Это крайне принципиальный вопрос, – говорит Роджер Фанди, вкапываясь в печеную картофелину в мундире, начиненную эрзац-сливками, – это решающий тест, является ли социология актуальной дисциплиной.

– Что-что? – говорит доктор Закери, микросоциолог, маленький человечек, который работает над маленькими проблемами, подходя в своей шерстяной шапочке к столу с подносом в руках. – Я давно уже искал такой тест.

– Вы реакционер, где вам понять, какой вопрос принципиален, – говорит Фанди. – Я про приезд Мангеля.

– Приезд Мангеля? – говорит Закери, садясь и снимая шапочку. – Какой еще приезд Мангеля?

– Только что деканат разослал извещение, что Мангель приедет сюда с лекцией, – говорит Мойра Милликин у дальнего конца стола, щурясь вниз на свою портативную колыбель, поставленную в проходе, где студенты снуют туда-сюда.

– Знаете, я сегодня уже четыре раза контактировала с пищей, – говорит Мелисса Тодорофф, волевая американская дама, которая приехала в Водолейт на год из нью-йоркского Хантер-колледжа изучать здесь английских женщин. – Кто-нибудь может быстренько подсчитать мне количество калорий в этом кусище мясного пирога с почками?

– Мангель, генетик? – спрашивает Говард Кэрк, сидящий точно в середине стола и глядящий по сторонам с невинным любопытством.

– Мангель расист, – говорит Фанди.

– Он изучает генетические особенности рас, – говорит флора Бениформ с конца стола. – Не думаю, что это делает его расистом.

– Я думала, мы изгнали биологические объяснения из социологии, – говорит Мойра Милликин. – Я думала, мы покончили со всем этим дерьмом.

– Вы, кроме того, покончили в социологии с грехом и злом, – говорит Флора Бениформ, – но это не доказывает, что греха не существует.

– Я за то, чтобы сделать эту дисциплину настолько экономичной, насколько возможно, – говорит доктор Макинтош, – тогда работы будет меньше.

– Серьезный и известный ученый, – говорит Закери, – весьма замечательный труд.

– Он воняет, – говорит Мойра Милликин.

– Иисус Христос был Козерог, – говорит Мелисса Тодорофф, а у вас какой знак, душка?

– Мне кажется, я несколько сбит с толку, – говорит Закери, – мы верим в классовую дифференциацию и подчеркиваем напряжение, которое она создает. Но не в расовую. Как же так?

– Класс – культурное понятие, раса – генетическое, – говорит Мойра Милликин.

– Я не верю во влияние звезд, – говорит доктор Макинтош, – и в любом случае это обеспечивает преимущество людям, чьи матери обладают хорошей памятью.

– Разумеется, Флора, – говорит Говард, – ты знакома с Мангелем. Ты ведь одно время работала с ним в Тэвви, верно?

– Да, Говард, – говорит Флора, – я работала с ним в социальной антропологии. Он толст и уродлив, от него разит борщом, он серьезен и либерален, он верит, что у нас имеется биология, и в отношении большинства нас это так и есть, и он безусловно не расист.

– Радикальная пресса все это разоблачила, – говорит Мойра Милликин, – всю эту традицию. Енсен, Эйсенк, Мангель. И доказано, что все это – расизм.

– Неужели вы ни во что не верите, душка? – спрашивает Мелисса Тодорофф.

– Мы не можем допустить его сюда, мы должны его остановить, – говорит Роджер Фанди.

Социологи сидят за большим пластмассовым столом, обедая под плексигласовым и флексигласовым куполом каакиненского кафетерия. Студенты разговаривают, девушки тявкают, младенцы вопят. Над ними доминирует огромный фантастический зал: здесь резкая нагота, там дикие скандинавские буйства. Частности интерьера таковы, что сама пища, которую они едят, словно преобразуется в предмет искусства: пюре Джексона Поллака, яичница Мондриана, ножка курицы Грехема Сазерленда сменяются мороженым Дэвида Хокни или яблочным пирогом Нормана Роквела. Социологи едят прямо с подносов; насыщаясь, они с официальной серьезностью исследуют повестки дня сегодняшнего совещания, переворачивая ксерокопированные страницы, подцепляя фасолину или сосиску, переходя от главной повестки к дополнительной повестке, к документу А, к документу Лик документу X, продвигаясь от яичницы к йогурту. В те времена, когда он планировал систему общественного питания в Водолейте, Каакинен был весь во власти великой демократической мечты; глубоко постигая социальный символизм поглощения пищи, он решил единым росчерком удалить различие между преподавательскими и студенческими столовыми, которое приватизирует объединяющую функцию еды и тем самым в самом корне отделяет студента от его наставника. И поэтому Каакинен придумал так сказать обеденную сообщность; он создал помещения и углы помещений, где под одной крышей в демократическом гуле голосов могли бы происходить всевозможные социальные смешения. И вот по желанию вы можете сидеть вон там среди фикусов, созерцать между плотными листьями искусственное озеро и вкушать пищу в некотором величии с некоторыми затратами; или вы можете сесть вот там, в месте чистоты, простого функционализма, где специально заказанные пластмассовые вилки выглядят как ложки, а ножи – как вилки; или вы можете, выстояв в очереди в кафетерий, попрактиковаться в современном поедании современной завернутой в целлофан еды по самой скромной цене. Что, разумеется, неофициально приводит к разделению студента и его наставника; это преподаватели сидят среди фикусов, едят oeufs enplat и pommes frite а la chef ; студенты сидят за пластмассовыми столами со своими пластмассовыми столовыми приборами, поедая свои яичницы и чипсы.

