Друзья встречаются

Бражнин Илья Яковлевич

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

 

 

Глава первая. ГОРОД И РЕКА

К городу подходили колонны закованных в броню крейсеров. Вел их английский генерал Пуль. С ним вместе прибыли: Десятый королевский шотландский полк, королевский Ливерпульский, а также Дургамский и Йоркский полки, 252-я пулеметная команда, морская бригада, 339-й американский полк, американская пулеметная команда, американский инженерный полк, канадская артиллерийская часть, Первый французский колониальный полк, 67-й итальянский полк. Впоследствии к ним прибавлены были ещё две бригады англичан, свежие американские части, так называемый Славяно-британский легион, Русско-французский легион, чехословацкие и сербские части, даже австралийцы, даже шведские наемники, не ступавшие на русскую землю более двухсот лет.

Отощавшие архангельские буржуа, раскопав тайнички, приодевшись, как в светлое христово воскресенье, восторженно льнули к перилам набережной. На соборной колокольне, с которой по совету Боровского ночью велся обстрел отходящих пароходов губисполкома, ударили в колокола. Духовенство вышло из церковной ограды в полном облачении. Купечество вынесло хлеб-соль. Эсеры составили правительство, меньшевики разбежались по заводам уверять рабочих, что всё обстоит благополучно. На Финляндскую, к губернской тюрьме, провели матросов «Гориславы», «Святогора» и «Микулы Селяниновича».

Иноземцы усаживались в боты и катера и направлялись на берег к наспех сколоченной и украшенной флагами арке.

А вверх по реке бежали один за другим легкие колесные пароходы, буксиры и баржи. Хозяева отказывались принимать незваных гостей. Они уходили из дому. В длинном речном караване плыли и эвакуирующиеся учреждения, и жители, уходящие от нежеланного режима интервентов, и рабочие, прорвавшиеся из города с оружием в руках в самую последнюю минуту, и матросская вольница, кочующая шумным лагерем на пароходе «Иней» и требующая раздачи, губисполкомом имеющихся в наличности денег.

Всё это плыло от Архангельска вверх по реке, и только один маленький буксир шел в обратном направлении, торопясь к Архангельску. На носу его стоял человек среднего роста и, беспокойно вертя головой, смотрел сквозь очки то на воду, то в далекое речное марево. Полы его черного пальто отлетали по ветру назад, черный галстук струился вокруг шеи, тонкие поля черной шляпы трепетали над бледным и тоже, казалось, трепетавшим лицом. Постояв на носу парохода, он бежал к корме, где вповалку спало несколько красноармейцев, а оттуда к машинному отделению. Полы пальто мчались за ним вдогонку.

- Товарищ Кочин! - кричал он, остановясь возле трапа, ведущего вниз, в машинное отделение. - Гляди пешеход по берегу обгоняет!

- Ну и хрен с ним, - меланхолически отзывался Кочин из неглубоких пароходных недр. - Раз нет пару, то и нет. Где же его возьмешь, ежели то не машина, а самовар. На ней калачи греть, а не плавать…

Кочин вздыхал почти так же тяжело, как дряхлая машина, но ни вздохи, ни жалобы ни до кого не доходили. Единственный слушатель его стойл уже возле рулевого и спрашивал нетерпеливо:

- С какой скоростью идем?

Рулевой поглядывал на воду и неторопливо отвечал:

- А что ж, восьмерик в час делаем!

- Восемь верст! Когда же мы, черт побери, до Березника дотащимся?

Рулевой отводил глаза от воды и подымал их к небу:

- А надо быть, до первой звезды поспеем.

Сосед его стоял насупясь, пощипывая небольшие черные усики. Пароходик выбежал на широкий плес. Здесь мутная Вага отдавала свои желтые воды аспидным водам Северной Двины. Обе выносили разноокрашенные струи к низкому песчаному мысу и, смешав их в двухверстном разводье, катились темной многоводной рекой к Белому морю.

Рулевой налег на штурвал и услышал невнятное бормотанье:

- Не отдам устья… не отдам…

- Чего это? - обернулся рулевой. Ответа не было. Бледное лицо с черными усиками обращено было назад, к песчаному мысу, делящему широкий путь надвое. Правая ветвь, река Вага, вела к Шенкурску, левая ветвь, Двина, - к Котласу.

 

Глава вторая.

У БЕРЕЗНИКА

Ситников стоял у пристани в Березнике. Вечерело. Река была пустынна. Давно прошел последний пароход архангельского эвакуационного каравана. Теперь всякий новый пароход снизу, от Архангельска, мог быть только вражеским, и ждать его можно было всякую минуту. Дозорный Ситников внимательно оглядывал речную даль и нетерпеливо переминался с ноги на ногу. Изредка посматривал он на высокий береговой угор, на раскиданные по нему избы прибрежного селения. Всё было незнакомо, ново. Он не знал этих мест и ещё вчера был далек от мысли, что сюда попадет. Всё произошло вдруг и неожиданно, как, впрочем, многое в бурной жизни Ситникова. Вчера на архангельском вокзале он разругался с теми, кто требовал отступления с эшелонами от Архангельска на станцию Тундра, а когда эшелоны всё же были отправлены, вышло так, что он остался. В конце концов и ему пришлось уходить, но тогда уже был только один свободный путь - река.

Ночью он сел в лодку и выехал на двинской фарватер. Тут его нагнали уходящие из Архангельска губисполкомовские пароходы, и он поднялся на борт «Святого Савватия». На рассвете следующего дня пароходы миновали Березник и, поднявшись выше, остановились. Нужно было решать, что делать дальше. Прения были жаркие, долгие. В конце концов решено было отступать до Котласа, оставив в Березнике, на полпути от Архангельска к Котласу, небольшой сторожевой отряд. Для отряда отобрали двадцать пять человек, прибавили к ним трех членов губисполкома и на маленьком пароходе отправили назад, к Березнику.

Спустя час пароход причалил к березниковской пристани. Комиссар, он же и начальник отряда, спрыгнул на пристань и приказал капитану:

- Держать пароход под парами!

Потом он выставил на пристани дозор, чтобы следить за рекой, и ушел с половиной отряда на берег в деревню. Там он занял телеграф и, установив связь вестовыми с пристанью, стал ждать.

Деревня притихла. Жители её попрятались. Внизу тихонько дышал пароход, по пристани ходил дозорный Ситников. Сумерки густели. Ситников смотрел вперед, когда внезапно за его спиной возник шум воды. Он живо обернулся. Прямо к берегу бежал пароход, но не снизу, со стороны Архангельска, как ждали, а сверху, от устья Ваги.

Ситников едва успел отправить к комиссару вестового, как пароход подбежал вплотную, застопорил, и на пристань выскочил человек в черном пальто и черной шляпе.

- Где командир? - спросил он отрывисто.

- На телеграфе, - ответил Ситников. - А в чём дело?

Он хотел загородить дорогу незнакомцу, но тот решительно оттолкнул его.

- Я Виноградов, - сказал он быстро и побежал на берег.

Ситников посмотрел ему вслед.

- Виноградов, - пробормотал он, потирая лоб. - Виноградов…

Он силился припомнить что-то, связанное с этой фамилией, и не мог…

 

Глава третья.

ЗНАЧИТ, ДРАТЬСЯ?…

Виноградов быстро поднимался в гору. Он почти бежал, несмотря на то что береговой угор был высок и подъем крут. Селение раскинулось наверху. Там был и телеграф. Туда и спешил Виноградов, чтобы узнать последние новости. Десять дней тому назад он оставил Архангельск, кинувшись с горсточкой красноармейцев в Шенкурск на подавление кулацкого восстания против советской власти. С тех пор он, в сущности говоря, ничего толком не знал о развертывающихся событиях, питаясь главным образом слухами или отрывочными телеграфными сообщениями, из которых тоже немногое можно было понять.

Во время вынужденной остановки, не доезжая Березника, пока механик возился с застопорившей машиной, Виноградов сошел на берег, но в селении не было телеграфа, а заменявшая его стоустая молва сообщала мало утешительного. Говорили, что в Архангельске не то ждут англичан и американцев, не то они уже пришли, не то с ними ведут какие-то переговоры, не то дерутся.

Виноградов бесился от нетерпения и рвался вперед. Ему невыносимо было думать, что, пока он тут плавает по тихой, захолустной Ваге, там, в Архангельске и на побережье, решаются, может быть, судьбы всего края, да, пожалуй, и не только края…

Виноградов перескакивает через три ступеньки крыльца и врывается на телеграф. Комиссар березниковского отряда Шишигин здесь. Виноградов набрасывается на него:

- Новости. Новости. Давай новости. Самые последние. Да получше.

Он сжимает как тисками руку Шишигина. От него пахнет водой. Движения оживленны и размашисты. Глаза лучатся за толстыми стеклами очков. Шишигин отвечает на рукопожатие, но в противоположность Виноградову он хмур и малоподвижен.

- Новостей хоть отбавляй, - говорит он, поглаживая давно не бритую щеку, - а вот насчет получше - этого, брат, не обещаю. Давай сядем тут.

Они садятся на лавке у окна, и Шишигин вполголоса рассказывает Виноградову о всех происшествиях последних дней. Виноградов слушает, то вскидывая вверх, то хмуря подвижные темные брови. Потом, кинув шляпу на лавку, начинает расхаживать из угла в угол быстрыми неровными шагами, изредка бросая отрывистое:

- Так-так.

Шишигин покончил с новостями и смолк. Виноградов остановился посредине комнаты, задумавшись и чуть наклонив голову в сторону комиссара, точно ожидая, не скажет ли он ещё чего-нибудь. Но Шишигин молчал. Виноградов спросил нетерпеливо:

- Что же дальше?

Это был вопрос не о новостях, которые мог бы ещё сообщить Шишигин, а о том, что теперь делать, как поступать. Шишигин понял это и пожал плечами:

- Мне приказано стоять здесь, в Березнике.

- Стоять, - недовольно буркнул Виноградов и снова заходил из угла в угол.

- Сколько пароходов прошло с эвакуационным караваном из Архангельска?

- Шестьдесят.

Виноградов вскинул голову. Вспыхнули горячей искоркой очки.

- Шестьдесят? - повторил он с живостью. - Шестьдесят - это сила. А как местное население на наш отход смотрит? Какое здесь настроение?

- Как тебе сказать. Пока спокойно. Но кулачье по углам шипит.

- А хлеб есть в районе?

- Хлеб есть. Надо только поглядывать, чтобы не вывезли или не упрятали.

Виноградов кивнул головой и несколько минут шагал по комнате, повторяя своё привычное «так-так».

Потом остановился против Шишигина и заговорил быстро:

- Знаешь что, комиссар, давай попробуем-ка связаться по телеграфу с Котласом, с губисполкомом. Прощупаем, какая там у них точка зрения на события, какие планы.

Виноградов почти бегом направился к стоящему за перегородкой телеграфному аппарату. Часа два простоял он рядом с Шишигиным возле аппарата и выяснил наконец, что губисполкома в Котласе нет и что пароход «Святой Савватий», на котором он эвакуировался, прошел на Великий Устюг.

- Ты можешь это понять? - спросил Виноградов резко и гневно у Шишигина, оставляя наконец свои бесплодные попытки получить из Котласа какие-нибудь указания.

- Видишь, - отозвался Шишигин сдержанно. - Ещё вчера здесь, возле Березника, возникли серьезные опасения насчет ценностей госбанка, которые везли на «Рюрике», - денег и прочего. Нашлись люди, которые, пользуясь суматохой, требовали раздачи средств госбанка по рукам. Часть матросов упорно настаивала на том, чтобы им выдали жалованье за два месяца вперед. Надо так думать, что в пути положение обострилось новыми какими-нибудь фактами. Тогда, верно, и решили наши пройти прямо в Великий Устюг и там сдать ценности, чтобы спасти их.

Виноградов, уже несколько минут вышагивающий из угла в угол по аппаратной, угрюмо молчал. Потом подошел к аппарату, возле которого стоял Шишигин, и сказал хмуро:

- Ладно. Всё это мы потом выясним, что и как. А пока вот что, комиссар. Момент требует от нас с тобой быстрых и самостоятельных решений. Понял? Быстрых и самостоятельных… За нас с тобой в этом месте и в эту минуту никто думать не будет. Некому.

Виноградов, вскинув на Шишигина горячие глаза, заговорил резко и решительно:

- Учитывая это, давай так сделаем. Прежде всего объявляем район Березника на военном положении. Это облегчит нам любые оборонительные действия. Здесь на телеграфе устанавливаем круглосуточное дежурство. Держи постоянную связь со всеми крупными, пунктами, и главное, по реке. То же самое обяжем сделать на всех телеграфных точках - вплоть до Котласа по Двине и до Шенкурска по Ваге. Опираясь на объявленное военное положение, обяжем всех начальников почтовых отделений немедля провести эту меру в приказном порядке. Дальше - никаких телеграмм, распоряжений или там приказов из Архангельска не принимать и не передавать. Вообще никаких сношений с противником. Это наказать строжайшим образом всем. Согласен?

Шишигин молча кивнул головой. Виноградов рывком повернулся к телеграфисту:

- Ну, давай воевать, товарищ. Катай.

Телеграфист усмехнулся и стал под диктовку Виноградова бойко выстукивать ключом, разнося по всей округе первые приказы по военной организации Северодвинского бассейна.

А ещё через час Виноградов выскочил на крыльцо почтовой избы и помчался к берегу. Шишигин и вызванные им красноармейцы его отряда едва поспевали следом. На краю берегового угора Виноградов остановился. В лицо пахнуло с реки острой свежинкой. Ветер тронул легкие поля черной шляпы. Виноградов чуть сдвинул её к затылку и, вдохнув всей грудью прохладного воздуха, оглядел широкую речную пойму, уходящую по краям в вечерние смутные дали. Могучая река свободно катила к морю полные воды, и глазу было просторно и вольно. Лицо Виноградова, быстро менявшее выражение, посветлело. Он сорвал с головы шляпу и взмахнул ею, точно приветствуя этот просторный двинской раскат. Тут же, однако, веселый блеск глаз потух. Лицо посуровело, прихмурилось. Шишигин, стоявший рядом, сказал, словно читая то, что ясно отпечатывалось на этом посуровевшем лице:

- Значит, драться будем…

Виноградов быстрым движением оборотился к нему:

- Считай, что уже деремся.

Он рывком накинул шляпу на голову и побежал к пристани. За ним стали спускаться все остальные. Ситников, всё ещё державший свой дозор на пристани, стал внимательно приглядываться ко всем движениям Виноградова, едва появился тот на угоре… Решительно, он где-то раньше уже встречал этого человека… Но где это было? И когда?

Виноградов промчался на свой пароход. Туда же перевел он почти весь отряд Шишигина. Ситников стоял на пристани у края воды, следя за отправкой отряда. Пароход начал отчаливать.

- Эй, на пристани! - закричал краснолицый капитан. - Отдай конец!

Ситников не понял, что это относится к нему. Пароход, отойдя кормой, прижался носом к пристани. На носу замелькали полы черного пальто.

- А ну, давай чалку! - приказал Виноградов сердито. Ситников огляделся и только теперь понял, что впопыхах забыл отпустить носовой конец. Он поспешно скинул с деревянной тумбы петлю и бросил на палубу. Петля упала к ногам Виноградова. Ситников увидел, как брызнули мелкие капельки воды на его рыжие стоптанные ботинки, и вдруг его осенило.

- Товарищ Виноградов! - закричал он, устремляясь вслед за уходящим пароходом. - Ты не петроградский ли?

- Бывал! - ответил быстро Виноградов.

- Павлин? - обрадовался Ситников.

- Павлин!

- Из Продовольственного совета Александро-Невского района?

- Ага.

- С хлебным эшелоном в Архангельск ездил?

- Ездил.

- А оттуда сапоги привез?

- Привез.

- Так вот же они, - засмеялся Ситников, - от Петрокоммуны выданы! - И дрыгнул ногой.

Пароход медленно двигался мимо пристани; Ситников бежал вдоль неё у воды; Виноградов шел от носа к корме. Водяная дорожка между ними становилась всё шире. Ситников добежал до края пристани и остановился. Виноградов махнул рукой.

- Ноские? - закричал он, перегибаясь через борт.

- Чего? - не понял Ситников.

- Са-по-ги нос-ки-е-е?

- Ага, - завопил Ситников, приплясывая по пристани, - хорошие!

Виноградов приставил ко рту ладони и что-то крикнул, но Ситников уже не расслышал. Пароход уходил по свинцовой реке, оставляя за кормой пенистое разводье.

- Ушел, - сказал с досадой Ситников, и, услышав за спиной шаги комиссара, спросил не оборачиваясь: - Куда его понесло?

- В разведку, к Архангельску, - ответил Шишигин.

- Знакомый оказался! В Петрограде встречались. Кем он у вас тут?

- Зампред Архангельского губисполкома.

- Смотри-ка! А откуда он на реке взялся, да ещё сверху, когда все кверху бегут?

- Из Шенкурска он сейчас. Там Ракитин кулачье против советской власти поднял. Так он их унимать ходил. Где каша покруче, там он первый. Будет теперь стегать, пока завод не выйдет. И нам заодно ходу даст. Боевой человек!

Шишигин усмехнулся и оглядел свое воинство. Оно было немногочисленно. Виноградов забрал почти всех. Осталось всего четыре человека. Разделив свой отряд пополам, он оставил двух красноармейцев дозорными на пристани, а сам с Ситниковым поднялся на телеграф дожидаться возвращения Виноградова.

 

Глава четвертая.

РОЖДЕНИЕ ФЛОТИЛИИ

Виноградов вернулся на рассвете из разведки мрачнее тучи.

- Трусы у тебя все в отряде, - объявил он Шишигину, заявившись к нему на телеграф.

- Уж и все, - усомнился комиссар, с трудом стряхивая одолевшую его сонливость.

- Ну почти все. Разница невелика, - проворчал Виноградов, бросая шляпу на подоконник. - Спят и видят, как бы в Котлас поскорей. А вперед их на аркане тащить надо. В общем, вернуться пришлось.

- Далеко ли все-таки пройти удалось?

- На шестьдесят верст.

- Англичан нет ещё на реке?

- Нет ещё. Боятся, как видно, быстро вперед продвигаться без разведки. И это пока что наш единственный козырь. Но завтра этого козыря в наших руках может уже не оказаться. В конце концов они обнаружат, что перед ними ничего и никого нет, пустое место.

- Завтра, говоришь? - покосился с беспокойством Шишигин.

- Ну не завтра, так послезавтра. Одним словом, самое позднее числа шестого жди гостей.

Виноградов заходил по привычке из угла в угол, бормоча на ходу:

- Гости, черт их раздери совсем. Встретить бы их как следует быть… А чем встретишь…

Он помотал головой, быстрым движением поправил сбившиеся на сторону очки, подумал с минуту, потом схватил с подоконника шляпу и быстро заговорил:

- Вот что, друг. Я двину в Котлас. Ничего другого не остается. Там шуровать начну. Людей соберу. Вооружение. За два дня кое-что сделать можно. Ты здесь будешь стоять сторожем. От меня самое позднее послезавтра жди людей. А там поглядим, что дальше. Ясно?

