В Эрмитаж!

Брэдбери Малькольм Стэнли

Часть вторая

 

 

21 (наши дни)

И все же — несмотря на три дня тревоги, глодавшей меня с тех самых пор, как той ночью в Стокгольме я включил телевизор и обнаружил, что в России все опять вверх дном, — гавань, в которую мы входили, производила благоприятное впечатление и не внушала опасений. Мы прошли по фарватеру за островом Котлин, и крепостные строения Кронштадта исчезли в тумане. Мы вошли в дельту реки, разлинованную подъемными кранами и оборонительными сооружениями, где жмутся друг к другу ржавеющие военные корабли и отслужившие свое подводные лодки. Мы аккуратно свернули в гавань, ощетинившуюся подъемными кранами, где вода густа, мутна и масляниста. Здесь (как объясняет мне Андерс, пока мы, стоя на верхней палубе, осматриваем место нашей будущей высадки) относительно недалеко от центра города, на западе Васильевского острова находится пассажирский терминал. На первый взгляд (брошенный издали и поверх морских вод) терминал выглядит довольно симпатично и гостеприимно. Превосходный образец позднемодернистской архитектуры космической эры: высокотехнологичная конструкция из дугообразных арок с алюминиевым покрытием, которое блестит и переливается в холодных неприветливых лучах осеннего солнца. Слабо отсвечивают белые стены, искрятся оконные стекла. Похоже, что терминал был построен на пике сверхдержавных претензий, когда каждое большое здание мыслилось символом господствующего режима. По стенам — модернистские изображения бороздящих морские просторы каравелл. А в конце — большая вывеска на двух языках: САНКТ-ПЕТЕРБУРГ/ SZENTPETERVAR.

И лишь когда, гудя сиренами, «Владимир Ильич» подходит к берегу (открывается причальный рукав, через щель между бортом и причалом перебрасываются швартовочные тросы, сбоку выдвигаются пробные трапы, опускаются боковые рампы), в здании становятся заметными некоторые повреждения и дефекты. Оказывается, все совсем не так хорошо, как казалось; но что же здесь могло случиться? Здание явно новое, его кривые линии и современные стройматериалы — признак недавнего прошлого, тяжелоцементных шестидесятых. Кроме того, большая часть города (и в особенности эта) была перестроена после ужасной девятисотдневной блокады, когда несколько зим Ленинград прожил в окружении германских войск, поклявшихся стереть его с лица земли своими ночными бомбардировками. Но с тех пор, несмотря на все конфронтации и противостояния холодной войны, город больше не бомбили. И все же весь фасад терминала как будто изрыт пулями, а цементные колонны осыпаются, обнажая свою ржавеющую металлическую сердцевину. Здесь вроде бы не было ядерных взрывов — так почему же огромная крыша из титаноподобного металла едва держится? Здесь никогда не закладывали мин — так почему же эти огромные окна не просто запылены, но потрескались и лишились половины стекол? Это здание никогда не торпедировали из-под ватерлинии — так почему же все его колонны изогнуты и покрыты ржавчиной?

Что же здесь произошло? Балтийская погода, слишком интенсивная эксплуатация, конструктивные недоработки, просто плохой уход? Или стремление к совершенству попросту исчезло, когда величественная идея износила всех своих носителей? Но какова бы ни была причина, это впечатляющее сооружение, явно призванное продемонстрировать иностранным гостям преимущества социалистического строя, сегодня выглядит полуразрушенным, как московский Белый дом после вчерашних событий. Терминал ветх и жалок, как нарумяненная старая шлюха: он покрыт оспинами, убог, непрочен и тихо крошится изнутри. Он как бы говорит нам: ничто не вечно. Но кроме этих очевидных признаков запущенности и заброшенности, здесь нет никаких признаков опасности: ничто не указывает на то, что мы ступили на русскую землю в недобрый час, в миг кризиса, когда нация раскалывается на части и назревают жуткие события. Нет, напротив, здесь веет какой-то сонливостью: нет ни войск особого назначения, ни каких-либо иных признаков военного положения. Только неуютная атмосфера истертости, изношенности, усталости, чего-то пыльного и неисправного.

— Что-то не в порядке?

— Все в порядке, — улыбается Мандерс и отправляется в свою каюту.

Похоже, он прав.

Звучит музыка. На поднятой платформе терминала, которой попытались придать форму корабля, оркестранты в военной форме с медалями ласкают своей серенадой слух пассажиров, выстроившихся вдоль палубы и наблюдающих, как корабль подходит к причалу. Но что они играют? Марш, мазурку, гимн, вальс? Кто их разберет: как и с терминалом, с музыкой что-то не в порядке. Оркестранты играют нечетко; похоже, что и репертуар у них не согласован. Они даже не пытаются соблюдать длительность нот или законы гармонии. Если приглядеться к ним поближе, это просто сборище оборванцев и неудачников. Все уже пожилые: некоторым лет по семьдесят, некоторым ближе к восьмидесяти. Одеты в форму разных полков и родов войск: на некоторых — танковое хаки, на некоторых — кавалерийское, на некоторых — сине-белая форма подводников. Это вовсе не оркестр. Это имитация, иллюзия оркестра.

В еще большей степени это относится к солдатам, которых мы видим на причале. Это обычные новобранцы, совсем еще юные стриженые подростки. Но, несмотря на все разговоры о кризисе, их позы беззаботны и вальяжны, они слоняются среди колонн, лениво курят, а некоторые что-то пьют из бутылок с содранными этикетками. Оружие небрежно валяется прямо под ногами. Кое-кто из солдат молитвенно складывает руки, очевидно, выпрашивая подарки, которые бросают с борта корабля. И сам порт — несомненно, самый оживленный в России, окно в Северное море и Атлантику, прорубленное Петром, — да, в нем явно кипит жизнь, но и тут есть оттенок иллюзорности. По фарватерам курсируют танкеры, в гавани швартуются большие рыболовецкие суда, подъемные краны разгружают контейнеровозы. Но большинство портовых кранов стоит без движения, транспорт движется очень медленно. Мы увязли в очереди паромов и круизных судов. Но многие из них вообще никуда не плывут. Их сезон окончился; они поставлены в док и превращены в плавучие гостиницы. Они стоят на мертвом якоре, под вывесками швейцарских, шведских и германских гостиничных фирм, со всеми атрибутами обычных отелей: швейцарами, портье, проститутками, девочками из казино, вышибалами и вооруженными охранниками.

Но вот берег вплотную приблизился к судну, а судно крепко пришвартовалось к берегу. Переброшены трапы. Вездесущие таможенники в фуражках и с пластиковыми портфелями поднимаются на борт, чтобы исполнить свои обязанности. Корабль вдруг оказывается неожиданно людным: все палубы и коридоры забиты текучей массой пассажиров. Многие из них ни разу не показывались на палубе или, по крайней мере, тщательно избегали баров, салонов и магазинов, как будто проспали все путешествие летаргическим сном. Но теперь они в великом множестве сходят на берег — напирают, толкаются, толпятся, требуют, чтобы их пропустили вперед. Они волокут за собой детей и прочих иждивенцев, несут огромные тюки, перебрасывают посылки прямо через головы друг друга. Они тащат фибровые чемоданы и старые коробки; они сбрасывают пакеты за борт — в руки тех, кто ждет их внизу. И на корабле и на берегу гремят докучливые громкоговорители, извергая головоломные русские инструкции. Открывают двери для прохода; возвращающиеся домой русские толпой устремляются вниз и входят в терминал — в свой родной мир.

Туристы покидают корабль не спеша. Сходят на берег команды японских туристов во главе с гидами; американские рюкзачники, размахивающие своими картами, шумные германские супервизоры, оглядывающиеся в поисках предварительно заказанных «ЗИЛов». Но, как и прежде, среди шума и сумятицы сохраняется маленький оазис благоразумия, островок спокойствия. В главном фойе корабля, где толкается и напирает толпа, поднимается небольшой самодельный плакат. На нем написано: «Проект „Дидро“». Под ним стоят Бу и Альма Лунеберг: он добавил к своей «Burberry» черную шерстяную шапочку, она по-прежнему в меховой шапке. Наши конфликты и проблемы преданы забвению; Бу и Альма, без малейших признаков обиды или огорчения, солидны и авторитетны, как всегда. Они опять стали добрыми пастырями нашего ничтожного стада. Они улыбаются, раздают документы, отвечают на все вопросы, напоминают нам о красоте петербургских дворцов и оперных театров, об опасностях, подстерегающих ночью на темных улицах, о качестве икры и чрезвычайно неясном состоянии рубля.

А сами пилигримы-«дидровцы» — некогда взбунтовавшиеся, а ныне смирные и покладистые — потихоньку сползаются изо всех уголков корабля. Выходят Агнес Фалькман и Свен Сонненберг. С каждым днем мы виделись с ними все реже и реже; но друг с другом они виделись все чаще и чаще. И теперь предстали перед нами законченными неразлучниками. Они больше ни с кем не общаются, они разговаривают только друг с другом. Во время плавания он курил большую самодельную трубку; она наряжалась все радикальней — в джинсу и фолк. А теперь, одетые в совершенно одинаковые сухопутные одежды, куртки с капюшонами и туристские ботинки, они готовы к прогулкам в суровых погодных условиях, штурму горных вершин, переходу через болота. В противоположность им, одетым столь рабоче-крестьянски, вновь появившийся Андерс Мандерс — явный горожанин. На нем элегантное старорежимное пальто и аккуратная меховая шапка, он готов к визиту в столицу, где вкус решает все, а повседневная жизнь превращена в искусство. Но еще более впечатляюще выглядит Биргитта Линдхорст, наш великолепный рыжеволосый шведский соловей. Спустившись к нам из своего благородного гнезда на капитанской палубе, она просто роскошна в свободном золотистом убранстве и готова хоть сейчас выйти на авансцену и пропеть любую роль, какую сможет предложить ей этот оперный город.

Тем временем наш чокнутый профессор Жак-Поль Версо тепло прощается возле блинного бара со всем славным племенем краснощеких Татьян: Татьяной из Пушкина, Татьяной из Горького, Татьяной из Новгорода и множеством других, бог весть откуда. Они радостно хихикают, забавляясь его словесными играми, сжимают своего маленького философа в объятиях, тянут за руки, целуют в щеки, дергают его деконструкционную кепку. Но я подозреваю, что это демонстративное прощание абсолютно ни к чему. Ибо, если верить Бу и Альме, которые сейчас дают нам инструкции, мы вовсе не покидаем корабль. Напротив, «Владимир Ильич» превращается в нашу петербургскую гостиницу; мы будем ночевать здесь несколько суток, пока не отправимся в обратный путь. Это никого не огорчает, а Версо так совсем напротив. Да и хихикающих Татьян тоже. Ах да! Вот показался Ларе Пирсон в широкополой шляпе. Похоже, мы готовы сойти на берег…

И вдруг — этот голос. Он несется к нам над водой, как крик морской птицы. «Ah, mes amis! — взывает он. — Ah, mes chers confrères!» И мы видим ее: она стоит на высокой верхней палубе терминала, необыкновенная, чудесная, просто поразительная. На ней длинное сине-белое платье — и какое! Легкое, крепдешиновое, обтягивающее; по фасону — от-кутюр двадцатых годов, по стилю — Поль Пуаре или Коко Шанель. В ее декольте воткнут провокационный алый цветок, а на плечи небрежно наброшена белая меховая накидка с хвостом. Ее с крупными чертами лицо напудрено, и на белом фоне — ярко-красная прорезь накрашенных губ. Ее волосы, длинные и пышные, белы как снег, а поверх прилажена соломенная шляпка, украшенная искусственными вишенками. И хотя ей по меньшей мере лет семьдесят, она машет и зовет нас, машет и зовет, радуясь, как девочка. Она даже разворачивает плакат, изготовленный в честь нашего приезда. GRANDS PÈLERINS DE DENIS DIDEROT, — гласит он, — SOYEZ LES BIENVENUS!

Но кто такая эта дама? Впрочем, раздумывать некогда: мы сходим на берег.

— Пойдемте, — говорит Бу, и мы, как овцы, сходим вслед за вожаком по трапу.

Наши ноги ступают на жесткий потрескавшийся цемент великого материка, где пространства огромны, а недавние исторические неприятности в данный момент никого не волнуют. Привычная стрелка с надписью направляет нас в терминал. Перед дверью уже ждет группа оборванных оркестрантов со своими инструментами. Вблизи они выглядят еще старше, седые, печальные, но увешанные медалями. И они протягивают к нам шляпы, шлемы и фуражки; они, как нищие, выпрашивают рубль-другой. Но они не одиноки: в ту же игру играют солдаты-новобранцы, которые останавливают входящих пассажиров и на ломаном языке, мешая угрозы с мольбами, вымогают дешевые товары и подарки. Та же самая обшарпанная неформальность сопровождает нас и внутри мрачного пещерообразного терминала, где все кажется обгрызенным, побитым, дефектным, ненастоящим. Как и в корабельном баре, в этом мире нет ничего устойчивого. Правила не управляют, они лишь создают препятствия и неудобства, вызывают либо протест, либо стремление их обойти. На паспортном контроле каждый передаваемый чиновникам паспорт содержит небольшое рублевое вложение. На таможне каждый чемодан или пакет тоже сопровождается небольшим подношением. Бу предъявляет наши паспорта солдатам на паспортном контроле. Мандерс, в своей дипломатической манере, беседует по-русски с портовыми чиновниками, очевидно, излагая им нашу историю. Альма роется в своем кошельке в поисках монеток для чаевых. Запах порта смешивается с застоявшимся табачным дымом и испарениями потрескавшегося бетона.

И вдруг мы оказываемся снаружи — охранники в форме проводят нас в обход барьера: в очередной раз пригодилась политичная магия Бу и Мандерса. Теперь мы в России — нет, в Петербурге (он же: Питер, Петервар, Петроград, Ленинград). Мы в городе писателей, столице мятущихся, беспокойных душ. Моя незавершенная финская авантюра наконец завершена. Стоит один из ясных холодных дней начала октября — двести двадцать лет (приблизительно) минуло с тех пор, как Дени Дидро прибыл в этот город, чтобы поделиться своей остроумной политической мудростью с передовой императрицей. В то время (впрочем, как и теперь) в России было неспокойно. Она, как всегда, разрывалась между Западом и Востоком, между буржуазными мечтами и староверскими страстями, странными царями и их ненадежными преемниками, тянулась к великим утопиям и прогибалась под тяжестью бесчисленных мертвых душ. Тяга к крайностям — русская национальная особенность, мистицизм — правило, а стремление не жить, а делать историю — принцип. Русские живут с постоянным сознанием своего исторического предназначения, оно заставляет их поглощать целые материки, преобразовывать природу и заселять пустыни, но не прибавляет им человечности.

Сегодня на этом причале — свободный рынок (впрочем, больше он напоминает восточный базар). Стоит нам выйти из терминала, мы оказываемся втянуты в водоворот торговли, в вихрь назойливых предложений. Продается все, что можно себе представить, и даже то немногое, чего и представить нельзя. Вот молодые люди со старыми чемоданами, набитыми военными медалями и ножами для чистки лимонов, шлемами танкистов и старыми почтовыми марками, крестьянскими резными изделиями и древними фотоаппаратами. Вот старухи с картонными ящиками; в руках у них ношеные платья и старые костюмы. Вот превосходные компакт-диски с концертами Прокофьева и православными литургиями. Вот бронзовые бюсты Ленина (по умопомрачительным ценам), а вот бюсты казненного царя Николая II. Повсюду продается оружие — от небольших пистолетов и ржавых фанат до целой бронемашины с башней, из которой торчит пулемет, — цена проставлена в долларах, торг явно уместен.

Мы с Версо останавливаемся, чтобы рассмотреть раскрашенных матрешек. По нашим сведениям, матрешки сообщают последние новости получше иного политического комментатора. Внутри деревянного Ельцина все еще сокрыты деревянный Горбачев и деревянный Брежнев; но сам Ельцин, заметьте, покамест снаружи. На другом конце земли у Клинтона тоже, видно, дела неплохи. В нем спрятаны Буш, Рейган, Картер, Никсон. Внутри Гельмута Коля сидят Шмидт и Аденауэр. Скромный Джон Мейджор проглотил Тэтчер и Хита.

— Покупайте, пока все не поменялось, — рекомендует Версо, доставая свой бумажник и мгновенно растворяясь в толпе. Следуя своему собственному вкусу, я оглядываюсь вокруг — и нахожу как раз то, что мне нужно. Иосиф Бродский, внутри которого заключена Анна Ахматова, содержащая в себе Мандельштама, внутри которого скрыт Достоевский, поглотивший Пушкина. Пушкин, похоже, тоже открывается, и в нем сидит нечто мельчайшее и труднораспознаваемое. Кто это? Может быть, Дидро? Какая разница? Главное, что я здесь — в городе писателей, о котором мне рассказали в кафе «Космос». Сам Петербург — картинки, вставленные одна в другую, иллюзорные и вечно смещающиеся, но притом вполне реальные, ожидающие нас по другую сторону огромного портового забора.

