Так что была еще одна такая же осень, осень 1967 года, когда главным вопросом был Вьетнам и люди легко раздражались, но за год до того года, когда самореволюции вроде кэрковской обернулись общественной проблемой, когда Кэрки откочевали на юг и на запад в Водолейт. Они приехали из Лидса в фургоне, движимости, которую как раз приобрели; новый Водолейтский университет соблазнил его двумя дополнительными надбавками, и впервые в жизни у Кэрков появились лишние деньги. В фургоне они сидели бок о бок и смотрели, как развертывается перед ними шоссе, как меняется пейзаж. Младенец лепетал в большой корзине сзади; наклейка на заднем стекле гласила: «Я живу в обществе изобилия». Кэрки сидели впереди молча, будто оба они готовы были выскочить у места их назначения, едва фургон затормозит, и поведать его или ее собственную повесть. Лето прошло в хлопотах, и порассказать было что. Барбара мало-помалу сделала вывод, что это был неверный ход, победа Говарда, ее поражение; проезжая через центральные графства к югу от Бирмингема, они пересекли границу ошибки. Беда, в частности, заключалась в том, что к концу лета, вопреки ее убеждению, будто она научно и надежно закупорила себя изнутри от подобного вторжения, она обнаружила, что вновь беременна; непостижимая тайна и причина негодовать.

Негодовала она еще и потому, что теперь поняла, что переезд обеспечил Говарду куда более сильные позиции; он ехал в Водолейт, предшествуемый своей репутацией. Бесспорно, репутация эта была несколько шаткой – популяризация новизны; тем не менее это была репутация. Так как – тоже к концу лета – его книга вышла и имела успех. Издатели сменили название на «Грядет новый пол», полагая, что это поспособствует ее продаже, и уже было ясно, что ее ждет и коммерческий успех. Кроме того, ее приветствовали настроенные на культуру критики воскресных газет и интеллектуальных еженедельников как труд, созвучный текущему моменту. Говард не потратил много труда на предварительный сбор материала для книги, в смысле фактов и документирования она была слабовата, но это возмещалось дискуссионным запалом и откровенным соучастием в раскрепощенности. Как говорила Барбара тем, кто на многочисленных вечеринках подходил к ней поговорить о книге (в эту водолейтскую осень их приглашали нарасхват): «О, секс – это область Говарда. Я думаю, можно сказать, что тут он провел по-настоящему глубокое зондирование». Но в целом книгу признали принципиальной и авангардной, вкладом в правое дело; и пока вы ее читали, она казалась истинно социологической. Так что Говард прибыл в Водолейт уже в ауре обещанного ему престижа, а также с полезным статусом сексуального умельца. Барбара же, со своей стороны, ехала туда беременной, ограниченной во многих отношениях, ей не предшествовала никакая репутация, и, мрачно размышляя над этим в течение лета, она ощущала нарастающий протест.

К счастью, по приезде они смогли некоторое время погостить у своих старых лидских друзей Бимишей, которые переехали в Водолейт на год раньше и поспособствовали тому, что Говард заинтересовался именно этим университетом. Генри Бимиш был социальным психологом, который и сам за год до этого произвел некоторый фурор, доказав в одной из своих книг, что телевидение социализирует детей Куда более эффективно, чем под силу их родителям. Это спорное положение пошло, судя по всему, очень ему на пользу. Бесспорно, Бимиши, когда Кэрки снова с ними свиделись, стали другими. Они оставили далеко позади себя атмосферу лидской радикальной страны малогабаритных квартирок, пивных вечеринок и поездок по субботам, чтобы наблюдать Сити и демонстрации перед ратушей, и создали для себя свой новый жизненный стиль в своей новой обстановке. Эти люди, которые в Лидсе вовсе не имели денег и имели обыкновение заимствовать чайники у своих друзей, поскольку собственный был им не по карману, теперь поселились под Водолейтом в архитектурно перестроенном фермерском доме, где погрузились в мир толстовской пасторали, кося траву и выращивая экологически чистый лук. Генри Бимиш отрастил новую бороду в военно-морском стиле, сильно тронутую сединой. Он выглядел очень хорошо, несмотря на бледность, оставшуюся после прискорбного случая, когда он отравился грибами, собранными на утренней заре с собственной земли; он даже обрел некое недоуменное, чуть пожилое достоинство. Майра теперь выглядела более дородной, закручивала волосы тугим викторианским узлом и курила коричневые сигарки. Говард подобрал два точных эпитета для того, во что их превратил переезд, но он воздержался и промолчал, так как они были его друзьями, а оба эпитета означали суровейший приговор – но ведь Бимиши действительно принадлежали теперь среднему возрасту и средней буржуазии? По приезде Кэрки таращили глаза на дом, на своих старых друзей; заметную часть своего визита они проводили на четвереньках с намоченной туалетной бумагой в руках, удаляя младенческую отрыжку с хорошего ковра в щегольской комнате для гостей. Все это не слишком ободряло; однако в первый же вечер, когда они сидели перед кирпичным настоящим камином, Генри, разливая домашнее вино в итальянские бокалы, сказал: «Странно, что вы приехали именно сегодня. Я как раз рассказывал про вас вечером одним нашим друзьям. Про то время, когда ваш брак чуть было не распался. И ты пришла к нам и пожила в нашей квартире, Барбара, ты помнишь? Ты принесла телевизор и кастрюльку». – «Черт, да, вот именно», – радостно сказала Барбара, и ей немедленно стало легче, так как она поняла, что все-таки ее ре-лутация опередила ее приезд.