Немногословный Шишигин кивнул головой и, когда Виноградов выскочил из избы, пошел за ним следом к пристани. Тотчас устроен был короткий митинг, чтобы выяснить, кто добровольно остается в заградительном отряде Шишигина, пока Виноградов не вышлет подкрепления из Котласа. Остаться согласилось меньше половины отряда. Остальные потребовали отправки их в Котлас. Виноградов оставил вместо них Шишигину часть своих красноармейцев, с которыми ходил в Шенкурск.

В течение двадцати минут организация нового березниковского отряда была закончена, и Виноградов заторопился отчаливать. Ситников решил было остаться с Шишигиным, но Виноградов, перебегая на свой пароход, бросил ему на ходу:

- А ты, питерец, со мной пойдешь. Дело для тебя есть.

Порывистый, неугомонный Виноградов сразу полюбился Ситникову, и он охотно перешел под его начало. Пароход Виноградова быстро отчалил от березниковской пристани и пошел полным ходом на Котлас. Над ним бежали низкие рваные облака. С рассветом засвежело. На свинцовой воде забелели барашки. Люди сбились в кучу на палубе. Большинство из них утомлённо клевало носом. Ситников прикорнул было на корме возле бухты пенькового каната, но проспал недолго. Утренняя речная свежесть подняла его на ноги. Зябко поеживаясь, он отправился искать уголок потеплее и, наткнувшись на ведущий вниз трап, спустился погреться. Семь ступенек, обитых рубчатым железом, привели его к порогу капитанской каюты. Дверь была полуоткрыта. Желтый коврик света вел к пустой койке. Ситников устало зевнул, просунул голову в дверь и сонными глазами оглядел каюту. Это была тесная каморка с низким потолком и грязными стенами, со шкафчиком над узкой неприбранной койкой, со столиком под иллюминатором.

Ничего примечательного в ней не было, за исключением того, что за столом сидел Павлин Виноградов, лил воду из медного чайника прямо на стол и, водя по столу пальцем, что-то глухо бормотал.

Ситников тихонько закрыл за собой дверь и стал за спиной Виноградова. Тот, продолжая бормотать, схватил белевшие в стороне три кусочка сахару и разложил их меж водяными разводами. Столь странный способ чаепития удивил Ситникова. Он потянулся поближе к столу. Сапоги скрипнули, Виноградов обернулся. Лицо его было бледно и напряженно. С минуту он глядел на Ситникова, потом спросил отрывисто:

- Грамотен хорошо?

- Из седьмого класса гимназии выперли, - вздохнул Ситников.

- Вполне довольно, - кивнул Павлин Виноградов, - беру в штаб.

- В какой штаб?

- В штаб командующего Северодвинской флотилией и Котласским районом.

- Где же этот штаб помещается?

- Пока вот здесь.

- Знатно, - одобрил Ситников, сонно оглядываясь. - И флотилия вся, видно, здесь.

- Здесь.

- А командующий?

- Тоже здесь.

Ситников, прищурясь, поглядел на Виноградова, и сон разом соскочил с него.

- А ревтрибунал где? Знаешь? - спросил он, внезапно озлобясь и судорожно взмахивая рукой.

- Стой! - вскричал Виноградов, бледнея ещё больше. - Ты что думаешь?

- Что я думаю - это мое дело и тебя никак не касается.

- Нет, погоди. Ты не виляй! Ты скажи мне, что ты думаешь.

- Скажу где следует, не беспокойся!

Они сошлись грудь с грудью и так простояли с минуту, глядя друг на друга сумасшедшими глазами. Наконец Виноградов сказал:

- В трибунал я, коли нужно, сам явлюсь, но если я сейчас не возьму командования в порядке революционной инициативы, меня без всякого трибунала расстрелять нужно! Понял?

Он сжал плечо Ситникова сухой, цепкой рукой и сильно тряхнул его.

- Пусти, - пискнул Ситников, злобно отстраняясь. - На струнках играешь… Балалайка я тебе… Пусти лучше!

- Не пущу, - прорычал Виноградов и потащил Ситникова к столу. - Вот… На, гляди. Двина ведет к Котласу, Вага - к Шенкурску. В устье Ваги схождение развилок, ключ двух дорог. Они сейчас сюда ударят обязательно, чтобы овладеть обеими дорогами, а мы что? Ну, отвечай, балалайка! Где наши люди? Что у нас есть? До центра полторы тысячи верст, когда ещё снесемся, а англичане завтра будут здесь! Понял? Кто завтра на оборону станет? Кто драться будет с белогадами? Суда вооружать? Отряды сколачивать? Отпор давать? Ну?!

Виноградов сжал кулаки и нагнул голову, словно собираясь немедля сцепиться с врагом. Потом болезненно вздохнул и резко дернул раму иллюминатора. Свежий предутренний ветер ворвался в каюту, но Ситников, четверть часа назад сбежавший от ветра с палубы, теперь даже не заметил его. Он стоял возле стола и ошалело смотрел на извилистые водяные разводы. Только теперь он разглядел, что все эти лужицы и подтеки имеют определенный рисунок, что это не просто лужицы и подтеки, а карта Северодвинского бассейна и что серые подтаявшие глыбки, в которые тыкал пальцем Виноградов, - не сахарные огрызки, а Котлас, Шенкурск и Березник.

- Ну что, как с трибуналом? - спросил Виноградов.

- Что? - не понял Ситников, потом усмехнулся и сказал примирительно: - Ладно, коли что, на пару пойдем в трибунал!

Он поежился от свежего ветра, вспомнил, зачем он сюда пришел, и едва вспомнил, как его снова начали одолевать сонливость и холод. Он прикрыл иллюминатор и, широко зевнув, с вожделением взглянул на койку.

Виноградов буркнул:

- Поспи часок. Потом приказ номер один напишем.

- Ага, - сказал Ситников и, засыпая на ходу, шагнул к койке. - А ты как же?

- Я не хочу.

- Нет, погоди, как же так - не хочу…

- Ложись, ложись, - нетерпеливо повторил Виноградов, но Ситников стоял у койки с закрытыми глазами и не ложился.

- Ложись! - крикнул Виноградов, ударяя кулаком по Березнику и разбрызгивая по столу устье Ваги. - Я приказываю ложиться.

Ситников сдался. Сон и окрик Виноградова опрокинули его на койку. Он только успел выговорить заплетающимся языком: «Слушаюсь, товарищ командующий» - и сразу же захрапел. Виноградов долго смотрел на его истощенное, зеленоватое лицо, совсем детское во сне, вздохнул и повернулся к иллюминатору… Он вспомнил о сыне, оставленном в Архангельске на руках жены. Он не видел их обоих с тех пор, как умчался в Шенкурск на усмирение ракитинского восстания. Обратно в Архангельск он уже не поспел… А что Оля - поспела ли она выехать с ребенком? Не попала ли в лапы белым?

Виноградов болезненно сморщился. Потом губы тронула улыбка. Сын глядел на него из туманного далёка. Он ещё не умел улыбаться. Ему ещё не было шести недель.

 

Глава пятая.

ЦВЕТОК ПАПОРОТНИКА

Не один Виноградов думал об оставшихся в Архангельске. Многие застряли в занятом интервентами городе не по своей воле. Измена командующего обороной полковника Потапова, командующего Северной флотилией адмирала Викорста и их приспешников ускорила катастрофу.

Для многих Архангельск оказался ловушкой. Илюшу эта ловушка захлопнула в тот самый момент, когда перед ним открывалась широкая дорога в мир. Жизненные планы Илюши рушились. Он снова поступил на работу в аптеку. Опять писал стихи. Как-то вечером Илюша прочел свои стихи машинистке Торгового порта Оленьке Фирсовой. Она была девушкой взбалмошной и мечтательной; голубые глаза её были всегда широко открыты, движения порывисты, речь сбивчива.

- Ой! - вскрикнула она, выслушав стихи. - Вы замечательно пишете! Нет, честное слово! Вы настоящий поэт!

Она хрустнула пальчиками и засмеялась. Потом снова начала восклицать, и, как всегда, несколько бессвязно. Потом попросила читать ещё. Потом объявила, что она сама тоже пишет стихи.

На следующий вечер она принесла с собой тоненький бледно-зеленый альбом и залпом прочла двадцать стихотворений. Стихи были нежны и туманны. Вместе с Илюшей слушала стихи Варя Головина - Олина подруга.

Варя училась в Петрограде, в Академии художеств, и в Архангельске застряла случайно, приехав на каникулы к отцу, работавшему старшим ординатором в местном Больничном городке.

Слушая стихи Илюши, она отдалась их грустному, меланхолическому строю, уставившись на чтеца задумчивыми темными глазами, но, когда он окончил, она, не меняя положения и не сводя с Илюши глаз, сказала насмешливо:

- Зачем вы всё это на себя напускаете?

- То есть как - напускаю? - спросил Илюша смутясь.

- Так вот, напускаете. Сколько вам лет?

- Двадцать три.

- С чем вас и поздравляю, - сказала Варя насмешливо. - Чего же старичка корчить и расписывать «отзвеневшую юность»? Не понимаю.

Она резко отодвинула стул и поднялась, собираясь уходить. Но через несколько дней она снова пришла вместе с Оленькой и снова слушала стихи. Спустя ещё неделю она привела с собой Володю Гренера. Он был чернокудр и некрасив. Ему уже минуло двадцать шесть лет, но он был только на третьем курсе консерватории, так как учиться начал очень поздно. Круглый год он ходил в одних и тех же серых штанах и потёртой вельветовой куртке, под которую зимой надевал свитер. Единственным его богатством была светлая венская скрипка, доставшаяся в наследство от музыканта-отца.

Володя играл много и охотно. Эти сборища как-то вошли в обычай и с течением времени приобрели известный порядок. Собирались по субботам: накануне праздника можно было посидеть подольше. После вечера, заполненного музыкой, стихами, спорами, шли гулять. Илюша провожал гостей по домам и один возвращался к себе. Он любил эти вечера и эти прогулки. В один из таких осенних вечеров Илюша был в особенном ударе. Он написал новый вариант своего излюбленного «Цветка папоротника», в котором, как ему казалось, удачно и сильно изобразил тоску человека по неосуществленной мечте.

Илюша был в этот вечер очень оживлен. Речь его была свободна, движения легки. Провожая гостей, он взял Варю под руку, забыв при этом о своей обычной застенчивости. Варя шла молча, не глядя на него, медлительная и сосредоточенная. Только подходя к своему дому, она вдруг подняла на Илюшу темные неподвижные глаза и, в упор разглядывая его лицо, спросила:

- Ну, а что дальше?

- То есть как - дальше? - не понял Илюша.

- Так всю жизнь и будете искать несуществующий цветок папоротника?

Илюша ничего не ответил. Варя молча оглядела его и отвернулась:

- Ну, я пошла. Прощайте!

Она резко отделилась от группы, простилась со всеми кивком головы и вошла в калитку.

Володя уныло поглядел ей вслед и, вздохнув, поплелся домой. Длинная сутулая тень тащилась за ним, как привязанная к ногам тяжесть.

Оленька лукаво покачала головой и состроила сочувственную гримаску:

- Сильна, как смерть! Мальчик расстраивается! Вы не замечаете?

Она тихонько засмеялась и взяла Илюшу под руку:

- Вы меня проводите немного?

Они пошли по безлюдной улице. Оленька жила на Финляндской, возле тюрьмы, близко к городской окраине. Путь был далек, но ни одному из них не показался длинным. Ночь была ясна и прохладна. В высоком чистом небе стояла полная луна.

Илюша услышал тоненький голосок:

- Я в вас сегодня влюблена! Вы были чудный!

Она подняла голову и обратила к нему белое лицо. Илюша чуть наклонился. Губы их встретились.

Впереди чернели окраинные Мхи. У ворот Оленьиного дома они снова поцеловались, и Оленька убежала, вздрагивая и бормоча:

- Добренький и милый вы, милый, честное слово!

Илюша остался один. Он стоял на пустынной ночной улице. Он думал о друзьях - о новых друзьях, с которыми расстался всего несколько минут назад, и о тех, с которыми разлука длилась уже годы. Рыбаков, Ситников, Красков, Никишин… Где они теперь? Суждено ли им исполнить свою клятву? И какими они будут, сойдясь на условленном перекрестке? Как бы хотел он увидеть их сейчас… хоть одного из них…

Он шел по шатким деревянным мосткам - медлительный и задумчивый, с наслаждением вдыхая сырой ночной воздух. У ног его по краям мостков зябко вздрагивала осенняя трава. В лунном свете она казалась голубоватой. Он поднял глаза и увидел желтую стену тюрьмы. Она походила на стену уединенного средневекового замка. Вот-вот раскроются тяжелые ворота, и на дорогу выедет рыцарь, бряцая тяжелым, блестящим вооружением.

И вдруг Илюша в самом деле услышал негромкий лязг железа и увидел синий холодный блеск оружия. По середине улицы шагали четыре человека, мерно подымая влажные носки сапог. Трое из них были вооружены и тесно окружали четвертого, невооруженного.

«Должно быть, в тюрьму», - подумал Илюша, трезвея и убыстряя шаги, чтобы поскорее миновать неприятную группу. И он почти миновал её, как вдруг услышал негромкий вскрик:

- Левин… Илья…

Илюша разом остановился, словно споткнувшись о своё так неожиданно прозвучавшее имя. Мерное движение группы вдруг сбилось. Шедший сзади конвоир наскочил на передних. Произошла сумятица. Черные тени у ног людей смешались в бесформенное качающееся пятно. В то же мгновение Илюша увидел обращенное к нему иссиня-белое лицо арестанта и узнал его. В следующее мгновение оно исчезло. Сверкнули острые грани штыков, кто-то грубо выругался, раздался звук глухого удара, и шествие нестройно завернуло за угол.

Илюша остался один. Перед ним была желтая высокая стена. Он повернулся к ней спиной и торопливо зашагал по залитой лунным светом улице.

Софья Моисеевна, увидев сына, сильно переполошилась:

- Что с тобой? На тебе лица нет. Я тебя просила остаться дома. Ну зачем выходить в такую холодную ночь!

- Да, да… - рассеянно пробормотал Илюша, - не надо выходить…

Он бросил шапку в угол и устало опустился на стул. Сердце Софьи Моисеевны тотчас забило тревогу.

- Илюшенька, - сказала она, подходя к нему и ласково гладя по плечу. - С тобой что-нибудь случилось? Да?

- Я встретил Никишина, - ответил Илюша глухо.

- Боже мой! - всплеснула руками Софья Моисеевна. - Ты встретил Никишина? Когда он приехал? И почему ты не привел его с собой? Может быть, ему негде ночевать.

- Ночевать! - повторил Илюша, подымая на мать пустые глаза. - Ночевать он будет в тюрьме!…

 

Глава шестая.

КАНДАЛАКША

Больше четырех лет не видел Никишин Архангельска. Когда-то он пришел сюда из далекого поселка Кузомень на берегу Белого моря. Сын мурманского рыбака, не имевшего ни своей снасти, ни своего мореходного судна, он обречен был на то, чтобы, как отец, батрачить у богатеев Бажениных, выклянчивая у них зимой хлеб взаймы, а летом отрабатывая этот хлеб на их промыслах.

Местный учитель, отличивший в школе редкие способности мальчишки, внушил ему смелые мечты о большой жизни, дал ему денег на проезд в Архангельск, прибавив к ним адреса двух знакомых ссыльных.

Никишину посчастливилось поступить в гимназию и благополучно добраться до седьмого класса. Он жил впроголодь, бегал по урокам, не имея под гимназической курткой белья, но упрямо, шаг за шагом отвоевывал у жизни свое место под солнцем. Постоянные лишения ожесточили его, сделали характер суровым и резким. Эта резкость и несколько анархическое вольнолюбие с каждым годом всё труднее укладывались в рамки гимназического режима, и в тысяча девятьсот тринадцатом году буйный и неуравновешенный юноша был выброшен из седьмого класса с волчьим билетом. После неудачной попытки отомстить издевавшемуся над ним директору гимназии он стрелялся из охотничьей берданки. Пролежав шесть недель в больнице, он вышел из нее без всяких перспектив на будущее.

Все пути были закрыты. Оставался один - назад, в далекую захолустную Кузомень, на берег Белого моря, к старику отцу.

Его друзья - Илюша Левин, Митя Рыбаков, Бредихин, Ситников - собрали ему на дорогу денег, и он с первым же весенним пароходом уехал в Кузомень. Он вернулся гуда, откуда вышел.

В промысловые сезоны он помогал рыбачить отцу, кое-как сколотившему к концу жизни жалкое хозяйство, чинил его избу и карбас, выходил с ним на семужий лов, а весной, когда задувал с моря восточный ветер, и приплывали к берегу на больших льдинах жирные лысуны, шёл бить их.

Зимой было совсем скверно. Серой паутиной наползала сонная провинциальная одурь. Раненый бок избавил Никишина от солдатчины, и последнюю зиму он почти безвыходно пролежал в избе, полузадушенный непролазными снегами и непролазной скучищей, не зная, что оставленный им мир с грохотом раскололся и расползался по всем швам, что прежней России, закинувшей его на пустынный морской берег, уже нет, что в мучительном единоборстве с целым светом рождается новая Россия.

Летом семнадцатого года пришли в далекую Кузомень будоражливые, горячие новости. Никишин встрепенулся и стал заходить за газетами к молодому учителю (старого учителя Никишина в Кузомени давно не было). Но газеты приходили редко, со случайными оказиями, с большими промежутками, и всё происходящее путалось в этих обрывочных сообщениях. Кадеты, меньшевики, Керенский, Савинков, большевики, какие-то комитеты и Викжели - каждый тянул в свою сторону, и кто кого перетянет и что из этого выйдет - было не совсем понятно.

В конце семнадцатого года погиб на зимних промыслах Баженина отец Никишина. Смерть отца словно пробудила Никишина от долгой спячки. Он плюнул на осточертевшую Кузомень и, вскинув на плечо берданку, пошел бродить по Терскому берегу. Месяца четыре шатался он по скалам и лесам, пока не осел наконец в Кандалакше, наняв у старухи бобылки полуразвалившуюся избушку и кормясь охотой. Но события настигали его и в этом глухом углу. В восемнадцатом году стали доходить до Кандалакши недобрые вести. Говорили, что на Мурманском берегу неладно, что появились там «англичаны» и рушат вместе с изменниками советскую власть, а «которые этому непокорные, тех расстреливают». Вести эти не были лживыми. Англичане действительно появились на Мурмане, и давно. Интервенция и планы захвата русского Севера были тайно решены ещё в 1917 году: в ноябре английское посольство в лице Линдлея сносилось с мурманскими контрреволюционерами через капитана 2-го ранга Веселаго.

