Друзья встречаются

Бражнин Илья Яковлевич

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

 

 

Глава первая.

ВЫ ЖЕРТВОЮ ПАЛИ…

В те дни, когда Павлин Виноградов отбивался на Двине от английских канонерок, в Архангельске происходили крупные перемены.

Верховное управление Северной области развивало бурную деятельность, длинные деревянные заборы Архангельска оклеивались всё новыми и новыми правительственными декларациями и приказами.

Тридцатого августа, то есть меньше чем через месяц после переворота, была введена смертная казнь и начали действовать особые военные суды. Спустя два дня издано было постановление о возвращении прежним владельцам национализированных Советами пароходов и прочего имущества. Все изданные советской властью декреты о социальном страховании рабочих, о рабочем контроле были «отменены немедленно». Немедленно же вводился в действие царский свод законов и вывешивались над государственными учреждениями трехцветные флаги. На окраинных Мхах копали могилы для расстрелянных; в них первыми легли тринадцать нижних чинов Архангелогородского запасного полка, отказавшегося идти на фронт против большевиков.

Все эти меры проводились весьма решительно и красноречиво характеризовали новых правителей Севера, во главе которых стоял убеленный сединами и умудренный контрреволюционным опытом Чайковский. Бывший народник, позже эсер, ещё позже так называемый народный социалист, член Учредительного собрания, член «Всероссийского комитета спасения родины и революции», созданного по инициативе меньшевиков для борьбы с большевиками и организации восстаний против советской власти, один из организаторов контрреволюционного «Союза возрождения», участник сговоров с иностранными миссиями об интервенции, участник организации белогвардейского переворота на Севере - вот неполный послужной список Чайковского.

Необычайная гибкость седобородого предателя, позволявшая ему легко сговариваться и с эсерами, и с меньшевиками, и с кадетами, и с иностранными заговорщиками, и со своими, отечественными белогвардейцами, вознесла его на вершину власти. Чайковский был облечён в сан главы Верховного управления Северной области, в которое кроме него входили шесть эсеров и два кадета.

Счастье оказалось непрочным. В один прекрасный день правительство вдруг исчезло. Обнаружилось, что исчезновение было организовано первым главнокомандующим всеми вооруженными силами на Севере - капитаном Чаплиным. Вдохновлявший его английский генерал Пуль, который командовал экспедиционным корпусом интервентов, полагал, что сумеет владеть и править краем без посредничества министров Чайковского, а кстати, и без него самого, и пустил в дело свою марионетку - капитана Чаплина. Чаплин арестовал правительство и отправил его под конвоем в Соловки.

К слову сказать, Чаплин был не только Чаплиным, но и Томсоном. Превращение его в английского подданного, владеющего соответствующим английским паспортом, совершилось ещё в июле, когда Чаплин с помощью английского поверенного в делах Линдлея тайком перебрался на Север для организации белогвардейского переворота в Архангельске и поддержания контакта с интервентами.

Несколько позже в том же направлении проследовал и сам Линдлей, а вместе с ним и остальные послы, выехавшие самочинно из Москвы. Несмотря на настоятельные предложения Советского правительства вернуться в столицу, дипломатический корпус упорно отказывался возвращаться, и тому были свои причины. Главная из них была та, что эта организация давно уже перестала быть корпорацией дипломатических представителей и превратилась в штаб заговоров против молодой Советской Республики. Глава дипломатического корпуса посол США Фрэнсис ещё второго мая восемнадцатого года, настаивая на вооруженном вторжении в Советскую Россию, писал своему правительству, что «наступило время для интервенции союзников».

Работая изо всех сил на ускорение интервенции, послы постепенно и перекочевали из столицы, где были слишком на виду, поближе к окраинам, куда направлялись их военные силы. Сперва дипломатический корпус переехал в Вологду. Отсюда он принялся руководить организацией восстаний против советской власти в Ярославле, Муроме, Рыбинске и других городах. Затем, когда восстания эти одно за другим стали проваливаться, изобличая их организаторов, дипломаты-заговорщики перебрались ещё дальше на север. В Архангельске они появились незваными гостями за несколько дней до прихода туда интервентов и вместе высадившимися с военных кораблей генералами стали командовать краем.

Те и другие и соперничали и дополняли друг друга. Генералы часто подправляли политиков, находя их недостаточно решительными; политики подправляли генералов, находя их недостаточно гибкими. В истории с похищением правительства Чайковского бравый генерал Пуль и его агент Чаплин явно перегнули палку, не учтя всей сложности обстановки, и пришлось вмешаться дипломатам. Дело в том, что кулацко-эсеровское правительство имело своих приверженцев, и в городе поднялся шумок. Иностранные послы, обеспокоенные многочисленными петициями мелких буржуа, чиновников и опекаемых эсерами земств, собрались на совещание, на котором и решили, что время для открытой военной диктатуры ещё не приспело, что демократический маскарад является учреждением не только полезным, но и необходимым, и вернули Чайковского из Соловков. Вместе с Чайковским вернулись и другие министры. Чайковскому приказали сформировать новое, более правое, кадетское правительство, в котором социалистов уже не было.

Донося об этом своему заокеанскому начальству, посол США Фрэнсис прибавлял в конце послания: «Я думаю, что Чайковский больше не будет назначать министров, которых мы не желаем».

Сентябрьская авантюра Чаплина кончилась для него в общем вполне благополучно. Если во всей этой истории и были пострадавшие, то это были те, кто не имел к ней никакого отношения. Вернув из Соловков белогвардейское правительство, интервенты забыли вернуть из тюрем тех, кого бросил туда ретивый Чаплин, организовавший за время своего короткого владычества массовые облавы и аресты.

Между тем количество заключенных увеличивалось, да и самая тюрьма становилась с каждым днем иной. Режим стал жестче прежнего. Начался открытый террор.

Третьего ноября тысяча девятьсот восемнадцатого года, с утра, заключенные архангельской губернской тюрьмы были предупреждены, что днем будет дан свисток и по этому сигналу все должны повернуться спинами к окнам и не оборачиваться до второго свистка. В то же время наружным часовым был отдан приказ стрелять в каждого, кто покажется у окна.

Тюрьма притихла. Ждали свистка. К трем часам, истомившись ожиданием, решили, что его вовсе не будет. Тогда он вдруг прокатился по тюрьме - долгий, заливистый, тревожный. Все вздрогнули и безотчетным движением повернулись к окнам. В камере, где сидел теперь Никишин, окна были довольно низки, и, став поодаль от одного из них, Никишин благодаря высокому своему росту видел всё, что делалось внизу.

Во дворе тюрьмы стояли молчаливыми группами солдаты. Их было немного - человек тридцать. С первого взгляда поражали разнообразие и пестрота обмундирования. Зеленые френчи англичан перемешивались с синими куртками французов. Среди них были американцы и несколько добровольцев из организованного англичанами так называемого Славяно-британского легиона. Было непонятно, зачем, для какого дела собрали этих разноплеменников.

Ждать разгадки пришлось недолго. Из тюремного корпуса вышли Шестерка, конвойные и среди них шестеро красноармейцев. Одного из них вели под руки двое товарищей. Слева поддерживал его светловолосый молодой командир. Он был без шапки.

У тюремной стены стояли «стерлюги», высокие козлы для пилки досок вручную - сооружение патриархальное, мирное. К этим стерлюгам и подвели красноармейцев. Они стали спиной к набитым на козлы доскам и взглянули на шеренгу выстроенных перед ними солдат.

Строй был необычайно пестр. Слева стоял англичанин, рядом с ним американец, дальше француз, потом русский белогвардеец, опять англичанин и так до конца шеренги. Каждая из основных сил северной интервенции имела здесь своего представителя. Это была круговая порука.

Красноармейцам протянули повязки. Командир тряхнул головой и оттолкнул руку офицера:

- Если вам стыдно, завяжите глаза себе!

Он попросил закурить. Офицер дал ему сигарету. Легкий дымок медленно поднялся к небу. Командир огляделся: товарищи стояли плечом к плечу и ждали. Чтобы не томить их ожиданием, он бросил сигарету не докурив. Раздался залп. Они упали.

Командир стоял. На груди его проступили багровые пятна. Командир шатался.

- Добивайте, - хрипло выговорил он, сплевывая кровью.

Офицер, давший сигарету, вырвал из кобуры револьвер и дважды выстрелил в упор. Командир упал… Солдаты оставляли двор. Шесть трупов лежали у мирных стерлюг.

Заключенные толпились у окна, и никакой запрет, никакие угрозы не могли их остановить.

- Ларионов, - сказал кто-то возле Никишина, - я его знаю. Это Ларионов…

- Какой Ларионов?

- Ларионов Степан, с Печоры!… Он отрядом командовал. Что же они, сволочи, у нас на глазах!…

Камера затихла.

Стоявший ближе к окну арестант в черной косоворотке поднял голову и запел. Это был Шахов, пильщик из пригородной Маймаксы. Песню подхватила вся камера:

Вы жертвою пали в борьбе роковой,

Любви беззаветной к народу.

Вы отдали всё, что могли за него -

За жизнь его, честь и свободу…

Песня прошла сквозь стены. Её услышали в соседних камерах и там подхватили. Она перекинулась в другие этажи, вырвалась из тюрьмы через старые замшелые стены на улицу, где толпились привлеченные выстрелами горожане. Услышав песню, толпа затихла. Руки потянулись к шапкам.

 

Глава вторая.

ШАХОВ

Шахов стоял у окна и смотрел на тюремный двор. Трупы не были еще убраны. Никишин следил за Шаховым. Его тянуло к этому маймаксанцу, как тянуло когда-то к Батурину. Он находил между ними какое-то неуловимое сходство, хотя они были разительно несхожими. Не было в Шахове ни телесной мощи Батурина, ни его добродушия и улыбчивости. Шахов был невелик ростом, поджар. Глядел он на человека строго, с язвинкой, пронзительно, Угловатая голова с широким затылком крепко сидела на жилистой шее, и, видимо, такая голова прочно держала то, что в неё засело. Может быть, эта очевидная внутренняя прочность, сжатость, целостность и роднила его с матросом. Никишину думалось, что этот маймаксанский пильщик знает что-то важное, чего не знают другие, чего не знает он, Никишин.

Ему хотелось подойти к Шахову и заговорить, но лицо маймаксанца было неподвижно и хмуро, и Никишину казалось, что у него нет нужных для Шахова слов. Тогда поднялся сосед Никишина - старик, крестьянин из Уймы, арестованный за то, что три сына его служили в Красной Армии.

- О, господи! - зашептал он придыхая и подошел к окну. Лицо его было темно, шероховато. Кожа, выдубленная солнцем и ветрами, лежала сухими морщинками.

Нынче утром старик долго и многословно рассказывал Никишину о своих крестьянских делах, не перестававших волновать его и в тюрьме, о нынешних и о позапрошлых хлебах, о дождях, о покосе. Потом столь же долго и многословно толковал он о своём несправедливом аресте.

- За что заарестовали, в толк не возьму! Политика моя известная - посеять да убрать. Ты, сынок, рассуди давай. Хлеб поспел когда ещё! Сыны в армии. Старуха одна - как глаз у кривого. Разве ей одной управиться? Ведь это что же выходит? Разорят хозяйство вовсе!

Старик сокрушенно потряхивал жиденькой бородой. Он был уверен, что, арестовав его, поступили не по-хозяйски. Никишин ждал, что и сейчас, подойдя к Шахову, он снова заговорит о хлебах, о старухе, которой с ними управиться невмочь, о своем аресте. Но старик заговорил о другом.

- Лютуют люди, - сказал он, останавливаясь подле Шахова. - Нет чтобы по-доброму. Силом всё хотят, вишь, силом взять!

- То не от силы, деда, а как раз наоборот, - ответил Шахов. - Оттого, что мала их сила!

Старик покачал головой.

- Пожалуй, оно и так, - сказал он и вытащил из-за пазухи кисет. - Кури давай!

- Спасибо, деда!

Они закурили. Разговор кончился. Старик, повздыхав, ушел в свой угол. Никишин смотрел то на него, то на Шахова. Старик уселся в угол, разулся и, казалось, вовсе забыл о разговоре у окна. Но Никишин ещё долго следил за ним неподвижными глазами, дивясь тому, что именно этот вот старый крестьянин заговорил с Шаховым о сегодняшнем горе и Шахов нашел нужные для него слова.

Вечером Никишин подошел к Шахову, сказал ему о старике.

- Старик правильный, - сказал Шахов коротко и одобрительно.

- Удивительный! - воскликнул с увлечением Никишин.

- Нет, - отрезал Шахов. - Старик обыкновенный, и это и есть самое важное. В этом вся его сила.

Шахов оказался скуп на слова и в суждениях прям и резок. Резкость эта не оттолкнула, однако, Никишина, ибо он видел в Шахове горячую убежденность. Скуповатая горячность Шахова была колюча, но побуждала к действию. После разговора с маймаксанцем Никишин почувствовал себя деятельней, оживленней.

Часа полтора спустя Никишин вернулся в свой угол. Старик сидел разувшись и укоризненно глядел на ноги.

- Что у тебя, дед, с ногами? - спросил Никишин сочувственно.

- Пухнут, - сказал старик, всё глядя на свои ноги, будто упрекал их в чем-то. - Пухнут и пухнут, скажи на милость. Прежде и в помине этого не было. А теперь на вот, как на грех. Позовут к начальству, а как пойдешь!

Он сокрушенно качал головой, и, казалось, его удручало не то, что ноги болят и пухнут, а то, что вдруг его позовут к начальству и тогда обнаружится, что ноги его в неисправности.

Ночью ноги у старика сильно разболелись, а назавтра он еле двигался. Ещё через сутки он слег и больше уже не вставал. Никишин почувствовал, что и у него с ногами что-то неладное. Появилась, кроме того, нестерпимая ломота в крестце. С каждым днем Никишину становилось всё хуже. Большую часть дня он лежал. Ноги распухли, покрылись большими синими пятнами, десны стали рыхлыми и тоже посинели, зубы шатались. Всё это было знакомо тюремным сидельцам - цинга была их постоянным спутником. Спустя неделю в камере уже было четверо цинготных, а спустя ещё день умер заболевший прежде всех старик. Тюремщики не торопились вынести покойника, он лежал в своем углу маленький, сухонький, с застывшим на лице недоумением, и Никишину казалось, будто он всё ещё повторяет про себя свое присловье - «за что заарестовали, в толк не возьму».

В тот же день, когда старика унесли, Никишина вызвали в контору. Вероятно, этот вызов имел связь с судом, который должен был скоро состояться. Но Никишин уже не мог двигаться и попал не на суд, а на телегу, отвозившую его в Больничный городок.

Больных было двенадцать человек. Их свалили на телегу кучей друг на друга, как охапку дров, и прикрыли рогожей. С реки дул колючий, пронизывающий ветер. Полуголые, они стучали под рогожей зубами и тихо стонали.

- Эк, падали навалили! - сказал провожавший телегу старший надзиратель Мамаев. - Все одно, подохли бы и здесь! Ну, трогай, что ли!

Телега отъехала от тюрьмы… Кто-то застонал на ухабе. Пошел снег - тихий, ласковый…

 

Глава третья.

КОМИССАР И МАТРОС

Зима выдалась суровая и долгая. Морозы, доходившие до пятидесяти градусов, затрудняли и без того трудные условия зимней кампании.

На других фронтах для сильного удара сосредоточивались в кулак целые корпуса. По кубанским степям делали походы целые армии. На Севере армии не сшибались и не делали походов. Огромные пространства, полное бездорожье, бесхлебье, непроходимые леса и болота, саженные снега, долгая распутица - всё это делало невозможным движение крупных сил и их сосредоточение.

Фронт растянулся на полторы тысячи вёрст, но он никогда не представлял собой сплошной линии. Боевые группы стояли на железной дороге, на редких почтовых и гужевых трактах, на реках, то есть на путях, которые вели к жизненно важным пунктам края. Владеть этими путями значило владеть краем.

На этих путях главным образом и дрались.

Особые местные условия Северного фронта породили особую тактику. Боевые группы сосредоточившись на небольших узких участках дорог и трактов, покрыли их густой цепью укреплений, «делав позицию почти неприступной, и подолгу простаивали друг против друг на одном месте. Так как лобовые удары были чрезвычайно затруднены и сопряжены с большими потерями, то родилась тактика глубоких обходов по глухим лесным тропам, с выходом во фланги и тылы врага.

Для командования Шестой армии такой характер боевых действий представлял большие трудности. Малые силы армии требовали маневренности частей, постоянной перегруппировки и переброски их с одного участка на другой, но непролазные леса, большие пространства и слабые средства связи затрудняли маневренность, организацию боевых операций, самоё создание армии.