Реальная же правда их переезда в Водолейт, с большой откровенностью рассказывает теперь Говард, заключалась в том, что они утратили контроль над своими нервами. Они знали, как жить в Лидсе, поскольку общество там было улучшенной ипостасью того, в котором они выросли. Но Водолейт с первой же минуты заставил их задуматься, чем им стать, как определиться. Лидс был рабочим классом и опирался на труд; Водолейт был буржуазией и опирался на туризм, собственность, пенсии за выслугу лет, на французских шеф-поваров. Они инспектировали Бимишей, и им начинало казаться, что Водолейт отрицает экзистенциализм, что это ярмарка стилей и здесь можно быть кем угодно. Последнее радикальная философия одобряла, однако здесь в этом ощущалось буржуазное сибаритство. Бесспорно, как сказал Говард, мы все лицедеи, актеры-самоучки на социальной сцене; всякая роль само или как-то еще назначена; тем не менее ему, человеку, который верует, что реальности пока еще не существует, пришлось признать, что Лидс он находил более реальным. Кэрки, глядя на Водолейт в сибаритском солнечном свете, обнаружили, что не знают, как разместиться, обрести жилище. Они ездили среди холмов за городом в маленьком «Рено-41», принадлежавшем Генри, осматривая то, что Генри называл «собственностью». Собственностей было много. Майра и Барбара сидели сзади с младенцем между ними в сильной тесноте. Как подруги они исследовали и анализировали последние приливы и отливы в брачной истории Кэрков. На переднем сиденье Говард рядом с Генри вглядывался сквозь ветровое стекло с опущенным козырьком, держа на коленях карту, полученную от агента по продаже недвижимости, и с северным радикальным скептицизмом замечая экзотические социальные смеси, мимо которых они проезжали, время от времени испытывая необходимость уравновесить односторонность повествования у него за спиной, он в солнечном свете победоносно говорил Генри о своей прогремевшей книге, о рецензиях, о новом заказе и большом авансе, который предложил ему издатель. Время от времени Генри останавливал машину, и они вылезали и истово осматривали собственность. Вкус Генри в отношении собственности трансформировался, стал сельским и буржуазным; он восхвалял – загадочно – «дополнительные плюсы», вроде конюшен и загонов. Кэрки стояли и смотрели, щурясь сквозь деревья на холмах. Никогда прежде не соприкасаясь с такими собственностями, они не знали, как вести себя в их присутствии; но они знали, что их радикальные желания тонко и угрожающе подрываются, пусть даже Генри говорил им сущую правду: что у них теперь больше денег, что взять закладную под аванс – выгодное помещение этих денег, что наступило время в их жизни, ввиду второго младенца, когда им следует устроить свой быт. Но быт не был тем, что они хотели устроить; казалось, творился гнуснейший обман: Генри, уже уничтожив себя, старался спровоцировать и их. «Всякая собственность есть воровство», – повторял Говард, оглядывая бесконечные пустые просторы ненаселенной упорядоченной сельской местности вокруг них, угнетавшей их своей жуткой вневременностью, видимой непричастностью, откровенным отчуждением от мест, где происходила история, где мир двигался вперед и дальше.

После двух таких дней, когда Генри вознамерился отвезти их в еще одно агентство по продаже недвижимости в еще одном городке-спутнике на задворках Водолейта, Говард перед окнами, заклеенными объявлениями о бунгало для удаляющихся на покой, почувствовал необходимость высказать всю правду.

«Послушай, Генри, – сказал он, – ты пытаешься наложить нас на какой-то ложный имидж, разве не так? Мы ведь не такие, Барбара и я, ты не забыл?»

«Это многообещающая местность, – сказал Генри, – ничего не потеряете при перепродаже». «Мы сойдем с ума в подобной местности, – сказал Говард – мы не сможем жить среди этих людей, мы не сможем жить сами с собой".

«Я думал» вам требуется что-то приличное», – сказал Генри.

«Нет, во имя всего святого, только ничего приличного, – сказал Говард, – я происхожу не из подобного. Я не приемлю его существования политически. Как и ты, Генри. Не понимаю, что ты здесь делаешь?»

Генри посмотрел на Говарда с легкой пристыженностью и некоторым недоумением.

«Приходит время, – сказал он, – приходит время понимания, Говард. Ты можешь хотеть перемены. Ну, мы все хотим перемены. Однако в этой стране есть наследие достойной жизни. Мы все начинаем испытывать потребность в месте, где можно глубже погрузиться в себя, в… ну… реальные ритмы жизни. Вот и у нас с Майрой так».

«Здесь? – спросил Говард. – Тут нет ничего. Вы перестали бороться».

«Да, бороться, – сказал Генри, уставившись на маленькие фотографии домов в витрине. – Я внесу свою лепту в улучшения. Но я в раздвоенности. Я не слишком в восторге от бурного радикального фанатизма, приуроченного к настоящему моменту, ко всем этим взрывам требований. Они попахивают модой. В этом году – стукнуть полицейского. И просто не вижу ничего плохого в некотором отчуждении, в том, чтобы отойти от схватки».

«Да? – спросил Говард. – Это потому, что ты теперь буржуа, Генри. И ощущаешь себя как буржуа».

«Вовсе нет, – сказал Генри, – и это оскорбительно. Я пытаюсь придать своей жизни некоторое достоинство без того, чтобы отнимать его у других. Я пытаюсь найти определение интеллектуальной жизнеспособной безвредной культуре».

«О Господи, – сказал Говард, – бесхребетный квиетизм».

«Знаешь, Генри, мне очень жаль, – сказала Барбара, – но живи я, как ты, я бы прежде умерла».

«Буржуа, буржуа», – сказал Говард на следующий день когда, упаковав свои вещи, они с младенцем на заднем сиденье отъехали от перестроенного фермерского дома после неловкого прощания.

«Ну, – сказала Барбара, пытаясь быть доброй к добрым людям, которые спасли ее, когда она бесприютно бродила, нагруженная телевизором, – не забывай, они ведь были лишены многих наших лишений».

Они ехали через мосты, между холмами к городу и морю; они бежали назад в Водолейт, чтобы вновь ощутить урбанистическую жизнь, чтобы вновь общаться с опорной реальностью. Туда, где дома, и мусорные баки, и мусор, и преступность. В конце концов Говард решил посетить отдел социального обеспечения в Водолейте; ему необходимо было привести в порядок свой дух, заверить себя, что в месте, в которое он пересаживает свою судьбу, действительно имеется своя социология: социальные трения, сумеречные зоны, расовые вопросы, классовая борьба, схватки между муниципалитетом и общественностью, сектора изгоев – короче говоря, состав истинной жизни. Оставив фургон на стоянке, с Барбарой и младенцем внутри, он проник в унылое учреждение, и там его ждала удача. Ибо там работала одна из его бывших лидских студенток, девушка по имени Элла, которая носила бабушкины очки, джинсы и безрукавки и знала о его радикальном настрое и, подобно всем хорошим студентам, разделяла этот настрой. Взрослая девочка, позже сказал Говард Барбаре, когда Элла выбралась из-за своего стола в отделе и влезла к ним в фургон, втиснувшись сзади впритык к корзине с младенцем, и обещала показать им настоящий Водолейт. Она разыскивала кварталы нужды, укрытые между и позади старинных частных гостиниц и новых квартир, сдающихся на курортный сезон; она зондировала неожиданные социальные конфликты, спрятанные за аттракционами и курортным фасадом города; она показала им акры урбанистических язв, бетон урбанистического обновления.

