Кэрки, бесспорно, новые люди. Но если некоторые новые люди просто рождаются новыми людьми, естественными соучастниками перемен и истории, Кэрки обрели этот статус не столь легко, а ценой усилий, гибкости и сурового опыта; и если вас интересует, как узнать их, ощутить, то – как объяснит вам Говард – из всех фактов, их касающихся, именно этот наиболее важен. Кэрки ныне полноправные граждане жизни; они претендуют на свои исторические права; но они не всегда были в положении, позволяющем претендовать на них. Ибо они не родились детьми буржуазии с ощущением вседоступности и власти распоряжаться, и они не выросли здесь, в этом сверкающем приморском городе с его молом и пляжем, его фешенебельными особняками и легким контактом с Лондоном, контактом с наиновейшими стилями и богатством. Кэрки, и он, и она, росли на закопченном, более жестком севере в респектабельной верхней прослойке рабочего класса в сочетании с антуражем нижнего эшелона среднего класса (Говард отполирует для вас данное социальное местоположение и объяснит двойственность, заложенную в самой его сути); и когда они только познакомились и поженились, лет двенадцать назад, они были совсем иными людьми, чем нынешние Кэрки, – робкой замкнутой парой, подавленной жизнью. Говард был стандартным продуктом своих обстоятельств и своего времени, то есть пятидесятых: мальчик на стипендии, серьезный, ответственный, начитанный

в пределах школьной библиотеки, косо смотревший на спортивные игры и человечество, который поступил в университет Лидса в 1957 году исключительно благодаря академическим стараниям, изнурительным стараниям, обошедшимся ему, правду сказать, в бледность лица и интеллекта. Барбара от природы отличалась большей быстротой ума, да иначе и быть не могло, поскольку от девочек из такой среды академических успехов специфически не требовали, и она из своей женской школы попала в университет не из-за упорного туда стремления, как Говард, но благодаря ободрению и советам благожелательной учительницы языка и литературы, которая, будучи социалисткой, высмеивала ее сентиментально-честолюбивые помыслы стать образцовой женой и матерью. Даже в университете они оставались робкими людьми, фигурами, далекими от политики в неполитическом неагрессивном антураже. Одежда Говарда в те дни всегда умудрялась выглядеть старой, даже когда была с иголочки новой; он был очень худым, очень блеклым, и ему неизменно оказывалось нечего сказать. Он специализировался по социологии, тогда все еще отнюдь не популярной и не престижной дисциплине, собственно говоря, дисциплине, которую почти все его знакомые считали тяжеловесной, насквозь немецкой и скучной. Пальцы у него были темно-желтыми, проникотиненными из-за того, что он курил «Парк-Драйвз» – его единственная поблажка себе или, как он называл ее тогда словом, которое затем выбросил из своего лексикона, – его порок; а его волосы, когда он нерегулярно приезжал домой на уик-энды, были подстрижены – и очень коротко.

В тот период социологией он интересовался только теоретически. Он редко куда-нибудь выходил, или знакомился, или оглядывался вокруг себя, или обретал что-нибудь сверх абстрактных представлений о социальных силах, которые анализировал в своих письменных работах. Работал он со всем усердием и питался с семьей, у которой снимал комнату где-то на задворках. В то время он никогда не бывал в ресторанах и очень редко – в пивных; его родители были методистами и трезвенниками. На третьем курсе он познакомился с Барбарой, а вернее, Барбара познакомилась с ним; через несколько недель по ее инициативе она начала спать с ним в квартире, которую делила с тремя другими девушками; и убедилась, что он, как она и подозревала, никогда прежде ни в одной девушке не побывал. На этом третьем курсе они очень привязались друг к другу, хотя Говард твердо решил, что личная жизнь не должна вторгаться в его подготовку к выпускным экзаменам. Он сидел по вечерам с ней в ее квартире, читал учебники в нескончаемом безмолвии, пока наконец они не удалялись в спальню с грелкой полной кипятка и кружками желанного какао. «Мы только обнимались, чтобы согреться, – говорит Говард в последующих объяснениях. – Отношениями это ни с какой стороны не было». Однако отношения или вовсе не отношения, а порвать их оказалось очень трудно. Летом 1960 года они оба сдали выпускные экзамены, Говард блестяще, а Барбара, которая не слишком занималась предметом, по которому специализировалась, английским – и больше присутствовала при подготовке Говарда, чем готовилась сама, не слишком блестяще. Теперь, когда университет остался позади, они обнаружили, что им трудно расстаться и пойти каждому своим путем. В результате они избрали тот институт, который, как теперь объясняет Говард, представляет собой способ, каким общество в интересах политической стабильности придает перманентность случайности отношений: иными словами, они поженились. Брак был заключен в церкви, точнее в молельной, в присутствии многочисленных родственников и друзей, – формальность, чтобы ублажить их семьи, к которым они были одинаково сильно привязаны. Они устроили себе медовый месяц в Риле, отправившись туда на дизельном поезде и сняв комнату в пансионе; потом они вернулись в Лидс, так как Говард должен был приступить к работе над диссертацией. В силу своих блестящих экзаменов он был теперь аспирантом, получив грант SSRC, которого, казалось, должно было в достатке хватать на обоих. И вот он приступил к работе над своей темой, к достаточно рутинному религиозно-социологическому исследованию христа-дельфианства в Векфильде, темой, которую он выбрал потому, что в ранней молодости испытал духовное увлечение этой конфессией, увлечение, которое теперь обратил в социологическую проблему. Что до Барбары, она, естественно, стала домохозяйкой, а вернее, по ее собственному выражению, квартирохозяйкой.