Белые на Северном фронте имели организованную, обученную, прекрасно снаряженную армию интервентов и офицерские кадры для формирования новых частей. Красные в первые дни не имели на фронте ничего - ни хлеба, ни людей, ни снаряжения, ни боевых средств, ни даже времени на создание боеспособной армии. Приходилось сколачивать её в процессе борьбы. Первоначальными боевыми силами были наспех сбитые местные отряды, весьма разношерстные и неоднородные по своему составу. Были в них и крестьяне-партизаны, и рабочие, и матросы, и добровольцы-коммунисты, и красногвардейцы, и наспех вооружаемые железнодорожники. Были среди них и авантюристы и шкурники, охочие до армейского пайка, более сытного, чем паёк гражданского населения.

Легко понять, сколько труда нужно было положить, чтобы из буйных и пестрых отрядов сколотить дисциплинированную армию, свести отряды и отрядики в роты и полки, прочесать, прочистить, вооружить и обучить личный состав, возвести укрепления и наладить связь на фронте в тысячу пятьсот верст, и всё это на ходу, в бою, не теряя занятых позиций.

Все армейские трудности, как океан в капле, отражались в отданном под начало Мите небольшом отряде. Отряд почитал себя цветом революции, хотя отнюдь им не был. Командованию он подчинялся неохотно, воевал со скрипом. Командир его, матрос Ваганов, был человеком слабым, неустойчивым и шёл на поводу у буйной части отряда, избравшей его именно потому, что он был слаб и им можно было помыкать. Его следовало сменить, но сразу, не вызвав, беспорядков в отряде, этого нельзя было сделать.

Назначение Мити комиссаром прошло гладко. Три коммуниста, которых Митя нашел в седьмой теплушке, стали ядром отряда, его ведущей силой. Группу буйной вольницы развели понемногу по другим частям, давая им временные задания на соседних участках и оставляя их там под разными предлогами. В то же время в отряд, под видом местных проводников, влили десяток красноармейцев. Наконец отряд слили с красноармейской ротой в отдельный батальон. Ваганов был безболезненно отставлен, так как в командиры батальона явно не годился.

Последним событием в цепи этих перемен была история с Ефимом Черняком. И он и дружок его - широколицый веселый Маенков - принадлежали к буйной части отряда, но если Маенкова Мите довольно быстро удалось сломить и привлечь на свою сторону, то Черняк оставался всё тем же неуемным матросиком, каким увидел его Митя в первый раз на подножке вагона при отъезде из Москвы. Митя давно сумел бы избавиться от него, если бы не чувствовал к нему необъяснимой симпатии и если бы в самом начале не избрал его мерилом своей работы. Он не считал, что работа его по перевоспитанию отряда закончена, ибо оставался всё так же, как и раньше, непокорным Ефим Черняк. И вот с ним-то и приключилась под конец очень неприятная история.

Ефим Черняк украл у красноармейца второй роты теплую фуфайку. Впрочем, он не считал это кражей: фуфаек на всех не хватало, и Черняк полагал, что, будучи легко одет, имеет на неё неоспоримое право.

Но бойцы батальона поглядели на это иначе. Это была уже прочная регулярная часть, обстрелянная и с весьма строгой дисциплиной. Ещё прочнее этой армейской дисциплины укрепилось в батальоне нераздельное чувство товарищества. Обокрасть своего боевого товарища - это было тягчайшим преступлением, и на митинге, возникшем стихийно на месте происшествия, красноармейцы потребовали расстрела Черняка. Вор позорил батальон. Решение было единодушным. Даже Маенков, почерневший от огорчения, назвал дружка гадом и, зверски изругав владельца злосчастной фуфайки, проголосовал за расстрел.

Обворованный красноармеец покорно принял брань Маенкова и пробормотал чуть не плача:

- Да я ж разве… Да коли б он попросил, черт рваный, я ж бы и так ее отдал, ей-бо, отдал бы, провались она, проклятая.

Он чувствовал себя глубоко несчастным и пытался даже защищать Черняка. Но ротный старшина сурово одернул его:

- То не тебя, а батальона касается! Твое дело десятое. Мы не за твою поганую фуфайку цапаемся, а за нашу Красную Армию.

Для Мити эта формулировка была решающей. Он утвердил приговор общего собрания батальона, а ночью пошел к Черняку в землянку. Часовой, сидя возле двери на обледенелом чурбане, дремал, а верней - делал вид, что дремлет. Дверь за отсутствием замка была припёрта колом. Митя обошел часового, отвел в сторону кол и вошел в землянку. Широкая полоса лунного света легла на нижние нары. Митя увидел сидящего на них Черняка.

- А, комиссар! - усмехнулся ему навстречу Черняк. - Пролетарский поп! Исповедовать грехи пришел?

Митя сел на нары рядом с Черняком, взглянул на него и сказал сухо:

- Я утвердил постановление батальона.

- Всё! Ясно, - сказал Черняк, тряхнув головой. - На таком деле стоишь!

Он сдвинул бескозырку на затылок. Голос его звенел отчаянной бесшабашностью, но в глазах стояла смертная тоска. Митя отвернулся от него и спросил отрывисто:

- Мать жива?

Черняк вздрогнул, лицо его перекосилось.

- На живца берешь, комиссар, - сказал он, скрипнув зубами. - Мать поминаешь? Смотри, я тоже помяну. Мне теперь одна дорога.

- Одна? - сказал Митя, поднимая голову и поворачиваясь к Черняку. - А если не одна?

Черняк прищурил острые черные глазки и вдруг раскрыл их, будто стрельнул ими в Митю.

- Дешевка! - сказал он, хрипло засмеявшись. - Лучше уж про международное положение заливай.

- Хорошо. Можно и про международное положение, - сказал Митя. - Международное положение такое, что есть молодая советская власть, которая бельмом на глазу для буржуазии торчит, и есть буржуазия четырнадцати стран, которая во главе с английской и американской прислала на русскую землю войска, чтобы душить эту молодую советскую власть. И вот пролетарий напрягает последние жилы, чтобы отстоять её, и создает Красную Армию, единственную надежду всех пролетариев, и матрос Черняк расшатывает Красную Армию и тем помогает буржуям и помещикам всех стран душить советскую власть.

- Врешь! - зарычал Черняк бешено, хватая Митю за плечо. - Врешь, комиссар!

- Вру! - сказал Митя, подымаясь на ноги. - Вру! Не может быть, чтобы матрос Черняк, сам пролетарий и сын пролетария, потом и кровью плативший буржую за кусок хлеба, помогал этим буржуям душить нашу власть. Не верю в это, несмотря на всё, что делал матрос Черняк. Не верю, чтобы ты был враг своей советской власти. Не враг ты.

- Не враг, - повторил матрос и тоже поднялся на ноги.

Они поглядели в лицо друг другу, и Митя сказал, быстро сунув руку за пазуху:

- Вот тебе, Ефим, последняя проба - эта бумажка. Она за моей подписью и батальонной печатью. По ней матрос Черняк, боец Красной Армии, направляется в штаб Двинской флотилии со специальным поручением. В штабе разыщешь товарища Ситникова и скажешь ему всё. Не найдешь Ситникова - к комиссару флотилии явишься. Одним словом, уходи отсюда. До Двины тылами верст двести с лишком, добредешь как-нибудь, а может, у Вельска к нашим по пути пристанешь. В деревнях кусок хлеба вестовому дадут. Иди!

Митя отдал Черняку бумажку и быстро повернулся к двери. Часовой с прежним нарочитым усердием храпел на своем чурбане. Митя усмехнулся этому старательному храпу. Черняк вышел следом за Митей. Не глядя друг на друга, они разошлись в разные стороны.

 

Глава четвертая.

УРОК АНГЛИЙСКОГО ЯЗЫКА

Вернувшись в свою землянку, Митя зажег сделанную из консервной банки коптилку и сел за стол. В углу на нарах сладко похрапывал командир батальона Вася Бушуев. Мите спать не хотелось. Мысли его были заняты Черняком. Чтобы дать им другое направление, Митя взял самоучитель английского языка и положил его перед собой на стол, сколоченный из неструганых досок. Стол кренился, вместе с ним кренилась и коптилка. Хилый огонек её дрожал как от озноба. В землянке было в самом деле холодно. Давно прогоревшая буржуйка остыла. Остыли и проржавевшие трубы, подвешенные на обрывках телефонного провода поперек землянки. От двери к столу сочился острый холодок.

Митя поджал под себя ноги и плотней запахнулся в полушубок. Светлые нечесаные волосы беспорядочными прядками упали на широкий, в едва заметных рябинках нос.

- Ride, - бормотал Митя, - ride.

Слово было знакомо. Митя знал, что оно означает - ездить верхом, но фраза касалась луны - не могла же луна гарцевать по небу. Митя полез в истрепанный карманный словарь и обнаружил, что это слово значит не только - ездить верхом, но также и плыть, и стоять на якоре, и даже - мучить.

- Ишь, скупердяи - проворчал Митя. - Одним словом во всех случаях жизни обойтись хотят, - и подчеркнул непонятную фразу, чтобы позже справиться о её смысле у пленного капитана Вильсона.

Пленные англичане случались на позициях довольно часто, и они-то и навели Митю на мысль заняться их родным языком. При допросе одного из них в Особом отделе бригады, где Митя бывал по делам, выяснилось, что за отъездом единственного переводчика никто говорить с пленным не может. Начальник отдела жаловался на нехватку людей, знающих языки. Тут-то Митя и решил заняться английским языком. Через несколько дней он выпросил себе пленного капитана Вильсона, довольно хорошо говорившего по-русски, отыскал в политотдельской библиотеке самоучитель и словарь и принялся за работу.

Первый урок английского языка принял неожиданное направление и для ученика и для учителя.

Посмотрев на добытый Митей самоучитель, капитан Вильсон отложил его в сторону и сказал:

- Мы не будем заниматься по этой плохой книге. Мы будем заниматься согласно другой методе. Я буду разговаривать с вами. Будем вместе немножко писать и немножко работать грамматически. Не так?

- Идёт, - кивнул Митя. - Так и лучше даже.

- Я тоже думаю, что так лучше, - сказал Вильсон. - Мы именно будем разговаривать. Вы будете что-нибудь спрашивать существенное, я буду что-нибудь отвечать. Ну? Или так же я у вас буду что-нибудь спрашивать. Например, я спрошу вас, пожалуйста, - почему у русского офицера такая плохая и сырая землянка? Разве нельзя её отделать досками? У вас, у русских, очень много леса. Не так?

Капитан сел на грубо сколоченный табурет и улыбнулся тонкими недобрыми губами. Он ждал ответа. Митя долго молчал. Ему вдруг не захотелось брать уроки английского языка. Ему захотелось взять за шиворот этого высокого, самоуверенного, румянолицего офицера и вышвырнуть за дверь землянки. Но он сдержался и, отвернувшись, сказал хмуро:

- Вы, кажется, хорошо осведомлены насчет русского леса!…

- Ну, не так хорошо.

- Во всяком случае достаточно хорошо, чтобы пожелать заграбастать его в свои руки.

- Заграбастать! - поднял брови капитан Вильсон. - Интересное слово!

- Очень интересное. Впрочем, есть еще интереснее слова: «ограбить», «расстрелять», «оккупировать», «колонизировать».

Митя побагровел, и кулаки его невольно сжались. Уже совершенно забыв о предполагавшемся уроке английского языка, он с внезапной яростью подступил к капитану:

- Зачем вы пришли на нашу землю? Кто вас звал сюда?

- О, это совсем наивный вопрос, - усмехнулся капитан, чуть бледнея и презрительно сжимая тонкие губы. - Мы пришли за тем, чтобы делать у вас порядок.

- Английский порядок, надо полагать?

- Да, так понимать - будет правильно.

- То есть, значит, такой порядок, при котором правители России были бы вашими приказчиками и при котором вы могли бы свободно выкачивать из неё богатства, как вы делаете это где-нибудь в Африке?

- Вы, как я вижу, хотите говорить откровенно. Я думаю, что это здесь можно. Я думаю, что я тоже буду говорить откровенно. Иногда это интересно. И я скажу вам, если вы уже сказали - Африка, пусть это останется так, как вы сказали. Наша политика действительно имеет свои традиции. Территории меняются, но традиции не меняются. Африка, Европа - англичанин останется всегда англичанином. Это смелая и благородная нация. Вы беспристрастно должны сказать, что это есть известный факт.

- Нация сейчас ни при чём, - отмахнулся сердито Митя. - Плохих наций на свете не бывает. Есть плохие политики. И вот вы и есть плохие и даже совсем никудышные политики. А что касается благородства, то мы-то знаем, как оно выглядит! Напасть на мирную неокрепшую республику, не желающую вам ничего дурного, напасть коалицией в четырнадцать держав! Четырнадцать вооруженных до зубов на одного и почти безоружного, - это вы и имели в виду, наверное, когда говорили о вашем благородстве!

- Этого я, конечно, не имел в виду. Но, впрочем, вы кричите на весь мир: «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!» Почему бы нам не поставить лозунг: «Капиталисты всех стран, соединяйтесь»?

- Соединяйтесь для грабежа? Для расстрелов, для бандитизма? Блок убийц и бандитов. Почему, - нет, вы скажите, почему так: куда бы ни пришли вы, кичащиеся своей культурой, - всюду вы начинаете с варварского уничтожения людей, с расстрелов мирного населения?

- Террор - это военная необходимость.

- Бросьте! Мы знаем, что такое военная необходимость. То, что вы делаете, - вовсе не военная необходимость. Это не жестокость воина. Это жестокость людоеда. Вы расстреливаете не только солдат и не только врагов. Вы убиваете сотнями, тысячами ни в чем не повинных, мирных людей. Это откровенный бандитизм! Никакого другого имени эти методы не имеют. Капитализм уже вышел из той стадии, когда делают пусть и жестокие, но разумные вещи! Сейчас капитализм - это бешеная собака!

- О, вы преувеличиваете! Вы должны кое-что простить, потому что когда люди дерутся, они всегда немножко более горячие, чем это нужно.

- Горячие… При чём здесь горячие, когда это, наоборот, холодная, бездушная система убийств ради барышей, ради золота, за пару фунтов стерлингов или за пару миллионов фунтов, смотря по обстоятельствам.

- Пара фунтов и пара миллионов фунтов - это, между прочим, большая разница для делового человека.

- Никакой разницы. Рубль или миллион заплачено за подлость - это безразлично.

- Вы так говорите потому, что вам никто никогда не предлагал миллиона. Не правда?

- И никогда не предложит. Вы знаете, кому можно предлагать и кому нельзя.

- Я думаю, что предлагать можно всякому. И всякий возьмет. Но один возьмет пару фунтов, а другой меньше миллиона не берет.

- Значит, всё продажно, по-вашему, решительно всё?

- Что делать? Так построен мир!

- Мир строили люди. Люди могут его и перестроить.

- Возможно. И так как мы говорим откровенно, то я скажу откровенно: нам не хочется, чтобы его перестраивали, потому что нам в нём хорошо жить. И мы будем бороться за то, чтобы он остался таким, в котором нам хорошо жить.

- И для этого убивать, убивать, убивать, вечно убивать!

- Если это необходимо, что ж…

- Но послушайте! Зачем вы тогда кричите на всех перекрестках, что боретесь за культуру, защищаете культуру от варваров-большевиков, которые, мол, пришли, чтобы разрушить её! При этом вы насочинили разных несусветных небылиц об угрожающих спокойствию мира комиссарах с бородой до колена, которые рвут на части пленных, национализируют женщин и тому подобное. Просто пакость какая-то!

- О, конечно! Мы иногда говорим и такие вещи, Но, как умный человек, вы должны понять, что это только сказки для маленьких.

- Для маленьких детей?

- Для маленьких людей.

- Так. А для больших, значит, ясно, что дело не в защите культуры, а в защите кармана?

- Более или менее ясно.

- Всё остальное, значит, чистейший обман, вся эта болтовня о культуре, миролюбии, благе наций и прочем? Всё это ничего не значащие пустые слова?

- Я думаю, честно будет сказать, что это так и есть! Мы придерживаемся того принципа, что слова следует всегда говорить такие, каких требуют обстоятельства. А делать надо так, как выгодней. Мы так и поступаем. Вы же, большевики, всегда очень преувеличиваете значение слова. Это прямо ваша болезнь - этот фетишизм слова. А между тем самые прекрасные действия самых прекрасных слов можно прекратить несколькими граммами свинца. Вот видите, как мало значат слова.

- Ваши слова - да! Но есть слова, которые живут тысячелетия.