В начале 1918 года появилась на рейде Мурманска первая ласточка интервентов - английский крейсер «Глори» с адмиралом Кемпом на борту. В марте пришли ещё один английский крейсер «Кокрен» и французский «Адмирал Об». В дальнейшем к ним присоединились американский крейсер «Олимпия», английские - «Аттентив», «Саутгемптон» и другие.

Девятого марта иноземные захватчики высадили первый десант - отряд морской пехоты. За первым отрядом последовали другие, интервенты распространились по Мурманской железной дороге и по побережью. Появление интервентов сопровождалось расстрелами и террором. Так было в Кеми, в Кузомени, позже в Онеге.

Появившиеся в Кандалакше англичане разогнали Советы и при помощи местных кулаков-белогвардейцев быстро прибрали её к рукам. Вскоре пришла сюда весть, что Архангельск занят белыми и что там хозяйничают англичане, американцы и французы. Кое-кто тайком ушел в окрестные леса.

Кандалакшские рыбаки сколотили партизанский отряд и начали подрывать мосты и нападать на обозы интервентов. Никишин совсем неожиданно для себя был втянут в эти события.

Возвращаясь как-то с охоты, Никишин наткнулся среди улицы на коменданта Кандалакши, занятого исполнением своих служебных обязанностей. Пять минут назад комендант с двумя белыми солдатами ворвался в избу старого рыбака Никиты Аниканова, чтобы арестовать его за тайную связь с красными партизанами, среди которых был и сын Аниканова.

К приказу об аресте комендант от себя добавил старику полсотни плетей. Аниканова выволокли из избы и тут же у крыльца разложили.

Видя, как трое вооруженных людей избивают старика, Никишин, не раздумывая, кинулся вперед, грозя офицеру незаряженной берданкой.

Отбить старика ему не удалось, но вмешательство его в дела коменданта имело свои последствия. В тот же вечер в избу Никишина вломились шестеро солдат и, скрутив ему за спину руки, поволокли к коменданту, с которым он утром так некстати столкнулся. Комендант кричал на него, топал ногами, добивался сведений о связи со стариком и через него - с партизанами и под конец ударил арестанта несколько раз по лицу. Потом Никишина бросили в какой-то сарай, где он и провалялся на голых досках три дня. На четвертое утро его отвели на пристань, пихнули в грязный трюм парохода и отвезли в Кемь.

 

Глава седьмая.

ЕЩЁ ОДИН ФРОНТ

Всю ночь ворочался Илюша с боку на бок, а утром, умываясь, сказал Софье Моисеевне:

- Надо бы, мама, передачу Никишину в тюрьму устроить. Как ты думаешь?

- Как я могу думать? - откликнулась Софья Моисеевна. - Конечно, надо. У мальчика никого нет в городе!

Софья Моисеевна тяжело вздохнула и принялась вслух соображать, что бы такое лучше передать Никишину в тюрьму. Это было решено скоро. Гораздо труднее было придумать, на какие деньги всё нужное купить: в доме не было ни гроша. В конце концов Софья Моисеевна вспомнила, что в комоде у нее лежит черная кружевная косынка. Разве она так нужна ей?… Софья Моисеевна понесла её менять на толкучку.

Здесь, среди полуразрушенных ларей, можно было найти всё, что привезли завоеватели, и всё, что могли предложить взамен местные спекулянты. Солдаты торговали из-под полы обмундированием, спекулянты - мылом, махоркой, скверным тростниковым сахаром, французскими сигаретами, американскими и английскими консервами. Кто выменивал на хлеб последние лохмотья, кто скупал бумажные доллары и фунты стерлингов.

Софья Моисеевна быстро сбыла свою косынку. Русские кружева весьма ценились иностранцами, - это был ходкий товар. Взамен косынки она получила четыре банки мясных консервов, две банки сгущенного молока, десять пачек американских сигарет и большой кусок шпика.

Возвратясь домой, Софья Моисеевна припрятала половину припасов в своей каморке, а другую половину уложила в ручную корзину. С этой корзиной она и отправилась к тюрьме. Передачу у Софьи Моисеевны не приняли, и она ничего не могла узнать о Никишине. Потолкавшись среди заплаканных, измученных женщин, осаждавших ворота тюрьмы, Софья Моисеевна побрела домой, но по дороге решила зайти к Рыбаковым.

Здесь было тоже невесело. Марья Андреевна сидела в холодной пустой кухне и, закутавшись в старую шаль, дымила махоркой. Она держалась прямей и строже обычного, из чего Софья Моисеевна, зная её характер, заключила, что дела идут хуже обычного. И она не ошиблась. Маленький домик на Костромском стал шумен и беспокоен.

Началось это с памятного разговора за чайным столом. Разговор оставил у обоих его участников чувство некоторой неловкости, и оба старались скрыть эту неловкость. Алексей Алексеевич при встречах с жильцом кланялся с суетливой любезностью и, пряча глаза, спешил проскользнуть мимо. Что касается Боровского, то он, наоборот, замедлял шаг и насмешливо щурил на старика наглые глаза. Почти каждый вечер его посещали товарищи, столь же шумные, как и он сам. Спустя полторы недели после своего появления он завел себе отдельный ключ от входной двери и вскоре занял вторую комнату, оставив хозяевам столовую и кухню. В эти же дни случилась с Алексеем Алексеевичем ещё одна неприятность: его уволили со службы без объяснения причин, дав понять, впрочем, что объяснений лучше не спрашивать. Алексей Алексеевич и не пытался этого делать: всё было ясно. Крамольный сын, служивший в Красной Армии, был самой дурной рекомендацией.

Сам того не зная, Митя Рыбаков оказывал влияние на судьбу маленького домика на пустыре, хотя и уходил от него все дальше и дальше. Отступая под обстрелом английских гидропланов от Исакогорки, он дошел с отрядом до поезда, стоявшего верстах в восемнадцати от Архангельска. Здесь ждали отряд с нетерпением и тревогой, ибо почти сутки не имели о нём вестей. Тотчас же в штабном вагоне был устроен военный совет, на котором представитель только что организованного фронтового управления предложил отход на станцию Обозерскую, отстоящую, от Архангельска более чем на сто верст.

- Мы должны иметь базу для операций на ближайшее время, - сказал он, объясняя причины отхода. - Это нужно и для нас, Чтобы получить оперативный центр, и для тех отрядов и боевых групп, которые уже организуются и для которых очень неудобно иметь какой-то неуловимый штаб на колесах, неизвестно где находящийся. Этой базой лучше всего сделать Обозерскую. Почему? Потому что, во-первых, это всё-таки наиболее крупная из ближайших станций, где больше подвижного состава и других нужных нам средств, где имеется свой комендант и высланная ранее часть, где мы имеем контроль над телеграфом и где что-то уже организовано, а, во-вторых, стратегически это, я думаю, наилучший пункт. Станция стоит на железной дороге и на тракте Обозерская - Онега. Занимая Обозерскую, мы страхуем себя от захода англичан нам в тыл по тракту от Онеги. Кроме того, мы на Обозерской получим возможность обеспечить фланги, послав небольшие отряды к Онеге и Двине. Быстрая связь с Вологдой и центром через телеграф станции и по железной дороге тоже обеспечена. Значит, как ни крути, Обозерская со всех сторон самый удобный пункт для подготовки и организации обороны.

- Вологда ещё удобней, - проворчал Митя нахмурясь.

- Удобней? - переспросил докладчик. - Почему удобней?

Митя одернул гимнастерку и, подняв глаза на докладчика, сказал спокойно:

- На Обозерской нам придется на нарах спать, а в Вологде можно двуспальные кровати достать. К ним можно пуховики выдать, тогда ещё удобней будет.

Все оторопело поглядели на Митю, потом дружно захохотали.

- Из молодых, да ранний! - кивнул на Митю, улыбаясь, Видякин.

Докладчик не разделял общего веселья. Покраснев от досады, он постучал карандашом по жестяной кружке и сказал, обращаясь к Мите:

- У кого очень веселое настроение, тот, я думаю, может выйти посмеяться на площадку вагона.

- Хорошо! - сказал Митя, тоже краснея и злясь. - Но сперва я хотел бы задать несколько вопросов. Во-первых, почему, не видя ещё врага в глаза, мы собираемся откатываться назад к Обозерской, отдавая сразу сто верст железной дороги, хотя вчера сами же гнали отступающих назад, к Архангельску? Во-вторых, почему сегодня пугают заходом англичан нам в тыл со стороны Онеги, в то время как вчера за распространение этих панических слухов мы грозили стенкой? В-третьих…

Но Митя не успел задать третьего вопроса. Сидевший рядом с ним молодой командир Бушуев вскочил и, перебивая Митю, свирепо напал на докладчика. Вмешались другие. В конце концов решили всё же отходить к Обозерской, но между нею и Архангельском оставить часть отряда. К ночи эшелон дошел до станции Холмогорской, отстоящей от Архангельска верст на семьдесят. Здесь выделили отряд, который должен был двинуться навстречу белым. Митя вернулся с этим отрядом на станцию Тундра.

Станция была пуста. К ночи выставили за станцию караулы. Незадолго до полуночи Митя вышел с Бушуевым проверить посты. Небо заволокло тучами, мутно просвечивала луна. Митя и Бушуев шли по тропинке возле железнодорожного полотна, держась лесной опушки. Мягкий грунт скрадывал их шаги.

- Давай тишком подойдем, - шепнул Бушуев, - поглядим, как держат караул.

Митя кивнул головой. Они взяли ближе к лесу и, пройдя с полверсты, остановились.

- Что за черт! - сказал Бушуев, оглядываясь. - Никого нет. Тут же, на повороте, должен быть пост!

- Пройдем ещё немного, - предложил Митя.

Они пошли дальше, но не успели сделать сотни шагов, как их окликнули:

- Кто тут?

- Свои! - ответил Бушуев сердито.

- Ну, вижу, свои, - проворчал караульный.

Митя вытянул шею, стараясь разглядеть говорившего.

- Ты где? - спросил он тихо.

- Ну, здесь, - ответил невидимка, и на фоне рваных туч внезапно возникла большая лохматая голова.

- Вишь, черт, куда забрался! - сказал Бушуев с раздражением. - Что же ты не на своем месте стоишь?

- А тут все места мои, - философски протянула голова. - На горке опять же сподручней мне глядеть, чем на голом месте.

Митя всмотрелся в темнеющую перед ним горку. Она была выше насыпи и укрыта низко нависающими деревьями.

- Пожалуй, действительно, тут сподручней, - сказал он добродушно.

- Сподручней, сподручней, - проворчал Бушуев. - А порядок где, если каждый будет бегать туда, где ему сподручней?

Он свирепо сплюнул и полез на горку. Митя последовал за ним, и оба остановились возле караульного. Он лежал ничком на земле, держа винтовку под рукой на откинутой поле шинели. Луна проглянула краешком из-за туч и осветила широкое крестьянское лицо, копну бараньей папахи, рыжую бороду и сжатую меж зубами травинку.

- Да это же Аксенов! - улыбнулся Митя, невольно вспоминая их знакомство у теплушки.

- Он самый, - отозвался караульный спокойно. - Я и то гляжу - будто знакомый, да за потемками не признал сразу.

- Этак ты и беляка не признаешь, пока он на тебя не налезет, - сказал Бушуев ворчливо.

- Нет, беляка признаю! - всё так же спокойно отозвался Аксенов. - На беляка мне, что на бабу, и свету не надо…

Этот ответ не успокоил Бушуева. Он критически оглядел Аксенова и, всё ещё сомневаясь, спросил:

- А ты тут не заснешь, случаем, товарищ? Больно уж ты удобно расположился!

Аксенов приподнялся на локте, густые брови его нахмурились.

- Спать нам сейчас недосуг, товарищ, - сказал он с медлительной угрюмой силой. - Спать мы тогда будем, когда гадов изгоним. А сейчас я землю свою стерегу. Понял?

Он прикусил крепкими зубами травинку и отбросил в сторону.

- Пойдем! - сказал Бушуев, вздыхая с облегчением. - Дядя подходящий. Может орудовать!

Они попрощались с Аксеновым и спустились вниз. Уходя, Митя оглянулся. Над горкой, как пень, торчала большая лохматая голова. Над ней нависли темные клочковатые тучи, и казалось, что Аксенов подпирает их сбитой на сторону папахой.

«Атлант… - подумал Митя. - Атлант стерегущий!» И им овладело чувство радостной уверенности, полноты сил, веселого мужества. Он посмотрел искоса на своего спутника и прочел на его лице то же выражение веселой приподнятости и внутреннего оживления.

Оба заговорили почти одновременно, и у обоих оказалось множество нерешенных мыслей и планов. Долго бродили они по темным тропинкам - комиссар из недоучившихся студентов и безусый командир из владимирских ткачей, и эта пасмурная ночь связала их долгой, горячей дружбой.

Наутро к Тундре подошли англичане. Не доходя до станции, они выгрузились из вагонов и осторожно двинулись вперед. Отряд Бушуева, залегший по обе стороны железнодорожного полотна впереди своих теплушек, встретил их беспорядочным ружейным огнем. Англичане ответили пулеметной очередью. Скоро подвезли им с новым эшелоном пушки. От Архангельска подходили новые части. Маленький отряд Бушуева и Мити, не имевший ни опыта, ни плана, ни хорошего вооружения, уехал на Обозерскую. Здесь его пополнили и снова отправили навстречу англичанам, занявшим уже Холмогорскую.

Это был последний этап разъездных теплушечных операций. Вагоны отправили на Обозерскую, а отряд остался под Холмогорской. После нескольких стычек красные стали верстах в десяти от Обозерской, сожгли перед носом противника мост через Ваймугу, пуская в дело за неимением подрывных средств керосин, потом начали рыть окопы. Строился первый блокгауз. Из Петрограда и Москвы спешили на подмогу наскоро сколоченные отряды. К многочисленным фронтам гражданской войны прибавился ещё один.

 

Глава восьмая.

ИСПЫТАНИЕ ДРУЖБЫ

События на железной дороге были известны Марье Андреевне лишь в самых общих чертах. Белогвардейские газеты сообщали, что взята станция Плесецкая, что красные в панике убегают, а Вологда накануне падения. Всё это была ложь, и большинство архангелогородцев не верило этому, ибо в город окольными путями просачивались довольно точные сведения об истинном положении вещей. Но и правда не была утешительной. В то время как белые имели подготовленную организацию и прекрасно вооруженную сытую армию интервентов, у красных не было ничего - ни подготовленных боевых кадров, ни снаряжения, ни продовольствия.

Марья Андреевна имела все основания предполагать, что сыну живется несладко. Она знала, что он сейчас на железной дороге, с идущей к Архангельску воинской частью, и, следовательно, попал в самый центр схватки. Знала она и характер сына, который никогда не искал легких путей. Всё это наполняло её тревогой.

Сидя в холодной кухне против Марьи Андреевны, Софья Моисеевна как могла утешала её.

- Будьте спокойны, - говорила она убежденно, - Митя умница и не полезет куда не следует. Уверяю вас, что вы скоро увидите его или, в крайнем случае, он пришлет письмо. Что почта не ходит теперь туда, это ещё ничего не значит. Увидите, он сделает это и без почты.

Софья Моисеевна доверительно наклонялась к Марье Андреевне и ласково гладила её руку. Всё существо её источало веру в то, что и без почты можно обойтись, и письмо будет, и с Митей ничего дурного не случится. И хоть знала Марья Андреевна, что и письма ей не получить, и сына скоро не увидеть, но так сильно было доброе начало в Софье Моисеевне, так заразительна была её вера в благополучный исход всех жизненных бедствий, что это не могло не смягчить тревоги Марьи Андреевны. Кроме того, она и сама так хотела верить в то, в чём старались убедить её, что надо было только чуть-чуть слукавить перед собой, чтобы и в самом деле поверить.

Софья Моисеевна, казалось, и сама несколько приободрилась. Но на крыльце ею снова овладела прежняя озабоченность. Она не могла жить, не будучи озабочена чьей-нибудь судьбой, а судьбы эти были всегда нерадостны. Есть люди, жадные до чужих радостей и охотно принимающие в них участие, но Софья Моисеевна всю жизнь лепилась к людям, одержимым бедой. Едва выйдя от Рыбаковых, Софья Моисеевна тотчас вспомнила о Никишине и тяжело вздохнула.

Однако не в характере Софьи Моисеевны было ограничиваться вздохами. Ещё сидя у Рыбаковых и зная, что у них живет какой-то офицер, она попыталась узнать у Марьи Андреевны, нельзя ли чем-нибудь помочь Никишину через её квартиранта. Может быть, он служит в каком-нибудь таком месте или у него есть нужные в этом деле знакомые? Военные сейчас большая сила, а всё-таки Никишин был Митиным товарищем и вместе с ним пострадал при царе, и если Марья Андреевна помнит это…

Марья Андреевна помнит, она всё помнит. Митины друзья были и её друзьями. Но она ничем в данном случае помочь не может. Она с негодованием отвергает всякую мысль о том, чтобы обратиться за помощью к этому человеку.

- Он подлец! - сказала она, гневно подымая тонкие брови. - Он подлец, моя милая, и я ни о чём просить его не стану, не могу. Я с ним не разговариваю. Он был принят как родной и заплатил черной неблагодарностью. Он сменил шкуру и предал Алексея Алексеевича, этот… этот мормон.

Полчаса спустя, уходя от Рыбаковых, Софья Моисеевна увидела «мормона». Он шёл через пустырь по длинным мосткам, ведущим от ворот к дому, ловко держа под руку даму. Так как мостки были узки, то оба держались весьма близко друг к другу. Очень оживленно о чем-то разговаривая, они заметили Софью Моисеевну только тогда, когда сошлись с ней вплотную посередине двора. Дама Боровского смутилась, но тотчас всплеснула руками и радостно воскликнула:

- Софья Моисеевна! Откуда вы? Вот встреча!

- Ну-ну, - сказала Софья Моисеевна, приветливо улыбаясь Оленьке. - Встреча как встреча, что тут особенного? Здравствуйте!

Она подала Оленьке руку, справилась о здоровье Оленькиного отца и, простившись, пошла своей дорогой.

Встреча эта, хотя и была совершенно обычной и незначительной, всё же не осталась без последствий. Софья Моисеевна решила, что Оленька, по дружбе с офицером, может сделать то, чего не хочет сделать, по вражде с ним, Марья Андреевна.

И Софья Моисеевна стала ждать случая.

Случай представился на другой же день, когда Оленька вместе с Варей появилась у Левиных. Оленька была чрезвычайно оживлена и сразу же объявила Илюше, что она больше не намерена преследовать его своей любовью, что она влюблена в светлоусого воина и что вообще она погибла.

К концу вечера она, однако, примолкла и загрустила. Софья Моисеевна воспользовалась этой переменой в настроении Оленьки и подсела к ней, чтобы поговорить о Никишине. Оленька с готовностью обещала Софье Моисеевне помочь, но спустя два дня сообщила ей уклончивый ответ Боровского: с подобного рода делами следует обращаться к прокурору.

