Принц Фридрих-Евгений Монбельяр — Дельфине

Париж, 3 мая 1786 г.

Наконец-то, возлюбленная, весть от тебя! Она снимает с нас запрещение и не только подает мне надежду на свидание с тобой, в мыслях об этом я колеблюсь между мукой и блаженством, так как должен купить это слишком большим унижением! — но, главным образом, сулит мне возможность обсудить с тобой великий вопрос нашего будущего. Целые месяцы я молчал. Быть может, я не в состоянии был бы исполнить твое желание, если бы передо мной не явилось чудное видение.

Это было в октябре прошлого года. Страстная тоска истомила меня. Я забыл все: твои желания, мои обещания! — и вот, перед восходом солнца я выехал верхом, твердо решив увидеть тебя, если бы даже мне пришлось взорвать стены замка. Чем ближе становилась моя цель, тем больше я пришпоривал свою лошадь, которая, непривычная к такому обращению, мчалась, как бешеная, вперед. Я оставил ее внизу, в деревенском постоялом дворе, а сам пешком пошел на гору. Запертые ворота парка поддались моим ударам. Сквозь зелень уже белели стены маленького замка. «Гора радости», — шептал я себе, охваченный трепетным ожиданием, и вдруг я остановился!..

Я услышал тихое пение. Столько нежности было в нем, хотя это не была любовная песня, столько ликования — хотя это не был гимн победы! Голос мне был знаком. Я уже хотел броситься туда, откуда неслись эти звуки, но что-то новое, чуждое в них обуздало мою страсть. Я подкрался сквозь чащу кустарника.

И тут я увидал тебя! На белой скамье, под темно-красным сводом каштанового дерева, ты сидела с маленьким мальчиком на руках; крошечный ротик его с жадностью прижимался к твоей обнаженной розовой груди. Ты меня не видела, твой взгляд был прикован к ребенку. Ты не чувствовала моей близости. Все твои чувства принадлежали ему, этому маленькому созданию! Мое страстное желание умолкло, и все-таки я еще никогда не любил тебя так сильно, так глубоко, как теперь! Но я ушел так же тихо, как пришел, никем незамеченный. Нарушить этот мир казалось мне святотатством.

И вот ты, моя дорогая, мать моего сына, я могу снова увидеть тебя, могу осмелиться думать о тех волнениях, которые тебе придется вынести и которые будут предшествовать нашему соединению. Ты ни слова не пишешь об этом. Я не нахожу даже в твоем письме веселого тона радости по поводу твоего приезда в Париж. Ты жалуешься, что маркиз все больше и больше требует твоего присутствия и что он с каждым днем все с большей гордостью настоящего отца взирает на мальчика. Я бы хотел, чтобы он выказал себя еще большим тираном, — тогда ты менее стеснялась бы добиваться своей свободы!

Не правда ли, ты ведь непоколебимо решила, что ты принадлежишь мне… одному мне?

Когда я в Этюпе проходил один по пустым комнатам, мне часто слышался шорох платья возле меня, и из коридора доносился ко мне звонкий детский смех. Были ли то призраки прошлого или, скорее, радостное предчувствие будущего? Когда мы соединимся, моя возлюбленная, что может удержать меня в этом кипящем адском болоте, называемом столицей?

Вся жизнь превратилась в лихорадку, каждый случай становится исходным пунктом катастрофических событий. Перед парламентом, где обсуждается в течение уже нескольких недель история с ожерельем, стекаются с каждым днем все возрастающие и раздраженные толпы народа. Если показывается Роган, на пути в Бастилию или из нее, то его встречают бурными овациями, и было бы трудно понять, как это те самые люди, которые рычат на каждого политического реакционера, могут так приветствовать кардинала, врага всякого прогресса, если бы не было слишком ясно, что в этот момент они видят в нем только жертву монархического произвола! Кажущаяся любовь к нему есть не что иное, как самая настоящая ненависть к абсолютизму.

Я сам с возрастающим участием следил за производством дела, хотя по традиции оно и было секретным. Но это соблюдалось только на бумаге, как и много других традиций. Роган держит себя как благородный человек, спокойно, с достоинством, и не говорит ни одного лишнего слова.

Зато Ламотт, его соучастница, безумствует и всем своим поведением показывает, что кровь Валуа, которой она хвастается, течет в ее жилах в очень разжиженном виде. Нет никакого сомнения, что свой последний неосторожный шаг кардинал совершил по наущению этой ловкой авантюристки. Но ее личность, выступающая в ярком освещении судебного следствия, бросает темную тень на личность другой особы, той, имя которой никто не осмеливается произносить в этом зале, но на которую новая грозно возрастающая сила — общественное мнение — уже указывает, — с трагической серьезностью и в разнузданных шутках, — как на истинную виновницу. Это — королева. Ожерелье, блестящие камни которого потускнели от последнего чумного дыхания умирающего короля, породило теперь еще более опустошительную эпидемию, чем та, от которой, погиб Людовик XV.

Король и королева почти изолированы теперь. Духовенство и дворянство не могут простить им унизительного способа ареста одного из первых сановников церкви и аристократии, а народ с радостью пользуется случаем, чтобы стащить королеву в грязь своих человеческих слабостей. С тех пор, как стало известно, что Калонн употребил часть денег из государственного займа, чтобы уплатить долги графа Артуа и герцога Бурбонского, всякий фантастический слух относительно добывания денег встречает уже полное доверие. Даже такой честный парень, как Люсьен Гальяр, с которым я вижусь каждый вечер в Пале-Рояле, был убежден в существовании в замке Трианона серебряного пола и бриллиантовой залы.

Популярности Гальяра мог бы позавидовать каждый министр. Вследствие последнего остатка рабской покорности, всегда испытываемой буржуа перед аристократами, общественное мнение вообще тем более заглушает свой голос, чем выше ранг того, кого оно видит перед собой и поэтому к стенам королевских замков доносится лишь его отдаленный ропот. Гальяр же находится совершенно на высоте своего времени и настолько уже не чувствует сословных различий, что я, — позволь мне, со смехом, сознаться тебе в этой слабости! — зачастую очень неприятно чувствую его равенство, при всем моем теоретическом признании полной справедливости такого положения. Я уже подумывал как-то о том, чтобы взять его в качестве дворецкого в Этюп, но я все еще не могу свыкнуться с мыслью дружески пожимать руку своему подчиненному и считать его взгляды такими же правомерными, как и мои.

По тому затруднению, которое я испытываю, порывая с простыми формами прошлого, я сужу и о том, как трудно, и почти невозможно, абсолютному монарху отказаться от внутреннего содержания этих форм.

Недавно я обедал в Версале. Король очень плохо выглядит и стал необыкновенно серьезным, а королева проявляет искусственную веселость. Говорят, что нежное телосложение дофина тревожит ее, и эту тревогу не может прогнать даже цветущий вид ее второго сынка. Свою ферму в парке Трианона, где она провела самые веселые часы своей жизни, королева предоставила для жительства двенадцати супружеским парам бедняков, а после злополучного представления «Севильского цирюльника», — состоявшегося через два дня после ареста Рогана, когда ей пришлось играть перед наполовину пустой залой, и публика оказалась скупа на аплодисменты, — королева уже ни разу не переступала порога маленького театра.

Оттого ли мир рисуется мне такими мрачными красками, что твое присутствие уже не освещает его, или же зрелые годы мешают мне видеть все, как прежде, окрашенным в розовый цвет юности? А, может быть, действительно, грозовые тучи летней ночи окутывают все кругом? Только с тобой, моя любимая, я решусь ближе подойти к этому вопросу.

Я вспомнил еще об одной встрече. В клубе я столкнулся с г. фон Альтенау. Он как будто хотел уклониться от меня, но так как он занимает влиятельный пост в органе Неккера, «???», я был заинтересован им и отправился с ним вместе, когда он вышел из клуба. Он был молчалив. Только на Пон-Неф, где Сена, освещаемая новыми красными фонарями, медленно течет, точно потоками крови, Альтенау стал разговорчивее. Он спросил о тебе и рассказал торопливо о том, что испытала ты однажды на этом самом мосту; когда я ему сообщил, что ты обрадована рождением сына, у него из глаз хлынули слезы. Знала ли ты, что он так любил тебя? Впрочем, кто же из тех, кто знает тебя, может не любить тебя?

Я едва осмеливаюсь надеяться, что ты, действительно, через четыре недели будешь здесь, ты и твое дитя, наше дитя, Дельфина!

Зачем надо принимать такие предосторожности с этим письмом? Разве маркиз следит за твоей корреспонденцией? Это, однако, мало подходит к его благородной натуре!

Крепко прижимаю тебя к моему сердцу. Ты, моя милая, любимая жена! Я живу только ради того часа, когда я больше не отпущу тебя от себя.

Маркиз Монжуа — Дельфине

Париж, 20 мая 1786 г.

Моя милая. После того, как я нашел подходящую квартиру для нас в Отель-де-Руа, я прошу вас как можно скорее выехать из Фроберга. Я уже дал необходимые указания нашему дворецкому, и никакие изменения не должны быть допущены. Пользование почтой, вместо собственных лошадей, и экипажей, безусловно предпочтительнее в наше тревожное время. Когда у меня дорогой свалилась лошадь, и мой кучер отправился в ближайший крестьянский двор за помощью, то крестьянин наотрез отказал ему, заметив при этом: «Прошли времена, когда дворянин, не имея лошадей, мог запрягать нас в свою коляску!» Путешествующие в почтовых экипажах, не выдавая своего сословия, не так легко подвергаются оскорблениям.

Вы, впрочем, сами убедитесь, во время вашего путешествия, как я был прав, восставая против вашего чрезмерного сострадания, привлекшего к вам во Фроберг всех нищих. Всюду теперь уже замечаются явные признаки усиления благосостояния, видны новые или хорошо исправленные дома, возделанные поля и люди в удобной одежде.

И несмотря ни на что, пробужденный однажды дух недовольства неискореним. Чем больше идут с реформами навстречу черни, тем она становится требовательнее. Как это подтвердили мне и сообщения моих друзей в Париже, слабость короля и страх министра финансов перед насильственным переворотом действуют в данном случае вместе, чтобы двигать нас дальше по этому пути. Процесс Рогана мог только ухудшить положение. После афронта, причиненного этим арестом, все благонамеренные люди отдалились от двора. В этом случае я чувствую себя на стороне рычащей перед парламентом черни, требующей безотлагательного освобождения кардинала.

Нелегко мне было променять спокойный Фроберг на Париж. Но, быть может, судьба всех нас зависит от ближайших недель и я не могу оставаться безучастным зрителем. Влияние, которое я еще имею у короля, должно быть использовано теперь. Причину, вынудившую меня вызвать вас из Фроберга, — к сожалению, вместе с малюткой, с которым вы не хотите расставаться, хотя ему было бы гораздо лучше в деревне — я бы хотел объяснить вам в нескольких словах, так как я, как вы знаете, избегаю словесных пререканий, которые легко ведут к сценам. У меня еще нет доверия к вам. Монбельяр и Этюп находятся слишком близко, и поэтому у меня возникает опасение, что мать моего наследника может забыться.

Маркиз Монжуа — Дельфине

Париж, 22 мая 1780 г.

Моя милая. Я вынужден до вашего отъезда написать вам еще несколько слов, для того, чтобы вы знали, чего я жду от вас. Вчера я видел принца Монбельяра. Вы, следовательно, будете встречаться с ним в обществе, и само собою понятно, что мы не можем избегать его, чтобы не давать повода к разным толкам. Поэтому я требую от вас торжественного обещания, что вы не возобновите с ним отношений. Я не стану напоминать вам о благодарности, которую вы должны чувствовать ко мне, спасшему вас и ребенка от публичного позора. Я хочу только объяснить вам, что с того момента, как я признал своим наследником вашего ребенка, я сумею сохранить честь имени, которое я ему дал.

Вчера Роган был оправдан. Народ встретил его такими бурными овациями, что отзвуки их были слышны даже в самых внутренних покоях Версаля. Королева заперлась одна в своей комнате. Она, может быть, чувствовала, что в этом оправдании заключается ее приговор!

Принц Фридрих-Евгений Монбельяр — Дельфине

Версаль, 10 июля 1786 г.

