Сумка волшебника

Бражнин Илья Яковлевич

О портретах и портретистах

 

 

Чей же это портрет?

Портрет персонажа, особенно если это персонаж первого плана, персонаж главенствующий в данном произведении, — одна из трудных и сложных проблем писательского дела, писательского искусства и писательского ремесла. Уже по одному этому, хотя и не только по одному этому, стоит повнимательней присмотреться к тому, как различные мастера слова черта за чертой вырисовывают этот портрет, в каких своих чертах он особенно нужен и важен автору, в каких выражает идею произведения и характеризует самого автора.

Для начала познакомимся с общеизвестным «Портретом Дориана Грея» Оскара Уайльда, во многих отношениях весьма примечательного и для нашего задания весьма интересного.

Поскольку почти всё, что происходит в романе Уайльда, разыгрывается в аристократических салонах Англии прошлого столетия, то прежде всего заглянем в один из них, в котором ведут изысканную беседу, напоминающую, урок фехтования, герцогиня Глэдис Монмоут, лорд Генри Уоттон и центральный персонаж повествования Дориан Грей.

Беседу начинает лорд Генри, который, подойдя к герцогине и Дориану, объявляет о своей идее «заново окрестить все вещи».

« — Это печальная истина, но мы утратили способность давать вещам красивые названия. Название — это всё. Я никогда не спорю о поступках. Я только спорю против слов. Вот почему я ненавижу реализм в литературе. Человек, называющий лопату лопатой, должен быть обречён всю жизнь работать ею. Это единственное, на что он годится.

— В таком случае, какое же имя мы должны дать вам, Гарри? — спросила герцогиня.

— Его имя — Принц Парадокс, — сказал Дориан.

— Вот это подходящее имя! — воскликнула герцогиня.

— Я и слышать об этом не желаю, — засмеялся лорд Генри, опускаясь в кресло. — От ярлыка нет спасения нигде. Я отказываюсь от титула.

— Короли не вправе отрекаться, — сорвалось, как предостережение, с прекрасных уст.

— Вы хотите, чтобы я защищал свой трон?

— Да.

— Я не говорю парадоксов, я предрекаю грядущие истины.

— По-моему, современные заблуждения лучше, — отозвалась она.

— Вы меня обезоруживаете, Глэдис! — воскликнул он, заражаясь её своенравным настроением.

— Я отнимаю у вас щит, Гарри, но не ваше копьё.

— Я никогда не сражаюсь с красотой, — проговорил он, делая лёгкое движение рукой.

— В этом ваша ошибка, Гарри, поверьте мне. Вы слишком высоко цените красоту!

— Как вы можете это говорить! Правда, я допускаю, что лучше быть красивым, чем добродетельным. Но, с другой стороны, по-моему, лучше уж быть добродетельным, чем некрасивым.

— Так, значит, уродство — один из семи смертных грехов! — воскликнула герцогиня. — Куда же делось ваше сравнение с орхидеей?

— Уродство — одна из семи смертных добродетелей».

Словесно-фехтовальный поединок между герцогиней Монмоут и лордом Генри внезапно и прихотливо меняет свою направленность. Заговорили об Англии. Герцогиня утверждает:

« — Она ещё может развиваться.

— Упадок меня больше привлекает.

— Ну а искусство? — спросила она.

— Оно — болезнь.

— А любовь?

— Иллюзия.

— А религия?

— Модная замена веры.

— Вы — скептик.

— Никогда! Скептицизм — начало веры.

— Что же вы такое?

— Определить — значит ограничить.

— Дайте мне хоть нить.

— Нити всегда обрываются. Вы бы заблудились в лабиринте.

— Вы меня пугаете, поговорим о чём-нибудь другом».

Снова прихотливый извив, и разговор соскальзывает на дамские шляпки. Герцогиня говорит, что все хорошие шляпки делаются из ничего.

« — Как и все хорошие репутации, Глэдис, — вставил лорд Генри. — Каждый успех в обществе порождает врага. Надо быть посредственностью, чтобы заслужить популярность...»

Я прошу извинить меня за длинную цитату. Но, увы, она необходима, ибо без неё вы не получили бы представления об атмосфере романа. А теперь вы, по крайней мере, вспомнили хотя бы отчасти, в какой обстановке живут и действуют персонажи «Портрета Дориана Грея».

Что касается главного героя, этот милый, обаятельный, изысканный, прелестный, вечно юный красавец Дориан Грей, покоряющий всех окружающих своей пленительной привлекательностью, своим изяществом, тактом, аристократизмом, на самом деле предаётся втайне самым мерзким порокам, переодевшись в платье простолюдина, посещает самые гнусные притоны, курит гашиш. Ведя двойную жизнь, он обманывает и своих друзей, и своих слуг, и своих врагов. Чтобы скрыть одно из своих чёрных дел, он выгоняет из дому слугу, который верой и правдой прослужил в доме десятки лет.

Он предаёт на каждом шагу своих друзей, развращает самых молодых из них, доводит двоих из них до самоубийства. Так же доводит он до самоубийства и страстно любящую его актрису Сибиллу Вэн, а позже бесстыдно обманывает её брата, которого вслед за тем во время охоты в поместье Дориана убивают.

При виде трупа этого человека, которого Дориан погубил, как погубил его сестру, «крик радости сорвался с его губ».

К слову сказать, в объяснении с Сибиллой Вэи, предшествовавшем её самоубийству, Дориан показал самое мерзкое бездушие — холодное, эгоистичное, безапелляционное, высокомерное.

Впрочем, это ещё далеко не последняя мерзость, на какую способен обаятельный красавец Дориан. Он совершает дела и похуже: собственноручно убивает своего друга — художника Бэзила Холлуорда, который обожал его и который написал блестящий его портрет.

Нанеся другу смертельный удар ножом в шею, Дориан затем в ярости буквально исколол труп тем же ножом. Совершив своё подлое и зверское убийство, Дориан хитроумно обставляет дело так, чтобы его, Дориана, никак не могли заподозрить в преступлении.

Он с холодной расчётливостью заметает следы своего преступления, а затем идёт к себе в спальню, ложится в свою изящную, роскошную, душистую постель и спокойно засыпает. А назавтра он приглашает запиской своего давнего товарища Алана Кэмпбелла, который занимается химией и анатомией, дожидаясь его, читает «Нежные стансы о Венеции» Готье, а дождавшись, шантажирует Алана и заставляет уничтожить мертвеца. Вскоре Кэмпбелл, не выдержав угрызений совести, кончает жизнь самоубийством, но это нимало не смущает Дориана, а, напротив, радует, так как последний свидетель убийства устранён.

Совершая свои пакостные дела, Дориан после каждого из них поглядывает в зеркало (конечно, в изящной рамке из слоновой кости и искусной ювелирной работы). При этом он убеждается, что ни время, ни совершаемые им подлые дела не накладывают никаких уличающих примет, не оставляют никаких следов на его лице, которое остаётся всё таким же прекрасным, чистым, безмятежно спокойным, гармоничным и молодым. Годы идут, и Дориану уже тридцать восемь, а он выглядит всё тем же восемнадцатилетним непорочным юношей, каким был двадцать лет назад, когда позировал, убитому им другу своему — художнику Бэзилу Холлуорду.

Но те следы его преступлений, те перемены, которые накладывает на лицо человеческое время, ничего не изменяя в лице и фигуре живого Дориана Грея, изменяют в силу неведомого волшебства портрет его.

Лицо на портрете постепенно стареет, в углах рта ложатся складки жестокости, глаза тускнеют. Весь облик портрета свидетельствует о. тех мерзостях, какие гнездятся в душе Дориана, в его натуре. С каждой новой подлостью, какую совершает живой Дориан, его портрет становится всё более отталкивающим и всё более обличает живого Дориана в его грязи и подлости. Уже и на руках портрета проступает кровь, которую пролил убийца Бэзила Холлуорда и других. Портрет становится грозным обличителем. И если на первых порах Дориан ограничивается тем, что прячет портрет в отдалённой пустой комнате, бывшей своей детской, ключ от которой всегда носит с собой, то в конце концов Дориан решается ещё на одно убийство. Он решает убить своего обличителя, свидетельствующего о его чёрных тайных делах, решает убить... портрет, уничтожить его, как уничтожил художника, напасавшего его. Однажды, прокравшись в тайное убежище, где находился портрет, и стоя перед ним, он увидел лежащий рядом на столе нож, тот самый нож, который он вонзил в тело художника... Дориан хватает нож и кидается с ним на портрет, чтобы искромсать, изрезать его, а потом уничтожить лоскутья изрезанного полотна...

Подробностей того, что происходит дальше, мы не знаем и никогда не узнаем тайн волшебства, обратившего жизнь человека на его портрет. Знаем мы только конечный результат происшедшего. Когда, разбуженные страшным криком в верхнем этаже, где находилась таинственная комната, слуги сбежались к её дверям, а позже с помощью вызванного полисмена взломали дверь и вошли внутрь, «они увидели на стене великолепный портрет своего господина, каким они видели его в последний раз, во всём сиянии его дивной юности и красоты. А на полу, во фраке, лежал какой-то мертвец, и в сердце у него был нож. Его лицо было сморщенное, увядшее, гадкое. И только по кольцам у него на руках слуги узнали его».