Но тут социологи, столь часто составляющие исключение, являются исключением. Студенты-социологи едят в дорогой секции, чтобы выразить возмущение; преподаватели-социологи едят в дешевой, чтобы поддерживать дух равенства и одновременно сэкономить пенни-другой. И нынче, потому что это день факультетского совещания, их довольно много собралось за длинным столом, который каким-то образом стал исторически их столом; они поглощают одновременно еду и повестки дня; и то и другое они оценивают критически. Ибо с течением времени по мере экономического загнивания еда поутратила и количество и качество; а тем временем повестки дня по мере роста бюрократичности удлинялись и удлинялись. Они едят без удовольствия; они читают с горечью. Горечь эта двух родов. Некоторые из них просматривают эти документы как источник нужной или даже совершенно ненужной скуки, рутинное пережевывание вопросов бюджета и празднований, грантов и экзаменов; другие читают повестки дня с жарким скептицизмом, как читают контракты на покупки в рассрочку, вглядываясь в мелкий шрифт на случай ошибок, непомерностей, уверток, всей области того, что остается несказанным.

– Я думаю, некоторые из нас упускают из виду самую суть, – говорит Роджер Фанди всему столу. – Суть в том, что генетика вовсе не безобидная наука. Это область высочайшего напряжения с глубочайшей подлежащей социальностью, и приходится оберегать свои выводы от возможных расистских обертонов.

– Да? – говорит доктор Закери. – Даже если это означает фальсифицирование результатов?

– В случае необходимости – да, – говорит Мойра Милликин.

– Невообразимо, – говорит доктор Закери.

– Я думаю, это предназначалось мне, – говорит Флора. – Послушай, Роджер, тебе известен хоть один случай, когда я что-либо называла безобидным? Но я знаю Мангеля. Опасности ему известны не хуже, чем тебе. Но он, между прочим, серьезный ученый. Он никогда не приукрашал свои выводы, и я не согласна с тем, что фальсифицирование результатов может быть оправданным. Он был бы так же рад, как и я, если бы полученные результаты отвечали вашим пожеланиям. Но они получаются такими, какими получаются.

– Так отчего, по-твоему, на него нападает вся радикальная пресса? Они знают, что делают, – говорит Мойра Милликин.

– В этом я уверен, – говорит доктор Закери, – но они не делают того, что должны были бы делать мы, защищая объективность исследований.

– Сегодня в автобус вошла беременная женщина, – говорит доктор Макинтош, – странно: стоит твоей жене забеременеть, как они попадаются тебе на глаза повсюду.

– Мы несем ответственность за наши выводы, – говорит Роджер Фанди, – потому что любая организация мышления идеологически значима. Из чего следует, что это мы организуем результаты, а не наука.

– Я встал, уступая ей место, – говорит мистер Макинтош, – и вдруг я сообразил, что в нынешней радикальной атмосфере не существует никакого обращения к ней, которое я мог бы использовать. В конце концов я сказал: «Извините меня, личность, не хотели бы вы сесть?»

– Даже и это обращение сверху вниз, – говорит Мойра Милликин. – Почему она не может постоять, как все остальные?

– Под каким пунктом будет рассматриваться Мангель? – спрашивает Флора Бениформ.

– Я бы сожгла мои, – говорит Мелисса Тодорофф, – да можно сказать, что и сожгла символически. Но когда я взбегаю наверх, у меня повсюду дрожь и боли.

– Пункт семнадцатый, – говорит Мойра Милликин, – приглашенные лекторы. Вот когда начнется потеха.

Со стороны очереди самообслуживания доносится очень громкий грохот. Головы социологов разом поворачиваются туда; кто-то забинтованный уронил поднос со всем содержимым.

– О Господи, – говорит Флора, – это Генри.

Генри Бимиш стоит, окаменев, в очереди, все его брюки в йогурте; ловкий студент останавливает ногой катящуюся булочку.

– Бог мой, – говорит Говард. – Он пришел. Флора устало поднимается со стула.

– Я пойду возьму ему что-нибудь поесть, – говорит она. – Разумеется, Генри обязательно понадобилось нести поднос одной рукой.

– Что случилось с Генри? – спрашивает Мойра Милликин.

– А вы не знаете? – спрашивает доктор Макинтош, – он располосовал себе вчера руку об окно. У Говарда.

– Неужели? – говорит Мойра Милликин.

– Господи, какой ужас, – говорит Мелисса Тодорофф, – я где-то потеряла мой IUD, а впереди еще десять недель семестра.

– Черт, просто не могу смотреть, – говорит Мойра Милликин, так как Генри, видимо, по приказанию Флоры пробрался к концу стойки самообслуживания, к турникету, регистрирующему число едоков, и теперь пытается протолкнуться сквозь него, упорно двигаясь не в том направлении.

– Ему не следовало быть тут, – говорит доктор Макинтош, – для чего он пришел на подобное совещание?

– Без сомнения, он почувствовал, что будут решаться принципиальные вопросы, – говорит доктор Закери.

– Как мило со стороны Флоры, не правда ли? – говорит Генри, подходя к концу стола, где останавливается; рука у него висит на белой перевязи, и он улыбается своим коллегам с обычной беспричинной приветливостью и отчужденным выражением. – Все так добры.

– А, Генри, – говорит Говард, вставая, так что его стул зацепляет ступню Генри.

– Я бы, конечно, и сам сумел, – говорит Генри, – я прекрасно уравновесил поднос, и тут кто-то обернулся и зацепил его флейтой в футляре.

– Как ты? – спрашивает Говард.

– Очень неплохо, Говард, – говорит Генри, – небольшой порез, знаешь ли. Мне ужасно совестно из-за окна. Ну и всего этого шума. Надеюсь, тебе передали мои извинения.

– Ты очень бледен, – говорит Говард, – тебе не следовало приезжать.

– Ну, я никак не мог пропустить факультетское совещание, – говорит Генри, – только не факультетское совещание. В повестке есть пункты, которые серьезно меня заботят.