«Конечно, это проблемный город, – сказала Элла. – О, они любят делать вид, будто это не так, чтобы не отпугнуть туристов. Но любое место, которое импортирует людей для обслуживания сезонного бума, а с приближением зимы вышвыривает их на пособие по безработице, должно иметь проблемы, и они их имеют».

«Есть радикалы?» – спросила Барбара.

«Полным-полно, – сказала Элла. – И хиппи, и все такие прочие. Как вообще в таких городах. В этот город можно прибежать и исчезнуть. Пустующие дома. Приезжие сорят деньгами. Полно маргинальной работы. Нет, это хорошее место. – Она дала несколько указаний, которые привели их в район сноса трущоб. – Конечно, никто не хочет видеть этого, хотя им следует тыкать туристов носом именно сюда», – сказала она, входя в пустующий старый дом, куда, сказала она, заходят переночевать потребители метилового спирта, алкоголики, наркоманы, всякие личности, сбежавшие откуда-нибудь. Это было видно; Кэрки проникли через заднюю дверь в хаотичное запустение дома; перила выломаны, в углах экскременты, мусор на полу, битые бутылки в спальне, зияющие дыры там, где из окон выбили стекла. Барбара остановилась среди серой развалюшности, придерживая младенца у плеча. Говард бродил вокруг. Он сказал:

«Мы могли бы устроить здесь каких-нибудь перманентных самовольных жильцов».

«А что? – сказала Элла. – Дом простоит еще долго. Нет Денег на его снос».

Барбара, сев на нижнюю ступеньку вместе с младенцем, сказала:

«Конечно, мы могли бы самовольно вселиться сюда».

«Ну да, могли бы», – сказал Говард.

«Возможно, это отдает неэтичностью, – сказала Элла, – но вы даже могли бы сделать это вполне законно. Думаю, я смогу это для вас устроить. Я знаю в городском совете всех людей, с кем надо поговорить».

«Отличный антураж», – сказала Барбара.

«И это ведь нельзя назвать собственностью», – сказал Говард.

И вот Элла и Кэрки вышли через сломанную заднюю дверь и осмотрели остатки архитектурного полукруга, частью которого был этот дом; они взглянули прямо на замок и вниз на променад. Останки былого фешенебельного адреса. Они поехали назад в муниципальное управление, Говард поговорил с людьми и сказал, что все равно поселится там, и они договорились об аренде этой собственности за очень небольшую сумму, обещав выехать перед ее сносом, до которого оставалось еще два года. И вот так Кэрки в заключение своих поисков обзавелись-таки несобственно собственностью. И в ту же осень они взяли напрокат фургон, Говард сел за руль фургона, а Барбара следовала за ним в фургоне, и они перевезли все свои вещи на юг и запад в Водолейт. Когда они начали грузить фургон своими вещами, для них явилось сюрпризом и тайной количество этих вещей; они ведь считали, что у них практически нет имущества, поскольку они люди, не обрастающие бытом. Однако имелись плита, стереосистема, телевизор (потому что к этому времени они уже купили его), миксер, плетеное кресло-качалка, кухонная и прочая посуда, игрушки, два картотечных шкафчика и дверь, которую Говард положил на шкафчики, создав письменный стол, множество книг, которые он, оказывается, собрал, папки с документами, индексные карточки, демографические графики и диаграммы из кабинета Говарда в университете, настольные лампы, коврики, пишущая машинка, коробки с выписками.

У них был официальный ключ к дому в полукруге; они свернули с магистрали, припарковались перед полукругом, отперли дом и разгрузились. Привезенные вещи заняли скромное пространство в обветшало прекрасных комнатах с их грязью и разгромом. Они потратили три дня, только чтобы вычистить дом. Затем пришло время наводить порядок, чинить, переконструировать – ужасающая задача: дом был сильно поврежден. Однако у Говарда теперь открылся определенный талант к починкам, сноровки в разных областях ручного труда, которых он у себя и не подозревал, сноровки, которых он, по его предположению, набрался от своего отца. Они привели в порядок все окна и отодрали доски с выходивших на фасад. Разумеется, поскольку дом был назначен на сное, производить серьезный ремонт не имело смысла. Впрочем, дом оказался на удивление прочным. Крыша протекала около печных труб; кто-то залез туда и отодрал все свинцовые гидроизоляционные накладки, причем не до того, как они въехали, а немного позднее, как-то ночью, когда Барбара была в доме, а Говард – в Лондоне, участвуя в телевизионной программе, посвященной проблеме наркотиков, на которую у него была передовая либеральная точка зрения. Стекла в окнах били снова и снова, но Говард научился вставлять новые, и через какое-то время их бить перестали. Словно благодаря весомому консенсусу между ними и неизвестными, за ними признали право жить там.

На всем протяжении этого первого осеннего семестра Кэрки трудились над своим домом, сначала стараясь сделать его пригодным для обитания, а потом и не просто пригодным. Говард мчался назад из университета в фургоне, едва завершал свои семинары и собеседования – столько Дающие, полные такой страсти, пока он экспериментировал с новыми формами преподавания и взаимоотношений, – чтобы переодеться и снова взяться за реконструкцию. Он прибегал к помощи, чтобы привести в порядок, например, Уборные, которые были разгромлены, когда они переехали, и лестничные перила, поскольку не мог справиться в одиночку. Но большую часть работы Кэрки проделали вдвоем. Две недели они обдирали бурую краску с деревянной обшивки стен, а затем полировали, пока дерево не обрело свой естественный цвет. Они купили пилы и доски и линейки и заменяли провалившиеся половицы. Говард единоручно приступил к малярничанию и выкрасил многие стены в белый цвет, а противолежащие – в черный, а Барбара, одолжив швейную машинку, нашила из мешковины красно-оранжевых занавесок для окон. Поскольку требовалась новая электропроводка, они сняли с потолков все плафоны и люстры, новые бра по стенам сфокусировали на потолок, а торшеры на стены. Говард в продолжение семестра узнавал поближе все больше и больше студентов, и они начали помогать. Четверо из них взятой напрокат циклей отциклевали, а затем взятым напрокат полотером натерли старый добрый паркет. Еще один принес пескоструйный аппарат и отдраил стены в полуподвале. Они прерывали эти труды, чтобы выпить, или поесть, или заняться любовью, или устроить вечеринку; они творили свободное и пригодное для жизни пространство. Сначала основной мебелью были матрасы и подушки, разложенные на полу, но постепенно Кэрки дошли до покупки вещей, главным образом наездами в Лондон; покупали они преходящую мебель, такую, которая надувается или складывается или то вставляется в это. Они собирали письменные столы из картотечных шкафчиков и дверей, как прежде в Лидсе, и книжные шкафы из досок и кирпичей. То, что началось как попытка создать жилое пространство, постепенно превратилось в нечто стильное, чарующее, но в этом не было ничего такого; для них дом оставался неформальным привалом, приятным, но кроме того, абсолютно ни к чему не обязывающей, неопределенной средой обитания, в которой они могли заниматься тем, чем они занимались.