Поскольку теперь они начали жить в череде малогабаритных квартирок со старомодными высокими кроватями, имеющими изголовье и изножье, и викторианскими унитазами под названием «Каскад», и плюшевой мебелью, и окнами, непременно выходившими на загнивающий садик, – эти садики, дома, пятящиеся на эти садики, переулки, магазин на углу, кинотеатр, автобусные маршруты к центру города слагались в главный горизонт и перфорированную дорожку их жизни, в предел и периметр их мира. Они извлекали определенное удовольствие из своего брака, так как он нес им ощущение «ответственности», и они часто давали знать о себе своим родителям как о дружной паре. На самом же деле после первых месяцев совместной жизни, когда сексуальное упоение, с самого начала не слишком интенсивное, начало слегка угасать и они огляделись вокруг себя, то довольно скоро начали раздражаться друг на друга, огорчаться из-за своего материального положения, изнывать от простейшей необходимости управляться с каждодневной жизнью. Жить в этом скользящем социально двусмысленном положении, в этой аспирантской бедности, этом жалком мирке без друзей было нелегко; проблемы такого существования въедались во все частности их контактов и симпатий. Говард часто говорил об этом времени «созревания» – созревание же, объяснял он позднее, когда уже предпочитал Другие слова, это ключевое понятие аполитичных пятидесятых, – и говорил о нем как о нравственной ценности, которую ставит превыше всего. Он был склонен объяснять их жизни, как очень серьезные и зрелые, главным образом потому, что они очень беспокоились, как бы не расстроить друг друга и не транжирить деньги зря; каким-то образом это сделало их Лоренсом и Фридой Лидских задворков. Вопрос же заключался в том, что, как позже они согласились, ни она, ни он ни в малейшей степени не были культурно подготовлены вести то, что Говард начал позднее называть – когда слово «зрелый» устарело из-за своих тяжких викторианских плюшевых моральных ассоциаций – «взрослыми жизнями». Они были социальными и эмоциональными младенцами с дедовской солидностью; вот как он позднее начал их рисовать, когда, уже совсем иной, возвращался мыслью к достойным любопытства их ранним личностям в первую пору этого слишком поспешного брака. В общепринятом смысле они были ничем; они мучительно влачили скучнейшее из существований. Как часто Барбара, расстроенная невозможностью купить за один раз две банки фасоли или два куска мыла, садилась в их старое красное плюшевое кресло и плакала из-за денег. Как они ни соблюдали вид добродетельной бедности, она невольно разделяла любовь своей матери к обладанию «вещами»: хороший гарнитур из трех предметов для гостиной, кухонный буфет с ломящимися от изобилия полками, белая скатерть на обеденном столе по праздничным дням. Что до Говарда, хотя он и говорил о зрелом поведении, но в основном применял это понятие к очень серьезным беседам и к книжным аргументам; он не стряпал, ничего не делал по дому, был слишком застенчив, чтобы ходить за покупками, и не замечал ни единой из тревог Барбары.

То есть Кэрки тогда, собственно, не были Кэрками; они были очень замкнутыми людьми почти без друзей, наивными и молчаливыми друг с другом. Они не обсуждали никаких проблем – главным образом потому, что не относили себя к людям, имеющим проблемы; проблемы были уделом менее зрелых людей. Большую часть своего времени Барбара одиноко проводила в квартире; наводила порядок и убиралась сверх всякой меры и немножко читала без всякой системы. Их сексуальные отношения, казалось, связывали их в оптимальнейшей интимности, объясняли, почему они состоят в браке друг с другом, доказывали необходимость того, что называют браком; на самом же деле отношения эти, как они начали думать позднее, были жалкими, безынициативными – номинальное наслаждение, избавление от эрекции, осложненное их общим страхом, как бы Барбара не забеременела, поскольку во избежание зачатия они пользовались только изделиями фирмы «Дьюрекс», которые Говард робко приобретал в местной аптеке; впрочем, было и кое-что еще: раздражение, которое они вызывали друг у друга, но в котором ни он, ни она себе не признавались и о котором никогда вслух не говорили. «Мы тогда, – объяснял Говард впоследствии, когда они увидели себя, по выражению Говарда «правильно», когда эта фаза завершилась и они начали обсуждать все подобное между собой и со своими друзьями и все более ширящимся кругом знакомых, – захлопывали друг друга в капкан фиксированных личностных ролей. Мы не могли допустить личных исканий, личного развития. Это означало бы катастрофу. Мы не могли дать ход ни единой из новых возможностей, верно, детка? Вот так люди и убивают друг друга в замедленном темпе. Мы не были взрослыми». Взрослое бытие наступило много позднее; исходное положение тянулось три года, пока Говард кропотливо и исчерпывающе работал над всеми мелочами своей диссертации, а Барбара смотрела на себя в зеркала малогабаритных квартирок. Но затем они нашли себя на середине третьего десятка своей жизни, когда диссертация была завершена, а грант исчерпался и возникла необходимость подумать о следующем ходе. И примерно тогда же с ними кое-что произошло.