– Чрезмерная преданность делу, Генри, – говорит Флора, подходя с подносом, – и никак не думаю, что твое присутствие может сыграть хоть какую-то роль. Я поставлю твой поднос вот сюда.

– О, Флора, – говорит Генри, – я и Майра хотим от души тебя поблагодарить. Вчера вечером ты была неподражаема. Она была неподражаема. – Генри чуточку наклоняется к Флоре, он громко говорит тихим голосом: – Майра выпила и была не в лучшей своей форме. Так что она очень благодарна за то, как ты вмешалась и взяла все на себя.

– Еще бы, – говорит Флора.

– Да, – говорит Генри и наклоняется через доктора Макинтоша, – и она хотела, чтобы я поблагодарил вас за то, что вы отвезли ее домой. Как ваша жена?

– Еще не родила, – говорит Макинтош. – Они считают, что это были ложные схватки. Так может продолжаться еще недели и недели.

– О, они вызовут роды, – говорит Мойра Милликин.

– Это для вас такая чертова нагрузка, – говорит Генри, – если мы можем что-нибудь сделать…

– Лучше, что ты можешь сделать, Генри, – говорит Флора, – это сесть и поесть.

Генри подтягивает стул к Говарду; он неуклюже садится.

– У-ух, – говорит он.

– А, они просто мои друзья-психиатры, которые живут в Вашингтоне, – говорит Мелисса Тодорофф. – Он был ее аналитиком, пока они не поженились, но теперь с ней проводит сеансы ее бывший муж.

Генри наклоняется к Говарду и говорит:

– Я вижу тут упоминание, что Мангель приедет прочесть лекцию. Отлично, ведь так? Замечательный человек.

– Да только фашист, – говорит Роджер Фанди.

– Кто-кто? – спрашивает Генри.

– О, это какой-то большой жилой квартал, который называется Уотергейт, – говорит Мелисса. – Не знаю, где он, но где-то там. Упомянут в путеводителе.

– Послушай, Говард, – говорит Генри, – где бы мы могли поговорить после совещания? Позволь пригласить тебя выпить.

– Конечно, Генри, – говорит Говард.

– Надо кое-что обсудить, – говорит Генри, – вчера вечером я тебя почти не видел.

– Да, прекрасно, – говорит Говард.

– Я подойду к тебе по окончании, – говорит Генри.

– Но кто еще мог его пригласить, – говорит Роджер Фанди. – Только Марвин.

– К сожалению, я вспомнил, что я без машины, – говорит Генри.

– Поедем в моей, – говорит Говард.

– Мне надо будет уехать около половины седьмого, – говорит Генри. – Майра готовит ростбиф. По-моему, есть подходящий автобус.

– Я отвезу тебя домой, – говорит Говард. – А как ты добрался сюда?

– Видишь ли, я не могу вести машину с рукой на перевязи, – говорит Генри, – а у Майры разболелась голова. Как добрался? Проголосовал грузовику.

– Конечно, его выберут, – говорит Мелисса Тодорофф, – времена для Америки трудные и требуют особых талантов.

– Извини, что я не смог остаться до конца вчера вечером, – говорит Генри. – В котором часу все разошлись?

– Да, нам требуется особого рода изворотливый человечек без малейшего признака талантов или принципов, который никому не доверяет и которому никто не доверяет. Так что он пройдет.

– Около четырех, – говорит Говард.

– Не понимаю, как это у вас получается, – говорит Генри с восхищением.

– Это политика по закону Паркинсона, – говорит Мелисса Тодорофф, – дерьмо расползается и покрывает всю площадь пола в конюшне.

– Меня бы это вымотало, – говорит Генри, – такой гонки в моем возрасте не выдержать.

– Твой возраст точно равен моему возрасту, – говорит Говард.

Генри, одноруко ковыряя пластмассовой вилкой что-то студнеобразное на своей тарелке, смотрит на Говарда.

– А действительно, – говорит он.

– Как ваше совещание, Роджер? – спрашивает Мелисса Тодорофф.

– По-моему, он у нас застолблен в пункте семнадцатом, – говорит Роджер. – Пошли. Уже почти два.

Социологи отодвигают стулья и начитают вставать – все, кроме Генри.

– Захвати с собой, Генри, – говорит Говард.

– Нет, что ты, – говорит Генри, неуклюже поднимаясь.

Они идут маленькой процессией вон из кафетерия и через Пьяццу, а студенты смотрят на них. Мойра идет впереди со своей портативной колыбелью, а Генри идет замыкающим со своей перевязью. С видом особой серьезности, неотъемлемой от совещания, они входят в лифт в Корпусе Социальных Наук и поднимаются на самый верх здания. Наверху в башенке, отвлекающей прекрасным видом на академгородок, на луга за ним и на море, находится место, где состоится совещание, Зал Дюркхейма.

