Друзья встречаются

Бражнин Илья Яковлевич

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

 

 

Глава первая.

НАЧАЛО ПУТИ

Тридцать первого июля тысяча девятьсот восемнадцатого года поезд № 1000 вышел со станции товарной Северных железных дорог.

Митя стоял на площадке вагона и, держась за поручни, смотрел наружу. Впереди неистово дымил паровоз, сзади, раскачиваясь и поталкивая друг друга буферами, бежали теплушки, в них стояли тупорылые «максимы». На платформах, в хвосте поезда, везли две трехдюймовки. Темный облупившийся вокзал уходил назад. Перескакивая через рельсы, бежал за поездом юркий матросик.

Митя смотрел на контуры удаляющихся зданий городской окраины и только сейчас подумал, что, проведя в Москве целую неделю, не повидал ничего из ее достопримечательностей, а так вот прямо и проспал.

Эта невесть откуда взявшаяся сонливость поражала его самого. Год кочевой агитаторской деятельности приучил его к ощущению, что постоянное перенапряжение и есть нормальное жизненное состояние. Спал он где придется, как придется и сколько придется. Часто это значило: нигде, никак и нисколько.

И вот неделю назад он явился в Москву охрипший, измученный, в обмундировании армейского комиссара, с непоколебимой верой в будущее, с пустым желудком и аршинным мандатом, определяющим весьма широко и весьма туманно права и сферу его деятельности. По мандату выходило, что Дмитрию Рыбакову поручалось делать как русскую, так и мировую революцию, и в этом ответственном деле все лица и учреждения должны были оказывать ему, Дмитрию Рыбакову, всемерное содействие.

Предстояло провести в столице некоторое время, ожидая нового назначения. Мите отвели узкую комнату с выцветшими обоями и широчайшей кушеткой. Электричество в этот первый вечер его московской жизни не горело, в темной комнате в незнакомом ему городе было совершенно нечего делать. Он опустился на кушетку и зевнул. В окно глядел насупленный вечер.

Весь истекший год показался Мите одним исполненным трудов днем. Недели и месяцы мелькнули, как листки календаря, переброшенного от начала года к его концу. Всё путалось в сумеречной дремоте. Глаза слипались. Митя качнулся и опустил голову на твердую подушку. Под самым ухом тонка запела диванная пружина. Он блаженно улыбался, засыпая, пробормотал: «Подремлю минутку» и - проснулся на следующий день уже под вечер.

Три последующих дня он проспал почти целиком, вставал неохотно и, справив в городе необходимые дела, возвращался на кушетку. Он не противился этой естественной реакции измученного организма. Он понимал, что она благодетельна и не может быть продолжительной.

Двадцать восьмого июля Митя зашел в Высший военный совет за командировочными документами. Он получил назначение на Волгу. Недоставало последней подписи на последней бумажке. Митя присел на диван и, как часто случалось в последние дни, тотчас задремал.

Тут кто-то близ него помянул Архангельск и что-то при этом спросил. Последовал резкий и быстрый ответ:

- Да, да, из Архангельска. Прямо с поезда. Мне необходимо видеть сегодня же Владимира Ильича.

Митя открыл глаза и почувствовал, что состояние, в котором он приехал в Москву, исчезло совершенно, что он молод, здоров, свеж. Он потянулся, поднялся с дивана и, сделав шаг к стоявшему возле секретарского стола человеку, спросил с живостью:

- Вы из Архангельска?

Тот быстро обернулся.

- Да. А в чем дело?

Собственно говоря, у него не было никакого дела. Ему просто захотелось узнать что-нибудь об Архангельске, перекинуться о нем с кем-нибудь несколькими словами.

- Я только что получил назначение на Волгу, - сказал он скороговоркой, - но сам архангелогородец, там и родился, и когда вы сказали, что из Архангельска, а я там уже несколько лет не был.

- Владимир Ильич просит вас пройти к нему, - сказал секретарь.

- Иду, - кивнул приезжий и пошел к двери.

Митя проводил его взглядом и повернулся к окну. Каменными черепами стояли полуразрушенные дома, зияя пустыми глазницами окон. Прохожие были редки. Люди в те дни теснились вокруг трибун, буржуек, хлебных лавок. Самым дешевым товаром были деньги. Завтрашний день, ещё не наступив, становился вчерашним…

Генеральше Солодовой подарили на именины охапку дров и четыре кусочка сахару. Она была счастлива…

Молодой человек с упрямым, дерзким лицом, в брюках, сшитых из портьеры, с мешком за плечами, озабоченно ходил по площади, вымеривая её крупными шагами. Отсчитав положенное число шагов, он опустил меток на землю и раскрыл его. В мешке была глина. Молодой человек собирался ставить себе памятник, не надеясь на потомство. Он считал себя не то «эго», не то «ультра», не то «анархо»-футуристом, осмысленную русскую речь в стихах полагал буржуазным предрассудком и уже имел шесть последователей. Обойдя место предполагаемого памятника, он хмуро поглядел в сторону Кремля. За красными зубцами древних стен глухо таились столетия. Под их бременем опадала штукатурка, крошился камень. В Грановитой палате спал вповалку отряд красноармейцев. В других палатах толпились люди, вовсе не спавшие по трое суток. Город удивительной судьбы лежал перед Митей Рыбаковым, и, глядя на него, Митя вспомнил далекий Архангельск, и в его сердце постучалось простое желание увидеть старика отца, покосившиеся деревянные мостки, ведущие к расшатанным воротам, калитку, знакомую дверь…

- Напишу-ка я домой, - решил он и, присев на подоконник, вынул из-за пазухи тетрадь образца тысяча девятьсот восемнадцатого года - с бумагой, серого цвета и древесными щепочками между линеек. Он деловито погрузил карандаш в полудеревянную тетрадь и принялся за письмо, сразу как-то изменившее и направление свое, и характер. Вместо нежного сыновнего послания вышло письмо к другу юности Илюше Левину, с которым он тотчас завел речь о политике и на чём свет стоит громил акул империализма. Как это случилось, он и сам не понял и, перечитав незаконченное письмо, с искренним изумлением пробормотал:

- Скажи пожалуйста, въехал-таки в международное положение!

Он укоризненно покачал головой и хотел было писать дальше, но тут окликнул его секретарь, и Митя, сунув письмо в карман, подошел к столу. Командировка была подписана. Поезд должен был уйти завтра утром… Архангельск потускнел, отодвинулся. Митя ощутил ту привычную подтянутость, какую чувствовал всегда, приступая к новому делу.

В комнату вошел давешний незнакомец. Он держал в руках небольшой листок бумаги. Торопясь к выходу, он увидел Митю и остановился.

- Да, - сказал он, потирая лоб и будто вспоминая забытое. - Вот что… Вы, кажется, говорили, что родом из Архангельска, ну, вообще из Архангельска. - Он оглядел Митю быстрым взглядом и, уже торопясь, отрывисто закончил: - Организуется отряд для отправки в Архангельск. Подходят англичане. Местные условия знаете? Очень хорошо. Едемте!

Митя скосил глаза на бумажку, которую держал в руках говоривший. Она адресована была начальнику Высшего военного совета и подписана: «Ваш Ульянов (Ленин)».

- Что ж, - сказал Митя поправляя облезлую папаху, - можно. Только вот как быть с назначением на Волгу?

Он повертел в руках командировочное удостоверение. Незнакомец взял у него бумажку.

- Хорошо, - сказал он отходя. - С этим уладим. В половине первого зайдите сюда.

Он зашел в половине первого. Всё было улажено.

И вот он стоит на площадке вагона. Мелькают фонарики стрелок, лязгают буфера, плывут синие рельсы. Матросик догоняет состав и, минуя теплушки, в которые на ходу вскочить невозможно, хватается за поручни единственного в составе классного вагона.

 

Глава вторая.

В ГОРОДЕ НЕСПОКОЙНО

В то время как Митя отсчитывал первые сотни верст пути, письмо его, адресованное Илюше Левину, приближалось к Архангельску. Но хотя письмо и обогнало Митю больше чем на сутки, оно все же едва не разминулось с адресатом, ибо как раз в эти дни Илюша собирался покинуть Архангельск навсегда. Всё было приготовлено к отъезду.

Вечером Илюша пошел побродить по знакомым местам. Он шел тысячекратно исхоженными улицами, и сегодня они были для него не такими, какими были вчера. Расставание придало знакомым предметам новые краски. Медленно дойдя до угла Поморской, и Троицкого, Илюша остановился: и этот перекресток показался ему сейчас особенным.

Здесь, под темной, полустёршейся вывеской гостиницы «Золотой якорь», друзья юности дали при расставании клятву вновь сойтись первого марта тысяча девятьсот двадцатого года.

Это было пять лет назад. Самому старшему из друзей тогда едва минуло восемнадцать, и они свято верили в свою наивную клятву. Каждый, уходя в жизнь, был убежден, что в назначенный день он будет стоять на этом перекрестке и поджидать друзей. Но чем ближе был день встречи, тем дальше они уходили друг от друга. Один уехал учиться в Швейцарию, другой был убит под Тарнополем, третий отмалчивался где-то на Мурмане. Связи затухали, обрывались.

Единственным, с кем Илюша поддерживал постоянную связь, был Митя Рыбаков. До семнадцатого года, пока Митя учился в Петербурге в Психоневрологическом институте и одновременно вел подпольную политическую работу в студенческих организациях, позже в воинских частях, Илюша постоянно переписывался с ним. Но в семнадцатом году Митя был отправлен в качестве большевистского агитатора в провинцию, и письма стали приходить всё реже и реже. Последние пять месяцев от него совеем не было вестей.

Из всех друзей один Илюша остался в Архангельске сторожем их клятвы. После исключения из гимназии с так называемым волчьим билетом, закрывшим доступ во все учебные заведения Российской империи, он пошел работать учеником в аптеку. Это давало хлеб, хотя и скудный.

В солдаты Илюшу из-за сильной близорукости не взяли. Жил он глухо и одиноко, много читал и в девятнадцать лет писал стихи об осеннем увядании, о «сердце, тронутом тоской и болью».

Первые дни революции были для него благодетельной встряской. Он снова поверил в будущее, которое казалось ему навсегда зачеркнутым. Теперь оно наново рождалось. Закрытые для него прежде двери университета распахнулись настежь. Илюша стал готовиться к экзаменам на аттестат зрелости. Несмотря на усиленные занятия, он посвежел, ожил духом и весной восемнадцатого года сдал экстерном за восемь классов гимназии.

В тот же день он сел писать прошение о приеме на юридический факультет Петроградского университета. Пакет с прошением и другими документами отнесла на почту мать. Софья Моисеевна хотела обязательно сделать это сама, и Илюша не стал спорить, так как видел, что хлопоты эти матери приятны. Она молодела вместе с сыном и деятельно готовила его к отъезду. Наступило тридцать первое июля. Это был хлопотливый и беспокойный день, но, ложась в постель, Софья Моисеевна пожалела о том, что он прошел, что близится неотвратимое завтра: отъезд сына.

Софья Моисеевна не могла уснуть. Ну что ж, к тысячам бессонных ночей прибавится ещё одна. Она уже привыкла. И что тут можно поделать? Дети вырастают и уходят. А что она? Старуха! Кому она нужна? Разве что младшенькому, Дане. Ну что ж, она постарается протянуть ещё несколько лет, чтобы поставить его на ноги. А может быть, она ещё и Илюше пригодится. Бог знает, как он там будет жить среди чужих. Кто приглядит за ним, кто накормит его вовремя, кто последит, чтобы он не промочил ноги. А что будет, если он там заболеет?