Что произошло? Ну, слюна у них начала выделяться быстрее, все начало обретать новый вкус. Стены ограничений, внутри которых они обитали, внезапно пошли трещинами; в них обоих запульсировали новые желания и ожидания. Их робость, их рассерженность, их раздражение начали мало-помалу исчезать, как и их старая одежда – потертые лоснящиеся костюмы Говарда, тусклые юбки и блузки Барбары, – которую они сбросили. В их взаимоотношениях и в их отношениях с другими людьми появились свежесть, новый стиль. Они начали больше смеяться и больше контактировать с другими людьми. Они исповедывались друг другу в припадках крайней откровенности и предпринимали смелые розыски в сексуальной сфере. Лежа в кровати, они без конца говорили о себе самих до трех-четырех утра; в ванной, на лестничной площадке, в кухне они начали щипать, зондировать и будить друг друга всевозможными вариантами новых страстей и сексуальных намерений. И что же все вышеперечисленное сделало с Кэрками? Ну, чтобы понять это, как Говард, неизменный любитель объяснять, неизменно объяснял, вам следовало знать чуточку Маркса, чуточку Фрейда и чуточку социальной истории; естественно, имея дело с Говардом, вам следует знать все это, чтобы объяснить что-либо. Вам следует знать время, место, среду, субструктуру и суперструктуру, состояние и детерминированность сознания, учитывая способность человеческого сознания расширяться и взрываться. А если вы понимаете все это, то поймете также, почему прежние Кэрки испарились, а новые Кэрки стали быть.

Ведь не надо забывать, речь идет о двоих, которые выросли, хотя и в двух разных северных городах – один в Йоркшире, другой в Ланкшире, – но в обстановке одинаковых классовых и моральных понятий. В обстановке рудиментарного христианства и унаследованной социальной почтительности; а это, говорит Говард, идеология общества, четко разграниченной классовой принадлежности и принятия своей принадлежности к тому или иному классу. Они, и он и она, происходили из прочных более или менее пуританских семей, социально пребывающих в непостижимой приграничной зоне между анархизмом рабочего класса и конформизмом буржуазии. Эти семьи характеризовали методизм, моральные стандарты и малые социальные ожидания; результатом явился этнос, которому мораль заменяла политику, принося с собой атмосферу самоотречения и сознательно принятых запретов. Оба они, Говард и Барбара, расширили свой кругозор благодаря школьному и университетскому образованию, но к этому образованию они сохраняли то же отношение, какое было присуще их родителям: как к средству, достойному, добродетельному, средству продвинуться в жизни, достигнуть успеха, стать еще более респектабельными. Короче говоря, они изменили свое положение, не изменив системы моральных ценностей; и они сохранили во всех мелочах кодекс моральных запретов, порядочности и законопослушности. Их учили быть взыскательными, но взыскательными они были только друг к другу, а не к среде или к обществу; и в своих внутренних оценках они все еще сохраняли надежные, но ограничивающие личность, нравственные нормы их семей. Они никогда не просили и никогда не получали. Таким образом, говорит Говард, природа их психологической ситуации и проистекающая из нее природа их брака более чем очевидны и неизбежны. Они поженились, как совершенно очевидно при просвещенном взгляде на прошлое с современной взрослой точки зрения, чтобы воссоздать именно ту семейную ситуацию, в которой выросли они сами. Но проделали они это в совершенно иных исторических условиях, чем те, которые определил выбор, сделанный их родителями. Если бы они посмотрели вокруг, то увидели бы, что энергия социальной свободы изменила мир; им следовало всего лишь начать претендовать на более полное историческое гражданство. Доступ вовсе не был прегражден так категорично, как они считали, – во всяком случае для людей им подобных, избранных для элитарных привилегий, имеющих возможность открывать другим людям доступ к этим привилегиям, превратить их во всеобщие. А в результате они предавали себя и всех других тоже. «Мы были вселенской катастрофой», – говорит Говард теперь.

Вот так брак Кэрков превратился в тюрьму, в помеху росту, а не в содействие ему. Барбара, с чьим образованием было покончено, тут же перекрыла все свои возможности и регрессировала в стандартную женщину, дорейховскую женщину, настроенную только на ведение домашнего хозяйства. Результатом явился характерный синдром относительной фригидности, подавляемой истерии, стыда, внушаемого собственным телом с последующим физическим и социальным отвращением к себе. Что до Говарда, его задачей было прогрессировать и усердно работать, чтобы угождать другим и не допускать ничего радикального, негативного или личного. Он придерживался этой системы истового трудолюбия, чтобы угождать тем, кто социально стоял выше него, но кроме того, даже и собственной жене. «Я приходил домой, – говорит он теперь, – и показывал ей черновики моей диссертации, на которых мой руководитель ставил пометки: «Гораздо, гораздо лучше», и ждал, чтобы она… сделала бы – что? Купила мне велосипед за хорошую успеваемость?» Но так вряд ли могло продолжаться долго, и наступил конец. Ведь Кэрки вращались в мире, в котором их пресный конформизм все больше выглядел нелепым, где успешное самоподавление выглядело тем, чем было на самом деле, – безвольной уступчивостью общепринятому, духовным самоубийством. Исторические условия менялись; весь мир находился в процессе преобразования, революции нарастающих ожиданий, больше утверждаясь, требуя больше, раскрепощали себя. «Наша перемена просто должна была произойти, – говорит Говард. – Путы ослабевали во всех сферах – классы, секс, рабочая этика и так далее и тому подобное. И человек взрывается. Наконец, он должен осознать собственную перемену». «И женщина», – говорит Барбара. И в самом деле, как высокопорядочно скажет вам Говард, Барбара первой разбила скорлупу в то решающее лето, решающее для них лето 1963 года. Это был год социальных сдвигов; Говард, когда остальные разойдутся, а вы задержитесь, может подробно перечислить явные симптомы в столь различных сферах, как популярная музыка, политические скандалы, политика стран третьего мира, споры из-за заработной платы в промышленном секторе – все это, взятое вместе, и делало этот год таким. В капкане квартиры несчастная, сбирая с толку, постоянно чем-нибудь перекусывая, а потому толстея, Барбара первой заметила изначальное противоречие. «Она прозондировала себя», – говорит Говард. «Не совсем так, – говорит Барбара откровенно, – прозондировали меня». – «Совершенно верно, – говорит Говард, – на чисто внешнем уровне тебя трахнули».