- Да, если нам выгодно, чтобы эти слова жили, мы это допускаем и даже поощряем. Вы знаете, что Киплинг получал по шиллингу за слово. Это самая высокая цена, которую когда-либо платили за слово, и он действительно говорил очень искусные слова, но, если вам признаться, я так думаю, что это были выброшенные деньги.

- Таково ваше уважение к своему же поэту! Вот так расписались в культурности! Здорово!

- Пожалуйста. Прошу вас! Не бойтесь за Киплинга. Он получает от меня ту дань уважения, какую заслужил. Он воспел меня, капиталиста, англичанина, владыку мира.

- Вы цените его только как певца владык. Да, он певец колониальных владык и этой вашей надутой гордости. Но мы, русские, смотрим на вашего английского поэта шире.

- О, благодарю! Это делает вам честь!

- Пойдите и сообщите об этом всему миру. Напишите об отношении большевиков к культуре в вашей газете.

- О, зачем бы стал я делать такую глупость!

- Но это была бы правда!

- Писать правду о большевиках будет только дурак! Сами скажите мне, зачем мы будем помогать своим могильщикам копать нам могилу. Наоборот, мы постараемся закопать в могилу вас.

- Не выйдет, капитан! Никак не получится! Мы вас не звали. Но если вы пришли, то получите своё полной мерой, будьте покойны. Мы вас отсюда выставим с таким треском, что его услышат во всем мире.

- Это не страшно! Наш военный министр Уинстон Черчилль самый злобный ваш враг, но не самый умный. Экспедиция в Россию подготовлена им не так, чтобы стать последней минутой вашей жизни. Но вам не следует радоваться. Это ещё ничего не значит. Предположим действительно, что нам придется уйти. Пусть так. Но мы уйдем только за тем, чтобы прийти снова - через год или через тридцать лет, но обязательно придём снова в лучшее для нас время и с лучшим, чем сейчас, оружием!

- Через год или через тридцать лет будет то же, что и сейчас. И вам не поможет никакое оружие. Вы говорите, что вы умны. Как же вы не можете понять, что дело не в оружии, что когда речь заходит о коммунизме, то оружие не имеет для решения вопроса в целом никакого значения. Более совершенное оружие увеличит число жертв, но никогда не сможет изменить конечного результата. Нельзя повернуть вспять историю. Мертвые не встают из могилы. Капитализм мертв. Он уже смердит на весь мир.

- Браво! Браво! Вы очень, очень отличный агитатор. Я могу уважать вас. Но я должен сказать вам, что мы ещё живы, что наша смерть - это только так вам кажется. Вам этого очень хочется, и поэтому вам кажется, что это уже так и есть. Во всяком случае реальное дело такое, что, как бы мы ни кончили в будущем, у нас ещё достаточно сил для того, чтобы прежде уничтожить вас.

- Ошибаетесь, сэр, катастрофически ошибаетесь! Вы сильны? Хорошо. Пусть вы ещё сильны. Но посчитайте ваши слабости. У вас их больше, чем сил. И силы идут на убыль, а слабости возрастают и увеличиваются.

- Вы уже подсчитали их? Сделали баланс?

- Вы сами займетесь сведением ваших балансов. Придется заняться, хотите вы этого или нет!

- О, я большой оптимист в этом отношении! Я думаю, что балансы будут не так печальны. И я думаю также, что мы покончим с вами. Покончим, потому что мы хотим жить. Нам надо вас разбить потому, что нам надо жить. Понимаете вы это, русский комиссар?

- Нет, английский капитан, не понимаю. Не понимаю - почему вы хотите жить за счёт нас. Почему не хотите жить за свой собственный счёт, своими собственными трудами? Или речь идёт всё о той же традиционной политике Англии?

- В данном случае речь идет не только о политике Англии, но и о политике Соединенных Штатов Америки, и о политике многих других держав.

- Плохая политика! Для вас смертельная!

- О, ну, я вижу, что уроки хотите давать вы мне, а не я вам? Не так?

Капитан засмеялся. Смеялись, впрочем, одни губы. Длинное лицо оставалось неподвижным. Смех был короток, и, оборвав его, Вильсон заговорил деловым тоном:

- Я думаю, что наш маленький митинг не будет мешать нашей взаимной работе. Я думаю также, что вы не потеряли желание брать уроки английского языка.

Митя помолчал, потом сказал спокойно:

- Желание я, пожалуй, потерял. Но уроки брать тем не менее я буду!

- О, вы деловой человек!

- Как и все большевики. Но сейчас речь не о том. Вы, помнится, хотели начать с вопросов и даже задали один вопрос. Вот и я для начала хотел бы тоже задать один вопрос. У англичан, очевидно, принято, придя в чужой дом, садиться, не дожидаясь приглашения и оставив стоять хозяина?

Митя усмехнулся в лицо капитану и, чуть расставив ноги, остановился против сидящего на табурете капитана. И тут капитан королевской службы Бенжамен Вильсон, которого ни на минуту не покидала надменная самоуверенность, впервые смутился.

- О, пожалуйста!- сказал он, отводя глаза и подымаясь с табурета. - О, пожалуйста! - Я совершил ошибку. Война делает грубые привычки. Она портит. - Он засмеялся, чтобы скрыть свое смущение. - Я думал…

- Вы думали, что вы в Африке. Английская традиционная политика. Можете не пояснять и не извиняться. И можете садиться. Мы будем заниматься.

Митя сел против капитана Вильсона на нары, и урок начался.

 

Глава пятая.

ПЕРЕПИСКА ЛЕЙТЕНАНТА ФИЛЛИППСА

В последующие дни политический диспут не возобновлялся. Уроки английского языка были редки. Чаще Митя занимался самостоятельно, при помощи самоучителя. Тем не менее уже через полтора месяца Митя разбирался в языке настолько, что ему поручили перевести на английский язык листовку для солдат интервентов. Митя долго корпел над переводом и решил прибегнуть к помощи капитана Вильсона.

Само собой разумеется, Митя не показал капитану листовку, а переводил её с помощью англичанина, беря из неё вразбивку фразы, выглядевшие вне текста вполне невинно. Некоторые фразы он даже раскалывал для маскировки на отдельные выражения и слова… Так из слов «наша земля», «за что», «привозить», «обман», «вы воюете» с прибавлением обращения составилось начало листовки: «Английские солдаты! За что вы воюете на нашей земле? Вас привезли сюда обманом».

Постепенно капитан Вильсон, сам того не подозревая, написал на чистейшем английском языке агитационную листовку с призывом к солдатам своего полка оставить фронт и требовать у своего командования отправки на родину.

С тех пор Митя сделал большие успехи и уже довольно свободно объяснялся с пленными на их родном языке. Иногда его вызывали на участки для переговоров с англичанами и чтения отобранных у них документов.

В середине ноября его вызвали в село Турчасово для допроса троих пленных солдат, взятых стоящим на Онежском направлении нашим 159-м полком. Позиции противника держал 339-й американский полк.

Лейтенанту Филлиппсу, командовавшему одной из рот этого полка, пришло на ум заняться агитацией среди онежан.

Он сбросил с аэропланов на занятую красными территорию три листовки на русском языке, обращенные к местным крестьянам и красноармейцам.

Полагая, что голодной куме одно на уме, лейтенант начал с посулов «колоссальных запасов муки и продовольствия». Тут же определялась цена этих благ: «Мы желаем только, - писал лейтенант, - чтобы вы присоединились к нам и не помогали большевикам».

В дальнейших листовках лейтенант Филлиппс, войдя во вкус, довольно широко распространялся и по политическим вопросам. Командированный политотделом дивизии, Митя нашел на столе комиссара полка уже четвертую листовку, в которой лейтенант писал следующее: «Союзники пришли в Россию не сражаться с русскими людьми, а помочь России, они хотят только сделать её великой и свободной… Германия поражена, и её судьба в руках больших способных наций. Только одна Россия воюет… Союзники не желают быть в войне с Россией. Поэтому союзники и просят всех, кто желает считать Россию свободной и великой, прийти к ним. Союзники гарантируют безопасность всем, кто придет к ним без оружия теперь же. Те, которые будут и дальше стоять с оружием в руках, будут немедленно укрощены союзниками».

- Что ты на это скажешь? - спросил комиссар полка, кивая на листовку, и, не дожидаясь ответа, заговорил захлёбываясь:

- Нет, какова логика, черт побери! Приволок из-за моря пушки и пулеметы, строчит из них по нашему брату и ещё приговаривает: «Что же это вы, братцы, - все замирились, только одни вы воюете». Это, знаешь, вроде того, как громила приставил бы хозяину нож к горлу, а когда тот закричал бы и стал обороняться, он стал бы приговаривать: «Чего же ты, дорогой, среди ночи шумишь? Все кругом спят мирным сном, а ты драку заводишь». И потом, гляди, какое великодушие: хватая за горло, он разрешает всем, кто желает, «считать Россию свободной». А концовка - это колониальное «укрощение» непокорных! Как тебе это нравится?

- Очень нравится, - сказал Митя серьезно и, сняв заношенную баранью папаху, кинул её на стол. - Что же ты думаешь делать?

- Надо листовку написать, да позабористей. А ты нам переведешь на английский.

Митя провел рукой по свалявшимся волосам. Ему вспомнился диспут с Вильсоном и то, как британский капитан, сам не зная того, писал листовку своим солдатам. Он улыбнулся и сказал с живостью:

- Листовку? Хорошо! Привлечем на помощь этого самого американского лейтенанта.

- То есть как это американского лейтенанта? - спросил комиссар.

- А так. Я бы посоветовал напечатать на одной листовке и обращение лейтенанта, и наш ответ. Отдай лейтенанта на суд его солдат, а вместе с лейтенантом и всё командование, всех главарей интервенции!

- Верно, чёрт побери! И наших красноармейцев втянем в это дело! Соберем коллектив, прочитаем цидулю американца и тут же напишем ответ!

Комиссар весело потер руки и предложил на радостях выпить чаю. Вечером собрался красноармейский партийный коллектив, а ночью, усевшись в широкие розвальни, Митя ехал с готовым текстом листовки в подив. Там, в походной типографии, и обращение лейтенанта, и ответ красноармейцев были отпечатаны на английском языке, а спустя несколько дней местные партизаны и ходоки-добровольцы, знавшие в тылах противника все ходы и выходы, уже распространяли среди солдат интервентов ядовитую листовку. Солдаты находили листовки у себя в окопах, в блокгаузах, на стенах бараков, на деревьях в лесу. За первой листовкой последовали другие.

Политработники Онежского участка наладили постоянную связь с американскими солдатами, и спустя полтора месяца те вышли брататься с красноармейцами. Вслед затем американцы на этом участке отказались держать фронт и потребовали от своего командования объяснений, почему идет война с русскими. Дело приняло столь серьезный оборот, что на позиции выехал из Архангельска главнокомандующий всеми силами интервентов на Севере генерал Айронсайд, сменивший на этом посту генерала Пуля.

Впрочем, и его приезд мало помог делу. Распропагандированный большевиками полк сняли с позиций и отправили в Архангельск.

Так закончилась переписка лейтенанта Филлиппса с красноармейцами.

 

Глава шестая.

БАНЯ

Зимняя кампания восемнадцатого года не принесла существенных перемен в положении противников. Сильные морозы, снега и бездорожье мало способствовали оживлению боевых действий. Части стояли там, где застала их осенняя распутица. Только партизанские отряды, сведенные в роты и батальоны, были в постоянном движении и серьезно беспокоили белых. Ночью они пробирались им одним известными глухими тропами в тылы врага и внезапно обрушивались на базы и штабы, подрывали мосты, бронепоезда, отбивали обозы.

Батальон Мити стоял на передовых позициях в нескольких верстах от станции Емца и в верстах полутораста от Архангельска. Почти каждодневно происходили мелкие стычки, но крупных боёв не было. В конце декабря начали поговаривать о наступлении. В первых числах января девятнадцатого года батальон Мити внезапно сняли с передовых позиций и отправили на Емцу. В батальоне решили, что предстоит отправка на другой участок фронта, и гадали, куда их могут перебросить. Но на следующий день вместо переброски на боевой участок объявили баню.

Это было весьма кстати. Люди не мылись очень давно. Баня находилась в Шалакуше, верстах в сорока от места стоянки батальона. Собирались весело, с прибаутками, в чём особенно отличался широколицый Маенков.

Митя ехал с первым взводом первой роты. Маенков, вздумавший сплясать в тесной теплушке трепака, едва не опрокинул железную печку и прожег полу шинели. Всех охватил дух озорства.

Сама баня ещё усилила общее возбуждение. Парной банный туман, горячая вода в одной бадье и холодная в другой, мокрый тесовый пол, от которого пахло свежесрубленной сосной, - всё было источником радости. Те, кто постарше, мылись с усердием, крякая от наслаждения и приговаривая:

- Ох и баня, вот добрая баня!

Ребята помоложе ходили как пьяные, шлепали друг друга по спинам и блаженно смеялись.

Маенков шагал по скользким доскам широко расставляя ноги, словно под ним была палуба корабля, и, держа, в руках шайку с ледяной водой, выкрикивал:

- А ну, кого попарить?

И опрокидывал шайку кому-нибудь на голову. В конце концов Маенков так всем досадил, что на него устроили облаву. Тогда он вылетел голышом на улицу и, клубясь паром, нырнул с разбегу в сугроб.

Взвод так прочно засел в бане, что стоящему на очереди второму взводу пришлось брать её штурмом. До теплушек брели с развальцей, распахнув шинели и расстегнув вороты гимнастерок, тяжко отдуваясь, не обращая внимания на мороз.

В теплушке все уселись вокруг чугунной печки, кто на нарах, кто прямо на полу, и задымили махоркой. В открытых дверях теплушки мелькали высокие сосны и мохнатые от инея телеграфные столбы. Натянутые меж столбами провода текли в темно-синем небе тонкой волнистой струей. Густой махорочный дым клубился, как облака пара. Это напоминало баню.

Маенков кинул окурок в раскрытую печь и, потолкав соседей плечами, запел:

Топится, топится

В огороде баня,

Женится, женится

Наш миленок Ваня.

Все нестройно подхватили бойкий частушечный напев. Сперва в пении не было ни складу ни ладу, но мало-помалу хор зазвучал стройнее. Отдельные голоса и веселый задор потонули в песне. Лица стали задумчивы. Все плотней сбились вокруг печки. Пели «Ермака», «Ты не вейся, черный ворон», старые солдатские песни. Пели всю дорогу, и когда приехали, то никому не хотелось вылезать из теплушки. Эта дружная и точно праздничная поездка надолго запомнилась всем бойцам «банного взвода», как на другой день кто-то окрестил первый взвод первой роты.

Митя испытывал то же чувство, что и все бойцы «банного взвода». Попав к себе в барак, он долго сидел, улыбаясь невесть чему, потом, выпив четыре кружки чаю, пошел на телеграф.

Нужно было снестись с подивом, находившимся на Плесецкой, но линия была занята. Митя присел за шаткий столик и решил написать письмо Ситникову, на Двину.

В телеграфной толпился народ. Поминутно хлопали двери; кто-то искал какого-то Чернышева, кто-то рассказывал о только что закончившейся полковой партийной конференции. Сначала всё это мешало Мите, но спустя две-три минуты он уже не слыхал ни хлопанья дверей, ни шумных споров и старательно выводил на листе желтой оберточной бумаги:

«В первых строках моего письма посылаю пламенный железнодорожный привет славному бойцу Первой двинской дивизии! Мы наслышаны о ваших знаменитых делах и даже читали ваше имя в приказе по Армии, с чем и поздравляем. Наши дела ничего себе, пяток белым и интервентам не кажем, несмотря на то что у них, по нашим сведениям, около тридцати тысяч под ружьем, а у нас чуть побольше десяти. Но надо принять в расчет и то, что из этих десяти-одиннадцати тысяч - тысяча коммунаров и две - сочувствующих. Так что нас голыми руками не возьмешь. По некоторым приметам мы собираемся даже наступать. Мою часть сняли с позиции, и, хотя пока ещё ничего неизвестно, надо думать, что либо перебросят на другой участок, где наши думают нажать, либо вольют в ударную группу для начала наступления.

Пока живем, хлеб жуем, которого, кстати сказать, не так уж много. Впрочем, если сравнивать с первыми днями фронта, когда у нас на всей дороге из хлебных запасов было, кажется, два вагона селедок да два вагона соли, то сейчас мы просто Ротшильды.