Итак, вы, как я вправе предположить, более или менее основательно познакомились и с Дорианом Греем и с его портретом.

Но и этим вопрос о портретах; ещё не исчерпан, и, в сущности говоря, следует говорить о двух портретах в одном «Портрете Дориана Грея»: о портрете Дориана и... о портрете Уайльда, ибо сам Уайльд, на мой взгляд, глядит настолько явственно с «Портрета Дориана Грея», что сомнений в том, что перед нами два портрета, быть, как мне кажется, не может. Но портрет Уайльда — это уже особый разговор, и я оставлю его до следующей главы.

 

Ростовщик и антихрист

«Портрет» Гоголя — произведение примечательнейшее. Может быть, и даже наверное, эта повесть не так высока и не так сильна, как, скажем, «Мёртвые души» или «Ревизор», не так оживлённа, как «Вечера на хуторе близ Диканьки», не так густо колоритна и живописна, как «Тарас Бульба», но она по-своему очень примечательна и для меня сейчас особенно интересна во многих отношениях.

Многозначность — верное свидетельство значимости произведения. Гоголевский «Портрет» — не только портрет модели, какую имел перед своими глазами художник, но и портрет самого художника, создателя этого портрета.

Тут очень кстати будет вернуться к тому, чем я кончил предыдущую главу, в которой утверждал, что уайльдовский «Портрет Дориана Грея» есть одновременно и автопортрет самого Уайльда.

Уайльд, пожалуй, и не скрывал этого. Самораскрытие Уайльда, автопортретная тенденция «Дориана Грея» начинаются даже прежде начала самого романа. Первая фраза предисловия, предпосланного Уайльдом своему роману, гласит: «Художник — это тот, кто создаёт красивые вещи». Венчается предисловие столь же знаменательной, категорической, постулатной, законополагающей, программной фразой: «Всё искусство совершенно бесполезно».

Эту авторскую мысль повторяет один из основных героев «Портрета Дориана Грея» — лорд Генри Уоттон, утверждающий с изящной и нарочито эффектированной непринуждённостью: «Искусство восхитительно бесплодно».

Перекличка, между автором и его героем идёт на протяжении всего романа, и если в предисловии Уайльд говорит, что в искусстве «в отношении чувства первообразом является лицедейство актёра», то лорд Генри, вслед за автором, говорит о романе, что «театр гораздо правдоподобнее жизни».

Уайльд утверждает в предисловии: «Для избранных прекрасные вещи исключительно означают красоту» или: «Ни единый художник не желает что-либо доказывать»; «Нет ни нравственных, ни безнравственных книг. Есть книги хорошо написанные, и есть книги, плохо написанные. Только».

Это безапелляционное авторское «только» подхватывает и, бесконечно варьируя, повторяет лорд Генри: «Красота, настоящая красота кончается там, где начинается одухотворённость»; «Такой вещи, как хорошее влияние, вообще не существует. Всякое влияние безнравственно»; «Хорошие манеры важнее нравственности» (сравните с высказыванием самого Уайльда: «Тщательно выбранная бутоньерка эффектнее чистоты и невинности»); «У опыта не было никакой этической ценности»; «Горю я сочувствовать не могу. Оно слишком некрасиво» (сравните отношение Уайльда к Полю Верлену, стихи которого Уайльд очень любил, но, увидев при личном знакомстве, что Верден некрасив и бедно одет, прекратил общение с ним); «Форма для искусства — безусловно главное»; «Я никогда не спорю о поступках. Я только спорю против слов. Вот почему я ненавижу реализм в литературе».

Итак, позиции и автора «Дориана Грея» и его героев совпадают, и совершенно очевидно, что «Портрет Дориана Грея» в известной, и очень большой, степени является одновременно и автопортретом писателя, его создавшего.

А теперь возвратимся к «Портрету» Гоголя. Как было уже сказано, это произведение примечательное и многозначное. Эта повесть одновременно и фантастична и реалистична, что не редкость в художническом обиходе Гоголя. Реальное и фантастическое всё время переплетаются и взаимно проникают друг в друга.

Молодой петербургский художник Чертков, раскопав среди хлама в Щукином дворе портрет какого-то старика, задрапированного в широкий азиатский костюм, покупает его.

«Портрет, казалось, был незакончен; но сила кисти была разительна. Необыкновеннее всего были глаза: казалось, в них употребил всю силу кисти и всё тщание своё художник. Они просто глядели, глядели даже из самого портрета, как будто разрушая его гармонию своею странною живостью».

Усталый, голодный, насилу дотащился художник со своей покупкой к себе на Пятнадцатую линию Васильевского острова, где находилась его мастерская. Свету не было, и еды также, так как последний двугривенный ушёл на покупку портрета старика.

Пришлось улечься спать на голодный желудок. Перед сном Чертков протёр мокрой губкой купленный им портрет старика. Грязь сошла с него, и поразившие своей пронзительностью глаза стали ещё более пронзительными и вызывали какое-то болезненно-неприятное чувство. «Это было уже не искусство: это разрушало даже гармонию самого портрета; это были живые, это были человеческие глаза! Казалось, как будто они были вырезаны из живого человека и вставлены сюда».

Взгляд этих необыкновенно живых глаз преследует Черткова, не даёт ему долго заснуть за своей ширмой в углу мастерской. Глаза старика глядят в щели ширмы, а среди ночи за ширму к Черткову является и сам старик, вылезший из портретной рамы.

Весь похолодев, молодой художник следит за тем, как старик вытаскивает из-под сзоего азиатского бурнуса завёрнутые в бумагу столбики червонцев и, рассыпав их по полу, начинает пересчитызать. Уходя обратно в свою раму, старик оставляет забытый бумажный свёрточек, на котором написано: «1000 червонцев». Чертков хватает свёрток, прячет под одеяло и... просыпается.

Увы, деньги могут только сниться молодому безвестному художнику. На ночь он не мог даже зажечь свечи — не на что было купить её. А утром является домовладелец, у которого Чертков снимает помещение для мастерской, и, грозя выселением, требует заплатить за квартиру, чего Чертков был уже не в состоянии сделать много месяцев. Хозяина сопровождает квартальный, который угрожает тем, что за долг опишет всё имущество художника, все его картины. Примеряясь к картинам и осматривая их, квартальный грубо хватает портрет старика за край рамы. Рама трескается, и из открывшегося внезапно тайничка внутри рамы выпадает на пол бумажный свёрток с тысячью червонцами...

С этой минуты всё в жизни бедного художника резко меняется. Внезапно разбогатев, он начинает жить на широкую ногу, снимает для своей мастерской роскошное помещение на Невском проспекте, одевается у лучших портных, обедает в лучших ресторанах, подкупает журналиста, который печатает в газете хвалебно-рекламную статью о нём.

В мастерской Черткова один за другим появляются знатные, богатые заказчики, портреты которых он пишет. Мало-помалу Чертков становится модным художником. Все аристократы, все крупные чиновники, все тузы хотят иметь свои портреты, сделанные знаменитым, прославленным художником. Чертков завален заказами. Он быстро богатеет.

Слава кружит ему голову, богатство черствит душу. Чертков меняется, становится надутым, заносчивым, самонадеянным и самовлюблённым. Талант растрачен по мелочам, потерян безвозвратно. Чертков малюет механически, заученными приёмами, заказанные портреты и загребает деньги.

Утратив талант, он становится ревнивым к таланту других, поносит картины и художников, которые оригинальны и талантливы, и в конце концов доходит до того, что скупает самобытные и яркие полотна, какие являются на выставках, и, притащив к себе домой, тайком режет, рвёт, уничтожает их.

Когда он умирает, то в его квартире находят обрывки и лоскутья всех известных и талантливых картин последних лет.

Перед смертью Черткову чудятся страшные глаза старика, с червонцев которого началось падение честного, талантливого художника и превращение его в бездарного ревнивца и врага всего талантливого.

На аукционе, устроенном после смерти Черткова, собравшиеся на его квартире скупщики картин и художники обнаруживают портрет страшного старика и из-за него начинается ожесточённый торг, который прерывает неизвестный человек, громко проговоривший: «Позвольте мне прекратить на время ваш спор; я, может быть, более, чем всякий другой, имею право на этот портрет».

Неизвестный рассказывает историю своего отца-художника, написавшего этот удивительный и роковой портрет, который, как явствует из последующего рассказа неизвестного, приносил горе, несчастье, беды и гибель всем, кто с ним соприкасался.

Портрет писан с петербургского ростовщика, который жил на глухой окраине столицы, в Коломне, и известен был своим лихоимством, бессердечностью и несметными богатствами.

Откуда появился в русской столице этот страшный человек, никто не знал. Он походил на грека или перса, был смугл кожей, и глаза его горели каким-то сатанинским огнём.

Старый ростовщик жил замкнуто, глухо, ни с кем не общался и ссужал своим клиентам безотказно любые суммы, но драл при этом с них бешеные, грабительские проценты и был беспощаден во взыскании этих процентов и ссуженных им денег.