Одним из следствий оказалось то, что отношения между ними на удивление улучшились. Впервые они придавали форму своим жизням, утверждались, причем только собственным умением и сноровкой, в совместном труде. Водолейт начинал им нравиться все больше и больше; они разыскали магазинчики, где можно купить настоящий йогурт Я хлеб домашней выпечки. У них выработался тон товарищеской близости, отчасти потому, что они еще не обзавелись друзьями, не приобрели другие точки отсчета, а отчасти потому, что люди, с которыми они все-таки знакомились, воспринимали их как интересную дружную пару. К рождеству Говард получил чек на крупную сумму – гонорар за его книгу, и, большую часть этих денег вложил в дом, купив несколько белых индийских ковров, чтобы застелить полы внизу. Беременность Барбары на этот раз была более управляемой. Поскольку они жили в трущобном районе, ей оказывали значительное медицинское внимание, и, хотя это был второй ребенок, ей разрешили оставаться в клинике лишние двое суток после родов. Говард присутствовал при них, давая советы из-под своей белой маски, пока она производила на свет нового ребенка. Это были простые рутинные роды, ритмы были ей известны в совершенстве – изысканное достижение, и на этот раз оно вроде бы не представляло угрозы для Говарда. У него не было времени заняться следующей книгой, но он глубоко наслаждался своей новой работой; у него были хорошие студенты; курсы, которые он читал, имели успех и привлекали все новых студентов. Дом теперь был достаточно хорош, чтобы привезти туда новорожденного; он получил собственную комнату, как и старший ребенок; полы были чисты, и кухня была надежной. Младенец лежал в своей портативной колыбели в своей комнате; к ним заходило много людей; они провели бодрящее Рождество. «Я никогда не хотела никакого имущества», – могли вы услышать от Барбары, когда они стояли в своем доме во время вечеринок, которые начали теперь Устраивать. «Я не хотела брака; мы с Говардом просто хотели жить вместе», – кроме того, говорила она, когда число их знакомых увеличилось еще больше. «Я никогда не хотела иметь дом, а просто место, где жить, – говорила она еще, пока они оглядывали яркие чистые стены и чистые паркетные полы, – пусть теперь сносят его, когда им понадобится». Но дом оказался идеальным социальным пространством, и он регулярно наполнялся людьми; и по мере того, как шло время и дом стал центром, было все труднее и труднее думать, что его вообще могут снести.

В Водолейте оказалось много людей и много вечеринок, В течение той осени они ходили на них в промежутках между приведением дома в порядок – студенческие вечеринки, политические вечеринки, вечеринки молодых преподавателей, вечеринки, устраивавшиеся неясными, социально неопределенными ультрасовременными личностями, которые некоторое время пребывали в городе, а потом исчезали. Были даже официальные вечеринки; один раз их пригласил декан факультета Говарда, профессор Алан Марвин, этот известнейший антрополог, автор основополагающего труда под названием «Бедуинская интеллигенция». Марвин был одним из организаторов, отцов основателей университета в Водолейте; они уже представляли собой обособленную породу, и Марвины, как и большинство к этой породе принадлежащих, предпочли жить в достойном загородном доме по ту сторону университета в неудобопонятном мире конюшен и загонов, какой освоил Генри. Кэрки уже заняли свое место среди молодых преподавателей, но инстинктивно враждовали с более пожилыми; они осознанно не собирались прельщаться или обманываться видимыми или символическими новациями. Они поехали туда в своем мини-фургоне, сознавая, что пахнут скипидаром, которым смывали с себя краску после дневной работы в доме, – запах этот придавал им достоинство не обрастающих бытом искусных ремесленников. Дом Марвинов оказался беленым фермерским домом, старинным и перестроенным; на подъездной дороге они увидели припаркованные «лендроверы» и «мерседесы». Коллеги Говарда предупредили его, что Марвины окружали себя неким оксфордбриджским достоинством, даже хотя сам Марвин на факультете выглядел довольно-таки потертым человечком с тремя неизменными ручками на металлических зажимах в верхнем кармане, словно его мысли постоянно были поглощены исследованиями и сбором данных. Так это и оказалось: большой сад, окружавший дом, был помпезно увешан гирляндами лампочек, и люди в вечерних костюмах – Кэрки видели костюмы не так уж часто – располагались группами на лужайке, где тихие тушующиеся студенты разливали белое вино из бутылок с ярлыками «Винное общество Ниренштейнер». Кэрки – Говард в старой меховой куртке, Барбара в широком кружевном платье, достаточно широком, чтобы укрывать бугор ее беременности, – ощутили свой резкий контраст с этой сценой, вторгшимися в нее чуждыми фигурами. Марвин поводил их по лужайке, познакомил в полутьме со многими физиономиями; и лишь через некоторое время до Кэрков дошло, что они находятся среди людей в личинах и эти физиономии, с которыми Говард знакомился над костюмами, были физиономиями его коллег, облаченных в специальную одежду, которая для поддержания церемонии осталась им после свадеб и похорон.

В примыкающей сельской местности стрекотали разбуженные птицы и тяжело бегали овцы, громко фыркая; Говард оглядывался, недоумевая, какое место принадлежит ему во всем этом. Барбара, озябнув, вошла в дом в сопровождении педантично учтивого Марвина, беспокоившегося за ее беременность; Говард влип в долгий разговор с пожилым человеком, который обладал мягким застенчивым обаянием и здоровым в суровых складках лицом исследователя Арктики. Пока они беседовали, вокруг них летали ночные бабочки. Говард в своей меховой куртке рассуждал на тему, которая мало-помалу сильно его заинтересовала – о социальных благах и очистительной ценности порнографии в кино.