Собственно говоря, на чисто внешнем уровне произошло вот что: как-то днем друг, которым обзавелись Кэрки, студент-психолог по имени Хамид, египтянин с большими темными глазами и маниакальным преклонением перед Юн-гом и Лоренсом Даррелом, зашел к ним уговорить их пойти вечером на джаз-концерт. День уже склонялся к вечеру, но Говард, который забывал – и вовсе не случайно, говорит нынешний Говард – о времени, все еще трудился в университетской библиотеке: усердно читал диссертации других людей и делал из них выписки для написания собственной. Хамид принес с собой на квартиру кое-какие фотографии Абу-Симбела и коробку рахат-лукума, но, так или эдак, Барбара легла с ним в кровать, высокую кровать с изголовьем и изножьем в комнате, выходящей на гниющий садик. Она попискивала от определенного удовольствия, хотя все свелось к торопливому перепиху под одеялом – отнюдь не исключительные минуты для обеих сторон. Но у Барбары они оставили осадок тяжкой вины; очень типично, говорит Говард теперь, что ее реакцией было подавить его, не признать, в надежде зачеркнуть весь эпизод. Однако на Хамида воздействовали его собственные неясные нравственные императивы; он настоял на том, чтобы остаться поужинать, и его цель, как выяснилось, заключалась в том, чтобы рассказать Говарду все подробности про минуты на высокой кровати раньше днем, когда, как он объяснил, они с Барбарой немножко занялись любовью. «Думаю, – говорит Говард теперь, – его целью, вполне естественной в контексте его культуры, было укрепить близость между субъектами мужского пола. Нам следует учитывать его взгляд на женщин, детерминированный его культурой». – «Господи, – говорит Барбара, – я просто ему нравилась». – «Одно другое не исключает», – говорит Говард. И Хамид с его темными глазами, закончив исповедь, ожидал с осознанием исполненного долга ответа Говарда, а Говард сидел, перемалывая челюстями ужин, в состоянии глубочайшего шока. «Первой моей мыслью была физическая расправа, – говорит он, – разумеется, не с Хамидом, а с Барбарой. Я чувствовал, что был взят сам. Этика абсолютного обладания женщиной, на которой вы женаты, заложена очень глубоко. Вернее, была». Но он сохранил спокойствие, так как был интеллектуалом, и в любом случае его учили и переучили контролировать себя и не допускать агрессивности.

И он-то знал чуточку Маркса, чуточку Фрейда и чуточку социальной истории; он знал, как количественная перемена внезапно становится качественной переменой, и как происходит овеществление, и что секс не есть просто генитальное взаимодействие, но высший всплеск либидо, психическая манифестация. Он всегда это знал, но теперь осознал. Уже некоторое время он смутно чувствовал, что его задевает и обездоливает то, как в устремленных вперед пертурбациях исторического процесса словно бы зарождается новый ритм человечества, новый образ мышления. Он ощущал это в молодых людях (тогда молодые люди были для Кэрков просто остальными людьми: сами они в двадцатипятилетнем возрасте были людьми на возрасте) и ощущал это в бунтах и протестах американских черных и в третьем мире – мире, из которого явился Хамид. Теперь ему казалось, что он выброшен на необитаемые берега исторической глупости, но в нем теплилась надежда на собственное спасение. Он сидел над сосисками, и он слушал Хамида, который был полон фаталистических объяснений. («Это то, что случилось, Говард, потому, что такому суждено было случиться»), а затем слушал Барбару, которая защищалась с совершенно новой агрессивностью. («Я личность, Говард. И была личностью все это время здесь, застрявшей в этой комнате, и он это понял, а ты никогда не понимал».) Он пронзил сосиску; он осознал историческую неизбежность. Небольшая революция разразилась. «Я поглядел через стол на эту личность, которую все это время называл женой, и внезапно ее лицо включилось, стало для меня реальным», – говорит Говард «Мое лицо? – спрашивает Барбара. – Мое?» – «Вот именно, – говорит Говард. – А когда одно лицо обретает реальность, реальность обретают все лица». – «Верно, – говорит Барбара. – И особенно – смазливые».