Было замечено и страшное, роковое, губительное влияние, оказываемое его деньгами и его личностью.

Однажды этот ростовщик, видимо чувствуя свою скорую кончину, явился к отцу рассказчика — отличному художнику-иконописцу — с настоятельным требованием: «Нарисуй с меня портрет. Я, может быть, скоро умру, детей у меня нет; но я не хочу умереть совершенно, я хочу жить. Можешь ли ты нарисовать такой портрет, чтобы был совершенно как живой?»

Художник, который расписывал церковь и которому в одной композиции нужно было изобразить злого духа, подумал, выслушав просьбу ростовщика: «Чего лучше? Он сам просится в дьяволы ко мне в картину».

Он взялся писать портрет этого страшного человека, но не успел его кончить, так как ростовщик внезапно умер. Во время последнего сеанса, когда художник писал необыкновенные глаза ростовщика, «ему сделалось страшно. Он бросил кисть и сказал наотрез, что не может более писать с него. Надобно было видеть, как изменился при этих словах страшный ростовщик. Он бросился к нему в ноги и молил кончить портрет, говоря, что от этого зависит судьба его и существование в мире; что уже он тронул своею кистью его живые черты; что если он передаст их верно, жизнь его сверхъестественною силою удержится в портрете; что он через то не умрёт совершенно; что ему нужно присутствовать в мире. Отец мой почувствовал ужас от таких слов: они ему показались до того странны и страшны, что он бросил и кисти, и палитру и кинулся опрометью вон из комнаты».

Портрет так и не был закончен. Он остался у ростовщика, который, умирая, прислал его художнику. Вместе с ужасным портретом в дом художника вошли горе и роковые неурядицы. Один за другим умирают сын художника, дочь и жена, а кисть самого художника точно заворожила какая-то злая сила. На всех изображениях святых он рисует страшные дьявольские глаза, какие глядели с портрета ростовщика.

В конце концов художник не выдержал и, потрясённый всеми бедами, свалившимися на него, постригся в монахи. В дальнем монастыре он стал подвижником из подвижников. Много лет спустя его сын, ставший тоже художником (он и есть рассказчик на аукционе), посетил отца в его дальнем, монастыре, и в беседе с сыном старый монах-художник сказал: «Есть одно происшествие в моей жизни. Доныне я не могу понять, кто был тот странный образ, с которого я написал изображение. Это было точно какое-то дьявольское явление. Я знаю, свет отвергает существование дьявола, и потому не буду говорить о нём; но скажу только, что я с отвращением писал его: я не чувствовал в то время никакой любви к своей работе. Насильно хотел покорить себя и бездушно, заглушив всё, быть верным природе. Это не было созданье искусства, и потому чувства, которые объемлют всех при взгляде на него, суть уже мятежные чувства, тревожные чувства, не чувства художника, ибо художник и в тревоге дышит покоем. Мне говорили, что портрет этот ходит по рукам и рассевает томительные впечатления, зарождая в художнике чувства зависти, мрачной ненависти к брату, злобную жажду производить гоненья и угнетенья. Да хранит тебя всевышний от сих страстей! Нет их страшнее. Спасай чистоту души своей. Кто заключил в себе талант, тот чище всех должен быть душою. Другому простится многое, но ему не простится».

Итак, мы добрались сквозь дебри полуфантастического сюжета «Портрета» до ведущей его идеи. Речь идёт о художнике, его назначение, его личности, неразрывной связи его творчества с его личностью, о необходимости требования от художника высокой душевной чистоты, высоких устремлений.

Что касается старика и всякой дьявольщины, с ним связанной, это уж вопрос авторских склонностей и вкусов, приведших к выбору именно такого материала для воплощения своей идеи. Может быть, автору именно в такой контрастности с чистотой и святостью художника понадобились коварство, злоба и сатанинские соблазны, которые скрыто живут в душе художника, пишущего даже чистейшую чистоту? Что ж. Это право автора — выбирать именно такую интерпретацию, такое толкование и такое воплощение своей интересной идеи. Важно тут соблюсти меру этого дьявольского наваждения, по перехлестнуть границы, за которой символика и фантастика вместо гида в мире образного и помощника читателя обратятся в тормоз, мешающий пониманиям и добрым проникновениям в материал.

Что подобного рода опасность подстерегала Гоголя на избранном им пути, свидетельствует первый вариант «Портрета», опубликованный в «Арабесках» в тысяча восемьсот тридцать четвёртом году, то есть восемью годами раньше второго варианта. Восемь лет не пропали для автора даром. Возмужало перо, возмужали и ум и сердце. К примеру, во втором варианте «Портрета.» уже нет антихриста, какой был в первом.

Да, в первом варианте антихрист всерьёз существовал в повести, и реальным воплощением его на земле был ростовщик, изображённый на портрете. Для того чтобы уничтожить антихриста, надо было по завету пречистой девы, явленной монаху-художнику во сне, «торжественно объявить его историю по истечении пятидесяти лет в первое полнолуние». Тогда сила антихриста «погаснет и рассеется яко прах».

Рассказчик на аукционе обнародовал историю портрета именно в новолуние пятьдесят лет спустя, и роковой портрет на глазах у многочисленных зрителей исчез с полотна и превратился в «какой-то незначащий пейзаж».

Всю эту неинтересную канитель с превращением портрета в пейзаж и исчезновением антихриста Гоголь, к счастью для его репутации и к удовольствию читателя, изъял из повести. Во втором варианте от этого не осталось ничего, и дьявольское начало умерено до должной и допустимой степени.

Об исчезнувшем антихристе как об элементе автопортретности Гоголя в его «Портрете» я скажу ещё немного в следующей главе, а пока — хватит с нас чудес.

 

Луини, Грёз и другие

В предыдущих главах я говорил мельком о том, что «портреты» и уайльдовские и гоголевские есть одновременно и автопортреты авторов, хотя понимать это прямо и однозначно не следует. Об этом следует говорить не мимоходом, а основательней и подробней, ибо автобиографичность созданий авторских столь же важна, сколь и сложна. Попробуем несколько разобраться в этом многосложном обстоятельстве. Начнём с того, как смотрят сами творцы портретов на возможность и желанность автобиографических черт? Признают ли они конкретно жизненную связь своих произведений и своих героев с ними самими?

Помните, знаменитое и поистине блистательное лирическое отступление, открывающее седьмую главу первого тома «Мёртвых душ?» Помните, как энергически протестует писатель против того, что «современный суд», рассуживая писателя с персонажами его произведений, «придаёт ему качества им же изображённых героев»?

Автор не желает быть смешанным с изображёнными им героями, которые являют собой, по воле автора, «всю глубину холодных, раздроблённых, повседневных характеров, которыми кишит наша земная, подчас горькая и скучная дорога», идя которой, верный правде жизни, автор «крепкою силой неумолимого резца дерзнул выставить их выпукло и ярко на всенародные очи».

Он, автор, как будто недвусмысленно сетует на то, что критика смешивает автора с его героями, ибо это, видимо, крайне нежелательно ему... Но несколькими строками ниже тот же автор признаёт сам: «И долго ещё определено мне чудной властью идти об руку с моими странными героями, озирать всю громаднонесущуюся жизнь, озирать её сквозь видимый миру смех и незримые, неведомые ему слёзы!»

Позиция автора явно противоречива: с одной стороны, он протестует против того, чтобы его ставили в один ряд с его героями, с другой стороны, он сам, своей волей и желанием, становится с ними в ряд и идёт «об руку» с ними через «громаднонесущуюся жизнь».

Странное противоречие — не правда ли? Противоречие налицо — это так, но оно, я бы сказал, ничуть не странно, а напротив, весьма обычно и для авторов и для героев.

Вот, к примеру, один из героев «Портрета Дориана Грея», романа, о котором я много уже говорил, а именно — художник Бэзил Холлуорд, говорит, обращаясь к Генри Уоттону: «Каждый портрет, написанный с чувством, есть в сущности портрет художника, а отнюдь не, его модели. Модель — это просто случайность. Не её раскрывает на полотне художник, а скорее самого себя».

Очень определённая, ясная и чёткая позиция — не так ли? Да, очень определённая и очень чёткая, что не мешает, однако, шестью страницами ниже тому же Холлуорду в разговоре с тем же лордом Генри заявить, что; «художник должен создавать прекрасные произведения, но не должен в них вкладывать ни частицы своей личной жизни».

Позже Бэзил Холлуорд высказывается ещё определённей и резче: «Искусство гораздо больше скрывает художника, чем его обнаруживает».

Опять противоречие, и опять вопиющее: с одной стороны, всякий портрет есть портрет художника, с другой стороны, произведение искусства больше скрывает, чем обнаруживает, художника.

Несколько иную позицию, чем Гоголь, занимает по отношению к своим героям Пушкин. Он неизменно привержен своим героям и постоянно говорит об этой приверженности, о сочувствии своём к ним: «Простите мне, Я так люблю Татьяну милую мою». «Мария, бедная Мария», «Подруга дней моих суровых, Голубка дряхлая моя». Много добрых слов сказано Пушкиным о главном герое «Станционного смотрителя» Самсоне Вырине. Известен собственноручный рисунок Пушкина, на котором он изобразил себя стоящим у парапета на набережной Невы рядом с Евгением Онегиным.

