиром вечной молодости?

В Трианоне мы уже заняты приготовлениями к очаровательным представлениям, которые будут даны в честь высоких гостей. Калонн, унаследовавший вместе с финансами Франции и угрюмость всех своих предшественников — точно какой-нибудь франт, теряющий все свое остроумие, когда начинает подсчитывать свои долги, — сказал недавно королеве с мрачным видом: «Вы танцуете на вулкане, ваше величество!» — «Если только на нем можно танцевать и если паркет достаточно гладок, — отвечала она со смехом, — что мне за дело до того, что там, внизу, скрывается!» И, напевая романс Керубина, она пошла навстречу к королю, который всегда сердито нахмуривает лоб, как только слышит звуки запрещенной песни.

Я же все еще думал, с приятной дрожью, о вулкане. Мне представляется гораздо более привлекательным взлететь на воздух, вместе с фейерверком, нежели боязливо оглядываясь, сползать в долину…

А что вы об этом думаете, прекрасная женщина?