Моя бедная голубка, что он с тобой сделал? Ты, моя прежняя, смелая Дельфина, стала такой боязливой, такой малодушной! Даже проницательные взоры моей любви не в состоянии были разгадать тебя, когда ты вчера стояла передо мной в академии, бледная и робкая, как маленькая девочка. Только твои бегло набросанные строки разъяснили мне это. Ты дала маркизу обещание, которое он от тебя потребовал. «Я покупаю себе этим грехом последний остаток свободы», — пишешь ты и в трогательных словах просишь меня, — меня, от которого исходят все твои страдания! — простить тебе этот неправый поступок, как будто все твои грехи, возлюбленная, когда-нибудь могли быть грехами! Только твоя слабость, допустившая, чтобы маркиз назвал нашего ребенка своим, была несправедливостью против тебя самой, против нас, и она страшно мстит за себя! Но наша любовь будет достаточно сильна, чтобы и это преодолеть.

Мы не должны писать друг другу, говоришь ты. «Хотя маркиз никогда не унизился до того, чтобы сделать слуг шпионами, все же он видит и чувствует все, с тех пор, как никакой Калиостро не отвлекает его взоров». Но разве же мы не можем быть еще хитрее его?

Я спокойно поручил это письмо Гальяру, восхищение которого тобой, превышает даже его республиканские чувства. Я в нем совершенно уверен. Мы будем вскоре встречаться с тобой в обществе, и чем оно будет многолюднее, тем легче мы можем уединиться в толпе. Мы должны обсудить с тобой, как быть дальше, и… я должен иметь возможность целовать тебя снова, моя ненаглядная, для того, чтобы твои губки снова порозовели, и кровь вернулась бы к твоим щечкам. Я так люблю тебя, так люблю, и мое страстное желание так велико, что я, кажется, в состоянии был бы вынести все гадкие укрывательства тайной любви!

Увижу ли я тебя завтра у Пюи Сегюра, который, как он меня уверял, открыл какую-то новую, удивительную сомнамбулу, а послезавтра у m-me Сталь, которая намерена блеснуть своим умом в какой-то новой общественной игре?

Никогда еще ты не была так обворожительна, как вчера, моя прелестная! Маленькая маркиза, с нежными ручками и ножками, с тонкой талией и грудью, возвышающейся точно роза из своей чашечки, и рядом с ней новая шведская посланница, с крепкими костями, широким лицом, пытливыми глазами и в платье, напоминающем отчасти греческий пеплум, отчасти монашескую рясу. Даже Гибер, приветствовавший честолюбивую дочь Неккера как французскую Аспазию, и выразивший свое уважение ко всей ее семье в своей вступительной речи в академии, — чтобы совершенно сгладить воспоминание о своем прежнем отношении на мгновение как будто растерялся, когда увидел тебя.

— Вы настоящий собиратель исторических документов эпохи, граф, заметил ему у выхода Шансене. — М-11е Леспинас, маркиза Монжуа, m-me Сталь!.. — Гибер, нахмурив брови, молча прошел мимо. Мне же хотелось хорошенько задать этому шутнику. Но по какому праву могу я вступаться за тебя, моя возлюбленная?

Граф Гибер — Дельфине

Париж, 23 июня 1786 г.

Прекрасная маркиза. Ваша мраморная холодность, по-видимому, не уступает никаким уверениям в преданности. Вы сердитесь на меня, как будто с полным правом, потому что я отдалился от вас. В действительности же я чувствовал себя отвергнутым. Всякий солдат лишь очень неохотно вспоминает свои поражения и поэтому сворачивает в сторону от крепостей, оказавших ему сопротивление!

Но если я не смог победить ваше сердце, то, по крайней мере, я хотел бы сохранить ваше доброе мнение.

Ум m-me Сталь обворожил меня как раз в такой момент, когда мое оскорбленное чувство должно было отступить и замкнуться в себе. Бывает такое утомление чувств, которое представляет самые подходящие условия для того, чтобы голова вступила в свои неограниченные верховные права. Тогда-то я стал смотреть на Неккера глазами его дочери и нашел в нем учителя и даже друга. Если бы вы чаще встречались с нею, — я надеюсь, мадам Сталь сумела бы постепенно завладеть вами, несмотря на ваши насмешки над ее излюбленными общественными играми, которые вы называете «пляской ума на канате». И вы согласились бы с нею, что единственным спасением Франции может быть только учреждение конституционной монархии по английскому образцу. Но в то время как англомания французского светского общества наносит опасный ущерб его светскому остроумию, его художественному вкусу, а драгоценные французские деньги обмениваются на английских лошадей, английские костюмы и экипажи, мы все же не можем решиться перенять лучшее, что создал наш исконный враг — его государственную форму!

Вы видите, дорогая маркиза, как необходимо мне ваше присутствие. Будь вы здесь несколько дольше, я бы не смог говорить с вами о политике.

Посылаю вам обещанную программу лицея. Хорошо бы, если бы вы так же увлеклись ею, как дамы нашего общества, тогда я мог бы надеяться встречать вас и там! Кондорсе сделал очень хорошее вступление к своему математическому курсу, — который очень усердно посещается прекрасными слушательницами, сказав: «Все претензии одинаково вытекают из невежества людей и еще из большего невежества тех, кто эти претензии признает. Поэтому мы думаем, что лучшим средством уменьшить количество претензии, это — уменьшить число ими обманутых. Знания, какого бы рода они ни были, полезны только тогда, когда они составляют общественное достояние. Нет такого знания, которое не было бы вредным, если только небольшое число привилегированных обладает им».

Он не мог сказать ничего более подходящего к данному случаю — открытию общедоступных лицеев, и в то же время ничем не мог так возбудить против них духовенство! Старые и молодые! — в особенности женщины, все стремятся на его лекции.

Разрешите ли вы мне проводить вас на одну из ближайших лекций? Если бы я знал, что это пробудит ваш интерес, я бы нашел время всегда находиться там в вашем обществе. В настоящее время встречаются перед кафедрой, точно так же, как раньше встречались в салонах.

Вследствие введения значительных реформ в армии, над которыми мне приходится напряженно работать, — покойный Фридрих Прусский только теперь оживает для нас, — сообщения бедного барона фон Пирша извлекаются из пыли архива, я, разумеется, очень занят теперь.

Но мое сердце, прекрасная маркиза, свободно!

Люсьен Гальяр — Дельфине

Париж, 4 июля 1786 г.

Уважаемая маркиза. Лицей — свободное государство, и туда открыт доступ даже горбатым. После того, как слуга маркиза не принял горшка с цветущим растением, — хотя он был прислан как будто бы по вашему заказу, причем спрятанное в нем письмо благополучно вернулось ко мне, — я выбираю этот, более удобный путь. Если не получу от вас другого приказания, то буду держаться этого способа переписки.

Так как вы были столь добры, что справились о моей судьбе, — чего никогда не приходило в голову никому! — то я осмелился приложить к письму принца и это письмо.

Мне живется недурно. Женщина, которая в минуту слабости произвела меня на свет, уже умерла. С помощью грязных денег, накопленных ею, я содержу ребят. Несколько парней, бежавших из монастыря, состоят их руководителями. Я же сам пишу статьи, памфлеты, песенки, и так как в материале для этого никогда недостатка не бывает, то нет недостатка и в людях, которые за это платят.

«Путь открывается таланту!..» — эти слова Бомарше становятся истиной. Я и дальше оставался бы предан тому, кто произнес их, — он охотно позволял мне составлять для него мемуары и политические статьи, — если бы не то, что для него это не являлось конечной целью. С тех пор, как королева позволила ему диктовать ей слова и поступки, его тщеславие победило в борьбе с его остроумием. Он выстроил себе дворец, как раз против Бастилии, на углу улицы, по которой ежедневно проходят толпы бедных рабочих из предместий! Они начинают понимать, что говорят камни: замок героя, слова и крепость тирании!

В первый раз я испытал смущение, когда он выступил в защиту Компании парижских Вод против графа Мирабо. Я знал, что у него есть акции этой компании, ценность которых возросла втрое, так как эта настоятельнейшая потребность народа сделалась предметом самой беззастенчивой спекуляции. Ответ Мирабо был ударом молнии для высохшего дерева его славы. Даже успех его оперы не спас его. Слова нашего великого мыслителя слушали охотно, но действия они не имели. Я отказался помогать ему. Тогда же я впервые пришел к заключению, что христианская добродетель поддерживать слабых является преступлением. Надо идти только с победителями. И я нашел этих победителей в предстоящих битвах, я иду с ними шаг за шагом и осуществление наших надежд держу в своих руках, потому что я действую! Это помогает мне радоваться жизни. Моя последняя брошюра «Долой Бастилию!», выпущенная мною анонимно, — нельзя легкомысленно подставлять свою шею под нож других, когда надо наточить собственный нож! — была, конечно, конфискована. Но многие сотни успели ее прочесть и тысячи уже знают, что Бастилия — не простое здание, которое сторожат устаревшие пушки и полуинвалиды, а само государство!

Простите меня, маркиза! Мое перо уже привыкло к свободе так же, как и я. Я не хотел вас пугать, ведь вы живете на другой звезде. Если бы я мог, то сохранил бы вам эту звезду. Но ведь и для вас это не была счастливая звезда!

Принц Фридрих-Евгений Монбельяр — Дельфине

Париж, 4 июля 1786 г.

Дорогая Дельфина! Несмотря на то, что я мог в полумраке комнаты держать твою руку в своей руке, мог слегка коснуться губами твоей мягкой щечки, я все же прошу тебя прекратить посещение Пюи Сегюра. Ты недостаточно сильна, чтобы со спокойствием установившегося ума слушать речи сомнамбулы. И я сам должен признаться, то впечатление, которое производит эта бедная крестьянская девушка с Вогез, когда она говорит во сне очень сильно. Я сделал сегодня опыт, в присутствии одного только Пюи Сегюра. Она описывала сцены из американского похода, которые только я один мог бы так отчетливо изобразить. Когда же мы стали расспрашивать о будущем, то ее снова охватил такой же мучительный страх. Она бормотала: «Кровь!.. Кровь!..», в ужасе закрывала лицо руками, как будто видела своими закрытыми глазами что-то страшное и на цыпочках, высоко подняв юбку, проходила по комнате, говоря со стоном: «Кровь поднимается… поднимается!.»

Я бы, конечно, не стал придавать ее предсказаниям больше значения, чем выходкам какого-нибудь безумного больного, потому что я верю лишь тому, что может быть доказано, — мы уже уразумели, что «Система природы» Гольбаха является скорее продуктом человеческого высокомерия, нежели человеческой мудрости! — если бы не возникали повсюду подобные же явления. Мой старый рейткнехт пережил нечто подобное в одном постоялом дворе Сент-Антуанского предместья. Одна маленькая танцовщица в Воксалле, заснувшая во время репетиции, имела страшные видения. Во всех кругах населения можно встретить людей, охваченных великим страхом, точно болезнью.

Может быть, моя единственная возлюбленная, мы с тобой не так легко поддались бы этой заразе, если бы наша преследуемая любовь не была полна страха. Чем это кончится?!

Так как маркиз хочет в воскресенье поехать в Сен-Клу, то, наконец, у нас будет возможность увидеться наедине. Будь в полночь под большой липой, в саду своего отеля. Я знаю такой вход, который защитит тебя от всех нескромных взоров. Мы должны поговорить, хотя я впервые испытываю ощущение, что я обманываю человека, который мне доверяет.

Граф Гюи Шеврез — Дельфине

Замок Сен-Клу, 25 июля 1786 г.

Прекраснейшая маркиза! Мы только теперь узнаем о вашем пребывании в Париже. Не потеряли ли вы, в конце концов, свое сердечко, отдав его какому-нибудь Мирабо — теперь это в моде — что вы так безжалостно позабыли нас? Принцесса Ламбаль одновременно пишет вам, чтобы пригласить вас в Сен-Клу, а я стараюсь пришпорить коня моего остроумия, чтобы он мог конкурировать с умом парижан. Ведь вы, как узнаю об этом, к великому моему смущению, тоже состоите ученицей лицея! Знаете вы прелестную песенку о лицее? Вы ее получите, когда приедете сюда. А пока — в виде приманки! — я сообщаю вам лишь ее заключение:

Craignons, qu'une jalouse fée,

Bornant les sages du Lucée

Dans leurs projets,

Hors du giron de la science

Ne les change par sa puissance

En perroquets.