Это длинное узкое помещение, используемое только для совещаний и конференций; в результате ему пытались придать определенное достоинство, раздолье для серьезности. По двум сторонам тянутся два длинных окна с отвлекающими чудесными видами; чтобы помешать им отвлекать, на них повешены белые жалюзи, в настоящий момент опущенные и постукивающие на всем протяжении дневных дебатов. Две других стены чисты, и белы, и ничем не украшены, для сознательного способствования размышлениям, и лишь в одном месте большая абстрактная картина, порождение обнаженно обезумевшей восприимчивости, открывает большую навязчивую дыру во внутренний хаос. Архитектор и его консультант по интерьерам, лауреат многих конкурсов, не жалели трудов, сотворяя идею и предопределяя собрания, которым предстояло проводиться тут. Для длинного центрального пространства зала они избрали сложную стоподобную конструкцию с ярко оранжевым верхом и множеством тонких хромированных ножек: ее они окружили великолепной панорамой из сорока белых виниловых кресел с высокими спинками. Еще три кресла с несколько более высокими спинками и университетским гербом, выдавленном в виниле, были помещены во главе стола, обозначая, что это – глава стола. Пол покрывает серьезный неотвлекающий ковер; в потолке сложное звукопоглощающее устройство. Миннегага Хо, секретарша профессора Марвина, прилежно трудилась все утро: перед каждым креслом она положила большой полукожаный бювар, блокнот и копии факультетского проспекта, университетского календаря и правил – обложки их всех выполнены в официальных цветах университета – индиго и бордо. По первоначальному плану каждое место было обеспечено пепельницей из датского серо-зеленого стекла; но в зале часто проводились сидячие забастовки протеста, пепельницы были раскрадены и заменены множеством одноунциевых жестянок из-под табака «Плейерз-Виски», извлекаемых из корзины для бумаг в кабинете доктора Закери. Кто-то попрыскал в зале душистым дезодорантом и вычистил эти пепельницы. Все облечено совещательным достоинством; и совещание готово начаться.

Когда появляется компания из кафетерия, профессор Марвин, который всегда приходит загодя, уже там, в центральном кресле с экстравысокой спинкой спиной к одному из окон. Рядок ручек торчит в его нагрудном кармане; между его двумя волосатыми руками на бюваре перед ним лежит аннотированная повестка дня. Слева от его левой руки – стопка подшивок, протоколы всех недавних прошлых совещаний в жестких обложках; справа от его правой руки – маленький графинчик с водой. Слева от него сидит Миннегага Хо, которая будет вести протокол; справа от него сидит его административный помощник Бенита Прим, перед которой лежит много подшивок и стоит маленький будильничек. Во главе длинного ряда кресел, где разместятся преподаватели, сидит слева от Марвина профессор Дебисон, человек, которого редко видят, кроме как на таких совещаниях. Его область – изучение зарубежья, и в зарубежье он по большей части и пребывает, как указывают свеженькие наклейки ВОАС и SAS на его потертом коричневом портфеле, лежащем на столе перед ним. Доктор Закери занимает место напротив него – он проходит по длинному залу и садится. Он любит похвастать, что как-то на таком совещании прочел от крышки и до крышки «Социальную систему» Тол-котта Парсонса, достижение не из легких; теперь он приготовился к совещанию, прихватив с собой переплетенные подшивки «Британского социологического журнала»; он сразу же наклоняет голову, перелистывая страницы привычной рукой и оставляя закладки, чтобы отметить статьи, имеющие отношение к его микросоциологической системе сущего. Рядом с ним уже непринужденно развалился поперек кресла один из шести представителей от студенчества, которые всегда сидят вместе; пока он плодотворно проводит время, исследуя раздвинутые женские ноги на фотографиях в журнале. Зал заполняется; социологи и социал-психологи, сливки совещания, читатели Гофмана, которые все интимно знают различие между группой и состязанием, эксперты в динамике взаимодействия входят и придирчиво выбирают кресла, исследуя текущие взаимоотношения, углы зрения и даже угол освещения. Наконец сложная социальная конструкция готова. Марвин сидит во главе стола в том странном состоянии анабиоза, отвечающем моменту перед началом совещания. Снаружи грохают свайные коперы и рычат самосвалы; внутри суровое выжидающее любопытство.

Затем звякает будильничек Бениты Прим, административного помощника; профессор Марвин кашляет очень громко и взмахивает руками. Он оглядывает длинный стол и говорит:

– Не приступить ли нам к порядку дня, джентльмены?

Мгновенно тишина рассыпается; вверх взлетает много Рук по обеим сторонам стола; гомон голосов.

– Могу ли я указать, мистер председательствующий, что из персон в этом помещении, к которым вы обратились «джентльмены», семеро – женщины? – говорит Мелисса Тодорофф. – Могу ли я предложить обращение «не приступить ли нам к порядку дня, персоны?» или, может быть, «не приступить ли нам к повестке дня, коллеги?».

– А разве сама эта фраза не содержит намека, что м пришли сюда в беспорядке? – спрашивает Роджер Фанди.

– Могу ли я спросить, должны ли мы согласно правилам процедуры, установленным Сенатом, завершить это заседание через три с половиной часа? А если так, то считает ли председатель, что повестку из тридцати четырех пунктов возможно сколько-нибудь серьезно обсудить при таком лимите времени, тем более что моим коллегам, предположительно, захочется выпить чаю?

– В порядке информации, мистер председатель, могу ли я указать, что перерыв для чая не включен в три с половиной указанных часа, а также обратить внимание доктора Петуорта на тот факт, что мы завершали обсуждение более длинных повесток дня за более короткие сроки?

– Здесь? – спрашивает кто-то.

– Можно мне спросить, желает ли это собрание, чтобы мы открыли окно?

Совещание началось; и так бывает всегда. Бенита Прим, которая обслуживает совещания нескольких факультетов, замечала, что историков отличает высокий процент неявки, английскую филологию – количество вина, выпиваемого после, а социологов – их цепляние ко всему, чему можно. Коперы грохают снаружи; споры внутри продолжаются. Социологи, почитав Гофмана, знают, что есть роль Председателя, и роль Завзятого Спорщика, и роль Молчальника; они знают, как создаются ситуации, и как их можно продырявить, и как вызвать дисфорию; и в таких ситуациях они проверяют свои знания опытным путем. Будильничек Бениты Прим звякнул в 14.00, согласно ее собственным записям; стрелки показали 14.20, прежде чем совещание решило сколько ему продолжаться, и есть ли кворум, и следует ли открыть окно; и 14.30, прежде чем профессор Марвин сумел подписать протокол прошлого совещания, чтобы они могли приступить к первому пункту повестки нынешнего, касающегося назначения внешних экзаменаторов для выпускных экзаменов.