Случается подкармливаться за счет английского короля. Недавно наши шелексовские партизаны захватили у «камманов» (так зовут американцев и англичан местные жители) обоз в сто двадцать подвод. Попробовали и мы «бишек» (сиречь галет) и шпика. У них, дьяволов, всего по горло. На каждого солдата баранья шуба, тёплая шапка с ушами, шерстяное белье, шерстяные и замшевые носки и поверх них «шекльтоны». Кстати, сейчас почтенный исследователь Севера, в честь которого названы эти бахилы, слышно, организовал целое акционерное общество на предмет колонизации и эксплуатации русского Севера - ну, да это маком! А с обмундированием у нас плохо. У кого есть полушубок или штаны ватные - тот счастливчик. У большинства шинелишки. Валенок не хватает. Многие в сапогах, а то и в ботинках. А зима, как на грех, морозная. Вчера было тридцать шесть градусов, сегодня тридцать восемь. Много помороженных, особенно в секретах. Землянки промерзли насквозь. К утру вода в чайниках до дна промерзает. Третьего дня двух перебежчиков в лесу нашли. Сидят на пеньках, как стеклянные. Были белыми, хотели стать красными, да так между теми и другими и кончили жизнь. Так-то, друг Павлуша. Многое хотелось тебе порассказать, да бумаге скоро конец. С бумагой у нас прямо беда. В ротной общеобразовательной школе, недавно нами открытой, занятия из-за этого срываются. О тетрадях мы и мечтать бросили, пишем на оберточной. Сейчас выпросил в подиве пачку нераспространенных листовок, выпускаемых для белых солдат. Недавно, спасибо, плакатов антирелигиозных прислали из Вологды. Плакаты очень хлесткие и яркие, но мы, признаться, больше заинтересовались оборотной стороной. Жаль вешать на стенку - столько чистой бумаги пропадает! Осенью у речки Емцы на песке палочками буквы выводили. Вроде грифельной доски, напишешь и сотрешь. Собирался по душам с тобой поговорить, да вместо того все наши нужды обсказал. Хотелось бы на тебя хоть одним глазком взглянуть! Ну, да ладно, ужо как-нибудь встретимся. Я крепко в это верю. Пиши, не забывай. И будь здоров.

Твой Дмитрий».

 

Глава седьмая.

НА ШЕНКУРСК

Утром Митю чуть свет поднял Маенков. Из торопливого его рассказа Митя понял, что возле Емцы в лесу задержали не то белого шпиона, не то перебежчика. Митя велел привести пойманного к себе. Пленному было лет сорок, на нём ладно сидели измазанная маслом куртка, порыжевшие старые сапоги и старая суконная ушанка. Он был немногословен - назвался членом подпольного большевистского комитета в Архангельске и требовал отправки в Вологду.

- Почему вы обязательно хотите попасть в Вологду? - спросил Митя.

- У меня есть поручение от нашего комитета связаться с Советской Россией и также просить у Архангельского комитета, который сейчас в Вологде, помощи в работе. Я там должен обрисовать положение белых и собранные нами военные материалы, где стоят их части и всё такое. Там меня и опознают архангельские губкомовцы и удостоверят мою личность.

Митя задумался. Всё это могло быть правдой, могло быть и ложью. Подумав, он решил отправить пойманного в Особый отдел дивизии на Плесецкую, лежавшую на пути к Вологде.

Назавтра был вызван в штаб дивизии и сам Митя. Он подумал, что поездкой своей он обязан этому перебежчику, но вызываемый вместе с ним командир батальона Вася Бушуев держался иного мнения.

- Порохом пахнет, - сказал он многозначительно. - Помяни моё слово!

Настроение у Васи Бушуева было приподнятое. Он находил, что армия достаточно окрепла и обстрелялась и что давно пора переходить к активным действиям. Он даже не раз порывался ехать в штабарм и «намылить там кому следует холку, чтобы не вертели вола, а воевали». Митя сколько мог сдерживал своего друга, костил его на все корки за партизанщину, но втайне был согласен с ним и с нетерпением ждал наступательных операций.

И он, и Вася Бушуев были удовлетворены. В штабе дивизии им объявили, что их батальон включен в ударную группу, которая пойдет на Шенкурск, и всё, что требуется для дальнейшего похода, должно быть подготовлено в кратчайший срок.

Через день батальон был переброшен на станцию Няндома - сборный пункт ударной группы, и в тот же день Митя был отправлен с поручением в Вологду. Приехав в город, Митя направился в штабарм, но по пути решил забежать в губком партии, надеясь раздобыть там литературу для батальона. В губкоме он увидел своего недавнего пленника. Он стоял у окна с маленьким коренастым Тимме, руководителем архангельских большевиков, и о чём-то оживленно с ним разговаривал. На нём были те же рыжие сапоги, промасленная куртка, старая ушанка, но выглядел он как-то иначе, казался прямей, выше, моложе.

В ту минуту, когда Митя приблизился к окну, соеседники заканчивали разговор.

- Так до вечера, товарищ Власов, - сказал Тимме и, тряхнув темной шевелюрой, пошел в конец коридора.

Власов проводил его взглядом и повернулся к Мите.

- Ну, как дела, товарищ? - спросил Митя.

- Теперь товарищ, а недавно в Особый отдел! - сказал Власов, дружелюбно усмехаясь.

- А ты что думал, - улыбнулся Митя, - в бабки мне с тобой играть? Снова попадешь, опять в Особый отдел отправлю для выяснения.

- Прыткий! - сказал Власов одобрительно.

- Какой есть. А ты надолго тут?

- Как выйдет. Я век жил бы у вас, да ребята ждут, часы считают там, в Архангельске.

- В Архангельске, - повторил Митя, вдруг задумавшись и забыв о своем собеседнике.

Тот внимательно оглядел Митю и спросил негромко:

- А ты, случаем, сам не из Архангельска ли?

- Уроженец архангельский, - с живостью отозвался Митя. - Отец и мать сейчас там. Рыбаковы. На Костромском живут. Не слыхал?

- Рыбаковы? - переспросил Власов, сведя брови у переносицы и с минуту подумав. - Нет. Не слыхал таких.

Митя неприметно вздохнул и стал торопливо расспрашивать об Архангельске. Власов так же тороплио отвечал ему. Потом он попрощался и ушел по своим делам, а Митя пошел разыскивать агитпропа. Спустя полчаса, нагруженный брошюрами и газетами, он появился в штабарме.

Среди почты для своего батальона он нашел на своё имя письмо от Ситникова. В нём со множеством восклицательных знаков сообщалось о возможной встрече с Митей в «известной ему операции», о которой Митя-де «наверняка знает». Он советовал другу словчить как-нибудь, чтобы попасть в операцию, и назначил ему свидание в Шенкурске.

Из этого Митя заключил, что шенкурская операция, по-видимому, носит широкий характер, что в ней участвуют части, стоящие на Двине.

Операция и в самом деле задумана была широко и сложно. Это была первая серьезная наступательная операция красных на Севере, от исхода которой многое зависело.

Целью ее был Шенкурск, верней - устье Ваги, всё то же устье Ваги, которое во что бы то ни стало пытался отстоять в первые дни фронта Павлин Виноградов, разгадавший важное стратегическое значение этого пункта. Защищая Котлас, он всё время стремился отобрать у врага устье, чтобы одновременно с Котласом загородить лежащий на Ваге Шенкурск.

Но силы его были слишком малы, чтобы полностью осуществить свой план. Противник удержал за собой устье, прошел триста верст по Ваге и занял беззащитный Шенкурск.

Эти триста верст вклинили их глубоко на юг между первой дивизией, дравшейся на Двине, и восемнадцатой, занимавшей железную дорогу.

Оба участка фронта были таким образом совершенно разобщены.

Целью январской операции Шестой армии было уничтожить этот южный клин, выбить противника из Шенкурска, прогнать на север к устью Ваги, выпрямить линию фронта и соединить железнодорожный и двинской участки.

Отлично понимая важное стратегическое значение Шенкурска, интервенты укрепляли его в течение долгих месяцев. Силами 310-го американского инженерного полка вокруг города возведены были две линии надежных укреплений, вплоть до бетонной площадки для стодвадцатимиллиметрового орудия, благоустроенных окопов, пулеметных гнезд, блокгаузов, рубленных из нескольких рядов толстых бревен, обложенных землей и сообщающихся друг с другом подземными ходами. Всё это было густо оплетено колючей проволокой, подкреплено выверенным огнем тридцати орудий и втрое большим количеством пулеметов и автоматов Льюиса. За этими неприступными укреплениями сидел гарнизон в три с половиной тысячи американцев, канадцев и русских белогвардейцев.

Наиболее сильные укрепления были возведены на южной оконечности города, так как фронт был обращен к югу, в сторону Вельска. Вельское направление белые считали единственным, откуда возможен удар по шенкурским позициям, так как на флангах со стороны Двины и железной дороги на сотни верст тянулись глухие леса, заваленные саженными снегами.

Они были непроходимы для пехоты и во всяком случае делали невозможным продвижение артиллерии, без которой шенкурские укрепления взять было немыслимо. Красные части как раз и решили проделать то, что белые считали невозможным.

Для решения боевой задачи в дело вводилось почти одновременно несколько групп. Первой была вельская группа, стоявшая против белых на Ваге. Она должна была наступать на Шенкурск с юга и взять все укрепленные подступы к нему лобовым ударом.

Вторая группа, в которую входил батальон Мити, должна была двигаться на Шенкурск с запада, со стороны железной дороги, от станции Няндома, и, наступая, пройти лесами сто девяносто верст.

Третья группа должна была подходить с востока, от Двины. Ей предстоял самый длинный (около трехсот верст) и самый трудный путь.

Одновременно с действием этих трех колонн местные партизанские отряды должны были пройти в тылы белых, взять поселок Шеговары, в сорока верстах к северу от Шенкурска, нарушить связь белых и отрезать их шенкурскую группу от Архангельска.

Операция могла иметь успех только при совершенно точной согласованности движения всех групп. Каждая в отдельности могла быть легко разбита сильным шенкурским гарнизоном, втрое превышавшим численностью самую сильную из них, и тогда были бы обречены остальные подходящие порознь группы, а вместе с тем провалилась бы и вся операция.

Все группы должны были подойти к городу и штурмовать его одновременно. В ночь с двадцать четвертого на двадцать пятое января, точнее - ровно в полночь, все отряды, начавшие движение в разные сроки и с разных пунктов, должны были быть под Шенкурском.

Двенадцатого января отдан был приказ по армии о начале наступления. Двенадцатого же января двинская колонна незаметно для противника оставила позиции и первой двинулась в далекий, трудный поход.

 

Глава восьмая.

БОЕВЫЕ ПОДМОСТКИ

Почти одновременно с уходом к Шенкурску двинской колонны оставшиеся на двинских позициях части, отвлекая на себя противника, начали наступление. Завязался жестокий бой. Укрепленные позиции врага у Тулгаса несколько раз переходили из рук в руки.

Начали свою часть операции и партизаны. Не так давно партизаны Афанасьевской, Химанавской и Ново-Никольской волостей объединились и вместо трех маленьких отрядов образовали один большой. Назывался он - Первый Северодвинский партизанский отряд и насчитывал около двухсот человек.

Получив задание немедля включиться в шенкурскую операцию и начать действовать в тылах противника, партизаны стали на лыжи и внезапно появились в районе Шеговар, занятых сильным американским гарнизоном. Прежде всего партизаны перерезали телефонную связь его с Архангельском и Тулгасом. После этого они бесшумно сняли в деревне Дарвинской заставу противника и ночью бурей ворвались в Шеговары.

Освещенные окна изб, в которых стояли солдаты, были хорошими мишенями. В них полетели гранаты. Затрещали винтовки, зататакали пулеметы. Американцы после короткой схватки бросили Шеговары и бежали к Березнику.

Таким образом Шенкурск был отрезан с севера, и обходные колонны красных могли действовать спокойней, зная, что подкрепления шенкурскому гарнизону не будет.

Южная, вельская группа, состоявшая из отряда моряков и отряда пехоты при восьми легких и шести тяжелых орудиях, сосредоточилась на исходных позициях семнадцатого января.

В ночь на восемнадцатое января колонна выступила в поход. Выглядела она не совсем обычно. Красноармейцы шли в белых кальсонах и нижних рубахах, подбитых ватой и надетых на верхнее платье. Это делало отряд незаметным на снегу.

Ночной марш кончился у занятой противником деревни Лукьяновки. После короткой перестрелки противник отступил. Вельцы вошли в Лукьяновку. Следующий марш привел колонну к укрепленным позициям деревни Низкая Гора. Дружным натиском позиции были взяты, и враг отброшен на дорогу к Устьпаденьге. На подступах к ней белые и интервенты сосредоточили сильную артиллерию и огнем её сбили наступающих. К рассвету вельская колонна отступила к Низкой Горе.

Надо было передохнуть после непрерывных суточных маршей и стычек. Но впереди лежала Устьпаденьга. Взятие её в тот же день входило в жесткий график движения колонны, и поэтому в то же утро, девятнадцатого января, едва приведя себя в порядок, группа снова двинулась от Низкой Горы к Устьпаденьге. Артиллерия противника била не переставая. Группа рассредоточилась, чтобы не нести от огня большого урона, и залегла в редкие цепи. Подобравшись ползком поближе к белым, цепи встали и под сильным огнем пошли в атаку. Враг был смят. Вельцы ворвались в Устьпаденьгу.

Было сорок пять градусов мороза.

Красноармейцы кричали: «Есть Устьпаденьга, даешь Высокую Гору!»

В девять часов вечера на плечах отступающего противника вельская колонна подошла к укреплениям Высокой Горы. Они были сильнее устьпаденьгских. Противник приостановил свое отступление. Цени залегли в ста шагах друг от друга. В лоб Высокую Гору взять было невозможно: артиллерия застряла в снегах где-то позади. Отряд моряков пошел в обход с левого фланга. На правом фланге, призраками скользя в лесных потемках, обходили Высокую Гору бойцы лыжной команды. Пехотные цепи, ожидая конца фланговых маневров и подхода артиллерии, зарылись в снег и согревались перебранкой с белыми. В лесу потрескивали скованные морозом сосны. Наступала ночь. Подошедшая артиллерия ударила по укреплениям Высокой Горы.

В это именно время с далекой станции Няндома выступила в поход железнодорожная колонна. Осенью восемнадцатого года несколько орудий, посланных в помощь вельской группе со станции Коноша, прошли сто тридцать верст по тылам в течение месяца. Теперь бойцам железнодорожной колонны предстояло уже не в тылах, а в боевой обстановке пройти сто девяносто верст и протащить через леса десять орудий в течение восьми дней.

Задача была нелегкой, но в последние часы перед походом участники его мало думали о предстоящих трудностях, чему главным образом обязаны были драмкружку Митиного батальона. Кружок этот уже давно готовил к постановке «Лес» Островского, спектакль назначили как раз в день выступления.

Так как бойцы уже три дня отдыхали перед началом марша и последние часы только напрасно томились ожиданием, то комиссар колонны охотно разрешил этот спектакль. Вечером все наличные бойцы и всё население Няндомы собрались в старом пакгаузе, взятом вчера с боем у коменданта станции. Зрители нетерпеливо требовали начинать спектакль. Режиссер, он же помощник режиссера, гример и суфлер, он же и батальонный фельдшер, полез в сколоченную из двух ящиков суфлерскую будку и дал знак подымать занавес. Не участвовавший в первом действии Маенков (он играл Аркашку Счастливцева) взялся за веревки, приводящие занавес в действие, и четыре солдатских одеяла, сшитые заботливыми руками телеграфистки Наденьки, поползли в сторону.

Всё было в наилучшем порядке. Пулеметчик Федя Городков, игравший лакея Карпа, старчески покашливал на сцене перед дверью в сад помещицы Гурмыжской. Сад был, конечно, воображаемый, но что касается двери, то эта была самая настоящая дверь из толстых сосновых досок, обшарпанная непогодами и заклеенная в верхней своей части пожелтевшим воззванием. Воззвание, начинавшееся с обращения: «Товарищи солдаты», было столь четко отпечатано, что его мог прочесть каждый из зрителей первых десяти рядов. Ещё утром дверь эта мирно украшала вход в одну из станционных пристроек и только с наступлением сумерек была потихоньку снята с петель художественным руководителем труппы, действовавшим совместно с вездесущим Маенковым, водворена на сколоченные самими актерами подмостки и подперта двумя жердями.

Шаткость конструкции не позволяла открывать и закрывать дверь, и актеры в продолжение всех пяти действий проникали на сцену через оставленную сбоку лазейку.

Станционная телеграфистка Наденька, игравшая роль Аксюши, давно стояла за дверью, готовясь по первому знаку режиссера-суфлера нырнуть в лазейку, и в сотый раз повторяла про себя первую реплику: «Раиса Павловна, звали меня?»

По другую сторону станционной двери в старинном зале Гурмыжской, роскошно обставленном ящиками из-под махорки и табуретами, стоял сгорбясь древний Карп и в ожидании выхода Аксюши читал обращенное к солдатам воззвание.