Малюсенький роман Барбары в высокой кровати оказался крайне эффективным; он воспламенил Кэрков по отношению друг к другу. И потому их заворожила – на время – смутная манящая мечта, которую они обговаривали снова и снова; это была мечта о раскрепощающихся сознаниях, равенстве и в малом, и в большом, высочайших эротических удовлетворениях, о трансцендентировании того, что до сих пор они полагали реальностью. И они принялись транс-цендентировать реальность очень даже часто, занимаясь любовью в парках, куря травку на вечеринках, отправляясь на вересковые пустоши за Эйделем и бегая голышом на ветру, наезжая в Лондон, обмазывая друг друга маргарином в постели, участвуя в демонстрациях. Почти сразу же после романчика Барбары умер отец Говарда. («Неизбежно осознаешь освобождение от психологического фокуса отцовских ограничений, – говорит Говард, – разумеется, я был очень к нему привязан»), и лишь несколько дней спустя Говарда попросили предложить свои услуги для временного чтения лекций прямо тут в Лидсе на факультете, где он занимался своими изысканиями, и место это он получил удивительно быстро. К диссертации оставалось добавить несколько заключительных штрихов, но это он мог более или менее на время отложить; теперь задача была в том, чтобы приготовиться к преподаванию, проникнуть еще дальше в просторы и глубины социологии. В силу этого назначения Кэрки сняли квартиру побольше с кроватью поменьше и смогли установить новую плиту, взять напрокат телевизор и устроить несколько маленьких вечеринок. Они завели еще нескольких и куда более радикальных друзей из числа других аспирантов и теперь сверх того из преподавателей. Тот факт, что теперь он более не был человеком, получающим оценки, но человеком, который будет их ставить, извлек его из интеллектуального пустыря достижений с оглядкой, в котором он обитал до этого момента. Кэрки провели лето в состоянии нескончаемого радостного возбуждения; это было самое волнующее лето в их жизни.

Более того: на протяжении этих летних месяцев в их отношения ввинтилась опасность. Каждое утро они вставали, ощущая физическую пресыщенность, возбужденные собственными телами и другим телом, которое вызвало в них возбуждение их собственным телом. Они много говорили друг другу о вздернутости, отличном настроении, опьянении. Они смотрели друг на друга и замечали, какие ограничения, какие помехи это другое «я» (всегда так избыточно рядом, всегда такое сверхнавязчивое) ставит на дороге вперед, которую избрал для себя каждый; и каждый время от времени обвинял другого в захлопывании дверей, ликвидировании выбора, в оробении, в перегибе. И ссорились они частенько, но это уже не были мелочные маленькие свары, в которых их мелочные маленькие «я» старого образца искали разрядку до революции в их сознании, свары вялые до практической невидимости, хотя переживаемые очень глубоко и остававшиеся неразрешенными. «Это была политика роста, – говорит Говард, – сложнейшая диалектика самоутверждения. Именно то, что требовалось». – «Но, Гов, не забывай, – говорит Барбара, – про сохранявшийся глубоко буржуазный элемент». – «Ну, да, бесспорно, – говорит Говард, – это было неизбежно». – «Я в его глазах все еще оставалась, по сути, собственностью», – говорит Барбара– «Разумеется, таково неизбежное противоречие, структурированное в институт брака, – говорит Говард, – а У принадлежали к поколению, сфокусированному на бра-ке» _ «Разумеется, – говорит Барбара, – мы все еще фактически состоим в браке». – «Но на наших собственных условиях, – добавляет Говард, – мы внутренне переопределили его». – «Да уж», – говорит Барбара.

Когда осенью начался академический год и Говард начал преподавать в самый-самый первый раз, он обнаружил, что летние события одарили его способностью вкладывать в предмет преподавания страстный пыл, желание преподавать его так, как его никогда прежде не преподавали. Он водил своих студентов в суды и читал им лекции в коридоре, пока не поднимался такой шум, что его просили удалиться. Он отправился с ними, и они переночевали вместе в приюте Армии Спасения, чтобы воспринимать знания непосредственно. Он вторгался в области демографической и социальной психологии, избрав реформистский подход в духе Райта Миллса. Он обнаружил, что углубляется в академическую субкультуру, в образ жизни своих коллег-преподавателей и особенно своих коллег-социологов. Он очень серьезно и истово рассуждал о теориях. И начал носить черные кожаные куртки, в которых по какой-то причине щеголяло большинство его коллег. В 1963 году появилось много новых бород; одной из них была борода Говарда. Позднее по субботам он начал продавать «Ред моул» в городском торговом центре, высоко поднимая зажатый в кулаке экземпляр перед лицами покупателей, наводнявших торговый Центр. Барбара больше уже не сидела в квартире безвыходно. Она посещала университет, ходила на лекции, присутствовала на политических собраниях, бывала на кинопросмотрах и прикнопливала вызывающие плакаты на досках Для объявлений, когда вокруг никого не было. Она приобщилась к здоровой пище и астрологии, следила за процентом витаминов и содержанием холестерина и составляла гороскопы политических противников. Она посещала все вечеринки, устраиваемые коллегами Говарда, и стала очень раскрепощенной и популярной, стояла по углам в платьях с глубоким вырезом и поднимала жгуче-злободневные темы, и потребляла большое количество алкогольных напитков. Короче говоря, Кэрки обрели известность как представители круга более молодых преподавателей и одни из живейших средоточий культуры, которую они же запустили.