Софья Моисеевна кинулась в прокуратуру, но там ей посоветовали не совать носа не в свои дела.

Единственно, чего ей удалось достичь, это устроить за небольшую взятку передачу в тюрьму.

Неожиданную помощь в этом деле оказал Марк Осипович. После того как Марья Андреевна в ночь белогвардейского переворота затащила его к Левиным, он захаживал довольно часто и всегда бывал радушно принят. Софья Моисеевна как-то поведала ему о своих неудачных хлопотах за Никишина. Марк Осипович выслушал её и сказал угрюмо:

- Попасть в тюрьму сейчас гораздо легче, чем из нее выйти. Хватают встречного и поперечного. Черт знает что делается!

Он сердито постучал суковатой тростью о пол и прибавил:

- Но передачу мы все-таки устроим!

И он в самом деле устроил передачу.

В городе появился Красков - один из гимназических товарищей Илюши. Он обучался юриспруденции в каком-то иностранном университете и нынче, окончив курс наук, пробрался через Скандинавию на родину. Вскоре после приезда он зашел к Илюше, и тут Софья Моисеевна узнала, что Красков служит в военном суде. Она тотчас приступила к нему с просьбой узнать, что случилось с Никишиным, за что он арестован и чем можно ему помочь.

- Вы с ним сколько лет вместе учились! - сказала она, заключая свою просьбу и касаясь рукава красковского френча легким, просящим движением. - Вы же его товарищ!

Напоминание это не доставило Краскову особого удовольствия. Он в самом деле несколько лет учился с Никишиным в гимназии и был его товарищем. Но в тайном от гимназического начальства кружке, в котором читались литературные рефераты, Никишин и Красков были самыми яростными спорщиками. Почти всегда они держались различных точек зрения, и, хотя в спорах принимали участие все кружковцы, чаще всего прения кончались поединком между Красковым и Никишиным. Неуравновешенный, буйный нрав Никишина и его прямота были противоположны напускному холодному цинизму Краскова, манере его над всеми подтрунивать и всё высмеивать. Случай с Петей Любовичем, сынком председателя Архангельского окружного суда и завсегдатаем гимназических балов, сильно осложнил их отношения. Изобличенный в неблаговидном против кружковцев поступке, Любович получил от Краскова при всем классе пощечину. Возник скандал, и директор, ненавидевший Никишина за вольнодумство, умудрился объявить его главным виновником скандала, хотя и знал истинное положение вещей. Все понимали, что это был только предлог для расправы с Никишиным, но вышло так, что Красков оказался косвенным виновником последующего исключения Никишина из гимназии. А так как к этому присоединились другие отягощающие состояние Никишина обстоятельства, приведшие его к покушению на самоубийство, то Красков был сильно смущен своей ролью во всей этой истории, надломившей жизненный путь Никишина. Он не мог не считать себя перед Никишиным виноватым, как бы обязанным ему. Это выводило из равновесия гордеца Краскова, который никому и ничем не желал быть обязанным и не признавал нравственных векселей. Он уже не мог язвить и спорить. Он должен был принять участие в работе нелегального гимназического комитета, который поднял всю гимназию на борьбу с травлей Никишина и над агитационной деятельностью которого Красков прежде подтрунивал. Отношения их приобрели какую-то неловкость, хотя и стали более дружескими.

Всё это так и не разрешилось до самого отъезда Никишина в Кузомень, и воспоминания об этом не могли быть приятны Краскову. Между тем они были свежи, и на них напластовались события совсем недавних дней, о которых Софья Моисеевна, просившая за Никишина, не могла знать. Произошли эти события в Кеми, куда арестованного Никишина привезли из Кандалакши.

По дороге в Кемь в душном пароходном трюме Никишина укачало. При высадке в Кеми он был голоден, зол и едва держался на ногах. Провалявшись ещё день на голом полу в какой-то тесной каталажке, он был наконец вызван на допрос к уездному начальству.

Его ввели в низкую неопрятную комнату и, усадив на скамью возле окна, оставили одного. За дверью стоял часовой, за окном виднелись витые луковицы старого кемского собора. Ждать пришлось долго, и Никишин, сидя на скамье, начал дремать. Дверь вдруг распахнулась, и в комнату вошел офицер в узком английском френче и тщательно отглаженных брюках навыпуск. Он был тонок и подтянут, движения его были неторопливы и уверенны. Подойдя к столу, офицер ловким движением выдвинул стул, сел на него и закинул ногу на ногу. Он, видимо, не торопился с допросом и тихонько покачивал обтянутой хаки ногой. Что касается Никишина, то он глядел на офицера с явным замешательством. Так сидели они, глядя друг на друга, пока офицер не сказал, отдуваясь:

- Н-да… приятная, нечего сказать, встреча…

- Красков! - воскликнул Никишин, обретая наконец дар слова.

- Вот именно, - кивнул офицер. Следователь Красков, только что из Берна. Приобщившись к европейской культуре, вернулся к вшивым российским пенатам. К вашим услугам!

Он прищурился и сделал гримасу (должно быть, нарочно), напомнившую Никишину прежнего Краскова. Никишин, уверивший себя в полном равнодушии к настоящему, будущему и прошлому, испытал приятное волнение, увидев старого товарища. Даже эта насмешливая гримаса вызвала ощущение приятной знакомости. Он вдруг всем существом почувствовал, как долго он был отделен от того мира, в котором жил вместе со своими школьными друзьями, как много прошло с тех пор времени. Он шумно вздохнул и отвернулся от взгляда Краснова.

- Ну что же, поговорим, что ли? - сказал Красков и сделал рукой пригласительный жест.

Никишин тяжело поднялся и присел к столу. От скамьи к столу протянулись за ним грязные следы. Никишину стало неловко. Он смущенно кашлянул и спрятал ноги под стол. Ему пришло на ум, что он со своими бахилами, с неряшливой бородкой, с нечесаными, свалявшимися под старой пыжиковой шапкой волосами выглядит деревенщиной.

А впрочем, почему бы ему и не выглядеть деревенщиной? Это лучше, чем быть хлыщом. Он снова вступил с Красковым в давний спор и, вытянув из-под стола обутые в грязные бахилы ноги, принялся в упор рассматривать его.

Но Красков не проявил и тени смущения и позволял себя обозревать, не теряя своего безмятежного вида. Казалось, он даже испытывал удовольствие - тонкие губы тронула беглая усмешка. Он коснулся узкими пальцами настольного пресс-папье и сказал спокойно:

- Ну и заварил же ты кашу! Дернул тебя черт впутаться в эту идиотскую историю.

- Черт вас дернул затевать эту идиотскую историю! - озлился Никишин. - Я ни в чём не виноват. Я ничего не сделал такого…

Красков небрежно повертел в руках пресс-папье.

- Не сделал ничего такого… - сказал он снисходительно. - Как будто нужно что-нибудь сделать, чтобы оказаться виноватым!

- Это что же? Новая теория права? Бернская, что ли?

- Архангельская, - сказал Красков, - архангельская, и не теория, а практика, и весьма тебя касающаяся.

- Чую, - поморщился Никишин, - а ты, что же, в представителях этой практики ходишь или как?

- До некоторой степени.

- Интересно узнать, до какой степени?

- Узнаешь.

- А всё-таки, если не секрет, в чём же меня обвиняют? - спросил Никишин, стараясь казаться равнодушным.

- Пустяки. Попытка к освобождению арестованного большевика. Вооруженное сопротивление при попытке задержания. Сокрытие сведений о красных партизанах в окрестностях Кандалакши. Половины этого достаточно, чтобы в наших условиях поставить к стенке. Вторая половина - просто излишняя роскошь.

Красков откинулся на спинку стула. Никишин машинальным движением взял пресс-папье в руки и сказал медлительно:

- Шутить изволите, ваше благородие!

С внезапной злобой он швырнул пресс-папье на стол.

- Это идиотство, слушай! Это вранье, за которое морду набить надо! Я иду с охоты, вижу, они бьют ни в чем не повинного старика. Я кричу: «Стой!» Поручик хватается за револьвер, я ему пригрозил незаряженным дробовиком. Большего мне сделать не удалось. Комендант и его подручные увели избитого старика, а я пошел своей дорогой. При чем здесь партизаны, совершенно не понимаю, и вообще, всё брехня и нет ни одного факта…

Никишин сорвался. Красков сочувственно вздохнул.

- Факты… - проговорил он равнодушно, - н-да… фактов, может, и нет, но есть рапорт коменданта.

- Ну, и что из этого?

- А то, хотя бы, что при наличии рапорта можно обойтись и без фактов. Понял?

- Понял, - сказал Никишин багровея. - Вполне…

- Ну, вот и отлично! - одобрил Красков.

- Ну, вот ты и сволочь! - произнес Никишин. - Сволочь… К тому дело и шло… И раньше… Тогда, ещё в гимназии…

Красков холодно поглядел на Никишина

- Возможно. Не смею спорить. Я никогда не гонялся за добродетелями. Они мне не удавались. Я на них, так сказать, не настаиваю.

Они замолчали. Теперь они поняли, что им вообще не о чем было говорить.

Почти пять лет назад, расставаясь на перекрестке возле «Золотого якоря», друзья юности дали слово снова увидеться, встретиться. И вот случай свел их раньше срока, и они видели, что разошлись вовремя и сходиться вновь нет никакой нужды.

- Ну что ж, допрашивай! - сказал Никишин грубо, и Красков впервые отвел глаза, избегая злых и горячих глаз Никишина.

- Вот что, - сказал он, не глядя на Никишина. - Ситуация такова, что здесь тебе не открутиться. Поручик Кандалакшский столько наплел, что тебя почитают здесь важным преступником, этим и обязан ты пересылкой в Кемь. Впрочем, ты должен был бы, по существу, быть отправленным в Мурманск, но тут у меня с поручиком состоялась некая комбинация. Я узнал о тебе и устроил это приятное свидание. Комбинацию следует продолжить и отправить тебя не в Мурманск, где тебе солоно придется, а в Архангельск. Там ты затеряешься в общей массе арестованных, а я дам заключение, по которому…

Красков поднял глаза и взглянул на Никишина. Он увидел чужое лицо. Оно было грязно и обветренно. Нечесаные волосы торчали во все стороны клочьями. Глаза смотрели остро и враждебно.

- Собственно говоря, - сказал Никишин и вдруг засмеялся, - собственно говоря, ты ведь и всегда был сволочью. А что касается Архангельска, то я не имею ни малейшего желания туда возвращаться.

Красков закусил губу и придвинулся к столу.

- Осел… - сказал он медленно. - Азинус… - и положил перед собой лист бумаги. Потом взял перо, задумался и глянул рассеянным взглядом в окно.

Когда спустя минуту он снова обернулся к Никишину, это был прежний Красков - вылощенный, с всегдашней своей усмешкой и равнодушными глазами,

- Хорошо… - сказал он тускло. - В Архангельск ты не поедешь. Тебя расстреляют здесь.

Он наклонился над столом, и перо быстро забегало по бумаге.

Через два дня Никишина посадили на пароход и отправили в Архангельск.

Спустя полторы недели, туда же, не желая пропадать в такой захолустной дыре, как Кемь, перевелся и Красков.

 

Глава девятая.

ЗВЕЗДЫ СМОТРЯТ СКВОЗЬ РЕШЕТКУ

Обитая железом дверь лязгнула за спиной. Кто-то завозился у ног, и чей-то голос глухо произнес:

- Аккуратней, аккуратней, товарищ!

Никишин сначала увидел перед собой лысый гладкий череп и заросшее густой щетиной лицо, а затем десятки обращенных к нему взглядов, десятки скорченных тел. Люди стояли, сидели, лежали, согнувшись и подобрав под себя ноги, занимая весь пол и тесня друг друга плечами. Из всей этой кучи сгрудившихся людей выделялся один, беспокойно менявший всё время своё положение, с лицом, искаженным мучительной болью. Никишин уставился на него, силясь понять, отчего так болезненно искажено это лицо.

- Дизентерия, - сказал лысый, поймав взгляд Никишина. - Шестой день мучается. Покурить нет ли у вас, товарищ?

Никишин торопливо полез в карман за табаком.

- Почему же его не изолируют? - спросил он трясущимися губами.

Лысый почесал грудь и, ничего не ответив, безнадежно махнул рукой. Никишин стоял у двери, не зная, что делать, куда приткнуться. Он не приметил сидевшего против него матроса, следившего за ним серыми, выпуклыми глазами. Полосатая тельняшка туго обтягивала тяжелые плечи матроса. Добродушное широкое лицо его было покрыто густым загаром. Он сидел на полу, привалившись могучей спиной к каменной стене. Поймав растерянный взгляд Никишина, он зычно, на всю камеру, позвал:

- А ну, ходи сюда, товарищ! Новости скажешь!

Никишин боязливо потоптался на месте, оглядывая переполненную камеру.

- Ходи, ходи, - подбодрил матрос, - не робей: то теперь тебе дом родной!

Никишин, осторожно ступая меж чужих ног и спин, добрался до противоположной стены. Матрос тиснул плечом соседа и подобрал ноги, освобождая место для новичка.

- Седай, передохни с дороги.

Никишин сел на пол, сильно потеснив соседей справа и слева. Матрос шутливо пробасил:

- Ничего! Прижмёшься - теплей будет! Ноги только подбери, оттопчут.

Никишин подобрал ноги и сидел скорчившись, пока они не затекли. Тогда он перевалился чуть на бок и вытянул ноги. Но и это было неудобно. Никишин поднялся и часа полтора стоял, прислонившись плечом к холодной стене.

Устав стоять, он сел, потом снова поднялся. Он долго не мог заснуть. Храп соседей и вонь от параши доводили его до обморока. Среди ночи он припал лицом к плечу соседа и задремал.

Ему снились тяжелые, скверные сны. Он проснулся и долго не мог понять, где находится. Перед ним, распростершись на грязном каменном полу, спал многоногий спрут. Он свернулся в клубок, ворошился, стонал, всхрапывал во сне, бормотал, вскидывал то рукой, то ногой. Чья-то голова лежала у самых ног Никишина.

Никишин почувствовал приступ тошноты и поднялся на ноги. Он задыхался. Несколько человек стояли у стены возле окна. Среди них был и матрос, назвавшийся Никишину Батуриным. Он поманил его через камеру пальцем, и Никишин, осторожно шагая через спящих, подошел к нему. Батурин тотчас взял его за плечо и подмигнул серым глазом.

- Смекаем, как бы стекло выставить. Дух спирает!

Никишин глянул на окно. Оно было невысоко, но глубокая ниша и решетка затрудняли доступ к стеклу. Они тотчас принялись за работу. Никишину, самому высокому из всех, было нетрудно дотянуться до стекла, Батурин, самый крепкий, поддержал его снизу. Упираясь ногами в плечи матроса, Никишин начал выдавливать стекло. Работать было неудобно. Плечи Батурина дрожали, мешала решетка. Никишин спешил. Стекло треснуло и раскровенило палец. Не обращая на это внимания, он торопливо вытаскивал осколки из гнезда. Наконец пахнул в лицо свежий ветер и яркая белая звезда сверкнула в далеком небе, Никишин припал к окну, с невыразимой нежностью глянул на звезду и, широко раскрыв рот, жадно глотал влажный холодный воздух.

Он был счастлив полной мерой человеческого счастья. Он забыл обо всём: и о Кандалакше, и о Краскове, и о матросе. Весь мир исчез, и остался только он один, и эта вздрагивающая белая звездами эта волна опьяняющего воздуха. Он закрыл глаза и тихо застонал. Ноги его дрогнули, подались вниз. Повинен в этом был не он, а державший его матрос. Сперва он давал шепотом советы, потом медленно и беззвучно опустился на пол.

Никишин соскользнул следом за ним. Звеня, ударились о каменные плиты осколки стекла. Батурин лежал, бессильно прислонив к стене большую круглую голову. Он был в обмороке. Товарищи склонились над ним, чтобы поднять, но матрос открыл глаза и, отирая со лба липкий пот, тяжело выпрямился.

- Сомлел, никак… - пробормотал он смущенно. - Скажи пожалуйста!

Шатаясь, поднялся он на ноги и виновато улыбнулся. Никишина в самое сердце кольнула эта улыбка. Он вдруг почувствовал неодолимое влечение к этому человеку, захотелось отдать ему самое дорогое. Сейчас самым дорогим была мелькавшая в небе звезда. Он толкнул его к окну:

- А ну, подыши!

Матрос подвинулся к окну. Ноздри его вздрагивали.

- Хороша ночка! - сказал он тихо. - В этакую ночку да в море!

По лицу его расплылась широкая светлая улыбка. От окна пахнуло легким ветерком. Он весь вытянулся навстречу ему, даже плечи хрустнули. Улыбку смахнуло с лица, меж скул прошла короткая судорога тоски. Никишин заглянул в лицо Батурину. Матрос тотчас стыдливо отвернулся.

Остаток ночи они простояли бок о бок под окном, и Батурин пересказал Никишину свою нехитрую жизнь. Первая часть её прошла в душной крестьянской избе, где голопузый Мишутка «жил-поживал, да добра не наживал», вторая - на раскате трех морей, где молодой матрос «ума-разума набирался», а третья - в Архангельском порту, где определился Батурин кочегаром на ледокол «Микула Селянинович». Здесь он стал большевиком, весной восемнадцатого года вместе с отрядом моряков ходил в Кемь бить белофиннов, воевал на судоремонтном заводе с меньшевиками, «отстаивая советскую власть до последнего», пока не затопил вместе с командой своего «Микулу», чтобы не пропустить англичан в Двину. Англичане всё же прошли, а Батурина на другой же день бросили в тюрьму.

- Так и кончилось наше дело, - заключил матрос свой рассказ, - сидим, вшей кормим, попутного ветра ждем, а сюда, сам знаешь, с хорошей стороны не дует.

Батурин вздохнул, почесал широкой ладонью бритую голову. Темное от загара лицо его вспыхивало золотом прорастающей бородки. Никишин стоял рядом с ним, прислонясь к влажной стенке. Он устал. Глаза слипались.

«В сущности говоря, какое мне до всего этого дело?» - подумал он с тупой вялостью и зябко поежился.

- Что, притомился? - спросил Батурин, поддерживая его своим могучим плечом. - Озяб?

Плечо матроса было теплым и твердым. Никишин ничего не ответил. Он отвернулся и поднял глаза к высокому окну.

Белая звезда потухла. В камеру пробивался серый рассвет. Свернувшийся на полу клубок зашевелился, закряхтел, закашлял. Тяжело подымались всклокоченные головы. На серых лицах сонно тлели припухшие глаза. Начинался день - тоскливый и страшный.

 

Глава десятая.

