Сумка волшебника

Бражнин Илья Яковлевич

Из смиренья не пишутся стихотворенья

 

 

Стихия стиха и сочинители фраз

Стихия стиха — что это такое? Возможна ли, уместна ли такая формула? Мне кажется — да, безусловно возможна и совершенно уместна. Поэзия — это подлинная стихия, и, как всякая стихия, она может быть не только увлекательно могучей, но и губительной. Поэт часто не ведает, что породит — Афродиту или Пифона, а то и какое-нибудь иное чудище, которое может и пожрать породившего его.

Но погибают не все. Отнюдь. Есть люди, рождённые для жизни в этой опасной стихии, подобной безбрежному и изменчивому океану. Есть могучие и неустанные пловцы. Такому, как волшебному лермонтовскому кораблю, «Но скалы и тайные мели, И бури ему нипочём».

И всё-таки стихия стиха — что же это за феномен? Попробуем разобраться.

Начнём с начала. Прежде всего: как стихия — это нечто, независимое от разума, расчёта, воли. Нечто, что есть само. И рождается оно тоже само. Помните у Пушкина в «Домике в Коломне» о рифмах: «Две придут сами, третью приведут»?

Откуда они «придут» и когда — поэт не знает. Это самая тайная тайна поэзии. Одно только тут ясно: без соответствующего настроя личности поэта «рифмы» к нему не «придут».

Значит, в изначале поэтического в поэте — эмоция? Только при её наличии и происходит поэтическое зачатие?

Да, по-видимому, так, хотя и не совсем так, потому что, во-первых, не только эмоция, пожалуй, даже и не всегда, а во-вторых... Во-вторых, всякое, очень всякое бывает со стихами, особенно с рождением их. Вот у Анны Ахматовой:

Когда б вы знали, из какого сора Растут стихи, не ведая стыда, Как жёлтый одуванчик у забора, Как лопухи и лебеда. Сердитый окрик, дёгтя запах свежий, Таинственная плесень на стене... И стих уже звучит, задорен, нежен, На радость вам и мне...

Это прекрасное стихотворение прекрасно не только тем, что поэт с удивительным душевным гостеприимством приглашает читателя в свою мастерскую, к своему верстаку, но и тем, и для меня больше всего тем, что сказано в последних двух строках, тем, что стих, рождённый поэтом, отдаётся тотчас же людям, что он создан для того, чтобы звучать «на радость вам и мне». «Вам» стоит прежде, чем «мне». Первый, к кому адресуется поэт, первый, кому несёт свою радость, радость своего создания, — это окружающий его мир. Сам поэт — уже после того.

Приведу ещё один образчик стихов, обращённых в мир с доброй требовательностью, возвеличивающих человека и поэта, возвышающих его душу, его мысли, его дело, всякое человечье дело, — это стихотворение Леонида Мартынова, обращённое к писателю, которого поэт именует «писателем слов и сочинителем фраз».

Я видел экземпляры книги той, Она бумагой сделалась простой. Ты в этой книге, в сущности — пустой, Не захотел, чтоб бабочки пыльца Не прилипала к пальцам подлеца, Чтоб ровно бились чистые сердца. Ты этой книгой никого не спас. Писатель слов и сочинитель фраз, Не дописал ты повесть до конца!

Вот чего требует поэт от себя и от других пишущих: если ты своей книгой никого не спас, значит, она не дописана до конца, значит, она писана напрасно.

По такому самому большому счёту работает всякий настоящий писатель. Только ему и подобным ему может покориться стихия стиха, стихия слова, наконец, стихия человеческих отношений — самая опасная и самая прекрасная из стихий.

 

Думать стихами

Ф. Тютчев утверждал, что «каждый человек в известном возрасте жизни — лирический поэт; всё дело только за тем, чтобы развязать ему язык».

Пожалуй, что так оно и есть. В. самом деле, в юности стихи писал почти каждый. И почти каждый из прозаиков начинал со стихов. Стихами иной раз легче обдумывать то, что вдруг всплывает как проблема, иногда как гипотеза, а иной раз встанет как порог, через который обязательно нужно перешагнуть.