И актеры и зрители с нетерпением ждали занавеса, но он вдруг застрял и, приоткрыв только лысину Карпа, остановился. Наденька-Аксюша подумала, что в ночной спешке слишком узко подрубила одеяло, не учтя толщины веревки, и едва эта мысль возникла у неё, как реплика, с которой она должна была выйти на сцену, выскочила из головы.

Режиссер сделал страшные глаза и отчаянно замахал руками на Маенкова, плясавшего у рампы среди веревочных петель, обвивавших его ноги. Он неистово дергал перепутавшиеся веревки, но где-то вверху заело, и занавес, не двигаясь с места, подпрыгивал и качался. Режиссер высунулся по пояс из будки и трагическим шепотом, слышным в самых задних рядах, поносил Маенкова.

Побуждаемый таким образом к действию, несчасный Счастливцев рванул веревки, но это вызвало совсем неожиданный эффект. Одно из составлявших занавес одеял отделилось от остальных и краем прикрыло лысую голову Карпа.

Тогда чуткий ко всему трагическому Несчастливцев твердой поступью вышел из-за кулис и, вытянувшись во весь свой громадный рост, что-то отцепил в верху занавеса. В то же мгновение занавес упорхнул от него в сторону и открыл не предусмотренную режиссером мизансцену. Почтенный Карп стоял на четвереньках, пытаясь выкарабкаться из-под одеяла. Несчастливцев, скрестив руки на груди, философски созерцал это любопытное зрелище и так увлекся им, что не замечал отчаянных жестов из суфлерской будки, означавших, что ему давно пора покинуть сцену.

Однако, видя, что мимика и жесты не помогают, режиссер сложил ладони рупором и сказал:

- Два наряда вне очереди!

Это подействовало, но не совсем так, как на то рассчитывал режиссер. Трагик по призванию, Несчастливцев был глубоко оскорблен грубым напоминанием о нарядах, и, хотя он знал, что батальонный фельдшер, даже облеченный званием худрука, не имеет права давать ему нарядов, тем не менее угроза из суфлерской будки вывела его из равновесия. Он свирепо заиграл бровями и двинулся к будке, готовясь одним ударом ноги сокрушить и её, и сидящего в ней худрука.

Неизвестно, чем кончилась бы эта сцена, если бы Наденька-Аксюша, приняв бурные жесты режиссера за настоятельные призывы к выходу, не выпорхнула из-за кулис. Впопыхах она успела забыть первую свою реплику, но, увидев стоящего на корточках Федю Городкова, воскликнула, всплеснув руками:

- Что это ты тут ищешь, Карп Савельич?

- Вчерашний день! - огрызнулся Федя Городков, забывая, что он всего-навсего слуга богатой помещицы. Но Наденька-Аксюша сделала вид, будто вовсе не замечает неподходящего тона ответа.

- Послушай, Карп Савельич, - сказала она, овладевая всеми своими способностями и, в полном соответствии с авторской ремаркой, вынимая из кармана письмо, - не можешь ли ты?…

- Что вам угодно-с? - машинально откликнулся Федя Городков, уловив знакомый текст и оттого разом становясь Карпом Савельичем.

- Передать, - сказала Аксюша, протягивая ему письмо. - Ты знаешь кому…

- Да как же, барышня! - сказал Карп, поднимаясь на ноги, и комедия, вступив в естественное свое русло, пошла как по маслу.

Зрители, заполнившие обширный пакгауз, насторожились и не заметили, как исчез со сцены Несчастливцев. Появившийся вслед за тем Буланов не понравился им, и когда Аксюша резко одернула назойливого недоучку, это вызвало всеобщее одобрение и иронические замечания по адресу Буланова. Горячего интереса к судьбам персонажей не могло охладить даже то обстоятельство, что в зрительном зале было немногим теплее, чем на улице.

Что касается актеров, то они хотя и норовили разыгрывать все сцены в том углу, где стояла печь, тем не менее страдали от холода гораздо сильней, чем зрители.

Наденька, окоченевшая в начале спектакля, к концу его совершенно перестала чувствовать холод, несмотря на легкое платьице. Она была необыкновенно одушевлена, всем существом своим вошла в роль и была простодушно хороша в ней.

Актеры невольно пошли за разыгравшейся Наденькой, и случайный, неуклюжий спектакль в заваленном снегами захолустье превратился в большой праздник и для зрителей и для актёров.

 

Глава девятая.

НАДЕНЬКА И ДРУГИЕ

Собираясь уходить после спектакля, Митя подумал, что надо бы ещё раз напомнить режиссеру, превратившемуся снова в фельдшера, об укладке медикаментов и перевязочных средств для походной колонны. С этой мыслью он повернул от двери пакгауза, в которой толпились зрители, и пошел за кулисы.

Но фельдшер-режиссер думал о том же самом и прямо из суфлерской будки убежал к своему санитарному отряду, кинув Наденьке на ходу:

- Ты тут прибери костюмы, я попозже забегу!

Наденька принялась собирать костюмы и перетаскивать в свой угол, отгороженный от мужской раздевалки одеялом. Здесь и нашел её Митя среди пестрого вороха сюртуков и жилетов, которые она аккуратно складывала на маленькую скамейку. Работала она споро и бесшумно, и, может статься, Митя не заметил бы Наденьку в укромном её уголке, если бы сквозь щель между краем одеяла и стеной не увидел желтой полосы света и в ней банки с вазелином. Он остановился, почесал в нерешительности переносицу, потом слегка отодвинул край одеяла и протянул руку к банке. Наденька, не разглядев человека, собирающегося похитить вазелин, строго спросила:

- Вы что? Зачем вы берете вазелин?

Услышав её голос, Митя вздрогнул и, откинув одеяло, увидел Наденьку. Митя неловко повертел в руках банку и сказал усмехнувшись:

- Пойман с поличным. Каюсь. Был грех - хотел спереть вазелин. Но есть смягчающие вину обстоятельства. Видите, какой мороз на улице, а у нас поход дальний, Наденька. Могут быть и наверное будут помороженные. Наша аптечка не богата. Вот я и подумал: вазелин может пригодиться. Впрочем… - Митя снова повертел банку в руке. - Если вам уж очень нужно…

- Нет, нет, - поспешно перебила Наденька, подымая руку, чтобы отстранить банку. - Что вы… Я так просто… Мы обойдемся. Вам, понятно, нужней… Берите, пожалуйста…

Она говорила торопливо и отрывисто. Поднятая рука её поймала в воздухе банку и сунула её в Митин карман. Митя слегка повернулся к Наденьке боком.

Он увидел совсем близко её лицо, дрогнувшие губы. Наденька, сжимая в Митином кармане банку с вазелином, тихо сказала:

- Берите, берите… И дай бог, чтобы он вам не понадобился.

Вслед за тем она высвободила свою руку и, вдруг порывисто закинув её Мите на шею, крепко поцеловала его в губы.

- Это я всех… - сказала она, опуская голову. - На дорогу. И всех… и вас тоже.

- Спасибо! - сказал Митя. Он чувствовал, что нужно ещё что-то сказать, но слова не шли на ум. Протянув руку, Митя взволнованно произнес:

- Прощайте, Наденька!

Он сильно тряхнул руку Наденьки и поспешно вышел, может быть, слишком поспешно. Странное чувство пробудилось в нем, и нежданные воспоминания посетили его.

Он увидел розвальни и в них ссыльного студента Сергея Новикова, первого своего политического наставника. Это было в 1913 году в родном Архангельске. Сосланный туда Новиков не сложил оружия. Он быстро завязал среди рабочих архангельских лесопильных заводов обширные знакомства и организовал нелегальный марксистский кружок.

Митя Рыбаков - тогда ещё гимназист седьмого класса - познакомился с ним в доме своего приятеля Илюши Левина. Руководя тайным гимназическим комитетом, а потом преподавая в полулегальной вечерней школе для рабочих, Митя Рыбаков во всём следовал советам Новикова. Вскоре, впрочем, советоваться стало не с кем. Жандармы обнаружили, что ссыльный Новиков в Архангельске продолжает революционную работу, и выслали его в глухой уезд.

Архангельская колония ссыльных устроила Новикову проводы. Был на этих проводах и Митя Рыбаков вместе с друзьями своими - Ситниковым и Левиным. Пришла и Илюшина сестра Геся - высокая, прямая, со строгим белым лицом и густыми иссиня-черными волосами, разделенными прямым пробором.

Когда розвальни с Новиковым и сопровождавшим его жандармом готовы были тронуться, от толпы провожающих отделилась Геся и, подбежав к Новикову, поцеловала его. Она сказала при этом, что целует его за всех тех, кто пришел на проводы. И вот сегодня, когда Наденька, поцеловав, сказала: «Это я всех», - вдруг всё случившееся на проводах Новикова и вспомнилось Мите.

Митя любил Гесю и никогда не выдал ей себя ни словом, ни намеком. Высокая и прямая, она прошла тогда мимо него к саням и поцеловала Новикова. А спустя полгода уехала вслед за ним. Она разделила с ним ссылку, как и сейчас делит с ним его жизнь и борьбу. В сущности, он мало знает о теперешней её жизни, хотя до последнего времени и переписывался с Новиковым. Год назад она с мужем переселилась в Петроград. Новиков уехал на фронт, часто менял адреса, и переписка прервалась. Не раз порывался Митя написать Гесе на петроградский адрес, чтобы спросить о судьбе Новикова, но всё мешала тайная робость перед Гесей. Он мечтал съездить в Петроград, но мечта так и осталась мечтой. А сегодня…

Сегодня комиссар Рыбаков уходил в противоположную от Петрограда сторону. Колонна выступала со станции Няндома в далекий путь на Шенкурск по снегам и бездорожью, через леса и замерзшие болота. Колонна двигалась плотно укатанным зимником, потом свернула в лес на узкую тропу. Через час тропка оборвалась. Впереди лежала ровная целина. Передние остановились. Никому не хотелось первому оставить натоптанную тропу и войти в непролазные снега.

Тогда вперед вышел комиссар Рыбаков и, погрузившись по пояс в снег, пошел, тяжело и трудно раскидывая перед собой в стороны белые пушистые комья.

Следом за ним двинулась вся колонна.

 

Глава десятая.

ЧТО ТАКОЕ ПОЛИТРАБОТА НА ПОХОДЕ?

Снег проваливался под ногами. Он был рассыпчат и сух, как песок. Передовые постоянно сменялись. Пройдя версты три, они выбивались из сил, и места их занимали другие. Новые вожаки усердно месили пухлую целину, но через час выдыхались и, глухо кашляя, садились в снег.

Растянувшаяся на версту колонна проходила мимо них. Они пропускали её и, тяжело поднявшись, плелись сзади, по пробитому следу.

Время от времени фельдшер, шагавший в середине колонны, вынимал из-за пазухи набитый на деревяшку уличный градусник.

- Сколько? - спрашивал Маенков.

- Двадцать тепла! - отвечал фельдшер, нисколько не греша против истины, так как именно эта температура держалась у него за пазухой. Но снаружи температура была несколько иной, и, продержав градусник две-три минуты на воздухе, фельдшер снова сверялся с его показаниями.

- Сколько? - спрашивал Маенков.

- Лопнул, - отвечал фельдшер.

Эта нехитрая шутка, сопровождаемая примечаниями неугомонного Маенкова, имела успех. Что касается фельдшера, то он и во втором случае был недалек от истины. Мороз был так силён, что стекло градусника действительно могло не выдержать. И всё же, несмотря на жестокий холод, люди, часами барахтавшиеся в непролазном снегу, обливались потом. Он обильно струился из-под заячьих ушанок и папах, замерзая на щеках, стягивая лица тонкой корочкой льда. От этого было и жарко и холодно одновременно.

Трудней всего приходилось артиллеристам. Колеса орудий безнадежно застревали в снегу. Лошади валились на бок и бились в рыхлой снежной каше. Чтобы поднять лошадей, приходилось их распрягать, и при этом всякий раз обнаруживалось, что изношенная сбруя где-нибудь лопнула. Надо было чинить её, а для этого обязательно снимать рукавицы, но работать без рукавиц означало потерять пальцы.

Приходилось останавливаться и разводить костёр. Пока его разжигали, пока чинили сбрую, отряд уходил далеко вперёд. Артиллеристы приходили на привал позже всех, а так как выступали они вместе со всеми, то у них никогда не было времени отдохнуть. Они извелись и, что ещё хуже, задерживали движение колонны. Дальше так продолжаться не могло. Надо было что-то придумать.

И артиллеристы придумали.

Они повалили несколько сосен, ободрали их, сколотили из брёвен большой треугольник и впрягли в него часть лошадей. Треугольник, двигаясь острым углом вперед, вспахивал верхний, самый рыхлый слой снега, раскидывая его на стороны, и прочищал широкую, гладкую дорогу.

Это несколько облегчало движение. Дорога была ровна, но всё ещё слишком рыхла и не держала орудий. Тогда на каждое из бревен, составляющих треугольник, посадили по нескольку красноармейцев и снег стал уминаться плотней. Однако для лошадей такая волокуша была слишком тяжела. Число лошадей в запряжке нельзя было увеличить, так как тогда пушки остались бы вовсе без конной тяги. И в помощь лошадям впряглись люди. Они густо облепили привязанные к бревнам длинные верёвки и, багровея от натуги, хрипло крича, тащили сквозь лес свою диковинную волокушу. Лес отвечал на их крики глухим лающим эхом. Сосны трещали от мороза. От людей валил густой пар.

- Не трогай - обожжёшься! - кричал соседям Маенков, и шагавшему с ним рядом Мите казалось, что об Маенкова можно в самом деле обжечься. Он весь окутан был паром, красное, опаленное жгучим ветром лицо горело.

Маенков стал душой пушкарской артели. Его добродушие и веселые прибаутки поддерживали в людях бодрость и уверенность в своих силах. При нём невозможно было жаловаться на утомление, и, чем сильней измучен был человек, тем с большей охотой тянулся он к Маенкову.

- Учитесь политработе у Маенкова, - сказал как-то комиссар колонны.

Митя сперва не понял его, а кто-то из присутствующих при разговоре заметил, что Маенков беспартийный.

Комиссар усмехнулся и ничего не ответил. А Митя, уходя от него, вспомнил, как встретился впервые с Маенковым в теплушке, занятой буйной матросской вольницей. Вспомнил он и Видякина, давшего ему «маленькое поручение от партии» сделать из вооруженной толпы крепкий боевой коллектив. Маенков делал коллектив, и делал не бессознательно. Последнее обстоятельство обнаружилось для Мити случайно.

На привале Маенков пошел искать для костра валежник. Ему посчастливилось - в двухстах шагах от стоянки он приметил торчавший из-под снега навал бурелома. Прежде чем приняться за разделку его, Маенков присел отдохнуть, и тут-то и набрел на него Митя.

Маенков думал, что он один и никто его не видит. Он сидел, бессильно опустив плечи; топор, выпавший из рук, валялся подле него в снегу. Митя едва узнал Маенкова. Глядя на это измученное лицо, Митя впервые подумал, что бодрость и оживленность Маенкова не есть только следствие весёлого нрава и крепкого телосложения. Многое подумалось Мите о Маенкове такого, чего раньше он не думал о нём. Проваливаясь по колено в снег, Митя добрел до навала и наклонился за топором.

Маенков, тяжело качнувшись всем телом, поднял голову, глаза их встретились. Митя отвернулся. Он не мог смотреть в эти запавшие, мутные от усталости глаза.

Крепче сжав топор, Митя подступил к торчащим из сугроба ветвям бурелома. Маенков проследил его движение глазами и сказал смущенно:

- Я сам, товарищ комиссар.

- Ладно, - сказал Митя, зная, что значит это «сам», и, хоть и был измучен не меньше Маенкова, ударил топором по толстому узловатому суку. - Дай и мне погреться.

Вечером на походе Митя почувствовал, что у него мерзнет правая нога. Валенки его были стары и изрядно стоптаны. Когда колонна пришла на ночевку, два пальца оказались помороженными.

По счастью, ночевка случилась не в лесу, у костров, а в деревне. Заняв избу, Митя принялся в холодных сенях оттирать пальцы снегом. Одеревенелые пальцы ожили, в них вспыхнули колючие огоньки, боли, они покраснели и распухли, но были спасены. Пока ничего страшного не было, но только пока. И Митя знал это. Сидя на лавке, он рассматривал злосчастный валенок, когда в избу ввалился Маенков. Это был не тот Маенков, что прятал в лесу свое утомление, а тот, которого всё знали, - шумный, веселый, с улыбкой на обветренном лице, с готовой прибауткой на губах.

- Привел бог и собачке свою конуру! - сказал он, оглядывая с порога избу. - Как живёте, что жуете? Здорово, хозяюшка!