«Я всегда был серьезным сторонником порнографии, доктор Кэрк, – сказал человек, с которым он разговаривал. – Я много раз высказывал свою точку зрения на представительныx форумах».

Иероглифически величавый тон его собеседника навел Говарда на мысль, что перед ним не кто иной, как Миллингтон Харсент, сей радикальный педагог, былой специалист по политическим наукам, известный столп лейборизма и альпинист, вице-канцлер университета, в котором теперь подвизался Говард. И Говард был о нем наслышан; аромат радикализма, свежесть педагогических веяний, которые цветные приложения и профессиональные журналы обнаружили в Водолейте, по слухам, исходили от него. В более местном масштабе за ним закрепилась репутация страдающего манией строительства, или, как это формулировалось, комплексом воздвигательства, и считалось, что он вложил немало собственной энергии, вымечтав вместе с Йопом Каакиненом футуристический академгородок, в котором теперь преподавал Говард. Трудно быть вице-канцлером, который должен быть всем для всех людей; Харсент приобрел репутацию именно такого, только прямо наоборот: консерваторы считали его крайним радикалом, а радикалы – крайним консерватором. Но теперь этот человек, известный простецкой демократичностью (он ездил по академгородку на велосипеде, и поговаривали, что он иногда курит травку на студенческих вечеринках), стоял перед Говардом, и тепло беседовал с ним, и сжимал его плечо, и обсуждал его книгу так, словно знал, что в ней; Говард потеплел, почувствовал себя непринужденно.

«Не могу выразить, как я рад, что у нас здесь есть кто-то вашего калибра», – сказал Харсент.

«Знаете, – сказал Говард, – я очень рад, что я здесь».

Харсент и Говард вместе вошли в дом в поисках источника «Ниренштейнера»; Харсент вручил Говарду извлеченные из дипломата в холле экземпляр плана расширения университета и специальную брошюру, изящный документ, напечатанный на жемчужно-серой бумаге и написанный на пять лет раньше в самом начале всего этого Йопом Каакиненом, чьи вдохновенные здания росли как грибы повсюду в академгородке.

«Это Бытие, – сказал Харсент. – Полагаю, можно сказать, что теперь мы достигли «Чисел». И, боюсь, приближаемся к Иову и Плачу Иеремии». – И Харсент пошел дальше беседовать с другими гостями во исполнение своего общественного долга; Говард стоял с бокалом вина на кухне Марвинов с новой плитой и старинной духовкой для выпекания хлеба в стене и просматривал брошюру. Она носила название «Сотворяя общину-здание, диалог», и на обложке пять студентов почему-то в состоянии беспаховой наготы, столь любимой стилистами начала шестидесятых, вели между собой очень даже энергичный диалог. Внутри Говард прочел факсимиле написанного от руки вступления: «Мы не только создаем здесь новые здания; мы также сотворяем те новые формы и пространства, которым предстоит стать новыми стилями человеческих взаимоотношений. Ибо архитектура – это общество, и мы здесь созидаем общество современного мира нынешнего дня». Говард положил брошюру и вышел из кухни под низкие дубовые балки гостиной, чтобы обозреть своих коллег, болтающих в полутьме на лужайке; он думал о контрасте этого сельского обиталища с высокими каакиненскими зданиями, которые преображали старинную территорию университета. Некоторое время спустя он прошелся по дому и обнаружил Барбару, лежащую на диване в алькове с головой на коленях старшего преподавателя философии.

«Ну и ну, – сказала Барбара, – ты произвел хорошее впечатление. Вице-канцлер отыскал меня специально, чтобы сказать, как сильно ты ему нравишься».

«Он пытается свести вас к нулю, – сказал философ, – Украсть ваш огонь».

«У него ничего не выйдет, – сказала Барбара, – Говард слишком радикален».

«Поберегись, они тебя зачаруют, – сказала Барбара позднее, прижимая свой эмбрионный бугор к приборной доске, когда они через тьму ехали домой в Водолейт. – Ты станешь официальным любимчиком факультета. Евнухом системы».

«Меня никому не купить, – сказал Говард, – но я действительно думаю, что для меня здесь есть кое-что. Я думаю, это место, где я смогу работать».

Но это было поздней осенью 1967 года; а после 1967 года по неизбежной логике хронологии наступил 1968 год, который был радикальным годом, годом, когда то, что проделывали Кэрки в свои годы личной, индивидуальной борьбы, внезапно как бы обрело всеобщее значение. Все словно бы распахнулось; индивидуальные ожидания совпали с историческим движением вперед; когда студенты сплотились в Париже в мае, казалось, что повсюду вместе с ними сплачиваются все силы перемен. В тот год Кэрки были очень заняты. В академгородке маоистские и марксистские группы, чьим главным занятием до этого момента, казалось, были внутренние распри, обрели массовую поддержку всевозможных активистов; в административном здании проводилась сидячая забастовка, и какой-то студент сидел за столом ректора, а ректор перенес свой кабинет в котельную и старался смягчить напряженность. Революционный Студенческий Фронт отправился к нему и попросил, чтобы он объявил университет свободным государством, революционным анклавом, сплотившимся против изветшалого капитализма; ректор с величайшей логичностью и порядочным количеством исторических ссылок изложил свое полное изначальное сочувствие, но настойчиво указал, что оптимальные условия и дата тотальной революции еще не настали. Вполне вероятно, они полностью созреют лет через десять, сказал он; а пока не лучше ли им будет уйти, чтобы вернуться тогда. Это рассердило революционеров, и они написали: «Сжечь его!» и «Революция теперь же!» черной краской по абсолютно новому бетону абсолютно нового театра; был подожжен небольшой сарай, и четырнадцать грабель погибли безвозвратно. Ненависть и революционный пыл совсем разбушевались; люди в городе тыкали в автобусах студентов зонтиками; на главной площади города происходили демонстрации, и в самых больших универсамах было разбито несколько витрин. Преподаватели, как заведено, разделились: одни поддерживали радикальных студентов, другие выступали с заявлениями, призывая студентов вернуться к занятиям. Люди больше не разговаривали с людьми, а служебные помещения и преподавательские кабинеты подвергались нападениям, и документация уничтожалась. Воцарился малый террор, все достигли точек кипения и порога прочности: длительные браки рушились, когда один из супругов присоединялся к левым, другой – к правым; все старые конфликты всплыли на поверхность. Но Говард не разделился; он присоединился к сидячей забастовке, и его полное истовости личико было среди тех, которых оставшиеся снаружи могли видеть, когда они выглядывали из окон и кричали: «Свобода мысли наконец утверждена!» и «Царствует критическое сознание!» или размахивали последними лозунгами из Парижа. Собственно говоря, он, неизбежно, стал фокусом и действовал очень активно повсюду, радикализировал столько людей, сколько ему удавалось, покидал сидячую забастовку, чтобы выступать перед группами рабочих и на профсоюзных собраниях. Их дом стал местом встреч всех радикальных студентов и преподавателей, городских изгоев, страстно деятельных коммунистов; в окнах висели плакаты, гласившие: «Сокрушить систему!», «Реальности еще не существует!», «Власть народу!». Ну а Каакиненом спланированный университет, и его благолепный модернизмус, и бетонные массы, и радикально новое образование, новые состояния сознания и стили сердца, свято там хранимые, – все это теперь казалось Говарду жесткой институционной скорлупой, предназначенной ограничивать и преграждать устремленный вперед поток сознания. Недостаточно радикально! В том году ничто для Кэрков не было достаточно радикальным. Говард уставился на академгородок во время сидячей забастовки, и вот что он сказал: «Я думаю, это место, против которого я смогу работать».