У неё вся душа изныла от этих мыслей. Но разве она не знает, что её мальчику нужна дорога в жизни? Разве она удерживает его? Держи не держи - всё равно будет так, как должно быть, а как раз сейчас лучше поторопиться с отъездом: город объявлен на осадном положении. Говорят, англичане идут, и уже близко. Правда это или нет, идут они или не идут - этого она не знает, но лучше будет, если Илюша уедет отсюда поскорей: мало ли что может случиться.

Софья Моисеевна тяжело вздыхала, глядя в ночную тьму широко раскрытыми глазами. Тревога её была не напрасна.

В городе в самом деле было неспокойно… И не только в городе. Россия пылала со всех концов. Четырнадцать держав топтали русскую землю. Сибирь и часть Волги были захвачены чехословаками; во Владивостоке высадились японцы, англичане, французы и даже итальянцы; Украину оккупировали немцы; Дон заливали казачьи кулацкие части генерала Краснова; на Мурмане стояла англо-американская эскадра; полковник Перхуров и эсер Савинков, подстрекаемые и оплачиваемые английским поверенным в делах Линдлеем и французским послом Нулансом, подымали в Ярославле белогвардейский мятеж.

На север через Вологду небольшими группами, по путевкам различных контрреволюционных организаций и иностранных миссий, направляются переодетые офицеры. Некоторые из них для безопасности снабжаются паспортами английских подданных. Конечный пункт их следования - Архангельск. Здесь круг должен замкнуться и, суживаясь, раздавить засевших в центре большевиков. Последней отдушиной в этом кольце, последним открытым русским портом был Архангельск. Челюсти огромного капкана должны щелкнуть именно здесь.

Эскадра англичан, американцев и французов, уже захвативших Мурман, поднимает в Мурманске якоря и идет к Архангельску. Тридцать первое июля застаёт её в море.

 

Глава третья.

ПОСЛЕДНЯЯ ПЕРЕПРАВА

Утром следующего дня Илюша взвалил на плечи плетеную корзинку, заменявшую ему чемодан, и направился к пароходной пристани. Хлипкие деревянные мостки поскрипывали под ногами. Четырнадцатилетний Данька едва поспевал за ним. Он находил, что брат напрасно торопится: пристань недалеко, а времени достаточно. Не было ещё и первого свистка.

Но то, что успокаивало Даньку, волновало Илюшу. По времени как будто бы уже пора быть свистку, а его всё не было. Прозевать его он не мог, так как жил близ пристани, а зычный, хриплый гудок «Москвы», которая держала перевоз через реку на вокзал, слышен даже на окраинных Мхах.

Но сегодня «Москва» молчала. Выяснилось, что её даже ещё нет у пристани. Билетная касса и пароходная контора оказались закрытыми. Илюша свалил с плеча тяжелую корзину и заметался по безлюдной пристани. Где же пассажиры? Куда девался пароход? Илюша не мог понять. Он не понял этого даже тогда, когда сторож багажного склада объявил ему, что «Москва» сегодня вовсе на вокзал не пойдет.

- Позвольте, как же так? - возмутился Илюша, наступая на сторожа. - Как не пойдет? Я не понимаю!

Сторож сердито отмахнулся, пробормотал что-то невнятное о каких-то «событиях» и мрачно высморкался. Нынче с утра он только и делал, что объяснялся с приходящими на пристань пассажирами, и эти объяснения вконец извели его. Не входя ни в какие подробности, он повернулся к Илюше спиной и хлопнул перед его носом дверью своей будки.

Илюша растерянно потоптался на месте, не зная, что подумать, что предпринять. Выручил его неунывающий Данька.

- Валяй на лодке, - предложил он, громко щелкнув языком. - От монастыря на вокзал перевоз есть!

Илюша, совсем было приунывший, оживился. В самом деле, если почему-либо не идет пароход, то можно берегом дойти до монастыря, лежащего как раз против вокзала, и оттуда переехать Двину на лодке.

Он взвалил корзину на плечо и торопливо затрусил вдоль набережной. Потный, запыхавшийся, добрался он до монастыря и у самого берега действительно увидел лодку. Правда, она была полна народу, и у кормы как бы охраняя подступ к ней, стоял солдат с винтовкой за плечами, но Илюшу это не смутило. За рекой был вокзал, а за вокзалом длинная нить рельсов, бегущих в Петроград, в необъятный мир, в жизнь. Илюша забыл привычную робость и решительно двинулся навстречу солдату.

Столкновение последовало тотчас же, хотя и невольное с обеих сторон. Солдат отступил на шаг назад, Илюша, желая миновать его, подался слишком резко в сторону; корзина покачнулась на плече и, упав, сильно ударила солдата в поясницу.

Солдат дернулся всем телом, обернулся, протяжно свистнул и закричал на весь берег:

- Илюха, чёрт!…

Илюша стоял оторопев, глядя во все глаза на солдата.

- Ситников, - закричал Данька. - Это же Ситников! Вот здорово!

- Действительно Ситников, - засмеялся солдат. - И действительно здорово.

Только теперь Илюша узнал товарища и только потому, что услышал его мальчишеский смех. Всё остальное в Ситникове было иным, чем прежде, новым, незнакомым. Этот нескладный солдат - в замызганной долгополой шинели, со сдвинутой набекрень мятой фуражкой, с обветренным, загрубевшим и обострившимся лицом - мало напоминал прежнего тихого гимназистика. И если с прежним Ситниковым, своим одноклассником Илюша был дружен и прост, то с этим новым Ситниковым он чувствовал себя неловко и стесненно.

По счастью, Ситников, казалось, вовсе не замечал ни стесненности друга, ни его сдержанности. Он хватался за фуражку, потирал руки, хлопал Илюшу по плечам, по груди и наконец радостно обнял.

- Ах ты Черт Иванович, - восклицал он, суетясь и посмеиваясь, то отстраняя Илюшу от себя, то привлекая. - Ах ты Черт Иванович этакий. Ну, скажи пожалуйста - сколько лет ни слуху ни духу, а тут на тебе!

Он заглядывал Илюше в глаза, дергал за рукав, хмурился, посмеивался, потом усадил на толстое неокоренное бревно в десяти шагах от лодки и сам присел с ним рядом. Посыпались вопросы, и прежде всего о былых сотоварищах. Где сейчас Бредихин? Уехал ли к себе на Мурман Никишин? Что сталось с Фетисовым? Илюша мало что знал о друзьях, да и занимало его сейчас, видимо, другое. С беспокойством поглядывая в сторону лодки, он заикнулся было о том, что ему надо торопиться, но Ситников отмахнулся от него, сказав, что поспеет, что всё равно лодка не отчалит до тех пор, пока не придет один нужный человек. Ситников, размахивая руками, торопливо пересказывал другу пестрые события своей жизни за годы разлуки.

Получив после разгрома тайного гимназического Комитета волчий паспорт, навсегда закрывший доступ в гимназию, Ситников поступил делопроизводителем к податному инспектору, но через две недели сбежал, едва не помешавшись с тоски от бесконечных податных листов с фамилиями. Ему нужны были не фамилии, а живые люди. Вышедший из тюрьмы Митя Рыбаков посоветовал Ситникову идти на лесопилку и с помощью бывших своих учеников в вечерней рабочей школе устроил его на кыркаловский завод. Здесь, работая рубщиком, Ситников приобрел друзей, но однажды погорячился, нашумел в конторе по поводу штрафов и обсчитывания рабочих и был немедленно уволен. Тогда он списался с живущим в Петербурге Митей Рыбаковым и уехал к нему. Слегка приспособив к случаю свои документы, он в качестве вольнослушателя посещал некоторое время лекции в университете. Началась война. В начале пятнадцатого года Ситникова призвали в армию и отправили на фронт. Провалявшись полгода в окопах, он был ранен и отправлен в могилевский госпиталь. Здесь он сошелся с соседом по койке - солдатом-большевиком - и вместе с ним вернулся на фронт, где и застала их революция. Ситников заседал в солдатских комитетах и после июльских дней был арестован агентами Керенского за агитацию против империалистической войны. Он ждал свирепой расправы, которая и последовала бы незамедлительно, не случись событий, в результате которых сам Керенский едва избежал расправы, перекинувшись к генералу Краснову.

Октябрь вырвал Ситникова из тюрьмы. Выйдя из неё, Ситников повернул фронту спину и, забравшись на крышу набитой до отказа теплушки, поехал в Петроград. Здесь, прожил он до мая восемнадцатого года, работая в продовольственном совете Александро-Невского района. В мае он узнал об отправке на север красноармейского Железного отряда и напросился ехать с ним. Поездка вышла не совсем удачной. По дороге он заболел сыпняком и почти два месяца пролежал в вологодской больнице. Только вчера, догоняя отряд, он приехал в Архангельск.

Все эти бурные события Ситников умудрился уложить в десятиминутный рассказ. Что касается Илюши, то изложение своих жизненных перемен заняло у него ещё меньше времени. Когда Ситников, жадно заглядывая в глаза товарищу, спросил его: «Ну, а ты как? Что делал?», Илюша нехотя ответил:

- Ничего особенного. В аптеке работал. В солдаты не взяли, по глазам. Читал много. Стихи писал…

Илюша умолк. Он не любил своего прошлого и говорил о нём неохотно.

- Так, - сказал Ситников, почесываясь, - видишь, какое дело… Стихи, значит писал… - и невпопад спросил: - И сыпняком не болел?

- И сыпняком не болел - усмехнулся Илюша.

- Так, - повторил Ситников, - смотри пожалуйста. А всё-таки с нами уходишь?

- Да, в Петроград еду, в университет.

Ситников, прищурясь, поглядел на Илюшу.

- Не понимаю, - сказал он с раздражением. - То с нами, то в Петроград?

Илюша улыбнулся:

- И с вами и в Петроград. Вот перевезете на вокзал…

Ситников сердито засопел носом и с непонятным Илюше озлоблением буркнул:

- Никуда мы тебя не повезем!

- То есть как не повезете?

- То есть так. Мы студентов не возим.

Илюша с удивлением глянул на Ситникова и тотчас отвернулся.

Ситников увидел, как медленно краснеет Илюшина щека, потом ухо, шея. Ситникову вдруг захотелось сказать Илюше что-нибудь дружеское, ласковое, но вместо того он вскочил с бревна и, сам того не ожидая, закричал тоненьким надорванным голоском:

- Ты что? Ты очумел? С луны свалился? Положения не знаешь?

Илюша молчал. Может быть, он действительно знал меньше того, что должен был знать. В сущности говоря, он ничего не знал, кроме неясных и противоречивых слухов, и, во всяком случае, не знал о том, что нынче ранним утром было созвано экстренное заседание президиума губисполкома, на повестке которого стоял один-единственный вопрос: положение Архангельска. Не было даже непременного «международного положения», ни ещё более непременных «текущих дел», ибо положение Архангельска было и международным положением и текущими делами. И то и другое требовало неотложных действий, напряжения всех сил.

Сил у маленького Архангельска было немного, а тяжелые корпуса английских, американских и французских крейсеров уже приближались к городу. Нужно было спешить. Торопливо распорядились при входе в Двину затопить суда, чтобы закрыть фарватер для прохода вражеских кораблей с моря. В то же время вынесено было решение эвакуировать советские учреждения в Шенкурск, отстоящий от Архангельска верст на шестьсот по реке.

Отдавались ещё какие-то военные распоряжения, но никто толком не знал какие. Кто-то невидимый путал их. Ситников, который пробыл в городе только сутки, не мог разобраться в этой путанице, но видел достаточно, для того чтобы составить себе довольно ясное представление о характере архангельских событий, узнать, что Железный отряд переброшен уже за реку к вокзалу, и понять, что ему самому не остается ничего другого, как уходить из города туда же.