Кроме того, оба начали завязывать мимолетные любовные связи. Говард применял к женам своих друзей хамидовский, как он считал, метод и был изумлен, какими доступными оказались многие из них и еще тем, насколько это укрепило его уверенность в себе и его социальное мужество. Барбара начала получать свое удовольствие на вечеринках, которые они посещали, – ускользала наверх в спальню с кем-нибудь около полуночи, а затем, не желая ничего упускать, возвращалась вниз с наступлением утра, когда начинались танцы или пускалась вкруговую травка. Они испытывали некоторую напряженность, а порой какие-то из других взаимоотношений, которые они завязывали, казались многообещающими, достойными углубления; они очень часто говорили о том, чтобы разъехаться, чувствуя теперь, что они действительно вредны друг для друга и что единственным реальным ответом было бы начать заново. Однако ни одно из других взаимоотношений не превратилось по-настоящему в перманентное. Один раз Барбара уехала и неделю гостила у каких-то друзей, у Бимишей, – Генри Бимиш был еще одним молодым преподавателем на факультете; она захватила с собой телевизор и начала высматривать себе квартиру в Лидсе. Но все их друзья были людьми поднаторевшими в психологии и без устали объясняли Барбаре проблемы Говарда, а Говарду – проблемы Барбары, так что они вновь показались друг другу очень даже интересными. И потому они вновь воссоединились в конце этой недели на основе новой конфигурации. Все это имело незамедлительные последствия: Барбара забеременела. «Господи, какими примитивными способами мы тогда пользовались, – говорит Барбара, – попросту играли в русскую рулетку». Барбара прямо-таки наслаждалась своей беременностью и до неимоверности разжирела. Ее крупные крестьянские груди набухли, и на ходу она гордо выпячивала перед собой свой огромный бугор. Она посещала классы естественных родов, и Говард посещал их; он проделывал упражнения на полу рядом с ней, сочувственно напрягаясь, едва сестра командовала «напрягитесь». Когда Барбара отправилась в городскую клинику Лидса, Говард настоял, чтобы ему разрешили присутствовать. Более того, когда настал день родов, он решил не отменять занятий, а привести с собой всю группу и наблюдать роды, анализируя проблемы Государственной службы здравоохранения и условия родовспоможения. Сестра была строга и не пожелала пойти навстречу, так что группа ждала в саду клиники, заглядывая в окна, пока Барбара рожала по методу Ламаза в присутствии Говарда, инструктировавшего и подбадривавшего из-под белой маски. Потом все завершилось. Барбара обливалась потом, и прожилки в ее глазах налились кровью, а Говард с напряженной и глубочайшей любознательностью созерцал тайну жизни, заключенную между ног его жены, и обозревал условия и факторы, Маркса и Фрейда, историю и половую активность, которые вкупе привели к этому самому необычайному из всех возможных последствий.

Сперва Барбара не приветствовала беременности, так как слишком уж наслаждалась текущим моментом; но в конце концов беременность обернулась для нее своего рода победой. Говард сочувственно напрягался на полу клиники, но к концу ничего не вынапрягнул; Барбара же выдала наивысшее утверждение, опубликованное наивысшим способом. После этого Говарду пришлось много заниматься ухо-Дом за ребенком, и днем он часто спал в своем кресле в своем кабинете в университете, чтобы проснуться и быть наготове для кормления в два часа ночи. Он выполнял свою Долю обязанностей, но тем не менее Барбара утверждала, что придавлена ярмом материнства, которое не только удовлетворяет, но и лишает, а потому она заставила его выплачивать ей экономическую заработную плату за ее полезную социальную роль жены и матери в доказательство ее невтороразрядности. Однако после двух месяцев, полностью проведенных в обществе младенца, у нее возникло чувство, что настало время реализовать себя как полноценную экономическую единицу. Ведь почему-то только когда достижение проходит проверку на открытом конкурентном рынке, оно оказывается подлинным достижением, полноценным способом существования, экзистенциалистским актом; для этих проблем она начала заимствовать лексику Говарда.

На практике же она договорилась, чтобы соседка сидела с ребенком, пока она посвящала свой неполный рабочий день опросам общественного мнения и исследованиям рынка, споря с лидскими домохозяйками спина к спине о том, насколько важны их мнения о детергентах и десятичной валютной системе, Родезии, абортах и сериале «Улица Коронации». Постепенно она прониклась убеждением, что исследование рынка было служением обществу, формой корневого экспрессионизма, политической деятельностью и что она отлично с этим справляется. В целом она в этот период стала очень яркой и удовлетворенной. Говард соответственно мало-помалу впадал в депрессию. Он начал очень утомляться и засомневался в вознаграждениях, которые приносила ему теснейшая, крепчайшая связь с маленьким пухлым существом, его младенцем-сыном. Нет, ребенок ему нравился, но не в той степени, какой от него требовали; и он даже заподозрил Барбару в манкировании материнством. Но бедой для них обоих стало то, что к этому времени они стали занятыми людьми. У них у каждого было столько дел! И вот у Говарда появилось выражение растерянности, легонький намек на поражение. Но он отрастил волосы до очень большой длины и на вечеринках принялся интеллектуально наскакивать на людей. Он пил больше и выглядел печальным. Постепенно он, к своему удивлению, обнаружил что завоевывает симпатии и уважение; его последние неприятности произвели на всех, с кем он был знаком, немалое впечатление, и теперь он с его репутацией, тем более впечатляющей из-за энергичной и даже опасной жены, и проблемы с интригой на стороне, и проблемы младенца, впервые начал котироваться как по-серьезному очень интересный человек.