ТЮРЕМНЫЙ СЕМИНАР

Вначале все это казалось диким, невозможным. Нужно было или уйти отсюда, или разбить голову о каменную стену. Но дни проходили за днями, и никто не уходил, и никто не разбивал себе головы о стену. Заключенные жевали мякинный хлеб, искали вшей, спорили о политических платформах. Вечерами Батурин бархатным баском тихо и проникновенно пел «Вечерний звон». Ему негромко подтягивала вся камера. На каждого вновь прибывшего набрасывались с жадными расспросами о городских новостях, а так как тюрьма пополнялась ежедневно, то известны были все события, происходящие по ту сторону желтых тюремных стен. Что касается тюремных происшествий, то они переносились из уст в уста при умывании, при встречах у выгребных ям, куда выносили параши, при переводе заключенных из камеры в камеру, тысячью других способов. Знали, что сегодня в девять утра из Маймаксы привели председателя союза деревообделочников Левачева, что главари меньшевиков явились в тюрьму, обходили камеры и переписывали всех, кто числился в их партии, и что потом меньшевиков выпустили на волю.

Последнее обстоятельство обсуждалось в камере целый вечер.

- От же сволочи, чертогоны! - возмущался Батурин. - От же шкуры меньшевистские! Стакнулись, значит, с белогадами и с той заморской нечистью.

- А когда же они против них были? - откликнулся молодой слесарь-судоремонтник.

- Зачем же их, коли так, сюда сажали? - удивился Прохоров, тот самый арестант, что спросил у Никишина табаку.

- Да кто же их сажал? - усмехнулся судоремонтник. - Так, просто в суматохе попутали. А может, и для острастки - маленько пугнуть. Случается, хозяин и своих холуев по носу щелкает, чтобы не очень вольничали.

- Постой, выходит, значит, что они теперь окончательно революцию предали?

- Почему же теперь? Это их давняя специальность, браток, от Адама, можно сказать. А что касается советской власти, так она у них всегда поперек горла сидела. Как они мудрили, чтобы её спихнуть хотя бы в наших местах, сам знаешь - здешний - и через контрреволюционную городскую думу давили, и в газетах Советы грязью обливали, и кулачье вместе с дружками эсерами поднимали в уездах, и в губпродкоме держали курс на удушение революции голодом, и рабочих разлагали, соблазняя английской мучкой, и приволокли-таки в конце концов дорогих заморских гостей. А что они дорогие для них, так - на вот тебе - газеточка ихняя, «Северный луч», с передачей попала. Кто-то селедку завернул. Вот, статеечка тут, и подписано: «Старый меньшевик»… постой… вот: «Я хочу глубоко и искренно поблагодарить англичан: с их приходом я сугубо почувствовал себя русским». Видал? А вот тут ещё есть тоже статеечка, называется «Текущий момент и задачи пролетариата». Задачи, значит, такие: «Пролетариат должен идти в добровольческую народную армию, ибо армия - это сила, на которую опирается всякое правительство». Выходит по-меньшевистски, что задачи пролетариата - в ножки этим самым интервентам кланяться и в армию ихнюю спешить добровольно, чтобы грудью защищать и свою буржуазию, и иностранных грабителей. А твоя задача, браток, здесь вшей кормить, по их политике.

Подобного рода беседы велись в камере каждый день, но Никишин не принимал в них участия. Впечатления, нахлынувшие на него в последние дни, подавляли. Слишком разителен был переход от тихой, просторной Кандалакши к этой тесной тюремной камере, от постоянного одиночества к постоянному многолюдству.

Меж тем люди все прибывали и прибывали.

Одной губернской тюрьмы уже недоставало. Пересыльная тюрьма также была переполнена. Переполненными оказались и поставленные на тюремном дворе палатки, и гауптвахта, и милиция, и больничные городки, и концентрационные лагеря пригородов - Кегострова, Бакарицы и Быка, и подвалы таможни.

Надо было подумать, куда девать эту массу возмутителей покоя новых хозяев Северной области. Помогли в этом затруднительном случае русским эсерам и меньшевикам потомки французских бонапартистов, явившиеся на Север вместе с англичанами, американцами, итальянцами и прочими иноземцами. Перелистав пожелтевшие страницы французской контрреволюции, они вспомнили, что еще семьдесят лет назад для баррикадных бойцов Парижа была учреждена смертоносная Кайенна. Русским «демократам» эти сладостные воспоминания пришлись по вкусу. Поиски продолжались недолго. «Сухая гильотина» была организована на пустынном острове Мудьюг.

 

Глава одиннадцатая.

КАНДАЛЬНИКИ

Двадцать третьего августа тюрьма была встревожена необычайно. Утро в тюрьме всегда начиналось с умыванья и кипятка. На этот раз не было ни того ни другого. Заключенные заволновались. Помятые серые лица посерели ещё больше. Никишин заглянул в окно. Тюремный двор был оживлен. Его заполняли солдаты. Посреди двора стояла кучка английских офицеров. Один из них, сухопарый и длинноногий, в фуражке с красным околышем, видимо, начальствовал над другими. По его знаку солдаты выстроились под окнами тюрьмы.

В ту же минуту обнаружилось движение и внутри тюрьмы. В коридорах загремели подкованные железом ботинки надзирателей и конвоя, зазвенели ключи, захлопали двери. В дверях никитинской камеры звякнул тяжелый ключ. Вошел второй помощник начальника тюрьмы, прозванный заключенными Шестеркой, так как известно было, что он служил в свое время половым в трактире «Низкий».

Торопливо отобрав по списку семь человек, среди которых оказались Прохоров и Батурин, он приказал им собрать вещи и выходить в коридор. Все тотчас бросились к своим вещам и, подхватив их, побежали к двери. Один Батурин задержался, куртка его была подостлана под больного товарища. Он постоял над ним с минуту, нагнулся, потом махнул рукой и сказал, обращаясь к Никишину:

- Возьмешь себе, как освободится.

Никишин молча кивнул головой и с грустью оглядел Батурина. Ему было жаль расставаться с этим человеком. Они сжились за три недели совместного пребывания в зловонной камере так, как, может статься, не сжились бы за три года жизни на воле. Никишин не мог представить себе, что не увидит больше этого загорелого, добродушного лица, этих приветливых глаз, не услышит рокочущего баска матроса.

Батурин был первым человеком, в котором Никишин почувствовал твердую, надежную опору в первые же дни испытаний, выпавших на его долю. Он всегда умел найти нужное слово, когда чувствовал, что у товарища скверно на душе, умел вовремя пошутить и подбодрить.

Вот и сейчас, только мельком взглянув на Никишина, матрос учуял его душевную сумятицу и, ласково стиснув его плечи, сказал весело:

- А ну, не порть погоду!

Рука его, обнимавшая плечо Никишина, была горяча и сильна. Он протянул её Никишину:

- Бывай здоров, браток! Может, ещё свидимся! Не сдавай, смотри, держись до последнего!

Он крепко стиснул руку Никишина и сильно тряхнул её.

- Эй там, выходи! - закричал от двери озабоченный Шестерка.

Батурин отстранился от Никишина и вышел в коридор. Там уже толкалось десятка три заключенных из других камер. Надзиратели и конвой окружили их и вывели во двор. Скоро набралось больше сотни заключенных.

Никишин, припав к окну, видел, как выстраивали заключенных в две шеренги, как бегал меж рядами суетливый Шестерка, как по одному заковывали их в кандалы.

Потом открыли ворота, и партия вышла на улицу. Никишин в последний раз поймал взглядом широкую спину матроса - створки ворот сомкнулись.

- Куда их? - тревожно спросил кто-то возле Никишина.

Вопрос остался без ответа. Никто из заключенных не знал, куда и зачем увели их товарищей. Не знали этого и сами кандальники. Ослепленные солнцем, грязные, измученные, шагали они, звеня железом, по столице Северной области. На стенах домов и заборах темнела отпечатанная крупным шрифтом декларация Верховного управления Северной области, возвещавшая «восстановление всех попранных свобод» и «установление прочного правопорядка, обеспечивающего беспрепятственное удовлетворение хозяйственных и духовных нужд граждан».

- Беспрепятственное, - пробубнил Батурин, щурясь издали на воззвание. - Выходит, что наша духовная нужда кандалов требует!

Он широко ухмыльнулся и тряхнул кандалами, как флагом на демонстрации. Он и в самом деле считал эту прогулку в кандалах по городу демонстрацией. И выходило, по-видимому, так, как он полагал.

Сначала прохожие молча провожали партию взглядами, но чем дальше она двигалась, тем менее сдержанными, становились прохожие. Многие, не довольствуясь молчаливыми взглядами, поворачивали вслед за партией. По городу распространилась весть об отправке неведомо куда большой партии заключенных из тюрьмы. Сбежались родственники и знакомые кандальников. Женщины, торопливо накидывая на ходу платки и тяжело дыша, выбегали из ворот. Они спешили следом за медлительной звенящей процессией к Соборной пристани. Их уже набралось втрое больше, чем арестантов, и с каждой минутой толпа росла.

- Кого это ведут? - спрашивал востроносый подросток-рассыльный, приподнимаясь на цыпочки, чтобы разглядеть процессию.

- Большевиков ведут, - разъяснял узкогрудый чиновник с седой бородкой. - Большевиков, молодой друг!

«Молодой друг» оглядел недоверчиво бородку чиновника и, выпалив: «Козел, кислая шерсть, бе-е-е!», нырнул в толпу.

- Худые какие, - жалостливо покачала головой баба с кошелкой, - косточки светятся!

- Пожалей, пожалей, дура! - пробасил желтогривый дьякон. - Они, христопродавцы, немца тебе за это на шею посадят!

- Сволочи! - бросил злобно маймаксанский рабочий.

- Позвольте узнать, к кому это относится? - спросил бритый субъект язвительным тенорком.

Рабочий обмерил его взглядом с ног до головы и, усмехнувшись, проворчал:

- А что? Шапка, видать, загорелась?

Над толпой стоял сдержанный гул. Конвоиры беспокойно оглядывались и плотней стягивали кольцо штыков.

На Соборной пристани арестантов согнали к самой воде и окружили густой цепью солдат. Другая цепь вытянулась у спуска к пристани, сдерживая толпу. Между двумя цепями лежала пустынная вымощенная булыжником площадь.

Толпа жадно следила за прижатыми к воде арестантами. Одна часть толпы злорадствовала, другая молча и угрюмо тянулась к сжатым в кольцо солдат кандальникам. Сначала их соединяли с кучкой людей у воды только невидимые нити сочувствия и горя, но, по мере того как шло время, толпа стала, глухо гудя, напирать на цепь солдат и издали перекликаться с арестованными. Женщины, с заплаканными глазами, лезли прямо на штыки, и одна из них прорвалась. Тяжело дыша, придерживая одной рукой грудного ребенка, а другой головной платок, она опрометью бежала по камням, стараясь поскорей пересечь пустынную площадь. Следом за ней, держась за юбку и задыхаясь, бежал мальчонка лет шести. Он не поспевал за матерью и на бегу испуганно всхлипывал. Наперерез женщине бросились офицер и двое солдат. Все пятеро были отчетливо видны с приподнятого над пристанью угора. Они спешили изо всех сил, и толпа затаив дыхание следила за ними.

Женщина что-то кричала на ходу, но никто не мог разобрать её слов. Мальчонка, запнувшись о камень, упал и громко заплакал. Офицер, широко растопыривая руки, загородил дорогу матери. Сбоку набежали солдаты. Один поднял мальчонку, другой, с побелевшим растерянным лицом, затоптался возле офицера и женщины, не зная, что делать.

- Ваня, Ванюша! - вскричала женщина и судорожно сжатым кулаком ударила офицера в грудь.

- Груня… - закричал Прохоров, узнав жену. - Грунюшка…

Короткий перезвон кандалов прошел по толпе арестантов. Казалось, ещё минута - и они прорвут цепь солдат, опрокинут её, сомнут и соединятся с толпой. Один арестант, не выдержав, кинулся вперед, но Батурин задержал его, схватив за руку.

- Полно, полно! - успокаивающе сказал он. - Рано, браток. Ещё время не приспело на штыки лезть…

Арестант угрюмо опустил голову. Женщина, всхлипывая, рванулась к воде.

- Груня, слышь, не надо! - закричал Прохоров. - Не смей перед палачами, не смей!…

Женщина подняла вверх заплаканное лицо и застыла. Она всё ещё прислушивалась к оборвавшемуся крику. Потом выпрямилась и с отвращением оттолкнула офицера.

- Гад!… - выговорила она с перекошенным лицом. - Гад, паскуда продажная!

Солдат увел её с пристани.

- Одна дорога, отправляли бы скорей! - прошептал кто-то с тоской в толпе кандальников.

Наконец подошел буксир. За ним тянулась низкая железная баржа. На неё вскинули сходни.

- Заходи! - закричали подбодрившиеся конвойные, и на этот раз арестанты охотно повиновались окрику. Куда бы ни увозила их эта баржа, что бы ни было с ними - всё равно, только бы уйти отсюда, не слышать этих рыданий, не видеть заплаканных лиц.

По одному они спустились через узкий люк внутрь баржи. Внизу пахло сыростью, смолой. Палуба низко нависла над головами. Все сидели скорчившись, плотно прижавшись друг к другу. Люк закрыли.

Баржа тронулась.

Мимо поплыли городские пристани, собор, русский крейсер «Аскольд» под английским флагом, пестрые флаги Британии, Соединенных Штатов, Франции, российский императорский флаг, узкая дорожка бульвара, пригородная Соломбала. Пароход уходил дальше, в устье, к Белому морю. Потянулись лесобиржи, редкие деревушки. Низкое хмурое побережье расходилось веером в стороны. Открылся белесый морской горизонт. Вправо зачернела высокая створная башня и низко припавшая к морю полоска земли.

Пароход остановился. Арестанты вылезли наверх и оглядывали с палубы незнакомый безлюдный берег.

- Мудьюг! - сказал, вылезая из люка, Батурин. - Приехали вроде.

 

Глава двенадцатая.

ДРУЗЬЯ И ВРАГИ

Софья Моисеевна издавна привыкла по вечерам делиться со старшим сыном дневными новостями. Едва она начала свой рассказ о сцене, разыгравшейся утром на Соборной пристани, как он махнул на нее рукой и сказал торопливо:

- Знаю, знаю, видел…

Этот разговор был неприятен Илюше, и он старался избежать его. Перед его глазами стояли измученные лица кандальников. Ему показалось даже, что среди них мелькнуло лицо Никишина, и он чувствовал себя виноватым в чем-то перед Никишиным. Чтобы успокоиться, он обратился к своим тетрадям и перечел стихи, написанные только вчера к назначенному субботнему сборищу. Стихи показались безжизненными, неудачными. Неудачно прошло и выступление с ними, как, впрочем, и весь вечер. Оленька всё поглядывала на часы и слушала чтение невнимательно. Володя был хмур и играл вяло, неохотно. Только Красков, ставший частым гостем на субботних чтениях, внёс некоторое оживление - он прочел гладко и тонко выписанный рассказ - иронический, грустный и несколько циничный.

- Забавно, - сказала Оленька, выслушав рассказ, - и очень грустно. Я не хотела бы быть героиней.

- И ещё меньше автором, - сказала Варя.

Красков поднял брови и с интересом взглянул на Варю.

- Вы правы! - сказал он и засмеялся.

Потом он небрежно откинул рукопись в сторону и пересел ближе к Варе.

Вечер окончился уныло. Оленька, едва дождавшись конца, упорхнула на свидание с Боровским. Володя пошел проводить Варю. Красков присоединился к ним и болтал за троих. Володя молчал и чем дальше, тем больше мрачнел. На полпути он вдруг круто повернулся, буркнул «до свидания» и, длинный, нескладный, со скрипкой под мышкой, проклиная Краскова, себя, весь мир, свернул в переулок.

Красков посмотрел ему вслед и со всегдашней своей усмешкой спросил у Вари:

- Ваша жертва? Да?

- Почему вы так думаете? - нахмурилась Варя. - Просто товарищ и очень славный человек.

- Что не мешает ему быть влюбленным в вас по уши!

- Однако вы не очень-то тонкий наблюдатель.

- В данном случае не надо быть особо тонким наблюдателем, чтобы увидеть истину. Всё видно с первого взгляда. Ваш славный человек прозрачен как стекло и, по-видимому, столь же элементарен, как, впрочем, и все так называемые славные люди. В их закваске не хватает дрожжей. Они пресны, и девушки их не любят. Зато под их скрипку они охотно любят других.

Красков тихонько засмеялся.

- Какой у вас неприятный смех, - сказала Варя, плотней запахивая легкую жакетку.

- Но зато какое у вас приятное контральто! - сказал, ничуть не смущаясь, Красков. - Вы поёте?

- Нет! - ответила Варя отрывисто.

Этим резким, недружелюбным «нет» она, казалось, хотела пресечь, не только болтовню Краскова, но и самую возможность снова начать разговор. Тем не менее спустя минуту она сама спросила его:

- Зачем вы приехали сюда?

- Ей-богу, не знаю! - ответил Красков, разводя руками. - Должно быть, надоело сидеть в Швейцарии!

- Но вы почему-то поехали не в Москву, а в занятый белыми Архангельск.

- Да! - отозвался Красков, приподымая тонкие брови. - Что же из этого следует?

Варя ничего не ответила, но не прошли они и квартала, как она снова спросила:

- Вы служите в военном суде?

- С вашего разрешения, да.

- И вы выносите приговоры?… - Варя запнулась и вопросительно поглядела на Краскова.

- Всякий суд выносит приговоры, - сказал Красков с шутливой нравоучительностью.

- Всякий, всякий… - с раздражением выговорила Варя. - Как вы можете этим шутить! Неужели ваша совесть ничего не говорит вам?

- Моя совесть? - удивился Красков. - Но у меня её нет, милая девушка. Её вообще не существует. Она - миф или, как выражаются в «Потоке-богатыре» о душе, она есть только вид кислорода.

- Это что же? Принципиальная беспринципность?

- Возможно. Признаться, я никогда не задумывался над этим. Но, если вам это нравится, я согласен и на такую формулировку. Я вообще согласен со всем, что вам нравится. - Красков улыбнулся уголком рта и взял Варю под руку. Она отстранилась:

- Не смейте трогать меня!

- А если я все-таки трону вас? - спросил Красков прищурясь. - Что произойдет? Землетрясение? Рукоприкладство?

- Боже, как вы неприятны! - сказала Варя с содроганием, а Красков отозвался невозмутимо:

- Боже, как вы хороши!

Он приблизил к ней свое лицо. Она резко отпрянула и повернулась, чтобы уйти.

- Ага! - обрадовался Красков. - Вы спасаетесь бегством: вы пасуете, милая трусиха.

- Что, что? - переспросила Варя, быстро поворачиваясь лицом к Краскову. - Я трусиха? Это кого же я трушу? Вас?

- Кого трушу - это не совсем по-русски, - сказал Красков с нарочитым добродушием. - А боитесь вы именно меня. И вы имеете к тому все основания. Я вас буду преследовать. Я предупреждаю, слышите: «Иду на вы». Потому что вы мне нравитесь, черт возьми, и потому что я вам тоже нравлюсь.