Он давно был бы за рекой, если бы не задержался на несколько часов в Совдепе и в горкоме партии. Не будь этой задержки, Илюша, может статься, никогда не увидел бы друга. Но задержка произошла, случай выпал, и друзья свиделись, обнялись, вспомнили былое, поругались - и всё это в какие-нибудь пятнадцать минут! Ситников ворчливо объяснил Илюше, каково положение… Илюша рассеянно слушал, покусывая поднятую с земли соломинку.

- Понимаешь теперь, какая каша заварилась? - спросил Ситников, заканчивая объяснения.

- Не совсем, - ответил Илюша потупясь и морща высокий белый лоб.

Ситников побагровел и поглядел на него почти с ненавистью.

- Ах, не совсем, - выговорил он протяжно и вдруг взвизгнул: - Не понимаешь!… Стишки пописываешь, а до остального, значит, не касаешься!…

Илюша стоял потупясь, хмуря густые черные брови. Он понял что подразумевает Ситников под «остальным». Да, он слабо разбирался в вопросах политических. Из всех объяснений, нынче ему представленных, он усвоил главным образом то, что с поездкой в Петроград дело обстоит плохо. Он почувствовал беспокойство и вскинул на Ситникова темные глаза. Взгляд их был тревожен и быстр.

Ситников знал эту манеру потупляться, прятать глаза, таить их, потом вдруг вскинуть голову и раскрыться в одном взгляде. Ситников даже дрогнул, так живо представился ему тревожный взгляд, так живо напомнил он юношеские отношения, прежнюю дружбу. Минуту, назад он кричал: «Ах, ты не понимаешь?», - а теперь видел, что друг его в самом деле не понимает, что говорят они по-разному, принимая другого таким, каков он сам, каким сделали его перемены, происшедшие за годы разлуки. Перемены не прошли даром, что-то случилось, что-то разделяло их. В гимназии этого не было. Тогда и в самом горячем споре казалось, что, переставь одного на место другого, и спор не прекратится, - так схожи их устремления, так слитны их мысли, хотя как будто и разные. И Ситникову вдруг захотелось вернуть их неразделимую дружбу.

- Слушай, Илюха, - сказал он, кладя на плечо друга руку и обдавая его густым букетом махорки, земли, фронта, карболки и кислой окопной прели. - Слушай, что ты дурака валяешь? Не идут поезда в Питер! Закрыли сегодня дорогу. Не действует. И никаких таких поездочек в университет быть не может. Есть отход, понимаешь, отход, отступление, и - либо ты с нами и драться будешь заодно с нами, либо здесь останешься, при сволочах, при врагах наших, только и разговоров! Понял? Кстати, вот и человек мой топает. Сейчас отваливаем. Ну?

Ситников отступил от Илюши и, не опуская руки с плеча, тихонько потянул его за собой. Илюша остался стоять на месте, рука упала с плеча. Мимо пробежал какой-то штатский, неловко встряхивая висящую за спиной винтовку.

- Пошли, Павел, - бросил он Ситникову, не замедляя хода и спускаясь по отлогому берегу к лодке.

Ситников быстро оглянулся, посмотрел мельком ему вслед и сказал Илюше:

- Ну? Пошли, что ли, и мы!

- Постой, - сказал Илюша в нерешительности. - Как же, вот так, сразу…

- Сразу, - подхватил Ситников, - сразу, вот именно.

- Товарищ Ситников, - закричали с лодки, - товарищ Ситников!

- Сейчас, - рванулся Ситников, - сейчас, чёрт вас всех подери!

Он сделал шаг к лодке, потом вернулся, хотел в сердцах сказать что-нибудь злое, но вместо этого протянул руку и сказал грустно:

- Ну, давай лапу, Черт Иваныч! Тебя год раскачивать надо, а тут каждая минута на весу!

Ситников сильно тряхнул Илюшину руку и побежал к лодке. Он уже занес ногу за борт, собираясь садиться, но тут позже всех прибежавший пассажир схватился за карман, что-то сказал Ситникову и стал подыматься к набережной. Ситников громко выругался, сдернул с головы измызганную солдатскую фуражку, свирепо почесал свалявшиеся волосы и бросился вдогонку за штатским. Сойдясь в пяти шагах от Илюши, они тихо о чем-то посовещались, Ситников взял из рук штатского завернутый в газету плоский пакет и подошел к Илюше.

- Вот что, - сказал он быстро и деловито, - нам возвращаться никак нельзя, а тут дельце одно: бумаги надо прибрать обязательно. Ты их возьми да спрячь как следует. Через недельку-две к тебе придет человек один, скажет, что от Ситникова, - ты ему и отдашь.

Ситников протянул пакет Илюше и вдруг заколебался.

- Вообще-то, дело такое… Бумаги политические, - сказал он насупясь и глядя в сторону. - Ежели тебе не с руки, тогда…

- Не говори глупости, - сказал Илюша негромко и протянул руку к пакету.

- Ясно, - сказал Ситников обрадованно и торопливо. - Ну, бывай здоров!

Он сунул пакет Илюше в руки и, круто повернувшись, пошел к лодке.

У воды вертелся Данька. Ситников подозвал его, взял за плечо, рассмеялся, озабоченно потер лоб, похлопал себя по карману, вытащил оттуда клочок бумаги и карандаш, что-то нацарапал на бумаге, что-то проговорил торопливо над самым ухом Даньки, сунул ему в руку записку и полез в лодку. Просторная шинель встала бугром на узкой его спине. Илюше вдруг жаль стало этого нескладного бледного солдата, и только сейчас он по-настоящему понял, что это Ситников, тот самый Ситников, с которым делил раньше и мысли и судьбу… Теперь и мысли и судьба были у них разные…

Лодка отчалила. Данька исчез. Илюша поднял корзину на плечо и медленно побрел в город.

 

Глава четвертая.

СОВЕТ ОБОРОНЫ И ЕГО ОКРЕСТНОСТИ

Данька на рысях пустился вдоль берега. Город был необычайно оживлен. У всех пристаней стояли готовые к отправке пароходы. К ним сходились люди с винтовками, портфелями, чемоданами. На палубах громоздились столы, связки деловых бумаг, пишущие машинки и всяческий канцелярский скарб. Частного имущества было мало. Тем более странным было появление на пристани коровы, которую пригнала какая-то расторопная тетка и пыталась погрузить на палубу. Их согнали с пристани, обругав корову дурой, а хозяйку коровой.

Присутствовавший при этой сцене член президиума губисполкома подошел к руководившему погрузкой коменданту и сказал негромко:

- Вот что, друг, если погрузка и эвакуация пойдут в таком позорном для советской власти виде, то я тебя арестую. Слышишь?

Комендант взглянул на него красными, невидящими глазами и поспешно сказал:

- Ну, а я про что говорю?

Вслед затем он рванулся прочь, но губисполкомовец крепко держался за узкий ремешок, которым был подпоясан комендант. Движение было резким, порывистым, ремешок, не выдержав, лопнул. Гимнастерка разошлась колоколом. Ветер надул ее снизу. Комендант ощутил на спине приятный холодок.

- Куда же ты прешь машинки, сукин ты сын! - закричал он через голову стоящего перед ним человека. - Я ж тебе говорил - на корму!

Он опустил глаза и увидел серое лицо губисполкомовца.

- Ты что? - спросил он участливо. - Ты сядь-ко сюда.

Губисполкомовец сел на ящик. Глаза его осоловели от бессонницы и усталости. Он не спал третьи сутки, так же как и комендант.

- Балда, - сказал он мертвым голосом, - контра! Разве так можно грузить? Канцелярского барахла полный пароход набил, а где оружие?

Он закрыл глаза. Комендант стер катившийся по лицу пот и, оборотясь, хрипло закричал:

- Васин, Кадушкин, Савельев, Ромашов - отставить столы! Вали за мной!

Он поднял порванный ремешок и вместе со своей командой ушел в город. Через полчаса они снова появились, таща пулеметы, ящики с гранатами и винтовками. Столы и чемоданы полетели с палубы на пристань, а на пароход стали грузить оружие и боеприпасы.

Данька был чрезвычайно заинтересован пулеметами и за спиной стоящего у трапа часового сумел пролезть на пароход, ощупать пулемет со всех сторон и стащить десяток патронов. Большего он не успел сделать, так как его прогнали на пристань, и как раз в это время застрекотал аэроплан. Он шел со стороны взморья и совсем низко. Из него, как стаи голубей, выпархивали белые бумажные хлопья и медленно опускались на землю.

Данька подобрал один из листков. На нем было что-то напечатано. Но Данька не стал читать его. Вид бумажки напомнил ему о лежащей в кармане записке и о полученном от Ситникова поручении. Он сложил листовку вчетверо, сунул её в карман и побежал прочь с пристани.

Выбежав на Троицкий проспект, он повернул налево и, протрусив полтора квартала, остановился перед домом с маленькой невзрачной вывеской: «Столярная мастерская союза деревообделочников». Покрутившись перед входом, Данька приоткрыл входную дверь и просунул в щель черную вихрастую голову. Глазам его открылась большая комната, заставленная некрашеными шкафами и свежевыструганными столами. Пахло стружкой, смолистым деревом, лаком. С любопытством оглядев убранство комнаты, Данька увидел в дальнем углу за конторкой какого-то человека, верней не человека, который был скрыт высокой конторкой, а его лысину. Лысина была обширна, сидела, казалось, прямо на округлых рыхлых плечах и была расчерчена голубыми жилками вен.

- Обь с Иртышом, Лена с Алданом, - пробормотал Данька, которому округлая лысина напомнила исчерченный извилинами рек глобус, - Вот здорово!

Данька громко фыркнул. Глобус заколебался. Обь с Иртышом потекли куда-то кверху и пропали. Человек поднял голову.

- Носатый и в серебряных очках, - буркнул про себя Данька, вспоминая указанные ему Ситниковым приметы.

Он уже хотел войти в мастерскую, чтобы приступить к исполнению поручения, но тут человек-глобус так свирепо схватил себя за бурый мясистый нос, будто хотел оторвать его. Данька не выдержал и, фыркнув, захлопнул дверь. Но она снова раскрылась, и человек-глобус появился на пороге.

- Ну-с, - выговорил он раздельно. - Что вам угодно, молодой человек?

Сквозь необыкновенно толстые стекла очков глянули на Даньку грустные, умные глаза. Незнакомец был рыхл и несколько вял. Только опущенный книзу нос силился придать ему хмурый и сердитый вид, но сердитость была, видимо, не в характере толстяка и положена на него природой исключительно для того, чтобы скрыть чрезвычайную теплоту, светившуюся в больших карих глазах.

В общем толстяк понравился, и Данька спросил его, стараясь говорить деловитым баском:

- Вы здесь конторщиком служите? Да? Ваша фамилия Вильнер? Да? Марк Осипович? Да?

- Предположим, - ответил толстяк. - Что из этого следует?

- Тогда у меня к вам записка есть, - сказал Данька всё так же деловито и, вытащив из кармана бумажку, подал её толстяку.

Марк Осипович осторожно развернул поданную бумажку и с удивлением оглядел её. Вверху стояло короткое обращение: «Русские люди», внизу длинная подпись: «Ф.С. Пуль, генерал-майор, главнокомандующий всеми военными силами России». Между обращением и подписью генерал-майор разъяснял, что «англичане, американцы и французы вступили на русскую землю» совсем не затем, «чтобы отнять её… и отобрать хлеб». «Наоборот, - восклицал генерал, - мы идем к вам как друзья и союзники для борьбы за общее дело и для защиты общих с вами интересов. Мы идем спасти русскую землю и русский хлеб от немцев и большевиков».

Марк Осипович, по-видимому, не был в восторге от великодушия английского генерала. Он свирепо дернул себя за нос и спросил Даньку:

- Где ты взял эту пакость?

- Пакость? - удивился Данька и тут только рассмотрел, что подал не ту бумажку. - Это с аэроплана кидали, - объяснил он, смущенный своей ошибкой, - а для вас у меня другая есть!