– Бесспорный пункт, я думаю, – говорит профессор Марвин.

Наступает 15.05, прежде чем бесспорный пункт утвержден. Никому не нравятся две фамилии, названные профессором Марвином. Но их возражения строятся на таких диаметрально противоположных предпосылках, что собравшиеся не в состоянии назвать две другие фамилии, которые удовлетворили бы всех. Предлагается создать рабочую комиссию для согласования фамилий к следующему совещанию; никто не соглашается на этих или других кандидатов в члены комиссии. Предлагается создать общефакультетский отборочный комитет для рекомендации фамилий в члены рабочей комиссии, никто не соглашается на этих или других кандидатов в отборочный комитет. Рекомендация обратиться к Сенату с просьбой наименовать членов отборочного комитета, который наименует членов рабочей комиссии, которая внесет предложение для выдвижения кандидатур, чтобы факультетское совещание могло назвать внешних экзаменаторов, отвергается на том основании, что это означало бы внешнее влияние Сената на внутренние дела факультета, даже хотя, как указал председательствующий, факультет в любом случае не может выдвигать кандидатуры внешних экзаменаторов, но только рекомендовать их Сенату, который их и утвердит. Предложение, чтобы фамилии первых двух внешних экзаменаторов, первоначально рекомендованные, были выдвинуты снова, выдвигается и утверждается. Фамилии снова выдвигаются и отвергаются. Предложение, чтобы внешние экзаменаторы были отменены, выдвигается и отвергается. Появляются две дамы в голубых комбинезонах с чашками чая и блюдом сухариков и расставляет чашки перед всеми присутствующими. Предложение продолжить обсуждение во время чаепития ввиду того, что пункты повестки дня рассматриваются медленно, выдвинуто и принято с одним воздержавшимся, который выходит со своей чашкой за дверь и пьет чай там. Тот факт, что чай подали, а еще ни один пункт не утвержден, как будто производит впечатление: предложение предоставить профессору Марвину самому выбрать внешних экзаменаторов от имени факультета, выдвинуто и принято. Профессор Мар-вин тут же дает понять, что он будет рекомендовать Сенату две кандидатуры, названные первоначально час назад, и тут же переходит к следующему пункту повестки.

– Несколько спорный вопрос, – говорит он, оглашая предложение, чтобы число представителей студенчества было увеличено с шести до восьми. Шесть студентов, уже присутствующих, в основном в свитерах, тяжело дышат, выглядят яростно, сдвигают головы; они оборачиваются и обнаруживают, что обсуждения не было, и пункт повестки, вероятно от усталости, был утвержден немедленно. Чайные дамы входят, чтобы собрать чашки. Эксплуатируя успех, представители студенчества вносят предложение еще более расширить число представителей на факультетских совещаниях, введя представителей от чайных дам. Предложение внесено и принято. Бенита Прим, административный помощник, сначала шепчет на ухо Марвину, потом обращается к собравшимся: она указывает, что по существующим правилам у чайных дам нет права представительствовать на факультетских совещаниях. Совещание утверждает рекомендацию Сенату изменить правила, чтобы чайные дамы получили право участвовать в факультетских совещаниях. Эта резолюция, как и предыдущая, отклоняется председательствующим на том основании, что они не имеют никакого отношения к пунктам повестки дня. Предлагается резолюция разрешить обсуждение на совещании вопросов, не включенных в повестку дня, но она отклоняется на том основании, что этот вопрос не включен в повестку дня. Резолюция, предлагающая лишить председательствующего полномочий, потому что он допустил выдвинуть на голосование два предложения, которые согласно существующим правилам не включены в повестку дня, была отвергнута председательствующим на том основании, что председательствующий не может ставить на голосование предложения, которые, согласно существующим правилам, не входят в повестку дня. Снаружи сильно льет дождь, и уровень озера заметно поднялся.

– И все ваши совещания такие занудные? – спрашивает Мелисса Тодорофф, которая, как выясняется позднее, вообще не имеет права присутствовать на совещании, поскольку она только гостья, и ее попросят удалиться, и она удалится с воплями.

– Не беспокойтесь, – шепчет Говард, – это только предварительная разминка. Позже станет жарче.

Жарче становится вскоре после 17.05, когда начинает темнеть и когда профессор Марвин переходит к пункту 17, касающемуся приглашенных лекторов.

– Вопрос не спорный, я думаю, – говорит профессор Марвин. – Несколько предложенных имен, и мы можем их одобрить, я думаю.

Роджер Фанди поднимает руку и говорит:

– Могу ли я спросить председательствующего, по чьей инициативе было послано приглашение профессору Мангелю?

Председательствующий выглядит недоуменно и говорит:

– Профессору Мангелю? Насколько мне известно, доктор Фанди, никакое приглашение профессору Мангелю не посылалось.

– Могу ли я обратить внимание председательствующего на факультетский циркуляр, разосланный сегодня утром, в котором говорится, что профессора Мангеля пригласили прочесть лекцию?

– Я не рассылал подобного циркуляра, – говорит председательствующий.

– У меня здесь экземпляр факультетского циркуляра, который, по утверждению председательствующего, он не рассылал, – говорит Роджер Фанди. – Возможно, председательствующий желает с ним ознакомиться?

Председательствующий желает; он прочитывает циркуляр и поворачивается к Миннегаге Хо.

– Он был на диктофоне, – говорит мисс Хо с широко раскрытыми восточными глазами. – Поэтому я его разослала.

– Он был на диктофоне и поэтому вы его разослали? – бормочет профессор Марвин. – Я не диктовал этого на диктофон.

– Могу ли я спросить председательствующую персону, – говорит Мелисса Тодорофф, – отдает ли себе отчет указанная персона, что подобное приглашение будет воспринято всеми, кто не принадлежит к белой расе, и всеми женщинами в этом академгородке как прямое оскорбление их генетическому происхождению?