To лето реализовало Кэрков, как они никогда еще не реализовывались. Время больше не казалось бессмысленной тратой, в которой проходит жизнь; его можно было наверстать; апокалипсис маячил совсем близко; новый мир только того и ждал, чтобы родиться. Все нынешние институты и структуры – структуры, чью природу он столь тщательно рассматривал в своих лекциях, теперь казались масками и личинами, грубо наложенными на истинную человеческую реальность, которая обретала реальность вокруг него. Им овладело всепоглощающее бурное нетерпение; он оглядывался по сторонам и не видел ничего, кроме фальшивых, коррумпированных интересов, помех страстному стремлению к реальности. Но момент был его моментом; его верования наконец активизировались и обрели реальность. И он обнаружил, что умеет убеждать и других людей в том, что это так, что грядет новая эра человеческих свершений и творчества. Он постоянно бывал на собраниях и митингах; множество людей на грани озарения приходили поговорить с ним. Он обсуждал с ними их борьбу с реликтовыми излучениями их прошлого, их разрушающиеся браки. Барбара, крупная, желтоволосая, тоже воспрянула от ожиданий; она начала давить на мир. Она вновь ощутила себя на передовой линии; маленького уже можно было оставлять одного. Однако теперь ее былая мысль заняться социальной работой, подразумевавшая формальный апробированный путь, представлялась ей компромиссной уступкой системе; ей хотелось большего – действовать. Она помогла созданию общественной газеты. Она возглавляла протесты потребителей. Она орала «к…» на собраниях городского совета. Она присоединилась к группе Движения за освобождение женщин (вкратце «Освобождение женщин») и возглавляла митинги по пробуждению сознательности. Она загоняла женщин в клиники и отделы социального обеспечения в надежде переполнить их настолько, чтобы они захлебнулись и люди увидели бы, насколько они обмануты. Она организовывала сидячие забастовки в приемных врачей и агентствах по найму. Она помогла запустить Союз обманутых потребителей. Субкультура, контркультура липли к Кэркам, а вечеринки, которые они посещали, и вечеринки, которые они устраивали, были теперь другими: собраниями активистов в честь годовщины Шарпевилля или майских беспорядков в Париже, и завершались составлением плана новой кампании. Текущим лозунгом было: «Не доверяйте никому старше тридцати»; это было летом 1968 года, когда Говарду было тридцать, а Барбаре тридцать один. Но себе они доверяли, и им доверяли; они были на стороне нового.

Но то было в 1968 году; теперь это время миновало. С тех пор с Кэрком произошло многое, но близость, теплоту и согласие того года вернуть было трудно. Они искали их, ими владело ощущение, что тогда что-то осталось недаденным, и туманная мечта все еще мерцала перед ними: мир развившихся сознаний, равенства во всем, эротических удовлетворений вне границ реальности, за пределами чувств. Они оставались в своем высоком тощем доме и каким-то образом все еще находились на стыке между концом и началом, в истории, где прежняя реальность уходит, а новая наступает в смеси радиации и радикального негодования, вспыхивая внезапными привязанностями, ярясь внезапными ненавистями, ожидая, чтобы фабула, фабула исторической неотвратимости явилась и заполнила повесть, которую они начали в постели в Лидсе после того, как Хамид переспал с Барбарой. Они были очень занятыми людьми. Говард с группой студентов и глубочайшими радикальными намерениями провел изучение возможности восстановления всего квартала, в котором они жили, как часть осуществления народовластия в местной демократии. Местный совет, на который теперь урбанология Говарда произвела должное впечатление, принял этот план; полезным следствием было то, что Кэрки сохраняли свой дом, а уцелевшие дома в полукруге подлежали со временем реставрации. За окнами их Дома все еще тянулись пустыри, акры переходной стадии сноса, штрихи реконструкции. Дети устроили площадки для игр среди развалин, за которыми в отдалении торчат серые зашторенные бетонные башни, новые кварталы, вокзал городских автобусов. В отдалении за хаосом вспыхивают, угасают и вновь вспыхивают вывески, возвещая: «Файн фэр», «Эльдорадо», «Бутик новой жизни». Над головой пролетают реактивные самолеты, мотороллеры подвывают на улицах вокруг; в пространствах между яркими натриевыми фонарями оглушают и грабят. Днем развалины вокруг них оживляют подростки, бьющие бутылки, и наспех перепихивающиеся парочки. По вечерам Кэрки стоят внутри своего дома после Wiener Schnitzel и видят, как в заброшенных домах напротив вспыхивают огоньки: метиловые пьяницы и бродячие хиппи постоянно забираются туда, осуществляя независимый стиль жизни, постанывая в темноте, иногда поджигая себя. Кэрки реагируют каждый в меру своих возможностей: Барбара носит им термосы с кофе и одеяла, а Говард пересчитывает их, и в полуподвальном кабинете, который он теперь оборудовал (совестливый поступок в их теперь уж слишком преходящей жизни), он излагает результаты в негодующих статьях для «Нью сосаити» и «Сошиалист уоркер» – то есть «Нового общества» и «Социалистического рабочего».