— Ah! Mes amis! Mes braves pèlerins! Voici! Ici, s'il vous plâit! Bienvenue!

Снова этот зов. Она стоит там, за коммерческой свалкой, и машет нам, отчаянно и оживленно. Позади нее ждет весьма потрепанный маленький автобус со скучающим, унылым водителем.

— А, вот и вы, Галина! — восклицает Бу Лунеберг, устремляясь к ней.

— C'est vous, Madame Solange! — кричит Альма.

Леди в платье от Пуаре, раскинув руки, бросается навстречу обоим.

— Ah, mon brave savant! — восторгается она. — Mon chercher, Бу-Бу! Et toi aussi, Aima, ma sœur!

И они обнимаются настолько по-оперному, что даже наша оперная певица чувствует себя смущенной.

— По-моему, одного Кировского театра вполне достаточно… — бормочет Биргитта.

— Et voici les pèlerins! — никак не угомонится дама в шелках, разглядывая нас.

— Да, это наши пилигримы, — подтверждает Бу. — А эта дама — наша уважаемая подруга, мадам Галина Соланж-Ставаронова.

— Мы знаем ее столько лет, что не сосчитать, — уточняет Альма.

— Ну здравствуйте, дорогие мои, — с улыбкой приветствует нас дама. — Со мной можно говорить на любом языке, я их все знаю. И французский, и немецкий, и английский, и шведский. Но по-настоящему я люблю только французский. Ведь это язык разума, п'est-ce pas, а разум — это язык Петербурга.

— В самом деле? — переспрашивает Версо.

— С'est vrai, — отвечает дама, — Даже в самые худшие времена, при Сталине и его последышах, я говорила только по-французски. Это был единственный способ сохранить разум и честь.

— Галина, очевидно, я должен объяснить всем присутствующим, кто вы такая, — вмешивается Бу. — Мы с Галиной коллеги, и я общался с ней несколько месяцев подряд, с тех самых пор как мы задумали проект «Дидро».

— Bien sûr! — радостно подтверждает Галина.

— Галина очень помогла нам и любезно согласилась принять нас в Петербурге.

— Ваши билеты в Эрмитаж, ваши билеты в Мариинку, — добавляет Альма. — Но конечно, если хотите, можете ходить и сами по себе.

— Pour vous, c'est mon plaisir! — вставляет Галина.

— A теперь Галина предлагает нам совершить первую поездку по Петербургу и посетить места, связанные с Дени Дидро. Я полагаю, вы сможете убедиться, что никто в мире не знает культуру этого великого города лучше Галины.

— Ну, Бу ничуть не изменился, — улыбается Галина, — все такой же милый, такой же цивилизованный… Но это чистая правда. Итак, добро пожаловать в Петербург. Санкт-Петербург, так звучит его полное название. Я не могу передать вам, как я плакала, когда его нам возвратили. Но прежде чем мы сядем в этот автобус, я должна вам кое-что сказать. Большинство девушек-экскурсоводов — а вы уже заметили, что у нас их много: если девушка не проститутка, то она профессиональный экскурсовод, — скажут вам, что город назван в честь Петра Великого. C'est absurde! Ни в малейшей степени! Он назван в честь первого святого в раю — того, что отпирает золотым ключом райские врата. А теперь позвольте мне открыть райские врата вам. Прошу всех в автобус.

Автобус очень тесный, сиденья без подлокотников, но достаточно вместительный для маленького отряда паломников.

— Может быть, вы уже слышали о наших политических осложнениях, — говорит Галина, пока мы забираемся в автобус. — Россия снова поднялась и снова без толку. Очень рекомендую вам не разбредаться и не гулять по ночам. Тогда все у вас будет в порядке.

Автобус катит вдоль порта, минует несколько плавучих гостиниц и въезжает в город. Картина совсем не утопическая. Нас сильно встряхивает на крановых путях, выбоинах, трамвайных рельсах, тяжелых следах жестокой зимы. Но ничто не способно потревожить Галину. Стоя посреди салона в своем мягко облегающем «Poiret», она обращается ко всем нам (а водитель нерешительно косится на нее):

— Я хочу рассказать вам историю одной огромной удачи. Наверное, вы знаете, что Петербург нельзя назвать удачливым городом. Он перенес все: потопы, пожары, землетрясения, ураганы, мор, все возможные болезни. Он пережил репрессии, мятежи, чистки, революции. Нас пытались завоевать шведы, датчане, французы, немцы. Мы до сих пор вспоминаем девятисотдневную блокаду, когда немцы окружили город, бомбили его каждую ночь и дети на санках везли на кладбища трупы родителей. Так о какой же удаче может идти речь?

— Расскажи нам, — предлагает Бу.

— Только об одной, — продолжает Галина. — Наш город, как вы знаете, был назван именем Ленина, но Ленин ненавидел его и вернул столицу в Москву. Потому-то вы и не видите здесь всех этих ужасных министерских зданий и дурацких марксистских высоток. Даже после всех бомбежек мы смогли восстановить наш Питер в прежнем его виде, как французскую столицу севера. Вот в чем наша удача, и скоро вы увидите ее из окон автобуса.

— А где мы сейчас, Галина? — интересуется Версо.

— Это наша гранд-авеню, Большой проспект.

По правде сказать, проспект не впечатляет. Мы едем по скучнейшей улице. Вокруг праздно шатаются какие-то люди, дети играют между трамвайных путей, тащатся по тротуарам babushkas с какими-то свертками. В воздухе стоит запах дыма и бензина. Жилые дома все такие же ободранные и потрескавшиеся. Повсюду ощущается атмосфера вечной запущенности — фирменный знак восточноевропейской тоски.

— Извините, мадам Ставаронова, вы будете нашим экскурсоводом в течение всей поездки? — внезапно спрашивает Жак-Поль Версо. — Дело в том, что некоторые из нас уже кое с кем договорились…

— Все возможно, — объясняет Бу, — Но в разумных рамках. Галина не экскурсовод. Она — одна из нас.

— Ah, oui, d'accord! — подтверждает Галина. — Je suis un pèlerin de Diderot!

— Давайте не будем забывать предупреждение Галины. В России сейчас непростая обстановка, так что постарайтесь не делать глупостей. Впрочем, тем, у кого есть вопросы о пребывании Дидро в России, Галина расскажет все.

— Oui, знаете ли, последние сорок лет я работала в Государственной библиотеке имени Салтыкова-Щедрина, — поясняет Галина. — В отделе литературы на французском языке. Вы, наверное, знаете эту библиотеку как петербургскую Публичную. Там Ленин читал книги Вольтера. Но не надо думать, что она знаменита только этим. И вообще хватит любоваться моими прелестями. Взгляните-ка лучше в окно! Что вы видите?

Пока мы беседовали, наш автобус выбрался из блочных кварталов и свернул на другую улицу. Декорации поменялись, и пейзаж теперь совсем иной. Мы едем по великолепной набережной, а на другом берегу широкой реки видна еще одна столь же великолепная набережная. Рядом с нами, у кромки быстротекущих вод, сидят два огромных египетских сфинкса в остроконечных шапках и загадочно смотрят друг на друга. Одновременно они служат рамкой для другой сцены: за ними течет широкая Нева, по которой проплывают белые туристические катера — наверное, уже заполненные нашими японцами. А на противоположном берегу видны высокие башни, соборы с куполами-луковками, изящные золоченые шпили.

— Сейчас мы едем по Университетской набережной, — комментирует Галина. — Здесь, на Васильевском острове, Петр построил все свои академии. Здесь находится Петербургский университет, который, я надеюсь, мы еще посетим. Если помните, здесь Гоголь начинал читать курс лекций по всемирной истории. А вот и Кунсткамера, а над ней — большие академические часы. А теперь посмотрите на тот берег. Видите площадь с деревьями, а на ней — что-то вроде ракеты, нацеленной в небо? Вы ее узнаете?

— Это не Медный всадник? — спрашивает Ларс Пирсон.

— Oui, mon petit, это статуя работы Фальконе. И этот скульптор, как видите, тоже был французом. А теперь, mes amis, я умолкаю, хотя вы скоро поймете, как мне тяжело об этом молчать. Но вы поймете, почему я замолчала.

Восемь пилигримов Просвещения, мы разглядываем противоположный берег. Только один-двое из нас прежде бывали в этом городе; и все же то, что мы видим, кажется нам знакомым по множеству упоминаний. Кунсткамера: здесь Петр хранил свое собрание восковых персон и курьезов, вплоть до зубов, которые удалял своими руками. Крепость на той стороне — очевидно, Петропавловская, комендантом которой был предок Владимира Набокова и где сидел Достоевский. А вот и новые крепостные стены и новые соборы: на том берегу, за Английской набережной, — это, конечно же, Исаакиевский собор. Изящные фасады по обе стороны реки глядят друг на друга, как два суровых сфинкса, оформляя и обрамляя все обширное пространство.

А в центре этого пространства — вода, в которую точно смотрятся эти здания и набережные. Вечерний воздух прохладен, и небо очистилось до сверкающей ясной синевы. Красное вечернее солнце близится к горизонту. Перед нами взметнувшийся над Невой каменный мост соединяет друг с другом противоположные берега. За нами, в месте слияния нескольких рек, нечто странное происходит со светом. Сама река как будто растворяется в светлом воздухе: вода превращается в лучистое вещество; небо, малиновое солнце, река растворяются друг в друге. А над сверкающим зеркалом вод высится ряд царственных зданий, соединенных вместе и словно повисших между небом и землей — как мираж. Здания, окрашенные зеленым и белым, все в классическом стиле, простые по архитектуре, но богато украшенные, стены покрыты барочными пилястрами, искусно отделаны наличники. Кровли из позеленевшей меди, а фасады идут один за другим, подобно венецианским дворцам.

— Заметьте, я ничего не говорю, — слышится вдруг голос Галины. — Вы и без меня знаете, что это такое.

Да, Галина, знаем. Хотя большинство из нас не видели этих фасадов прежде, они нам давно знакомы. Перед нами Зимний дворец. Эрмитаж.

 

22 (прошлое)

— Нравишься ли ты? Милый друг! Ну конечно, ты ей нравишься! — говорил приземистый, носатый Мельхиор Гримм, шлифуя ногти в просторной гостиной дворца Нарышкина, выходящей окнами на холодную Сенатскую площадь.

— Ты уверен? Точно? — спрашивал Философ.

— Это очевидно как дважды два, друг мой. Она без ума от тебя. Я сам слышал. Она всем твердит, какой ты замечательный. Необыкновенный, уникальный, вне всяких сравнений.

— Когда она такое говорила?

— Я тебе уже говорил. Ты видишься с царицей почти каждый день, я же встречаюсь с ней практически каждый вечер. Честное слово, мы просто обожаем друг друга. Болтаем без умолку, словно две сороки. Она называет меня своим маленьким gobe-mouche, своим паучком. Она присвоила мне звание любимого раба.

— Ну, с тобой она не скупится на очаровательные комплименты! Но что в точности она говорила обо мне?

— Ну, не знаю… наверное, не стоит тебе рассказывать, да ты и сам не хочешь… — уклончиво мямлит Гримм.

— Да ты просто чванный зануда, дружище Мельхиор. — Наш герой нетерпелив, как всегда. — А помню, каким ты был — амбициозное ничто, толстый немец из вонючего борделя в Сан-Роше. Ты был добрым приятелем Жан-Жака Руссо. Помнишь, как водил его к шлюхам?

Гримм начинает сердиться:

— Было, прошло, быльем поросло. Особенно то, что касается Руссо. Об этом лучше забыть.

— Я ничего не забываю, — возражает Философ. — И Руссо тоже. Тщеславней человека я не встречал. Это я посоветовал ему стать философом. Его первое эссе почти целиком мною написано и с моей подачи опубликовано. Но за благодеяния платят ненавистью. Я помог Руссо, и этого преступления он мне не простит никогда.

— Доброта тебя погубит.

— Говорят, сейчас он описывает свои интимные приключения и намерен эту исповедь обнародовать. Боюсь, эта публикация доставит тебе массу неприятных переживаний, мой бедный Мельхиор.

— Пустяки, — поводит плечами Гримм, — к тому же ты тоже замешан в его похождениях.

— Ну давай, Гримм, не томи, пожалуйста. Выкладывай, что рассказывает обо мне царица.

— Хорошо, — сдается Гримм и усмехается лукаво. — Она рассказывает всем и каждому, что после одного вашего свидания у нее все ноги в синяках.

— Что-о?! Ноги?! Не может быть!

— Еще как может, — дразнит его Гримм, — она сказала, что, увлекшись беседой, ты похлопываешь слушателя по ляжкам и коленкам. Наверное, ты ничего такого за собой не замечаешь, но все твои друзья подтвердят ее слова. Я сам, к примеру, как тебя послушаю, потом синяки считаю.

— Ну знаешь, Гримм, это, наконец, смешно. — И Философ взволнованно полается вперед.

— Эй, опять ты за свое. Будь добр, сядь как сидел. Ей-богу, отродясь не видывал таких пылких философов!

— Что делать, идеи возбуждают меня. Когда-нибудь они доведут меня до безумия.

— Царица сказала, что поставит между вами стол, а то ты ее изнасилуешь своими идеями.

— Выходит, она жалуется на меня каждому встречному-поперечному?

— Нет, нет. На самом деле она считает тебя невинным и очаровательно искренним. Говорит, что иногда тебе можно дать лет сто, а иногда ты ведешь себя как десятилетний мальчуган.

— Она так сказала? Странно. — Наш герой морщит лоб, припоминая однажды виденный сон. — И которого из нас она предпочитает?

— Конечно мальчугана, — отвечает Гримм. — Маразматических старцев и профессиональных жополизов при дворе в избытке и без тебя. А вот юношеской порывистости и легкомыслия как раз не хватает.

— Ладно, ты меня знаешь. Я ее сразу предупредил, что придворные хитрости и экивоки не для меня.

Гримм становится серьезным.

— Не стану спорить. Тебе и впрямь стоит быть осторожнее со своими приятелями-придворными.

— Какие они мне приятели! Паразиты, блошки, пересмешники, марионетки — вот они кто. И потом, снискавшему милость повелителя незачем подлаживаться к слугам.

— В придворные ты и вправду не годишься, — качает головой Гримм. — Двор — это джунгли, дружище. Пособие для изучения дикой природы. Куда там Руссо с его «Общественным договором» — придворный мирок в сотни раз хуже! Придворные — звери, всегда готовые горло друг дружке перегрызть. Жизнь при дворе — драчка за лакомый кусочек, за филейную часть добычи. Растерзать и напрочь уничтожить фаворита не терпится каждому. Ты меня слушай. Я-то всегда предусмотрителен, со всеми любезен и благожелателен. А ты прешь напролом, как последний невежа.

— Просто ты проныра, а я стараюсь оставаться порядочным человеком.

— При любом дворе паразиты кишмя кишат. Только ты хочешь быть чистеньким, словно первый снег. Не обольщайся — ты тоже всего лишь ничтожная марионетка в отвратительном кукольном спектакле. Тебе известно, что все твои перемещения и контакты тщательно отслеживаются, а письма внимательно прочитываются?

— Мои письма? Нет, конечно нет!

— Конечно да. Каждое написанное тобой слово cabinet noir берет на заметку и копирует. Надеюсь, ты не был чересчур откровенен?

Философ наморщил лоб.

— Только не с женой. С женой я никогда не бываю откровенен.

— А с прелестной мадам Волан?

— Ей я пару раз мог описать все как есть. Если не доверять любовнице, какой смысл заводить ее?

— Неужели ты не понимаешь? Малейшая оплошность — и придворные сожрут тебя.

— Я философ, а не придворный. Я поклоняюсь разуму, их мышиная возня, их лесть и дипломатия для меня ничто. Разве они этого не понимают?

— Они понимают одно: в данный момент ты — влиятельная персона. Может, все же обсудим ситуацию? Кто за тебя, кто против?

— Я готов. Продолжай.

Гримм вытаскивает записную книжку.

— Сперва враги. Номер первый — Григорий Орлов.

— Брошенный любовник. Он ревнует — а как же иначе? Я встречаюсь с царицей в часы их былых утех.

— Заруби себе на носу: отвергнутый любовник всегда очень и очень опасен. Она не может позволить себе оскорбить его: он слишком много знает. Он убежден, что ты злонамеренно занял именно это, особенное, время.

— Но это неправда! — воскликнул наш герой. — Я больше не рискую: я слишком стар, Гримми, и знаю свое место. Я уже не тот забияка высокого полета, не тот задорно жужжащий шмель с ядовитым жалом и крепкими крыльями. Сейчас я предпочитаю спокойно ходить по земле.