– Скверно пахнет, товарищ, – говорит один из представителей студенчества, – он расист и сексист.

Профессор Марвин смотрит вокруг в некоторой расстроенности.

– Профессор Мангель, насколько мне известно, не расист и не сексист, а высококвалифицированный генетик, – говорит он. – Однако, поскольку мы его сюда не приглашали, этот вопрос вообще не встает.

– Учитывая мнение председательствующего, что Мангель не расист и не сексист, – говорит Говард, – значит ли это, что председательствующий был бы готов пригласить его в этот университет, если бы его фамилия была названа?

– Она не названа, – говорит Марвин.

– Суть в том, что исследования профессора Мангеля – фашистские, и нам незачем подтверждать это, приглашая его сюда, – говорит Мойра Милликин.

– Мне всегда казалось, что отличительным признаком фашизма была нетерпимость к свободе исследований, доктор Милликин, – говорит Марвин, – но этот вопрос не требует обсуждения, поскольку никто не предлагает его приглашать. Сомневаюсь, что мы вообще бы могли прийти к согласию относительно такого приглашения. Это создало бы проблему.

– Могу ли я спросить почему? – спрашивает доктор Закери, забыв про «Британский социологический журнал».

– Почему? – спрашивает Фанди. – А вы знаете, какими будут последствия приглашения подобного человека? Никто не стерпит…

– Вот именно, что стерпит, – говорит доктор Закери. – Это вопрос терпимости. Могу ли я внести предложение, и я думаю, это в порядке заседания, поскольку повестка разрешает нам вносить рекомендации, касательно'приглашения, чтобы мы послали официальное приглашение от имени этого факультета профессору Мангелю приехать и прочесть лекцию на этом факультете.

Вокруг стола поднимается большой шум; Говард сидит молча, настолько молча, что Флора Бениформ наклоняется к нему и шепчет:

– Кажется, я вижу, как тут орудует чья-то рука?

– Ш-ш-ш, – говорит Говард. – Это очень серьезная проблема.

– Вы хотите внести это как предложение? – спрашивает Марвин, глядя на Закери.

– Да, – говорит Закери, – и мне хотелось бы обосновать мое предложение. Я замечаю среди моих более молодых коллег, быть может, менее умудренных в недавней истории, чем мы, подлинную неосведомленность в положении дел, которые мы обсуждаем. Профессор Мангель и я имеем общее прошлое. Мы оба – евреи, и оба родились в нацистской Германии, и оба бежали сюда от фашизма. Я думаю, мы знаем смысл этого термина. Фашизм и связанный с ним геноцид возникли потому, что в Германии возникла атмосфера, требовавшая, чтобы всякая интеллектуальная деятельность подчинялась принятой, одобренной идеологии. Чтобы это произошло, потребовалось создать атмосферу, в которой было невозможно мыслить и существовать вне доминирующих идеологических построений. Те, кто мыслил вне их, изолировался, как сейчас некоторые наши коллеги пытаются изолировать профессора Мангеля. Вокруг стола звучат голоса социологов: они все памятуют о собственном определении фашизма, которое тоже могли бы сообщить, если бы их попросили.

– Могу я продолжать? – спрашивает Закери. – Фашизм, следовательно, это изящная социологическая конструкция, односистемный мир. Его противоположность – многообразие, или плюрализм, или либерализм. Это подразумевает хаос мнений и идеологий: есть люди, которым трудно это выносить. Но в интересах этого, я думаю, мы должны пригласить профессора Мангеля выступить здесь с лекцией.

– Если он выступит, вы получите свой хаос, и еще какой, – говорит Фанди. – Вы знаете, каковы радикальные настроения в отношении всего этого. Вы знаете, каким скандалом, какими яростными протестами в любом университете встречаются приглашения кого-нибудь вроде Енсена или Эйсенка прочесть там лекцию. То же будет и с Мангелем.

– Вполне оправданные ярость и протесты, – говорит Мойра Милликин.

– Я крайне встревожен, мистер председатель, – говорит доктор Макинтош, – тем, что такое число наших коллег препятствуют нам пригласить кого-то, кого мы даже не приглашали.

Однако теперь над столом стоит такой крик, что профессор Марвин вынужден встать и с силой хлопнуть по столу кипой своих папок, прежде чем воцаряется хоть какое-то подобие тишины.

– Джентльмены! – кричит он. – Персоны!

– Ах, Говард, Говард, это же ты, – шепчет Флора.

– Флора, – шепчет в ответ Говард, – перестань разбирать самолет на части, когда он уже взлетел.

– Ты играешь в свои игры, – шепчет Флора.

– Я даже слова не сказал, – говорит Говард. Профессор Марвин теперь снова сел. Он выжидает, чтобы наступила полная тишина, а тогда говорит:

– Доктор Закери внес предложение, которое сейчас лежит на столе передо мной, чтобы мы, факультет Социальных Исследований, послали приглашение профессору Мангелю приехать и прочесть здесь лекцию. Кто-нибудь поддерживает это предложение?

– Давай, Флора, – шепчет Говард; Флора поднимает руку.

– О, – говорит Марвин, – так разрешите мне вкратце указать, прежде чем я поставлю это предложение на голосование, что это приглашение может стать яблоком свирепейшего раздора, а также напомнить собравшимся об опыте других университетов, которые рискнули вступить в эту зону крайнего напряжения. Будем осторожны в наших действиях, осторожны, но справедливы. Теперь мы можем проголосовать. Кто «за»? – Вокруг стола поднимаются руки; Бенита Прим встает, чтобы пересчитать их. – Кто «против»?

Поднимаются другие руки, некоторые яростно машут; Бенита Прим снова встает пересчитать их. Она записывает результаты на листке бумаги и придвигает его по столу к Марвину, который взглядывает на листок.