Кэрки не верят в собственность, однако они смотрят на этот апокалиптический ландшафт текущего момента, эти кратеры, эти развалины, эти заросли кипрея, на этих кочующих мигрантов с ощущением территориальности. Это внешняя сторона внутренней стороны их сознания, их идеальная перспектива; точно богатых помещиков, позирующих для портретов, их можно было бы отлично написать на этом фоне. Вот Говард, маленький и элегантный; висячие, как у Сапаты, усы окаймляют уголки его рта, волосы чуть поредели и потому зачесаны на лоб, чеканный подбородок гневно выпячен; рядом с ним его добрая жена Барбара в своем длинном балахоне, крупная, светловолосая, с термосом в руке, другая рука стиснута в кулак, чуть приподнята; позади них крупными мазками разбросаны обломки форм, спуск и подъем, общество и сознание в процессе трансформации; две центральные фигуры равны, их глаза бдят, их руки и ноги напряжены в старании выбраться из рамы и зашагать дальше в ногу с ходом истории. Ход истории, он служит им, и он для них значим, но каким-то образом теперь он не дает им совсем все. Потому что теперь они, разумеется, заметно углубились в четвертый десяток, и кое-что уже достигнуто; и в этом-то отчасти и беда, как скажет вам Говард, всегда откровенный в своих саморазоблачениях. Как прославленный радикал университета Говард теперь уже старший преподаватель и был кооптирован в разные комиссии и комитеты. Он все еще активен в борьбе за радикальные решения городских проблем – бесплатная школа для непривилегированных детей, кампания помощи, получившая название «Люди в беде», а также в радикальных журналах, где он часто печатается. Он редактирует социологическую серию для издателя дешевых книг и опубликовал вторую книгу «Смерть буржуазии». Кэрки посещают издательские вечеринки в Блумсбери, и радикальные социалистические вечеринки в Хемпстеде, и вечеринки в честь новых бутиков на Кингз-Роуд. И разумеется, они устраивают собственные вечеринки, вроде той, которую они устраивают нынче вечером.

Они очень занятые люди с плотно заполненными ежедневниками; пусть дни, условно говоря, простираются перед ними, но у Кэрков всегда есть план из многих событий, хотя и уступающий тому, который им желателен, но такой, который обеспечивает им много дел. И это к лучшему, так как они не конфликтуют друг с другом напрямую, как могли бы, поскольку и он, и она, каждый по-своему, не доверяют друг другу из-за разочарования, не имеющего ни названия, ни выражения. Связав себя браком, они настойчиво в нем остаются, но это взрослый, открытый брак. У них у обоих есть связи на стороне, хотя теперь они и несколько иного рода. «Повидай друга в эту субботу», – призывает объявление на железнодорожном вокзале, и Барбара следует ему. С актером по имени Леон, двадцати семи лет, который носит куртку из шкуры яка и играет небольшие роли в «Траверсе» и на телевидении, она познакомилась однажды в пятницу в лондонском поезде. Теперь она довольно часто проводит субботу и воскресенье в Лондоне, и проводит их у него на квартире, предварительно позаботившись, чтобы за детьми был надежный присмотр. Она называет это поездками за покупками, потому что она делает покупки: алчные занятия любовью с Леоном в субботу и воскресенье, потом «Биба» , и возвращается домой в понедельник на утреннем поезде, но не самом раннем, с более светлым выражением на лице и несколькими платьями в элегантных пластиковых коричневых пакетах. Тем временем и Говард не сидит сложа руки. У него имеются разнообразные случайные вариации – продолжается это уже несколько лет. Однако теперь он много времени проводит с коллегой, видной крупной девушкой под сорок, чье имя и фамилия – Флора Бениформ; она – социальный психолог и сотрудничала с Лейнгом и Тэвистокской клиникой. Флора весьма внушительна и любит ложиться в постель с мужчинами, озабоченными проблемами своих браков; у них куда больше тем для разговоров, так как они накалены сложной политикой семейной жизни, а Флора специализируется как раз на этих проблемах. У Флоры – квартира с обслуживанием в пригороде Водолейта, чистенькая, простенькая, так как она часто бывает в отъезде. И тут Говард и Флора часами лежат в постели, если у них выкраивается достаточно часов, интимно лаская друг друга, достаточно удовлетворяя друг друга без особых обязательств и, самое главное, все подробно обсуждая. А обсуждать есть что.

– Что тебя в ней страшит? – спрашивает Флора, во весь свой большой вес возлежа на Говарде. Ее груди прямо у него перед лицом.

– Я полагаю, – говорит Говард, – что мы слишком тесно конкурируем в одной области. Это логично. Ее роль все еще чересчур тесно связана с моей, что препятствует ее росту, и она испытывает непреодолимую потребность подкапываться под меня. Уничтожать меня изнутри.

– Тебе удобно? – спрашивает Флора. – Я тебя не слишком придавила?

– Нет, – говорит Говард.

– Как именно уничтожать тебя? – спрашивает Флора.

– Она выискивает во мне слабину, – говорит Говард. – Хочет убедить себя, что я фальшивый шарлатан.

– У тебя прелестная грудь, Говард, – говорит Флора.

– И у тебя, Флора, – говорит Говард.

– А ты фальшивый шарлатан? – спрашивает Флора.

– Не думаю, – говорит Говард. – Не больше, чем всякий другой человек. Просто у меня страсть действовать. Вносить какую-то упорядоченность в хаос. А она видит в этом модный радикализм.

– О-о, Говард, – говорит Флора, – а она умнее, чем я думала. У нее есть кто-то на стороне?

– По-моему, да, – говорит Говард. – Ты не могла бы подвинуться? Мне больно.

Флора скатывается с него и вытягивается рядом с ним; и они отдыхают лицом к потолку в ее белой квартирке.

– Разве ты не знаешь? – спрашивает Флора. – Разве ты не потрудился узнать?

– Нет, – говорит Говард.

– Ты лишен здорового любопытства, – говорит Флора. – Это ведь живая психология, а тебе не интересно. Неудивительно, что она хочет тебя уничтожить.

– Мы верим в то, что каждый идет своим путем, – говорит Говард.

– Накройся простыней, – говорит Флора. – Ты же весь потный. Вот так и схватывают простуду. Как бы то ни было, но вы остаетесь вместе.

– Да, мы остаемся вместе, но мы не доверяем друг другу.