Именно в этот период Кэрки начали рассказывать друзьям и знакомым и абсолютно незнакомым людям свою историю. Они подавали ее как достойный подражания пример Кэрков, поучительный общественный феномен, повесть двух растерянных людей, которые предали себя, а потом внезапно стали взрослыми. Это была привлекательная и популярная история для тех времен, и она подверглась многочисленным улучшениям. Первое время повествование сосредоточивалось на раскрепощении, жизни в тесноте, краткой интриге на стороне, беганью по вересковым пустошам нагишом, на внезапной вспышке нового сознания и политического озарения. Но некоторое время спустя правдоподобность потребовала внесения некоторых элементов скептицизма, отнюдь не завершая повесть о паре, которая, самопознаваясь, бодро устремлялась сквозь ширящееся сознание человека в рамках истории, быть может даже усложняя и улучшая его. Ведь в их взаимоотношениях были вопиющие нестыковки и темности. Себе и некоторым другим Говард объяснял их тем, что согласительную модель брака, обычную модель брака, которую принято считать пределом согласительности, когда возникающие конфликты затем улаживаются пресловутым поцелуем, они сменили на конфликтную модель, в которой интересы четко разграничиваются, и конечное разрешение конфликта зависит от бешеного напора или поражения одной из сторон. То есть Говард старался сформулировать подозрение, которое, конечно, могло быть чисто параноическим, что Барбара старается его уничтожить. Когда они об этом говорили, она, естественно, это отрицала, однако, как указывал ей Говард, вопрос этот не ставился на уровне сознания, тут дело шло о подсознании. Одно в любом случае было верно: Барбара, поскольку она больше напрягала свой ум, становилась ярче. Она обладала проницательным едким интеллектом, сильной натурой и большей способностью чувствовать, чем он. Кроме того, она владела тонким искусством нападать и умела использовать это искусство против него; бывали моменты, когда Говард спрашивал себя, выживет ли он.

Но к этому времени Говард был уже доктором Кэрком; он закончил свою диссертацию и был вознагражден за свои долгие труды ученой степенью. Теперь он мог сместить фокус своего внимания; он уже работал над книгой, острейшей книгой о культурной и сексуальной перемене, в которой, как и следовало ожидать, утверждалось, что в Британии имело место полное реконструирование сексуальных нравов, что сексуальные роли были полностью перераспределены и что использование традиционных понятий «мужчина» и «женщина» для обозначения стабильных культурных объектов утратило смысл. «Нам требуются новые названия для этих генитально-различных человеческих типов», – говорилось в ней. Говард писал эту книгу втайне у себя в кабинете, отчасти потому, что это был еще один пересказ истории Кэрков, как поучительного феномена, а потому книга могла надоесть Барбаре, если бы она начала ее читать; однако важнее было то, что, подобно Барбаре с младенцем или нации с новым источником энергии, он теперь располагал мощным оружием политики силы, диалектики и стратегии в своем браке, своим самодельным, хотя и вселенским полем боя. Но однажды Барбара вошла в его кабинет, когда он в том же здании, но в другом помещении читал лекцию. Она села за его письменный стол, прочитала лежавшие на столе письма, потом замечания, которые он написал в конце письменных работ своих студентов, и добралась до рукописи книги. И вторглась в нее; к тому времени, когда он вернулся после лекции, она уже составила мнение о ней.

«Это ты написал?» – спросила она.

«А что?» – спросил Говард, глядя на нее, сидящую в его кресле, а сам сидя в кресле, предназначенном для студентов, которых он консультировал.

«Это же мы, верно? – сказала Барбара. – А также очень откровенно – ты!»

«Как это я?» – спросил Говард.

«Знаешь, что она говорит? – спросила Барбара. – Она говорит, что ты радикальный позер. Она говорит о том, как ты подменял модными течениями этику и преданность идеям».

«Ты не прочитала ее как следует, – сказал Говард, – это идейная книга, политическая книга».

«Но в чем твои идеи? – спросила Барбара. – Помнишь, как ты все время повторял «зрелость»? И что это не значило ровным счетом ничего? Теперь это «раскрепощение» и «эмансипация». Но смысла не больше, чем тогда. Потому что в тебе нет того, что способно чувствовать подлинно или доверять, нет характера».

«Ты завидуешь, – сказал Говард, – я создал что-то интересное, и ты завидуешь. Потому что я даже не сказал тебе».

«Никакого характера», – еще раз сказала Барбара, сидя в его кресле.

«Как ты определяешь характер? – спросил Говард. – Как ты определяешь личность? Кроме как в социопсихологическом контексте? Специфический тип взаимосвязи с временным и историческим процессом, культурно обусловленный и соответствующий, – вот что такое человеческая природа. Конкретные действия в пределах существующего Распределения ролей. Но со способностью обновлять, манипулируя выбором в пределах распределенных ролей».

«Я знаю, – сказала Барбара, – ты все это изложил здесь. Но какое отношение это имеет к реальным людям?» «Кто эти реальные люди?» – спросил Говард.

«Нам требуется новое название для твоего генитально отличного человеческого типа, – сказала Барбара. – Ты дерьмо».

«Ты завидуешь, – сказал Говард. – Я создал что-то без тебя».

«Это ловкое наказание за маленького, – сказала Барбара. – Но она о нас, и она пустопорожняя, и потому мне она не нравится».

«Она о том, что мы испытали, но в ее собственном контексте, – сказал Говард. – Мы хотели измениться. Мы хотели жить в ногу с движением, со временами. Мы оба этого хотели. Если эта книга только о модных течениях, то что такое ты?»

«Я просто живу, как могу, – сказала Барбара, – но ты хочешь состряпать из всего этого величественный сюжет. Великую вселенскую историю. Нечто первостепенной важности».

«Что же, это как раз и есть преданность идеям, Барбара», – сказал Говард.