– Ну, – говорит он, – это предложение принято. Одиннадцатью голосами против десяти. Я уверен, это справедливо, но я боюсь, что мы получили подлинное яблоко раздора.

Стол взрывается криками.

– Кастрировать всех сексистов, – вопит Мелисса Тодорофф; и вот тут-то замечание к порядку заседания со стороны доктора Петуорта, чей конституционный дух предан Уточнениям порядка заседания, и проливает свет на то, что мисс Тодорофф, как гостья, формально не является участницей этого совещания, а потому голосовала, не имея на то права, и потому ее удаляют из зала под ее вопли:

– Сестры, восстаньте! – а также: – Долой свиней шовинистов!

Стол успокаивается; поднимается рука Говарда.

– Мистер председатель, – говорит он, – могу ли я указать, что только что проведенное голосование с преимуществом в один голос теперь недействительно, поскольку голос мисс Тодорофф не подлежит учитыванию.

– Я принял во внимание этот процедурный момент, доктор Кэрк, – говорит Марвин. – Боюсь, это ставит нас в очень трудное положение. Видите ли, это относится не только к последнему голосованию, но и ко всем предыдущим голосованиям на этом совещании. Если мы не найдем способа обойти эту трудность, возможно, нам придется провести это совещание с самого начала во второй раз.

Раздаются стоны и крики; Бенита Прим тем временем рылась в своих листах, а теперь она что-то коротко шепчет на ухо председательствующему. Председательствующий говорит:

– Отлично. – В зале по-прежнему стоит шум, и Марвин стучит по столу.

– Я совершенно уверен, – говорит он, – что мои коллеги не возразят мне, если я скажу, что повторять все совещание нежелательно. Выяснилось, что это единственное предложение сегодня, которое прошло большинством в один голос. С согласия присутствующих я признаю все предыдущие голосования действительными. Имею я это согласие?

Социологи, устав от битв, дают искомое согласие.

– Ну а теперь о нашем последнем голосовании, – говорит Марвин. – Как ваш председатель, я обязан тщательно проанализировать ситуацию с ним. Известно ли нам, голосовала мисс Тодорофф «против» или «за»?

– Мне это представляется довольно очевидным, – говорит доктор Закери, – если судить по ее ремаркам, когда она уходила.

– Это нарушение справедливости, – говорит Мойра Милликин. – Голосование должно быть тайным. Если поданный голос какого-либо индивида может быть выделен подобным образом, вся система никуда не годится.

– Я думаю, есть другой способ разрешить эту трудность, – говорит Марвин, взглянув на другой листок, подложенный ему Бенитой Прим. – Я думаю, я ее разрешил, надеюсь, к удовлетворению настоящего совещания.

Совещание согласно с этим.

– Если же, с другой стороны, она голосовала за это предложение, то, вычтя ее голос, мы получим десять голосов против десяти, то есть ничью. В данных обстоятельствах и только из-за данных обстоятельств, только ради процедуры, а не в знак предпочтения, я должен был бы проголосовать за это предложение. Поэтому в любом случае предложение можно считать утвержденным.

И снова буря криков.

– Слюнтявая либеральная увертка, – кричит Мойра Милликин, а рядом с ее креслом верещит ее младенец.

– Преступление против человечества, – говорит Роджер Фанди.

– Могу только сказать вам, доктор Фанди, – говорит Марвин, – что мысль о посещении Мангелем нашего университета отнюдь не приводит меня в восторг. И не оттого, что о нем говорят, но оттого, что нам как факультету лучше обходиться без подобных напряженных ситуаций. Но решение было мне навязано, и при соблюдении процедуры не? иного способа соблюсти справедливость.

– Реакционный довод, – говорит Мойра Милликин.

– Справедливость! – восклицает Роджер Фанди. – Демократическая справедливость, это несправедливость.

– Вы словно бы всегда находите ее очень удобной, когда она на вашей стороне, – говорит Марвин.

Это вызывает еще большую бурю криков, сквозь которую прорываются многочисленные требования переголосовать, а уровень озера снаружи продолжает подниматься, и мрак сгущается за большими окнами с их постукивающими жалюзи. Самосвалы остановились, безмолвствуют коперы; но высоко во мраке ярко сияет свет в Зале Дюркхейма. Совещание продолжается, а затем в 17.30 громко звякает будильничек Бениты Прим, и оно завершается. Или почти завершается, так как теперь они должны рассмотреть предложение, что, поскольку перерыва для чая не было, следует установить условное время для реального поглощения чая и сухариков; именно этот промежуток условного времени в конце концов используется для оправдания того факта, что совещание было на несколько минут продолжено, чтобы обсудить, должно ли оно быть на несколько минут продолжено. Социологи встают и разбредаются; профессор Дебисон, который не произнес ни слова, торопится к такси, которое отвезет его прямо в Хитроу; в коридоре за Залом Дюркхейма сбиваются тесные группы и обсуждают грядущее землетрясение.

– Ты был очень тихим, – говорит Флора Говарду, когда они выходят из зала.

– Ну, – говорит Говард, – некоторые яблоки раздора создают трудноразрешимые проблемы.

– У тебя еще никогда не было такой взрывчатой ситуации, – говорит Флора. – Тебе требуется Мангель, тебе требуется драка.

– Кому, мне? – невинно говорит Говард, когда они входят в лифт. Они стоят там, ожидая, пока двери сомкнутся. – Я нашел, с кем оставить детей, – говорит Говард.

– Так-так, – говорит Флора, и сует руку в свою сумку, и вынимает свой еженедельник, и вычеркивает на странице, заложенной ниткой, слово «предположительно».