- Вы мне?… - спросила оторопевшая Варя. - Вы мне нравитесь?

- Именно я и именно вам! - кивнул Красков, нагло смотря ей в лицо. - И это ничего не значит, что вы бросаетесь на меня как кошка и готовы разорвать на части. Это отрицательное электричество, и по законам физики оно притягивается положительным зарядом. Вы отталкиваетесь, потому что вас притягивает, потому что вы чудная и упрямая, потому что вы гордячка, как и я. И вот поэтому-то вы сами придете ко мне!

- Я?… Я приду к вам? - переспросила Варя, совершенно теряясь.

- Да, да, вы, и не далее, как через месяц. Можете повторить: через месяц. Вы заметили, что реагируете на мои речи тем, что все время повторяете мои последние слова? Пожалуй, у вас не слишком развито воображение. Но это естественно. Известно, что женщины никогда, например, не читают фантастических романов. Но что же вы не отвечаете? По первому впечатлению я думал, что вы сильнее, честное слово!

Красков смотрел прямо в лицо Вари острыми, прищуренными глазами, и узкое лицо его то вздрагивало улыбкой, то снова становилось неподвижным. Было трудно уследить за его выражением, так же как и за сменой интонаций - то насмешливых, то добродушных, то холодных. Он опустил голову и, взяв Варину руку, коснулся губами кончика её мизинца. Это привело Варю в бешенство и одновременно вывело из смятения. Она вырвала руку и сказала задыхаясь, но ясно и раздельно:

- Если вы считаете эти бульварные приемы верхом тонкости, то глубоко заблуждаетесь. Это самое настоящее хамство! А сами вы просто гаденький, дрянной человечек, позёр!

- Увы, да! - охотно согласился Красков. - Я всегда был не очень хорош. Добродетели никогда не удавались мне, как и вам, наверное. Но ругаться всё же необязательно. Зачем портить себе кровь и доставлять мне удовольствие! Дайте мне ещё раз ваш мизинчик. Вы же и в первый раз отдали мне его добровольно. Признайтесь, что если бы вы не захотели, вы не допустили бы, чтобы я поцеловал его! Вы сами этого захотели! Да?

- Да! - сказала Варя, овладевая собой. - Да! Я просто без ума от счастья. Я теряю голову. Вы неотразимы! Ваша тонкость не знает границ! Но я считаю себя совершенно недостойной такого исключительного внимания с вашей стороны. Я не могу допустить, чтобы на такую дуру тратилось столько ума и изящества. Вы уж лучше обратитесь к кому-нибудь другому, кто оценит по заслугам тонкость вашей натуры. А я пойду спать. До свидания!

Красков поглядел вслед быстро удаляющейся Варе, тихонько щелкнул пальцами и зевнул. С минуту он стоял на месте, раздумывая, куда идти. Подумал было, не вернуться ли к Левиным за оставленной у них рукописью рассказа, но, решив, что ничего веселого там не найдет, повернул к ресторану.

У Левиных в самом деле было невесело. Софья Моисеевна, вздыхая, укладывалась в своей каморке спать. Илюша сидел в общей комнате и тихо разговаривал с Марком Осиповичем, пересидевшим всех гостей.

Толстяк, который зашел к Левиным часов около девяти, присутствовал на вечере в качестве гостя и слушателя. Впрочем, эти музыкально-литературные бдения не слишком его интересовали. Зато с большим интересом расспрашивал Марк Осипович о Краскове: кто он такой, что делает, где служит? Илюша отвечал с неохотой. Прежние дружеские отношения с Красковым после четырехлетней разлуки не налаживались. Оба были холодны и равнодушны друг к другу. Отвечая на вопросы Марка Осиповича, Илюша говорил о Краскове как о чужом человеке. Это чувство отчужденности к прежнему другу вызвало тоскливое желание видеть возле себя подлинного друга - близкого, сердечного, постоянного. Он грустно поглядел на Марка Осиповича, но тут их беседа приняла вдруг иное направление. Марк Осипович энергично подергал себя за нос и, наклонившись к Илюше, сказал:

- Да, между прочим, я к вам от Ситникова.

- Вы? - спросил Илюша удивленно.

- Я! - ответил Марк Осипович. - И пока мы с вами тут одни, дайте сюда то, что у вас лежит.

- Хорошо! - кивнул Илюша, вставая. - Сейчас.

Он подошел к хромоногой кровати, вытащил из-под неё корзину с книгами и достал пакет, переданный ему Ситниковым на берегу реки в канун переворота.

- Странно… - сказал он, отдавая пакет Марку Осиповичу. - Я никак не думал, что именно вы придете за этим.

- А почему бы не прийти именно мне? - спросил Марк Осипович, засовывая пакет в боковой карман пиджака.

- Так просто! - смутился Илюша. - Вы раньше несколько раз у нас бывали и не спрашивали.

- Бывал и не спрашивал, - повторил Марк Осипович, выпятив толстые красные губы, - что ж тут такого? Прежде чем выпить стакан воды, и то, знаете, посмотришь на свет: не мутная ли? А разве не надо осмотреть человека и так и этак раньше, чем заводить с ним серьезные дела. И потом, у вас безопасней было хранить. Вы политики не касаетесь, кто пойдет к вам искать?

- Да, да, конечно! - согласился Илюша. - А вы давно знаете Ситникова? Вы его друг?

- Видите ли, - сказал Марк Осипович, поводя округлым плечом. По совести говоря, я его вовсе не знаю, поручение пришло ко мне стороной. Но если хотите, то да, он мне друг.

- Как же это может быть? - удивился Илюша. - Как же может быть он вам другом, если вы его не знаете?

- Как может? А что вы понимаете под словом «друг»? Человек делает то же самое, что и я, - одно дело. Это раз. А два, это то, что у нас один и тот же враг. Значит, он уже не может не быть мне другом. Как вы на это смотрите?

Марк Осипович доверительно коснулся Илюшиной руки и заглянул ему в глаза.

- Знаете, - сказал Илюша, теплея от этого взгляда, - я никогда не думал вот так о дружбе.

- Вы не думали, - проворчал Марк Осипович, берясь за свой картуз. - Вы о многом ещё не думали. Ну, как вам нравится, например, то, что сегодня делалось на пристани? Вы видели, как замучены арестованные. А сколько их гниёт в тюрьме - это вы знаете? А за что они страдают - это вы знаете? Нет? Ну так вот, когда вы соберетесь думать, то об этом подумайте в первую очередь.

- Об этом я уже думаю, - сказал Илюша тихо.

- Ну что ж, - сказал Марк Осипович ворчливо. - И это уже хорошо!

Он взялся за ручку двери и стоял с минуту - неподвижный и молчаливый. Молча смотрел на него и Илюша.

- Думаете, - сказал наконец Марк Осипович. - Думать - это ещё очень, очень мало. Надо делать!

Он сердито рванул дверь на себя и грузно шагнул через порог.

Илюша остался один. Он сидел у стола, подперев голову руками, и смотрел на протертую до ниток клеёнку. Он думал о Ситникове, о Краскове, о том, что услышал сегодня от Марка Осиповича.

«…У нас один и тот же враг. Значит, он не может не быть другом… Значит, нужно иметь врага, чтобы иметь друга? Странная парадоксальная мысль… А может быть, она вовсе не так уж парадоксальна?» Ведь чувствовал же он в Краскове друга, когда они вместе восстали против директора гимназии. А где это чувство теперь? Оно утеряно - потому что теперь у них нет общего врага. Неужели это в самом деле так?

Долго сидел Илюша у стола в мучительном раздумье; долго лежал он с открытыми глазами в постели. А когда набежал беспокойный и тяжелый сон, то вместе с ним набежали призраки. Их вел маленький, хлипкий солдат. Бледный, исхудавший, он подступал вплотную к Илюше и, вытягивая тонкую как тростинка шею, хрипло и настойчиво повторял: «Делать надо, делать надо…»

Илюша кинулся навстречу маленькому солдату и узнал в нем Ситникова, и тогда вдруг совсем рядом раздались выстрелы, и Ситников упал на землю. На груди Ситникова проступили пятна крови. Он застонал и, повернув к Илюше белое лицо, стал повторять надтреснутым, кряхтящим голосом: «Делать надо, делать надо…» Потом он поднял руку и схватил Илюшу за горло. Илюша крикнул и проснулся. Возле кровати стояла Софья Моисеевна и испуганно шептала:

- Ну-ну, довольно. Очнись! Что ты кричишь? Ты разбудишь Даню!

Илюша приподнялся на постели и поглядел на мать. Потом упал на подушку и забормотал несвязно:

- Павел? А? Это ты? Да? Павел?

- Что ты говоришь, - застонала Софья Моисеевна, - какой Павел? Это я, сынок, я! Ляг как следует, усни!

Она взяла в руки голову сына, чтобы удобней уложить его на подушку. Голова горела как в огне.

Остаток ночи Софья Моисеевна безотлучно провела возле Илюшиной постели. Утром она послала Даньку за доктором. Доктор обещал прийти только вечером. По счастью, около полудня зашла Варя, она тотчас побежала в Больничный городок, и, вызвав отца, привела его к Левиным.

Александр Прокофьевич (так звали Вариного отца), внимательно осмотрев больного и спросив, где можно вымыть руки, направился к кухонному крану.

- Ну что? - тревожно осведомилась Софья Моисеевна, забегая вперед с чистым полотенцем в руках. - Что вы думаете, доктор?

Александр Прокофьевич вздохнул и, повернув кран, сказал угрюмо:

- Думать тут нечего, матушка. Всё ясно. Сыпняк.

 

Глава тринадцатая.

КАК ПИШУТСЯ ДОНЕСЕНИЯ

Ситников сидел в штабе. Стрекот ундервуда гулко отдавался в стенах каюты. Ситников клевал носом, ставил кляксы и старательно счищал их с бумаги. Время от времени кто-нибудь гремел сапогами по трапу и, заглядывая в штабную каюту, торопливо спрашивал:

- Виноградов здесь?

- Нет, - отвечал Ситников, не поднимая головы от бумаги.

- А он не на «Учредителе», случаем?

- Может, и на «Учредителе»!

Человек убегал, но спустя несколько минут появлялся другой:

- Павлина нет?

- Нет.

- Где же он, черт побери? На «Могучем», что ли?

- Может, и на «Могучем».

Человек исчезал, и снова кто-нибудь бежал по трапу и кричал, ещё не спустившись в каюту:

- Товарищ Виноградов, а товарищ Виноградов!

- Нет Виноградова.

- Нет? Ну скажи пожалуйста, обида какая! Куда это он подевался? Слушай, он, может на «Любимца» съехал или куда? А?

- Может, и на «Любимца».

Ситников качал отяжелевшей головой и ставил новую кляксу. Счищал её и снова кляксил. Так понемногу донесение командующему штабом Вологодского округа подвигалось к концу. В нем Ситников сообщал, что «дела на Северной Двине аховые, но мы их понемножку образуем. Пуп, вокруг которого сейчас всё дело вертится, есть селение Березник у устья Ваги. Триста верст до него от Архангельска заморские бандиты прошли гуляючи. В Березнике стояла наша армия численностью в двадцать человек. Командующий этой армией, он же комиссар, Шишигин, член Архангельского губисполкома, - человек по всем приметам деловой, но ему не хватало для дела таких родов оружия, как артиллерия, кавалерия и инфантерия. Виноградов, выплывший из Ваги после того, как ликвидировал в Шенкурске ракитинскую кулацкую шатию, ходил в разведку со своим отрядом, но до противника не дошел, так как команда парохода (да и сам пароход), оказалась слабоватой - сдрейфила. Ругаясь последними словами, Павлин повернул назад и ударился в Котлас. Тут дело обстояло так, что кругом ни черта нет, а делать надо, а кто будет делать - неизвестно. Англо-американские и белые отряды тем временем идут вперед, и по всей Двине сильно пахнет жареным. И вот в этих-то обстоятельствах Павлин, будучи беспартийным, по-коммунистически взял в свои руки командование Северодвинским направлением до прибытия товарища, которого назначит центр. Военные грузы стал он гнать из Котласа на Вологду, вооружил корабли, выслал к Березнику два отряда из рабочих и моряков общим числом около сотни с половиной. Догнал Архангельский губисполком, который (ну, как бы это сказать?) слишком спешил на своих пароходах в Устюг. Из губисполкомовцев и служащих учреждений сколотился отряд человек в шестьдесят и из вологжан человек с полсотни. Он их отправил на подмогу ранее высланным отрядам, которые к тому времени подходили к Березнику.

Всего сколотилась у нас таким энергичным образом боевая флотилия в шесть вымпелов, куда вошли буксиры «Могучий», «Вельск», «Мурман», «Светлана», «Любимец» и «Учредитель». На вооружении у них пулеметы да винтовки, и еще несколько пушек - гонять лягушек, потому что калибр их самый малый - тридцать семь миллиметров, да и количество тоже самое малое. Четыре судна Виноградов угнал с отрядами вперед на помощь березниковцам, а девятого августа, когда назначен был уже товарищ на командование Котласским районом, Павлин и сам кинулся из Котласа к Березнику. Он шел на «Любимце» и «Светлане», ведя новые отряды в подкрепление Шишигину и ранее посланным судам. Тем временем противник подошел к Березнику вплотную, и наши, сцепившись с ним до прихода Виноградова, не выдержали его вооружения и численности. У противника, как определила разведка, пять пароходов и на них людей до шестисот, вооруженных интервентами до зубов. К тому ещё на берегу имеется у них десант полтысячи шотландских стрелков. По данным разведки, командует этим воинством полковник Андронов и при нём иностранные офицеры в советниках. Вот, значит, мы и катили на них под начальством славного Павлина из Котласа и дошли до Конецгорья, это значит - верст сорок не доходя Березника. (Вы на карту посмотрите для наглядности, у нас, на гОре, никаких карт нет. Воюем на глазок. Вышлите нам хоть какую-нибудь карту, на коленках молим! Невозможно без неё!) Так вот, дошли мы до Конецгорья и здесь встретили наши отходящие из-под Березника пароходы.

Павлин сейчас же собрал всех командиров, и у нас произошел военный совет в Филях. Говорили мы, в общем, недолго и решили дать бой противнику, на чём категорически настаивал Павлин, а с ним воевать хуже, чем с англичанами или там американцами.

Задачу нашей операции Павлин определил так: внезапным налетом на флотилию врага потрепать интервентов посильнее, остановить их продвижение по Двине к Котласу, показать, что прогулка их у Березника кончилась и что у нас тоже есть силы на реке. Чем решительней мы сейчас на них напрем, тем сильнее мы им будем казаться и тем осторожней и медленней пойдут они вперёд. А нам только и надо время выиграть, чтобы как-нибудь с силами сбиться и организовать оборону.

Это решение сейчас приводится в исполнение. По кораблям идет всеобщий аврал. Расколачивают ящики с вооружением, привезенные из Котласа, собирают пушки. На «Могучем» четыре пушки, у нас на «Мурмане» три пушки и четыре пулемета, не считая штабного ундервуда. На «Любимце» один пулемет. С этим идем драться, а что из этого получится, будет ясно видно из следующего донесения. Есть и другие дела, о чём следует донести, но чувствую, что сейчас засну. Третьи сутки за делами и хлопотами, не дают интервенты заснуть. Одно средство остается - разбить их и тогда отоспаться. А в общем все обстоит благополучно. На довольствии, за понесенными потерями, состоит две сотни человек и Павлин Виноградов. Вот, скажу вам, кто спать не любит! Девятый день с ним рядышком живу, а спящим не видал. Жалко смотреть только, что здоровье у него слабое. Сильно его помял Александровский централ, в котором он до революции сидел. Выбили ему тогда начисто зубы и грудь смяли. Как свеча горит. Дать бы ему хоть маленькую передышку. Горькая наша судьба… Да нет, сказал, нет Виноградова, - это я не вам, извините. Тут каждую минуту Виноградова спрашивают - всем он нужен. Да, так вот я и говорю: горькая наша судьба, лучших людей приходится подчистую растрачивать, иначе воза не вывезти. А в общем, если вы меня за моё донесение посадите куда следует, то правильно сделаете. Но душа у меня немножко перепуталась, и от бессонья одуреваю. А, кстати, машинистка наша молодец, она всю дрянь выкинет и оставит то, что нужно по всей форме. Жив буду - обязательно женюсь на ней, честное слово. И ещё должен сказать…»

На этом донесение обрывалось. Что ещё должен был сказать Ситников - осталось его тайной. Он видел, что донесение его никуда не годится и давно бросил бы писать, если бы это не было единственным средством борьбы с одолевающим его сном и если бы ему не нужно было во что бы то ни стало дождаться возвращения Виноградова.

Сон сразил его мгновенно. Перо еще скользило по бумаге, а Ситников уже спал. На трапе, ведущем с палубы, послышались шаги, и в каюту, стремительный и бледный, вошел Виноградов.

- Ситников! - позвал он на ходу. - Слушай, Ситников! - и тут только заметил спящего.

Виноградов круто, остановился, внимательно оглядел Ситникова сквозь очки и, вздохнув, отошел на цыпочках к столику машинистки.

- Ну, кажется, всё готово, - сказал он, устало опускаясь на стул и разглядывая машинистку, державшую в руке кусок хлеба.

Скулы его подтянулись, губы невольно сделали жующее движение. Он кашлянул и отвел глаза в сторону. Машинистка успела перехватить его голодный взгляд и, переломив хлеб пополам, протянула одну половину Виноградову.

- Попробуйте, Павлин Федорович! Сегодня удивительно вкусный хлеб выдавали, - сказала она, хотя хлеб был самый обычный и даже довольно скверный.

- Да? - смущенно отозвался Виноградов. - Ну что же. Спасибо. Я, собственно, есть не хочу, но, знаете, вы так вкусно едите…

Он неловко протянул руку к хлебу и тотчас жадно закусил краюшку.

- Товарищ командующий! - прокричали глухо на палубе. - Товарищ командующий!

- Да, да, - торопливо отозвался Виноградов и побежал на палубу.

 

Глава четырнадцатая. ПЕРВЫЙ БОЙ

Десятого августа Первая Северодвинская флотилия вышла из Конецгорья и взяла курс на Березник. Флагманом шел «Мурман». За ним следовали «Могучий» и «Любимец» и в некотором отдалении - «Учредитель» с резервным отрядом. Двигались не торопясь, выжидая наступления темноты, так как Виноградов решил подкрасться к противнику незаметно и ударить на него внезапно. На всякий случай оружие приведено было в полную боевую готовность, и, как вскоре высянилось, не напрасно.

Не доходя до устья Ваги, наткнулись на вражеского разведчика. Не медля ни минуты, Виноградов атаковал его, открыв огонь из носовой пушки «Мурмана». Враг отвечал. Бой был короток и удачен. Разведывательное судно «Заря», подбитое несколькими снарядами, потеряло управление и выбросилось на камни. Команда «Зари» бросила пароход и, поспешно сойдя на берег, разбежалась. Виноградов спустил катер и кинулся обследовать оставленное судно, надеясь найти драгоценное оружие и патроны.