Но вместе с тем Пушкин восстал, когда его отождествляли с Онегиным.

Опять противоречие и снова противоречия? Да, и снова нет в этом ничего необычного, ничего неестественного. Любовь и склонность, приверженность к своим персонажам и схожесть с ними — всё имеет свои границы, свои градации, свои степени. Какими-то чертами характера, какими-то элементами воспитания и Пушкин мог походить и походил на Онегина. Эту общность метопов воспитания утверждал и сам Пушкин, когда, рассказывая о том, как воспитывался и образовывался Онегин, говорил: «Мы все учились понемногу чему-нибудь и как-нибудь, так воспитаньем, слава богу, у нас не мудрено блеснуть. Онегин был...» и так далее. Как видите, Пушкин, рассказывая о воспитании, полученном Онегиным, говорит: «Мы» учились понемногу, объединяя в этом «мы» себя со своим героем и с другими современниками.

Утверждение авторами своих сходственных черт с чертами героя не должно ни удивлять, ни тем более поражать. Это естественно и не может быть иначе. Литературные дети должны походить какими-то чертами на своих создателей точно так же, как дети в жизни физически и нравственно походят на своих родителей. У львов рождаются львята, у кошек котята, у волков волчата, а у зайцев — зайчата. То же, хотя и не в такой мере полноты и обязательности, происходит и с родами в искусстве. Головки Грёза не могли быть написаны Луини, и ни у того, ни у другого не встретите женского лица, которое вы можете видеть на сотне картин Рубенса. Каждый привержен своему. У каждого художника своё понимание прекрасного, свой глаз, свой навык руки, свой слух, свой характер; частицы всего этого автор с неотвратимой фатальностью передаёт своим героям, персонажам своих произведений.

А если автор не всегда склонен признавать своих детей и общность с ними, а случается, и резко отрекается от них — что ж, это ведь дело поведенческое, иногда дело минуты или настроения, а иногда и акт политический. Следует заметить, что художник ещё в силу особых законов творчества, которые, случается, выше его, может работать и против себя и своих воззрений, как было с Бальзаком, на что в своё время указал Фридрих Энгельс, говоря, что Бальзак иной раз идёт «против своих собственных классовых симпатий и политических предрассудков».

Пуповина между автором и его творением всегда существует, хотя она иногда перерезается прежде того момента, когда мы это можем заметить.

Впрочем, случается, что автор вовсе и не хочет скрывать своего родства с героем. Флобер, например, прямо говорил: «Госпожа Бовари — это я». Ему вторит Сезанн: «Я и моё полотно — мы одно целое». Сент-Экзюпери утверждает: «Ищите меня в том, что я пишу».

Гёте говорит о том же в более общей и объемлющей многое и многих формулировке: «Творение художника — это он сам. Каждое из них — его автопортрет в том или ином ракурсе. Тут уж не скроешься. Можно вслух высказывать какие угодно мысли, можно обмануть отдельных людей, но в произведениях искусства, независимо от воли автора, остаётся его душа. Книги Шиллера — это сам Шиллер. А Вольтер? Так и видишь его язвительную усмешку. А Сервантес? Разве это не сам Алонзо? Добрый, помогающий беднякам тёплым словом и делом».

К этому высказыванию Гёте можно бы прибавить множество дополняющих его соображений и к именам Шиллера, Вольтера и Сервантеса прибавить множество других имён. Но я назову ещё только одно, которое, полагаю, будет весьма доказательным. Имя это — Максим Горький.

Ни одна из книг Максима Горького не была бы написана, если бы до того Алексей Пешков не исходил Россию вдоль и поперёк своими неустанными ногами, если бы он не пережил и не перечувствовал всего того, что выпало на его долю. Биография писателя, как и биография каждого художника, входит главной составляющей в личность его, а биография и личность вместе с характером и талантом — в произведения его. Это так, и не может быть иначе. Из ничего нельзя сделать что-то. Только то, что полнит автора, полнит и его произведения.

На мой взгляд, это вне всяких сомнений. Но при всём том не следует этот постулат обязательности отражения личности художника в его произведении понимать с излишней прямотой и излишней полнотой. Всегда следует учитывать слова Гёте о том, что произведение художника есть автопортрет его «в том или ином ракурсе».

Это «в том или ином ракурсе» накладывает необходимые ограничения на наши суждения об автопортретности художника в данном произведении. Каждое конкретное произведение имеет в этом смысле свои автопортретные границы, которые диктуются известным «ракурсом» автопортретности. Не в каждом своём произведении художник отражён полностью, не в каждом исчерпывающим образом автопортретен. Напротив, ни в одном отдельно взятом произведении художник не может выразить, рассказать, написать себя полностью. В каждом из них — лишь какой-то доминирующий в данном случае «ракурс», лишь некоторые черты личности автора; полностью же выражен и нарисован автор лишь во всём своём творчестве, взятом в целом.

 

Пером и кистью

Эту небольшую главу я начинаю с милого моему сердцу предмета — с Пушкина. Правда, на этот раз речь пойдёт не о его стихах, не о его прозе или драматургии, а о Пушкине — художнике в узком смысле этого слова, о рисунках его. Рисунков этих очень много, что-то около двух тысяч. Несмотря на такое обилие рисунков, несмотря на то что они сопровождают, как аккомпанемент, всё мало-мальски значительные произведения поэта, этот род творчества Пушкина долгое время как-то всерьёз не принимался, и только спустя почта сто лет после создания их, уже в нашу, советскую эпоху начали наконец приглядываться к пушкинским рисункам, в изобилии рассеянным по полям рукописей поэта. Художник Николай Кузьмин, чьи превосходные иллюстрации к «Евгению Онегину» так напоминают по манере рисунки самого Пушкина, пишет в рецензии на недавно вышедшую книгу Т. Цявловской «Рисунки поэта»: «Я, кажется, не ошибусь, если назову первой серьёзной заявкой на рисунки поэта как на особую область пушкиноведения статью А. М. Эфроса в № 2 «Русского современника» за 1924 год. Не случайно, что их биографическую, иконографическую, а главное — художественную ценность выявил не литературовед, а художественный критик, почувствовавший их графическое своеобразие. Он установил, что особая ценность графики пушкинских рукописей в том, что „это дневник в образах, зрительный комментарий Пушкина к самому себе, особая запись мыслей и чувств, своеобразный отчёт о людях и событиях"». Сама Цявловская начинает свою книгу словами: «Рисовать было живейшей потребностью Пушкина. И хотя эта область искусства была для него любительством, но любитель этот был гений».

А вот последний абзац этой вводной главы:

«Как далеки рисунки Пушкина от современной ему графики!

Стремительность рисунка Пушкина, крайняя лаконичность его, обобщающий взгляд художника, отбирающий в предмете лишь самое важное, — все эти органические черты пушкинской графики роднят его изобразительное искусство с эстетикой нашего века. Рядом с рисунками Пушкина мы видим безупречную чистоту линий Матисса, горячий темп рисунков Пикассо.

Внезапным скачком в следующее столетие представляется рисунок Пушкина. Эта особенность его графики присуща только искусству гениев».

Обе приведённые мной цитаты из Цявловской заканчиваются словом «гений». Я не думаю, что действительно необходимо соотносить этот высочайший эпитет с рисунками Пушкина. Их значимость не идёт ни в какое сравнение со значимостью литературного наследия поэта. Но они неразрывно связаны с пушкинскими стихами и прозой и являются органической частью его творчества и его личности. Это очень важный комментарий к пушкинским поэмам и лирике, комментарий ко всей жизни поэта, очень гармоничный аккомпанемент к мелодии его стиха.

Кроме того, рисунки эти поистине превосходны и поистине пушкинские. Их лёгкость, изящество, линейная чёткость и точность совершенно сродни изяществу, лёгкости, чёткости и точности стихов и прозы Пушкина. Они сопровождают не только произведения Пушкина, но и самую его жизнь, свидетельствуя его воззрения, его политические взгляды, круг его интересов, пристрастий, наконец, широчайшие его связи с людьми.

Обнаружено и опознано сто три лица, изображённых в этих рисунках, на полях пушкинских рукописей, но сотни других ещё не распознаны. Среди тех, кто узнан и определён, много друзей Пушкина: Пущин, Чаадаев, Дельвиг, Вяземский, Веневитинов, Баратынский, Кюхельбекер, Алексеев, Вульф, Горчаков, Раевский, Нащокин, Денис Давыдов, Мицкевич, Грибоедов; декабристы Пестель, Рылеев, Трубецкой, Сергей Муравьёв-Апостол, Орлов, В. Раевский, Якубович, В. Давыдов и многие другие — и живые и мёртвые. На нескольких рукописях нарисована виселица с пятью казнёнными декабристами, сопровождаемая надписью: «И я . бы мог...»