— Не знаю, чем тебе помочь, бедняга…

— Погоди сплетничать, — торопливо перебивает Философ, — желание хоть и ослабло с годами, но, когда захочу, я еще могу взмахнуть своим волшебным жезлом, и он мне по-прежнему послушен.

— Правда? — Гримм скептически поднимает брови. — В любом случае, Орлов имеет в виду другое. У него сохранились связи с опочивальней императрицы, и ему доподлинно известно, насколько ты приближен к высочайшей постели. Под злыми умыслами он подразумевает крамольные мысли.

— Ого! Он страшится мыслей?

— Орлов хоть и умен, но неразвит и неотесан, как все русские. Подобно зверю, он раб своих инстинктов. Идеи, пришедшие с Запада, ненавистны ему.

— И кто-нибудь прислушивается к его мнению?

— Да. Например, наследник Павел.

— Ну, этому западные идеи, наоборот, по сердцу. Он мечтает походить на своего папеньку, прусского гусака.

— Он не идеи ненавидит, а тебя, — вздыхает Гримм. — Я вижусь с ним каждый день.

— Еще бы, ты нашел для него ту, с кем он делит ложе. Скажи спасибо, если он когда-нибудь простит тебя за это.

— Не волнуйся. Я его конфидент. Он доверяет мне, потому что я немец. А тебя презирает, потому что ты француз. И к тому же друг его матери, а мать он ненавидит как никого на свете. Он говорит, что для царицы ты — маска, скрывающая ее деспотизм.

— Наверное, у принца была несчастливая юность.

— Наверняка. К сожалению, камергер Панин, самая влиятельная фигура при дворе, согласен с ним. Он наставник Павла с тех пор, как Д'Аламбер отказался занять это место, и всегда поддерживает принца. Он называет тебя бесстыдным нахлебником и паразитом. Люди такого сорта легко находят друг друга.

— Получается, их всего трое: Орлов, Павел и Панин. Не так уж много.

— Взгляни. Три самых влиятельных человека при дворе.

Гримм показывает Философу список, затем поднимается и бросает его в разожженный в камине огонь.

Философ погружается в задумчивость:

— Но есть же у меня доброжелатели среди придворных?

— Есть, — соглашается Гримм. — Князь Нарышкин считает тебя мудрейшим из мудрейших. К несчастью, он всем рассказывает, что ты сделал из него атеиста. Теперь он проповедует при дворе свои новые взгляды: предлагает отобрать у церкви все соборы и позакрывать монастыри.

— Ох уж этот князь…

— На твое счастье, во дворце его держат за дурачка, поднимают на смех — и все. Но, значит, смеются и над тобой.

— Что дурного в смехе? Говорят, это лучшее лекарство.

— Дурно то, что у лекарств есть скверное обыкновение убивать того, кто на них полагается.

— Надеюсь, Бецкой на моей стороне? Ведь это он меня сюда привез.

— Да, и это существенная поддержка. Увы, мотивы его у большинства придворных не вызывают сомнений. Они убеждены, что он с выгодой продал добрую половину картин, присланных тобой из Парижа.

— Никогда не поверю. И княгиня Дашкова тоже любит меня.

— Любит, — сказал Гримм, — беда в том, что в Петербурге не могут смириться с ее французскими шелками, ирландскими безделушками и лондонскими духами. Ее вскоре вышлют в Сибирь или отправят в Москву.

Философ хмурится.

— Вижу, что жизнь при дворе действительно полна забот и огорчений.

— Абсолютно верно, — сочувственно подтверждает Гримм. — Теперь ты понимаешь, что мне тоже приходится нелегко, и зря ты всякий раз обливаешь меня презрением. Ты каждую минуту должен быть начеку, иначе мигом разоришься, а то и лишишься головы.

— Утешил, нечего сказать! Но все равно спасибо, Мельхиор. Надо же на самом деле представлять, кто тебе друг, а кто враг.

— Еще бы. Но помни, что главные проблемы поджидают тебя не в Петербурге, а в Потсдаме.

— Король Фридрих. Только не жди, что я начну превозносить его. Он всю Европу взбаламутил. Все философы ненавидят этого вояку и тирана. Он присвоил себе титул «Король-философ», но правильней будет «Король-кровопийца».

— Самый могущественный из европейских государей, — поджимает губы Гримм, — с ним нельзя вести себя подобным образом. Он сзывает к себе всех сколько-нибудь известных в Европе людей.

— И что в результате? Взгляни на беднягу Баха. Император разломал его орган. Как бы то ни было, я успел основательно разобидеть его.

— Я советовал тебе остановиться в Потсдаме.

— Ты сказал, что я выставлю себя безнадежным глупцом!

— Верно. Но лучше быть при дворе шутом, чем врагом. Сам видишь, чем это кончилось.

— Чем же?

— Вместо Потсдама ты поехал в Дрезден, который Фридрих только-только кончил обстреливать. Более вызывающего поступка и придумать нельзя.

— Хорошо, что Фридрих, со всеми его обидами и планами мести, далеко отсюда.

— На расстояния не рассчитывай. Ты написал для Ее Величества некое произведение — «Дневной сон философа Дени Дидро». Атаковал императора напрямую. И через несколько дней текст оказался у него в руках.

— Каким образом?

— Половина здешних придворных работают на Фридриха, когда не трудятся во имя собственного обогащения.

— Но что он может мне сделать? — пожимает плечами Дидро.

— Поверь мне, все, что угодно. Для начала он разослал по всем европейским журналам рецензии на твои книги. Под псевдонимом, разумеется. В них говорится, что твои сочинения — вредоносный плагиат, к тому же абсолютно нечитабельный.

— В логике он не силен. Какой вред от книги, которую нельзя прочесть? И как обвинять за содержание книги автора, если он позаимствовал его у кого-то другого?

— Дело в том, друг мой, что Фридрих мнит себя философом, и он самый мстительный монарх в Европе. Он намерен послать эмиссаров к Ее Величеству и разоблачить тебя.

— Как кого?

— Как лжефилософа. Шарлатана. Безбожника, который в Лейпциге пытался привлечь к себе внимание, разгуливая по улицам в красной ночной рубашке.

— Чепуха, она желтая. Могу показать, если не потерял.

— А также императрицу предупредят, что ты французский шпион.

— Эту басню ей уже рассказали. Дюран навязал мне королевское послание и велел передать царице. Письмо она отправила в огонь, а посла — восвояси.

— Оказавшись в Версале, он доложит Его Светлейшему Величеству, что ты гнусный предатель и виселица по тебе плачет. Так что ты опять совершил тактическую ошибку.

— Подскажи же, как мне быть, Мельхиор, — умоляет Философ.

— Во-первых, не упрямься и по дороге домой заверни в Потсдам. Тем более он и впрямь по пути.

— Что-о?! Ведь, по словам Фридриха, я шарлатан, плагиатор и разгуливаю в ночной сорочке.

— Зато я его близкий друг.

— Ты для всех близкий друг. Для всех, кому случилось взгромоздиться на трон. У тебя, Мельхиор, нет ни чести, ни вкуса.

— Спокойно, дружище, не будем ссориться. Я просто не хочу зарывать в землю свои таланты. Я приезжаю и даю советы. Славный, приятный в обхождении малый. Общительный и умеющий обделывать сомнительные делишки. Я профессиональный посредник и, по правде сказать, чертовски полезный человек.

— Ты паук, который радуется, сидя в центре своей паутины.

— Без меня Европа превратится в стоячее болото.

— Она и с тобой болото.

— Без меня остановятся переговоры, опустеют королевские колыбели и некому будет наследовать престолы. Династии прекратятся, монархи станут злыми, а дворцы опустеют.

— Как будто это уже не произошло.

— Без меня будет хуже, — уверенно возражает Гримм, подходя к зеркалу и прихорашиваясь. — Без меня во дворцах смолкнет музыка и перестанут давать театральные представления. Не будет Глюка. Не будет Моцарта. И Дидро не станет придворным философом российской императрицы с приличной пожизненной пенсией и обеспеченной посмертной репутацией. Поразмысли об этом на досуге. А теперь мне пора.

— Нет-нет, подожди, Гримм. Подожди, дорогой друг.

Наш герой выбегает в коридор вслед за приятелем.

— Я не вынесу ссоры с тобой. Просто я рассердился, вот и все. Теперь я понимаю, что меня могут удушить гарротой в Санкт-Петербурге, застрелить в Потсдаме и повесить в Бастилии.

— Что ж, по словам Вольтера, мыслитель века Разума должен быть готов к такому концу.

— Теперь я понимаю, что придворный из меня никакой, даже шута не получится. Лицо меня подводит: что на сердце, то и на нем.

— Ничего, — великодушно утешает Гримм, — ты уже принес пользу России: целых двенадцать дней ты успешно развлекал императрицу, а значит, за это время она не причинила своему народу никакого вреда.

— Ну что ж… Но как вести себя дальше, подскажи, Мельхиор.

— Может, ты позволишь написать Фридриху и пообещать, что на обратном пути ты заедешь к нему в Потсдам?

— От Потсдама я отказываюсь решительно. Фридриха я презираю, а он меня ненавидит.

— Предупреждаю, он превратит твою жизнь в ад.

— Ну это вряд ли. Он опоздал. Судьба уже позаботилась об этом.

— Но пока ты не в аду, Дидро. Ты знаменит…

Болезненная гримаса искажает лицо Философа.

— Посмотри на меня. Я застрял в Петербурге. Проклятая Нева сводит меня в могилу. Со своим королем я порвал. Я разлучен с женой и, что еще больней, с возлюбленной. Я окружен врагами. Я поражен швейцарским недугом.

— Чем-чем?

— Ностальгия, Гримм. Мучительная ностальгия. Я соскучился по горным пикам.

— Ничего страшного. Все порядочные люди нынче в изгнании, все страдают от ностальгии. Вольтер в Швейцарии скучает по Парижу. Руссо в Париже скучает по Швейцарии. Людям вроде нас не следует иметь дом. Мы бродяги, скитальцы. Кстати, вспомнил — у меня к тебе просьба.

— С радостью, чем могу… — пробормотал наш герой.

— Кстати, о бродягах. Ты помнишь маленького музыканта, вундеркинда, которого папа привез в Париж? Какое-то время он жил у меня.

— Амадей — крошка тра-ла-ла, маленький принц гармонии? Кукленок Амадей? Никогда не забуду, как ты привел его в Версаль и познакомил с Помпадуршей. А он встал на цыпочки и по всей форме предложил ей руку и сердце, а было ему всего-то шесть лет…

— Сейчас Ее Императорское Величество весьма им интересуется. Ей ужасно хочется заиметь такого у себя при дворе.

— Почему бы нет? Еще одна диковинка для коллекции. И мальчик приедет, если ты его попросишь. Он тебе всем обязан.

— Конечно приедет. Музыканты, как странствующие акробаты или философы, легки на подъем. А Моцарт — честолюбивый и завистливый парнишка. Он хочет перещеголять всех старых капельмейстеров и стать придворным композитором при всех европейских дворах.

— Не вижу препятствий.

— Проблема в самой императрице. Ты, быть может, не в курсе, но у нашей дамы отвратительный слух. Она не отличит арфу от клавесина. Музыка для нее — беспорядочное нагромождение звуков. Она признается, что из всех мелодий узнает только тявканье своей собачонки. Открою тебе позорную тайну — она любит Глюка.

— По-моему, это не важно. Когда имеешь дело с монархами, приходится мириться и не с такими недостатками.

— Ты не знаешь нашего маленького маэстро Выскочку. Если царица хотя бы намекнет, что музыка его сложна для понимания и исполнения, он немедленно вспылит и в ярости покинет Россию. Таким образом, я рискую приобрести сразу двух врагов. Как мне поступить?

Лицо Философа проясняется, глаза загораются, тревог как не бывало.

— Как поступить искусному царедворцу? Знатоку паразитов?

— Да-да. Так что же мне делать?

— Мистификация, приятель! — Философ в восторге хлопает Гримма по ляжке. — Тебя спасет простенькая мистификация.

— Да-да, мистификация.

— Итак, во-первых, ты скажешь Ее Величеству, что это Моцарту медведь на ухо наступил. Скажешь, что бедный малыш ни один мотив не способен правильно воспроизвести. И ты, как добросовестный придворный служака, уважающий ее славное имя, не посмеешь притащить из Зальцбурга этого фальшивящего юнца, который будет терзать ее чуткий, практически абсолютный слух.

— Но ей известно, что император Иосиф превозносит его до небес. А также итальянский двор и Версаль.

— У всех у них плохо с музыкальным слухом.

— Но тогда я обижу Моцарта. А это я никак не могу себе позволить.

— Разве я не понимаю, дружок? Ведь в Париже ты заказал портрет Моцарта? Верно? А сейчас копии с него идут нарасхват? Верно? Но если Моцарт перестанет быть гением, торговля твоя заглохнет.

— Господи, он же действительно гений! Но что мне ему сказать?

— Скажи по возможности все как есть. Скажи, что императрица спит и видит, как он приезжает к ней в Петербург. И нет ей счастья в жизни, пока юный виртуоз не фланирует по залам Эрмитажа. Только одна заминка. Здесь так холодно, что руки замерзают — ни по клавишам бацать, ни в кларнет дуть. Так стоит ли музыканту ехать туда, где он не сможет отыграть больше половины концерта?

Гримм выслушал, рассмеялся — и заключил нашего героя в объятия. Он так хохотал, что пудра сыпалась с его щек на темный костюм Философа.

— Побегу скажу царице, что у Моцарта со слухом — беда! — захлебывается от восторга Гримм. — Я тебя обожаю, Дени! Я понял, почему ты мой лучший друг!

— В числе прочих лучших друзей, Мельхиор? Жаль, что я не сижу на троне, как они.

— Еще как сидишь! Ты король, Дени, Разум — твоя империя.

Обмениваясь любезностями, они вместе подходят к дверям и снова обнимаются. Любящие братья, да и только.

— Последнее замечание, Дени, дорогой, — полным участия тоном произносит Гримм, заворачиваясь в плащ и выходя на Сенатскую площадь, — этот унылый черный костюм… Понимаю, это костюм мыслителя, но я бы его поменял. Попробуй красный или синий, что-нибудь с золотым позументом — как мой.

— Отделка, кружева, мишура, маскарад, — ворчит наш герой, — не желаю потакать прихотям тела. Это философия борделя. Внешний вид отражает состояние души.

— Нисколько. Душа-то внутри, а одежда — снаружи. И поверь мне — по одежке встречают. Неужели ты не замечаешь, как хмурятся люди при виде плохо одетого человека? К тому же ты сейчас в большом фаворе, и владельцы лучших магазинов почтут за честь разодеть тебя. И запомни — важные персоны неважные костюмы не носят.

— Но это же нелепо!

Впрочем, чего еще ждать от старины Гримма, вульгарного, изворотливого — но любимого?

 

23 (наши дни)

Лет за двести с лишним до того, как я впервые посетил Санкт-Петербург (как вы помните, при всех своих благих намерениях я так и не смог сделать этого с Ленинградом), по реке Неве проплыл замечательный парусник, пришвартовавшийся в гавани, которая в те дни — то есть летом 1777 года — находилась как раз напротив Эрмитажа. Роскошная яхта, владелец и команда которой были британцами. А на ее полуюте стояла прославленная (чтобы не сказать — скандально известная) английская путешественница. Это была Элизабет Чедли, называвшая себя графиней Бристольской и герцогиней Кингстонской. Почему бы и нет? Ведь она приходилась супругой обоим джентльменам, хотя и не сообщала ни одному из них о существовании другого. Ее чересчур поспешный переезд из Бристоля в Кингстон создал ей проблемы с британскими судом и прессой, и у себя дома Элизабет заработала репутацию двоемужницы, аферистки и лженаследницы. Как и многие люди ее сорта — а таковые в те времена водились в изобилии, — она предпочитала жить в Европе: сначала в Париже, а потом во всяких других местах.

Роковая красавица никогда не прозябала в безвестности и не жаловалась на одиночество. И поскольку состояние, имущество и даже батальон слуг достались Элизабет не вполне законным путем, она предпочитала все свое возить с собой. Вот почему для своих пожиток она наняла целую яхту, которая теперь бросила якорь в порту Санкт-Петербурга. Местная знать вскоре обнаружила, что этот парусник подобен пещере Аладдина. То был плавучий музей роскошных вещей, морской кабинет редкостей, из которых не последней являлась сама госпожа Чедли. Здесь на Неве, на фоне Эрмитажа, она предавалась развлечениям — весьма предосудительным (как казалось одним) или вполне благопристойным (как полагали другие). Скоро Элизабет стала одной из достопримечательностей Петербурга и привлекла внимание самой великой императрицы. И началась эпоха английских вкусов — во всем, начиная с одежды и кончая садами. Чедли послала весточку домой и выписала еще батальон слуг и в придачу множество умелых английских садовников, заполонивших Петербург розами и газонами.