Он не обманулся в своих надеждах и вернулся к своей флотилии с четырьмя вполне исправными пулеметами Виккерс, двадцатью пятью лентами к ним и большим количеством патронов.

- Первый трофей, - с улыбкой сказал Виноградов, следя, как перегружают пулеметы и патроны с катера на суда флотилии.

- Лиха беда - начало, - сказал Шишигин, стоявший неподалеку от Виноградова.

Удачная схватка с «Зарей» оказалась как нельзя более кстати. Она подняла дух бойцов, и они уже с нетерпением поглядывали в сторону устья Ваги. Покончив с погрузкой оружия и продовольствия, захваченного на «Заре», пошли вперед. С наступлением темноты капитанам приказано было погасить на кораблях отличительные огни и держаться как можно ближе к берегу, укрываясь в его тени. Командам пароходов и бойцам отдано было строжайшее приказание не курить на палубах, не разговаривать громко и завесить светящиеся иллюминаторы кают тряпками. Так, таясь и крадучись, приближались виноградовские суда к Березнику.

Не доходя нескольких верст до цели, оставили у берега безоружного «Учредителя», шедшего с флотилией в качестве госпитального судна, и пошли самым малым ходом. Шум машин и колес на малом ходу был различим только в непосредственной близости от пароходов.

Около двух часов ночи увидели огни Березника.

- Приготовиться! - негромко скомандовал Виноградов, свесившись с мостика.

На палубе «Мурмана» бесшумно замелькали тени. Виноградов взял в руки жестяной рупор и легким движением откинул на затылок черную фетровую шляпу.

Вдалеке у берегов проступали силуэты пяти вражеских судов. Они были освещены. Противник чувствовал себя, видимо, совершенно уверенно, настолько уверенно, что не считал даже нужным тушить огни. Виноградов, перегнувшись через перила капитанского мостика, жадно всматривался в эти огни, стараясь определить отделяющее от них расстояние. Широколицый немолодой капитан медленно вытащил из верхнего кармана пиджака толстые старинные часы с болтающимся на веревочке медным ключиком и черным ногтем отколупнул крышку.

- Как по-твоему, сколько? - спросил, не оглядываясь, Виноградов.

- Как раз два, - ответил капитан, щелкая крышкой и заботливо засовывая часы в тесный карман.

Не то… - передернул плечами Виноградов. - Сколько до них?

- С версту будет или чуть поменьше.

- Давай полный вперед! - скомандовал Виноградов, не спуская глаз с темных неподвижных силуэтов.

- Что ж! - кивнул капитан. - Давай бог! - И, нагибаясь над широким раструбом переговорной трубки, уронил в него спокойным окающим говорком: - Полный ход!

Машина заворчала. Пароход дрогнул, и по ветру, который вдруг ударил в лицо, Виноградов почувствовал, что «Мурман» дал полный вперед.

- Огонь! - крикнул Виноградов на палубу, приставя ко рту рупор, и носовая пушка «Мурмана» рявкнула, посылая первый снаряд по большому белому пароходу, видневшемуся в темноте отчетливей других. Вслед за ней ударило орудие левого борта и пушки «Могучего», шедшего в кильватере за «Мурманом». Застрекотал своим единственным пулеметом и маленький «Любимец», замыкающий колонну.

Ситников проснулся с первым выстрелом. Сначала он растерянно огляделся, не понимая, в чём дело, потом, не говоря ни слова, схватил стоявшую в углу винтовку и бросился на палубу.

Возле самого его уха ударила пушка, и палуба так заходила под его ногами, что Ситникову казалось, будто она готова рухнуть. Это и в самом деле могло случиться, потому что свирепо рявкающий пушками «Мурман» был всего-навсего мирным речным пароходом и такой груз, как орудия, нёс впервые. Но Ситников не думал об этом. Он пробежал на нос «Мурмана» и, припав за железный кнехт, щелкнул затвором винтовки.

Бой разгорался. Враги, преодолев растерянность, вызванную внезапным ударом виноградовской флотилии, открыли огонь со всех пяти кораблей и с берега. Расстояние между противниками было столь малым, что обстрел вели не только пушки, но и пулеметы, и винтовки. Пули, щелкая по тонкой обшивке «Мурмана» и по палубным надстройкам, проходили сквозь них, как сквозь масло. Вода вокруг «Мурмана» кипела от частых разрывов, пузырилась от пулеметных очередей, бурлила под винтом маневрирующего парохода. Пушки раскалились от непрерывной пальбы. Разогревшиеся пулеметы захлебывались. Номерные опускали за борт на длинных веревках узкие ведра и окатывали пулеметы холодной водой. Горячие механизмы дымились, как запаренные лошади.

Три девушки, напросившиеся с «Учредителя» на «Мурман» в качестве санитарок, в виде дополнительной нагрузки подносили из трюма снаряды, так как бойцов, обслуживающих орудия, было слишком мало.

Те же санитарки оттаскивали в сторону раненых, переносили их на своих плечах в кубрики или в кочегарку. Иные раненые оставались на палубе, не желая бросать своих мест. Санитарки перевязывали их тут же у пулеметов и орудий, прислонив спиной к мешкам с песком, наваленным у края палубы. Перевязочными материалами служили полотенца, рубахи и носовые платки. Одна из санитарок забежала в штабную каюту и, увидя висящее на гвоздике полотенце, схватила его и убежала с ним на палубу. Сидевшая в каюте машинистка проводила её молчаливым взглядом и снова опустила глаза на свой ундервуд. В самом начале боя залетевшая в каюту шальная пуля ударила в машинку и перебила рычажки двух букв. Это привело машинистку в ярость, и ярость потушила страх.

Тут же под рукой лежали неперепечатанные сводки и последнее донесение Ситникова. Особо жирная клякса в низу листа привлекла её рассеянное внимание.

- Тоже чистюля! - укоризненно покачала головой машинистка и, наклонившись, чтобы разобрать заляпанное кляксой слово, с удивлением прочла: «…женюсь»; она пробежала глазами всю строку и была удивлена ещё больше. «Жив буду - обязательно женюсь на ней, честное слово…» Не понимая, о ком идёт речь и как это могло попасть в донесение, она бегло прочла всю страничку. Листки дрогнули в её руках. Она отбросила их от себя, потом снова схватила и кинулась к двери. Дальше порога она, однако, не ушла, ибо тот, кого она искала, вихрем влетел в каюту. Волоча за собой винтовку, он сунулся в угол и припал к ящику с патронами.

- Это что же такое? - воскликнула машинистка. - Послушайте! Как это прикажете понимать? И кто вам дал право так писать обо мне?

- Что, что? - откликнулся Ситников, распихивая по карманам пачки патронов и не только не понимая, о чём идет речь, но и не замечая того, кто с ним говорит. Это ещё больше рассердило машинистку.

- Нет, вы прочтите! - почти кричала она в лицо Ситникову. - Вы прочтите, что тут написано! Что это значит: «Жив буду - обязательно женюсь»?

- Ага, - буркнул Ситников, устремляясь к двери. - Скажи пожалуйста, женится, значит!

- Постойте! - закричала машинистка, но Ситников исчез, так и не поняв, о чём и о ком идет речь.

Она кинулась следом за ним, но посредине каюты остановилась. Её вдруг поразило страшное значение слов «жив буду». А если не будет?… Она прислушалась к гулким ударам пушек, ей стало страшно. Она вся съежилась и, не помня себя, выбежала из каюты.

Всё кругом двигалось и грохотало. Кто-то стонал, перемежая стоны страшными ругательствами. У черного берега вспыхивали тонкие полоски огня, вода вокруг «Мурмана» кипела белой высокой пеной. На мостике, словно месяц, блестел жестяной рупор командующего. Очки Виноградова при коротких вспышках выстрелов загорались зелеными искорками, будто и они заряжены были мгновенно вспыхивающим порохом. Над ним, как черные птичьи крылья, трепетали широкие поля шляпы. Во всём облике Виноградова было что-то птичье, легкое, стремительное. Он взмахивал руками, как бы взлетая над грохотом боя, и галстук, пальто, пиджак струились по ветру, как в полёте.

Казалось, эта летучесть, это постоянное и бурное движение передавалось от Виноградова не только бойцам, но и самим пароходам. В течение боя они ни на минуту не оставались на месте. Они всё время маневрировали, идя то вниз, то вверх по реке, подставляя врагу то борт, то корму, то нос.

Находясь в постоянном движении, они были менее уязвимы, чем стоявшие неподвижно корабли противника. Кроме того, маневры давали возможность использовать расположенные по обоим бортам все орудия и пулеметы.

Уже в первую минуту боя, когда Виноградов с расстояния трех четвертей версты ринулся полным ходом на стоящие на рейде корабли противника, он пошёл на них не в лоб, а вправо, наискось. Таким образом он слегка повернул врагу левый борт и мог открыть огонь не только из носового орудия, но и из бортового.

Приблизившись к противнику, он прошел вдоль линии его судов, последовательно расстреливая каждое из двух орудий. К концу этого маневра левое бортовое орудие вышло из строя. Тогда Виноградов повернул назад и, снова идя вдоль линии неприятельских судов, ввел в дело орудие правого борта. Для того чтобы дать возможность бить всем пулеметам и всем винтовкам, он повторил свой поворот четырежды, каждый раз все теснее сближаясь с противником. «Могучий» и «Любимец», идя следом за «Мурманом», повторяли его маневр. Поворачивая в пятый раз, Виноградов заметил, что единственный пулемет «Любимца» умолк. Пулеметчик был тяжело ранен, и «Любимец» как боевая единица выбыл из строя. Но это было ещё полбеды. Виноградова тревожило то обстоятельство, что «Могучий» заметно ослабил ход и отстает. Оказалось, что два лоцмана «Могучего» ранены и пароход теряет курс. Это грозило серьезной катастрофой: «Могучий» с его четырьмя орудиями был сильнейшим в отряде пароходом, и потеря его после ухода «Любимца» означала окончание боя.

Не зная, насколько серьезны причины, вызвавшие непорядки на «Могучем», Виноградов решил дать ему время оправиться и отвлечь от него огонь неприятеля. Исполняя свое решение, Виноградов изменил курс, и «Мурман» один пошел по косой линии на сближение с неприятельскими судами. Он подошел к ним слева, используя, кроме носового орудия, и уцелевшее бортовое. Расстояние сократилось до ста саженей. Теперь огонь всех орудий и пулеметов противника сосредоточился на одном «Мурмане». Виноградов отвечал прямым огнем в упор из двух орудий и всех пулеметов.

В самый напряженный момент боя орудие правого борта вышло из строя. У Виноградова осталась только одна носовая пушка, но маневр уже кончался. «Могучий» выправился и пошел своим прежним курсом. Виноградов, отстреливаясь кормовыми пулеметами, отвел «Мурман» назад, некоторое время шел следом за «Могучим», потом снова вышел вперед. Но тут «Могучий» опять начал отваливаться. Было видно, что он выходил из строя и мог попасть в лапы врагу. Надо было спасать пароход.

Виноградов снова повернул назад и, чтобы дать время уйти «Могучему», произвел отчаянную атаку. Он поставил «Мурман» носом к вражеским кораблям и, непрерывно стреляя из носового единственного теперь орудия, пошел полным ходом на противника.

Расстояние быстро сокращалось. Виноградов уже перешел рубеж первой атаки и приблизился к судам белых на пятьдесят саженей. Нос «Мурмана» был направлен прямо в середину борта самого крупного из вражеских пароходов. Виноградов повернулся к капитану и прокричал ему на ухо:

- Таранить будем!

Капитан не ответил. Он знал, что Виноградов в самом деле способен с полного ходу врезаться носом в борт вражеского парохода. Но сам капитан был ранен и едва держался на ногах. Виноградов заметил это и вздохнул с сожалением. Потом оглянулся на выходящий из боя «Могучий» и скомандовал полный задний ход, думая таким образом оторваться от противника и избежать опасного разворота перед самым его носом. Но сильное течение не позволило произвести этот маневр. Приходилось медленно разворачиваться под огнем всей вражеской флотилии. Виноградов повернулся к капитану и, поддерживая его за плечо, крикнул:

- Давай, старик, разворачивайся, и пошли домой чай пить!

Капитан, теряя последние силы, стал разворачивать «Мурман». Сил хватило ровно настолько, чтобы благополучно развернуться, стать кормой к противнику и, пустив в ход последние две ленты кормовых пулеметов, выйти вслед за уходящим «Могучим» из боя.

Бой длился два часа десять минут, но за это короткое время Виноградов успел выбить из строя почти треть березниковского отряда полковника Андронова. Маленький «Мурман», кренясь на бок от полученных в левый борт пробоин, удалялся от Березника. Впереди него медленно шли «Могучий» и «Любимец».

В восьмом часу утра маленькая флотилия Виноградова в полном составе вернулась в Конецгорье.

В донесении штабу фронта Виноградов писал скромно: «Считаю, что я не проиграл сражения у Березника». В действительности в сражении у Березника была одержана победа, и довольно значительная, так как враг впервые почувствовал силу сопротивления красных и движение его по реке резко затормозилось. Это был крупный выигрыш, потому что, вынужденный двигаться теперь по реке медленно и осмотрительно, противник давал красным возможность собраться с силами и организовать защиту Котласа.

 

Глава пятнадцатая.

СВИНЕЦ И РОЗЫ

Оба были вспыльчивы, и в последние дни между ними происходили жестокие перебранки. Первой причиной раздора был Ситников, постоянно докучавший Виноградову неотвязными приставаниями отпустить его из штаба в часть. Второй причиной был сам Виноградов. Дело в том, что в последние дни был серьезно поставлен вопрос о временном отчислении Виноградова на лечение. Надо сказать, что не только один Ситников бранился по этому поводу и не только штабные. Энергично наседал на Виноградова и командующий районом. Виноградов свирепо огрызался на своих товарищей и слал угрожающие телеграммы начальству. Но в конце концов ему пришлось сдаться. Вышел приказ по округу, из Вологды на Двину прислали временного заместителя. Но тут Виноградов выговорил себе отсрочку, желая лично провести ещё одну операцию в устье Ваги.

- Последний раз схожу завтра в бой - и ладно будет, - говорил он, сидя в штабной каюте.

- Дался тебе этот бой, - ворчал Ситников. - Ехал бы так, честное слово!

- Не зуди над ухом! - добродушно отмахивался Виноградов. - Получил свое и отходи!

Он был благодушен и задумчив. Все резкие грани его характера словно сгладились в этот вечер. Ещё утром он кричал и бесился у телефона, грозя арестом осторожному Лисенко, состоящему при штабе для особых поручений, а сейчас мирно сидел с этим Лисенко за очередной сводкой.

Ситников хорошо помнил утреннюю сцену. Лисенко был послан на берег в один из вновь сформировавшихся отрядов, с тем чтобы выяснить состояние его, нужды, боевую обстановку на участке и немедленно донести об этом в штаб. Всё это обстоятельный Лисенко как нельзя лучше выполнил и, сообразуясь с положением отряда, просил выслать подкрепление.

- А сколько там у вас человек? - спросил из штаба вызванный к полевому телефону Виноградов. - И сколько ещё людей надо?

- Число людей назвать не могу, товарищ командующий, - глухо гудел Лисенко.

- То есть как это не можешь? - рассердился Виноградов.

- Так, не могу, нельзя называть количество людей!

Виноградова взорвало.

- А я тебе приказываю! - закричал он, потрясая трубкой и таща за собой аппарат. - Алло! Алло! А, черт! Слышишь, я тебе приказываю сказать, сколько у тебя людей!

Стойкий Лисенко отказался сообщить по телефону численность отряда. Вечером он пришел на катере к пароходу «Желябов», на котором стоял штаб. Он ждал грома, и молний и потому заготовил длинные объяснения.

- Ну, как же так можно? - говорил он, переминаясь перед Виноградовым с ноги на ногу. - Я вам докладывал, что отряд стоит прямо в лоб против белых и на левом фланге белые части. Тут пара пустяков прицепиться к проводу, да и шпионов кругом что комаров на болоте. В деревнях всякий народ толкается. Обстановка не проверена. Буду я говорить, сколько у нас людей, а они перехватят! Выдам я отряд белогадам! Как же я могу при таких обстоятельствах действовать? Вот и получилось, что я не назвал количества людей!

- Ладно, - сказал Виноградов, внимательно оглядывая коротенького Лисенко. - Правильно сделал, что не назвал!

Это неожиданное окончание утренней перепалки не слишком удивило Ситникова. Он привык к резким углам виноградовского характера, видел, в каком постоянном перенапряжении живет он, понимал отсутствие у него военных навыков, охотно прощал его вспышки и был рад сегодняшнему благодушному настроению Виноградова. Он и сам был в отличном расположении духа: приказ об откомандировании в часть был наконец Виноградовым подписан.

Штаб надоел Ситникову. Он не мог сидеть долго на одном месте, а писал так небрежно и с таким обилием клякс, что у машинистки голова начинала болеть, когда она перепечатывала написанные им бумаги.

- Как вам не стыдно! - говорила она, размахивая перед глазами Ситникова его неряшливым рукоделием. - Неужели вы не можете писать разборчивей и без клякс?

- Не могу! - вздыхал Ситников. - Не умудрил господь, ни черта не получается.

- Не получается! - шипела машинистка. - Знаю я, почему не получается. Это вы мне назло делаете!

- Чепуху несете!

- То есть как это чепуху?

- Ну так, обыкновенно, как чепуху носят!

- Не носят, а несут.

- Ну, несут. Оговорился.

- И не «ну, несут», а просто «несут». Вы разучились говорить по-человечески.

- Есть тут когда разбираться! - отмахнулся Ситников. - Всё это придирки одни!

- Ничего не придирки. Вы окончили гимназий и обязаны говорить и писать как следует.

- Во-первых, я не окончил гимназию.

- Как не окончили?

- Так! Выгнали из седьмого класса!

- По вашим каракулям можно подумать, что из второго.

- Но, но, из второго… - обижался Ситников. - У меня, если хотите знать, по всем предметам пятерки были - и по алгебре, и по тригонометрии, и по физике.

- И по чистописанию?

Ситников оставлял перечисление и растерянно признавался:

- По чистописанию как раз двойка.

Машинистка поворачивалась к нему спиной и уходила. Ситников смотрел ей вслед, качая головой. Эта рыжеволосая, дерзкая девушка одновременно и отталкивала и притягивала его.