Под пером Пушкина являлись почти всегда и герои его произведений: Онегин, Татьяна, Ленский, граф Нулин, Тазит, Дон-Гуан, Мельник с дочерью (из «Русалки»), множество других персонажей.

Рисовал Пушкин портреты своих родичей, близких: отца, брата Льва, дяди поэта В. Л. Пушкина, жены, сестры жены Александрии, няни Арины Родионовны. Многочисленны рисунки женщин, которыми в разное время бывал увлечён поэт: Закревской, сестёр Ушаковых, М. Раевской, Катеньки Вельяшевой, Воронцовой. Встречаются среди рисунков Пушкина портреты политических деятелей и деятелей культуры: Ипсиланти, Канкрина, Вольтера и многих других.

Невозможно перечесть всех, кого изображало на полях своих рукописей беглое, точное, иногда изобличительное перо Пушкина. Иные из портретов рисуются поэтом во множестве повторений. К примеру, Елизавета Ксаверьевна Воронцова повторена пушкинским пером тридцать раз, жена поэта — Наталья Николаевна — четырнадцать раз. Многажды набрасывал Пушкин свой собственный профиль. Искусствовед А. Эфрос открыл пятьдесят пять пушкинских автопортретов. Некоторые из них дают необыкновенно живое и ясное представление о характере и истинном образе поэта. Они вошли в наш повседневный обиход, воспроизводятся на обложках очень многих книг. Один из них можно видеть на постоянном заголовке «Литературной газеты» рядом с изображениями Ленина и Горького. Эта блистательная триада символизирует всё лучшее, что породил гений нашего народа.

Однако вернёмся к рисункам Пушкина. Хотя, впрочем, почему только Пушкина? И до Пушкина, и при нём, и после него многие и даже очень многие наши писатели были не только художниками слова, но и талантливыми живописцами или рисовальщиками, а то и авторами мозаичных картин.

Михайло Ломоносов — первый поэт русский, который ввёл в практику русских стихотворцев тоническое стихосложение, написав новыми для ушей россиян стихами «Оду на взятие Хотина», был и первым русским художником, создавшим мозаичный портрет Петра Первого, хранящийся у нас в Эрмитаже. Он был автором и других мозаичных картин. До нас дошли двадцать три из сорока мозаичных картин Ломоносова и его учеников, работавших в основанной им мастерской. Некоторые из них, например грандиозное монументальное панно «Полтавская баталия», соединяют в себе ценность крупного художнического произведения и одновременно исторического документа.

Если обратиться к современникам Пушкина, то многие из поэтов пушкинской поры были привержены живописи или, по крайней мере, рисованию.

Старшие друзья Пушкина — поэты К. Батюшков и В. Жуковский — блестяще рисовали. Рисунки Жуковского настолько хороши и профессиональны, что он иллюстрировал собственное собрание сочинений. Его фронтиспис к шестому тому сложен по композиции, очень выразителен и прекрасно выполнен.

Отлично рисовал, работал акварелью и масляными красками Лермонтов. Его кавказские пейзажи точны и эффектны.

Гоголь рисовал великолепно. Его рисунки персонажей «Ревизора» типичны и необыкновенно живы. Лёгкий и чёткий штрих очень уверен; характеристики персонажей в высшей степени определённы, насмешливы.

Нарисованная им немая сцена, заключающая «Ревизора», блестяща по выполнению и удивительно находчива по композиции. Двадцать две фигуры составляют на редкость живую и живописную группу. Все они — и городничий с семейством, и гости, собравшиеся в дом городничего на помолвку его дочери, — только что проводив мнимого ревизора — Хлестакова, как громом поражены появлением жандарма, объявившего о приезде настоящего ревизора. Каждый непроизвольно реагировал на это поразившее всех известие каким-то движением, жестом, ужимкой. И все эти движения страха, изумления, растерянности, стыда, а у иных и злорадства — переданы Гоголем с поразительной правдивостью. Каждый выражен и обрисован своим особым индивидуальным жестом, в полном соответствии со своим характером, какой проявлял он на протяжении всех пяти действий комедии.

Сцена эта сделана с профессиональной и великолепной законченностью. Она вырисована с тщанием во всех деталях. Динамика фигур, позы, выражение лиц, костюмы — всё совершенно превосходно нарисовано. Я много раз во многих театрах смотрел «Ревизора» с участием самых блестящих актёров — В. Давыдова, М. Чехова, Р. Адельгейма, И. Ильинского. Постановщики были самые разные, но немая сцена, венчающая спектакль, оставалась всегда одной и той же. Каждый режиссёр в точности копировал немую сцену, нарисованную Гоголем, расставляя всех персонажей комедии так, как это мастерски сделал сам автор-художник.

Из других наших писателей-классиков отлично рисовали И. Тургенев и Д. Григорович, прекрасный автопортрет которого можно видеть в Государственном литературном музее. Народный украинский поэт Т. Шевченко художником стал даже прежде, чем поэтом. Грибоедов сверх того ещё писал и музыку. В близкие к нам времена из крупных писателей прекрасно рисовал и писал маслом Леонид Андреев. Стены комнат в его даче увешаны были его собственными картинами. История литературы всех народов богата примерами, когда писатели одновременно являлись и отличными рисовальщиками, графиками, живописцами. Отлично владел карандашом и кистью знаменитый датский сказочник Г. Андерсен. Из французских писателей превосходно рисовали В. Гюго, П. Мериме, Ш. Бодлер, Ксавье де Местр, кстати первым переводивший на французский язык И. Крылова и написавший превосходный миниатюрный портрет на слоновой кости Н. О. Пушкиной — матери великого поэта.

Из английских писателей прекрасными рисовальщиками были Р. Киплинг и Р. Стивенсон. Знаменитый «Остров сокровищ» родился из рисунка карты этого воображаемого острова, сделанного Стивенсоном для своего тринадцатилетнего пасынка.

Некоторые другие английские писатели — У. Блейк, О. Россети были одновременно и известными художниками. Популярным английским художником был и создатель знаменитого романа «Трильби» Жорж Дюморье. Первый свой роман «Питер Иббетсон» Дюморье сам и иллюстрировал. Что касается второго его романа — «Трильби», то он принёс ему громкую славу, а инсценировки его ставились многие десятилетия на сценах всего мира. У нас в России сын известного художника Григорий Ге написал по мотивам романа пьесу «Трильби», которая шла повсеместно многие годы.

Поэтом и одновременно художником были Гёте и швейцарец С. Гёсснер. Э. Гофман — автор «Серапионовых братьев», «Житейских воззрений кота Мурра», «Крейслерианы», «Золотого горшка» и других знаменитых фантастических сказок-рассказов — был, кроме того, театральным художником и композитором. Прекрасно рисовал американец Эдгар По. Другой американский писатель-анималист Э. Сетон-Томпсон все свои книжки иллюстрировал сам, и иллюстрировал мастерски. Иллюстрации эти по своим высоким художественным качествам не уступают его прекрасным рассказам о животных-героях: лисе Домино, голубе Арно, кролике Рваное Ушко, Мустанге-иноходце и многих других.

Из зарубежных писателей — наших современников — прекрасным художником был Антуан Сент-Экзюпери. Его рисунки к сказке «Маленький принц» проникновенны и удивительно гармонически дополняют образ чудеснейшего героя этой чудеснейшей из современных сказок.

Превосходный американский художник Рокуэлл Кент, верный друг нашей страны, написал несколько интересных книг о Гренландии, её природе, её людях, о своей жизни в Арктике. Мы знаем книжку французского карикатуриста Жана Эффеля. Поэт Гийом Аполлинер также начинал как художник. Живописцем был английский поэт и теоретик искусства Уильям Моррис.

Италия дала миру величайших художников и величайших писателей. Некоторые из них обладали двойным даром художника и писателя. Великий Микеланджело писал стихи, и его сонеты дожили до наших дней. Автор всесветно прославленной «Джоконды» и «Тайной вечери» оставил семь тысяч страниц рукописей. Правда, это не стихи, а труды по физике, геологии, анатомии, механике, ботанике, астрономии, физиологии человека, геометрии и другим наукам, но, как сказано у Пушкина, «вдохновение нужно в геометрии, как и в поэзии». Многим схож с Леонардо да Винчи его современник, великий немецкий художник Альбрехт Дюрер — живописец, скульптор, гравёр, автор многочисленных научных трудов и трёх книг, одна из которых посвящена инженерно-строительному делу.

Но многообразие талантов, способностей, интересов и сфер деятельности доступно не только людям гениальным и сверхгениальным, какими были Леонардо да Винчи и Альбрехт Дюрер. Я уже говорил о многих других писателях и художниках, наделённых в той или иной степени многообразием дарований.

История России знает много примеров выдающихся и многообразных дарований наших поэтов, художников, учёных, начиная с Ломоносова и даже прежде того, с протопопа Аввакума, который сам иллюстрировал прекрасными миниатюрами свою знаменитую автобиографию «Житие», впервые в истории подобного рода произведений написанную не церковнославянским духовным складом, а простой общеупотребительной живой речью. О классиках нашей литературы я уже говорил в плане многообразия их интересов и богатства их дарований. Не оскудели в этом смысле и наши дни. Советская литература, советское искусство дают нам многие примеры, так сказать, совместительства нескольких родов искусств одним человеком.