Он поспешно извлек из кармана полученную от Ситникова записку и вручил её Марку Осиповичу. Из-за угла вышел высокий парень и неторопливой, ровной поступью направился к мастерской. Марк Осипович, не читая записку, сунул её в карман и внимательно оглядел парня. Он был молод и статен. Косоворотка, поношенный пиджак, черная кепка - всё на нем было крайне просто и бедно. И только сапоги, в которые были заправлены дрянные, чертовой кожи брюки, выглядели иначе. Это были мягкие, тонкие, дорогие сапоги, сшитые по ноге, на заказ. Эти сапоги да светлые холеные усики придавали незнакомцу элегантный вид, совсем несоответствующий бедной его одежде. Впрочем, одежда хоть и была проста, но сидела на нём удивительно ловко. Ловкими, четкими были и движения незнакомца. Эта явная вымуштрованность движений вызвала у Марка Осиповича подозрительный косой взгляд и сердитое посапывание.

Что касается самого незнакомца, то он вовсе не обращал внимания ни на обеспокоенного его появлением конторщика, ни на Даньку. Всё тем же неторопливым, но четким и размеренным шагом он прошел мимо них и повернул к стоявшему на площади собору, обнесенному стрельчатой оградой. Незнакомец едва взглянул на собор, но зато стоявшая в стороне колокольня весьма его заинтересовала. Он дважды обошел её, прикинул глазом расстояние от колокольни до пристаней, возле которых грузились пароходы, и вернулся на проспект.

Улицы казались оживленными, но оживление было нерадостным. Почти в каждом доме шли сборы.

В учреждениях с утра всё разладилось. Часть служащих разошлась по домам, часть хлопотала, укладывая бумаги в толстые пачки.

Всюду была тревога, и только в Совете обороны города было тихо и спокойно. Командующий обороной Потапов расхаживал по гулкому кабинету и курил. Основным его занятием в эти дни были успокоительные разговоры с членами президиума губисполкома, то и дело забегавшими в Совет обороны за новостями.

За одним из таких разговоров и застал его незнакомец, заглянувший в приоткрытую дверь кабинета. Никто его не заметил, так как Потапов и несколько губисполкомовцев, его окружавших, рассматривали большую настенную карту. Короткие белые пальцы Потапова скользили вдоль линии Северной железной дороги, следовали за изгибами Северной Двины, постоянно возвращаясь к её устью, ставшему ключом к городу.

- Несколько недель мы во всяком случае в силах продержаться, - говорил Потапов, делая округлый, свободный жест. - Ну, а тем временем подойдут подкрепления из центра, часть которых уже в пути. Противник, сколько мне известно, не обладает крупными десантными частями, а базы его весьма отдалены. Как видите, товарищи, не так страшен черт, как его малюют.

Потапов поднес небольшую пухлую руку ко рту, будто желая подправить скользнувшую на губах улыбку.

- Конечно, благоразумие и осторожность я не причисляю к порокам. Готовьте, если вам угодно, эвакуационные средства и всё такое, но я, признаться, непосредственной опасности городу не вижу. С вашего разрешения, думаю ещё посидеть в этом кабинете.

Потапов мягким движением оборотился лицом к двери. Дверь тотчас же захлопнулась, и незнакомец, плотно притворив её снаружи, зашагал по коридору. Он беззвучно смеялся, и ноги шли как в танце. Так миновал он три двери и заглянул в четвертую. Перед ним открылась большая полутемная комната. У единственного окна её стояли два человека и смотрели через пыльные стекла на улицу. Незнакомец прикрыл за собой дверь и неслышно подошел к ним сзади.

- Привет, - сказал он, кладя руки на их плечи, - как погода?

Они вздрогнули и обернулись - тогда стало видно, как оба несходны между собой. Один был узколиц, бледен и подтянут; другой рыхл, багроволиц и широк в кости. Узколицый был молод и подвижен, товарищ его неуклюж и в летах. Он выглядел бурно и неряшливо пожившим. Под глазами набухали отечные мешочки, рот синел. Военный китель с пиджачными пуговицами, в который едва втискивалось его мясистое туловище, обсыпан был табаком. Над неровным, бугристым лбом торчал огненно-рыжий ёршик волос.

- Ну-с, дорогой, - сказал он, выпуская в лицо вошедшему густой клуб махорочного дыма. - Что это вы, аки тать в нощи, подкрадываетесь сзади. С нами, упаси боже, родимчик может случиться!

Он тихонько засмеялся и слегка толкнул в плечо товарища. Но тот, очевидно, не склонен был шутить. Узкое лицо его передернулось.

- Ты, по-видимому, с ума спятил, - сказал он пришедшему зло и негромко, - за каким дьяволом ты пришел? Только час тому назад отправили в Чека такого же идиота с тремя тысячами денег и шестью паспортными бланками.

- У меня нет ни денег, ни бланков, - улыбнулся посетитель.

- Это всё равно, - нетерпеливо перебил узколицый. - Ты вредишь организации. Нечего бравировать. Сейчас же уходи отсюда! Тут без тебя справятся.

- Уйду, уйду, - сказал посетитель примирительно. - В чём дело? Чего ты кипятишься?

Он взял узколицего за руку и вдруг, меняя тон, тихо и горячо сказал:

- Слушай, Малахов, когда же наконец всё это?… Какого черта вы тянете? Ей-богу, я бы взял да хлопнул большевиков сейчас же…

Он сделал резкое движение рукой, словно опустил нож гильотины.

- Вот именно, - вцепился в его рукав тот, что был в кителе, - вот именно. По-военному!

- Детские разговорчики, - сказал узколицый Малахов, пренебрежительно передергивая плечами. - А вам, Терентий Федорович, это особенно не к лицу!

Он повернулся спиной к окну и досадливо закусил губу.

- Иди на квартиру, Юрий, никуда не отлучайся и жди, когда за тобой придут. Это настоятельная моя просьба, а если этого мало, то и приказ…

Он хотел ещё что-то сказать, но дверь внезапно раскрылась, и он поспешно протянул руку:

- Всего хорошего, товарищ Боровский.

В комнату вошли разом несколько человек:

- Доброго здоровья, товарищ Малахов!

Боровский повернулся и быстро вышел в коридор, а затем на улицу. У подъезда он некоторое время постоял в раздумье, потом нерешительно пересек улицу и направился к восточной окраине города. Через четверть часа он был уже на Костромском проспекте (так называлась подковообразная линия шатких, по преимуществу одноэтажных домишек) и, не торопясь, прошел к ветхому четырехоконному домику, стоявшему в глубине обширного болотистого пустыря. Дом этот, с невысоким крылечком и старой березой перед окнами, мало чем отличался от соседних строении. Пожелтевшая визитная карточка, висевшая на обращенной к улице двери, свидетельствовала, что переднюю часть дома занимает чиновник акцизного ведомства Алексей Алексеевич Рыбаков.

Вид этого скромного жилья, видимо, не слишком привлекал к себе Боровского. Он постоял минут пять у калитки, поглядывая по сторонам, но, не найдя в окрестностях ничего примечательного, лениво взошел на крыльцо и постучал в желтую облупившуюся дверь.

 

Глава пятая.

ПРОГУЛКА ПО НАБЕРЕЖНОЙ

Марк Осипович вышел из мастерской засветло. Глаза его из-за толстых стекол очков рассеянно оглядывали прохожих. Он шел, заложив за спину руки и волоча за собой толстую суковатую палку. Выйдя к реке, Марк Осипович повернул направо и, ворча себе под нос, поплелся вдоль набережной.

Река тяжело ворочалась в широком русле, влажный ветер подымал свинцовую рябь. Прохожих было немного. Пройдя два квартала, Марк Осипович не встретил и десяти человек. Возле низкой, изъеденной ветрами таможни он вошел в подъезд с картонной табличкой: «Редакция газеты «Архангельская правда». Пройдя короткий коридор, он открыл темную дверь и заглянул в полупустую комнату с топящейся печью. Перед нею стоял на коленях худощавый юноша и бросал связки бумаг в жарко гудящее пламя.

- Что за погром? - спросил Марк Осипович, проходя в комнату и тяжело опускаясь на стул.

- В чём дело? - отозвался юноша. - Какой погром? Что ты разносишь панику?

Марк Осипович ткнул своей суковатой тростью в пачку газет на полу. Пачка рассыпалась.

- Это мне нравится! Я разношу панику! Он собирается удирать, а я разношу панику!

- Я никуда не собираюсь. Горком партии и редакция поручили мне ликвидировать кое-какие дела и архив, я и ликвидирую. Вот и все мои сборы!

Марк Осипович наклонился вместе со стулом вперёд и спросил с равнодушным видом:

- Нет, в самом деле, Закемовский, ты остаешься?

Закемовский метнул в печь ворох бумаг, потом обернулся, взял со стола газету и кинул её на колени гостю:

- На, почитай.

Марк Осипович прислонил трость к животу и раскрыл газету. Это была «Архангельская правда» - первая и единственная большевистская газета в Северном крае. Всего три недели назад вышел первый её номер, а нынче она сообщала читателям: «Товарищи, наша газета выходит в последний раз. Международные враги нападают на Архангельск с целью задавить пролетарскую революцию. Коммунистическая партия уходит в подполье…»

Здесь же было напечатано и обращение горкома партии большевиков, призывавшее членов своей организации с уходом партии в подполье «быть стойкими на своих постах и продолжать революционное дело».

Марк Осипович прочел обращение до конца и отложил газету в сторону.

- Продолжать… - сказал он, снимая синий суконный картуз и поглаживая лысину. - Продолжать и быть стойкими…

Он замолчал и тяжело вздохнул, потом присел на корточки и спросил, заглядывая Закемовскому в глаза:

- Слушай, а ты не думаешь, что это опасно? А?

- Что опасно? - нахмурился Закемовский.

- Ну, вот это. Остаться в городе.

- Думаю.

- Ну и что?

Закемовский мельком глянул в покрасневшее от натуги лицо Марка Осиповича и сказал со сдержанным бешенством:

- Ну и пойди ко всем чертям!

Марк Осипович удовлетворенно кивнул головой.

- Хорошо, - сказал он и, кряхтя, поднялся на ноги. - Кстати, зайду к Андрею.

Он вскинул картуз на голову и пошел к двери. На пороге он обернулся:

- Слушай ты не знаешь, кто такой Ситников?

- Знаю. Отвяжись!

- Уже! Отвязался!

Марк Осипович ударил тростью в дверь и исчез.

 

Глава шестая.

РАЗГОВОР ЗА ЧАЙНЫМ СТОЛОМ

Боровский томился. Его мучили одиночество, скука, нетерпение. На столе громко тикал будильник. За окном лежал болотистый пустырь. Заняться было решительно нечем. Пытка временем продолжалась уже часа четыре и должна была продолжаться примерно еще столько же.

Чтобы как-нибудь убить время, он решил переодеться, хотя было ещё рано. Вытаскивая из-под кровати чемодан, он услыхал за дверью тихое покашливание. Кто-то шаркал в прихожей туфлями и шуршал рукой по обоям. Боровский сунул чемодан обратно под кровать, быстро подошел к двери и распахнул её настежь. Перед ним, смущенно улыбаясь, стоял его квартирный хозяин, и не трудно было с одного взгляда заметить, что он страдает одной с постояльцем болезнью.

Подобно Боровскому, Алексей Алексеевич томился одиночеством. Жена с утра уехала к сестре в пригородную Соломбалу, и по позднему времени похоже было, что там задержится на ночь. В её отсутствие Алексей Алексеевич всегда чувствовал себя бездомным и заброшенным. Нынче одиночество было Алексею Алексеевичу особенно тягостным, и тому были особые причины. Дело в том, что Алексей Алексеевич был не только человеком общительным, но и чрезвычайно любознательным, жадным до новых знакомств. Он страстно любил новых людей и тотчас насторожился, когда два дня назад в его квартире появился новый жилец - человек ещё молодой, в городе неизвестный, обладающий объемистым чемоданом и ордером жилотдела на занятие комнаты в порядке уплотнения.