Считаете вы в самом деле возможным, что мужчины и женщины, сидя вместе целыми часами в одном помещении, могут долго выдержать, и живое чувство не возьмет верх над сухой наукой?

Или же бедная любовь должна обратиться в бегство перед всеми этими теориями и принципами, которые кажутся мне школьниками, вооруженными сеткой для ловли прелестных мотыльков, чтобы потом посадить их на булавку? Признаков для этого накопилось достаточно.

Возьмем хотя бы одежду для женщин — полумешок, полурубашка; для мужчин — темный фрак и жилет, указывающую, по-видимому, что она более не желает выполнять свою задачу: украшать и подчеркивать прелести носительниц. Но там, где прекращается желание нравиться, возникает грубость нравов, разговор становится тяжеловесным, фантазия уступает место рассудительности, искусства падают. Ум общества воспитывается только в таких кругах, где мужчины, находясь возле женщин, подстрекаемые желанием нравиться, стараются блистать своим остроумием, и изощряют все способности своего ума, а женщины, в своей тихой борьбе за достойного, постоянно помнят, что они — прекраснейшее произведение искусства природы.

Но философия наших дней, поучающая нас, не верящих в бессмертие, что никакая потеря не может быть так невознаградима, как потеря времени, и ничто так не драгоценно, как время! — беспощадной рукой разрушила эту привлекательность нашей общественности. Наслаждаться хотят, но не давая себе труда нравиться. Без твердой уверенности в скором обладании, женщине почти уже не оказывают внимания. На каждое женское существо смотрят как на куртизанку, и если она хочет иметь успех, то должна конкурировать с куртизанкой.

Мы, моя красавица, маленькая кучка приверженцев прошлого — бежали в Сен-Клу от Парижа и его реформ и теперь с содроганием замечаем, что эти реформы следуют за нами в образе Калонна.

Покупка Сен-Клу, к которой королева принудила его, окончательно лишила его спокойствия. Даже для Полиньяк, которая предпочла титулу герцогини его всегда открытый кошелек, он является теперь человеком с плотно застегнутыми карманами.

Приезжайте, дорогая Дельфина, чтобы богатством своей красоты и своего ума заставить нас позабыть о зияющих пустых кладовых казначейства. Привезите с собой королеве свежий воздух Вогез. Она очень страдает, а маленький дофин является как бы воплощением ее забот. Но ее всегда может развеселить какое-нибудь радостное событие.

Когда прелестная графиня Тюрпен обручилась с маркизом Лемьер, это послужило поводом к празднеству. Мы все явились в костюмах регентства и воображали, что вернулись эти счастливые времена. Одно меткое замечание остроумного отца невесты переходило из уст в уста. Лемьер из-за своих долгов, которые, впрочем, уплатила королева, не пользовался расположением Тюрпена и поэтому всячески старался подделаться к нему. Однажды он сказал ему: «Достаточно увидеть вас, чтобы поверить, что вы отец Туанетты!» Граф возразил ему с самым серьезным видом: «Вы забываете, мсье, что мы имеем счастье жить в такое время, когда уже ничему больше не верят!»

Из этого длинного письма вы можете составить себе понятие, какие длинные разговоры ожидают вас здесь. Мадам Кампан слышала, что новейшей моде в Париже является презрение к светской болтовне. Недавно какой-то герой пера высказал в «Меркурии Франции», — что это — «презренное искусство паразитирующей придворной сволочи!» Любезный тон, который принимают по отношению к нам, пользуясь ругательным лексиконом, введенным парижским парламентом и старательно им обогащаемым! — Он добавил, что следовало бы, наконец, перестать обучать юношество этому искусству, тем более, что оно самое бесхлебное из всех искусств!

В самом деле, идеалисты такого сорта, как Лафайет, не могут натворить столько зла, сколько делают революционные филистеры, которые преклоняются перед целью, как перед божеством. Они еще превратят наши замки в казармы и будут в наших розовых садах сажать репу!

Вы знаете, что полем моих битв всегда был паркет. Только недавно я велел наточить свою шпагу, и ношу пистолеты в карманах плаща, потому что я твердо решил, что сдамся парижской черни только тогда, когда я буду уже не я, а комок кровавых лохмотьев!

Принц Фридрих-Евгений Монбельяр — Дельфине

Париж, 2 августа 1785 г.

Ты спрашиваешь меня, должна ли ты ехать в Сен-Клу? Уж одно то, что ты можешь об этом спрашивать, возлюбленная моя, заключает в себе ответ. Мы не должны щадя обманывать друг друга, это было бы началом духовной разлуки. Отсутствие радости тяжело ложится на нашу любовь, на наших тайных свиданиях тяготеет сознание вины! Поезжай спокойно, моя бедная голубка, может быть, вдали от меня тебе легче будет дышать.

Я нашел сегодня на стенах Парижа прибитыми стихи, объявляющие счастливыми тех ягнят, которых пастух окружал изгородью, чтобы волки и лисицы не могли их напугать. В заключение говорилось:

Mais si ces mêmes loups avaient forme l'enceinte.

Pour vous mieux dévorer sans péril et sans crainte

Du berger vigilant, de la garde des chiens,

Que seriez vous, hélas… De pauvres parisiens.

Мне кажется, как будто и мы принадлежим к их числу!

Граф Гибер — Дельфине

Париж, 26 августа 1786 г.

Дорогая маркиза. Только теперь я узнаю, что вы променяли Париж на Сен-Клу. Дурной знак, сказал бы я, если бы дело касалось кого-нибудь другого, а не вас, потому что тот, кто отправляется ко двору в настоящее время, не будучи к тому вынужденным, принадлежит к его партии.

Вам, вероятно, представят совсем другую картину путешествия короля в Нормандию, чем та, которую я нарисовал вам. Будут говорить о девушках в белых платьях, о растроганных до слез крестьянках, о народе, кричящем «ура», о мужчинах и женщинах, почитающих себя счастливыми, если им удается поцеловать край одежды монарха! Каждый властитель видит своих подданных только такими, хотя бы они тайно носили под плащом кинжал, намереваясь всадить его в грудь ему. Корона и церковь, когда они являются во всем своем блеске, обладают точно такой же обвораживающей силой. Мистическое очарование, окружающее их, действует даже на неверующих.

И в полках, которые осматривал король, он видел только красивые мундиры! Что в этих полках находятся члены того самого народа, который на всех постоялых дворах осмеивает короля в шутливых песнях и судит обо всем, что делает правительство и что недовольство собственным положением, как и положением Франции, одинаково охватило как офицеров, так и солдат, и что армия, которая еще недавно вызывала опасение, что она не готова для встречи с врагом, потому что ее начальники слишком много веселятся, теперь находится в другой опасности и готова восстать против своего верховного вождя оттого, что ее начальники слишком много думают — этого обыкновенно не видит ни один король!

В Бресте, как я слышал, хотят соорудить Людовику XVI памятник. Даже при великом короле это было предоставлено потомству. Уж не потому ли так торопятся теперь, что опасаются как бы потомство этого не позабыло? Калонн, разумеется, постарается представить это королю, как доказательство верноподданных чувств народа, между тем, как, в сущности, это есть лишь одно из проявлений раболепства некоторых, жаждущих титулов буржуа.

Я бы желал, конечно, чтобы вы, при вашем уме и вашей преданности королю, постарались уничтожить влияние Полиньяк на Марию-Антуанетту. Но королева уже окончательно лишилась популярности, благодаря процессу Вогана и покупке Сен-Клу. В самом деле, около миллиона затрачено на покупку нового дворца, в то время, как парижский народ лишен возможности есть мясо, вследствие всеобщего вздорожания!

В церкви Св. Женевьевы освящен новый портал, выстроенный по инициативе королевы. Он так великолепен, что, если бы Господу Богу захотели отвести лучшее место в церкви, то пришлось бы посадить Его перед дверью! Народ стоял кругом во время церемонии освящения и сочинял по этому поводу злые шутки. «Австриячка нам дарит двери, и в благодарность мы вежливо выведем ее через них!»

Мадам Сталь, бывшая свидетельницей этой сцены, тотчас же занесла ее в свою записную книжку. Она очень сожалеет, дорогая маркиза, что лишена вашего общества. В ее салоне господствует новая страсть: все стараются превзойти друг друга в изобретении историй на одинаковую тему, — безумие любви. Но она сама всех превзошла в своем рассказе: «Безумцы Сенарского леса».

Так как мне придется в скором времени делать доклад королю об успехах реформ в армии, то я надеюсь еще увидеть вас в Сен-Клу. Никакой другой личной притягательной силы для меня там не существует. Даже мое честолюбие не может решить, долго ли можно будет считать за честь удовлетворение, которое она получает на службе у такого правительства!

Принц Фридрих-Евгений Монбельяр — Дельфине

Париж, 27 августа 1786 г.

Любимая моя! Поразительное известие о созыве нотаблей, которое ты мне сообщаешь, вынуждает меня ехать в провинцию. Так как от их собрания будет очень многое зависеть, то я должен употребить все усилия, чтобы повлиять на мои круги. Конечно, я никому не говорил о твоем сообщении, но думаю, что это дело станет известным раньше, чем это желательно Калонну. Для него собрание нотаблей является соломинкой, за которую хватается утопающий, так как реформы налогов, предлагаемые им, и от которых ты при твоем, легко воспламеняемом энтузиазме, ожидаешь спасения мира, в сущности, представляют лишь сладкую конфетку, чтобы скрыть горькое лекарство-дефицит, которое придется проглотить этому больному ребенку — Франции. И все же я должен признаться, что приветствую такое развитие вещей, потому что оно внесет ясность в наше положение, и даже если эта ясность будет ужасна, все же она предпочтительнее вечных сумерек, в которых мы обретаемся.

Что маркиз всеми силами противился этому и даже не побоялся навлечь на себя немилость короля, — это тоже вполне понятно. В его глазах такое обращение к какой бы то ни было корпорации, хотя бы это было его собственное сословие, является уступкой общественному мнению. Для него реформы и в особенности предложение о распространении поземельного налога на дворянство, равносильны капитуляции перед третьим сословием. Я думаю также, что он боится опубликования дефицита, так как он тесно связан с большими банками, и поэтому всеобщее финансовое расстройство не может не отразиться на нем.

Может быть, — и эта надежда укрепляет во мне силы для предстоящей борьбы, он даст тебе свободу, если не будет больше нуждаться в наследнике!

Наша переписка станет еще затруднительнее, чем прежде. Мое открытое несогласие с политическими взглядами маркиза окажет свое действие на узенькую полосу земли, отделяющую Монбельяр от Монжуа, и гнев его против меня еще усилится. Можешь ли ты пенять на меня, моя возлюбленная, что эта вражда внутренне освобождает меня? Пусть будет, что будет, но мы не будем разъединены, даже тогда, когда будем казаться недосягаемыми друг для друга! Уметь молчать, но не терять друг друга, — это пробный камень любви.

Граф Гюи Шеврез — Дельфине

Сен-Клу, 3 сентября 1786 г.

И вы могли нас покинуть, прекрасная Дельфина. Ибо на этот раз вы нас действительно покинули. Королева, державшая себя, действительно, по-королевски во время последней аудиенции, она улыбалась вам, собственноручно надевая вам на шею цепочку со своим портретом, как доказательство, что поведение маркиза отнюдь не ставится вам в упрек, она шепнула вам «до свидания!» — и рыдая, бросилась в объятия Ламбаль, как только двери закрылись за вами.

Вы пошли к королевским детям. Вскоре после того пришел дофин к своей августейшей матери. Он шел медленно, погруженный в раздумье, и его темные глаза на худеньком личике вопросительно смотрели на нее. Он протянул к ней свою маленькую, белую ручку и сказал, качая головой: «Мне кажется, и маркиза Монжуа плакала!..»