Первый пример тому — Владимир Маяковский, который был и поэтом и художником. Его знаменитые «Окна РОСТА», в которых постоянно, в зависимости от требования дня, менялись нарисованные им плакаты с его же стихотворным текстом, делали своё яркое, большое революционное дело.

Отличный художник Николай Кузьмин, превосходно и своеобразно иллюстрировавший Пушкина, Салтыкова-Щедрина, Гоголя, Горького, Чехова, Эдгара По, Додэ, Лескова, Козьму Пруткова, был автором интересной книги «Круг царя Соломона».

О писателях-художниках Пинегине, Шергине, Писахове я говорил в предыдущих главах подробно. Прозаик Лев Канторович был и отличным художником. Всем ведомы детские книжки, написанные Е. Чарушиным, им же самим иллюстрированные. Иллюстрации столь же хороши, как и текст.

Поэт Максимилиан Волошин оставил богатое живописное наследие. Отличными рисовальщиками были Илья Эренбург, Эдуард Багрицкий и Борис Лавренёв. Превосходно рисуют прозаики Георгий Гулиа, Аркадий Минчковокий, Вадим Инфантьев, Виктор Голявкин, владеющий и живописью масляной краской, критик и литературовед Дмитрий Молдавский, поэты Михаил Дудин и Андрей Вознесенский.

К слову сказать, разносторонними дарованиями обладали и обладают не только писатели. Николай Акимов был одновременно и оригинальным, блестящим режиссёром, и первоклассным художником-портретистом, и театральным художником.

Знаменитый актёр А. Ленский также выступал нередко в роли театрального художника, рисовал эскизы костюмов и делал макеты к самым разнообразным спектаклям. Сохранилось много автопортретов Ленского, рисовавшего себя в костюмах, соответствующих ролям, которые он играл.

Прекрасным живописцем был и великий наш актёр Николай Симонов.

Великолепно рисовал и был газетным иллюстратором неповторимо оригинальный и блистательный кинорежиссёр Александр Довженко. Его картины «Арсенал» и «Земля» незабываемы. В них явлен нам не только высочайший талант и своеобразие мышления режиссёра-постановщика, но и безошибочный вкус художника, особенно ярко сказавшийся на выборе типажа актёров. Между прочим, талантами выдающегося кинорежиссёра и художника богатство личности этого изумительного человека не исчерпывается. Для большинства своих кинокартин Довженко сам писал сценарии. В дни Великой Отечественной войны стали появляться в различных газетах очерки Довженко о людях войны, её героях, страстная и великолепно написанная публицистика. Позже он написал повесть и несколько отличных пьес.

Кстати, коль скоро разговор зашёл о режиссёрах, кинорежиссёрах и актёрах, нельзя пройти мимо великолепной разносторонности Чарли Чаплина, который сам писал сценарии своих картин, сам их ставил, сам играл в них главные роли и сам же писал к ним музыку.

Случались рисовальщики и живописцы среди людей искусства иных, отличных от перечисленных мной специальностей. Прекрасно рисовали композитор Стравинский, знаменитый тенор Карузо и не менее знаменитый бас Шаляпин. Список мой, я полагаю, можно было бы пополнить именами очень многих писателей, художников, музыкантов, людей, работающих в других отраслях и родах искусства. Человек — существо изумительное. Встречаются люди столь многообразно одарённые, что диву даёшься, как может вместить один человек столь многое.

И тогда невольно приходят к тебе радость и гордость от сознания того, что рядом с тобой жили и живут такие чудесные, так богато одарённые люди. И начинаешь лучше понимать и больше ценить окружающий тебя мир и людей его.

 

Надя, сиренки, Пушкин

В разделе «О портретах и портретистах» возник сложно разветвившийся разговор о взаимосвязях живописи, литературы, музыки и других искусств, о многообразии и многоплановости художнического начала в художнике, о неисчерпности душевных богатств человека и художника, о щедрости таланта. Заключить этот разговор мне хотелось бы рассказом об одном, на мой взгляд чрезвычайном, явлении в области изобразительного искусства наших дней. Это чрезвычайное явление может быть совершенно точно поименовано: оно зовётся — Надя Рушева.

Говорить о ней и радостно и горько: радостно потому, что, глядя на рисунки Нади, говоря о них, невозможно не почувствовать себя на высокой волне большого праздника, не ощутить доброго волнения; а горько потому, что самой Нади уже нет с нами.

Надя умерла семнадцати лет. Так мало прожив на этом свете, она, уйдя из него, оставила огромное художническое наследие — десять тысяч рисунков-фантазий.

Уже одна эта цифра поражает и заставляет невольно вспомнить утверждение Жюля Ренара, которым открывается его превосходный «Дневник»: «Талант — вопрос количества».

Да, это так. Талант щедр, и эта щедрость души, это стремление тратить свои душевные богатства без оглядки, отдать людям всего себя без остатка — несомненно, один из первых признаков, изначальное свойство таланта.

Но само собой разумеется, что о мощи таланта мы судим не только по количеству сделанного. Важно не только то, сколько перед нами рисунков, но и то — каких рисунков.

Я четырежды был на выставках ученицы обычной московской школы Нади Рушевой, и при каждом новом знакомстве с её рисунками они всё больше пленяли, покоряли, радовали.

Надины рисунки — это огромный, многообразный, богатый мир образов, чувств, идей, интересов. В её рисунках — и сегодняшний день, и историческое прошлое страны, и мифы эллинов, и современная Польша, и сказки, и пионерия Артека, и Древний Рим, и страшный Освенцим, и первые дни Октябрьской революции, те, что потрясли мир.

Многообразие интересов художницы поражает. Ей до всего в мире было дело. Всё её касалось. На всё откликалось её горячее, молодое и, увы, мало бившееся сердце.

Но эта широта художнических интересов не есть всеядность. Аппарат отбора, столь важный для художника, действовал у Нади строго и безошибочно. Что отбирала Надя для себя из практически безграничного богатства человеческой культуры?

Надя любила чистые, прекрасно белые, высокопоэтические мифы эллинов. Мифологическим мотивам посвящены многие её рисунки, и среди них — самые ранние. Уже восьмилетней девочкой Надя рисует «Подвиги Геракла» — цикл из ста маленьких этюдов.

Уже в ранних детских рисунках ярко видится будущий художник с его пристрастиями, с его своеобычным глазом и прекрасной гибкой линией, с его безошибочным чувством отбора и изящным лаконизмом художнического языка.

Это о первых рисунках восьмилетней Нади. А вот передо мной последняя композиция семнадцатилетней художницы. И опять тема — прекрасная эллинская сказка «Аполлон и Дафна». Этот небольшой, примерно в страничку школьной тетради, рисунок — поистине шедевр. Миф о боге солнца, муз, искусств Аполлоне, влюбившемся в прекрасную нимфу Дафну и отвергаемом ею, — один из самых поэтических созданий греческой мифологии. Влюблённый бог преследует предмет своей страсти. Но Дафна не хочет покориться богу, которого она не любит. Она убегает от него. Аполлон неотступно следует за ней. «Но всё быстрее бежала прекрасная Дафна. Как на крыльях мчится за ней Аполлон. Всё ближе он. Вот сейчас настигнет Дафна чувствует его дыхание. Силы оставляют её. Взмолилась Дафна отцу своему, речному богу Пенею:

— Отец, помоги мне! Расступись земля и поглоти меня!

Лишь только сказала она это, как тотчас онемели её члены. Кора покрыла её нежное тело, волосы обратились в листву, а руки, поднятые к небу, превратились в ветви лавра. Долго печальный стоял Аполлон пред деревцем и наконец промолвил:

— Пусть же венок лишь из твоей зелени украшает мою голову, пусть отныне украшаешь ты своими листьями и мою кифару и мой колчан. Пусть никогда не вянет, о лавр, твоя зелень! Стой же вечно зелёным!»

Так повествует Овидий в своих «Метаморфозах» о любви бога света Аполлона к нимфе Дафне, о непокорстве Дафны, о её мольбе и её победе над влюблённым богом, победе, купленной ценой жизни, но всё же победе.

Эту победу нимфы над богом, Дафны над Аполлоном, и нарисовала Надя в самой её трагической кульминации. Аполлон, уже настигший Дафну, протягивает руки, чтобы схватить свою жертву, но Дафна уже наполовину не Дафна. Из живого тела её уже возникают ветви лавра. С поражающей художественной находчивостью Надя уловила и отобрала наиболее сложный, наиболее драматический момент мифа. Она изображает как бы самый процесс перевоплощения Дафны. Она ещё человек, но одновременно уже почти деревце: у неё и живые человечьи руки и ветви лавра.

Исполнен рисунок изумительно скупо, точно, прозрачно. Линия упруга, текуча, завершена в первом и единственном движении пера.