Довольно долго Элизабет играла заметную роль при дворе, в театре, в опере: аристократка, знаменитая куртизанка, законодательница мод. Царицу забавляли ее похождения — пока Чедли не положила глаз на собственность императрицы, Григория Потемкина, после чего незамедлительно впала в немилость. Но, заметьте, еще до того (когда балтийский шторм повредил яхту на реке) Екатерина разрешила герцогине Кингстонской и графине Бристольской построить на невской набережной дом в английском вкусе. И он был построен, этот маленький кусочек Британии, с английскими садовниками и английскими слугами. Но без кусочка России тут не обошлось: рядом с домом красовалась винокурня, что сразу сделало его очень популярным.

Однако из всех завезенных Элизабет Чедли в Петербург фасонов и трофеев самым великолепным приобретением были серебряные часы. Незадолго до этого она выписала их у Джеймса Кокса, лучшего из британских ювелиров-часовщиков. В эпоху сложных и хитроумных хронометров, когда часы украшались игрушками и аллегориями, объясняющими смысл вселенной, многие считали изделие Кокса величайшим творением рук человеческих. В ходе транспортировки часы были повреждены и прибыли в Петербург распакованными и без инструкций. Чинил и собирал их один петербургский ремесленник — и продолжалось это целых два года.

Часы имеют вид огромного серебряного павлина, состоящего из множества деталей. Стоит павлин на пне, а пень — среди сплетенных ветвей. А на ветвях и между ветвей чего только нет: петушок, белка в клетке, сова, кузнечик, ящерица, улитка и грибы — и все это деления на циферблате. Каждый час колокольчики начинают звонить, и все приходит в движение. Шевелится сова, вертится в колесе белка, кукарекает петушок и так далее. А сам павлин разворачивается, изгибает шею и раскрывает свой огромный хвост. Когда часы были собраны заново, по самой Элизабет Чедли уже отзвонили колокола. Умерла она одна-одинешенька в своем любимом Париже. А часы остались в России и были присвоены одним из поклонников графини, Григорием Потемкиным. Этот одноглазый воин был прославленным героем Крымской войны, лучшим генералом императрицы и ее любовником. Она дарила ему богатейшие подарки — Таврический дворец, обеденные сервизы из Севра и Веджвуда, тысячи душ крепостных. А одним из ответных подарков Потемкина стали часы-павлин. Их установили в Малом Эрмитаже.

Вот почему, попав в стотысячную толпу туристов, мы, пилигримы-«дидровцы», сейчас же сгрудились вокруг этих часов. А привела нас сюда, конечно же, Галина. Она высадила нас из автобуса посреди Дворцовой площади, рядом с Александрийским столпом, в месте с весьма богатой историей: отсюда по приказу царя кавалерия отправилась убивать народ, а потом народ по приказу большевиков пошел громить кавалерию и расправляться с царем. Но большевистская революция, похоже, еще не забыта: на углу площади копошатся под красными флагами демонстранты, окруженные вооруженными милиционерами. Развеваются знамена, орут мегафоны; подстегивая себя яростными воплями, демонстрация движется к центру города. Но Галина невозмутима.

— Политика! — роняет она. — Не обращайте внимания. Даже не смотрите в их сторону. Идите за мной, и все.

Таким образом, мы, маленький отряд пилигримов Просвещения, пересекаем площадь, по которой курсируют автобусы «Интуриста», и штурмуем ступени Зимнего дворца.

Но сегодня ворота не заперты, да и двери нараспашку. А в те дни в истории произошло нечто важное. Мы находимся на сцене, где некогда разыгрывались великие революционные события — десять дней, которые потрясли мир. В то время они казались столь судьбоносными и весомыми, что для их описания искусству пришлось изобрести новый стиль — социалистический реализм. Но реальные события несколько недотягивали до нужного масштаба, и поэтому художники, оперные композиторы, кинорежиссеры и историки события несколько усовершенствовали. Даже фотографы не блистали точностью: то вклеивали, то вырезали кого-то. Впрочем, так всегда обходятся с Историей — великой непреклонной силой, стремящейся только вперед и вперед, к тому, что записано в небесной Книге Судеб. Реальность частенько не отвечает требованиям, а потому, дабы привести прошедшее в соответствие с происходящим, приходится ее подправлять.

Однако странно, что могучая машина, называемая Историей, произвела на свет то, свидетелями чему мы сейчас являемся. Ибо там, где когда-то под напором революционной толпы трещали огромные ворота, теперь бродят американские туристы с банками кока-колы, японцы фотографируют друг друга на фоне памятников, а ободранные русские новобранцы курят на ступеньках и пялятся на молоденьких иностранок. Внутри здания туристические группы расходятся в разные стороны, вверх и вниз по лестницам, и бродят по тридцати милям каменных коридоров, по двум сотням залов с картинами, вещами и всевозможными сокровищами — здесь собрано более двух миллионов экспонатов, свезенных изо всех уголков мира! И чтобы увидеть их, со всего мира съезжаются туристы. Они толпятся и в Малом Эрмитаже, и в Большом Эрмитаже, и в Эрмитажном театре; как овцы, сбиваются вокруг самоуверенных русских гидов, которые когда-то пропагандировали социализм, мир и дружбу народов, а теперь расхаживают с конструктивистскими плакатами и майками с «Авиньонскими девушками».

Сегодня мир превращается в сплошную череду музеев. Но этот хочется посмотреть каждому. Эрмитаж сегодня значит музей; говоря «музей», мы подразумеваем Эрмитаж. Многие цари внесли свою лепту в приумножение богатств этой сокровищницы. Многие коллекционеры дарили музею свои личные собрания, многие генералы тащили сюда свои трофеи. Многие предметы из других музеев попали сюда в результате успехов русской армии; в то же время другие чудесные вещи из этого собрания были проданы за границу, выставлены на аукционы, украдены или переданы другим музеям России. Но сколько бы сюда ни пришло и сколько бы отсюда ни ушло, все равно здесь есть все мыслимое и немыслимое, и это изобилие потрясает. Невероятное количество всемирно известных картин. Все эпохи и стадии: от самых примитивных до высочайшего барокко и богатейшего романтизма, а затем опять к примитивным абстракциям. Металлы и камни, драгоценные и полудрагоценные, добывались, обрабатывались, проходили огранку, кузнечный горн, отливались в формы, преображались руками ремесленников и ювелиров. Здесь представлены все нации и народы. Присутствуют все идолы и иконы.

Да, История стала сегодня чем-то вроде шумного музея: выставка блестящих погремушек, мекка полуравнодушных паломников. На смену революционерам пришли туристы: теперь они топчут эти лестницы. История, столько лет бывшая нашей хозяйкой, агрессивной и кровожадной, заставлявшая нас плакать и трепетать, вдруг оказалась послушной служанкой или хорошей подружкой. В этих залах больше никогда не прольется кровь, не будут навязывать народу веру или идеологию, не будут требовать смерти и жертв, не будет бунтов и чисток. Вместо этого перед нами раскрывается просторная и хорошо освещенная сцена: блестящий Фаберже и мерцающий Севр, изящные светотени импрессионистов и грубые брызги кубистов, плотские человеческие пудинги Рубенса и странные коллажи конструктивистов.

Но с тоскливым недоумением глядят на это усталые путники. Картина за картиной ложится на сетчатку глаза, сигналы поступают и поступают в клетки головного мозга, чрезмерные, обильные, избыточные, ошеломляющие. Туристов хватает ненадолго. Они отступают и кидаются на поиски буфета, кресла или дивана (ах, почему их так мало?). Они опускают свои фотоаппараты; они разуваются. Девочки хихикают и болтают, стоя перед огромным Рембрандтом. Мальчишки гоняются за ними по бесконечным коридорам здания, из галереи в галерею.

«Этим буду наслаждаться лишь я и мои близкие» — так, говорят, заявила когда-то императрица, довольная прибытием новых западных грузов, присланных Голицыным и Дидро. Тогда сокровища были только-только распакованы и развешены на новеньких, специально под них выстроенных стенах. Но сегодня это собрание само собирает миллионы туристов со всего земного шара.

— Туристы — ужасные люди, постарайтесь их не замечать, — властно рекомендует Галина, водя нас по залам. — Гиды здесь отвратительные, постарайтесь их не слушать.

Но зачем нам их слушать? У нас собственный гид — Галина, и она просто несравненна. Она знает все, и почему-то ее пропускают везде — как некую непреодолимую силу.

— Bonjour, mon brave! — кричит она охранникам в каждой галерее. — Félicitations, mon ami!

Она открывает дверь в стене, и мы оказываемся в маленьком кабинете, где тайно курят смотрители музея и работают реставраторы.

— Parfait! Voilà mes pèlerins! — объясняет им она. — N'oublie pas ton français.

— Pardon! Attention! — восклицает она, прокладывая дорогу сквозь огромные и хорошо вооруженные группы туристов, — и они расступаются и рассеиваются под ее натиском.

— Excusez-moi!

И вот она снова собирает нас вокруг большого серебряного павлина Элизабет Чедли, указывающего другим группам туристов, что настало время покидать музей. И как бы по ее приказу часы начинают бить. Механизм оживает. Топорщит перья сова, вертится, позвякивая, беличья клетка. Кукарекает петушок, а павлин поворачивается к нам, склоняет голову и распушает хвост. А рядом стоит Галина, в платье от Пуаре, и громко хлопает в ладоши, привлекая наше внимание. Туристы, проходящие мимо, беседуют о Рембрандте или Малевиче, слушают своих надменных гидов или свои плееры. На нас косятся с любопытством: ведь мы не такие, как все. В самом деле, пусть их, пускай беседуют на обычные галерейные темы; нас уже подготовили к совсем иному рассказу. Я предлагаю назвать его «Повесть Галины».

 

24 (прошлое)

День двенадцатый

За окнами Эрмитажа валит снег. В коридорах гуляет ветер. ОН сидит напротив нее. Между ними — довольно широкий, низкий стол. Но все равно колени их почти соприкасаются. ОН держит внушительную пачку бумаг и намерен изучить их вместе с ней.

ОН: Мне нужно знать, сколько в России леса, какие площади засеяны пшеницей и другими зерновыми, сколько выращивается льна. Сколько импортируется лошадей и масла. Сколько экспортируется мехов, металла, гончарных изделий и икры.

ОНА: Зачем вам?

ОН: Вы хотите, чтобы я составил Российскую энциклопедию. Энциклопедия — это книга обо всем.

ОНА: Всего более чем достаточно.

ОН: Для жизни — может быть. Но не для энциклопедии. Какова общая площадь вашей империи?

ОНА: Неизвестно.

ОН: Национальный доход? Государственный долг?

ОНА: Не пытайте меня. Идите и докучайте членам Академии наук. Для того я их и держу.

ОН: Я пробовал. Как ни приду, они награждают меня золотой медалью и обильными цитатами. Но по делу я от них ничего не добился.

ОНА: Они ревнуют. Думают, что я слишком привязана к вам. Или вопросы были чересчур сложные. Откуда мне знать?

ОН смотрит на нее.

ОН: Академики не могут ответить на простые вопросы? Зачем тогда Академия?

ОНА: Мне казалось, это очевидно. Академиями давно обзавелись все великие державы. Я хочу, чтобы мир знал, какое значение я придаю науке, образованию и философии. В любом случае, если даже академики отказываются отвечать на ваши вопросы, с чего вы взяли, что я соглашусь на это?

ОН тяжко вздыхает.

ОН: Хорошо, Ваше Величество. Лишь один вопрос, и совсем легкий. Каково население России?

ОНА: А вы не знаете?

ОН: Кто-то говорит — восемнадцать миллионов, кто-то — двадцать.

ОНА: Могу предоставить вам список налогоплательщиков. Девять миллионов человек. Женщины и знать налоги не платят.

ОН: Хорошо. А население Москвы?

ОНА: Постоянно меняется. То больше, то меньше. К примеру, сейчас там свирепствует чума. К счастью, до Москвы далеко.

ОН: Больше, чем в Петербурге? Или меньше?

ОНА: Давайте бросим жребий.

ОН: Покорно благодарю. Ваше Величество. Подумать только — население Москвы определяется по жребию! И это говорит мне самое авторитетное лицо государства. Ну а сколько в России евреев?

ОНА: Вот уж кого мы никогда не считали. Но могу точно назвать вам число монашествующих. В России семь тысяч монахов и пять тысяч монахинь.

ОН: Тогда я советую вам завести еще две тысячи монашек или сократить на две тысячи число монахов. Если они поженятся…

ОНА: Как это — поженятся? Они же дают обет безбрачия.

ОН: Дать-то несложно, исполнить — сложнее. Страсти проникают и за монастырские стены…

ОНА: Вы-то почем знаете?

ОН: Мне случалось карабкаться на них. Монастыри — рассадник извращений. Ни одну нормальную женщину страсти не терзают так, как бедняжку монахиню. Женские монастыри изобрели, чтобы избавить беспокойных папенек от причиняющих беспокойство дочек. И пока эта ситуация не изменится, монастыри останутся поставщиками пороков.

ОНА: Только не у нас в России. Что еще вам угодно спросить?

ОН сверяется со своими записями.

ОН: Какими еще богатствами располагает Россия? Древесина, меха, драгоценные камни, минералы?

ОНА: Да, конечно.

ОН: Конопля, тутовое дерево?

ОНА: Да, и еще раз — да. Пометьте себе — в России есть все.

ОН: Виноград? Ревень?

ОНА: Да. Да. Запишите еще дьявольскую траву.

ОН: Это что такое?

ОНА: Так называют картофель. Это я завезла его в Россию.

ОН: Вы познакомили своих подданных с картофелем? Как они это восприняли?

ОНА: Со скрипом. Теперь он растет повсюду. Я приказала употреблять его в пищу.

ОН: А что же еще с ним делать?

ОНА: А что они делают из всего на свете? Водку. Ну, надеюсь, с вопросами покончено.

ОНА зевает со скукой.

ОН: Вы же понимаете, мудрейшая из цариц, что я не просто так донимаю вас этими расспросами. Я от души желаю России всяческого процветания. Но прогресс невозможен, если государство не использует свои ресурсы. Без промышленности не будет образования. Если не развивать ремесла, не дождешься открытий. Люди, живущие без мечты и вдохновения, не смогут построить счастливое, достойное человека общество.

ОНА: Согласна.

ОН: Какое общество лучше? Царство безнадежности, где люди проживают короткую, полную невзгод и борьбы жизнь? Общество, где все грабят друг друга, где торгуют телами и душами? Или общество, где ценятся талант, труд, профессионализм? Где люди украшают свои дома, разводят сады, посещают театры и музеи, занимаются искусствами, обучаются приятному обхождению и хорошим манерам, расходуют и потребляют…

ОНА: Конечно, второе лучше.

ОН: Но за все надо платить. Вам придется перестраивать города, прокладывать новые улицы, открывать новые магазины, поощрять купцов, ремесленников, лавочников, изобретателей, ученых. Увеличится число коренных горожан. Потом горожане станут бюргерами и захотят взять управление городами в свои руки. Им потребуются гильдии и парламент. Потребуются законы, которые сами же они и будут принимать. Они захотят реформ и под конец решат, что монархия им вообще не нужна…

ОНА: Запишите, что российские конные заводы славятся на весь мир. Вам известно, что король Фридрих покупает жеребцов только у нас?

ОН: Да. Мне сказали, что вы, в свою очередь, покупаете у него породистых кобыл.

ОНА смотрит на него. ПРИДВОРНЫЕ перемигиваются.

ОНА: Дидро, сегодня вы переходите все границы.

Кажется, ОН раскаивается.

ОН: Простите, Ваше Величество. Иногда я бог знает что болтаю. Не успею подумать как следует — а с языка уже сорвалось.

ОНА: Мысли не задерживаются у вас на языке, а руки — в карманах. Вы опять ухватили меня за правое колено.

ОН: Ради бога, простите. Право, мне так неудобно…

ОНА: Теперь вы жмете мне руку. Вы что, пытаетесь флиртовать со мной, мсье?

ОН: О нет, Прекраснейшая. Я пытаюсь размышлять вместе с вами.

ОНА: А эти жесты — они что, способствуют работе мысли?

ОН: Драгоценнейшая царица, я не склонен к спокойному, пассивному созерцанию. Я всегда активен, я в вечном поиске, мысли проносятся непрерывным потоком у меня в голове, как электрические разряды, иногда с такой скоростью, что парик слетает с головы. Порой они внушают мне нескромные намерения, и я распускаю руки. Могу схватить собеседника за ляжку — а то и за грудь. Но, к чести своей скажу, как бы далеко мои мысли ни заходили, никакого вреда они не причиняют. До сих пор никто от них не пострадал. Никто не был уязвлен. Тем не менее примите мои искренние извинения, Ваше Императорское Величество, тем более что…

ОНА смеется.

ОНА: Не скромничайте со мной, мсье Библиотекарь. Я уверена, что мы с вами одного поля ягоды.