- Здравствуйте и вы! - ответила стоявшая у печи молодайка.

Маенков оглядел её с ног до головы и щелкнул языком. Но тут взгляд его упал на Митин валенок, и он забыл о хозяйке.

- Протерся? - спросил он, подсаживаясь к Мите на лавку.

- Протерся, - ответил Митя угрюмо.

- Было б не так ходко бегать, товарищ комиссар, - пошутил Маенков по привычке, хотя лицо его стало серьезным и озабоченным. Он знал, что значит рваный валенок на походе при сорокаградусных морозах.

В эту ночь Митя, несмотря на усталость, долго не мог уснуть. Он знал, что завтра маленькая дырка расползется в большую дыру и к двумстам помороженных прибавится ещё один. Морщась от боли, он будет ковылять позади колонны, если только вообще сможет идти. Митя ворочался в темноте и чертыхался, пытаясь утешиться тем, что в конце концов осталось всего четыре дня пути, что о помороженных пальцах никто не знает и что, выложив валенок изнутри подкладкой от папахи, можно как-нибудь добрести до Шенкурска.

В четыре часа, как было у словлено, его разбудил разводящий ночных караулов. Хозяйка слезла с печи и зажгла лучину (керосина в деревне, давно уже не было). При её свете Митя увидел, что валенки его лежат рядком возле него на лавке и на них новые подошвы.

Не веря своим глазам, Митя схватил валенки и принялся рассматривать их. Шорник-артиллерист, чинивший обычно конскую сбрую, вложил в работу всю свою изобретательность. Тройная подошва была выкроена из маенковского одеяла и прошита ссученными обрывками верёвок.

Ровно в пять утра колонна выступила из деревни и, пройдя версты четыре по накатанной дороге, свернула в лес. Митя шагал впереди, рядом с командиром колонны, и усердно приминал снег отяжелевшими от подшивки валенками.

Около восьми часов со стороны ушедшей вперед лыжной разведки послышались отдаленные выстрелы. Митя прислушался. Командир остановился и поднял руку. Бойцы стали. Колонна подтягивалась. Вдоль неё, к головному батальону, бежал комиссар отряда. Командир быстро перестроил передовой батальон. Выстрелы застучали чаще. Передние ряды двинулись вперёд.

Через четверть часа последняя из наступающих на Шенкурск колонн вошла в соприкосновение с противником.

 

Глава одиннадцатая.

ДОРОГИ ПОБЕД ТРУДНЫ

Три боевых колонны приближались к Шенкурску с востока, запада и юга. Их жгли морозы, засасывали снега. На путях к Шенкурску стояли части белых и интервентов с пулеметами и артиллерией. Уклониться от боя, обойти их, наступать, оставляя у себя в тылу сильного противника, было нельзя. Единственно возможная тактика состояла в том, чтобы разбивать каждый встречный отряд и гнать его перед собой на пути к Шенкурску.

Шенкурский гарнизон, получив сведения о подходе красных, выслал по всем направлениям на помощь местным частям ударные группы. В городе оставили только батальон белой пехоты и две роты американцев. На всех трёх направлениях завязались бои.

Ближе других к Шенкурску была южная колонна, наступавшая с вельского направления, но ей противостояли наиболее сильные позиции белых. Три дня бились вельцы у Высокой Горы, укрепленной американскими инженерами. Пулеметные гнезда и многочисленные блокгаузы, защищенные толстыми бревнами и мешками с землей, были обнесены несколькими рядами колючей проволоки, подступы к ним защищались пристрелянным артиллерийским огнем.

Вельцы несли большие потери. Батальон сто пятьдесят шестого советского полка потерял половину своего состава, не считая обмороженных. У моряков были убиты командир и комиссар отряда. Дважды Высокая Гора переходила из рук в руки.

Только на четвертый день боев белые были выбиты из укреплений и отступили к реке Шелаше, протекавшей верстах в десяти от Шенкурска. Их преследовала небольшая разведывательная группа. Двадцать третьего января, передохнув три часа после шестидневных боев, за ней двинулась вся вельская колонна и ударила в хвост противника. Он пытался удержаться у шелашских позиций, но на следующий день вельцы стремительным ударом опрокинули его и наконец загнали в Шенкурск.

В ночь на двадцать пятое января южная группа, как и предусматривалось планом, подошла вплотную к городу. Успех этот не решал, однако, всей шенкурской операции. Всё зависело теперь от движения двух других групп, из которых наибольшие опасения вызывала восточная, наступающая со стороны Двины.

Ей предстояло тринадцать дней тяжелого похода и боев. Надо было пройти по бездорожью почти триста верст, ночуя в лесу при кострах. Мучительные затруднения доставляла транспортировка трех орудий, среди которых было одно тяжелое. Тем не менее двинцы неуклонно продвигались вперед, и артиллеристы не отставали, а в бою, случалось, устанавливали орудия на открытых позициях и, действуя в сфере ружейного огня, били прямой наводкой. Артиллеристы в отряде были отчаянные, пехота им под стать, и весь отряд отличался в боях большим упорством.

Белые решили разгромить его одним ударом, чтобы развязать руки для борьбы с остальными колоннами. Они выслали навстречу двинцам целый полк, усиленный батальоном другого полка. Против Железного батальона и Инженерного отряда, общей численностью в шестьсот человек, этого было более чем достаточно.

Командир двинцев, узнав от разведчиков о движении противника, остановил свой отряд, приказал спешно укреплять позиции и устроил совет с командиром Железного батальона. Это были давние боевые друзья, понимавшие друг друга с полуслова, хотя трудно было найти двух более разных людей, чем пылкий, подвижный командир и флегматичный, молчаливый батальонный. Различие характеров не мешало полному взаимному пониманию, и совещание их длилось, как обычно, недолго.

- Надо пробиться, - сказал командир, так свирепо подступая к своему собеседнику, словно собирался воевать не с американцами и белогвардейцами, а именно с ним.

- Надо, - согласился батальонный, свертывая козью ножку.

- Однако, - сказал командир, - у них без малого полтора полка. В лоб не выйдет.

- Может и не выйти, - рассудительно подтвердил батальонный, чиркая спичкой.

И вдруг в меланхолических глазах его вспыхнули две желтые точки. Были ли это отсветы горящей спички или в самом деле засветились глава - определить было трудно. Непонятным было и движение массивных плеч, по которым прошла внезапная дрожь. Батальонный сам, казалось, удивился своему оживлению и спросил:

- А может, попробовать?

Командир угрюмо насупился:

- Людей погубим. Операцию сорвём.

Спичка погасла. Огоньки в глазах батальонного пропали.

- Н-да, - протянул он задумавшись и вынул из коробки новую спичку.

- Есть план, - заторопился командир, хватая друга за руку. - Есть план, Ваня. Ты здесь останешься или пройдешь немного вперед со своим батальоном, выберешь позицию поудобней, окопаешься и задержишь противника.

- Так, - буркнул Ваня, стараясь освободить задержанную командиром руку со спичками и вовсе не думая о том, как он с одним батальоном задержит почти полтора полка.

- Ты, значит, окопаешься, - повторил командир, - а я иду с Инженерным в обход, и, когда ударю с фланга, ты выходишь и бьешь с фронта. Понял?

- Так, - кивнул батальонный, закуривая и с удовольствием делая первую затяжку.

- Но смотри, - сказал командир сердито, - держись крепче. Не удержишься - башку отверчу, честное слово!

- Так, так, - пробубнил батальонный. - Если не удержусь, мне и без тебя башку отвертят. Орудия берешь?

- Беру одно.

- Какое?

- Горняшку, понятно! Оно на подъем полегче.

- Возьми тяжелое.

- Тяжелое? - Командир откинул ушанку к затылку и с удивлением уставился на батальонного.

Тот осторожно снимал пожелтевшими пальцами неровно обгоревший край самокрутки и, покончив с этим, объяснил:

- Тяжелое. Идешь не воробьев пугать, а врага громить! И потом, заслышат, что тяжелое бьет, примут тебя за свежий полк.

Командира, несмотря на мороз, прошиб пот. Он живо представил себе, какую муку перетерпит он в пути с тяжелой шестидюймовкой, и, зло взглянув на батальонного, бросил отрывисто:

- Ладно! Возьму!

На этом совещание окончилось. Несколько позже командир собрал комсостав и комиссаров, а в ночь ушел с Инженерным отрядом в лес, таща за собой на полозьях шестидюймовку и проклиная батальонного страшными проклятиями.

Утром подошел белый полк и ринулся на укрепленные за ночь позиции красных. Ушедшие слышали издали гул канонады и прибавили шагу.

Ситников через два часа после выхода почувствовал страшную усталость. Через четыре часа он качался на ходу как пьяный, через шесть - он уже ничего не чувствовал, сосредоточив все свои усилия на том, чтобы не упасть: он знал, что если упадет, то уже не встанет. Через семь часов он всё-таки упал и, лежа, заплакал бессильными ребячьими слезами.

В ту же минуту колонна остановилась на короткий отдых. Бойцы сели в снег, каждый там, где его застала остановка. Только артиллеристы отвалились от пушки, как от злейшего врага. Она осталась посредине пробитой тропы, и всё удивились, что она ещё при отряде. Они не могли поверить, что сами притащили её сюда.

- Сплясать бы… - сказал ротный остряк Сашка Витязев, не будучи в силах шевельнуть ни рукой, ни ногой.

- Костры бы развести, - сказал командиру его молодой помощник. - Ребята померзнут, да уже и померзло много!

- Думаешь? - проворчал командир, сурово глядя на помощника. - А если беляки по кострам обнаружат?

Помощник смутился. У него дрожали от усталости колени. Давно помороженная щека была фиолетовой.

- Можно и не разводить, - пробормотал он, опуская голову.

Командир задумался. Потом принялся высчитывать вслух:

- Четыре версты в час… Двадцать восемь… двадцать пять, скажем. В сторону уклон от прямой верст десять… Хорошо. Только на всякий случай - не очень разводи! Числом можно побольше, но аккуратнее, чтобы дым невысокий, до вершин рассасывался… Ну, давай!

Последнего перехода Ситников уже не помнил. Никогда Ситников не думал, что человек может так страдать и притом ещё двигаться вперед, сделать переход в семьдесят пять верст и протащить вместе с товарищами на руках тяжелую шестидюймовку. Это было невозможно, и это невозможное было сделано.

Отряд вышел на опушку. Шестидюймовку осторожно поставили за пригорком. Артиллеристы упали возле неё и принялись глотать снег.

Светало. Отряд притаился. Вернулась высланная вперед разведка. Командир торопливо прошел к орудию. Артиллеристы поднялись. Отряд бесшумно построился. Впереди, за стволами, в открытом поле мелькали рыжие пятна. Это были бараньи шубы интервентов.

- Орлы! - сказал командир негромко, но взволнованно. - Честное слово, орлы! Таких нет в мире бойцов, как наши! Одним словом, держитесь, ребята, а то башки поснимаю, честное слово!…

Он развернул отряд широко по фронту и, приказав ложиться, побежал к орудию.

Шестидюймовка глухо рявкнула… Потом ещё и ещё. Охапка рыжих шуб веером взметнулась вверх. Слева ударил орудийный залп.

- Наши бьют! - крикнул Сашка Витязев, залегший рядом с Ситниковым.

Шестидюймовка оглушительно бухала над самым ухом. Полуоглохший, Ситников лежал, зарывшись в снег, плохо соображая, что вокруг него творится. Он не смог бы сказать, сколько длилась канонада - десять минут, час, два… Вдруг наступила тишина. Командир выскочил вперед и поднял бойцов на ноги. Мгновение он постоял, вытянувшись в струнку и оглядывая лежащее перед ним поле, затем выхватил маузер и побежал. За ним устремился весь отряд. Взбитая ногами снежная пыль поднялась высоким сияющим облаком.

Ситников бежал вместе с другими, чувствуя необыкновенную легкость. Слева загремело «ура». Батальонный, оставив позиции, повел своих в атаку. Двусторонний удар был молниеносен. Белые были смяты и растрепаны. Часть сдалась в плен, часть отошла на укрепленные позиции.

Двинцы бросились за ними следом, вцепились мертвой хваткой, не давая ни минуты передышки, вконец измотали и себя и противника; двадцать второго января снова обошли его и в ночь на Двадцать пятое, в полном соответствии с планом, загнали в Шенкурск.

Однако и этот успех не решал всей операции. Оставалась ещё западная железнодорожная колонна, подход которой должен был завершить окружение Шенкурска. Она уже вышла из непролазных лесов и двигалась по дороге от Верхне-Паденьги к Тарнянской волости, примыкавшей к самому Шенкурску. По мере приближения к городу бои становились всё более и более ожесточенными. Пластуны и добровольческие кулацкие части, выставленные против западной колонны наступающих, дрались с остервенением и ни одной деревни не отдали без боя. Но с боем всё же приходилось отдавать.

Неприятель отходил. Красные части вцепились ему в хвост, и он, уползая в нору, втягивал их туда за собой.

- Вроде пастухов мы теперь, - пошучивал неугомонный Маенков. - И пасти нам эту брыкливую скотину до самого Шенкурска, а уже там и подоим.

- Молочка захотел, - усмехнулся Вася Бушуев.

- Всего захотел, товарищ командир. Да ещё сверх всего кое-что. Я сызмальства жадный, а теперь мой аппетит на весь свет размахнулся. Дай только пластунов причесать.

Но пластунов причесать было не так просто. Они умели драться и дрались отчаянно. И всё же измученные непрерывными переходами и боями красноармейцы, из которых каждый второй был или ранен, или обморожен, неуклонно, шаг за шагом продвигались к Шенкурску.

Вечером двадцать четвертого января колонна с боем вышла к городу и последним ударом загнала неприятеля за линию укреплений. Третья и последняя колонна наступающих заняла исходные позиции для штурма города. Штурм был назначен на два часа ночи.

Но противник не принял боя и, под прикрытием темноты, оставил город. Боясь полного окружения и неминуемой сдачи в плен всего гарнизона, американцы, канадцы и белогвардейцы кинулись в узкий проход между несомкнувшимися западной и восточной колоннами.

Они уходили на север. Там они имели перед собой только орудовавший возле Шеговар партизанский отряд и рассчитывали, легко опрокинув его, вырваться из окружения.

Разведка вельцев нашла город опустевшим. На рассвете красные части вступили в Шенкурск.

 

Глава двенадцатая.

ГОРОД ОЖИВАЕТ

Утром мертвый город ожил. Железнодорожники перемешались с вельцами и двинцами. Искали земляков, однополчан, допытывались о том, как шли, как бились, жевали на ходу английские галеты - трофей победителей. Над зданием бывших казарм бился на ветру красный флаг. Перед входом толкалось множество народа.

Какая-то молодайка висела на плече безусого красноармейца, и рука её, закинутая ему на шею, судорожно цеплялась за обтрепанный ворот шинели. Чистая тугая щека прижималась к свалявшемуся грязному сукну, губы вздрагивали, в глазах стоял безотчетный испуг, она улыбалась и плакала одновременно.

Красноармеец ошалело глядел на неё, часто моргал глазами, смущенно оглядывался на стоящих кругом товарищей и растерянно бормотал:

- Чего же ты… Вот дура-баба… Мамка-то жива ли? Ах ты боже мой!…

Часовой у дверей казармы сочувственно и сокрушенно вздыхал. Он, как и этот безусый, был из шенкурят, но в суматохе, как на грех, его затолкали в караул, и он не успел сбегать домой.

Вереница саней везла к походному лазарету раненых. Молодуха испуганно уставилась на них, тихонько вскрикнула: «Ой, что же это, миленькие, как много» - и тесней припала к мужу.

Митя, держа на перевязи пробитую пулей руку, внимательно всматривался в обескровленные лица раненых, словно искал среди них кого-то.

Он в самом дел искал. Он бегло обмеривал взглядом каждого встречного и, обгоняя впереди идущих, заглядывал им в лица. Сейчас, в эти первые часы после занятия города, у него не было времени на розыски Ситникова через штаб двинцев, и он надеялся на случайную встречу.

Случай не выпадал, жданной встречи не было. Так и дошел Митя, напрасно разглядывая прохожих, до цели своего короткого путешествия - до типографии, в которой ему поручено было отпечатать обращение к населению Шенкурска.

Подойдя к типографии, Митя увидел, что на двери ее висит огромный замок, а выходящие на улицу окна плотно закрыты ставнями. Митя обошел типографию кругом. Типография была окружена со всех сторон высоким глухим забором, и никакого другого входа не оказалось, не считая ворот, которые, как и крылечко с закрытой дверью, выходили на улицу.