Старики Рыбаковы, занимавшие квартиру из трех комнат, знали, что их жилищная автономия долго продолжаться не может. Город разрастался, государственная и общественная жизнь усложнялась, открывались новые учреждения и организации, приезжали новые люди, квартиры уплотнялись, настал черёд и тихого домика на Костромском. Рыбаковы нимало не огорчились этим. Боровский нашел комнату чисто прибранной и хозяев вполне благожелательными, даже приветливыми. Что касается Алексея Алексеевича, то он тотчас запылал своей извечной страстью и искал встречи с жильцом.

В первый день это не удалось. Жилец где-то пропадал и вернулся за полночь… Утром следующего дня беспокойный молодой человек опять сбежал. Лишь вечер вознаградил долготерпение Алексея Алексеевича. Жилец остался дома. Похаживая по комнате, он насвистывал какой-нибудь марш и, видимо, скучал.

Алексей Алексеевич засуетился, загремел посудой, потащил в кухню старомодный, красной меди чайник, и спустя полчаса чай (точнее - кипяток, подкрашенный брусничным отваром) был готов. Алексей Алексеевич с многочисленными извинениями и за беспокойство, и за бедность сервировки, и за непорядок в комнате, хотя комната была в совершенном порядке, пригласил жильца на чашку чая, и Боровский, изнывая от скуки и безделья, принял приглашение.

Они сели за стол. Алексей Алексеевич раскрыл маленький кисет из шкуры молодой нерпы, шитый жилами, украшенный бахромой из зеленого и красного сукна, и приветливо попотчевал гостя махоркой. Гость улыбнулся и вытащил большой кожаный портсигар. В нем оказались прекрасные сигареты. Боровский протянул портсигар хозяину. Алексей Алексеевич отказался, сославшись на то, что он привык к махорке, но Боровский настаивал, и тогда Алексей Алексеевич с удовольствием закурил сигарету.

- Приятный табачок, - сказал он, медленно затягиваясь и соловея от блаженства. - Прямо мёд! Я так полагаю, английский?

- И я так полагаю, - усмехнулся Боровский.

- Надолго в наши палестины? - спросил Алексей Алексеевич, выпрямляясь и поводя узкой седенькой бородкой.

- Пока не выгоните.

- Ну, кто же вас будет гнать! Живите на здоровье. Да вы, я думаю, и сами скоро соскучитесь и убежите в Москву.

- Почему вы думаете, что я из Москвы?

- Ну, знаете, видать человека! Я, батенька, прост, да хитер.

- Вижу, вижу по бороде!

Они засмеялись. Оба были довольны, что избавились от тоски и одиночества и потому смеялись от души: Алексей Алексеевич - тихонько, в бородку, Боровский - раскатисто, на всю комнату. Беседа пошла непринужденно. Вскоре Боровский принес из своей комнаты бутылку рома. Алексей Алексеевич и тут не отказался составить жильцу компанию. Крепкий, грубоватый ром ещё более оживил беседу. Боровский расстегнул косоворотку. Крупная голова его на крепкой шее была хорошей лепки - с выпуклыми надбровьями, тонким хрящом носа и плоскими маленькими ушами.

- Э, батенька, - сказал Алексей Алексеевич, - да у вас порода.

- Что ж, это плохо?

- Кто говорит? Мой отец, знаете, крестьянствовал, так у него поговорка была такая: хоть курья, да порода. Ужасно как породу любил. В крутобоких холмогорок, представьте, даже в чужих, своих-то и не было, влюблялся, как в девушек, разбирал их статьи, будто жениться на них собирался. Меня всю жизнь недолюбливал за то, что я хлипкого телосложения был!

Алексей Алексеевич оглядел стол, комнату, своего застольного товарища - всё нравилось ему, всё вызывало в нем покойное удовольствие. Боровский глядел на него с улыбкой:

- Выходит, папаша, что вы плебей, да?

- Совершенный.

- От сохи, так сказать!

- Почти.

- Завидная биография! Особенно для анкет и для потомства!

- Ну что, потомство! Оно отлично и без меня обходится. По полгода писем нет. Спросите меня, где оно, это потомство, - ей-богу, не скажу. Последнее известие было из Челябинска, в апреле месяце, следовательно, сейчас, надо полагать, его там и в помине нет. Нынче, знаете, все легки на подъем стали. Бывало, сидит этакий дремучий индивидуум сиднем на манер Ильи Муромца тридцать три года, бородищей печь метет, на соседней улице лет десять его не видели. А нынче таким легкоперым оборотился, прямо пухом взивается! Легкость какая-то среди всей трудности нашей жизни есть, Юрий Михайлович! А почему, спросите? И я скажу вам, что легкость проистекает от стремления в будущее. Оно и подымает человека.

- Каждый понимает будущее по-своему, папаша.

- Совершенно верно! Да я больше скажу - иные видят будущее в прошлом. Парадокс? Да ведь верно! И, заметьте, за будущее надобно всегда платить в настоящем.

- А если я не хочу платить?

- Что ж, тогда извольте обходиться без будущего.

- Очень хорошо. С меня хватит и настоящего, а на потомство мне плевать с высокой сосны. Давайте лучше дернем ещё по одной, чем философию разводить. Кстати, как велико ваше потомство и чем занимается, если не секрет?

- Ну, какой же секрет! Благодарствую! Ваше здоровье… О чём я… Да… Обязанности моего потомства исполняет единственный мой сын, Митя. А что касается его занятий - так он, как это нынче говорится, комиссарит.

- Комиссарит? И что же, вы сочувствуете этому занятию?

- А почему же и не сочувствовать? Сколько я могу судить, в нем нет ничего бесчестного.

- Следовательно, разделяете его взгляды?

- Как вам и сказать, не знаю. Я ведь политики не касаюсь. Это такое, знаете, тонкое занятие…

Алексей Алексеевич нежно охватил бородку пальцами и потихоньку скользнул вдоль нее книзу. Пальцы его сложились в горстку и оттянули тончайший кончик бороды, будто показывая, какое тонкое дело представляет собой политика. Боровский поглядел на него в упор и, усмехнувшись, отвел глаза к часам. В ту же минуту часы стали хрипло отбивать одиннадцать. Боровский тяжело качнулся и встал из-за стола.

- Куда вы? - обеспокоился Алексей Алексеевич.

- Пора, пора, рога трубят…

- Ну, какое там пора! Ещё нет и двенадцати.

- Нет пора. Мне надо ещё переодеться.

- Вы что же, со двора собираетесь?

- Собираюсь.

- На ночь-то глядя!

- Вот именно. Впрочем, я ещё загляну к вам посошок хватить на дорожку, если позволите!

- Милости прошу! Одному-то, знаете, осточертело. Сидишь, как на необитаемом острове.

Алексей Алексеевич махнул рукой и вздохнул. Глаза его приняли задумчивое выражение, чему немало способствовал выпитый ром. Так просидел он несколько минут в полной неподвижности, потом снова обратил глаза к собеседнику и тут только заметил, что сидит за столом один.

 

Глава седьмая.

В ТЕПЛУШКЕ

Поезд № 1000 побежал от станции. Матрос вскочил на подножку вагона. Мимо поплыли низкие пакгаузы. Они были темны от непогоды, неряшливы. У многих недоставало дверей, а то и целой стенки; у одного крыша сидела набекрень; у иных стропила были вовсе обнажены, а листы железа, некогда их покрывавшие, лежали на земле. За пакгаузами валялись обвитые бурьяном вагонные оси. Разбитая теплушка лежала на боку, словно павший в бою конь, и меж деревянных ребер её пробивались буйные травы. Тут же врастал в землю разбитый ящик с полустёртой давними дождями надписью: «Срочная доставка». Внутри ящика среди развороченных досок можно было разглядеть изуродованные машинные части. Их освещали косые лучи низкого багрового солнца, густая ржавчина червонела, как кровь. От заката летела галка, четкая и черная на подрумяненном небе. Мите вдруг вспомнилась картина Васнецова «После побоища» - с багровым шаром в небе, с раскиданными среди ковыля трупами и мечами, с длиннокрылыми хищными птицами над бескрайним полем.

Галка села на труп машины. Под откосом лежали остатки разбитого в щепы товарного состава.

- Наломали, черти, - сказал матрос равнодушно и уже с большим оживлением спросил: - А что, комиссар, правда, что у вас махорки по восьмушке в день давать будут?

Он быстро поднялся на две ступеньки. Митя оглядел его с неожиданной для себя неприязнью. Матрос весь, от легких гамаш до трепещущих на затылке ленточек, казался подбитым ветром. И прищуренные, удивительной черноты глаза, и вздернутый нос, и движения узеньких плеч - всё в нём было весело и лукаво.

- Как твоя фамилия, товарищ? - спросил Митя сухо и получил веселый быстрый ответ:

- Матрос аврального класса Ефим Черняк. Визитные карточки, извиняюсь, дома на рояле забыл.

Митя качнул головой.

- Хорошо, - сказал он спокойно, чувствуя, как закипает в нем бешенство, - на первой станции ноги оставишь здесь, а сам сбегай за карточкой. Принесешь - потолкуем.

Митя круто повернулся и пошел в вагон. Черняк глядел ему вслед, несколько оторопев. Потом блеснули одновременно его черные глаза и белые зубы. Он захохотал и сказал одобрительно:

- Деловой!

Спустя полчаса началось заседание агитсекции. На тряском столике у окна дребезжал крышкой помятый чайник. В самый разгар прений по вопросам мировой политики заведующий секцией Видякин, прихлебывая из жестяной кружки кипяток, предложил рассадить всех политработников по теплушкам.

- Прощупать надо, кого нам в отряд подсыпали, - сказал он, вытирая о колено кусочек сахару и поднося его к близоруким глазам. Сахар был густо усыпан табачными крошками. Видякин неодобрительно покачал головой и прибавил: - Да махорки с собой возьмите! Для разговора по душам - вещь полезная. Каптёр выдаст.

Паровоз протяжно свистнул, поезд замедлил ход.

Митя встал и направился к выходу. На остановке он вышел из вагона и повернул к теплушкам.

- Закурить бы, товарищ, - попросил встречный красноармеец, залезая пятерней в густую рыжую бороду.

- Нету, - ответил Митя, разводя руками.

Красноармеец отвернулся, видимо не веря Мите. Ему до смерти хотелось курить. Он был хмур и зол. Митя искоса оглядел его и решительно повернул к вагону-каптерке.

Черняк был уже там. На губах его играла широкая улыбка. Меж зубов краснел огонек козьей ножки.

Спустя пять минут, идя вдоль состава, Митя снова увидел матроса. Он стоял в дверях теплушки, картинно привалясь плечом к двери и отставив в сторону ногу в широчайшем клеше. Вокруг его головы вились на ветру ленточки бескозырки.

Увидя Митю, Черняк сверкнул наглой улыбкой:

- Айда к нам, комиссар, в телячий класс!

Митя остановился. Предложение было кстати. Оно делало появление в теплушке ненарочным. Наглости матроса лучше было не замечать.

- Ладно, - сказал Митя весело, - можно и к вам.

Он подошел к теплушке вплотную и остановился. Она была высока. Срез откоса, на котором стоял Митя, делал её ещё выше. Митя видел, что без посторонней помощи ему не забраться.

Но помощи никто, по-видимому, оказывать не собирался. Черняк, занимавший своей особой половину дверного притвора, даже не посторонился, другие смотрели с лукавой наглецой и на помощь не спешили. Они были ловки и привычны к сильным ухватистым движениям, и именно поэтому перед ними нельзя было показать себя рохлей.