ОН: Неужели?

ОНА: Вы горячитесь — я тоже. Мы друг друга недослушиваем, прерываем и перебиваем. Мы необузданны, несдержанны на язык, но искренни и откровенны. Обоим нам случается сморозить глупость…

ОН: Но позвольте, есть все же разница. Допускать грубости в отношении Вашего Величества — непростительная с моей стороны оплошность.

ОНА: Двум честным мыслителям не пристало обижаться друг на друга. Вам кажется, я не права?

ОН: Вы говорите — и я верю, что так оно и есть.

ОНА: Мне рассказывали, что, когда Его Святейшество хотел заключить вас в Венсенскую тюрьму, вы уверяли судей, будто ваши мысли выходят из повиновения и живут собственной жизнью. Но тогда вы даже не способны понять, в чем вас обвиняют…

ОН: Я сказал им, что мои мысли кажутся абсурдными даже мне самому. Поэтому неудивительно, что они пугают посторонних. Сказал также, что, если они пожелают, я рад буду отказаться от своих суждений. Ведь честного человека отличает способность менять свою точку зрения. Но они, конечно, не согласились.

ОНА: Почему — конечно?

ОН: Видите ли, мои мысли были нужны им, чтобы упечь меня за них в тюрьму. Этот случай убедил меня, что пытаться избежать скандала и высочайшего гнева — пустая трата времени. И наше с вами общение — тому подтверждение. Иначе зачем было тащить беднягу Дени, измученного и уставшего, за тысячу миль, через всю Европу? Разве вы хотели познакомиться с льстецом, смиренной овечкой или скучнейшим тупицей?

ОНА поднимается, ходит по комнате, поглядывая на него через плечо.

ОНА: Да уж, под эти определения вы не подходите. Я приняла решение и готова терпеть ваши выходки. Пока они хоть сколько-нибудь терпимы. Но не забывайтесь, мсье. Вы можете вывести из себя и святого. А я далеко не святая.

ОН: Надеюсь, что нет. Что может быть хуже философских диспутов со святой?

ОНА: Пусть так. Что вы приготовили мне на завтра?

ОН: Доклад — увлекательное, я бы сказал, захватывающее чтение…

Конец двенадцатого дня

День тринадцатый

Снегопад усилился. Слуги носятся как угорелые, еле успевают подбрасывать дрова в огонь. ОНА стоит рядом с камином и читает какую-то бумагу. Входит ОН.

ОНА: Эти… записи. Вы решились назвать это докладом?

ОН: Что-то не так, Ваше Величество?

ОНА: Ваш сегодняшний меморандум. «О морали государей». Да как вы посмели…

ОН: Я работал над ним целую ночь. И доволен результатом.

ОНА: А я его целое утро читала. И возмущена до глубины души.

ОН: Но, Ваше Императорское Величество… Я лишь хотел, чтобы доклад вышел убедительным и занимательным.

ОНА: Неправда. Вы хотели возмутить, рассердить и унизить меня. И не только меня — всех государей.

ОН: Ей-богу, ничего такого я не хотел.

ОНА: Чего стоит заявление, что закон, честь и правила приличия, ограничивающие произвол простого смертного, для монарха — пустой звук.

ОН: Я полагал, что ничем не ограниченное своеволие государя — основа монархического строя.

ОНА: Не совсем. Вы пишете, что дело государя — сдерживать произвол подданных. Но есть границы и королевскому произволу. И устанавливает их Господь Бог.

ОН: Верно, Ваше Сиятельное Величество. Это я и пытаюсь объяснить. У меня есть претензии к монархизму, но лично к вам они ни в коей мере не относятся. Недовольство мое адресовано исключительно бесплотным божественным силам, которые допустили такой непорядок в своем хозяйстве.

ОНА: Но вы же не верите в божественное начало…

ОН: Когда надо, верю.

ОНА: Послушайте. «Утром, поднявшись с постели, потягиваясь и зевая, Юпитер подходит к небесному окошку и смотрит вниз, на грешную землю. „Ага, — бормочет он, — в Азии — чума, в Германии — война, в Португалии — землетрясение, в Турции — резня, во Франции — сифилис, в России крестьян кнутом порют. Так, так“. И набрюзжавшись всласть, громовержец снова укладывается спать. Это смертные называют Божественным Провидением».

ОН: Неплохо сказано, правда?

ОНА: Это нам урок, пишете вы: не стоит полагаться на богов, ленивых и непостоянных. Позволить монархам править, согласуясь с божественным правом, — значит дать им полную и неограниченную волю. Отсюда вывод — лучше обойтись вообще без монархов.

ОН: Лучше.

ОНА: И это, по-вашему, разумно?

ОН: Разумно, справедливо и подсказано обычным здравым смыслом.

ПРИДВОРНЫЕ перешептываются.

ОНА: Не вздумайте еще раз повторить это, мсье Дидро. Ни публично, ни в личных моих покоях.

ОН: Мадам, если бы вы соблаговолили прочесть еще немного… Ниже сказано, что хотя богам человеческие судьбы глубоко безразличны, монарх — Он или Она, не важно — все же не совсем свободен и бесконтролен…

ОНА: Ну да, там про это написано. Оказывается, государь боится пасть от рук собственных подданных. И только потому не превращается в законченного негодяя.

ОН: Правильно.

ОНА: Вы упорно бросаете мне в лицо упрек в деспотизме, мсье Философ. Берегитесь, а то в один прекрасный день вы окажетесь правы — я просто-напросто прикажу отрубить вам голову. Не забывайте, что вы, как и прочие, зависите от моей благосклонности, долготерпения и снисходительности.

ОН снова раскаивается.

ОН: Тысяча извинений, Ваше Величество.

ОНА: И ни одному из них вы не придаете значения.

ОН: Чему, своим извинениям? Уверяю вас, я говорю искренно. Точнее — мне представляется, что искренно.

ОНА: Вы не считаете меня деспотичной?

ОН: Конечно нет, мадам. Если прикажете…

ОНА: Говорите, что у вас на уме. Я требую.

ОН: В таком случае вы, разумеется, деспотичны. Но другого от вас никто не ждет. Почему перед вами склоняют головы и преклоняют колени? Почему ваше имя прогремело на весь мир? Вы — божество, вы наша Афина, наша северная Минерва. Наш сиятельный деспот…

ОНА: Я управляю империей, мсье. Я в ответе за народ огромной страны и должна давать отпор ее врагам.

ОН: Я вас понимаю. Не каждому под силу вести метафизические беседы днем, после того как утром пришлось вторгнуться в Польшу и разгромить ее.

ОНА смотрит на него.

ОНА: Вот вы о чем? Хотите обсудить польский вопрос? Вам известно, что мсье Вольтер всецело одобряет мои действия?

ОН: Мсье Вольтер не устает поражать меня. Он, небось, объясняет ваш варварский набег, грабежи и насилие возвышенными целями Просвещения народов? Ну да. Других целей он не признает.

ОНА: Вот его письмо. Почитайте.

ОН (читает): «Я проповедую великую религию — веротерпимость, то единственное, от чего я не отступлюсь никогда. Но я лишь скромный монах, а вы — глава этой церкви. Увидите, человечество еще отблагодарит вас за самоотверженное стремление даровать полякам свободу совести…» О боже, какой кошмар…

ОНА: Не останавливайтесь, продолжайте…

ОН (читает дальше): «Российская государыня не только сама обладает поистине божественной терпимостью. То же свойство она желает привить соседям. Впервые самодержец своей властью и военной мощью способствует установлению справедливости и свободы совести».

ОНА: Вот это место. Эти слова вывела рука величайшего мыслителя эпохи. Или вы не согласны?

ОН: Не смею спорить.

ОНА: Оставьте, мсье Библиотекарь. Не станете же вы равнять себя с мсье Вольтером?

ОН: Ни в коем случае. Ваше Величество. Особенно если речь заходит о Польше.

ОНА: А вы завистливы. Я уверена, что вы бы поддержали меня в этом вопросе, если бы дали себе труд подумать.

ОН посмеивается про себя.

ОНА: Что вас развеселило? Не смущайтесь, скажите мне.

ОН: Иногда я развлекаюсь тем, что мысленно возвожу вас на французский престол. Какую бы империю вы создали! И за какой ничтожный срок!

ОНА: М-да… Королева-Солнце…

ОН: Это была бы кошмарная империя. Вы бы всех заставили есть картошку…

ОНА: Лучше картофель, чем латук. Или голодная смерть.

ОН: Мы восстали бы и отправили вас в Англию. Они и так уже сидят на картошке. Знаете, как называют вас в Англии? Тиран-философ.

ОНА: А вы меня называете деспотом…

ОН: Но ведь это правда.

ОНА (сердито): Мсье Философ, надеюсь, что чаша сия вас минует, но, случись вам стать во главе империи, вы повели бы себя в точности так же.

ОН: Не думаю.

ОНА: Я такая, какая есть, и это как раз то, что нужно. Посмотрели бы вы на Россию до моего восшествия на престол — груда развалин. И оцените, сколько мне удалось сделать.

ОН: Воистину — геморрой творит чудеса.

ПРИДВОРНЫЕ словно окаменели, ОНА медленно поднимается.

ОНА: Убирайтесь. И чтоб духу вашего здесь не было.

ОН идет к двери.

ОНА: Вернитесь. Что же, по-вашему, нужно делать? Освободить крепостных? Даровать купцам дворянские привилегии? Устроить выборы? Создать парламент? Отнять власть у патриарха? Отменить порку?

ОН: Почему вы не претворите в жизнь ваш собственный «Великий Наказ»? Это кратчайший путь к вечной славе, к сердцам благодарных потомков.

ОНА: Хорошо же, мсье Философ. Я готова объяснить вам на этом примере разницу между философствующим тираном и тиранствующим философом. Вы указываете мне путь к будущей славе. Не спорю, он приведет к ней. Но только это будет не та слава, о которой вы толкуете. Вы толкаете меня прямиком в пропасть — или на эшафот. Вы драматург. Вспомните сюжеты лучших пьес или популярных опер. О чем говорится в драмах Корнеля, о чем поется в операх Генделя и Рамо? Трагична судьба государей, решившихся ратовать за всеобщее благо. Кориолан, Риенци, Годунов. Потому что ваши распрекрасные простые люди превращаются в звериную стаю, в обезумевшую толпу…

ОН: Вы сами сказали, что подданные обожают вас. Чего же вам бояться?

ОНА смеется; даже ПРИДВОРНЫЕ развеселились.

ОНА: Какая наивность! В России крестьяне-бедняки ненавидят кулаков, те терпеть не могут помещиков, землевладельцы ведут тайную борьбу с губернаторами, а последние презирают аристократию. Аристократы не выносят военных, военные — чиновников-бюрократов. В Табели о рангах тринадцать ступеней, и каждая ступень ненавидит остальные двенадцать. Церковь против армии. Армия против флота, пехота против кавалерии; полки враждуют меж собой. Все шпионят друг за другом, в том числе и за мной. И все жители России дружно клянут судьбу, навязавшую им дражайшую матушку-царицу…

ОН: Им просто надо научиться жить своим умом.

ОНА: Своим умом! У них один ум — мой. Я думаю за всех, а иначе бы они все перегрызлись. Любой русский только и мечтает обмануть, ограбить, убить всех остальных. Я — единственное звено между кнутом палача и реками крови.

ОН: Представляю, каково вам.

ОНА: Благодарю за сочувствие. Если я в вас не ошиблась, вы достаточно объективны и проницательны, чтобы оценить роль деспота в такой стране. Если вы истинный знаток человеческой натуры, вы не можете не понимать, что страсть к разрушению, ненависть к себе подобным, зависть и тяга к преступлению у нас в крови. Так признайте же, что обществу не обойтись без таких, как я, личностей…

ОН: Признаю, Ваше Величество. Я не учел, сколь непосильная тяжесть ложится на плечи монарха, недооценил, сколь грандиозные и величественные формы может принимать власть. Я позабыл на мгновение, почему преклоняюсь перед вами, позабыл, что заставило меня проехать тысячи миль…

ОНА: Что ж, вы признаете меня терпимой?

ОН: Вы доказали это своей добротой.

ОНА: Просвещенной?

ОН: Уважением и любовью к человеческой мысли.

ОНА: Хорошо, мсье. Мы подробно обсудили ваш доклад. А теперь отправляйтесь и перепишите его. Завтра покажете. Желаю успеха, мсье Библиотекарь.

Конец тринадцатого дня

День шестнадцатый

ОН входит в своем черном костюме, выглядит встревоженным, оглядывается неуверенно. ОНА сидит на кушетке. Улыбается ему. Рядом с ней большая открытая шкатулка с чем-то блестящим.

ОНА: Вот и вы, дорогой друг. Идите сюда. Посмотрите, что здесь. Я вам приготовила подарок.

ОН заглядывает в шкатулку. А в шкатулке — множество часов.

ОН: Как, это все мне, Ваше Величество?

ОНА: Да, мсье. Чтобы вы не так часто опаздывали на наши встречи, милый Философ.

ОНА достает из шкатулки очень красивые золотые карманные часы с цепочкой. ОН смотрит на часы. Смотрит на нее. ОН тронут.

ОН: Прекраснейшая из цариц? Это точно мне, вы уверены?

ОНА: Конечно. Вы довольны?

ОН: О большем я и мечтать не смею. Золотые карманные часы с крышкой, Ваше Величество! Карманные часы! Я буду носить их в нагрудном кармане и любоваться вашим портретом на крышке.

ОНА: Значит, подарок мой принят?

ОН берется за цепочку, покачивает часами.

ОН: Редкий подарок доставляет такое удовольствие. Что отражает дух нашего века и вместе с тем всю сложность вселенной лучше, чем часы? Этот крошечный тикающий механизм помогает нам выбрать свой путь и найти свое место в мире. Он показывает нам, что мир — не единое целое, что он дискретен и таинствен, а нашими передвижениями во времени и пространстве управляет часовая стрелка…

ОНА: Тогда и Бог для вас — великий часовщик?

ОН: Нет, великим часовщиком я считаю человека. Какой мощный интеллект! Как остро ощущаем мы пространство и время, их взаимосвязь. Что вселенная по сравнению с ее моделью — созданием человеческого разума! Где изготовлены эти часы?

ОНА: Эти часики? В Швейцарии, мсье. В Женеве.

ОН: Швейцарцы — независимы и искусны в ремеслах. Говорят, лучшие в мире часы делаются в Швейцарии.

ОНА: Может, не в самой Женеве, но поблизости. Эти часы прислал из Фернея мой друг Вольтер. Вы знаете, что у него там свои ремесленные мастерские?

ОН: Слышал. Восемьдесят часовщиков грудятся у него в мастерских, восемьдесят часов тикают сутки напролет. Какой глубокомысленный подарок.

ОНА: Не совсем подарок. Он прислал мне пятьсот часов, целый ящик.

ОН: Пятьсот? Скоро у русских будет много свободного времени.

ОНА: Я похвалила его за предприимчивость и поддержку ремесел. В благодарность он прислал мне ящик часов. И счет на пятьдесят тысяч фунтов.

ОН: Дороговато обходится вам швейцарское времяпрепровождение. Позвольте заметить, что на эту сумму вы могли бы построить военный корабль. Или приобрести полдюжины полотен Рубенса у разорившегося английского милорда. Между тем вы вовсе не просили Вольтера посылать вам эти пятьсот часов.

ОНА: Иногда я думаю, что вы ревнуете меня к нашему великому другу.

ОН: Нисколько. И что же он присоветовал вам делать с этими тикающими штучками? Подарок дорогому Дени — это само собой, а еще?

ОНА: Он советует дарить их иностранным гостям — в знак внимания. Или распродать в два раза дороже, чем он с меня запросил.

ОН: Если вы последуете другому его совету, часы можно сбыть туркам.

ОНА: Я слышала, что сам он уже проделывал это. Надеюсь, с них он взял еще дороже.

ОН: Наверняка он так и поступил. Зато теперь обеим армиям не грозит разминуться на поле сражения. Я уверен, что деньги потрачены не зря…

ОНА: И не зря уверены. Я многим обязана мсье Вольтеру. Когда в Европе меня называли убийцей, он спас мою репутацию в мировом общественном мнении.

ОН: Не он один.

ОНА: Допустим. И вы, и некоторые другие…

ОН: И мой приезд в Петербург тоже работает на вашу репутацию. Не так ли, Ваше Величество?

ОНА: Как любой человек, я нуждаюсь в понимании. А достичь понимания легче, когда на твоей стороне мудрые, способные многое понять люди.

ОН: Мудрые глупцы, готовые верить каждому вашему слову? Готовые сквозь пальцы смотреть на оккупацию чужих территорий, на казни инакомыслящих? Готовые строчить в вашу честь бездарные хвалебные оды?

ОНА смотрит на него.

ОНА: Теперь я уверена, что вы — ревнивец и завистник, мсье.

ОН: Правда? К кому же я ревную?