Ревностно исполняя штабные обязанности, она успевала между делом обойти за день весь пароход, где-то что-то прибрать, кому-то зашить гимнастерку, написать письмо, кого-то свирепо разбранить, с кем-то повздыхать о домашних неурядицах. Каждый, кто приходил в штаб, обязательно здоровался с нею особо и, случалось, приносил маленькие подарки: катушку ниток, зеркальце, тетрадку, деревенскую шанежку. Все её любили, но знали о ней самой, в сущности, очень мало. Говорили, что она дочь профессора-кадета, с отцом поссорилась и ушла из дому; что после учительствовала в деревне, а в дни саботажа, когда буржуазия пыталась расшатать налаживаемый большевиками общественный и государственный аппарат, она пришла к большевикам на работу и стала машинисткой. Где её нашел Виноградов - этого Ситников не знал и расспрашивать стеснялся. Всё в ней поражало Ситникова: и яркие волосы, и нежно-розовый румянец, и тонкие жилки на матово-белых висках, и большой насмешливый рот, и удивительная подвижность, и способность работать по тридцать часов кряду, не теряя при этом ни румянца, ни оживленности.

Характер у неё, однако, был не очень-то покладистый, и Ситников ссорился с нею по десяти раз на день. Эти постоянные перебранки не могли, однако, потушить возникшей между ними дружбы. Едва затихала очередная стычка, и спорщики, красные от гнева, разбегались по углам, как тотчас же они начинали жалеть о том, что поссорились, и снова сходились, чтобы снова разбежаться.

Нынче, однако, оба притихли и за весь день не поругались ни разу. Тише обычного был и Виноградов. Сказывалось ли переутомление, или предстоящий отъезд настроил его так, но к вечеру он стал задумчив и рассеян и, кончив сводку, сел за письмо к жене, в Котлас. Было уже поздно, и на первой же странице его сморил сон. Он прилег, как был, в пальто на продранный кожаный диван и тотчас заснул.

Ситников вытолкал всех из штабной каюты, а через полчаса, заскучав от бездеятельности, и сам вышел наружу. Ночь была хмурая, беззвездная. Он облокотился на перила борта и заглянул вниз. Под ним тяжелым пластом лежала темная вода. За спиной послышались легкие шаги. Он узнал их. Она тихо остановилась рядом с ним.

- Значит, совсем уходите из штаба?

- Совсем.

- И вам не жаль… - она запнулась, - и вам не жаль товарищей оставлять?… Почему вы не отвечаете?

- Ну, не отвечаю и не отвечаю! - вскипел Ситников. - Ну, что тут особенного? Чего вы душу из меня тянете?

Он резко повернулся к ней лицом, готовясь вступить в очередную схватку, но на этот раз перебранки не получилось. Она жалобно посмотрела ему в лицо и сказала совсем тихо:

- Вы плохой товарищ…

У него заныло сердце.

- Ну, ей-богу, хороший! - сказал он с живостью и простосердечием. - Честное слово!

Она улыбнулась ему, сдерживая смех. Он стоял опустив глаза, смущенный, взъерошенный.

- Расхвастался! - сказала она ласково. - Тоже, хороший нашелся!

- Какой есть… - буркнул он мрачно. Потом оглядел свою нескладную маленькую фигуру, утонувшую в грязной долгополой шинели, и усмехнулся: - Действительно, пейзаж неважный!

- Нет, - сказала она, порывисто протягивая к нему руку и тотчас отдергивая её. - Нет, вы хороший. И мне будет очень трудно без вас… и у меня вообще ужасный характер…

- Бросьте вы, - хмуро оборвал Ситников, неловко переминаясь с ноги на ногу.

- Вы как ребенок, - сказала она, светло улыбаясь.

- Ну, вот…

- Да, да. У вас всё открыто. Вы очень чистый человек.

Ситников сорвался с места и хотел убежать. Она удержала его за рукав:

- Не уходите! Пожалуйста. А когда всё-таки уйдете… совсем… то не забывайте…

Он поглядел на нее искоса, вздохнул, набрал в грудь воздуху и, багровея, выпалил:

- Я тогда в донесении всё верно написал!… Честное слово!

Она не поняла его.

- Донесение… - повторила она рассеянно, глядя прямо перед собой. - А, знаете, я иногда жалею, что не родилась мужчиной. У мужчины какая-то свобода в натуре, развязанность. Он действует широко, борется.

- А кто вам не велит? У нас женщина…

- Ах, знаю, знаю! Всё знаю, что вы хотите сказать. И равноправие, и всё такое! Но, вот… - Она снова повернула к нему лицо. - Вы уходите. Вас зовет эта широта, борьба. И раз зовет, то вы легко отрываетесь… По-мужски… А я остаюсь, и мне тошно, тошно… без вас…

Он оторопел, растерянно затоптался на месте, потом зашептал пылко и жалостно:

- Женечка… Ну, ей-богу, я вернусь. Мы увидимся! Вот увидишь! Я обязательно…

- Ладно! - сказала она, чуть коснувшись пальцем краешка глаза. - Не нужно мне клятв. Вообще, не будем говорить об этом. Надо так надо, ничего не поделаешь…

Она всей грудью вздохнула, узкое плечо её тесно припало к его плечу.

- Ну, расскажи что-нибудь, - попросила она тихо.

- Не умею, - сказал он ещё тише. - Не умею рассказывать.

- Тогда давай помолчим вслух.

- Давай! Молчать я могу! - кивнул Ситников и тотчас с горячностью заговорил: - Ты вот сказала… Вы уходите… мужчины… широта… легко отрываетесь и всё такое. А тут совсем не в том дело. Есть, понимаешь, такие люди, что узким местом живут. Они сторожами всю жизнь при собственной своей душе состоят, и она им весь мир застит. Общественной силы в них нет, а значит, и широты… А мужчина, женщина - это, брат, несущественно.

- Верно. Ты прав. А как ты сам жил? Расскажи, как ты жил, рос, вообще всё-всё!

- Подумаешь, интерес какой, - усмехнулся Ситников и принялся рассказывать. Героем его повествования был, однако, не он сам. Он рассказывал о матери, о своих гимназических друзьях. Она слушала внимательно, глядя ему прямо в лицо. Потом вдруг спросила:

- А он красивый?

- Кто красивый?

- Ну, этот твой Левин, о котором ты сейчас рассказывал.

- Ну, красивый…

- Очень?

- Очень, скажем. Что из этого следует?

- А то, что ты всё-таки красивее его!

- Ты же его не знаешь!

- Это ничего не значит.

- Чепуха собачья, честное слово!

- Нет, не чепуха собачья. - Она заглянула ему в глаза. - Ты красивее всех на свете. Понял? У него нет, наверно, таких веснушек, как у тебя?

- Нет.

- Ну, вот видишь!

Они тихонько засмеялись. Потом притихли, погрустнели и так бок о бок простояли целую ночь.

Часовой, шагавший вдоль борта, обходил их далеко стороной и многозначительно покашливал. Под утро они вернулись в каюту. Виноградова там уже не было. Как и когда он ушел, они не слышали и не видели. Ситников пошел искать его по пароходу, но так и не мог найти. Виноградов сошел на берег для последних приготовлений к важской операции.

 

Глава шестнадцатая.

СМЕРТЬ ГЕРОЯ

Важская операция Виноградова должна была завершить непрерывную цепь боев, начатых почти месяц назад под Березником. Белые с самого начала кампании решили прорваться к Котласу до ледостава, которого следовало ждать в конце октября. Успешное и быстрое продвижение по реке не только вело к занятию Котласа, в котором были сосредоточены необходимые для вооружения революции огромные запасы военного снаряжения, вывезенные туда из Архангельского порта, но и открывало белым через Котлас путь на Вятку и по железной дороге к Волге, на соединение с Колчаком. С замерзанием реки весь план был бы обречен, на крушение. Корабли со всем вооружением застывали на месте и выходили из строя. С ними белогвардейцы и интервенты теряли одновременно и боевые, и транспортные средства. Под угрозой крушения важнейшего стратегического плана осенней кампании они напрягали все силы, чтобы прорваться к Котласу до закрытия навигации на Северной Двине.

Ленин, разгадавший маневр врага ещё до начала его осуществления, с совершенной точностью определил контрплан большевиков. Ещё в июле, до захвата интервентами Архангельска, Владимир Ильич, принимая в Кремле представителей Архангельского губисполкома и предвидя грядущие события, указал им на котласское направление как на возможный плацдарм будущих оборонительных операций.

В начале августа в телеграмме только что сформированному командованию Северного фронта Ленин категорически указал на необходимость немедленно «организовать защиту Котласа во что бы то ни стало» и лично послал людей в Котлас и подкрепления на Двину. Ленинский план обороны предусматривал не только защиту Котласа «во что бы то ни стало», но и «немедленную» защиту, с тем чтобы задержать белых на пути к Котласу до ледостава, который разоружал врага и приковывал его к месту.

Успех интервентам мог принести только быстрый энергичный натиск, а красным - столь же энергичный отпор. Этим и объяснялась особенная ожесточенность первых схваток на Двине осенью восемнадцатого года - и непрерывно следующие один за другим удары белых в сторону Котласа и контрудары красных в сторону Березиика.

Березник, расположенный перед самым устьем Ваги, с первых же дней двинских операций стал главной базой белых. Каждый день сюда подходили из Архангельска всё новые пароходы и новые войсковые части. На помощь пяти передовым судам пришли две английские канонерки и плавучие батареи. Скоро англичане усилили флотилию еще четырьмя канонерками и тремя мониторами, а также и военными самолетами.

Что касается Виноградова, то у него не было ни одного военного корабля. Все его боевые силы составляли старые буксиры и баржи, на которых спешно устанавливались пушки и пулеметы.

Тем не менее первым нанес удар Виноградов. В результате березниковской схватки одиннадцатого августа враги на несколько дней задержались перед устьем Ваги и только затем ударили по Двине на Виноградова.

В течение нескольких дней белые и англичане, тесня Виноградова, прошли по реке с боями более ста верст а считая от Архангельска, - верст четыреста. До Котласа оставалось верст двести, и полковник Андронов полагал преодолеть их в ближайшие дни.

В эту критическую минуту к Виноградову подошли подкрепления из Петрограда, и он снова кинулся в наступление.

Весь август шли ожесточенные и непрерывные бои, и в начале сентября Северодвинская флотилия снова подошла к устью Ваги. Этот пункт неудержимо влек к себе Виноградова. Осуществляя ленинский план обороны, он сумел найти верное его конкретное воплощение, диктовавшееся местными условиями и обстановкой боевых действий. Он верно определил стратегическое значение устья Ваги, от которого открывались дороги по Двине на Котлас и по Ваге на Шенкурск. Все операции Виноградова на Двине проходили под знаком борьбы за устье Ваги.

И вот, в первых числах сентября, подкрепленный Первым Вологодским полком, коммунистическим отрядом коми, добровольческими и партизанскими отрядами, Виноградов снова приблизился к заветной цели. Он решил лично провести важскую операцию, чтобы перед уходом на леченье закрепить устье за собой.

На этот раз Виноградов решил сделать упор на береговые маневры, оставив флотилию до поры до времени в резерве у деревни Чамово, верстах в пятнадцати позади. Береговые маневры должны были отрезать главные силы врага, находящиеся в устье Ваги, от их базы в Березнике.

Части, брошенные в дело, были разделены на три отряда и в ночь на седьмое сентября выступили по трем направлениям к устью, в охват позиции белых.

В пять часов утра передовой отряд Виноградова подошел к деревне Шидрово, лежащей на правом берегу Ваги, неподалеку от её впадения в Двину. Виноградов рассчитывал захватить стоящих в деревне белых, но те накануне снялись с места и переправились на левый берег, к селению Устьвага. Виноградов решил перебросить и свой отряд через реку, чтобы атаковать противника в Устьваге.

Взяв Ситникова и ещё несколько красноармейцев, он пошел в разведку на поиски переправы.

В это-время белые обнаружили обходный отряд, шедший к самому устью, и завязали с ним бой. Под огнем сильной артиллерии белых устьважцы, имевшие только пулеметы, подались назад. Чтобы поддержать их, Виноградов, уже вернувшийся из разведки, приказал открыть огонь из легких пушек, бывших при шидровском отряде. Орудия расположились возле деревенской часовни неподалеку от берега и дружно ударили по неприятельским батареям. Ветхая часовенка, точно перепуганная старушонка, вздрагивала от каждого выстрела. Стекла в узких подслеповатых оконцах жалобно дребезжали.

Артиллерийская дуэль окончилась для шидровцев неудачно: все пушки, за исключением одной, выбыли из строя. Прислуга частью была перебита и ранена, частью разбежалась. Едва смолкла артиллерия красных, как противник пустил по реке боевые пароходы. Два из них вскоре показались под Шидровом и открыли по берегу огонь.

Тогда Виноградов выскочил из ольховой поросли, в которой укрывался отряд, и кинулся к оставленной артиллеристами часовне.

- Стой! - закричал Ситников, пытаясь задержать его. - Куда ты?

- А вот погляди, - бросил на бегу Виноградов, - как я им сейчас всыплю!

В следующую минуту он был возле уцелевшей маклинки, и тотчас вслед за этим грянул ее первый выстрел. С реки ответили залпом. Над головой Виноградова вспыхнули визгливые разрывы шрапнели. Шляпа упала к его ногам. Он не поднял её. Маклинка его сердито огрызнулась на ревущие пароходы, и вскоре один из них сел на бок и, ткнувшись носом в берег, замолчал.

- Ага… - проворчал Виноградов, деловито поправляя очки, - один есть, сейчас другой будет!

Но другой - речная канонерка - продолжал давать залп за залпом. Между этой канонеркой и Виноградовым завязался неравный поединок.

Ситников, весь дрожа, следил за поединком. Он готов был сорваться с места и бежать на подмогу Виноградову, но было очевидно, что он не мог принести никакой пользы, так как ничего не понимал в артиллерийском деле. Тогда он решил вывести Виноградова из-под огня и с этой мыслью, оставив прикрытие, побежал к часовне. Ударил новый залп. Ситников присел к земле и увидел, как стоявший возле часовни штабель толстых бревен, взметнувшись, с грохотом разлетелся. В ту же минуту маклинка Виноградова умолкла. Ситников подхватил руками полы шинели и со всех ног побежал к часовне.

Она стояла понурая и ослепшая, зияя пустыми глазницами окон. Осколки стекол тускло блестели в желтой траве у старых обомшелых стен. Кругом валялись раскиданные взрывом бревна. И среди них, возле умолкшей маклинки, лежал, раскинув руки, Виноградов. Белое, как мел, лицо его было обращено к низкому лохматому небу. Из маленькой ранки под глазом сочилась кровь.

- Павлин! - крикнул Ситников, падая на колени. - Павлин, ты что?

По телу Виноградова прошла короткая судорога. Веки дрогнули, он силился открыть глаза, сказать что-то…

Ситников припал к его голове. За спиной снова рванулась шрапнель. Он не слышал её оглушительного визга, зато явственно различил прерывистый шепот Виноградова:

- Ошибка… сюда… флотилию из Чамова… скачи… приказываю…

Это был последний приказ Виноградова. Умирая, он поправлял план операции. Он не успел окончить её. И на леченье так и не собрался. Он, любивший движение, лежал неподвижно, вытянувшись, холодея…

В Котласе ждала жена… Она мечтала: придет на заре пароход… Она увидит на трапе развевающееся черное пальто и бледное лицо под черными полями шляпы. Она подойдет к нему и протянет трехмесячного сына. И сын улыбнется ему розовым, забавно крохотным ртом…

Пароход пришел, а его не было. Он лежал в носовой каюте на столе, накрытый красным боевым знаменем. Ей сказали осторожно: «Ваш муж ранен». Она поглядела в глаза говорившему, и маленький живой сверток в её руках дрогнул. Её увели домой. На столе у окна стояла приготовленная для него крынка топленого молока. Оно ещё не успело остыть… Товарищи вынесли гроб на пристань… И снова вернулись в бой…

«Горе, Митюха, горе, - писал Ситников, сидя в избе при тусклой коптилке. - В горькую минуту налетело на меня твоё нежданное письмишко. Как я обрадовался бы ему три дня назад. А теперь и радость не в радость! Этакая крутня на белом свете идёт. Теряешь старого друга, находишь нового и вдруг, потеряв, опять находишь старого. Чудно как-то всё это, и не угадаешь, когда радоваться, когда печалиться. А всё-таки так здорово получилось, что ты, командированный по делам в Вологодский штаб, нашел на донесении с Двины мою подпись и написал мне сюда. Молодчина, что догадался, и большое тебе, Митя, спасибо, что сегодня ты протянул мне свою дружескую руку. Пока не разберусь - не то процент получил с прежней дружбы, не то аванс в счет будущего. Может, и в самом деле скоро увидимся, как-нибудь выйдет, устроится. Не проси сейчас большого письма. После соберусь, напишу всё подробно про наше житьё-бытьё. А сейчас сердце горит, не могу. Не знаю, приходилось ли тебе хоронить такого боевого друга, как наш Павлин, Митюша. Мне сейчас так муторно, что и сказать нельзя. Теперь будем его именем драться и бандитов русских и заграничных на щепки разнесем, честное слово. А ты, комиссар Рыбаков, своим чередом кроши, чтобы и корешков их, трижды проклятых, на красном свете не осталось. Завтра дадим бою, и Павлин - хоть он и мертвый, а будет с нами драться…»

И они дали бой. И в каждом из них жила частица неисчерпаемой виноградовской энергии. Свирепые бои на подступах к Котласу гремели до самого ледостава. Интервенты не прошли. Они были намертво пришиты к устью Ваги. По Двине плыли тонкие осенние льдинки. Они ударялись о борта пароходов и тихо звенели. С каждым днем их было всё больше и больше. Они обступали вражеские пароходы, теснили их, сковывали движения. Топки угасали, жизнь уходила из них вместе с последним дымком пароходных труб. Пароходы вмерзли близ Березника в метровый двинской лёд. План интервентов рушился. Ключа к Вятке и Волге добыть им не удалось. Не прошли они и к Москве через Вологду, хотя командующий войсками интервентов генерал Пуль и заявил, что будет в Вологде через десять дней после занятия Архангельска. За всю осень восемнадцатого года интервенты сумели пройти лишь сто семьдесят верст по железной дороге, немного более четверти пути от Архангельска до Вологды. Красные закрепились близ станции Емца и задержались здесь почти на год.

Не прошли интервенты и на Пинеге, и на Мезени, и на Онеге. Навстречу им выходили из дремучих северных лесов бесчисленные партизанские отряды. Емецкие исполкомовцы дрались у Средь-Мехреньги, онежские - у Чекуева, пинежские - в Веркольском районе, шенкурята держали врага на линии Вельск - Благовещенск, Кандалакшские рыбаки и рабочие-железнодорожники подрывали мосты на Мурманской железной дороге, между Кандалакшей и Имандрой, шелексовские и церковнические партизаны подымали против интервентов свои волости. На помощь им шли питерцы и волжане, москвичи и рязанцы.

Полторы тысячи верст нового фронта ощетинились штыками. Из разрозненных мелких отрядов сколачивалась Шестая северная армия.

Открывалась зимняя кампания восемнадцатого года.