«Чепуха какая, - подумал Митя, - шлепнусь на песок как дурак, кто ж потом клоуна слушать будет?»

- Эй, - закричал он вдруг, приметя неподалеку пустой ящик из-под костылей. - Эй, Аксенов! Слышь! Дело есть! Постой!

Митя сделал два шага в сторону и остановился:

- Ушел. Глухой черт!

Он вздохнул и досадливо пнул лежащий на пути ящик. Гулко ухнув, ящик перекувырнулся и лег возле дверей теплушки. Аксенов растворился в пространстве. По правде говоря, его и вовсе не существовало в природе. Митя вернулся, встал на ящик, ухватился руками за скобу и, всё ища глазами изобретенного им Аксенова, впрыгнул в теплушку.

- Вот, - сказал он, вытирая пот, мгновенно выступивший от скрытого за небрежностью движений напряжения. - Морока с ними, с чертями!

Он выпрямился, оправил гимнастерку. Его оглядывали испытующе и настороженно. Кто они - эти скуластые темнолицые парни? И как повернется их первый разговор? Пойдут ли они с ним на интервентов или выбросят докучливого агитатора на полном ходу под откос?

Митя стоял посредине теплушки, чувствуя, что пора начинать разговор, и не зная, как его начать, как разбить возникшие вокруг него настороженность и холодок. В эту минуту просунулась в теплушку рыжебородая голова и сказала с ленивой хрипотцой:

- А ну, кто тут Аксенова кликал?

Митя опешил. Изобретенный им Аксенов воплотился в несомненного красноармейца, да ещё того самого, которому давеча он отказал в табаке. С минуту Митя ошалело глядел на него и вдруг захохотал неудержимо и заразительно. Потом, всё продолжая хохотать, вытащил из кармана только что полученную у каптера пачку махорки, ковырнул пальцем обертку и отсыпал в ладонь рыжебородого едва не целую пригоршню.

Тут теплушка двинулась. Митя, смеясь, присел на нары. К махорке его потянулись зараз десяток рук, смех чуть осветил лица. Теперь легко было начать любой разговор.

- Веселый, - кивнул на Митю круглолицый матрос Маенков, присев против него на корточки и свертывая козью ножку.

Пол под ними вздрагивал. Теплушка, тарахтя колесами, побежала к северу. Под Ярославлем в отряде получили телеграмму о занятии англо-французами Онеги и о начавшихся там расстрелах местных советских работников.

Спустя сутки прибыли в Вологду. Здесь ходили слухи о том, что англичане и американцы уже в Двине под самым Архангельском. Следовало торопиться.

Было созвано летучее совещание с крупнейшими местными работниками. Коротко обсудили все важные вопросы горячего дня. Был создан Совет обороны Вологодского района, Котлас, Вологда, Грязовец, Череповец и линия Вологда - Буй были объявлены на осадном положении; пассажирское движение по линии Вологда - Архангельск прекращено.

Положение становилось всё более грозным и всё более сложным. В девять часов вечера первого августа поезд № 1000 двинулся на Архангельск. Теплушки встревоженно шумели. Члены агитсекции не вылезали из них. Оружие привели в боевую готовность.

 

Глава восьмая.

НОЧНЫЕ ТЕНИ

Выйдя из редакции «Архангельской правды», Марк Осипович побрел вдоль набережной. На оправе очков дрожал багровый отблеск заката. Марк Осипович держал путь к соломбальскому мосту.

Островная Соломбала была немаловажной частью города. Здесь начиналась пятнадцативерстная цепь лесопильных заводов, крупнейший узел русской лесопромышленности, завидная приманка для хищников всех разновидностей и мастей. В самой Соломбале расположены были судоремонтный завод с двумя тысячами рабочих, казармы флотского полуэкипажа, Военный порт и его управление, док, портовые мастерские. Рабочие и моряки - эти две важнейшие силы города - имели главные опорные пункты именно здесь. Всё это делало Соломбалу особо важным участком. Только оставив центр города и перейдя мост, Марк Осипович особенно остро почувствовал разлитый окрест дух беспокойства, приближение крупных событий. То и дело встречались матросы и рабочие с винтовками за плечами. У ворот судоремонтного завода толкались какие-то подозрительные кулацкого вида бородачи в тулупах, с ружьями. У Военного порта немолчно гудела беспокойная толпа. Центр её составляла группа матросов. Некоторые из них лежали или сидели на разостланных возле забора бушлатах.

У фонарного столба стоял матрос, могучим телосложением своим выделявшийся среди остальных.

- Давай, давай, Батурин, вали дальше! - кричали ему нетерпеливые слушатели.

Матрос вытер потное лицо тяжелой квадратной ладонью и снова начал прерванное шумливой толпой повествование. Марк Осипович не мог настолько приблизиться к матросу, чтобы ясно расслышать весь рассказ, но даже из того немногого, что отрывками до него доходило, он понял, что нынче на взморье разыгрались события большой важности.

По-видимому, ещё на рассвете военные ледоколы «Святогор» и «Микула Селянинович» вышли в море. Дойдя до острова Мудыога, лежащего у входа в Северную Двину, верстах в пятидесяти от Архангельска, они остановились в виду приближающихся английских, американских и французских кораблей. Произошел поединок между мудьюгскими батареями и английским крейсером. Батареи Мудыога были разнесены. Одновременно с падением этого единственного укрепления на подступах к Архангельску был получен приказ командующего Северным флотом адмирала Викорста затопить оба ледокола на двинском фарватере, чтобы заградить вход в Двину вражеским кораблям. Ледоколы (или один из них - тут Марк Осипович недослышал) были затоплены, и команды их пришли в Архангельск на тральщике.

Дальнейшее представлялось весьма неясным. Одно, впрочем, было теперь совершенно ясно: враг перестал быть предполагаемой угрозой и стал несомненной реальностью, он где-то тут, совсем близко.

Марк Осипович тяжело вздохнул и крепче сжал свою суковатую трость. Мимо шёл рабочий с винтовкой за плечом.

- Власов, - окликнул его Марк Осипович, - Власов!… Андрюша!

Рабочий оглянулся.

- В чем дело? - спросил он, не останавливаясь.

Они пошли рядом.

- Ну, как в городе? - спросил Власов, помолчав.

Марк Осипович тюкнул суковатой тростью по мосткам.

- В городе, Андрюша, довольно плохо. Губисполком грузится на пароходы. По улицам рыщут переодетые офицеры. Войска ушли за реку. Английский аэроплан разбрасывает листовки. В них какой-то генерал Пуль советует ловить большевиков и обещает за это хлебца дать. Кстати, он подписывается: «Главнокомандующий всеми военными силами России». Как тебе нравится этот дикий титул?

- Дела, - сказал глухо Власов. - На судоремонтном - форменное засилье. От меньшевиков - не продохнуть, хоть топор вешай! Пропал завод. А давеча ещё чище - дяди приехали на лодках из Заостровья. Целый отряд, и Дедусенко, учредиловец, у них за главного. Их спрашивают: «Чего вам в своей деревне не сидится? Зачем вы сюда?» Они отвечают: «Вас, рабочих, от большевиков спасать приехали». Видал?

- Видал, видал своими глазами. С ружьями!

- Еще бы не с ружьями! Бандитское ж семя! Кулаки. Чистых кровей контра. Под эсеровским крылышком выращены. Ряшка у каждого - что яичница на сковороде. Так на мушку и просится!

Власов не заметил, как ускорил шаг, как быстрей застучала в деревянные расшатанные мостки трость Марка Осиповича.

В Маймаксе тоже морока. Народ окончательно сбился. Давеча на володинском заводе собрание было. Я выступил, рассказал, понимаешь, по-большевистски, какое сейчас положение, и сделал призыв всем поголовно вооружаться против интервентов. Ладно. Всё как будто правильно получается. Одни бабы, которые с мужьями пришли, начинают хлюпать кое-где. Жалко с мужьями разлучаться. А тут шелудивый меньшевик какой-то: «Слезайте, - кричит, - приехали, товарищи большевики! Убедительная картина к вашим порядочкам! Вот они, неподдельные слезы! Вся Россия под вами плачет. До ручки довели, корки хлеба нет». Я ему кричу: «А не ваш ли меньшевистский губпродкомиссар Папилов саботаж с хлебом сделал? Не ваша ли продажная шатия с капиталистами стакнулась, чтобы советскую власть голодом удушить!» Заело меня, понимаешь, своими руками пустил бы гада в расход за такую провокацию. А он соловьем разливается: «Утрите ваши народные слезы! Опасности никакой нет, а одно лишь спасение, потому что воевать с англичанами и американцами мы не будем, так и знайте. Они существуют как постоянные союзники и наши друзья. С их помощью мы большевиков в шею вышибем, а что касается хлеба, то английский пароход «Эгба» с белой мукой у Соборной пристани давно пришвартован». Я стою неподалеку и прямо дрожу от этой гниды. Потом товарищ наш один выступал, из большевиков, и в то же самое вцепился…

Власов замолк и безнадежно махнул рукой.

- А всё-таки, - полюбопытствовал Марк Осипович, - чем же это кончилось?

- Да тем и кончилось. Мы за винтовками пошли, они - хлеб-соль готовить англичанам. Всякому своё. Ну, а теперь прощай, мне недосуг. Ребята ждут на заводе.

- Ну-ну, - сказал, вздохнув, Марк Осипович. - Раз ждут, иди!

Он протянул руку и заглянул снизу в суровое лицо Власова. На лбу Власова возле правого глаза темнел давний шрам. Они попрощались. Марк Осипович помахал ему вслед рукой и повернул в обратную сторону. На темном небе загорались первые звезды.

Долго бродил Марк Осипович под этими звездами по растревоженной Соломбале, то заходя в дома рабочих, то снова выходя на темные улицы. К полуночи Соломбала затихла. Улицы опустели. Марк Осипович заспешил домой.

У моста, перекинутого на городской берег, Марк Осипович нагнал высокую пожилую женщину, и тут их обоих едва не задержали. Какие-то люди выкатывали на мост бревна и уже перегородили ими дорогу.

Будь Марк Осипович один, он, верно, так и застрял бы на ночь в Соломбале. Но задержанная вместе с ним женщина вдруг по вдохновению назвала Марка Осиповича доктором и потащила его за рукав с моста. Их пропустили, и они продолжали путь вместе.

- Вы что же, в самом деле за врачом ходили? - спросил Марк Осипович, любопытствующий всегда и при всяких обстоятельствах.

- Нет, - сказала женщина отрывисто. - Мне нужно было попасть в город во что бы то ни стало. Вы меня простите, что я так бесцеремонна с вами. Иногда приходится.

- Ну вот, - почти обиделся Марк Осипович. - Это чепуха, пожалуйста, чего там…

Они пошли быстрей. Город притих, затаился, но не спал. Во многих окнах горел свет. Кое-где мелькали припадающие к заборам тени, кое-где поблескивал штык.

Повернув на Поморскую, они услышали за спиной цокот копыт. По улице с гортанным гиком скакали три всадника. Марк Осипович и его спутница прибавили шагу. Цокот за спиной нарастал, как лавина.

- Сюда, сюда, - тихонько вскрикнула женщина и вбежала в калитку. Марк Осипович метнулся за ней. Всадники промчались мимо.

 

Глава девятая.

НОВЫЕ ЗНАКОМСТВА

Письмо обогнало Митю. Оно успело проскочить с последним поездом. Илюша, перечтя письмо трижды, всё не мог на нём сосредоточиться. Он был в состоянии какого-то горького рассеяния. Все его планы рушились. Дорога на Петроград закрыта. Подготовка в университет пошла прахом. Всё, что ему оставалось, это проторенная дорожка от дома до аптеки. Завтра утром он снова отправится в аптеку, и всё пойдет по-старому.