ОНА: К Вольтеру. Потому что он любит меня до безумия и не скрывает этого. Потому что вам до него как до неба, потому что в сравнении с ним мысли ваши скучны, а страсти ничтожны. Потому что одно его слово значит для меня больше, чем десять ваших. Потому что он добрее, великодушнее, свободнее и откровеннее в своих суждениях…

ОН смотрит на нее с удивлением.

ОН: Вы ошибаетесь. Я не ревную вас к Вольтеру.

ОНА: Что ж, зато он ревнует.

ОН: Неужели? Великий Вольтер ревнует?

ОНА: Конечно. Ведь он в Фернее, а вы в Петербурге. Вы моложе его и забавнее.

ОН: Откуда вы знаете?

ОНА достает из-за корсажа письмо.

ОНА: Сегодня я получила его письмо. Слушайте. «Я с сожалением узнал, что ваш Дидро захворал в Голландии. Но наверное, сейчас он уже у ваших ног. Я рад, что нашелся еще один француз, всецело преданный вам. Кое-кто выступал и всегда будет выступать за турка Мустафу, но все же приверженцев святой Екатерины гораздо больше. Наша маленькая церковь постепенно растет и становится вселенской…» Ну, это обычная лесть…

ОН: Прошу вас, дальше.

ОНА: «Я с трудом представляю, как Императрица, ведя войну с огромной империей султана и управляя собственными, еще более огромными владениями, присматривая за всем, отвечая за все, выкраивает время на нескончаемые споры с Дидро, как будто мало ей других забот…»

ОН: Как пишет! Какой слог! Какая гибкость мысли!

ОНА: Разделяю ваше восхищение. «Мне не терпится самому побеседовать с Дени, — пишет он, — чтобы услышать от него то, что он услышал из уст Вашего Величества. Нет, „Величество“ — не то слово. Лучше я скажу „Совершенство“: это точнее выражает ваше превосходство над прочими земными созданиями…» Прошу прощения, дальше сплошная лесть. Видите, с каким умилением и восторгом относится ко мне этот великий человек.

ОН протягивает руку за письмом. ОНА, улыбнувшись, отодвигается от него.

ОН: Но продолжайте, Ваше Совершенство. Там есть что-нибудь про меня?

ОНА: О да. «Прошу вас, замолвите за меня словечко перед Дидро. Ему ведь нетрудно проделать каких-нибудь пятьдесят верст и утешить скучающего старика рассказом о вашей прекрасной столице, о Санкт-Петербурге. А если он все же откажется посетить мое пристанище на берегу Женевского озера, мне останется лишь молить Бога, чтобы могила моя была рядом с вашей, на берегу Ладоги. Вы знаете, я умираю от любви к вам, но боюсь, что теперь российский двор закрыт для меня. Ваше Величество покинули меня ради Дидро, Гримма и прочих фаворитов. Уму непостижимо! Великая Императрица оказалась непостоянной, как кокетливая француженка. Но клянусь, что я останусь предан вам до гробовой доски, и никакая другая государыня…»

ОН: Восьмидесятилетний ревнивец. Великолепно.

ОНА: Если вы когда-нибудь решитесь покинуть Россию, навестите его. И передайте, что дружба с вами не изменила мое отношение к нему. Передайте, что Катрин любит его по-прежнему.

ОН: Увы, от Парижа до Женевы путь неблизкий.

ОНА: Он стареет и боится, что вы займете его место.

ОН: В самом деле? И что это за место?

ОНА: Понятия не имею, какого мсье Вольтер мнения обо мне, но его любовные похождения известны всему миру. Но я напишу, что глупо с его стороны ревновать, тем более что до сих пор вы не давали ему ни малейшего повода…

ОН: И заверьте его, что, находясь в Петербурге, я приложу все усилия, чтобы сделать то, что он страстно желал бы сделать сам.

ОНА: Скажите, вы в самом деле любите мсье Вольтера?

ОН: Я обожаю его, восхищаюсь им. Он гениален, благороден, чрезвычайно современен, очарователен…

ОНА: Почему же он ревнует?

ОН: Ваше Совершенство, порой мне кажется, что весь мир завидует мне. Ежедневно по три часа я наслаждаюсь вашим обществом. Я думаю вместе с вами, мечтаю вместе с вами…

ОНА: Вы льстите мне, как и мсье Вольтер. Лесть, всегда лесть, и ничего больше. Ни от кого не добьешься откровенного мнения, беспристрастного суда, настоящего чувства…

ОН: Как же не льстить даме, за которой стоит вся Российская империя? Главной женщине мира? Конечно, ей наврут с три короба. Скажут, что у нее в России даже шлюхи невинны, любая старая карга — принцесса, а капустные щи съедобны.

ОНА: Ну, щи-то действительно вполне съедобны.

ОН: Но я, прекраснейшая дама, честный человек и говорю одну лишь правду. Да и зачем мне врать? Я встречаюсь с вами каждый день, внимаю вашим проницательным суждениям и восхищаюсь вашим остроумием. Я вижу, что лицо ваше серьезно, а помыслы чисты. Я сижу тут и любуюсь вами. Я нежно касаюсь вашей руки…

ОНА: Чаще ноги, мсье. Значит, вы отрицаете, что льстите мне?

ОН: Я не льщу.

ОНА: Надеюсь, часы вам понравились. Хотя я получила их от мсье Вольтера.

ОН: Очень понравились, и мне особенно приятно обладать вещью, которая раньше принадлежала Вольтеру.

ОНА: Тогда взгляните на них, мсье. Не говорят ли они, что нам пора прощаться?

ОН: Они прибыли из Швейцарии, Ваше Величество, а тамошний диалект очень сложен. По-моему, они предлагают посидеть еще…

ОНА: Нет, друг мой, я жду шведского посла. Приходите вместе с часами в другой раз, и мы послушаем, что они натикают. Вы пришлете мне новый меморандум? Я бы почитала его в постели на сон грядущий.

ОН: Не премину, Ваше Совершенство.

ОН поднимается, целует ей руку.

Конец шестнадцатого дня

 

25 (наши дни)

Повесть Галины

— Mes amis, спасибо, что так внимательно слушали меня во время нашей небольшой экскурсии. Но я знаю, вы не то что другие, вы не туристами сюда приехали. Вы настоящие пилигримы и пересекли Балтийское море, чтобы проследить путь великого философа, которого у нас в России зовут Дионис Дидро. Конечно, интересы у вас разные, но я не сомневаюсь, что Эрмитаж доставит удовольствие всем. Сразу, как Бу позвонил и попросил моей помощи в организации этой поездки, я поняла, что начинать нужно именно отсюда. И по весомой причине. Вам известно, что в данный момент мы находимся в Малом Эрмитаже. Это лишь небольшая часть огромного Зимнего дворца. А находимся мы здесь потому, что очень давно, зимой тысяча семьсот семьдесят третьего года, когда все эти здания только-только построили, а многих еще вообще не было, наш герой, великий Философ, проходил по залам и коридорам Малою Эрмитажа в личные покои царицы, чтобы поделиться с нею своими великими идеями.

Попробуйте представить, как это было. Но не забывайте, пожалуйста, что все, что вы видите перед собой, — не совсем такое, как тогда. И все же дух Дидро живет в каждом из этих залов, в каждой вещи. В те времена дворец принадлежал царям. И пускали сюда тех, кого велели пустить они. Но сначала посетитель попадал лишь в официальные приемные. В личные покои царей, в их частное жилище допускали отнюдь не всех. Чем ближе вы были ко двору, чем больше вас при дворе ценили и уважали, тем глубже вам дозволялось проникнуть. Теперь же доступ открыт всем и всюду — только не трогайте руками экспонаты, а то сработает сигнализация. В те времена планировка и убранство были иными, дворец был рабочим местом и жилищем царицы. Но однажды, зимним вечером тысяча восемьсот тридцать седьмого года, когда один из самых подлых русских царей, Николай Первый, отправился в оперу, в Эрмитаже начался сильнейший пожар. Огонь полыхал три дня. Вещи все пришлось вынести и свалить прямо в снег на Дворцовой площади. Оконные стекла полопались, люстры попадали, но — ценой человеческих жизней — почти всю обстановку удалось спасти. После пожара дворец перестраивался, планировка, да и все остальное сильно изменились. В тысяча девятьсот семнадцатом году царская семья была уничтожена, а залы Эрмитажа наводнили комиссары и рабочие. Многие коллекции пропали. Словом, все теперь по-другому, но все же, если бы не дружба Императрицы и Философа, вполне вероятно, что ничего бы не было вовсе.

Итак, mes amis, вот одна причина, по которой я привела вас сюда и попросила повнимательней оглядеться кругом. Но есть и вторая. В автобусе я уже говорила вам, что работаю в библиотеке. Библиотекарь — подходящая специальность для любопытных людей с пытливым умом и пылким воображением. Но я начала работать в конце войны, будучи совсем молоденькой девушкой. Для Ленинграда то было ужасное время. Немцы наконец отступили, но город лежал в руинах. Говорят, немцы — цивилизованная нация, но при всем при том они настоящие варвары. Они заняли Летний дворец в Царском Селе, дочиста его обобрали да еще писали на развалинах свои имена — чтобы мы знали, кого ненавидеть. То, что унести было невозможно, они разрушали или поджигали. Каждую ночь город бомбили и обстреливали: бомбили дворцы, Зимний и Таврический, Думу, заводы и жилые кварталы. Если бы Ленинград был взят, его сровняли бы с землей, уничтожили. Когда этот кошмар кончился, мы напоминали подпольных людей Достоевского. Мы жили в подвалах, голодали и боролись за жизнь.

Но, несмотря ни на что, мы прилагали все усилия, чтобы восстановить город в прежнем его виде и, мало того, чтобы реанимировать его культуру. Потому что Ленинград всегда был самым культурным из российских городов, писательским городом, местом, которое сочинители лучше всего знали и чаше всего описывал и. Пушкин и Гоголь, Достоевский и Толстой. А потом Белый и Мандельштам, Ахматова и Бродский, Битов — все, все они писали о нашем Петербурге-Ленинграде. Но это не значит, что он вызывал только любовь. Порой он навевал тоску, разбивал надежды, доводил до отчаяния, преследовал, изгонял, морил голодом, оставлял в беспросветной нужде. То был город темных страхов, призрачных мечтаний, смертельного ужаса, странных иллюзий — город-вымысел, город-обман, порождение собственных легенд, книг и мечтаний. В нем сама реальность начинала казаться ирреальной.

Я росла такой же, как все русские дети. Даже в худшие времена нас учили любить Пушкина и читать его книги. Может быть, для меня это значило больше, чем для других: в то время от ужаса повседневности некуда было скрыться, оставалось только с головой уйти в чтение, раствориться в литературе. Помните, что говорит герой «Записок из подполья» Федора Достоевского? Он говорит, что в книгах жизнь предстает не такой бессмысленной, как наяву. Я тоже предпочитала книжную жизнь реальной и читала запоем. И не только по-русски: мама научила меня иностранным языкам — французскому и немецкому. И вот, когда начались восстановительные работы, когда город ожил и все стало постепенно возвращаться на свои места, я пошла работать в Публичную библиотеку. А поскольку я отлично знала французский, мне поручили работу с собранием книг эпохи Просвещения, с библиотеками Вольтера и Дидро, из-за которых, насколько понимаю, вы сюда и приехали.

— Не все, но некоторые, — вклинивается Бу. — Но продолжайте, Галина, ваш рассказ очень занимателен.

— Что ж. Может быть, вы помните, как эти библиотеки попали в Россию? Сами видите, Екатерина приобретала все, что, по ее мнению, работало на имидж России — мошной державы, цивилизованного государства, полноправного члена нового европейского сообщества. Если царице хотелось иметь какую-то вещь — она требовала. А потребовав, получала. Но с тех пор как ее помазали на царство в одном из кремлевских соборов, она твердо знала, чего хочет больше всего, — больше всего она хотела стать государыней-философом. За поддержкой она обратилась к самим философам, les lumières, светочам мысли, просветителям. Она объявила, что отныне Россия — свободная страна, где они вольны исповедовать любые свои идеи и ставить любые философские эксперименты. Цензура не будет вмешиваться, церкви не позволят оказывать давление. Как и вся Европа, царица была без ума от великого Вольтера. Всю жизнь она вела с ним оживленную переписку. Первое письмо отослала буквально через месяц после коронации. Подписалась псевдонимом, сделав вид, что пишет один из придворных, решившийся поведать философу, как восхищается им российская императрица. Сначала Вольтер ее признаниям не поверил, но Екатерина не унималась. Она слала к нему целые делегации, забрасывала восторженными письмами и щедрыми подарками. Она знала, что некоторые книги Вольтера во Франции бросают в костер, а сам он живет почти что в изгнании. И потому предложила ему печатать все свои произведения в России.

— «Энциклопедию» Дидро тоже, — опять встревает Бу.

— Искусством обольщения Екатерина владела в совершенстве. Через некоторое время подействовали ее чары и на Вольтера. Вскоре он уже отвечал ей не менее восхищенными письмами и поэмами; некоторые из них я покажу вам на стендах нашего музея. Но встречаться они не встречались ни разу. Я думаю, императрица об этом позаботилась. Она знала, что иллюзия — лучше реальности. Думаю, Вольтер не отказался бы приехать, но Екатерина предупредила его, что ничем хорошим это не кончится. В конце концов он предложил ей принять его хотя бы после смерти. Великолепное предложение! Могила величайшего в мире философа — во владениях величайшей в мире императрицы. «Я рад буду завершить свое земное существование в могущественнейшей из мировых держав», — писал Вольтер, и Екатерина этим письмом очень дорожила. Вы знаете, что умер Вольтер в мае тысяча семьсот семьдесят восьмого года. Царица объявила во дворце траур и приказала отпечатать его произведения в сотнях экземпляров. В то время ее агентом в Европе стал Мельхиор Гримм. Екатерина велела ему ехать в Ферней и купить библиотеку Вольтера, а также все письма, которые удастся заполучить.

Библиотеку Дидро она уже купила, но Дидро тогда еще здравствовал, и, с разрешения Екатерины, книги оставались у него дома. Библиотека Вольтера была больше, в три раза больше. В отличие от Дидро, который большую часть жизни нуждался и зарабатывал литературной поденщиной, Вольтер практически ни в чем себе не отказывал — средства позволяли. Он жил как король в собственном замке недалеко от Женевы, а Дидро ютился в тесной парижской квартирке. Вольтер опубликовал сотни трудов, в плодовитости ему не было равных. Дидро предпочитал разговоры и вечно терял записи и рукописи. Гримм вел переговоры с мадам Дени, племянницей и одновременно экономкой Вольтера, очень жадной женщиной. Библиотеку он купил, но по очень высокой цене — за сто тридцать пять тысяч ливров, это раз в десять больше, чем заплатили Дидро. Гримм пытался приобрести и письма, но почти все бумаги уже были проданы издателю Панкуку, который решил скупить рукописи всех знаменитых философов — Руссо в Невшателе, Бюффона — и опубликовать их в Париже. Но в результате переплатил столько денег писательским женам и племянницам, что бумаги Вольтера ему пришлось перепродать. Покупателем был Бомарше.

— Автор «Фигаро»? — спрашивает Биргитта Линдхорст.

— Да, совершенно верно. Но Гримму было дано еще одно поручение: приобрести тело Вольтера. Царица намеревалась изготовить в Царском Селе точную копию поместья в Фернее и похоронить Вольтера в центре этих владений. Но Екатерине не повезло. Незадолго до смерти Вольтер решил навестить Париж. И там был прославлен в качестве театрального драматурга. Париж склонился перед ним, провозгласил великим из великих. Вскоре после этого Вольтер скончался, и тело его под покровом ночи посадили в карету и контрабандой вывезли из Парижа, потому что церковники хотели зарыть его в негашеной извести как злостного атеиста. В конце концов его похоронили в пригороде Парижа в заброшенной часовне, а потом перенесли в Пантеон. Так что в Россию Вольтер так и не приехал, а новый Ферней так и не был построен. Но вы можете взглянуть на планы поместья, они здесь, в Эрмитаже.

Но кое-что все же было построено. И совсем близко от места, где мы находимся сейчас, в галерее, выходящей окнами на Неву. Там Екатерина устроила прекрасную библиотеку. Секретарь Вольтера привез из Фернея его книги, и на новом месте их расставили в точности в том же порядке, что и дома, а в нише одной из библиотечных стен поместили знаменитую скульптуру работы Гудона — сидящий Вольтер. В добиблиотечные времена она хранилась в Эрмитаже рядом с Аполлоном Бельведерским. Екатерина считала, что Вольтер должен видеть только равных себе. В другом конце библиотеки установили другую скульптуру, изготовленную Мари-Анн Колло, помощницей Фальконе и женой его сына. Это она завершила работу над лицом Медного всадника, и существует мнение, что мастерством и талантом Мари-Анн превосходила своего учителя. Так вот, скульптура в библиотеке — это бюст Дидро, скончавшегося шестью годами позже. Его книги и бумаги тоже оказались здесь. Таким образом, в галерее окнами на Неву была создана библиотека книг эпохи Просвещения, librairie des lumières.