И перешагиваешь, вооружившись ритмическим шагомером стихотворной строки. Ритм не только основа музыки, но и стиха. Ритм — добрый помощник ищущей мысли, содействующий чёткой организации её. Недаром Маяковский, как о том свидетельствует в своих воспоминаниях Корней Чуковский, вышагивал и под эти вышагивания выборматывал свои стихи.

В самом деле, шагая, легче думать, чем в бездеятельной недвижности, особенно когда думается о стихах. Шаг тогда невольно становится строго ритмичным. Стихотворная строка — это мерный шаг, стихотворение — поступь. Поступь эта превращается у подлинного художника в жизненную поступь. Для поэта стихи не только необходимы, но и неотвратимы, как сама жизнь.

Леонид Мартынов в одном из своих отличных стихотворений сказал:

И будь я даже в сотни раз сильней — Не мог бы на минуту на одну Пресечь теченье стихотворных дней, Объявших стихотворную страну.

Да, я знал и раньше, что так думают многие писатели о неотвратимости написания, об одержимости писателя тем, что он пишет. Мартынов сказал об этом лучше, чем мог бы сказать я, но всё же обязательно нужны и собственные обмысливания для движения вперёд. Невозможно почувствовать всю силу боли от того, что на операционном столе вонзают ланцет в тело другого. Надо самому и любить, и страдать, и мыслить, чтобы почувствовать всю полноту любви, страдания, мысли. Никто не может за тебя думать, хотя результатами чужих мыслей ты и можешь думать.

Ведь в результат входит как составная величина и метод достижения результата. Сам рабочий процесс отражён в конечном результате, и он важен, как и результат. Инструмент ремесленника — его отточенность, чистота, качество и ощущение его в руке очевиднейше играют известную роль и сказываются на качестве конечного результата. Своя выстраданная, выношенная, вышаганная, выдуманная мысль сильна и обратным реактивным действием на самого думающего. Взять готовое — это одно, дойти самому до того же — другое.

Итак, нужно открывать открытые Америки. Без этого нет никакой надежды открыть неоткрытую. До того как плыть неведомым путём к своей Америке, Колумб много плавал путями, проторёнными до него другими.

Думать, думать — и чужие, и свои мысли. Думать про себя, думать вслух, думать логическими категориями, импровизациями, прозой, стихом.

Не могу отказать себе в удовольствии под конец ещё раз обратиться к Леониду Мартынову, который превосходно и постоянно думает стихотворной строкой. Вот его коротенькое стихотворение, отвечающее на мои неотступные зачем, почему, как:

Из смиренья не пишутся стихотворенья, И нельзя их писать ни на чьё усмотренье. Говорят, что их можно писать из презренья. Нет! Диктует их только прозренье.

Всё это так. Стихами думают, обмысливают мир, человека, события, переживания, природу, окружающих, себя, своё (и не своё) дело. И не только это делают стихами, но и многое другое, доброе и нужное людям — разуму их, сердцу, жизни.

И прозой думают так же, как стихами. И так же вторгаются в дела человечьи и в их мысли. «Ничей ручей», текущий только для того, чтобы течь, и звенящий только ради своей звонкости, — не мой идеал.

Если бы я думал иначе, я не писал бы. И всякий другой писатель, мало-мальски уважающий своё дело — тоже.

 

Стихи свидетельствуют

«Это было обыкновенное полицейское происшествие: в четыре часа утра на Житной улице автомобиль переехал пьяную старуху и умчался с величайшей скоростью. И вот молодому полицейскому следователю доктору Мейзлику надо было установить, чей был автомобиль».

Так начинается рассказ чешского писателя Карела Чапека «Поэт». Дальше автор повествует о розыске, предпринятом полицейским следователем Мейзликом для того, чтобы выяснить, что это был за автомобиль, какой марки, какого цвета, какой у него был номер.

Первым, кого допросил следователь, был полицейский, стоявший прошедшей ночью на посту, неподалёку от места происшествия. Но полицейский не смог дать определённого ответа ни на один из вопросов, заданных ему следователем. Спрошенный о цвете автомобиля, полицейский «сказал неуверенно»:

— Я думаю, он был тёмного цвета. Возможно, что. он был синий или красный. Точно нельзя было рассмотреть из-за дыма.