Разве нужны были эти слезы, моя прелестная приятельница? Разве как раз теперь не был подходящий момент для того… чтоб остаться, предоставив маркизу уехать? Когда год тому назад мы получили известие о рождении вашего ребенка и когда потом маркиз, преисполненный отцовской гордости, говорил о своем сыне и наследнике, то мне тотчас же стало ясно, что вы исполнили только свой долг. Но теперь, когда вы уже избавлены от него, — возвращайтесь же к нам, прекрасная маркиза, возвращайтесь пока пропасть, разделяющая нас, не сделалась непроходимой!

Моим девизом остается: Ma vie au roi, mon coeur aux dames. Будьте же милосердны и не становитесь причиной того, что первая часть девиза вступит в борьбу со второй!

Граф Гибер — Дельфине

Париж, 9 сентября 1786 г.

Уважаемая маркиза. С поспешностью, похожей на бегство, семья Монжуа покинула Париж. А между тем, как было бы интересно поговорить с вами о многознаменательных событиях последнего времени.

Калонн был вынужден необходимостью к такому шагу, который, при известных обстоятельствах, может сделаться началом конституционного развития, — конечно, не с ним, а против него! Неккер опасается, что Калонн, побуждаемый временными заботами и ослепленный минутным успехом, не оказался бы достаточно неблагоразумным и не разоблачил бы финансовое положение таким образом, что авторитет правительства был бы окончательно погребен. Неккер, — я могу доверить вам это, так как я в свое время беспощадно отзывался о нем, как о министре — сообщил мне наедине, что он, в отчете 1781 г., сознательно скрыл истину, и теперь в этом направлении питает самые серьезные опасения.

Знаете ли вы что-нибудь об этом?

Может быть, возможно было бы предупредить серьезные последствия, если бы можно было своевременно получить надлежащие сведения. Напишите мне, прошу вас, также и о своих ближайших планах. Останетесь ли вы до собрания нотаблей во Фроберге? Моя служба, быть может, приведет меня в Альзас, и я, конечно, не упущу случая поцеловать ручку прекраснейшей женщины Франции.

Люсьен Гальяр — Дельфине

Париж, 11 октября 1786 г.

Уважаемая маркиза. С радостью исполняю ваше желание, жалея только о том, что его так нетрудно исполнить! Вы всегда будете знать мой адрес, хотя бы он часто менялся. Мое перо, которое, — по уверению никого другого, а самого начальника полиции Ленуара, — пишет не чернилами, а ядом, вынудит меня оставаться в тени во время собрания нотаблей. Даже из моих единомышленников лишь очень немногие понимают мой восторг, по поводу надежды на события будущего года.

Нотабли, которые все еще умеют ослеплять наивных людей блеском своего выступления и искусными формами своего обхождения, будут теперь вынуждены перед целым миром раскрыть свою внутреннюю сущность, и тогда все увидят, что даже их лучшими поступками руководит только себялюбие!

Благодеяния их — это опиум для народа. Их верность королю — только средство обеспечить себе богатейшие доходы, их гордость — маска, скрывающая их внутреннюю пустоту!

Только среди женщин есть исключения. Я узнал это путем самого прекрасного и самого горького опыта моей жизни. Есть одна, которая соединяет в себе все добродетели и все преимущества дворянства, точно так же, как я узнал другую, душа которой представляла открытую сточную канаву, воспринимавшую в себя грязные воды всех пороков третьего сословия. Это была моя мать. Понимаете вы, маркиза, почему самым горячим желанием всей моей жизни было — держаться от нее как можно дальше и почему вы для меня являетесь звездой, к которой тянется мое искалеченное тело?

Дети будущего не должны иметь таких матерей, как моя мать. Это высшая цель революции.

Принц Фридрих-Евгений Монбельяр — Дельфине

Монбельяр, 20 октября 1786 г.

Возлюбленная! Наконец, посылаю тебе нежный привет по верному пути. Как благодарен я тебе, моя ненаглядная, за все милые, полные любви, записочки, которые ты мне посылала. Я ношу их на своем сердце. Они могут защитить меня от враждебных ударов, как защищает меня твоя любовь, делая меня неуязвимым ко всякому личному страданию.

То, что ты пишешь о нашем сыне, глубоко радует меня. Его крепкие силы сделают его способным сопротивляться бурям будущего. И как тебе помогает ребенок забыть муки настоящего, «когда я вижу его — я вижу тебя», — пишешь ты, — так и мне помогает в этом моя работа.

Нигде, среди сельского дворянства, не замечается веяния нового духа. Как раз это обстоятельство, что дворянство обеднело, делает его неспособным к восприятию современных идей. Но оно тем легче откажется от своих привилегий в отношении налогов, если увидит, что и финансисты, и те, кто владеет бумагами, будут обложены новыми налогами. С крупными землевладельцами дело обстоит иначе. Маркиз Монжуа находит среди них самых сильных приверженцев. И когда этот стройный старик, с орлиным профилем и спокойными движениями, протянет свою длинную, с синими жилками руку перед собранием, чтобы двинуть против нашего нового, еще неиспытанного, блестящего оружия свои почтенные орудия традиции, то можно заранее предсказать, что он выиграет игру. Он отвергает всякую общность интересов с третьим сословием и особенно энергично отрицает эту общность с выскочками, говоря: «Оттого, что они захватили места, принадлежащие нам по праву, они думают, что они нам равны? Богатым можно сделаться, но знатным надо быть!» Даже в борьбе со мной наружное спокойствие не покидает его, и только я замечаю более резкий тон его голоса и сверкание непримиримой ненависти в его глазах. Но мы находимся еще в периоде стычек на форпостах, настоящая же битва начнется в Париже.

Один единственный диссонанс внесло твое письмо, моя любимая жена, в чистый аккорд твоих ласковых слов. Ты хочешь оставаться во время собрания нотаблей во Фроберге ради своего ребенка, которому парижский воздух не очень полезен. Ты даже радуешься, что останешься с ним одна и будешь избавлена от постоянной муки, которую доставляют тебе нежные ласки, расточаемые маркизом ребенку! А я? А то, что мы можем пропустить подходящий момент, чтобы вполне принадлежать друг другу?

Пораздумай, моя любимая, своим сердцем, которое, в сущности, ведь является головой женщины.

Принц Фридрих-Евгений Монбельяр — Дельфине

Париж, 16 февраля 1787 г.

Любезная моя! Знать, что тебя нет здесь, — достаточно мучительно для меня, но думать, что ты находишься одна во Фроберге, во власти мрачных мыслей — просто невыносимо, и разрывает мое сердце! Мне кажется, что на бумаге твоего письма лежала твоя рука, которую ты только что прижимала к своему пылающему лбу и как будто около каждого твоего слова слышится глубокий вздох. И все же одной единственной мысли должно быть достаточно, чтобы ободрить тебя, — ведь наша судьба зависит только от твоей воли! Если ты хочешь расстаться с человеком, который употребляет доброту, внимание, благородство, чтобы, прикрываясь ими, как можно больше мучить тебя, то ты можешь это сделать. В самом деле, ты уже достаточно отблагодарила его за все его жестокие благодеяния. Возьми на руки своего ребенка и прийди ко мне. Если кто-нибудь будет презирать тебя за это, то ведь его приговор нас не коснется!

Мрачные предчувствия, говоришь ты, по-видимому, нарушили спокойный сон маркиза. Часами слышала ты, как он ходил взад и вперед по ночам и когда он — что вошло у него недавно в привычку — отправлялся из нового замка в старый, покинутый бург, то ты видела, как в его окнах свет то появлялся, то снова исчезал. И в одну из таких ночей, твое сострадательное сердце заставило тебя пойти к нему, и ты молча протянула ему руку…

Как я могу сердиться на тебя за это, моя единственная! Не забывай только, что другой человек еще более достоин сострадания!

Члены собрания нотаблей, должно быть, уже прибыли в полном числе. Парижане, которые, однако, не могут видеть пьесы, разыгрывающейся за закрытыми дверями, ведут себя точно дети перед спущенным занавесом театра Петрушки. По-видимому, у всех теперь есть свободное время, так как все высыпали на улицу. Шутят, смеются, но это веселье, которое точно легкое дуновение ветерка вызывает красивую рябь на поверхности воды, не позволяет, однако, забывать, что буря может взволновать темные воды этого потока до самого илистого дна.

Когда сделалось известно, что Калонн заболел и распространился слух, что он харкает кровью, то газетные остряки спрашивали: чьей кровью, своей или кровью нации? Когда же он в первый раз вышел из дому, то нашел на своих собственных дверях такой аншлаг: «Актеры министра финансов будут играть пьесы «Лишняя предосторожность», и «Обманчивые надежды». Роль суфлера исполнит он сам». — В театре Версаля была поставлена опера «Теодор» Паезиелло. Когда главный герой, покинутый король, стал изливать свое горе, из партера вдруг раздался голос: «Позовите же нотаблей!» Громкий смех и бесконечные крики «браво» заставили прервать представление. Хотели арестовать виновника беспорядка, но королева восстала против этого. Публика же отнеслась к ее доброте, как к слабости, к заискиванию перед нею, и сопровождала громкими свистками отъезжающий экипаж королевы.

Тот, кто пытается защищать в газетах или в жарких спорах реформы, содержание которых отчасти стало известно, всегда встречает сильное неудовольствие. «Мы не хотим милостей, мы требуем прав! — крикнул недавно Гальяр одному из таких тайных эмиссаров правительства. — Человек рождается свободным, а между тем, он повсюду в оковах. Реформы представляют ничто иное, как только новое средство сделать его покорным властителям. Мы их отвергаем. Мы требуем признания суверенитета народа, а не утоления нашего голода посредством хлебных крошек, которые падают со стола богатых».

Нотабли наружно спокойны, но тем взволнованнее они внутренне. Это совсем иное дворянство, чем дворянство Версаля, на которое теперь с изумлением взирают парижане. Много мужчин с громкими именами появляются в заштопанной одежде, а священники имеют огрубелые от работы руки.

Прежде, чем ты получишь это письмо, мы уже все соберемся. Только что появившаяся брошюра еще усиливает всеобщее возбуждение. Она называется «Последние мысли короля прусского» и заключает в себе, между прочим, следующие фразы, которые сегодня уже выступали огромными буквами на плакатах, расклеенных на углах улиц!

«Нации, которые ведут войны на занятые деньги, никогда не будут знать мира. После войны с соседом, начинается война с кредиторами, и народ никогда не знает покоя. Остается один только выход — банкротство, и оно неизбежно».

Маркиз Монжуа — Дельфине

Париж, 3 марта 1787 г.

Моя милая, необыкновенно напряженная работа третьего бюро собрания нотаблей только сегодня доставила мне возможность поблагодарить вас за желательные для меня регулярные сообщения. Я рад слышать, что вы и Годфруа вполне здоровы.

Хотя тайна переговоров не дозволяет мне подробно рассказывать вам о них, тем не менее, я считаю себя обязанным, доверяя вашему ненарушимому молчанию — всякое оглашение фактов может навлечь за собой неисчислимые бедствия — не скрывать от вас серьезности положения.

Пораженные намеками министра финансов на величину долгов и возмущенные требованием обложения нас новым поземельным налогом — французское дворянство до сих пор само облагало себя налогами крови и жизни за короля и потому не может позволить, чтобы с ним обращались, как с лавочником Третьего сословия, которого надо принуждать к жертвам для отечества, — мы потребовали отчета, чтобы сравнить его с вымученными отчетами Неккера. Вчера этот отчет был дан самым недостаточным образом. Из него, по-видимому, следует, что долг с 81-го года, когда был констатирован излишек в 10 миллионов, возрос до 112 миллионов, это означает, — если цифры правильны и нельзя создать новые источники для уплаты — что нам грозит государственное банкротство, и если это огласится, то произойдет страшное финансовое расстройство. Я прошу вас иметь это в виду и приготовиться к тому, что я могу при этом потерять большую часть, если не все свое состояние, так как банкирский дом Сент-Джемса должен пострадать очень сильно.

Само собою разумеется, что мы делаем все от нас зависящее, чтобы предотвратить несчастье. Но точно так же, само собою понятно, что мы не можем превратиться, как это, по-видимому, ожидает от нас правительство, в безвольное орудие его желаний. Все семь бюро, — несмотря на страстное сопротивление Лафайета и его приверженцев, по-видимому, добивающихся одобрения уличных политиков, отклонили поземельный налог, пока нам не будут даны подробнейшие сведения о финансовом положении. Неужели мы должны быть вынуждены взвалить себе на плечи последствия чудовищной расточительности и позорной недобросовестности в недрах самого правительства? Король, слушающий дурных советников, сумел сделать так, что дворянство, на которое только он и мог опереться, находится теперь в лагере его противников.