— И сейчас мы ее увидим? — спрашивает Свен Сонненберг, крепко-накрепко вцепившийся в руку Агнес Фалькман.

— Non, mon ami, все не так просто. Мир вообще устроен непросто. Думаешь что-то найти — а оно оказывается в другом месте, а если и было здесь, то давно исчезло. Все течет, все изменяется, и ничто не вечно под луной. Прошло немного времени, и мир перевернулся с ног на голову. Во Франции свершилась Революция и начался Террор. Екатерина же стала старой и пугливой. Она не сомневалась, что волна революции захлестнет и Россию. Конечно, она заблуждалась, это произошло спустя более чем век. Но теперь императрица считала философов опасными людьми. Она приказала Гримму выявить виновных в распространении революционной заразы. Она сожгла французскую одежду и книги, выслала из страны всех сочувствующих революции французов. Ополчилась она и на Вольтера. Когда его тело по инициативе Бомарше торжественно перенесли из часовни в Селльере в Пантеон, Екатерина велела запереть библиотеку. Статую Гудона императрица сослала на чердак и строго-настрого запретила придворным даже смотреть на нее. Вскоре царица скончалась, здесь, в Эрмитаже, в личных своих покоях…

— Но библиотека… — начинает было Андерс Мандерс.

— Что случилось с библиотекой? В царские времена за хорошим царем почти всегда следовал плохой — такая уж наблюдалась закономерность. Екатерину сменил на престоле ее сын Павел, который был плох настолько, что через четыре года придворные его убили. Павел ненавидел мать. Ненавидел философов. Странно, как это он не уничтожил библиотеку Просвещения. После Павла на трон сел его сын Александр. Он начал проводить реформы, открыл библиотеку и вернул статую Вольтера на прежнее место. Но затем в Россию вторглась наполеоновская армия. Все французское объявили враждебным, а библиотеку снова закрыли. Место Александра занял его брат Николай. Хорошим царем его не назовешь. Его царствование началось с разгрома восстания декабристов, и все время николаевского правления продолжались репрессии. Писателям приходилось несладко. Пушкина отправили в ссылку, Достоевского чуть было не расстреляли перед Петропавловской крепостью и помиловали в последнюю минуту. Но Вольтера Николай ненавидел особенно люто. Помните, что он сказал, увидев статую Гудона? «Уничтожьте эту хихикающую старую обезьяну…»

— И статую уничтожили? — волнуется Агнес Фалькман.

— Non, non, та cherie. Приключения ее только начинались. Кто-то спрятал скульптуру в библиотеке — единственном месте, куда Николай никогда не заходил. Потом случился пожар, и все опять переменилось. Следующий царь, Александр Второй, освободил Финляндию и отменил крепостное право. Он решил использовать библиотеку для других целей, потому что коллекция картин и objets к тому времени сильно выросла. Книги Александр велел перенести в другое место, в прекрасную Публичную библиотеку Петербурга. Теперь она называется библиотекой имени Салтыкова-Щедрина, и там-то я и работаю. Статуя тоже переехала: ее погрузили в сани и перевезли на Невский проспект. Помните, как кончил царь Александр? Его убили анархисты, устроившие засаду в маленькой кондитерской на том же Невском проспекте. Преемник Александра Второго, тоже Александр, приобрел еще одно книжное собрание, библиотеку друга Дидро, Дмитрия Голицына, бывшего послом в Париже и Гааге. Александр Третий подумал, что эти книги лучше всего отправить туда же, в Салтыковку. Но взамен он кое-что попросил — статую Вольтера. Философ покинул Невский и на дрожках вернулся в Эрмитаж.

Здесь он оставался довольно долго — до семнадцатого года. Царь создал Временное правительство, асам возглавил армию: немцы шли на Петроград. Как во времена наполеоновского нашествия, над Россией снова нависла угроза, и правительство решило, что надо обезопасить сокровища Эрмитажа. Философ в мраморном кресле опять снялся с места, но отправился уже не на Невский, а гораздо дальше, на Московский железнодорожный вокзал. Его отправили в Москву, и там, в Кремле, он хранился до конца войны и вернулся уже в совсем другой Эрмитаж. Здание было захвачено и принадлежало теперь не царям, а народу, а сам город не звался больше ни Петербургом, ни Петроградом, но превратился в Ленинград. В сорок первом году в Россию опять вторглись немцы. Вольтер, естественно, счел за лучшее снова отправиться на вокзал. Там он вместе со знаменитой восковой фигурой Петра Великого работы Растрелли успел на последний поезд, покинувший Ленинград перед началом осады. Вам интересно, где Философ провел Вторую мировую войну? В Свердловске, бывшем Екатеринбурге, где убили последнего русского царя и его семью. Кстати, один небезызвестный политический деятель тоже оттуда родом. Его зовут Борис Ельцин.

— Где же статуя Вольтера теперь? — недоумевает Свен Сонненберг.

— Здесь. Можете посмотреть, если хотите. Но я думала, цель вашей поездки — Дидро.

— Вы абсолютно правы, — соглашается Бу.

— С ним совсем другая история. Ведь Вольтер и Дидро были очень разными людьми. Вольтер — хитрый и язвительный — трепетно относился к своей славе, яростно отстаивал свои идеи и заботился об издании своих сочинений и авторских правах. Дидро — откровенный, добродушный, шумный. Сначала делился пришедшей в голову мыслью с первым встречным, а потом уж записывал ее. Написанное помногу раз переписывал, а в результате сам понятия не имел, какая версия правильная или какая ему больше нравится. Дидро пережил своих коллег. На шесть лет Вольтера и на столько же — Руссо. Это были очень важные шесть лет. Он дотянул почти до конца эпохи Разума. Незадолго до смерти он вспомнил данное царице обещание, нанял трех копиистов и попросил скопировать все его бумаги. Он хотел, чтобы и России, и Франции досталось по экземпляру каждого документа. Беда в том, что среди бумаг оказалось множество набросков и черновиков. Возникла путаница, выяснилось, что копиисты переписывают разные версии одних и тех же книг.

— Немудрено запутаться, — качает головой Ларс Пирсон.

— Дальше путаница только усугублялась. Услышав, что ее друг Дидро умирает, Екатерина обеспечила его переезд на другую, более удобную квартиру. И послала Гримма удостовериться, что получит не только книги, но и рукописи Философа. «Позаботься, чтобы ничего не пропало, — сказала она. — Ни клочка бумаги». Дидро умер летом тысяча семьсот восемьдесят четвертого года. В следующем году его дочь, мадам де Вандель, послала отцовские книги в Эрмитаж. А вместе с книгами и рукописи — тридцать два тома плюс кипы бумаги. Царица держала их под замком: из этих рукописей можно было почерпнуть немало пикантных подробностей их с Дени отношений.

— Они были любовниками? — любопытствует Биргитта Линдхорст.

— Любовниками? Кто знает? Но были и другие копии. Кое-что хранилось у Мельхиора Гримма. А кое-что — у молодого философа Нежона, который впоследствии опубликовал их. Оригиналы дочь оставила себе. Все сходились на том, что пора привести бумаги в порядок, разобрать рукописи и все напечатать, передать Потомству — как желал того сам Философ. Но тут началось — штурм Бастилии, революция, Террор. Вместо Света Разума — огонь факелов. Был ли Дидро революционером по духу? Основателем, теоретиком нового общественного строя — или его противником? Ответить на эти вопросы так и не удалось: мысль его, капризная и неуправляемая, порхала, как бабочка. Да, он говорил, что мечтает увидеть, как последнего короля удавят кишками последнего попа. Но на самом деле Дидро, разумеется, верил не в террор и насилие, а в разум и просвещение.

Итак, некоторые его произведения увидели свет, другие же были утеряны. Многие оригиналы дочь отдала на хранение, и нашли их только через сто лет. К тому времени бумага начала портиться. Конечно, имелись еще и копии. Например, те, что принадлежали Гримму. Но революция принесла Гримму массу треволнений. Он ведь числился в друзьях у всех королей, принцев и тиранов Европы. Практически все королевские браки заключались при посредничестве Гримма, и потому он был, можно сказать, автором и создателем попавших в беду династий. Он передавал послания Екатерины Великой в собственные руки Марии-Антуанетты. Неудивительно, что Гримм поспешил упаковать вещи и отправиться в Германию, в Готу. Письма Екатерины — письма царицы к «Гриммунчику», как она его называла, — он забрал с собой. Известно, что прихватил Гримм и кое-что из бумаг Дидро: во всяком случае, они оказались в Готе. Но какие именно бумаги? Например, была ли среди них рукопись «Племянника Рамо»?

— Ах, это про вашу книгу, — поворачивается ко мне Биргитта Линдхорст.

— Известно также, что многие бумаги остались в Париже. Затем в роскошную квартиру Гримма ворвались якобинцы и забрали все ценные вещи. Бумаги Гримма разошлись по разным людям — давали любому, кто что попросит. Были среди них и рукописи Дидро. Некоторые исчезли и больше не появлялись никогда, другие были скопированы и впоследствии опубликованы. Et voilà, mon pauvre Дидро. Его бумаги разметало по всей Европе, взбудораженной, обращенной в хаос. Дело шло к тому, что Потомство даже имя его забудет. Но потом стало происходить нечто странное. В якобинском Париже одна за другой в печати начали появляться произведения нашего Философа. Занимался их публикацией в основном Нежон. Но некоторые определенно были извлечены из архива Гримма. Иные же были просто подделками, вовсе не из-под пера Дидро вышедшими. Одно за другим выходили новые издания, издавались новые тексты — в Лондоне, Лейпциге, Женеве. Кое-что, сидя в Готе, подготовил к печати Гримм. Но в тысяча восемьсот седьмом году Мельхиор Гримм тоже умер, а бумаги продолжили странствие по миру.

Что же происходило с рукописями Дидро, хранившимися в Эрмитаже? Я уже говорила, что во время революции Екатерина приказала посадить их под замок и не выпускать ни под каким видом. Но потом и здесь стали происходить странные вещи. Может, вы знаете, как это происходит в библиотеках — люди приходят, уходят; среди ученых попадаются не слишком честные; даже при закрытых дверях, за тройными запорами, при охране у входа, при милиции в коридорах вещи все равно пропадают. Сегодня книга на месте, назавтра смотришь — ее уже нет. Книгохранилища взламываются, книги и документы испаряются. Бессовестным вором был ректор Петербургского университета, он с выгодой для себя продал за границу множество ценных рукописей, в том числе «Сон Д'Аламбера».

Вскоре Дидро оказался и здесь, и там — повсюду. По всей Европе на разных языках выходили под его именем книги, о которых раньше никто и не слыхивал. В Веймаре Шиллер перевел какой-то вариант «Жака-фаталиста» и раздобыл где-то рукопись «Племянника Рамо». Рукопись он передал Гёте, который перевел ее на немецкий и издал в Лейпциге. С немецкого издания был сделан французский перевод, который выдавался за подлинник. Но как Шиллеру удалось заполучить эту рукопись? Трудно сказать наверняка, потому что после того, как Гёте закончил перевод, она исчезла опять. Можно предположить, что он получил ее от самого Гримма. Или же из Петербурга. Многие считают, что в руки Шиллера попал подлинный список, украденный из Эрмитажа. Но позже, на сей раз в Париже, обнаружили еще один подлинник «Племянника». Сейчас он находится в Нью-Йорке, в библиотеке Моргана.

Итак, в течение всего девятнадцатого столетия в свет выходили все новые труды Дидро. Публиковались также новые версии напечатанных ранее работ. При всем при том никому не было известно, какая из опубликованных рукописей подлинник, а какая фальшивка и откуда они все брались. Неясным оставалось также, какая версия полная, какая нет, какая более аутентична, а какая менее. Письма и написанные для Екатерины меморандумы тоже периодически всплывали — и продолжают всплывать. В любой момент может быть найдена целая книга. И все эти находки такие разные, случаются в таких разных странах и в такие разные исторические моменты, что за всеми за ними просто не может стоять один и тот же всегда одинаковый Дидро. Он был многоликим автором — не только мыслителем и философом, создателем толстенных энциклопедических томов, но и провокатором, парадоксалистом, мечтателем, фантазером, лжецом, рассказчиком весьма странных и рискованных анекдотов, писателем очень и очень современным.

Но это еще не все. У нас в Петербурге все запуталось окончательно. Когда в середине прошлого столетия библиотеку из Эрмитажа убрали и перевезли на новое место, вместе с книгами перевезли и бумаги. Поскольку Дидро гостил при дворе и вел беседы с царицей, некоторые его писания причислили к государственным документам и отправили в Москву. Другие же, вперемежку, присовокупили к разным коллекциям. Во времена большевистской революции и сталинизма многие ценности из учреждений бывшей Российской империи были разворованы и распроданы. И конечно, и того хуже стало, когда город окружили нацисты и на Невском проспекте каждую ночь разрывались снаряды.

В сорок шестом году, начав работать, я застала библиотеку в абсолютно хаотичном состоянии. Прекрасные собрания, библиотеки Вольтера, Дидро, Голицына — что с ними сталось? Я стала разбирать завалы, лазить по подвалам и чердакам — и постепенно кое-какие книги обнаруживались. Книги из фернейской библиотеки Вольтера — в сафьяновых переплетах и с его экслибрисами. Книги с собственноручными пометками Дидро на полях. Рукописи там, рукописи здесь, запертые в ящиках, закрытые в шкафах, оттуда, отсюда… Надеюсь, теперь вы понимаете, что такое я — Галина Соланж-Ставаронова. Вы понимаете, что дело моей жизни — восстановить библиотеку Просвещения. Установить, что она собой представляла, и полностью восстановить. Вот чем я занималась и занимаюсь по сию пору. А сделано пока что всего ничего…

— То есть вы находите новые и новые рукописи? — спрашиваю я в возбуждении и восторге. — Мы сможем их увидеть?

— Ну… может быть, завтра или в какой-нибудь другой день, — без тени энтузиазма отзывается Галина.

— А кто из них вам ближе, Дидро или Вольтер? — интересуется Агнес Фалькман. — Кого вы предпочитаете?

— Предпочитаю, mon ami? Мне не хотелось бы выбирать. Оба они великие писатели и обаятельные личности. Оба поклонялись Разуму, оба восхищались новой Россией. И любили друг друга — порой. Оба любили царицу. Оба были ревнивы, как тигры. Если один посвящал ей оду, другой тут же писал лирическое послание. Если один советовал сажать капусту, другой тут же рекомендовал выращивать бобы. Дидро или Вольтер, Вольтер или Дидро — право, не знаю. Одно могу сказать: Вольтер — француз до мозга костей, такой, какими хотят видеть себя сами французы. Ясный взгляд, острый язык, изощренный ум. Дидро же писатель не только французский, но и немецкий, и английский, и русский. В Париже его зовут Дени Дидро, а мы придумали ему другое имя — Дионис Дидро. Он приехал в Россию, он изучал наш таинственный призрачный город, смотрелся в него, как в зеркало. Он оказал влияние на Пушкина, а тот на Гоголя, а Гоголь — на всех русских писателей. Из Дидро вышла вся русская литература. Да-да, monsieur, это как матрешка — в большой заключено много маленьких.

Галина указывает на меня, а я смотрю на своих матрешек.

Тем временем наши пилигримы, как любые туристы с любым экскурсоводом в любом музее мира, откровенно заскучали.

— Что-то долго мы говорим, может, для разнообразия что-нибудь поделаем? — властно требует Биргитта Линдхорст. — Может, покажете нам статую Вольтера?

— К вашим услугам, — спохватывается Галина, — Следуйте, пожалуйста, за мной. Pardon, pardon, excusez-moi.

С устрашающей скоростью, рассекая толпу туристов, она ведет нас по залам и мраморным галереям Эрмитажа — где, как говорят, можно найти любую диковинку, привезенную из любого уголка нашей планеты.

 

26 (прошлое)

Теперь наш герой ежедневно гостит в Эрмитаже. В городе уже все — нищие, уличные торговцы, гусары — узнают чудака в черном костюме, с размашистой походкой, без дела шатающегося по улицам. Императорский философ примелькался, как императорская английская борзая. Сколько же времени прошло? Недель пять, не меньше. Пять недель назад он прибыл сюда, устроился в холодной комнате нарышкинского дворца и начал вести единственно возможный здесь и ставший привычным для него образ жизни. За это время прозрачная, прохладная осень превратилась в убийственно холодную зиму. Выходцу из Южной Европы, как бы он ни напрягал воображение, не вообразить таких морозов. Тяжеленные ледяные глыбы с грохотом несутся по свирепой Неве и разбиваются о набережную. Все городские каналы, а частично и река, полностью замерзли. В деревянных будках на льду кричат и переругиваются торговцы. Работают мясные лавки, горят огни, тобоганы и сани скользят над глубокой водой. Фонтанка и Мойка — два городских канала, через которые он каждый день перебирается, — покрылись льдом, твердым как камень.