Ничего не добившись от неприметчивого полицейского, следователь Мейзлик приступил к допросу следующего свидетеля происшествия — студента механического факультета. Но и от него следователь добился немного. Единственное определённое и даже категорическое заявление гласило:

— Я должен сказать, что виноват шофёр. Помилуйте, пан комиссар, улица была совсем пуста, и если бы шофёр на перекрёстке замедлил ход...

На вопросы следователя о номере автомобиля студент ответил:

— Этого, простите, не знаю.

Почти столь же неопределенен был и ответ студента относительно цвета автомобиля:

— Не знаю. Это была, пожалуй, чёрная машина, более определённо не заметил.

И от этого второго свидетеля следователь не добился ничего путного и ухватился за последнюю предполагаемую возможность поймать злополучный автомобиль, допросив поэта Ярослава Нерада, который на рассвете, вместе с допрошенным уже студентом, был свидетелем происшествия.

Но вызванный в полицию поэт объяснялся весьма невразумительно и на вопрос следователя, не припомнит ли он каких-либо подробностей события, отвечал откровенно:

— Куда там. Я вообще не обращал внимания на подробности.

— Скажите пожалуйста, — заметил иронически доктор Мейзлик, — на что же вы вообще обратили внимание?

— На общее настроение, — ответил неопределённо поэт. — Представьте себе: пустая улица... такая длинная на рассвете... и женщина лежит там...

Вдруг он спохватился:

— Да ведь я об этом кое-что написал, придя домой... Поэт стал усиленно шарить по карманам и наконец на краю какого-то конверта обнаружил написанное под впечатлением уличного происшествия стихотворение, которое, по просьбе следователя, «выкатив вдохновенные глаза и напевно растягивая долгие слова, стал декламировать»:

Марш тёмных зданий,      раз, два.      О рота, стой! Зорька и мандолин игра. Дева, ты так зачем красна? Поедем гоночным      120 HP      на света край, Хоть в Сингапур,      стой, стой!      Авто летит, Любви великой труп      в пыли лежит. Дева, о сломленный бутон!      И шея лебедя      И груди,      Литавры,        Барабан... Зачем так много слёз?..

Выслушав поэта, ошарашенный следователь воскликнул:

— Помилуйте, что же это должно означать?

— Это и есть несчастный случай с автомобилем, — недоумевал поэт. — Разве непонятно?

Следователь Мейзлик возразил:

— Я думаю, что нет. Я из этого затрудняюсь понять, что в ночь на пятнадцатое июня, в четыре часа утра, на Житной улице автомобиль номер такой-то переехал пьяную нищенку...

— Ну, это всё лишь внешняя действительность, — ответил поэт, дёргая себя за нос. — А стихотворение — это действительность внутренняя.

Следователь продолжал не соглашаться с поэтом, тем не менее добросовестно принялся разбираться в непонятном для него свидетельстве.

— Дайте-ка мне ваш опус, — обратился он к поэту. — Спасибо. Ну, так вот... Гм. «Марш тёмных зданий, раз, два. О рота, стой!» Пожалуйста, объясните это.

— Это Житная улица, — ответил невозмутимо поэт. — Понимаете ли, такие две шеренги домов.

— А почему бы этим не мог быть, например, Народный проспект?

— Потому, что он не такой прямой, — гласил убедительный ответ.

— Ладно, дальше: «Зорька и мандолин игра», — допустим. «Дева, ты так зачем красна?» Откуда взялась эта девчонка?

— Заря, — ответил лаконически поэт.

— Ага, простите... «Поедем гоночным 120 HP на света край». Ну?

— Ну вот проехал этот самый автомобиль, — объяснил поэт.

— В сто двадцать сил?

— Не знаю. Это просто обозначает, что он быстро ехал, — как если бы хотел улететь на край света.

— Ах так! «Хоть в Сингапур»? Ради бога, почему же именно в Сингапур?

Поэт пожал плечами:

— Уж и не знаю. Пожалуй, питому, что там живут малайцы.

— А какое отношение этот автомобиль имеет к малайцам? А?

Поэт вертелся в затруднении.

— Возможно, что эта машина была коричневая. Вы не думаете? — сказал он задумчиво.

Следователь продолжал свои аналитические изыскания.

— «Любви великой труп в пыли лежит. Дева, о сломленный бутон!» — читал далее доктор Мейзлик, — «сломленный бутон» — это и есть пьяная нищенка?