Линия у Нади всегда единична и окончательна. Надя не употребляла карандаша, не пользовалась резинкой, не растушёвывала рисунок, не намечала предварительных направлений, не проводила множественных линейных вариантов. Линия одна, всегда окончательна, и материал, которым работала Надя, строго соответствовал самозаданию художника, её удивительной способности безошибочной импровизации. Тушь, перо, фломастер не терпят поправок и повторных попыток, а именно тушь, перо и фломастер любила Надя, изредка подцвечивая свои рисунки пастелью или акварелью.

Безошибочность линии в Надиных рисунках просто поразительна. Это какой-то особый, высший дар, какая-то волшебная чудотворная сила и свойство руки художника, всегда верно выбирающей тот единственный изгиб, ту единственную толщину и плавность линии, какие необходимы в каждом конкретном случае. Уверенность, верность руки Нади непостижимы.

Столь же находчива, экономна и каждый раз бесспорно окончательна композиция Надиных работ. Вот небольшой рисунок «Пир Калигулы». На тёплом зеленоватом фоне перед нами три фигуры — полнотелый Калигула и цветущая женщина с ним рядом, а перед ним» на коленях чёрная рабыня с подносом, уставленным пиршественными яствами и сосудом с вином. Как мало нарисовано и как много сказано: этих трёх фигур и их положения в большом пиршественном зале, только намёком данном на втором плане, оказывается вполне достаточно для того, чтобы создать атмосферу пира. Своеобычна композиция «Адам и Ева». На рисунке только две фигуры — Адам и Ева. Ни райских кущей, ни дерева с яблоками познания добра и зла. Из сопутствующих аксессуаров только небольшой змей на первом плане и яблоко. Яблоко уже сорвано; оно на земле перед глазами Евы, которая, присев, модно вытянула вперёд трепещущую руку, чтобы схватить его. Этот бурный жест женщины, жаждущей схватить, познать запретное, неподражаемо выразителен. Заслонённый Евой, Адам, тоже припавший к земле, как бы дублирует стремительное движение Евы. Центр картины — Ева, яблоко, жест Евы. Я назвал эту композицию картиной, а не рисунком, и это, на мой взгляд, вполне закономерно. Этот рисунок — больше чем рисунок. Недаром он чуть подцвечен, недаром румяно влекущее к себе Еву яблоко. Но это всё же и рисунок с предельно выразительной линией, оконтурившей тело Евы — приземлённо весомое и в то же время сказочно летучее.

Малость средств, какими достигается Надей огромный результат, иной раз просто поражает. Вот рисунок, озаглавленный «Освенцим». На нем нет ни лагерных бараков, ни колючей проволоки, ни печей крематория. Только лицо — одно лицо, измождённое, измученное, настрадавшееся, с провалившимися щеками и огромными, страшно глядящими в мир глазами...

Ничего более выразительного и более лаконично выражающего столь огромное содержание я не могу себе представить.

А ведь автору «Освенцима», «Адама и Евы», «Аполлона и Дафны» и тысяч других работ художника, сложно и глубоко выразивших сложные и глубокие идеи и образы нашего века и веков прошлых, — всего семнадцать лет...

Столь раннее созревание ума, чувств, руки, дарования невозможно определить, вымерять обычными мерами, обычными категориями, и я понимаю академика живописи В. Ватагина, говорящего о гениальности Нади; я понимаю Ираклия Андроникова, который после посещения выставки Нади Рушевой, написал: «То, что это создала девочка гениальная, становится ясным с первого рисунка. Они не требуют доказательств своей первозданности».

Слова «гениальность» и «первозданность» — очень большие слова, их страшновато произносить в приложении к своему современнику, да притом ещё семнадцатилетнему. Но мне кажется, что это та мера, которой и можно и должно мерить огромное дарование Нади Рушевой.

До сих пор я говорил более или менее обстоятельно о четырёх Надиных рисунках: «Аполлон и Дафна», «Пир Калигулы», «Адам и Ева», «Освенцим», но, в сущности говоря, каждый из её рисунков заслуживает столь же и даже более обстоятельного разговора.

Тематическое многообразие и богатство Надиного творчества почти безграничны. К каким только темам, к каким мотивам, к каким жизненным явлениям не обращается эта жарко и жадно взыскущая душа!

Надя ненасытно глотает книги, и почти всякая из них рождает вихрь мыслей и жажду воплотить на бумаге зримо, в линиях и красках, материал прочитанной книги, её героев, её идеи и образы.

Она рисует иллюстрации к К. Чуковскому и В. Шекспиру, Л. Кассилю и Ф. Рабле, А. Гайдару и Г. Андерсену, Н. Гоголю и Э. Гофману, С. Маршаку и Д. Байрону, А. Грину и Ч. Диккенсу, Н. Носову и А. Дюма, П. Ершову и М. Твену, П. Бажову и Р. Киплингу, Н. Некрасову и Д. Родари, А. Блоку и Ф. Куперу, И. Тургеневу и Ж. Верну, Б. Полевому и Д. Риду, Л. Толстому и В. Гюго, М. Булгакову и Э. Войнич, М. Лермонтову и А. Сент-Экзюпери.

К каждому из перечисленных авторов и многим другим Надя делает десятки рисунков. К «Войне и миру» сделано около четырёхсот рисунков, к булгаковскому роману «Мастер и Маргарита» — сто семьдесят, к Пушкину — триста.

Пушкин — это особый мир Нади, особое её пристрастие, особая любовь. С Пушкина, возможно, всё и началось. Пушкин разбудил дремавший в маленькой восьмилетней Наденьке Рушевой инстинкт творчества. Именно тогда, в пятьдесят девятом году, впервые побывав с родителями в Ленинграде, посетив Эрмитаж, Русский музей, последнюю квартиру поэта на Мойке, двенадцать, Надя взяла в руки перо и фломастер. Тогда именно и появились первые тридцать шесть рисунков на темы, навеянные «Сказкой о царе Салтане».

С этой ставшей сердцу Нади дорогой квартиры на Мойке началось творческое в Наде; здесь и кончилось. Последний её поход в страну Поэзия был совершён сюда уже спустя десять лет.

На другой день после посещения квартиры поэта Надя внезапно умерла. За три дня до этого она побывала в городе Пушкине под Ленинградом, в лицее, в комнате, в которой шесть лет жил лицеист Саша Пушкин.

Ещё один толчок к созданию пушкинского цикла Наде дала встреча со старым пушкинистом Арнольдом Ильичом Гессеном.

Николай Константинович Рушев — Надин отец — рассказывал мне, как однажды, посмотрев выставку Нади в Москве, Гессен сказал, что Пушкин до двадцати лет не рисовал, что мы не имеем его лицейских портретов, и попросил Надю восполнить этот досадный пробел, ибо задумана книга о великом поэте с его рисунками.

Надя горячо приняла к сердцу это предложение и в результате нового обращения к пушкинской теме создала превосходнейшую серию рисунков, посвящённых Пушкину-ребёнку, Пушкину-лицеисту, лицейским друзьям юного поэта, лицею.

Эти рисунки приближают нас к Пушкину ещё на один шаг.

Работая над этими рисунками, Надя старалась вжиться не только в образ самого поэта, но и в атмосферу, его окружавшую, в пушкинскую эпоху, увидеть, почувствовать, ощутить её — представить себе воочию людей того времени, обстановку их, вещи, какие были вокруг них и в их руках.

Настраивая себя на это, Надя делала рисунки Пушкинского цикла гусиным пером. Она постоянно возилась в эти дни с гусиными перьями, зачинивала их, обжигала в пламени свечи, делала бесчисленные срезы пера на разных от бородки расстояниях, чтобы достичь определённой, нужной для рисунка гибкости оконечья пера.

В Пушкинском цикле Нади явно ощущается созвучие с манерой пушкинского рисунка — лёгкого, непринуждённого, изящного, как бы летучего. Но в то же время Надя остаётся Надей и в этих рисунках. Налицо всегдашняя её лаконичная компоновка, уверенная определённость линии, импровизационная свобода рисунка. Очевидно, следуя заданию Гессена, Надя сперва создаёт серию лицейских рисунков: несколько портретов Пушкина-лицеиста, товарищей его по лицею. Под пером Нади возникают нескладный Кюхля, женоподобный Дельвиг, благородный Пущин, жанровые сценки лицейского быта, друзья-лицеисты, посещающие заболевшего Сашу, бунт лицеистов против вослитателя-кляузника Пилецкого.

Но мало-помалу в силу вступают художническая жажда и стремление понять мир великого поэта во всей его широте и многообразии. И тогда вслед за лицейской серией появляются рисунки: «Пушкин и Керн», «Пушкин и Ризнич», «Пушкин и Мицкевич», «Пушкин и Бакунина», «Прощание Пушкина с детьми перед смертью», портреты Натальи Николаевны, «Наталья Николаевна с детьми дома и на прогулке».

Стремление Нади расширить поле зрения, неустанно углублять избранную тему, с которым мы встретились в Пушкинском цикле, вообще характерно для Нади.

В своём последнем цикле, посвящённом роману М. Булгакова «Мастер и Маргарита», Надя выступает первооткрывательницей темы. Никто до неё не иллюстрировал булгаковского романа, в чём немалую роль, по-видимому, сыграла чрезвычайная сложность объединения в одном целом элементов реального и фантастического, истории и сатиры.