Если произойдет что-нибудь необыкновенное, то я пришлю вам известие с экстренным курьером.

Граф Гибер — Дельфине

Париж, 22 марта 1787 г.

Уважаемая маркиза. Ваш ответ на мое письмо был так дипломатичен, что я снова убедился в способности женщин к политике.

Между тем, события оправдали мои предсказания. Калонн будет ими свергнут, в особенности теперь, когда его необдуманное обращение к гласности оказалось ударом по воде. Народ стоит на стороне нотаблей, только потому, что они фрондеры. Цифры, которые, несмотря на самые строгие запреты и требования молчания, все же проникают наружу, усиливают волнение и лишают нас всякого кредита и всякого престижа. Говорят о тайных вооружениях Англии, о прусских войсках, стягивающихся к голландской границе. Смерть Верженна, способного человека, умевшего управлять нашей внешней политикой в самые трудные времена, неспособность этого лакея Монморена — преемника Верженна — все это предвестники смутных дней.

Но не для того пишу я вам сегодня, чтобы напугать вас, а чтобы просить вас о милостивом разрешении посетить вас во время моей инспекторской поездки в Альзас. Если в мае вас уже не будет во Фроберге, то я надеюсь получить от вас известие об этом. Или же вообще я могу надеяться получить от вас несколько строк, несмотря на явную немилость, в которой я нахожусь? Моя непоколебимая преданность вам может, по крайней мере, рассчитывать на дозволение поцеловать вашу руку?

Принц Фридрих-Евгений Монбельяр — Дельфине

Париж, 9 апреля 1787 г.

Возлюбленная Дельфина. Спешу сообщить тебе с экстренным курьером новость, которая близко касается нас и тебя. Калонн получил сегодня отставку. В «парижском населении уже не существует более никаких сомнений насчет ужасающих размеров дефицита. Банкирские дома Сент-Джемс и Бутен со вчерашнего дня закрыты. В сегодняшнем заседании маркиз имел вид призрака, но держался безукоризненно и с достоинством. Он просил, как я слышал, об отпуске. В какой степени он может пострадать от разорения Сент-Джемса — этого не знает никто.

Я твердо надеюсь, что эти строки ты получишь до его прибытия, и что твое доброе сердце не встретит неподготовленным постигшее его бедствие.

Маркиз Монжуа — Дельфине

Париж, 9 апреля 1787 г.

Моя милая, опасения оправдались, хотя это уже не поразило меня. Я потерял свое состояние. Того немногого, что мне удалось спасти в течение последних дней, хватит только на то, чтоб избавить нас от лишений. Я сожалею о таком положении только из-за вас, потому что вы привыкли к роскошной жизни. Но для моего наследника, наоборот, я готов даже считать это счастьем. Богатство ставило французское дворянство в такие условия, которые отнимали у него лучшие силы, — бедность же неминуемо выдвинет перед ним альтернативу либо погибнуть, либо вернуть богатство. Будущее требует железного поколения.

Я не оставлю своей супруге и своему наследнику никаких других драгоценностей, кроме моего честного имени. И я жду, это единственное, что я еще могу ждать от жизни, — что они окажутся достойными этого сокровища.

Я следую за этим письмом, так как мне нужно было уладить некоторые дела в Страсбурге. Фроберг остается нам. Но нам придется ограничиться только замком.

Граф Гюи Шеврез — Дельфине

Сен-Клу, 4 мая 1787 г.

Дорогая Дельфина! Несчастье, постигшее вас, глубоко огорчило меня, хотя я и не принадлежу к старой школе и поэтому не могу публично проливать слезы об этом. Вы знаете, даже нотабли плакали, когда Калонн, этот бедняга, пострадавший за грехи других, удалился, а король обещал им доклад о всех счетах. Очевидно, они, как следует, поделили свои слезные железы, чтобы проливать слезы и от горя и от радости.

Королева буквально остолбенела, когда узнала о вашей участи. Она как раз пришла из комнаты больного дофина, где уже оставила весь свой запас слез. Сегодня она сказала мне, чтоб я передал вам: она почитает себя счастливой, что еще может помочь вам. «Что маленькая маркиза должна будет продать свое жемчужное ожерелье, это не так волнует меня, — прибавила королева. — Быть может, с этим великолепным украшением связано какое-нибудь злое проклятие. Но то, что она будет осуждена жить в этом мрачном бурге, точно райская птичка, привыкшая к солнцу и посаженная в клетку — вот что меня приводит в содрогание!» Она предлагает вам вступить в ее придворный штат и дает вам тайком средства для этого из своей собственной шкатулки.

Разве мы не можем, среди мрачного бушующего океана, населить остров блаженных беглецами с другого берега? Недавно мы почувствовали возможность этого.

Гимар танцевала на сцене маленького театра, вместе с Лаурой, самой младшей, бесподобной ученицей Вестриса, едва достигшей двенадцатилетнего возраста. «Прошедшее и будущее» — так называлась пантомима, которую они представляли. Гимар изображала маркизу Помпадур в пышном придворном платье, осыпанном сверкающими драгоценностями, а маленькая Лаура, в развевающейся рубашонке, вместо всякого украшения обернула свою головку красным платком, в виде тюрбана. Она приподнималась и опускалась, порхала и кружилась вокруг маркизы, торжественно выступающей в па менуэта, и это «будущее» должно будет победить каждого!..

Королева распорядилась пригласить танцовщиц к ужину. Еще раз богиня радости вложила свой скипетр в руки королевы. Снова взлетали к потолку пробки шампанского и, точно стрелы Амура, попадали в обнаженные груди нарисованных наяд, и все смелее становились песни, прерываемые жемчужным смехом королевы…

Было совсем как прежде!

В полночь открылись двери в покои короля. Он вошел с мертвенно бледным лицом. Пение смолкло, танцовщицы остановились и дрожащее «будущее» боязливо укрылось в объятиях бледного «прошедшего». Король пошептался со своей супругой и свет в ее глазах угас.

Это был день, когда Ломени де Бриен сделался министром финансов, а Калонн бежал в Англию, и зловещие слова «государственное банкротство» были впервые произнесены в собрании нотаблей!

Слишком скоро вернулись мы с острова блаженных на берег действительности! Но когда вы, очаровательница, будете с нами, мы не дадим себя изгнать оттуда.

Принц Фридрих-Евгений Монбельяр — Дельфине

Париж, 27 мая 1787 г.

Возлюбленная моя! Я ничего о тебе не слышу и чувствую сильную тревогу. Так как я не знаю, что случилось и что может случиться, то не решаюсь доверить это письмо почте или обыкновенному курьеру. Гальяр взял на себя доставить это письмо в твои руки.

Я умоляю тебя, сообщи, наконец, маркизу свое решение. Он даст, он должен дать тебе свободу теперь, когда ему уже нет надобности считаться ни со своим положением при дворе, ни со своей общественной ролью. Если же он этого не сделает, то решись, наконец, милая Дельфина, и приезжай, под защитой Гальяра, ко мне. Не в Этюп и не в Монбельяр, где тебя стали бы искать, а в тихое гнездышко, недалеко от Парижа, которое мы нашли.

Моя любовь превратилась в страстную тоску. Даже сумятица последних дней, роспуск нотаблей, бурные требования созыва генеральных штатов ни на мгновение не могли заглушить громкого голоса моего сердца, призывающего тебя, моя ненаглядная!

Во времена опасности любящие должны быть вместе. А теперь, когда все рушится, когда боги, перед которыми мы некогда преклоняли колена и с искреннею верой приносили жертву за жертвой их ненасытной алчности, оказались глиняными идолами, когда твердый кулак железной эпохи сорвал со всех святынь, — брака, семьи, дружбы и верности королю, — украшенные драгоценностями одежды, в которые их нарядили столетия, и обнажил их жалкие остовы, теперь, моя Дельфина, освобожденные люди вправе протянуть друг другу руки над этими развалинами! И они будут не только строителями нового человеческого счастья, но решили также соорудить храм и нового божества.

Но зачем я все это говорю тебе? Разве нужно уговаривать там, где ничто не должно решать, кроме твоего внутреннего чувства?

Принц Фридрих-Евгений Монбельяр — Дельфине

Париж, 19 июня 1787 г.

Моя Дельфина — моя, вопреки всему! Я дал утихнуть первому взрыву бури в моей душе… теперь осталось только опустошение.

Если бы маркиз держал тебя в глубокой темнице, если бы ты носила железные цепи на руках и на ногах, — я бы тебя завоевал! Но ты сама, сама накладываешь на себя цепи, кто же может освободить тебя?

Знаешь ли ты, что ты написала мне, понимаешь ли ты, какие раны нанесли моему сердцу твои даже самые ласковые слова?

«Маркиз с железной силой воли сохранял свое самообладание в Страсбурге. Когда опустели конюшни и нагруженные мебелью возы, один за другим, с грохотом колес и щелканием бича, выезжали из Монжуа и старый садовник дрожащими руками накладывал ставни на темные зияющие окна опустошенного замка, а слуги бесконечной вереницей подходили прощаться, — он стоял прямо и гордо, и для каждого у него нашлась улыбка, как во время торжественных приемов.»

Разве этими словами ты не восхваляешь жестокосердого старика, который находит улыбку для уходящих подчиненных, а для жены не знает ничего другого, кроме пытки?

«Но вечером единственный старый слуга, которого мы у себя оставили, нашел его без чувств, возле его письменного стола. Только после многих тревожных дней (ты беспокоишься о человеке, который тебя купил?!) он пришел, наконец, в себя. С тех пор ходить и разговаривать ему трудно. Он неустанно заставляет себя возить в кресле по угрюмым пустым комнатам. Только руками он может двигать, как всегда…»

Чтобы удержать тебя, тебя и нашего ребенка!

«Но как раз теперь, в минуту страшной нужды, я должна уйти от него, должна покинуть человека, который все потерял, внушить ему мысль, что я могла, конечно, пользоваться его богатством, но не могу делить с ним его бедность? Вопрос, который ты требуешь, чтобы я поставила ему, и побег, который остается для меня единственным выходом, если его ответом будет жестокое «нет!» — это должно будет убить ослабленного человека. Можешь ли ты требовать от меня, чтоб я была его убийцей?»

Но чтоб он убивал в нас все, что составляет счастье и надежду, следовательно, нечто, гораздо более важное, чем жалкое существование человека, уже отмеченного смертью, — ты на это соглашаешься?

Я не могу иначе! У меня невольно сжимаются кулаки против тебя, Дельфина!..

Рассказ Гальяра дополнил картину, которую ты мне нарисовала. Я никогда не видел этого сильного, почти грубого человека таким расстроенным.

«Она так побледнела, так похудела! — говорил он. — Она бродит по высоким мрачным комнатам, которые всегда внушали ей трепет, с тех пор, как она в первый раз вступила в них. И под белым платком, в который она кутается, ее плечики вздрагивают, несмотря на лето. Она подносит малютку к каждому солнечному лучу, который врывается в глубокие окна то здесь, то там. С тех пор, как поселяне, узнав о поведении маркиза в собрании нотаблей, приветствовали криками «ура» опустошение увеселительного замка в парке, а маленький, грязный мальчуган бросил в ее сына камнем, когда маркиза гуляла с ним, она больше не решается выносить его из узкого замкового двора».

Ты с ума сошла, Дельфина. Неужели ты хочешь принести в жертву старику твоего собственного ребенка?

«Не пиши мне больше! — просишь ты. — Твоя страсть так раздувает пламя моей любви, что она грозит сжечь все то мужество и чувство долга, которое у меня остается». Наперекор расстоянию, наперекор всем опасностям я отправлял бы к тебе своих курьеров ежедневно, если бы ты свое желание обосновала только этой фразой, потому что все, все надо сжечь, чтобы твоя любовь ярко засияла, как сигнал победы! Но ты прибавляешь другие слова! Ты говоришь: «Каждое твое слово — это яд для огромной зияющей раны моего сердца. Я погибаю, а между тем я должна жить ради того единственного, что у меня осталось от кратковременного счастья, — ради нашего ребенка!».