«Не думаю, – сказала Барбара. – Я думаю, что я просто живу, а ты только теоретизируешь. Ты своего рода самосочиненный книжный персонаж, который обратил сюжет в свою пользу, потому что сам его сочинил».

Говард думал, что он тоже живет, и когда Барбара ушла, он сел перед рукописью на его столе. Просматривая последнюю страницу, он обнаружил, что Барбара написала там замечание, скопировав его собственное с заключения на одной из студенческих работ: «На мой взгляд, это логичное теоретическое рассмотрение темы, но в нем нет ничего из вашего реального жизненного опыта как современно мыслящего человека». Но он был современно мыслящим человеком и знал, что книга утверждает это, а критика продиктована завистью.

И Говард продолжал писать книгу с новым запалом, и он быстро ее завершил. Потом отправил в издательство, ничего Барбаре не сказав; и почти сразу же с ним заключил договор и предложил очень недурной аванс известнейший левый издатель, который предложил выпустить ее и в твердом переплете, и дешевым тиражом в бумажной обложке, обеспечив широкой рекламой. Он показал Барбаре письмо издателя, и, вопреки ее воле, оно произвело на нее впечатление. Она уже отзывалась о книге критически в разговорах с некоторыми друзьями; теперь она тепло говорила о ней в более широком кругу. Эта победа глубоко его обрадовала. Он почувствовал, что хрупкое равновесие их отношений снова изменяется; он родил своего младенца. Он понимал, что преимуществом следует воспользоваться незамедлительно, а потому целый день у себя в кабинете писал письма в ответ на объявления в профессиональных журналах, предлагая свою кандидатуру на социологические вакансии в других университетах. Эта дисциплина как раз бурно развивалась, появилась большая потребность в специалистах, главным образом благодаря новым университетам, многие из которых ввели социологию в число основных опор своей новой академической структуры. Предварительная реклама его книги уже появилась в печати, и он дал интервью для «06-сервера»; все это, казалось, способствовало его шансам. Его пригласили на собеседование в три университета из тех, куда он писал; в том числе Водолейт, и этот заинтересовал его больше всего, так как там планировалась совсем новая программа, обещавшая ему возможность разработать собственный подход. Теперь он рассказал Барбаре, что предпринял. Вначале она негодовала, уловив в этом еще одну вылазку в тайной кампании против нее. Но затем ей стало любопытно, и, когда он отправился в Водолейт на собеседование (долгая поездка из Лидса на поезде), Барбара поехала с ним. Тогда-то Кэрки и посетили Водолейт в первый раз. Собеседование с Говардом проводилось в обшитом панелями Гейтскелловском зале в елизаветинском здании, которое было исходной ячейкой нового университета еще задолго До того, как кто-нибудь мог даже вообразить муниципальные башни и бетон с предварительно напряженной арматурой и корпуса из стекла, которые теперь начали расползаться по территории, – плоды достижений именитого финского архитектора Йопа Каакинена. Собеседование было самым благожелательным. Междисциплинарная программа университета и принятые им новые методы обучения радостно возбудили Говарда после Лидса; он видел, что его воспринимают со всей серьезностью; модернистский академгородок, разрастающийся на старинной территории, понравился ему, ибо вполне согласовался с его ощущением трансформирования истории. Тем временем в городе Барбара, которая оставила младенца на попечение друзей в Лидсе, оглядывала полки радикальных книжных магазинов, нашла кулинарию, специализирующуюся на органической пище, проинспектировала бутики и заглянула в клинику планирования семьи. Она никогда еще не бывала на юге Англии, и у нее возникло ощущение волнующего оптимизма; ей казалось, что повсюду она замечает признаки дружественного радикализма, боевой современный стиль, который словно бы на несколько световых лет опережал более угрюмый, скованный мир Лидса. Ей представилось, как в этом месте она – они вместе – берут оставшиеся исторические права, в которых прежние Кэрки отказывали себе. Она сидела на железной скамье на променаде и смотрела на море – новизна, наслаждение. В сквере променада блаженствовали две-три пальмы и росли апельсиновые деревца. Она представила себе, как ребенок играет вон там внизу на песчаном пляже; представила себе замечательные вечеринки. К ограде прислонялись хиппи с рюкзаками; люди переговаривались по-французски; в книжном киоске на вокзале стояли труды Маркса и Троцкого. В этом солнечном свете она узрела свой шанс; когда Говард вернулся после собеседования и она узнала, что ему предложили эту вакансию, она стала ярче от волнения.

«Тебе следует согласиться, – сказала она, – это хорошее место».

«А я уже согласился, – сказал Говард. – Ты опоздала.

«Ну и дерьмо ты, – сказала она, – не посоветовавшись со мной».

Но она была довольна, и они спустились на пляж и вместе запускали камешки по поверхности моря. Камешки прыгали, и это было совсем не как в Лидсе.

Вот такова, более или менее, плюс-минус элемент собственной заинтересованности, одно-два искажения в истолковании, темная двусмысленность того или иного места, образцовая и раскрепощающая история того, объясняет Говард, как маленькие северные Кэрки оказались в Водолейте с его рекордным числом солнечных дней, и его пальмами, и его променадами, и его трущобными сносами, покупая вино, и сыр, и хлеб и устраивая вечеринки; и, разумеется, взрослея дальше, – ибо Кэрки, чего бы еще они ни делали, всегда продолжали безостановочно взрослеть.