Надя с блеском преодолела эту трудность объединения разнородных планов. И тут, вживаясь в образ, она бесконечно повторяет лицо Маргариты, для которого ищет наиболее яркого воплощения. Превосходно найдены средства воплощения и таких разноплановых персонажей, как Мастер, Иешуа, Пилат, Крысобой, Воланд и его свита.

Тот же неустанный поиск правды и выразительности образа видим мы и в великолепном цикле, посвящённом «Войне и миру». Стремясь представить нам Наташу Ростову во всей её жизненной полноте, Надя рисует её и подростком с куклой, и окрылённой мечтой девушкой, залитой лунным светом перед открытым окном в Отрадном, и любящей, заботливой матерью у постели ребёнка.

Другие персонажи «Войны и мира» также явлены нам в Надиных рисунках во всём многообразии жизненных интересов, характеров, судеб, устремлений, поступков и душевных движений. Чрезвычайно богат и многосторонен огляд художником материала великого романа: Пьер на поле Бородинской битвы, спасение им женщины и ребёнка, Кутузов, беседующий в Филях с шестилетней крестьянской девочкой Малашей, смерть Платона Каратаева, гибель Пети Ростова, Николушка Болконский, мечтающий о подвигах...

И ещё одно, чрезвычайное сопоставление. Стремясь войти в образ, дать его во всей жизненной полноте, Надя старается сколько можно приблизиться к нему как бы и физически. Рисуя Пушкинский цикл, Надя бродит по пушкинским местам, посещает лицей, едет на место дуэли Пушкина. Отмеривает по снегу десять шагов и, воочию убедившись, как страшна дистанция дуэлянтов, восклицает с болью и негодованием: «Это ж убийство! Ведь этот негодяй стрелял почти в упор». Потом с Чёрной речки идёт на Мойку и там стоит перед портретом поэта, среди вещей, окружавших его при жизни, словно впитывая в себя самую атмосферу этой жизни, его мыслей, мечтаний, дел, его Музы, звучания его стихов. Во время прогулки в лицейском саду Надя поднимает с дорожки прутик и неожиданно начинает чертить им на снегу летучий профиль юного Пушкина. Движение этого прутика, намечающего кудри поэта, движение, запечатлённое на плёнке короткого, неоконченного, прерванного смертью Нади фильма, пронзает душу.

То же происходит и в процессе работы над другими циклами, особенно дорогими художнице. Рисуя листы «Войны и мира», Надя едет с отцом из Москвы на осеннее Бородинское поле, долго бродит по огромной долине, останавливаясь и тщательно просматривая места, где были Багратионовы флеши, батарея Раевского, Шевардинский редут, ставка Кутузова...

Работая над рисунками к «Мастеру и Маргарите», Надя обходит все старые московские переулки, улицы, бульвары, дома, где разыгрывалось действие романа, где ходили, мучились, спорили, лукавили персонажи булгаковской фантазии.

А теперь возвращаюсь к обещанному чрезвычайному сопоставлению. В чем оно состоит? Отец Нади говорил, что она не умела рисовать натуралистически, со светотенью, никогда не копировала натуру. Даже делая свои автопортреты, она только ненадолго заглядывала в зеркало, а потом рисовала уже по памяти. Рисунки её были всегда импровизацией.

Так как же совместить эту импровизационную манеру со стремлением детально ознакомиться с жизнью героев своих рисунков, с местами, где они жили и действовали, пристально оглядывать эти места, окружающие предметы, изучать их?

Так обычно работает тот, кто накрепко привержен реализму. Но художник-импровизатор как будто бы должен поступать совсем не так?

Вот в чём суть моего чрезвычайного сопоставления которое хоть кого (в том числе и меня) может поставить в тупик.

Впрочем, тупик ли это, из которого нет выхода? Думается, нет. Рисунки Нади — это импровизации, они в какой-то мере фантастичны, сказочны, но в то же время они заданы конкретной действительностью, жизнью, книгой, фактом, рассказом хотя бы, но выраженным в конкретных образах, вещах, событиях. И Надя верна этим образам, вещам, событиям. Она даёт нам своё творческое воплощение, но не отрывает от жизни живой и от жизни, заданной первоначальным создателем этой жизни, этого образа — автором, сказкой, мифом. Рисунки Нади, несмотря на импровизационность и подчас фантастичность, не беспочвенны, не безличны, не безразличны к жизни. Они следуют жизни в такой же мере, в какой следуют творческому импульсу Нади. Она фантастичны и реалистичны одновременно. Они — сказка, ставшая былью, поэзия в графике.

Надя рисует мифических сирен. Их много. Она их любит. Но как она их любит? И каковы они у Нади?

Прежде всего, это не те свирепые сирены, морские дивы, которые в мифах завлекают своим пением моряков-путешественников в морские пучины, чтобы погубить их. Спастись от них можно, только залепив уши воском, чтобы не слышать их соблазнительно влекущего пения, как сделали это Одиссей со своими спутниками.

У Нади сирены зовутся ласково сиренками и никого они не губят. Напротив, они очень общительны, дружелюбны, приветливы и, не корча из себя злодеек, занимаются самыми обыденными делами: ходят на просмотры моделей в Дом мод, служат официантками, устраивают дома время от времени большую стирку и, сняв свои рыбьи хвостики и выстирав их, развешивают рядком, как трусики, на верёвочках для просушки.

Удивительно милы эти сиренки, и Надя дружит с ними издавна. У неё есть даже такой рисунок — «Дружба с сиренкой», где обыкновенная девочка, может быть сама Надя, улыбаясь, стоит в обнимку с сиренкой и мирно разговаривает с ней.

Очень домашни, милы и кентаврицы, а также кентавры и кентаврята. Кентаврицы столь же кокетливы как и сиренки. На всех четырёх копытцах у них высоконькие, остренькие, самые модные каблучки.

Отношения Нади и кентавриц, Нади и сиренок, на мой взгляд, таковы, какими должны быть отношения художника к своим созданиям: они совершенно естественны, человечны, задушевны. Через эти отношения очень глубоко и достоверно раскрывается сам художник, его добрый взгляд на окружающий его мир.

И ещё одно скрыто в этих Надиных образах: это добрая улыбка, обращённая в мир, и весёлый глазок художницы, её мягкий юмор — мягкий и одновременно смелый и тонкий.

В этом весёлом, задорном, озорном отношении к материалу есть что-то открыто-детское, в то же время мужественно-взрослое, бесстрашное. Художник не преклоняется, не раболепствует перед мифом, перед сказкой, не жречествует, а просто принимает этот мир как художническую достоверность и совершенно свободен и непринуждён в отношениях с ним. Этот высокий душевный настрой мужественного, ясноглазого и прямодушного художника был в полной мере свойствен Наде — да иначе и быть не может: ведь она крупный художник и строй её души — это строй души крупного художника.

Я слушал голос Нади, записанный на магнитофонную ленту одним из Надиных товарищей — студентом ГИКа. Перед записью Надя спросила:

— А что говорить?

— Говори, что хочешь.

— Ладно. Я расскажу, как получила двойку.

И рассказала. Рассказ милый, простодушный, открытый — всё напрямик, всё без утайки. В нем — вся Надя, весь её характер, весь душевный строй.

Я смотрел три коротеньких фильма о Наде. В них Надя тоже такая, как есть: без ретуши и прикрас... Бродит по Ленинграду... у Зимней канавки, на набережной Невы, в Летнем саду славная, милая девушка, иной раз даже девочка. Смотрит на чудесный город, который так любила, в котором часто бывала.

В последнем фильме о Наде, очень коротеньком и кончающемся её прощальной улыбкой и горестным титром: «Фильм не удалось закончить, так как Надя Рушева умерла в марте шестьдесят девятого года...», запечатлён один жест Надин...

Медлительно проходя по комнатам пушкинской квартиры и вглядываясь в окружающие её реликвии, Надя летучим, каким-то удивительно интимным жестом подносит руку к лицу, к щеке. Этот нечаянный жест пленителен и очень скупо, как бы потайно, даёт знать зрителю — с каким внутренним волнением, с какой трепетной, затаённой душевной тревогой и радостью Надя глядела в Пушкина, в его жизнь, в его стихи...

Я спросил у Надиного отца: знала ли Наденька о своём аневризме, о том, что болезнь её смертельна?

Николай Константинович ответил коротко:

— Нет. Никто не знал... Утром, дома, собираясь в школу, потеряла сознание...

Не могу сказать — к лучшему ли то, что Наденька не подозревала о ежеминутно подстерегавшей её смерти. Может быть, если бы знала, это лишило бы её рисунки той прекрасной и поистине великой гармоничности, какая в них живёт, наложила бы на них печать трагического... Не знаю, не знаю...

Но знаю одно — проглядывая многажды Надины рисунки, я ещё раз и окончательно убедился, что добрые волшебники существуют на свете, живут среди нас. Они живут и формируют наши души, наши личности и, даже умерев, продолжают в нас свою добрую работу.