Я умолкаю, Дельфина. Может быть, полное спокойствие поможет тебе найти решение. Все сомнения в твоей любви, в твоей верности, которые поднимаются во мне, я постараюсь заглушить, постараюсь подавить все страстные желания избытком работы, которая нам предстоит.

Прощай!

Люсьен Гальяр — Дельфине

Париж, 25 июня 1787 г.

Уважаемая маркиза. Исполняя свое обещание, я посылаю вам сегодня свой первый отчет. Даже без всякого настоятельного требования я намерен говорить вам правду, без всяких стеснений.

Принц совершенно подавлен горем. Он плакал внутренними слезами, как все сильные люди. Целыми днями он запирался один. Только известие, которое принес ему маркиз Лафайет, что оба министра, военный и морской, подали в отставку, в виду угрожающего поведения прусских войск на границе Голландии и пустой казны Франции, вывело принца из состояния апатии.

Он человек действия, маркиза, поэтому он не погибнет!

Распространившийся слух, что мы будем вынуждены поступить бесчестно и оставить без помощи своего голландского союзника, приводит парижан в сильнейшее негодование. На площади Дофинэ сожгли портреты министра финансов, насильственно взятые из книжных магазинов. Перед Версальским дворцом пробовали даже устроить шумную демонстрацию. Произошло бы, вероятно, столкновение со швейцарской гвардией замка, если бы не распространилась весть, что новорожденная принцесса только что скончалась. Народ спокойно разошелся. В настоящее время народ пока еще покорный ребенок!

Мой адрес вам известен. Я не подписываю этого письма. Сношения со мной могут оказаться опасными для вас.

Люсьен Гальяр — Дельфине

Париж, 19 августа 1787 г.

Уважаемая маркиза. Принц покинул Париж. Только на короткое время, сказал он, — чтобы познакомиться с настроением в провинции. Уехали также Лафайет и Мирабо. Я думаю, с тех пор, как парламент королевским приказом отправлен в Труа, что они хотели избежать такой же участи.

Мы живем в постоянном волнении. Мы насильственно открыли себе доступ в парламент во время бурных прений. Я старался сохранить, насколько мог, хладнокровие и вижу в отклонении поземельного и штемпельного налога не столько признак всеобщего демократического духа, не желающего преклоняться перед властным словом абсолютного монарха, сколько доказательство эгоизма сословий. Будь они такие патриоты, как они уверяют, они не стали бы в момент величайшей опасности, когда правительство апеллирует к их самопожертвованию, так судорожно сжимать рукой свои кошельки!

Мне и моим единомышленникам такое разоблачение мотивов их поведений очень на руку. Оно дает нам возможность с еще большей энергией выставить в подходящий момент — наряду с заявленным ими требованием буржуазной свободы — и свое требование социального равенства.

В политических клубах это требование раздается достаточно громко. И полиция давно уже слышала его. Недавно какой-то необузданный человек крикнул в Пале-Рояле через головы фланеров: «Кишками последнего священника мы задушим последнего короля!» Хотели его арестовать, но потом отпустили, когда к посрамлению полицейских чиновников оказалось, что эта фраза взята у Дидро, в память которого, как раз в этот день, произнесена была в академии громкая хвалебная речь!

Насильственная регистрация налогов, — король хочет доказать свое самодержавие в такую минуту, когда оно является только химерой! — постоянно вызывает бурные сцены. Графа Артуа вчера освистали по дороге в Счетную палату. Ни один сборщик налогов, — я в этом уверен! — не найдет в себе мужества выполнить приказание короля против желания парламента.

Простите меня, если моя страстность далеко увлекла меня за пределы данного мне поручения.

Люсьен Гальяр — Дельфине

Париж, 26 сентября 1787 г.

Благодарю вас, уважаемая маркиза, за ваше письмо. Я внутренне радуюсь, что могу оказать вам некоторую помощь, поддерживая ваш интерес к политическим событиям.

Принц вернулся. Провинциальные собрания, которые происходят теперь везде, охвачены, по его словам, одинаковым настроением. «Я пожалел однажды о смерти Руссо, Вольтера и Дидро. Но теперь я знаю, — прибавил он, что о мертвых нечего жалеть, когда дух их бессмертен!»

Король думал, что ему удастся обойти парламенты. Он обращался с ними, как с непослушными детьми, но должен был убедиться, что перед ним не дети, а мужчины. Взятие назад уже зарегистрированных эдиктов о налогах было признанием его смущения и его слабости, и этому не помогут никакие громкие речи монархистов. Вступление Вильгельма Оранского в Гаагу с помощью прусских войск приводит в ярость честную Францию, окончательно потерявшую уже всякий остаток уважения к своему верховному военачальнику. Мы всадили миллионы в военные гавани, суда и реформы армии и даже настолько не обладаем политическим могуществом, что не можем себя оградить от злорадного смеха наших соседей! Прусские и английские дипломаты, которые здесь солидарны, без труда достигают своих целей. В высшей степени удивительно, что г. маркиз хочет присутствовать на провинциальном собрании в Страсбурге. Может быть, я должен уведомить принца, что в это время вы будете одна?

Граф Гюи Шеврез — Дельфине

Версаль, 22 ноября 1787 г.

Прекрасная маркиза, до сих пор я колебался отвечать вам, так как что же мне оставалось сказать? Должен ли я был жаловаться, что вы не можете приехать? Должен ли я высказывать надежды, которые были бы только пустыми словами? Или я должен, для вашего увеселения, описывать вам тоном парижских парламентских советников «пышную придворную жизнь», «упоение удовольствиями», среди которого мы живем, и «золотой дождь, который на нас изливается, в то время, как народ бедствует и погибает?»

Вместо этого, представлю вам картину действительности. В сопровождении лишь нескольких самых верных своих приближенных королева шла по пустынным садам Трианона, на которые осень уже наложила свою печать. Смерть новорожденной принцессы нанесла ей удар, от которого она еще не оправилась, тем более, что какая-то старуха, среди окружающих ее, сказала ей, что это зловещий знак. Она была, как и все мы, в траурной одежде. Маленький дофин по-прежнему цеплялся за ее руку, и его черное платьице еще резче выставляло его бледность. Целью нашей прогулки был хутор.

— Я хочу хоть один раз доставить себе радостный день, — сказала королева с грустной улыбкой и взяла полный кошелек, чтобы раздать деньги обитателям маленьких домиков, которым она покровительствовала.

Когда мы приблизились, к нам навстречу вышли лакеи, посланные вперед, чтобы оповестить о визите королевы. Они имели смущенный вид. «Люди на работе», — сказали они. Королева прикусила нижнюю губу. «Мы подождем», — ответила она и села на каменную скамью. Люди выглядывали в маленькие окошечки, то там, то сям, и тотчас же исчезали. Наконец, показалась веселая толпа ребятишек, бежавших с луга нам навстречу. Королева позвала их, взяла самого маленького на колени, поцеловала его и каждому сунула в руку золотую монету. Родители же украдкой смотрели на это из-за изгороди.

— Еще год назад они все лежали передо мной во прахе! — горько проговорила королева.

Мы, молча, пошли назад. Только она шла перед нами, гордо подняв голову, с высокомерно презрительной улыбкой на устах.

Вслед за тем мы все обратили внимание на перемену настроения не только у нее, но и у короля, который, более чем когда-либо, выказывает склонность к секретным совещаниям со своей супругой и никогда не упускает случая привлечь ее в совет министров. Но мера его добродушия, по-видимому, наконец, истощилась.

— Новаторы хотят перестроить Францию по английскому образцу, — сказал он недавно с горечью, а затем, во время последнего официального приема в Версале, громко заявил: «Идея создать постоянные генеральные штаты носит характер, подрывающий монархию. Если она осуществится, то между королем и народом останется только одна промежуточная сила — армия». Все были удивлены, так как король впервые напомнил о силе.

Несколько дней тому назад происходило парламентское заседание в присутствии короля, и на этом заседании еще ярче выразилась перемена его настроения. Вы знаете, что до сих пор я избегал политики еще больше, чем некрасивых женщин. Если же я отправился на это заседание, то только потому, что этого рода зрелища нарушают все-таки жизненную пустоту, с тех пор, как театры стали делаться все скучнее, танцовщицы старее и даже сомнамбулы, которые раньше вызывали у нас такой приятный трепет, стали заниматься политическим ясновидением.

Впрочем, оказалось, что на это заседание стоило идти. Хранитель печати, надутый и красный, как индейский петух, держал во имя короля речь — грозную филиппику и после каждой фразы останавливался, чтобы наблюдать за ее действием.

— Только король один имеет верховную власть в государстве!.. (Несколько советников заметно пожимают плечами). Сам Господь Бог даровал ему эту власть, и он ответственен только перед Богом!.. (На всех лицах появляется насмешливая улыбка). Законодательная власть находится только в руках короля. — Громкое «ого!» раздается в зале.

Затем прочитывается эдикт о займе — дело идет о кругленькой сумме в 400 миллионов! — и шлюзы красноречия открываются.

Каких только водопадов не увидали мы! В особенности выдавался один господин, Дюваль д'Эпремениль. Он развернул весь катехизис энциклопедистов: «Права человека», «Суверенитет народа», «Общее благо», «Общая воля»… Даже во сне все это продолжало звучать в моих ушах! О займе никто и слышать не хотел, напоминая отчасти дрессированную собачонку, у которой слюнки текут при виде жирного кусочка, но которая, косясь на него, все же отворачивает голову, когда ей говорят: «Пфуй — это от короля!»

Однако, несмотря на все возражения, велено зарегистрировать эдикт. Ропот неудовольствия поднялся в зале. Этим моментом воспользовался герцог Шартрский, — мне неприятно давать ему титул его славного, покойного отца, герцога Орлеанского, — и объявил, что поведение короля незаконно!

Последовала короткая пауза всеобщего смущения, но, к сожалению, никто не воспользовался ею, чтобы предложить корону новому народному герою, хотя мадам Жанлис способна играть роль Помпадур даже без суфлера.

— Это законно, потому что я этого хочу! — прозвучал громко и ясно голос короля в зале. И двор удалился вместе с его свитой.

Сегодня уже изгнанный герцог превратился в мученика народной свободы! Я знаю достаточное количество членов третьего сословия, которые проливают о нем горькие слезы. Это — малютки из опереточных зал и жрицы Венеры из Пале-Рояля!

Такого рода фарсы напоминают мне «буку», которым нас пугали в детстве. Если «великая революция», которой стараются напугать взрослых, ничего другого не умеет делать, как только грозить розгой да забрасывать гнилыми яблоками и пестрыми пряниками, то!..

Ах, если бы могли снова вернуться дни Шантильи! Ведь мы так еще молоды, прекрасная Дельфина!

Маркиз Монжуа — Дельфине

Страсбург, 12 декабря 1787 г.

Моя милая. Заседания Провинциального собрания протянутся до конца месяца. Я чувствую себя достаточно крепким, чтобы выдержать это, хотя мое положение не из легких. Большинство членов склоняется в пользу поземельного налога. Что Роган через посредство своего викария присоединил свой протест к моему протесту, конечно, больше повредило нашему делу, нежели принесло пользы. Барон Флаксланден с удивлением спросил меня, почему я так упорствую, ведь мне уже нечего бояться этого обложения? Знамение времени: не могут понять, что человек может бескорыстно защищать принципы и поступать сообразно с этим!

Во всех же других вопросах царит отрадное единодушие. Желание ограничить всеми способами полновластие правительства, сделать невозможными злоупотребления интендантов, разбогатевших вследствие нашей уступчивости, — вот что занимает преобладающее место в переговорах.

Очень сожалею, что непрекращающиеся проливные дожди вызывают неприятную сырость в замке. Оставайтесь по возможности в одной комнате, где камин должен постоянно топиться, чтобы ребенок не испытывал вреда от сырости.

Принц Фридрих-Евгений Монбельяр — Дельфине

Монбельяр, 15 декабря 1787 г.

Мое страстное желание побеждает мою гордость и мой разум. Ты одна. Я прошу тебя, передай рейткнехту твой ответ на мой вопрос: могу ли я видеть тебя?