Митя атаковал ворота, но, как яростно ни стучался, ничего этим не достиг. Раздосадованный неудачей, он присел на крылечке типографии, вынул из кармана листок с обращением и пробежал глазами по его строчкам. В обращении объявлялось о занятии города регулярными частями Красной Армии, об очищении его от контрреволюционных банд и иностранных захватчиков и о восстановлении советской власти. Граждане Шенкурска призывались к спокойствию и к сохранению революционного порядка. Всем рабочим и служащим предлагалось вернуться на свои места, к своим занятиям, чтобы всеми мерами способствовать скорейшему налаживанию советского аппарата.

Прочитав ещё раз обращение, Митя пришел к невеселому выводу: для того чтобы отпечатать этот документ, надо было вернуть рабочих в типографию, а для того чтобы вернуть их, надо прежде отпечатать этот приказ к возвращению.

Сердито сплюнув, Митя сунул обращение в карман, надвинул папаху на уши и мрачно поглядел вдоль пустынной улицы. В конце её появились два пешехода. Митя подумал было, не из типографщиков ли кто-нибудь идет на работу, но, внимательно вглядевшись, убедился, что это не рабочие. На одном из пешеходов была долгополая шинель, на другом - матросский бушлат. В следующее мгновение Митя узнал в красноармейце Маенкова, сменившего изодранный бушлат на шинель. Маенков шел в обнимку со своим спутником, и у Мити мелькнула мысль, что Маенков пьян. Но тут он приметил, что из-под черной ушанки второго пешехода выглядывает белая повязка, и решил, что Маенков ведет в лазарет раненого.

Спустя минуту всё объяснилось. Перед Митей предстали Маенков и Ефим Черняк. Они стояли, обняв друг друга за плечи и держа на отлете дымившиеся американские сигареты. Лица их сияли довольством, оба улыбались во весь рот, и, глядя на них, Митя не мог не улыбнуться им в ответ. Он не удивился тому, как сумел Маенков разведать, что дружок его в Шенкурске, как смог разыскать его так скоро и простить прежние прегрешения. Он просто обрадовался, что перед ним прежние неразлучные друзья, и поднялся, чтобы обнять Черняка. Потом все трое уселись на крылечке, и Митя спросил:

- Ну как, Ефим? Воюешь?

Вопрос этот можно было принять за обычное «как живешь?», но то ли интонация была у Мити какая-то особая, то ли самое слово «воюешь» имело для прежних отношений Мити и Черняка особый смысл, только вопрос прозвучал так, что на него нужно было ответить длинным и правдивым рассказом. Рассказ этот, по-видимому, был труден для Черняка, и Маенков, так же как и Митя, понял это и поспешил на помощь другу. Он тронул Митю за рукав и сказал доверительно:

- Ты, товарищ комиссар, не думай. Тут все правильно и за казенной печатью. То теперь не Ефимка Черняк, а верный боец, получивший благодарность в приказе и два ранения. Он теперь, как стеклышко, сквозит на свету, а в темноте и вполне за человека сойти может!

Маенков усмехнулся, собираясь, видимо, припечатать ещё что-нибудь веселое, но вдруг свирепо нахохлился и сказал с угрозой:

- Ежели что, я бы его собственной рукой - в штаб Духонина! Он это знает. Он и когда уходил - знал, стервец!

Митю и обрадовали и несколько встревожили слова Маенкова. Он мельком и украдкой оглядел Черняка, боясь, что угроза, прозвучавшая в словах друга, и намек на старые грехи оскорбят матроса. Но Черняк только головой тряхнул.

- Все в порядке, - сказал он весело. - Держим разговор!

И они «держали разговор». Митя справился о Ситникове, к которому в памятную ночь отправил матроса, но оказалось, что до Ситникова и вообще до Двины Черняк не дошел. Почти на полпути он примкнул к стоявшему на Вельском направлении отряду матросов. Вместе с ним он и наступал на Шенкурск. Впрочем, в особые подробности Черняк не входил, так как Митя, одержимый одной заботой, тотчас перевел разговор на листовку, которую он во что бы то ни стало должен сегодня выпустить. Сам Митя тоже не был многословен и, объяснив дружкам, в чём дело, объявил, поднимаясь с крылечка:

- А теперь баста! Объявляю вас на осадном положении и прикомандировываю к типографии, пока не выпустим обращения.

- Есть, пока не выпустим обращения! - весело козырнул Маенков.

- Точка, - сказал Черняк, похлопывая рукавицей о рукавицу. - Волноваться не будем, волноваться вредно!

- Правильно! - кивнул Митя. - Открываем военный совет. Какие меры предлагаешь, чтобы пустить машину в ход?

- Человека надо достать, - сказал Черняк. - Индивидуя какого-нибудь из здешних, который с местностью знаком.

- А может, лавочку открыть? - предложил Маенков, показывая глазами на дверной замок. - Собачку сбить и поглядеть как и что.

- Подождем, - остановил Митя. - Поищем сперва мирных путей.

Он подошел к воротам, оглядел их и, повернувшись к Черняку, мигнул на ворота:

- А ну, Ефим, на разведку: Может, языка достанешь.

Черняк быстро подступил к воротам, тряхнул их плечом, потом ловкими обезьяньими движениями влез на забор и перемахнул во двор.

Митя и Маенков остались снаружи. Прошло с четверть часа, прежде чем они услышали, что кто-то подходит к воротам с внутренней стороны. Вслед за тем звякнул ключ и глухая калитка распахнулась. За ней стоял Черняк и древний старик в ещё более древнем бараньем тулупе, какие носят ночные сторожа.

- Убил медведя, - отрапортовал Черняк, указывая веселыми глазами на старика. - В подвале окопался, лапу сосал!

Старик испуганно покосился на матроса и, пропуская в калитку Митю и Маенкова, бочком отодвинулся в сторону.

- Есть другой вход в типографию? - спросил Митя.

- Вход? - заскрипел старик. - Вход-от есть, как же.

Потоптавшись на месте, он с неожиданной бойкостью засеменил в глубь двора. Все двинулись за ним следом и, обойдя небольшое зданьице типографии, стали у черного хода.

- Открывай, дед, - сказал Митя. - Да не бойся, мы ничего худого ни тебе, ни типографии не сделаем. Город занят красными, и мы от советской власти пришли. Ты кем тут, деда? Сторожем, что ли?

- Я-то? - переспросил старик, ежась не то от холода, не то от страха. - Я-то сторожем. Это как есть.

Он поднял на Митю белесые, с хитринкой глаза; спокойный деловитый вид Мити успокоил его. Но тут Черняк нетерпеливо толкнул его под локоть, и старик снова заробел. Суетливо пошарив под шубой, он достал связку ключей и стал наугад совать их один за другим в висящий на дверях замок.

- Эх, папаша! - сказал с досадой Маенков, которому надоела бестолковая суетня старика. - Да ты, я вижу, по старости и службу забыл. Дай-ка мне!

- А пожалуйста, - обрадовался старик, подавая дрожащими руками ключи, - только и вам то же самое - не попасть!

- О нас не тревожься, папаша, - сказал Маенков, подступая к замку, и стал примерять ключи. Ни один из них к замку не подходил. Он еще раз перебрал их все и угрожающе повернулся к старику: - Ты что же это, дядя с барки? То вовсе не те ключи!

- Не те, - с готовностью откликнулся старик, - не те и есть.

- Что же ты, коли так, вола вертишь! - рявкнул Маенков, теряя терпение и наступая на старика. - А ну, давай те.

- А те у Василь Васильича, - задребезжал старик, пятясь от Маенкова, и вдруг закричал тоненьким неестественным голоском: - Вы на меня за ради бога не напирайте! Я помереть могу со страху, вам и вовсе не попасть тогда в дверь!

Маенков оторопело уставился на старика. Митя стал между ними и спросил спокойно:

- Кто это Василь Васильич, деда? Кем он тут у вас?

- Василь Васильич? - переспросил старик, сразу затихая и успокаиваясь. - Василь Васильич, известно кто, - хозяин.

- Хозяин, - проворчал, приходя в себя, Маенков. - Какой такой может быть тут хозяин!

- Капитал, - сказал поучительно Черняк, снимая рукавицы и доставая из кармана бушлата пачку сигарет. - У них капитал абсолютно царит. Они еще белые.

- Так ключи, значит, у хозяина? - спросил Митя нахмурясь.

- У Василь Васильича, у него, - закивал головой старик.

- Вот, старая кочерыжка, путаник царя Давида, - сплюнул в сердцах Маенков. - Теперь замок ломать придется!

- Постой! - вступился Митя. - Сломать всегда успеем. Погодим, может быть, хозяин подойдет или рабочие. Сколько сейчас времени?

Часов ни у кого не оказалось, но у старика был свой, никому неведомый способ узнавать время. Он поднял к темному небу растрепанную бороденку и, прищуря один глаз, сказал с уверенностью:

- Надо быть, через час работу начинать!

- А во сколько у вас начинают работу? - спросил Маенков.

- А когда придут, тогда и начинают.

- Ну, а придут-то во сколько? - зарычал Маенков, вытирая смокшее лицо. - Ох, папаша! Чую я, помрешь ты не своей смертью!

- Свят, свят! - закрестился старик, тряся бородой. - В осмь придут, богородица-дева, радуйся. В осмь, говорю.

- Ишь, контра! - засмеялся Маенков. - Всё знает, а прихиляется. Хитрый лешак!

- Хитрый, - согласился старик, ободренный смехом Маенкова, - хитрый, милок. Поживешь с моё, и ты простоту кинешь.

- Ладно, - вмешался Митя. - Будет! Так через час, говоришь, придут?

- Нет уж, - сказал старик. - Это нет!

- То есть как нет? - обеспокоился Митя. - Что ты говоришь?

- А то и говорю, что и третьего дни с пушек палили, и вчерась, почитай, весь день. Так что все как есть распуганы, не ходят.

- Работнички! - презрительно кинул Маенков и в замешательстве почесал затылок.

Тогда выступил вперед неунывающий Черняк. Он ловко стреканул окурок с ногтя на крышу сарайчика и, ласково оглаживая рукой ремень винтовки, спросил медовым голосом:

- А что, полупочтеннейший, не укажете ли вы, случаем, местожительства дорогого Василь Васильича?

- А чего ж не указать, - сказал старик, пугаясь медовой вежливости Черняка больше, чем рычанья Маенкова. - Указать завсегда можно! Пошто не указать? Они вот тут, как раз напротив и живут, за палисадом.

- А может, кого укажете из рабочего класса? - Черняк прищурился. - Одним словом, адресок - кто поближе живет из типографских?

- Можно и из типографских, - засуетился старик. - Зуева Ваську можно - он поблизости. Как на улицу выйти, то и взять направо. Потом, как увидите - на углу лесина сломанная стоит, то за неё и заворотитесь, а тут в аккурат и есть дом с галдареей, что в запрошлом годе горел, ещё Ваську как раз и зашибло на пожаре. Так вы, значится, в тот дом не ходите, а рядом калитка. Так вы и в калитку не ходите, а прямо в ворота - они сломанные с пожара, и все так и ходят через них. Там уже вы и спросите Ваську Зуева.

- Премного благодарен, Мафусаил Иванович, - откозырнул Черняк, показывая в мимолетной усмешке ровные белые зубы. - Революция вас не забудет по гроб жизни и далее.

Черняк вопросительно поглядел на Митю.

- Вопрос ясен, - сказал Митя, поправляя на руке повязку. - Давай, Ефим, к Василь Васильичу за ключами, а Маенков за Васькой Зуевым отправится. Я тут с дедом посижу в его сторожке. Только без проволочек и чтоб все втихую было сделано, без скандалов.

- Есть без скандалов! - ответили дружки в один голос и, выйдя со двора, разошлись в разные стороны.

 

Глава тринадцатая.

ПРАЗДНИЧНЫЕ БУДНИ

Первым вернулся Черняк, ведя за собой перепугано-лебезящего Василь Васильича. Хозяин типографии оказался человеком невзрачной наружности, с мышиными глазками и юркими движениями. Эту невзрачность он, казалось, не только не старался затушевать, но нарочно подчеркивал. Он явился в типографию в облезлой кацавейке, в потертой шапке и старых стоптанных валенках. Новые добротные бурки, хорьковую шубу плотного штиглицовского сукна, с седым бобровым воротником, и боярскую бобровую шапку он почел за лучшее оставить дома.

Митя не видел вчерашнего надутого, придирчивого и властного Василь Васильича и ничего не знал о бурках, бобрах и хорьковой шубе, спешно укрытых вместе с другим добром в темном леднике; тем не менее он сразу учуял маскарад и во внешности, и в обращении Василь Васильича, составлявшем густую смесь угодливости, страха и напускной простоватости.

В ответ на требование Мити открыть типографию Василь Васильич высказал полную готовность повиноваться, рысцой затрусил к двери и мигом отомкнул её. Все вошли в полутемную конторку. Василь Васильич суетливо забегал по углам, что-то прибирая и приводя в порядок. Черняк, стоя на пороге, зорко следил за всеми его движениями. Митя сел за стол и, вынув из кармана листовку, положил её перед собой.

В эту минуту за спиной Черняка появился высокий худощавый парень, которого сначала никто не заметил. Он оглядел с уважением винтовку Черняка, усмехнулся не без злорадства на суетливые хлопоты Василь Васильича и решительно шагнул через порог к Мите.

Митя, решив, что перед ним один из типографских рабочих, спросил поспешно:

- Ваша фамилия Зуев?

- Моя фамилия Вагин, - ответил парень, отирая рот длинным ухом чебака. - Я тут в типографии работаю, так и подумал, раз теперь наша взяла, дай пойду узнаю, может, чем помочь надо.

- Надо, надо, - подхватил Митя. - Дело есть, и очень важное. Спасибо, что пришел, товарищ.

- Давай, давай скорее! - закричал Черняк, завидев с порога подходящего Маенкова. - У нас тут пролетариат, пришел.

- Эге! - отозвался Маенков, подступая к крылечку. - Дела идут, контора пишет.

Он шумно вошел в контору вместе с приведенным им Васькой Зуевым, оказавшимся тихим старичком с узкой грудью, неспешными движениями и тяжелыми медными очками на тонком остреньком носу. Зуев сразу проявил большую распорядительность. После кратких объяснений Мити Зуев немедля завладел листовкой, отошел к окну и вместе с Вагиным принялся колдовать над нею, часто поминая о шпонах, разбивке и прочих таинственных вещах. Митя, прислушиваясь к их разговору, понимал только малую часть его, но одно и самое главное он понял: обращение к населению Шенкурска будет выпущено.

Однако важно было не только выпустить его, но и выпустить как можно скорее. Это и стало главной заботой Мити.

- Вы как насчет сроков? - спросил он у Василь Васильича, шуршавшего в углу свернутой в трубку бумагой. Василь Васильич оставил бумагу и подошел к Мите.

- Сроки, знаете, сейчас определить трудно, - сказал он осторожно. - Сами видите, рабочих рук нет, у машин никого…

- Час! - нетерпеливо оборвал его Митя. - В котором часу можно выпустить обращение?

Василь Васильич покорно проглотил конец объяснений и, беззвучно шевеля губами, погрузился в сложные расчеты.

- Ну как? - снова спросил Митя.

- Что ж, - ответил Василь Васильич, окончив расчеты. - К ночи выпустим обязательно.

- К ночи? - насмешливо переспросил Митя. - К ночи мы спать пойдем. Ты как думаешь, Маенков?

- Эге, - отозвался Маенков, подмигивая Мите,- часов в семь завалимся. Выходит, дело сладить надо часам к шести.

- К трем, - поправил Черняк и, ласково поглядев на Василь Васильича, так выразительно погладил затвор винтовки, что у Василь Васильича мурашки по спине забегали. Тут к столу, заслышав спор, подошли Зуев и Вагин.

- Касательно сроков мы тоже самое думали, - сказал Вагин с болезненной хрипотцой в голосе. - И так полагаем, что ко второму часу смело управимся.

- А ты говоришь… - пробубнил Маенков, толкая под бок Черняка.

- У меня есть соображение, - тихо выговорил Зуев, - что, ежели нам в два набора сделать, а?

Он поправил сползающие к кончику носа очки и вопросительно поглядел на Вагина.

- Верно! - воскликнул тот, сдергивая с головы чебак. - Этак смотри сколько времени выиграем в машине!

- В два набора? - вмешался Митя настораживаясь, - Это как же, в два набора?

- А это, видите ли, так, - объяснил Зуев, - что ежели я, скажем, набор сделаю да в машину отправлю, то одна, значит, машина и стукает весь тираж. А ежели устроить так, что я набор сделал да Вагин набор, то тогда можно и в две машины зараз пустить. Печать вдвое быстрее пойдет.