– А, да, – говорит Флора, поворачиваясь на бок, чтобы поглядеть на него, и ее крупная правая грудь свисает над ним. У нее на лице недоумение. – Но разве это не определение сути брака?

У Флоры уютная комната, мягкая постель, телефон рядом, как и пепельница, в которой дотлела сигарета, пока они были заняты. Говард глядит в потолок. Он говорит:

– Ты думаешь, нам не следовало жениться? Ты кончила?

– Я всегда кончаю, – говорит Флора. – Нет, я этого не говорила. Брак это институт множественной полезности. Лично я предпочитаю ничем не обусловленные совокупления, но это мой личный выбор в пределах разных возможностей. Брак может быть очень интересным. Я думаю, жизнь очень часто налаживается через самые непредсказуемые отношения.

– Полагаю, мы с Барбарой против воли принадлежим к брачующемуся поколению, – говорит Говард. – Будь мы на пять лет моложе, то просто сожительствовали бы. Извлекли бы из этого самое лучшее, а потом порвали бы.

– Но почему ты не порвешь? – спрашивает Флора. – Объясни, пожалуйста.

– Точно не знаю, – говорит Говард. – Я думаю, у нас у обоих еще есть какие-то надежды. Мы чувствуем, что еще есть что-то, чего можно достигнуть. Отправиться куда-то еще.

– У тебя на спине прыщик, Говард, – говорит Флора. – Повернись, я его выдавлю. Куда отправиться?

– У тебя ногти слишком острые, – говорит Говард. – Не знаю. Осталась какая-то психическая связь.

– Вы еще не совсем кончили наносить друг другу поражения, – говорит Флора. – Ты об этом?

– Такая борьба что-то значит, – говорит Говард. – Она поддерживает в нас энергию.

– Ну, ты-то процветаешь, – говорит Флора. – А Барбара?

– Она в некоторой депрессии, – говорит Говард, – но это расплата за скучное лето. Ей требуется какое-то живое дело.

– Ну, что же, – говорит Флора. – Уверена, ты сумеешь это устроить. Ладно, Говард, вылезай. Пора отправляться домой к матримониальным узам.

Говард вылезает из большой кровати; он подходит к стулу, на котором аккуратно сложена его одежда, берет шорты и надевает их. Он говорит:

– Я тебя скоро увижу? – Он ведь не вполне уверен во Флоре, не вполне уверен, то ли он с ней в связи, то ли проходит курс лечения, включающий интимности, который может быть прекращен в любой момент, едва пациента сочтут полностью выздоровевшим и готовым вернуться к нормальной жизни в браке.

– Ну-у… – говорит Флора и, всколыхнув свое крупное нагое тело, тянется к тумбочке, с которой берет свой ежедневник, карандаш и очки. – Я сейчас жутко занята из-за начала семестра. Надеюсь, против обыкновения, это будет тихий семестр.

– О, Флора, – говорит Говард, – где твой страстный радикализм? Разве есть жизнь без конфронтации?

Флора надевает очки; она глядит на Говарда сквозь них.

– Надеюсь, ты ничего для нас втихомолку не готовишь, Говард? – говорит она.

– Я? – невинно спрашивает Говард.

– Я думала, ты только что объяснил, что это твой способ сохранять свой брак в действии, – говорит Флора. – Это и то, что ты приходишь сюда.

– Так когда я смогу снова сюда прийти? – спрашивает Говард, натягивая носки. Флора открывает свой ежедневник, она пролистывает страницы, исписанные так же густо, как в ежедневнике, лежащем возле телефона Кэрков в холле, куда Говард должен незамедлительно вернуться.

– Мне очень жаль, Говард, – говорит Флора, глядя на заполненные страницы. – Боюсь, нам придется оставить вопрос открытым. Какое-то время я буду кипеть в котле.

– О, Флора, – говорит Говард, – есть же очередность.

– Вот именно, – говорит Флора. – Ничего, Говард, это дает тебе время что-нибудь устроить. И тогда в следующий раз у тебя будет что-то интересное, чтобы рассказать мне.

– Ну, один вечер ты должна освободить, – говорит Говард. – Следующий понедельник. Приходи на вечеринку.

– Так это же первый день семестра, – говорит Флора, глядя в свой ежедневник. – Нет, вы умудряетесь выбирать неудобные дни.

– Это идеальный день, – говорит Говард. – Повсюду начинается новое. Вечеринка новых начал.

– Ты никогда ничему не учишься, верно? – говорит Флора. – Новые начала очень редки. Все больше одно и то же.

– Я тебе не верю, – говорит Говард. – И ты исповедуешь радикализм? Там будет много интересного.

– Разумеется, – говорит Флора. – В котором часу?

– Примерно в восемь, – говорит Говард. – Просто вечеринка, если ты понимаешь, о чем я.

– Думаю, что понимаю, – говорит Флора. – Ну, я погляжу. Возможно, мне надо будет съездить в Лондон. Я приду, если смогу. И не приду, если не смогу. Договорились?

Говард надевает свой пиджак.

– Приходи, – говорит Говард, – в любое время. Мы заведемся до утра.

– Ну, я попытаюсь, – говорит Флора и, нагая, если не считать очков, берет свой серебряный карандашик и пишет среди каракулей, которые заполняют верхнюю часть страницы, предназначенной для новой наступающей недели: «Вечеринка у Говарда», и ставит вопросительный знак. Говард нагибается над Флорой, он целует ее в лоб.

–  Спасибо, – говорит он.

Флора стаскивает свое большое тело с кровати, она говорит:

– Я иду в ванную. Ты найдешь выход?

– Всегда нахожу, – говорит Говард.

– Только не рассчитывай на меня, – говорит Флора.

– Буду рассчитывать, – говорит Говард.

– Не надо, – говорит Флора. – Я не желаю, чтобы на меня рассчитывали. Мы ведь не женаты, знаешь ли.

– Знаю, – говорит Говард. – Но какой будет эта вечеринка, если ты не придешь?

– Точно такой же, – говорит Флора, – ты найдешь способ сделать так, чтобы с тобой что-то случилось.

– Ты относишься ко мне сардонично, Флора, – говорит Говард.

– Просто я тебя знаю, – говорит Флора. – Желаю нового понедельника.

Говард выходит из спальни, пересекает темную гостиную Флоры и спускается по лестнице мимо других квартир. Фургон укромно припаркован под деревьями; Говард садится за руль и едет по размеченным улицам к центру города.