Принц Фридрих-Евгений Монбельяр — Дельфине

Монбельяр, 18 декабря 1787 г.

«Я не выдержу, — говоришь ты, — глаза у меня зальются слезами, если я когда-нибудь выйду из бурга на яркий дневной свет. Сердце у меня разорвется, когда я увижу тебя…»

Если б я не знал, наверное, что никого нет у тебя… Честное слово, Дельфина, я бы должен был думать, что у меня есть соперник!

Призраки прошлого встают передо мной. Хорошо, что начинаются жаркие битвы, куда я могу ринуться…

Люсьен Гальяр — Дельфине

Париж, 11 мая 1788 г.

Уважаемая маркиза. Что я обещал, того я не забываю. Если я не писал до сих пор, то только потому, что я потерял принца из глаз на многие месяцы и боялся показаться навязчивым, не имея возможности сообщить о нем никакого известия.

Только вчера я впервые увидал его среди мятежа в Пале-Рояле. Он пожал мне руку. «Дело становится серьезным», — сказал он мне, указывая глазами на жестикулирующую кричащую толпу. «Начинается агония абсолютной монархии», — отвечал я. Он кивнул головой и вскоре опять затерялся в толпе.

Начиная с 4 мая, когда король лишил власти парламент, волнение возрастает. Парламентские советники, аристократы и священники братаются на улицах с лавочниками, рабочими и журналистами. А ослепленному народу они внезапно представляются как настоящие герои свободы!

Бурный поток из Парижа разливается по провинции и точно состязается с непогодой, которую посылают нам небеса. Призванные стражи престола, священники и дворяне поднимают против него оружие, предназначенное для его защиты, и тем разрушают в народе последние остатки детских грез о неприкосновенной святости королей.

А король старается укрепиться в обветшавшей крепости абсолютизма, не замечая, что она уже превратилась в развалину.

Граф Гибер — Дельфине

Гренобль, 20 июня 1788 г.

Дорогая маркиза. Моя поездка в Альзас не состоялась в прошлом году из-за слухов о войне. А в этом году ей чуть было не воспрепятствовала внутренняя война. Я пережил такие дни, которые не легко забываются, и в моей душе происходила тяжелая борьба между солдатом и гражданином.

Мы узнали в Париже, что регистрация новых эдиктов в Дофинэ происходила при помощи штыков и вызвала вооруженное сопротивление населения. Комендант, герцог Тоннер, просил о помощи. Меня послали на рекогносцировку в Гренобль, и едва я туда прибыл, как испуганные поселяне тотчас же наполнили улицы.

— Вся горная область восстала, — рассказывали они. — Мужчины в кожаных куртках и зашнурованных башмаках, вооруженные косами и цепами, навозными вилами и дубинами, точно дикие, устремляются с гор целыми толпами. Я вызвал гарнизон, но было поздно. В город уже ворвались массы людей страшного вида, огромного роста, с большими всклокоченными бородами. Герцог Тоннер, на которого они напали в его дворце, был тяжело ранен. Генерал Жукур, призванный на помощь, сказался больным, а первый же офицер, отряд которого был послан навстречу мятежникам, бросил свою шпагу и, протянув руки, крикнул: «Мы не стреляем в своих отцов и братьев!»

Только после нескольких кровавых стычек нам удалось, наконец овладеть этим отчаянным положением. Но мы чувствовали себя как в неприятельской стране. Самый крошечный мальчишка старался доказать свою любовь к отечеству тем, что показывал язык каждому человеку в мундире!

Вы знаете мои взгляды и поэтому поймете, что я с радостью следую приказу отправиться на маневры в Альзас, так как это избавляет меня от необходимости исполнять далее роль защитника абсолютизма.

В будущем месяце я уже буду в Страсбурге и оттуда буду иметь смелость нанести вам визит во Фроберг.

Граф Гюи Шеврез — Дельфине

Версаль, 10 августа 1788 г.

Прекраснейшая! В Версале передается с рук на руки рисунок Гибера: под мрачными сводчатыми воротами бурга видна прелестная фигура женщины, нежной и изящной, словно фея. Мягкими складками ниспадает белое платье вокруг ее стройных членов, а на ее тонком личике блестят огромные, испуганные детские глаза. «Дельфина» — стоит внизу надпись среди пылающего сердца.

Дельфина! Какое очарование снова охватывает меня! Как я завидую счастливцу, который мог вас увидеть! Как прославляю я несчастье, которое делает вас еще красивее!

С тех пор, как дофин покинул нас, — он в самом деле как будто не умер, а тихо ушел от нас, — королева ни разу больше не засмеялась. Только ваше изображение вызвало на лице подобие улыбки.

— Я нежно целую мысленно милую, маленькую маркизу, — сказала она.

И еще другая, совсем другая женщина улыбнулась вашему изображению. Это была Гимар.

«На последний танец», — так пригласила она своих друзей. Ее отель сиял огнями сотен свечей, ее стол сгибался под тяжестью серебряных приборов, а потолок украшен был сеткой из чудных роз. Она еще раз протанцевала все танцы, которые некогда были ее триумфом, но танцевала их медленно, нерешительно, точно во сне. А в это время с потолка сыпался дождь из розовых листьев.

— Розы вянут! — заметила она грустно.

— От вас зависит, чтобы они расцвели снова. — Как можете вы уходить от нас? — Что такое опера без вас? — кричали ей со всех сторон. Но ее решение покинуть сцену оставалось непреклонным.

— Парикмахеры и лакеи стали теперь судьями талантов, — сказала она. — Я же своими успехами обязана была только приговору лучших кругов. Неужели же теперь я могу допустить, чтобы меня критиковал всякий сброд! — объявила она, и мы больше не противоречили ей.

Спустя два дня она прислала мне карикатуру: скелет женщины, с нарумяненной мертвой головой, в парике, украшенном перьями, и в розовой газовой юбочке, танцуя, вскидывает на воздух кости ног. «Скелет грации», — была подпись, а на другой стороне почерком Гимар было написано: «Благодарность парижан!»

В вашем старом бурге, с его привидениями, милая Дельфина, пожалуй, все же уютнее теперь, чем в Париже!

Граф Гибер — Дельфине

Париж, 23 августа 1788 г.

Дорогая маркиза. Я все еще чувствую вашу атмосферу вокруг себя, хотя уже две недели нахожусь в Париже. Я думаю, что эта атмосфера не может испариться, потому что вы скоро и ясно дали мне понять, что это не раздушенный воздух салонов, наполненный мимолетной игрой в любовь, и легко улетающий в открытые окна, а суровый воздух Вогез.

Я знаю женщин — очень мало, впрочем! — нашедших в браке осуществление своих мечтаний о счастье. Около вас царит такое же спокойствие. Никакое легкомысленное желание не может существовать возле вас! Как это случилось, что возле вас я чувствовал себя, как возле этих счастливиц, хотя на ваших чертах ясно были написаны страдания и лишения?

Я грезил об этом в течение всей дороги и поэтому картины пути почти бесследно проходили мимо меня. Плохое лето, весенние наводнения, — все это придавало ландшафту такой же печальный вид, как и людям. Но странно, как сияет лицо каждого крестьянина, как только упоминают о генеральных штатах! Народ ожидает от своих представителей — как прежде ожидал от Бога — избавления от всех своих зол.

Со времени призвания назад Неккера, — что казалось мне единственным выходом, как я уже говорил вам, — и я тоже начинаю в это верить. Он решил как можно скорее созвать генеральные штаты, и вернуть парламентам всю их власть. В данный момент это, конечно, представляется как бы поражением короля, но это единственная возможность установить прочное конституционное королевство.

В настоящее время на Париж сыплется дождь из брошюр, Ленге который не может вынести, чтоб о нем забывали, и предлагает самым серьезным образом, для успокоения умов, — как «символ свободы», — снести Бастилию! Анонимное Письмо одного гражданина рассыпается в чрезмерных похвалах третьему сословию, «которое одно только создает богатство нации и только из него выходят руководящие умы науки и искусства». В другой брошюре говорится о чистых нравах добродетельного народа, который, сознав свою силу, сломит тиранию дворянства, как уже сломил тиранию королевства!

В таком тоне написаны почти все брошюры, и мелкий люд, видя постоянно такие низкие поклоны, которые отвешивают ему чересчур ревностные народные трибуны, скоро должен будет вообразить себя единственным призванным властителем Франции.

Когда я высказал это Неккеру, он возмутился. Он преувеличивает уважение к общественному мнению, уверяя, что только им будет руководствоваться во всех своих действиях.

Говорят, впрочем, о новом собрании нотаблей, которое должно будет обсуждать число депутатов, размеры представительства сословий и др. вопросы. Не буду ли я иметь счастье тогда снова увидеть вас в Париже?

Люсьен Гальяр — Дельфине

Париж, 8 октября 1788 г.

Уважаемая маркиза. Принц впервые спросил меня вчера о вас и о том, имею ли я о вас какие-нибудь сведения? Я отвечал отрицательно, согласно данному обещанию. Принц был чрезвычайно взволнован, что при теперешних условиях может быть замечено у отдельного лица лишь тогда, когда степень его волнения значительно превышает господствующее кругом всеобщее возбуждение.

По-видимому, сама судьба теперь против правительства. Что бы оно ни делало, чтобы укрепить свое положение, все это ведет к его ослаблению!

Король разрешил созыв генеральных штатов. Это могло бы либо всех примирить с ним, либо, по крайней мере, объединить все три сословия в мирной работе. Но он хочет сделать еще больше, хочет заставить позабыть о своем диктаторском выступлении 8-го мая и поэтому спрашивает своих добрых граждан их мнение о числе депутатов от каждого сословия. Этим актом он бросил яблоко раздора в их среду. Привилегированные, которые только что были передовыми борцами за свободу, являются противниками социального равенства. Третье сословие видит перед собой своих врагов!

Я ждал этого момента многие годы, маркиза. Но никогда я не думал, что это произойдет по инициативе короля.

Теперь наступает расплата! Теперь мы развертываем счет столетия. Дефицит государства — ничто перед этим счетом!

Рабство, барщина, плети, голод, кровь мужчин, честь дочерей народа, — все это стоит в этом счете и требует уплаты!

В обществе знатных людей, как мне рассказывали, один господин по имени Казотт, имел видение: он увидал их головы под мечом палача. Они смеялись над сумасшедшим ясновидцем и затем, в своих клубах, с циничными шутками бросали кости, делая ставкой свои собственные головы. Безумцы, они не хотят знать, что кости уже брошены!

Не пугайтесь, уважаемая маркиза. Вы знаете, мне всегда снились кровавые сны. Но никогда, пока я жив, ни вам, ни маленькому Годфруа, никто не посмеет нанести ни малейшего вреда. Разве я могу позабыть когда-нибудь, что он, своей крошечной ручонкой гладил меня по щеке, как будто и не замечая моего горба! Порою мои мысли так путаются, что я не могу решить, чего я желаю пламеннее: Францию ли освободить от тирании или вас обоих из вашего мрачного замка!

Принц Фридрих-Евгений Монбельяр — Дельфине

Париж, 8 ноября 1788 г.

Я видел твое изображение, под которым нарисовано было пламенное сердце и на нем твое имя. Я разговаривал с графом Гибер, который прожил у тебя целые недели и приходит в восторг, как только услышит твое имя. Я видел в собрании нотаблей маркиза. Он не имеет вида ни больного, ни параличного. Он только похудел и немного больше постарел…

Я требую от тебя правды — самой безусловной истины. И то, о чем я, ослепленный любовью, осмеливался только просить, теперь я требую: полная разлука или соединение! Никакая горестная жалоба не может теперь поколебать меня.

Маркиз Монжуа — Дельфине

Париж, 22 ноября 1788 г.

Моя милая. Вы снова требуете от меня свободы, после того, как я уже твердо уверовал, что ваши романтические грезы разлетелись, как и все грезы в наше рассудочное время. Я узнаю, кроме того, что вы принесли себя «в жертву» мне, из сострадания к больному, к обедневшему? Плаксивые слабые люди могут, пожалуй, находить трогательным такое поведение. Я — нет! Потому что вы сделали только то, что было вашим долгом, ничего больше!