– Тайное свидание? – спрашивает Генри Бимиш, входя в лифт, его рука окостенело торчит перед ним. – Ну, Говард, это было очень освежающе. Я рад, что решил прийти. Некоторые пункты прямо меня касались.

– Неужели, Генри, – говорит Флора. – Какие же?

– Вопрос о грантах для изучения сенильной преступности. Мы можем по-настоящему продвинуться в этой области.

– А мы это обсуждали? – спрашивает Флора.

– Флора, ты была невнимательна, – говорит Генри. – Это был один из важнейших пунктов повестки. Я думал, из-за него придется сразиться, но он был утвержден сразу без обсуждения. Полагаю, его важность очевидна. Очень мирное совещание, как оказалось.

– Был ли ты внимателен? – спрашивает Флора. – Я заметила некоторое оживление в вопросе о Мангеле.

– Это было до жути предсказуемым, – говорит Генри. – Беда социологов в том, что они обычно не относятся к генетике серьезно. Они говорят о равновесии между врожденными и благоприобретенными свойствами, но, в сущности, они целиком на стороне вторых, потому что тут возможно их вмешательство. Они не способны осознать, в какой большой мере мы генетически предетерминированы.

– Но этот пункт, как выразился председательствующий, яблоко раздора, – говорит Флора.

– Все забудется, – говорит Генри.

– Так ли, Говард? – спрашивает Флора.

– Сомневаюсь, – говорит Говард, – страсти слишком кипят.

– О Господи, – говорит Флора. – Должна сознаться, я надеялась хотя бы на один спокойный семестр. Без проблем, без сидячих протестов. Я знаю, это звучит до жути реакционно. Но пусть даже перманентная революция и имеет за собой, я искренне хотела бы немножко мира перед тем как умереть, чтобы успеть написать одну приличную книгу.

– Но мы тебе не позволим, – говорит Говард.

– Да, – говорит Флора. – Теперь я вижу.

Лифт останавливается на пятом этаже, и они выходят назад в Социологию.

– Странно, как это обернулось, – говорит Генри, – чистая случайность в конечном счете.

– Генри, – говорит Флора устало, – случайностей не бывает.

Генри оборачивается и смотрит на нее с недоумением.

– Да нет же, они бывают, – говорит он.

– Не думаю, что Говард с тобой согласится, – говорит Флора. – Ну, мне пора домой, работать. Побереги себя, Генри.

– Конечно, – говорит Генри.

Они расходятся, идут, каждый по трем из четырех коридоров, расходящихся от лифта, забрать портфели, и книги, и новые эссе, и новые факультетские циркуляры, накопившийся за день интеллектуальный ил, который теперь требует обновленного внимания.

– Чудесная девочка Флора, – говорит Генри несколько минут спустя, когда Говард подходит к двери его кабинета напомнить ему об их уговоре. Кабинет Генри, как и все кабинеты тут, представляет собой копию говардского: конранский письменный стол, картотечный шкафчик Ронео-Виккерс, корзина для бумаг из серого металла, красное рабочее кресло – все примерно на тех же местах в прямоугольнике комнаты. Но есть и различие: Генри одомашнил пространство кабинета, обогатил его растениями в горшках, бюстом Гладстона, и модернистским зеркалом в серебряной раме, и норвежским половичком редкой вязки, и машинкой под названием «Чайная горничная», которая комбинирует чайник для заварки с часами и издает густой запах чайных листьев.

– Ты готов, Генри? – спрашивает Говард. – У меня довольно занятой вечер, и я еще должен доставить тебя домой к ростбифу.

– Я думаю, пожалуй, что и все, – говорит Генри. – Вечером я в таком виде особенно работать не смогу. И, Говард, ты не помог бы мне надеть мой дождевик? Проблема в том, куда и как пристроить эту мою руку.

– Давай накинем его тебе на плечи, – говорит Говард, – и я тебе застегну его у шеи.

Они стоят в одомашненном кабинете Генри. Генри задирает подбородок, пока Говард занимается его плащом. Затем они берут свои портфели и идут по пустому коридору к лифту.

Лифт приходит быстро, и они входят внутрь.

– Я очень надеюсь, что ты на меня не сердишься, – говорит Генри, пока они едут вниз.

– Но почему я должен сердиться? – спрашивает Говард.

– Я имею в виду из-за вопроса о Мангеле, – говорит Генри. – Я ведь, разумеется, должен был голосовать за него во имя принципа. Это мне было совершенно ясно, хотя я уважаю и другую точку зрения. Полагаю, ты голосовал против.

– Собственно, я воздержался, – говорит Говард.

– Но я знаю, что ты, конечно, думал, – говорит Генри. – «Если бы только Генри поступил благоразумно и остался бы дома, то голосование прошло бы иначе».

– Чушь, – говорит Говард, – если бы ты остался дома, мы не получили бы принципиальной проблемы. А теперь начнутся беспорядки, и они всех радикализируют, и у нас будет отличный семестр.

– Ну, не думаю, что тут мы придем к согласию, – говорит Генри.

Двери лифта раздвигаются, и они выходят. Каакиненский водопад уже отключен на ночь; многие плафоны погашены; подметальщик подметает полы подметателем.

– Нет, – говорит Генри, – я как Флора. Я взываю о мире. Мои политические дни кончены и не вернутся. И я вообще не уверен, что даже прежде был таким уж рьяным. И в любом случае в пятидесятых политика была честной.

– Вот почему ничего и не было сделано, – говорит Говард, – а теперь нет мира.

Они выходят через стеклянные двери в окутанный мраком академгородок.

– Ну, это моя точка зрения, – говорит Генри, – хотя, конечно, я вполне уважаю и противоположную.

– Да, – говорит Говард, когда они останавливаются и стоят под дождем, – ну, так куда мы завернем выпить?

– А! – говорит Генри, светлея. – Вот что я называю проблемным вопросом. Так куда, как ты думаешь?