- Прекрасно, - одобрил Митя. - Будем делать два набора.

- Будем-то будем, - сказал Зуев медленно. - Да тут еще всякие обстоятельства есть. С одной американкой как-нибудь Вагин управится, он в машинном подручным ходил когда-то, это выйдет, а вот с другой-то и некому, да и наладить её требуется. Тут надо подумать.

Зуев оглядел всех по очереди светлыми спокойными глазами, словно приглашая думать, и сам задумался. Маенков умоляюще глядел ему в рот, ожидая продолжения речи, как приговора. Черняк нетерпеливо подергивал плечом, приговаривая:

- Думай, думай, дядя! Вся губерния на тебя смотрит!

- Ладно! - сказал наконец Зуев, скромно одергивая серый пиджачок. - Попытка не пытка. Мы вот что сделаем. Вы сейчас сядьте, товарищ комиссар, и перепишите объявление, чтобы у нас два оригинала было. Мы тем временем с Вагиным кассы приготовим, шрифты подберем. А того товарища, который за мной приходил, надо бы к механику послать. Может, мы потом механика-то и приспособим ко второй машине.

- Ну и чердак у человека! - восхитился Маенков.

- Пролетариат, он всегда воткнет капиталу! - поддержал Черняк, подмигнув Василь Васильичу.

- Ладно, - сказал Митя, оборачиваясь к Маенкову. - Давай к механику…

Типография ожила… Вскоре Вагин стоял у кассы, держа верстатку в левой руке и цепко хватая литеры правой. Черняк, сбросив бушлат, рубил у заднего крыльца дрова, а извлеченный им из небытия типографский сторож подтапливал печи. Маенков, вернувшись с механиком, позванивал в машинном железом и самозабвенно исполнял добровольно взятые на себя обязанности подручного. Митя, поучаемый Зуевым, потел над оттисками, путая корректурные знаки и ставя кляксы. К тому времени печи уже пылали жаром. Клокотал старый жестяной чайник; Черняк, сбегавший в штаб, оделял всех английскими галетами и американской лососиной. Вагин, кончив набор, возился на ручном станке с оттисками: и подверстывал, и правил - и наконец скрылся в машинном…

Сторож, покончив с печами, таскал из кладовой невысокие стопки зеленой бумаги. Зуев, в последний раз ковырнув шилом набор, поволок тяжелую железную доску к американке. Все кипело и шумело вокруг Мити, и он испытывал то веселое чувство, какое испытывает человек, входящий в ладную, спорую работу. Он с удовольствием следил за тем, как неторопливо похаживал Зуев и поспевал всюду - и к станку, и к кассе, и к Мите с корректурами, и к механику, и в кладовую.

Только один человек не принимал в этом типографском движении никакого участия и человеком этим был сам хозяин типографии. Сперва он пробовал что-то делать, но у него ничего не получалось; он никак не мог войти в этот кружок людей, разом понявших друг друга и тесно и слаженно работавших. Он был чужим в своей типографии и никому не был нужен. Типография работала без него, и он понял, что отныне она всегда будет работать без него. И когда Митя по пути из наборной бросил мимоходом: «Шли бы вы домой, гражданин, что вы тут под ногами путаетесь», - он понуро вышел и, не разбирая дороги, побрел домой.

Вагин посмотрел ему вслед и вдруг захохотал, хотя ничего смешного и не произошло.

- Ты что? - спросил Митя, сам невольно улыбаясь.

- Так! - ответил Вагин, сверкнув горячими глазами. - Не зря ж таки…

Он не досказал того, что думал, и побежал в машинное отделение.

Вскоре в машинном застучала американка. Митя пошел посмотреть на её работу. В половине двенадцатого обращение было отпечатано, и тогда Митя вспомнил, что оно должно быть не только отпечатано, но и расклеено по городу. Искать организацию и людей, которые взялись бы за дело, значило терять драгоценные часы, выигранные с таким напряжением здесь, в типографии, и Митя решил наладить расклейку своими силами. Зуев побежал варить клейстер. Сторож собирал ведра и банки из-под красок. Остальные принялись раздергивать на лычки найденные в кладовой рогожи и вязали из них кисти. Черняка Митя послал раздобыть расклейщиков, и он привел целое отделение матросов из вельского отряда. Через полчаса Черняк самолично наклеил на ворота типографии первый в городе экземпляр листовки и с довольным видом щелкнул языком, хотя листовка наклеена была косо и лоснилась, заляпанная сверху донизу клейстером.

- А ну, гвардия, - скомандовал Митя толпившимся у ворот матросам, - сыпь на линию огня!

Расклейщики загремели банками и побежали в разные стороны.

Типография опустела. Митя прошелся по затихшей конторке с таким чувством, будто провел здесь многие годы, и ему было жаль покидать её. С Вагиным и Зуевым он простился как с давними друзьями, сговорившись об организации вечером митинга типографщиков совместно с тремя другими ближними предприятиями.

Город, оживленный утром, сейчас затих. Части, занявшие его, отдыхали; красноармейцев, на улице почти не было. Держа под локтем здоровой руки пачку листовок, Митя прошел в штаб. Там его снова оглушили шум и движение. На лестницах и в коридорах толпились люди. В каждой комнате заседали какие-то комиссии, оргтройки и вновь созданные комитеты. Они быстро обрастали доброхотами-активистами, и среди людей в шинелях уже ходили озабоченные делами штатские.

Дел было много, и все были неотложны. Следовало разместить части в городе, накормить, обогреть, дать помещение для отдыха, занять телеграф и другие важные пункты, наладить караул и патрули для охраны военных складов, укреплений и города, организовать комендатуру и лазареты, снестись по телеграфу с центром, со штабармом, связаться с волостями, учесть оставленное противником военное имущество, наладить городскую жизнь, организовать митинги и собрания населения, выпустить газету, разослать агитаторов, восстановить органы советской власти…

Вернувшись из типографии, Митя сразу был ввергнут в непролазную пучину дел и вырвался из неё только поздно вечером.

 

Глава четырнадцатая.

НЕСОСТОЯВШЕЕСЯ СВИДАНИЕ

В штаб двинской колонны Митя попал в десять вечера. Долго не мог он отыскать человека, который сумел бы посоветовать ему, как разыскать бойца Ситникова и есть ли вообще такой в отряде. В конце концов нужный человек всё же нашелся, но сведения, сообщенные им, были неутешительны:

- Товарищ Ситников вчерашний день у Спасского сильно ранен, ищите его в лазарете.

Митя помчался в лазарет и там узнал - Ситников умер рано поутру перед самым вступлением в город. Он шел тринадцать дней глухими лесами, голодал, ночевал в лесу в сорокаградусные морозы, падал от усталости, дрался. И вот он уже у цели. Он вошел с боем в пригородное Спасское. Густой сосняк скрывал город. Но Ситников знал, что город тут, у него под рукой, и рвался сквозь ночь к городу. Может быть, он думал о друге, которого там найдет, и улыбался в темноте, как часто делал это, когда знал, что его никто не видит… Он ходил по комнате, окутанной клубами табачного дыма. Комната была давно не топлена и сыра. За окном стояла глухая ночь. Он ходил из угла в угол, улыбался и придумывал будущее. Оно было ослепительно. Потом его уже не надо было придумывать, это будущее: он нёс его, как ранец за плечами, как боевую винтовку. Его не придумывали, его осуществляли. И он вместе с другими… Он шел и шел, пока были силы, и, когда они кончились, он всё-таки шел. Было пройдено триста верст. Оставалось пройти ещё четыре, только четыре версты, когда его ударило осколком снаряда в живот.

Он мечтал о том, как войдет в город.

Он въехал в него на крестьянской подводе и так и не увидел отвоеванного города…

Он лежал под простыней - вытянувшийся, с открытым острым лицом… Митя сам открыл ему лицо. Он шел долгие дни навстречу другу, хотел видеть его лицо, узнать его. И не узнал… Лицо его было строгим, незнакомым. Митя пытался вспомнить прежнего Ситникова, такого, каким знал его ещё раньше, в гимназии, и не мог вспомнить. Митя сидел и курил одну сигарету за другой. Они были непривычно пряны и пахли медом. У него закружилась голова. Отбросив недокуренную сигарету, Митя полез в карман за махоркой. Потом встал, и перед глазами его словно отпечаталась ещё непроизнесенная речь:

«…Мы хороним товарища! Это был солдат революции, маленький солдат революции. Его мать ходила в люди. Она принесла ему однажды апельсин, подаренный хозяйкой, у которой она стирала белье. Мальчик никогда не видел апельсина. Он не знал, что его можно есть, катал, как мячик, а потом отдал за три бабки соседскому парнишке. Он был очень добр. Он убил пятнадцать врагов революции, а может быть, и двадцать. Он был мечтателем и распространял «Окопную правду». Он был очень строг, очень робок, любил топить печи, любил тепло, но всю жизнь прожил в холоде. Раз в жизни, только однажды он солгал товарищам, рассказав, что ел кокосовые орехи. Они были величиной с арбуз, и внутри их было жареное мясо. Ему было тогда одиннадцать лет, и о кокосовых орехах он вычитал в книге. Но те кокосовые орехи, о которых было написано в книге, совсем не походили на те, о которых рассказывал Ситников. Товарищи подняли его на смех - они тоже читали о кокосовых орехах - и говорили ему: «Ты врешь». Но Ситников твердил с ожесточением: «Нет, правда, правда, правда». Потом он упал в обморок: мать заболела, и он не ел целые сутки. В гимназии его дразнили «прачкой», потому что его мать стирала белье. Он ходил бочком, сам себе варил картошку, подметал пол. Из седьмого класса его исключили за участие в нелегальных кружках и организацию ученической забастовки. Он был хил и бегал зайцем в цирк смотреть французскую борьбу. Однажды он подошел к семипудовому чемпиону и спросил: «А ты можешь отколотить городового или околоточного?» Силач, жонглировавший двухпудовыми гирями, как детскими мячиками, оглянулся и удрал. С тех пор Ситников не ходил в цирк. Но в конце концов он нашел сильных людей. И его собственные силы удесятерились. Я не знаю, как он стал героем. Мы часто не знаем самого главного. Мать его умерла четыре года назад от туберкулеза, - она не успела умереть от голода. У него не осталось родных. Его хоронят товарищи. Он не оставил ни богатства, ни научных трудов, но он бессмертен. Спи с миром, товарищ! Всё будет в этом мире так, как ты того хотел…»

Митя смотрел на мертвого Ситникова. Вот они и свиделись - давние друзья. Вот и скрестились их судьбы… И один из них упал на перекрестке, а другой… другой должен идти вперед.

Было уже половина первого, когда Митя ушел из лазарета. Он направился к маленькому трехоконному домику на окраине, в котором ему отвели временную квартиру. Проходя мимо казармы, где размещался штаб, он увидел девушку. Она препиралась с часовым, который не пропускал её в казарму.

- Ну нельзя же! Ну, русским языком говорят, что нельзя! - говорил часовой. - Не приказано посторонних пускать, ну и точка!

- Какой же я посторонний, если я сестра! Вы же видите! - Девушка повернулась боком к часовому и подняла к его лицу рукав полушубка с повязкой Красного Креста. Часовой отмахивался и, должно быть, в десятый раз твердил:

- Ну нельзя! Ну поздно же! Ночь ведь! Нету никого! Завтра утром придете!

- Завтра утром я не могу. У меня раненые, понимаете? Я только что освободилась. Вы неправду говорите, что в штабе никого нет. Вон окна светятся.

- Ах ты боже ж ты мой! - восклицал часовой. - Ну что ты с ней поделаешь? Ну не понимает человек положения!

Ему очень хотелось пропустить девушку, но в то же время не хотелось отступать от показанной им первоначально воинской строгости. Митя знал этого часового: ночной караул у казармы нес «банный взвод». В другое время Митя вмешался бы в спор, но сейчас ему не хотелось вступать в пререкания, вообще не хотелось ни с кем говорить. Однако часовой заметил Митю и, радуясь случаю разрешить спор его авторитетом и, может быть, под его прикрытием отступить, воскликнул:

- Да вот и товарищ комиссар как раз! Он вам подтвердит приказ!

Девушка не стала дожидаться подтверждения приказа. Видимо, не в её характере было ждать чужих решений, не пытаясь повлиять на них.

- Товарищ, - сказала она, оборачиваясь к Мите, и Митя в полосе света из окна казармы увидел миловидное лицо с нежным румянцем и огненно-рыжие волосы, выбивающиеся из-под солдатской папахи. - Мне надо попасть в штаб, товарищ. Я не могла прийти раньше. Я сестра милосердия и пришла с вельским отрядом. Мне всего на пять минут, навести справку.

- Справку? - повторил Митя машинально. - Какую справку?

- Мне надо справиться об одном человеке… - Девушка запнулась, потом заговорила, несколько сбиваясь и торопясь: - Ну, об одном близком человеке. Он раньше работал в штабе у нас на Двине… Может, и он тут, в городе, я не знаю, я везде ищу… Тут много народу пришло… Может, и он с двинским отрядом пришел… Он на Двине был. А я в Вельск ушла, в сестры.

- Постойте! - сказал Митя, видя, что девушка путается. - Я ничего не понимаю. Я на Двине, он на Двине, я ушла, он ушел… Кто же, в конце концов ушел и что это за «он»?

Девушке стало стыдно за свой сбивчивый рассказ, за свою откровенность. Она разозлилась. Равнодушный, отсутствующий взгляд Мити покоробил её. Она одернула полушубок и сказал резко:

- Вы, однако, не из понятливых и, видимо, не из добрых. Повторяю, я пришла с вельским отрядом и разыскиваю человека, который может быть в двинском отряде. Я прошу пропустить меня в штаб. До остального вам дела нет. Вы его не знаете, и фамилия его ничего вам не скажет.

- Я его знаю, - сказал Митя. - Его фамилия Ситников.

Девушка подняла руку, чтобы заправить волосы под папаху, и так и осталась с поднятой рукой. Рыжая прядь волос свисала на щеку.

Девушка стояла окаменев. Слова Мити поразили её, как чудо. Она не могла себе объяснить, как этот человек, видящий её впервые в жизни, мог назвать фамилию, которой она ни ему, никому другому в городе не называла.

Митя и сам почти не отдавал себе отчета в том, как это могло случиться. Он не мог понять всего, что в нём происходило, он просто жил мыслями о Ситникове. Всё время видел он перед собой бледное лицо друга - ни о чём и ни о ком другом он и не мог думать.

Он не отдавал себе отчета в том, что, увидев молодое лицо часового, подумал, что этот вот красноармеец проделал такой же путь, как Ситников, но что вот он жив, горяч, подвижен, а Ситников мертв, холоден и неподвижен. Он не приметил в себе движения, когда девушка упомянула о справке и розыске какого-то человека, и того, как её слова стали в ряд с его недавними справками о Ситникове в штабе двинцев. Он не сознавал, что упоминания о Двине, о штабе невольно и тотчас соединились в его сознании с тем, что Ситников был на Двине, что он работал в штабе флотилии. Последним звеном этой невидимой цепи был жест девушки к выбившейся пряди огненно-рыжих волос, напоминавшей о забытой строке одного из писем Ситникова: «Есть тут одна рыжая-прерыжая и славная дивчина, и ругаемся мы с ней совершенно зверски, а может статься, и поженимся в свое время».

Всё это наслаивалось в его сознании неприметно для него самого. Он только чувствовал, как нарастает, в нем беспокойство, как неотступно мелькает перед ним бледное лицо Ситникова, как всё явственней проступают его черты, как усиливается желание определить нарастающую смуту, дать ей имя, извлечь, вырвать из себя, назвать. И он назвал Ситникова.

- Пропусти, - сказал он часовому, кивнув на девушку, и быстро пошел прочь. Однако не прошел он и десяти шагов, как его схватили за локоть раненой руки. Он сморщился от боли. Девушка с силой повернула его к себе лицом, и спросила, запинаясь от волнения и торопливости:

- Вы… вы знаете его?… Ситникова?…

- Знаю, - вяло ответил Митя, пряча глаза.

- И вы знаете, где он?

- Знаю.

- Вы мне скажете? Пожалуйста! Это очень важно. Мы так неловко расстались! Я разыскиваю его три месяца, везде, где только бываю, спрашиваю… Три месяца…

- Три месяца… - повторил Митя, расстегивая здоровой рукой полушубок. Он шумно вздохнул. Ему было жарко. Он поглядел на девушку. Она была мала ростом… Как Ситников…

- Ну? - сказала девушка, нетерпеливо дергая его за рукав.

- Вы опоздали, - сказал Митя, снова застегивая полушубок. - Опоздали и напрасно его здесь ищете. Сегодня в семь часов вечера он командирован со срочным донесением в Вологду.