В одном пункте вы правы: старый, бедный человек не может служить обществом для молодой красивой женщины. Я делаю вывод из этого признания и даю вам свободу. Вам — одной, само собою разумеется. Потому что ваш ребенок, перед глазами света, мой сын и остается наследником моего имени.

Развод в такие возбужденные времена не встретит никаких непреодолимых препятствий. Я сделаю все необходимые предварительные шаги, как только вы решите основной вопрос: ребенок или свобода?

Я приеду, чтобы лично переговорить с вами, — в полном спокойствии, разумеется, не прибегая к жаргону парижских улиц, — но в данный момент я не могу уехать, потому что каждый из нас необходим, так как правительство хочет уравнять с нами третье сословие в числе его представителей.

Вашего ответа я жду с тем же курьером.

Разлука с Годфруа, само собою разумеется, должна быть окончательной и безвозвратной.

Принц Фридрих-Евгений Монбельяр — Дельфине

Париж, 3 декабря 1788 г.

Любимая, единственная, прости меня, ты, ненаглядная, прости. Твои письма, — письмо маркиза, — сообщения Гальяра, — восторг и возмущение, радость и страх разрывают мне душу! Моя бедная голубка, как ты страдаешь и так страшно одинока! Ты надеешься смягчить маркиза после того, как первый шаг уже сделан. Я же боюсь, что поражение его партии окончательно ожесточило его. Честь сословия, честь имени — вот его единственный идол. Если б он оставил нам ребенка, это было бы признанием его позора. Он никогда на это не согласится. Нам остается только одно — побег. Так как я уверен в твоей любви, то и предлагаю тебе его. Если ты готова, то все остальное — не более как детская игра.

Маркиз Монжуа — Дельфине

Париж, 10 декабря 1788 г.

Вы имеете мое последнее слово. Я не намерен отступать ни на один шаг. Лишь настолько я могу пойти навстречу вашим желаниям, что не требую от вас немедленного решения. Я даю вам год на размышление. В течение этого времени вы должны избегать всяких непосредственных сношений с принцем. Но вам дается право в этот промежуток выбрать самой подходящую воспитательницу для ребенка.

Я слышал, что холод в Альзасе еще сильнее, чем здесь. Так как у нас может не хватить дров, то я дал поручение свалить деревья в парке.

Принц Фридрих-Евгений Монбельяр — Дельфине

Париж, 23 декабря 1788 г.

Моя любимая Дельфина. Внизу ликует народ. Несмотря на морозную ночь, толпы поющих людей проходят по улицам. Я бы хотел заткнуть себе уши, чтобы не слышать ничего, напоминающего о радости.

Ты не можешь бежать. Ты не можешь подвергнуть бедствию и позору твое дитя, которое может когда-нибудь спросить тебя: «Кто мой отец, тот ли, чье имя я ношу, или тот, чья ты любовница?» — «Я сама, — пишешь ты, — готова была бы вынести все, с улыбкой, ради тебя, но ради ребенка — я не должна!»

О, вы, женщины! Вы так свободны и сильны и в то же время так слабы и связаны!

Но ты хочешь ждать и надеешься смягчить окаменелое сердце старика! Я хочу укрепить себя твоей надеждой, любимая моя. Ведь он должен носить камень в груди, вместо сердца, если твои просьбы не в состоянии будут смягчить его!

Я остаюсь пока здесь. Отчет Неккера о генеральных штатах, — где правительство признает за представителями нации право устанавливать налоги и бюджет и уравнивает число депутатов третьего сословия с числом депутатов двух первых сословий, умнее, чем я ожидал от него, и, конечно, представляет единственный путь к успокоению возбужденных умов. Мы теперь можем надеяться на спокойное конституционное развитие.

Прощай, мое горячо любимое дитя. Поцелуй нашего сына, которого я нежно люблю, хотя ужасная судьба ставит его между нами, — его, который должен был бы еще теснее соединить нас!..

Люсьен Гальяр — Дельфине

Париж, 5 января 1789 г.

Уважаемая маркиза. Ваша судьба сразила меня более жестоко, чем когда-либо могла сразить моя собственная судьба. Но, как несомненно то, что я — горбатый сын публичной девки и дворянина и ни во что не верю, как только в свою силу, — так верно и то, что выход найдется, как найдется выход и для Франции! Я, Люсьен Гальяр, закончу дело вашего освобождения, которое было начато Иоганном фон Альтенау.

Я бы хотел иметь возможность внушить вам надежду, которая составляет уверенность, охватывающую всех нас. Сознание силы сделало ее возможным, — той силы, которая превратила в оружие в наших руках каждую фразу превосходной брошюры «Что такое третье сословие?». Она появилась вчера, и к вечеру была уже в руках у всех, а сегодня ее слова звучат в ушах всех привилегированных. «Что удерживает вместе общество? Промышленный и духовный труд. Кто совершает его? Третье сословие. На кого взваливается в армии, в церкви, в судопроизводстве, в управлении все то, что требует напряженного труда и усилий и не приносит ни почестей, ни богатства? На третье сословие!» Эти слова запечатлеваются неизгладимо даже в самом тупом мозгу. «А кто, наоборот, занимает лучшие места, самые доходные должности, кто управляет не только государством, но и королем, кто окружает его как бы стеной, чтобы он не мог видеть собственного народа? — Аристократия!» Это пробуждает ненависть даже в самой бесстрастной душе, — ненависть, хватающуюся за топор и прибегающую к поджогу там, где нет уменья владеть мечом.

Терпение, маркиза. Третье сословие, которое само себя освободило, освободит и всех угнетенных и порабощенных, а также и вас!

Граф Гибер — Дельфине

Париж, 26 февраля 1789 г.

Дорогая маркиза. Ваше молчание заставляет меня опасаться, не оскорбил ли я вас бессознательно? Я бы искренне пожалел об этом! Именно теперь, когда привыкают относиться недоверчиво к своим лучшим друзьям, — партийные раздоры проникают даже в самый интимный круг, — не хотелось бы порывать связи, как бы она ни была тонка.

Избирательная борьба в провинциях буквально насытила воздух взрывчатыми веществами. Даже Неккер встревожен и пробует обуздать требовательность третьего сословия. Но печать не признает больше никаких церемоний. В ее глазах конституционная монархия, которую генеральные штаты должны были еще только создать, представляет уже превзойденную ступень.

Суровая зима, последовавшая за плохим урожаем прошлого года, гонит всех бродяг Франции в Париж, и они держат себя самым непринужденным образом и говорят речи на всех площадях города. Дворянин, не желающий подвергаться оскорблениям, вынужден носить гражданскую одежду.

Вы, вероятно, уже слыхали об агитации графа Мирабо в Провансе. Путем своих декламаций о свободе и равенстве он желает очистить себя от своего прошлого, а народ встречает его восторженно, где бы он ни показывался. Мы не можем закрывать глаза на то, что зажигательные речи честолюбцев и фанатиков возбуждают такие дикие вожделения в массах, о которых до сих пор они, в своей скромности, не имели понятия. Я прочел не без глубокой печали, тревоги, что даже более спокойное население Альзаса оказывается затронутым, но надеюсь все-таки услышать от вас, что ваш тихий замок, столь далекий от мира, так же далек и от его битв!

Люсьен Гальяр — Дельфине

Париж, 12 июля 1789 г.

Уважаемая маркиза. Необычайная быстрота, с которой совершаются события, заставила меня замолчать, но не могла заставить меня забыть свой обет. Вы знаете из газет, что произошло: поражение короля, удивительное возвышение третьего сословия, начало национального собрания! У его дверей ждет народ, готовый к битве и к тому, чтобы, если понадобится, превратить свои слова в действия!

16 июля

Чрезвычайное свершилось. Известие об отставке Неккера и созыве враждебного народу министерства прервало мое начатое письмо. Я бросился в Пале-Рояль.

— Они обсуждают в Версале Варфоломеевскую ночь патриотов! — кричали мне встречные.

Дрожащим от гнева голосом Демулен призывал граждан к оружию. Точно подгоняемые какой-то посторонней силой, тысячи людей шли сомкнутыми рядами в том же направлении. Из всех боковых улиц человеческие массы вливались в наш движущийся поток. Весь Париж был охвачен одним только чувством!..

Испуганный неисчислимыми толпами народа, который стекался к площади Людовика XV, где стояли войска, маршал Безанваль отдал приказ к отступлению. Ужасный план властителя рушился.

На следующее утро Париж напоминал военный лагерь, и 14-го июля, утром, как только рассвело, всюду раздавались громкие крики: «к Бастилии!» Каждый из нас знал, как будто сама судьба диктовала нам поступки, куда мы должны идти. Я не хочу терзать ваше мягкое сердце описаниями того, что заставляет мою кровь застывать от одного только воспоминания. Я скажу только, что произошло: укрепленный замок пал. Это первый из огромного числа тех замков, которые кругом в стране грозно направляют на нас свои пушки, скрывая в своих погребах сокровища, накопленные их владельцами, веками грабившими нас и удерживавшими в заточении в своих темницах несчастных людей, которых нужда делала ворами и убийцами и передовыми борцами за свободу.

У меня есть к вам настоятельная просьба, маркиза, касающаяся вашей собственной безопасности.

Найдите какой-нибудь предлог для своего переселения в ближайшее время во дворец в парке. Я имею сношения с эльзасскими крестьянами. Если так долго подавляемая ненависть вложит и им в руки факел для поджога, то целью их будет укрепленный замок, а не маленький покинутый дворец…

Принц Фридрих-Евгений Монбельяр — Дельфине

Безансон, 23 июля 1789 г.

Моя любимая! На пути к тебе, — тревога заставляет меня забывать обо всем, — я должен был временно остановиться здесь. Моему курьеру поручено передать тебе это письмо и ждать меня. Вся провинция охвачена мятежом. Горящие замки, точно чудовищные факелы, освещают ночи, насыщенные грозой. Я с трудом избежал неистовства крестьян, которые подожгли Амбли, где я ночевал. Они связали меня, и я должен был беспощадно глядеть, как они закололи Шевалье и срывали одежду с его несчастной жены. Забыли ли обо мне в суматохе грабежа? Или мне помог неизвестный друг? Я не знаю ничего! Кто-то перерезал мои веревки… Я нашел свою лошадь и ускакал сюда, где дал себе сделать перевязку. До этой минуты я не обратил внимания на свою раненную руку.

Через 24 часа я надеюсь уже быть возле тебя. Не выходи из замка. Вели поднять флаг на сторожевой башне, в доказательство, что ты там находишься.

Принц Фридрих-Евгений Монбельяр — Дельфине

Монбельяр, 6 августа 1789 г.

Все кончено. Я прекращаю борьбу. Только одно остается мне — проститься с тобой. Ты решила против меня, Дельфина! Ежечасно, днем и ночью, я переживаю тот момент, когда над нашей жизнью был произнесен последний приговор!

Как все произошло — навсегда останется для меня тайной, потому что уста Гальяра сомкнулись навеки. Я привез его труп на своей лошади сюда и похоронил. Маркиз бросил бы его на растерзание волкам в лесу.

Замок был уже в огне, когда я приехал. Гальяр крикнул с выражением непоколебимой уверенности только два слова: «Во дворце!» Я бросился в парк. Как безумный стучал я в закрытые ставни. Гнилое дерево поддалось моим усилиям. Я пробежал по комнатам, наполненным запахом тления, громко призывая тебя. Тебя там не было! Опрометью я бросился назад…

Возле трещащих балок, объятых огнем, я увидел маркиза с лицом, залитым кровью. На одной руке он держал плачущего мальчика, в другой дымящийся пистолет. Умирающий Гальяр лежал у его ног, а ты, как безжизненная, ухватилась за его колени…

Я оторвал тебя. Ты взглянула на меня, точно помешанная…

Маркиз резко расхохотался. «Поджигатель!» — крикнул он. Я хотел уже броситься на него, но он заслонил себя ребенком — моим ребенком!

— Дельфина! — крикнул я.

— Свобода или ребенок! — прозвенел его голос, сквозь грохот обрушивавшихся стен.

Тогда ты отвернулась от меня… Я не упрекаю тебя. Ты не могла поступить иначе. Я навсегда прощаюсь с тобой!