Илюша оглядел знакомые предметы: кряхтящий от старости обеденный стол, колченогие стулья, вылинявшие обои, тряпку, затыкающую душник. Он снова возвратился в этот мир, и надо было снова привыкать к нему.

Впрочем, Илюша не углублялся в свои ощущения. Ему просто было грустно, и он в четвертый раз принялся за письмо. Митя писал о Волге, о Москве, о златоустовских пролетариях, об акулах империализма. Он жил в огромном пространстве и в сильном движении. Илюша завидовал ему.

- От кого это? - спросила Софья Моисеевна, вытирая фартуком стол и кивая на письмо.

- От Мити Рыбакова, - ответил Илюша, пряча письмо в карман.

- От Мити? - обрадовалась Софья Моисеевна. - Что ты говоришь! Где он?

- В Москве, и едет сюда.

- В Москве? Сюда? Скажи пожалуйста.

Софья Моисеевна опустила фартук. Собранные в него крошки посыпались на пол.

- Вот видишь, - сказала она оживляясь, - вот видишь! Значит, с железной дорогой не так уж плохо. Я тебе говорю, что ты ещё поедешь, и как ещё поедешь! Не надо терять надежды!

Софья Моисеевна старалась придать голосу убедительность, заботясь об этом тем больше, чем меньше сама была убеждена в том, что хотела внушить сыну. Она знала - человек должен иметь надежду, хоть какую-нибудь, хоть маленькую, если не на всю жизнь, то хотя бы на один день. Пусть же будет у её мальчика эта надежда! Ей казалось, что она достигла желаемого. Сердце её радостно дрогнуло, когда она увидела, что на грустном лице сына появилась улыбка. Она не знала, что улыбка эта - такой же обман, как и её обнадёживающие речи. Оба они обманывали друг друга, но каждый думал, что утешил другого и от одного этого чувствовал облегчение.

Что касается Илюши, то у него был ещё один утешитель - неизменный и вернейший. Нынче Илюша, как и всегда, прибег к его помощи. В руках у него оказалась тетрадь в плотной коричневой обложке. Он раскрыл её и прочел:

Я Цветок папоротника давно ищу,

Я брожу по миру широкому и грущу.

Скажите, где папоротника цветок растет?

Он расцвел, сверкает и сорвущего ждёт…

Илюша поднял голову от тетради, и окружающий его мир мгновенно преобразился. Не было ни облезлых обоев, ни заткнутого тряпкой душника, ни убогой обстановки. В зеленом мареве мерцал таинственный цветок папоротника, цветок человеческой мечты.

Илюша задумался. На губах его бродила рассеянная улыбка. Что значат, в конце концов, мелкие неудачи? Их как бы и вовсе нет, как нет этого тесного логова, как нет этой скрипучей, расшатанной двери, ведущей в такой же тесный мир. Только странно, что дверь приоткрывается, и в ней весьма явственно видна фигура толстяка в синем картузе, с суковатой тростью в руках.

- Можно? - спрашивает он вздыхая и входит в комнату.

Половицы скрипят под его грузным телом. Цветок папоротника тускнеет в неразличимом далеке. Зато ярко выступают небритые щеки неожиданного посетителя и необыкновенная толщина стекол в его очках.

- Немножко, кажется, знакомы, - говорит толстяк с живостью, поводя массивным бурым носом и словно принюхиваясь к окружающему. - Где-то встречались? А? В Архангельске ведь все друг с другом немножко знакомы и где-то встречались. Вы, кажется, в аптеке работаете? Что? Я ошибаюсь?

- Нет… то есть да… - говорит Илюша, как всегда неловко чувствуя себя с новыми или малознакомыми людьми. - Я работал… работаю, действительно…

- В первой аптеке?

- В первой аптеке.

- Ну да, ну да! У вас же Кухтин там сидел! Саботажник и спекулянт. Его ещё не выгнали? Или вы считаете его не саботажником и не спекулянтом?

- Нет, что же, он, конечно, нечестный человек, и его выгнали.

- Ну вот видите! - вскрикивает толстяк и подает жирную руку. - Будем знакомы по-настоящему, раз уж такой случай. Вильнер Марк Осипович.

Стекла его очков весело поблескивают. Глаза глядят грустно. Он снимает картуз и роняет палку. Поднимая её, он мимоходом опускает глаза на тетрадь.

- Поэзия, - говорит он, оттопыривая пухлые губы и делая неопределенное движение пальцами. Илюша поспешно убирает тетрадь со стола.

- Что за пустяки, - говорит с порога Софья Моисеевна, вводя в комнату неожиданную свою гостью, - кому вы тут помешаете? Что мы, не успеем выспаться?

Софья Моисеевна не на шутку возмущена и встревожена.

- Идти из Соломбалы в такое время ночью одной. Вы прямо отчаянная какая-то, Марья Андреевна! И что вы не могли подождать до утра!

- Ну-те вас, - отмахивается Марья Андреевна, пряча под старомодную шляпку седые букольки, - до утра-то я хуже страхов натерпелась бы за старика моего, если бы застряла в такое время в Соломбале. И так мост едва проскочить успела. Спасибо вот товарищу, фамилию, простите, не знаю…

- Вильнер, - подсказывает Марк Осипович.

Марья Андреевна слегка кивает головой в его сторону.

Софья Моисеевна живо оборачивается к нему.

- Садитесь, - говорит она приветливо. - Что же вы стоите? - и придвигает гостям стулья.

Марья Андреевна садится и раскрывает плоскую накладного серебра коробочку. В ней махорка и аккуратно нарезанная тонкая бумага. По узким печатным строчкам на уголках листков в них легко опознать обрезки прокладок из энциклопедии Брокгауза и Эфрона. Длинные сухие пальцы ловко скручивают шелестящую бумагу. Костистое, строгое лицо Марьи Андреевны заволакивается желтым кружевом дыма.

- Господи - восклицает Софья Моисеевна. - У меня дырявая голова! Илюша, - она поворачивается к сыну, - что же ты молчишь? Вы знаете, - она поворачивается к Марье Андреевне, - мы же сегодня имели письмо от вашего Мити.

Марья Андреевна выпрямляется. Лицо её становится ещё строже. В глазах её радость и ревность.

- Негодник! - говорит она с расстановкой и делает страшную затяжку.

Она старается казаться бесстрастной, но радость прорывается наружу. Сухие тонкие губы раскрываются, как цветок. Табачный дым густо и медленно всходит к потолку.

 

Глава десятая.

ДАЛЬШЕ ПОЕЗД НЕ ИДЕТ

Алексей Алексеевич недолго оставался в одиночестве. Боровский вскоре вернулся и с порога отрапортовал:

- Кексгольмского гренадерского полка поручик Боровский! Полагать налицо! Зачислить на довольствие!

Алексей Алексеевич поднял голову, и живые глазки его застыли. Перед ним и в самом деле поручик - несомненный, доподлинный. Никаких следов косоворотки, чертовой кожи и прочих признаков штатского бытия, словно он родился в военной форме.

- Боже мой! - пролепетал Алексей Алексеевич. - Это вы?

- Несомненно, - засмеялся Боровский, - и в гораздо большей степени я, чем это было полчаса назад, да и вообще последние полтора года.

Он прошелся по комнате. Походка была размашиста и неровна. Глаза поблескивали азартно.

- На дорожку, - сказал он, подходя к столу и наливая рому себе и хозяину. - Ну-с?

Он поднял рюмку. Алексей Алексеевич протянул руку к своей.

- За удачу! - сказал Боровский и опрокинул рюмку в рот. Налил новую и выпил снова. Потом отошел, сел в старую качалку и закурил.

Алексей Алексеевич глядел на него во все глаза. Боровский продолжал курить и поглядывал на часы. Было без двадцати двенадцать.

- Но вас арестуют, - выпалил вдруг Алексей Алексеевич и вздрогнул от звука собственного голоса. - Ношение дореволюционной офицерской формы запрещено!

- Разрешено, - сказал Боровский, качнувшись раз-другой. - С сего числа разрешено. А насчет арестовать - руки коротки. Я сам арестовать могу. Поняли?

- Нет, - сказал Алексей Алексеевич. - Я ничего не понял. Я стар и глуп. Очевидно, что-то происходит.

Алексей Алексеевич повел вокруг себя бородкой, как бы вопрошая пространство о происходящем. Боровский оглядел его со злорадной язвительностью:

- Можете считать, папаша, что не происходит, а произошло. Сегодня в ночь большевики в Архангельске получают последний пинок в зад, и… мы вне Совдепии.

Боровский дрыгнул ногой, и. стоявший рядом стул опрокинулся. Алексей Алексеевич вздрогнул и протянул сухонькую ручку.

- Позвольте, - сказал он в замешательстве. - Но есть этот… Совет обороны… или как его…

- Есть, - кивнул Боровский, - Совет обороны существует. И смею уверить: оборона организована блестяще по всем пунктам. Посудите сами, черт побери! Пункт первый.

Боровский остановил качалку и сполз к её краю. Сигарета густо дымила в уголке крупного изломанного рта.

- Пункт первый, - повторил он, загибая на левой руке палец, - оборона подступов к городу с моря. Аванпост - остров Мудьюг. Считают, что мимо его батарей ни один черт в Двину, к Архангельску, не проскочит с моря. Однако не будем прежде времени огорчаться и рассмотрим, что это за батареи. Орудия поставлены в хвост, так что мешают друг другу стрелять. Маскировки никакой. Стоят как на ладошке у самой воды, да ещё на площадки подкинуты, да ещё возле башни маяка. И ориентир и мишень - лучше не надо. Подходи с моря и бей наверняка.

Пункт второй - минные заграждения. Штука сугубо серьезная. Чуть что - пшик - и нет кораблика, да и другим неповадно. Что в таких случаях делают умные люди? Они ставят мины в самом безопасном месте: например, в кармане кителя адмирала Викорста, на чертежике. Неофициально, конечно, как сами понимаете. Официально значится, что мины поставлены в море перед входом в устье Северной Двины.

Пункт третий. На случай падения Мудьюга и осечки с минами страховка затоплением судов при входе в Двину. Так. Разберем операцию. Прежде всего - необязательно топить старые негодные баржи. Вместо них топим лучшие военные ледоколы, которые таким манером выбывают с фронта обороны. Приказано их взорвать, но тут подводит химия. Что-то не получается с подрывными материалами, одним словом, взрыв не удается. Тогда остается одно - открыть кингстоны, что и требовалось доказать. Но коли, ежели, однако кингстоны можно открыть, то их можно и закрыть, что и делают нападающие. Один водолаз, несколько помп, три часа времени - и ледоколы всплывают как миленькие, путь к городу открыт. Тут английские крейсеры, натурально, снимаются с якорей и идут к городу.

Теперь внимание: противники сближаются и… никаких дураков - либо драться, либо сдаваться. Докладываю экспозицию. Имеем город на правом берегу Двины и впереди; имеем вокзал железной дороги Архангельск - Вологда на левом берегу и позади города. Где войсковые части, верные большевикам и способные к обороне? Где штаб обороны? Части отведены назад, штаб выдвинут вперед; части за рекой на вокзале, штаб в городе. Штаб обороны - перед линией обороны. Экспозиция, доложу вам, беспримерная. Город остается голенький, как новорожденный. Впрочем, тысячи мильпардонов - в городе есть боевая часть. Это, с вашего разрешения, ингуши из Дикой дивизии под начальством ротмистра Берса, каковой ночью выводит их на улицы, занимает Совдеп, Целедфлот, телеграф и т. д., делается немножко пиф-паф, немножко секим-башка. Мы выходим на улицы - люди организованы, могу вас заверить, - семьсот офицеров, и каждый стоит десятерых рядовых. Мы тоже делаем немножко пиф-паф, немножко секим-башка, А там - гром победы раздавайся, спаси, господи, люди твоя, черт побери, и - город наш!