— Не стану же я писать о пьяной нищенке, — возразил задетый поэт, — это просто была женщина, понимаете?

— Ага... ну, а это что: «И шея лебедя и груди, литавры, барабан». Это тоже вольные ассоциации?

— Покажите, — сказал озадаченный поэт и склонился над бумагой. — «И шея лебедя и груди, литавры...», что бы это могло быть?

— Об этом я и спрашиваю, — ворчал доктор Мейзлик с оттенком язвительности.

— Погодите, — обдумывал поэт, — несомненно, было что-то напомнившее мне... Послушайте, вам никогда не казалось, что двойка похожа на шею лебедя. Смотрите. — И он написал карандашом «2».

— Ага! — сказал доктор Мейзлик — весь внимание. — Ну а груди что?

— Да это ведь «3» — две округлости, не так ли? — удивлялся сам поэт.

— Ещё у вас — «литавры и барабан», — напряжённо воскликнул полицейский чиновник.

— «Литавры и барабан», — размышлял поэт, — «литавры и барабан»... это, пожалуй, могла быть пятёрка. Не так ли? Смотрите, — сказал он и написал цифру «5». — Вот брюшко — это вроде барабана, а над ним литавры.

— Постойте, — сказал доктор Мейзлик и записал на бумажке «235». — Вы уверены, что у автомобиля был номер двести тридцать пять?

— Я вообще не заметил никаких цифр, — заявил решительно Ярослав Нерад. — Но что-то там должно было быть. Откуда бы это иначе взялось? — продолжал он удивляться.

Рассказ кончается тем, что через два дня следователь Мейзлик сам явился к поэту на дом, объявив: «... я пришёл лишь сказать вам, что это был в самом деле автомобиль № 235».

Я приношу извинения за довольно обширные цитаты, но, честное слово, я не мог поступить иначе. Вся суть рассказа в этом скрупулёзном анализе стихотворения поэта Ярослава Нерада следователем Мейзликом, и, не процитировав в должном объёме этот разбор, я, в сущности говоря, не сообщил бы ничего, что дало бы вам представление о рассказе. Между тем он в высокой степени примечателен.

Чем же он примечателен? Попробуем разобраться в этом. «Поэт» Карела Чапека — рассказ юмористический. Это рассказ-шутка, рассказ-улыбка. И несмотря на это, он и значителен и интересен по заложенной в нём основной мысли: «внутренняя действительность» стихов есть отражение «внешней действительности»; иными словами, реальный мир и реальные соотношения в той или иной мере отражаются в каждом художественном произведении, если создатель его в достаточной мере чуток и способен аккумулировать впечатления, полученные от соприкосновения с внешним миром. Если мы иной раз и не замечаем этих взаимосвязей внешнего и внутреннего, отражённых в личности поэта, то лишь потому, что недостаточно явны эти связи, а мы недостаточно вникаем в поэтический шифр, таящий иной раз весьма сложные ассоциативные и образные загадки.

Стихи свидетельствуют действительное. Стихи свидетельствуют живую жизнь, всю её многособытнйность, всю её историческую ретроспекцию и перспективу, всю её сложную сложность. Недаром же, выявляя и утверждая живую связь поэзии и жизни, Белинский назвал «Евгения Онегина» «энциклопедией русской жизни».

К случаю хочу напомнить одно замечание Белинского, куда менее известное, чем только что приведённое, хотя оно касается той же великой пушкинской поэмы и столь же значительно и умно, как и приведённое.

Анализируя «Евгения Онегина» в своей «Критической истории русской литературы», Белинский сказал: «... самые недостатки «Онегина» суть в то же время и его величайшие достоинства: эти недостатки можно выразить одним словом — «старое»; но разве это не великая заслуга со стороны поэта, что он так верно умел схватить, действительность известного мгновения из жизни общества? Если б в «Онегине» ничто не казалось теперь устаревшим или отсталым от нашего времени, — это было бы явным признаком, что в этой поэме нет истины, что в ней изображено не действительно существовавшее, а воображаемое общество».

Тонкое и глубокое замечание, утверждающее связи литературы с жизненной конкретностью, неразрывность образа с прообразом.

Карел Чапек эту универсальную закономерность иллюстрирует, так сказать, на микроучастке, но от этого иллюстрация его не теряет в своей убедительности.