Боровский звонко ударил себя по коленке, и «наш» прозвучало как выстрел. Качалка заскрипела и накренилась. Боровский поднялся и, взвинченный, возбужденный, заметался по комнате из угла в угол. Потом подошел к столу и налил себе рому. Руки его дрожали. Кто-то громко и отчетливо постучал снаружи в закрытый ставень. Алексей Алексеевич вздрогнул и повернул голову к окну. Прозрачная струйка упала с края рюмки на стол, и по скатерти расплылось желтое пятно. В комнате наступила мертвая тишина. Она была минутной, но Боровский успел протрезветь, отбросить рюмку в угол комнаты и подумать, что теперь этого старичка с козлиной бородкой придется убить, что делать это противно и неловко… Впрочем, если будет удача, тогда болтовня о прошлом не имеет никакого значения, а если будет неудача, тогда вообще все безразлично, но уничтожить старичка всё же безопасней…

Боровский огляделся. Алексей Алексеевич поднял на него глаза, увидел белое, сведенное судорогой лицо, темный блеск нагана и сказал тихо и пьяно:

- Господь с вами, Юрий Михайлович…

Часы пробили двенадцать, половину первого, потом час. Он сидел нахохлившись, подперев маленькой ручкой сухую розовую щеку и глядя перед собой пустыми, незрячими глазами.

Он не видел, как ушел Боровский, не слышал, как хлопал ветер незамкнутой дверью на крыльце. Не расслышал он час спустя и легких торопливых шагов по дворовым скрипучим мосткам, не разглядел и вошедшей в комнату Марьи Андреевны.

Зато она тотчас все разглядела: и бутылку на столе, и разбитую рюмку на полу, и опрокинутый стул.

- Варвар, - сказала она, поднимая стул и подбирая осколки рюмки. - Варвар! Дверь на улицу во всяком случае ты мог закрыть!

Алексей Алексеевич поднял голову и тихонько вздохнул. Теперь он видел, хотя всё ещё не узнавал жену. Оскорбленная его равнодушием, Марья Андреевна надменно выпрямилась. В ней закипел гнев. Она приготовилась язвительно отчитывать мужа и вдруг сказала торопливо и радостно:

- Ты знаешь, Митя должен на днях приехать!…

Алексей Алексеевич молчал.

- Я была сейчас у Левиных. Они получили письмо…

- Нет, - сказал Алексей Алексеевич неожиданно громко, - нет, Машенька! Митя не приедет!

- Он вытянул перед собой руку, словно отстраняясь от невидимых угроз. Потом безвольно опустил её на стол и тихонько всхлипнул:

- Не приедет!

…Митя делал всё для того, чтобы возможно скорее прибыть в Архангельск, но обстоятельства складывались не совсем благоприятно. В ночь на второе августа была получена из Архангельска телеграмма о разгроме английским крейсером мудьюгских батарей. Потом наступила томительная пауза. С каждой станции запрашивали о положении в Архангельске. Ответ был один и тот же - «без перемен». За этой уклончиво-успокоительной формулой могло скрываться всё что угодно, и прежде всего большие перемены.

Так оно и оказалось. Когда наутро второго августа дорвались наконец до разговора по прямому проводу с архангельским губвоенкомом Зеньковичем, то узнали, что сдерживать части под городом становится уже невозможно. Распространился слух, что интервенты, занявшие с моря Онегу, идут с запада по тракту к станции Обозерской; что, выйдя в тылу на линию железной дороги Архангельск - Вологда, они перережут её надвое, что, таким образом, все застигнутые под Архангельском части окажутся в мышеловке. Сбитые с толку необстрелянные части, боясь застрять в предполагаемой ловушке, откатились на сорок верст, до станции Тундра, и требовали отправки эшелона на Обозерскую и дальше, на Вологду. Командиры-коммунисты как могли противились отправке и торопили по телеграфу поезд № 1000. Он спешил от Обозерской к Тундре.

Отряды сближались, и трудно было предугадать - московский ли отряд повернет отступающие эшелоны к Архангельску или захлестнут беглецы и повернут вспять, к Вологде.

Во время последней перед Тундрой остановки, на станции Холмогорская, Видякин, переходя от теплушки к теплушке, спросил у Мити:

- Ну, как у тебя? Чем хвастаешь? Как с отрядом?

Митя озабоченно насупился и привычным жестом почесал переносицу:

- Хвастать, пожалуй, нечем. Публика довольно разношерстная.

- Постой, - оборвал Видякин. - Ты это о балтийцах?

- Нет. Балтийцы ребята прекрасные и хорошо организованы. Я о седьмой теплушке. Там какой-то сводный отряд, верней не отряд, отряда пока, собственно, нет…

- Ага, - кивнул Видякин. - Отряда, значит, нет? А что есть?

- По существу, есть толпа вооруженных людей, если хочешь.

- Толпа вооруженных людей! Гладко! Мудрец! Сократ Иваныч? Из гимназистов, наверно?

Видякин прищурил хитроватые глаза. Митя сжал челюсти и, глядя ему в лицо, ответил раздельно и холодно:

- Из большевиков!

Видякин погладил широкой ладонью коротко стриженную голову и внимательно оглядел Митю немигающими глазами. Ответ Мити ему понравился. Он взял его за плечи и, сильно тряхнув, сказал:

- Так вот, парень, маленькое поручение тебе от партии, коли так - сделать из толпы отряд. Да чтоб боевой был, ходовой, чтобы дрался как полагается. Так с тебя и спросим. Понял?

- Понял.

- Ну и ладно. - Видякин сунул руку в карман и вытащил холщовый кисет. - Коли понял, так можно и закурить. Или ты всё ещё некурящий?

- Уже курящий, - сказал Митя, и оба засмеялись.

Паровоз протяжно свистнул, густо задышал, двинулся. Они разбежались в разные стороны. Поезд бестолково застучал буферами, потом деловито зататакал колесами и к полуночи добежал до станции Тундра. Архангельские эшелоны стояли в хвост друг другу и буйно шумели. Поезд № 1000 стал им в лоб и замкнул дорогу, а спустя час все эшелоны свели в один и повернули на Архангельск.

Не доходя до города верст пятнадцать, пришлось, однако, застопорить, да так энергично, что лежавшие на верхних нарах красноармейцы попадали на пол. Сперва, как в таких случаях положено, помянули крепким словом «Гаврилу», потом пошли узнавать, в чём дело.

Рельсы перед поездом оказались разобранными. Поперек пути запрокинулись темные туши двух паровозов. Они были ещё теплы. Их было жаль какой-то живой жалостью - они напоминали сильных, бессмысленно убитых животных.

Рыжебородый Аксенов, глядя на них, вздохнул так, как вздохнул бы над павшим на борозде конем. Это был тяжелый хозяйственный вздох, и он перешел в мрачную ярость, когда Видякин нашел в лесочке, неподалеку от места происшествия, виновника катастрофы. Видякин же установил, что это «чистоганная белогвардейская сволочь вообще и начальник путевого участка в частности».

Аксенов, медленно и грузно ступая, подошел к пойманному и уставился на него тяжелым взглядом. С минуту он молчал, разглядывая в упор, потом выговорил глухо:

- Хозяйство наше рушишь. Народ свой продаешь, Иуда!

Потом передернул ремень висевшей за спиной винтовки и уронил отрывисто:

- Пойдем.

Его никто не остановил. Он увел предателя в лесок и там оставил навеки.

Теплушки стояли длинной тоскливой вереницей. После короткого совещания решили направить к городу пешим порядком отряд человек в двести. Приступили к отбору самых надежных людей.

Из своей теплушки Митя должен был отобрать человек десять. Он начал с того, что выказал полное и очевидное презрение к их боевым качествам. Это их задело за живое, и после короткой перепалки семь человек, во главе с круглолицым Маенковым, сами набились в уходящий отряд.

Митя сдался не сразу. Он очень серьезно оглядел маенковскую гвардию и сказал:

- Без агитации и по делу, братишки. Тут нужны люди верные, преданные, сознательные пролетарии.

- Так, - мрачно сказал веселый Маенков. - На сознательность, значит, напираешь? А мы, значит, дерьмо собачье, а не пролетарии? Получается так!

Широкое добродушное лицо Маенкова налилось кровью. Митя заглянул в его потемневшие глаза и сказал с радостным волнением, положив ему руку на плечо:

- Ладно! Выступаем через час!

- Есть, выступаем через час, - гаркнул Маенков и, нагнувшись к Мите, прошептал: - Еще б маленько поволынил, так я стукнул бы тебя! Совестно сказать, какой горячий!

Он дружелюбно подмигнул Мите и улыбнулся. Митя, оборотясь к стоявшему в стороне Черняку, бросил резко:

- Возьмешь у каптера продовольствие на девять человек! - и, круто повернувшись, пошел прочь.

Черняк, играя бровью, поглядел ему вслед. Митя шагал не торопясь, твердо. Мысли его были, однако, более торопливы и менее тверды. Верно ли он угадал этого легонького матроса, подхваченного горячими ветрами революции, подобно ленточкам своей бескозырки? Вот он стоит на широкой кочке возле рыжего болотца, подняв воротник бушлата, сунув руки в карманы брюк, поплевывая на колючий куст можжевельника, и кто его знает, о чём он думает! Митя замедлил шаг и украдкой обернулся. Черняк легкой развальцей шел в каптерку…

Спустя час отряд в двести человек был готов к выступлению и около четырех часов утра оставил поезд и пешим порядком направился к Архангельску. Двигался он нестройно. Шагали врассыпную, кто по шпалам, кто по узкой тропинке возле полотна. «Максимы» несли на себе. Вправо, за чахлым ольшаником, нежно розовело предутреннее небо. Росистая трава по откосам и в выемках тускло поблескивала. Идти было легко.

Мите вдруг показалось, что он возвращается домой после недолгой отлучки… Он знал все подгородные деревни, часто бывал в них летом, облазил мальчишкой все окрестные леса, все рыбные речушки и заводи. Вблизи Исакогорки, к которой сейчас подходил отряд, не раз собирал Митя желто-красную морошку и пухлую водянистую голубель. Но тогда под рукой у него был берестяной туес для ягод, а сейчас кобура нагана. Митя опустил руку на холодную кожу кобуры. Вдали показалась станция Исакогорка. Она была пустынна, только на телеграфе сидела дежурная телеграфистка, ревностно оберегая свои аппараты.

Помедлив на Исакогорке, отряд двинулся дальше и занял станцию Бакарица. Отсюда до города оставалось верст шесть. И тут наконец появился противник. Он налетел внезапно. Это были английские гидропланы. Они закружили над станцией, открыв по ней пулеметный огонь.

Им ответили из винтовок. Стрельба была беспорядочной и бесполезной; отряд потоптался на месте и отступил обратно на Исакогорку.

Но и здесь он долго не задержался. Со стороны реки грянули бортовые орудия английского крейсера «Аттентив», и за вокзалом, возле деревни, называвшейся, как и станция Исакогоркой, легли первые снаряды. С высоты железнодорожной насыпи видно было, как заметались между изб перепуганные люди, как побежали к лесу, гоня перед собой скот, как в несколько минут деревня опустела.

Этот обстрел был совершенной неожиданностью. Из телеграмм, полученных в пути, Митя и его товарищи знали, что в устье Северной Двины на фарватере затоплены суда, преграждающие доступ к городу, и что это должно задержать крейсеры интервентов недели на три.

Первый же залп с реки обнаружил истинное положение вещей.

Интервенты уже прошли к городу. Пролетающие над головой снаряды были красноречивей и точней телеграмм, и они принесли первую весть о падении Архангельска. Красноармейцы бросили станцию и, преследуемые гидропланами, отступили к своему поезду.