Россия занимает Философа все сильней; русские просторы манят его, хотя из города покамест не выманили. За Эрмитажем расположен Летний сад, разбитый еще Петром Великим. С первого раза это место полюбилось нашему герою. Здесь он гуляет — и предается размышлениям. Здесь, как и повсюду, скользко и валит снег. Сад заставлен статуями, они разместились по обеим сторонам длинной аллеи и, кажется, беседуют друг с другом. Но сейчас статуи упрятаны в ящики — для пущей сохранности. Его любимая — Купидон и Психея (пойман самый захватывающий в любви момент, когда плотины прорваны, когда страсть уже не утаишь) — заключена в темницу, чтобы не замерзли сбросившие одежды невинные любовники. Еще одна знакомая, шведская королева Кристина, интересная дама с коварной улыбкой, потерявшая голову от страсти к Рене Декарту, тоже удостоилась отдельного деревянного костюма. В Летнем саду — зима. Не с кем поговорить, да и сказать нечего.

Философ бродил по Санкт-Петербургу, по берегу покрытой льдом Невы уходил все дальше от центра. То осматривал здание Двенадцати коллегий, то завороженно созерцал огромный глобус, вместивший в себя нашу вселенную во всей ее космической непостижимости. Где-то там, за туманами, льдом, вечной мерзлотой, заснеженными степями и болотами, — иной мир, тот, что зовется Европа. Европа прекрасная и ужасная, арена войн и религиозной вражды, там свирепствует чума, там живут аристократы и крестьяне, там звучит музыка и процветают искусства, там радуются и страдают тела и души. Европа — искрометное представление, трагикомедия, в которой каждый, переходя от роли к роли, то мучается, то ликует. Он оторван от нее. Здесь, в Петербурге, туман никогда не рассеивается, снег валит и валит, ночи длинные и черные, и невозможно представить, что где-то есть иные города. Город-мечта, придуманный им в парижской постели. Вот он въяве, огромный, завораживающий, вбирающий в себя без остатка. Таким Философ и представлял его — все так, но в тысячи раз масштабней. Порождение чудовищной фантазии, разума и духа, сознания и чувств нового, не существовавшего раньше общества, только-только начавшего втискивать себя в какие-то формы.

Санкт-Петербург напоминает таинственные ирреальные города, наполняющие произведения его любимых писателей. Желчного доктора Свифта, остроумного и насмешливого доктора Стерна, язвительного и ершистого Вольтера. Для пользы современников, дабы пристыдить их и внести разнообразие в скучную череду серых дней, создавались эти города-гротески. И вот он в столице, которая могла бы послужить прообразом такого города. В этих гаванях мог бы бросить якорь корабль Лемюэля Гулливера, судового врача и мизантропа. При этом безумном дворе мог найти пристанище странствующий простак Кандид. Ночами в темном дворце Нарышкина Философ перечитывал их приключения, казавшиеся теперь вполне правдоподобными. А на освещенных масляными светильниками улицах кричали караульные. А в казармах горланили и били в барабан тревогу пьяные гвардейцы. И длиннее становились длинные ночи, вытесняя короткие дни. Уже сорок с чем-то дней провел наш герой на берегах Невы. Но по-прежнему все смущает его, кажется нелепостью, выдумкой, абсурдом. Так и не привык он ни к городу, ни к горожанам.

Он живет в мире, выстроенном и населенном европейцами. Они говорят на понятном ему языке, носят такую же верхнюю одежду и чулки, обмениваются теми же любезностями. Его окружают часовщики и строители экипажей, астрономы и садоводы, монахи и английские викарии, архитекторы и оружейники, парикмахеры и корабельщики, честные труженики, граждане мира. Есть здесь мужчины в париках, женщины в шелках, с пикантными мушками, здесь говорят по-немецки, говорят по-французски. Они прогуливаются по проспектам, частенько заходят в кофейни, посещают театры. Модную одежду привозят из Парижа, фарфор — из Дрездена, шелк — из Венеции, пряности — из Самарканда. Каждую ночь вихрь развлечений подхватывает разряженную в пышные наряды толпу: веселые оперы Глюка, трагические оперы Рамо, пьесы Расина, а возможно, даже блистательного героя нашего времени — мсье Вольтера. По вечерам выезжают на улицы, застроенные зданиями в венском или венецианском стиле, позолоченные сани и похожие на замки экипажи. Седоки именуют себя графами, князьями, генералами, камергерами, и многие имеют место в длинной Табели о рангах. Здесь русские аристократы, полжизни проводящие в Париже, и немцы, постоянно живущие в Москве. Богатые дельцы, лондонские денди, куртизанки, изобретатели и мастеровые всех специальностей.

Но в игорных домах картежники порой ставят на кон и получают выигрыши не чистоганом, а человеческими (или человекообразными) душами. Но ради шелков, атласа и положения в обществе чуть ли не до поножовщины доходит даже в самом Эрмитаже. Даже в Эрмитаже дерутся на дуэлях, перерезают глотки, выдавливают глаза, а гвардейских офицеров бьют кнутом и бросают в казематы Петропавловской крепости. Кто знает, быть может, таковы все королевские дворы (даже Блистательная Порта, осененная павлиньим пером). Но улицы Санкт-Петербурга остаются чужими. Да, строится современный европейский город, как Париж, Лондон, Берлин, Дрезден и Вена. Да, все время вводятся какие-нибудь новшества, усовершенствования. Бульвары, площади, проспекты, особняки тщательно спланированы, сады — ухожены. По вечерам на больших улицах жгут конопляное масло и пляшут в светильниках острые язычки пламени. Сигнальные фонари на набережных освещают путь прибывающим и уходящим судам. Проституток отлавливают и заставляют подметать мостовые. Торговые лавки в пассажах набиты товарами и безделушками. Открываются новые учебные заведения, в наличии свежеиспеченный Институт благородных девиц, и скоро появится еще один монастырь. На Невском уже работают магазины известнейших в мире торговых фирм; продают лакированные английские экипажи, превосходные датские часы, мебель из американских пород дерева, японский фарфор, восточные ткани из Ташкента и Мукдена.

И все-таки, все-таки это иллюзия, маскировка, элегантный покров. А стоит откинуть его, и порок предстанет во всем безобразии. Здесь по дешевке идут человеческие тела, покупают прислугу, матросов, женщин для услаждения. На десятки фланирующих без цели важных персон, преисполненных чувством собственного достоинства дворян и марширующих бравых офицеров приходятся тысячи тех, что раболепствуют, кланяются, умоляют и унижаются. На каждый княжеский дворец — тысячи домиков, набитых плачущей, бранящейся, размножающейся человеческой массой; лачуги, которым только зимний мороз не дает обрушиться в бурлящие воды каналов. Морозы тем временем крепчают. Шныряют под ногами озябшие драные коты. Ветер с Невы приносит несвежий запах морской воды, похожий на вонь замерзшей медвежьей мочи. Снег идет беспрерывно — то сыплет колючей крупой, то обрушивается мягкими хлопьями, и тогда кажется, что останавливается всякое движение. В подворотнях, в грязных переулках творится нечто несусветное: бесформенными грудами валяются упившиеся; не скрываясь, шумно совокупляются пары, выпрашивают деньги калеки, разлагаются трупы. В пассажах торговцы из кожи вон лезут, чтобы показать свой товар лицом, а здесь выставляют напоказ грехи. Этот мир преступен по существу, и потому преступление здесь — полноправная форма бытия.

Конечно, таковы почти все крупные города. Такова великая столица Цивилизации, откуда прибыл он сам; преступлений, кошмаров и извращений там не меньше. Париж и Лондон славятся вонью своих сточных труб. Венеция — мочой в каждом канале и экскрементами на каждом пороге. Лиссабон сотрясается от землетрясений, содрогаются фундаменты, обрушиваются здания. В Москве — мор и пожары. Но Санкт-Петербург — новый город, свежая идея. Здешние жители собрались со всех концов мира и уверяют, что по-новому смотрят на мир. К какой же национальности относятся туземцы, истинно русские люди, а не эмигранты — гугеноты, швейцарцы, пруссы? Некоторые кичатся происхождением от благородных викингов, иные возводят свою родословную к славянским племенам. Но добрая половина — определенно восточные люди: татары и казахи, они говорят на странной смеси языков и пишут, если умеют писать, используя алфавит, занесенный сюда монахами одного средиземноморского монастыря. Философ уже начал записывать и совершенствовать его. Некоторых охотников за удачей занесло сюда из Европы, но другие — крепостные, пригнанные сюда императорским указом или приказом для поселения с сибирских равнин. Даже среди дворян попадаются совсем темные и тупые выходцы из дальних губерний: они оставили свои поместья, спасаясь от бесчеловечных законов на царской службе при дворе или в армии, и в конце концов всем им суждено сгинуть в изгнании, погибнуть в сражениях или от пьянства.

Много непонятного даже в среде придворной элиты. В Петербурге трудятся блистательные ученые, многоумные мужи. Придворный врач — доктор Роджерсон из Шотландии; величайший математик своего времени, одноглазый швейцарец Эйлер. Но и от них не добьешься правды. Не зря Эйлер однажды заметил: «Болтунов в этой стране вешают».

При дворе принято вести себя свободно и непринужденно — так предписано императрицей. Обходительность и приятность в общении — пропуск в высший свет. Богохульные речи Ее Величество строго-настрого запрещает. Почти ежедневно дают концерты, представляют пьесы, танцуют балет; придворные являются расфуфыренными, царица — в шелках и бриллиантах с ног до головы, а на щеках румяна неправдоподобно густым слоем. Но упаси боже увидеть оборотную сторону этого великолепия. За портьерами предаются бесстыдному разврату российские дворяне, рыцари чести, понятия не имеющие об этой добродетели. Для шлюх, украшающих постельный досуг господ офицеров, генералы требуют специального снабжения. Прелюбодеяние — почти обязательный дворцовый обычай. Слуги — все сплошь доносчики. Тайная полиция держит страну и двор в страхе и трепете и составляет списки кандидатов в казематы Петропавловской крепости и на поселение в Сибирь.

Но что делает здесь наш герой? Зачем он здесь? Доверие Ее Величества он, похоже, завоевал. Она уважает его независимые манеры, наслаждается полетом его ума. Она смирилась с его причудами и не выказывает негодования, когда он спорит с ней — сердито, непочтительно и самозабвенно. Она огрызается на его колкости, кусая за пятки, словно маленький веселый терьер. Она превращает их беседы в изящное амурное состязание умов, очаровательный философский флирт, и длится это часами. Почти каждый день до самого обеда он не покидает императорскую библиотеку, а в это время за портьерами ждут, обсасывая пикантные новости и накачиваясь неизменной водкой, недовольные дипломаты и просители, ждут, когда царица расстанется с Философом. Но чего ждать ему? Все это напоминает любовную интригу; самодержица и уклончива, и настойчива, то куртизанка, то робкая девица. Она зазывает его в свою спальню, удобно укрытую за библиотечными дверями, а затем, вежливо сославшись на государственные интересы, захлопывает дверь у него перед носом. Небольшое усилие и… Хочет она его или нет? Настаивать или нет? Нравится он или нет? Кто знает? Не он, во всяком случае.

Как-то раз по дороге во дворец он немного свернул с пути и зашел в Исаакиевский собор — украшенную колоссальных размером куполом и вообще очень необычную постройку, которая беспрерывно перестраивается, еще с тех пор, как Петр Великий объявил ее своей личной церковью. Первая, деревянная, простояла недолго, и чуть в стороне возвели новую, каменную. Но даже после очередного ремонта храм выглядит полуразрушенным; наверняка его снова перестроят — так уж записано в небесной Книге Судеб. Чудной город! Куда ни пойдешь, повсюду разрушения, обвалы. Наш герой смотрел на византийские образы, позолоченные Царские врата, темные лики святых с печальными глазами, вход в святая святых, в алтарь — символы веры, в которую он почти что обратился в этой стране. Странная религия, странный собор, бесформенность, стремящаяся вопреки всему стать формой. Наводнения и землетрясения сформировали этот город, потому он размыт и раздроблен. Проемы окон зияют пустотой, колонны отказываются стоять прямо, твердая материя растворяется в воздухе…

Это напомнило Философу истину, осознанную им однажды за статьей о парижской живописи и архитектуре для журнала Мельхиора Гримма. Правильно спроектированное прекрасное здание — это внутренняя гармония всех частей, дополняющих друг друга в соответствии с правилами пропорции и арифметики. Он тогда припомнил гениальный пример: Микеланджело, собор Святого Петра в Риме. Мастер в поисках совершенной формы идет по линии наименьшего сопротивления — и находит искомое. Пропорции собора — единственный выигрышный номер, вытянутый из бесчисленного числа математических комбинаций. Разум творца высвобождает мощь, уже заключенную в материале; в лучших творениях математиков, часовщиков, ножовщиков, столяров и плотников искусство и ремесло, природа и гений сходятся в одну точку. Лежащее за пределами животных инстинктов доступно Разуму, Прогресс опережает Историю, а Искусство стремится вперед и выше, к Идеальному Строению.

Сейчас, разглядывая Христа Пантократора на полуразрушенном своде купола, он думает о Жаке Суффло, парижском архитекторе. Ему заказали проект церкви Святой Женевьевы, новой церкви для мыслящего по-новому поколения (потом она получит новое, римское, имя — Пантеон). Сейчас храм уже возвышается над улицами Парижа, и скоро дело дойдет до купола. Суффло мечтает о нем: легком, строгом, рискованно-новаторском. Враги насмехаются над ним, говорят, что здание обязательно упадет. Перед отъездом из Парижа Философ посоветовал архитектору: «Помни, что вдохновляло Микеланджело: уверенность в себе и чувство линии. Всю жизнь он чинил то, что разваливалось. Изучал, как установить баланс и как уберечь потолок от падения. Тот же инстинкт помогает строителю ветряных мельниц находить правильный угол вращения, плотнику — мастерить крепкий стул, а писателю — находить форму для выражения своих мыслей. Инстинкт вырывает нас из тьмы и возносит к свету».

Но в Петербурге истина иная и Бог иной. Всю жизнь Философ спорил и бранился с Ним, как со старым знакомым. Но тот Бог говорил по-французски. А здесь Он объясняется на странных наречиях и принимает странные обличья. Отовсюду глядят с образов нарисованные лица Его бесчисленных святых и апостолов. Его священники и епископы — вот один из них приложился к иконе — бородатые фанатики. На мусульманского муллу такой поп похож больше, чем на католических аббатов и монахов, которых Философ знает как облупленных: хитрые, лицемерные прелаты вроде родного его брата; изощряются, угождая разом Богу и королевскому двору, в погоне за почестями и славой. Здешние напоминают шайку разбойников, к близкому человеку такого священника поздней ночью, пожалуй, и звать побоишься. А староверы — те для французского рассудка и вовсе непостижимы. Стоит приподнять легкий покров просвещенности — из-под него полезет дремучее суеверие. Духи и видения бродят толпами. Последний царь (может, он и вправду пал жертвой геморроя), померев, немедленно воскрес и начал являться то монахам, то бабулькам, мирно собирающим хворост в лесах. Мелькал то тут, то там по всей бескрайней державе. И везде лже-Петр Третий был принят с распростертыми объятиями. Не успевали затравить и изловить одного самозванца, его место занимал следующий…

«Я все еще здесь, в самой необычной из мировых столиц (писал он в тот же день домой Софи Волан, пытаясь осмыслить свои впечатления). Город новый и заселен людьми совершенно новой породы. Наверху — блеск и пустота, внизу — пустота и отчаяние. И лишь посерединке тонкая прослойка иллюзий и надежд. Город, конечно, потрясающий, но ему, как всякому искусственному построению, недостает живых тканей, артерий и хрящей настоящего, естественным путем образовавшегося города. Я машинально прохаживаюсь туда-сюда по комнате. Только что подошел к окну, посмотрел, какая в России погода. Как всегда: снегопад, порывистый ветер, небо в тучах. С ума можно сойти!

Но здесь огромное поле деятельности. Я пристаю к прохожим на улицах, выспрашиваю академиков, которые во множестве расплодились благодаря нашей просвещенной покровительнице. Ты знаешь, я верю в благотворное влияние философии на человеческую природу. Извращенные идеи и неправильное общественное устройство толкают людей к отчаянию и пороку. Я занят отысканием основ новой цивилизации, свободной от религиозных предрассудков, гнета устаревших обычаев, ложной морали и глупых тиранов и при этом не порывающей с тем хорошим, что было в прошлом. Я исписал шестьдесят шесть блокнотов, в них идеи, рассуждения и заветные чаяния. Каждый день я обрабатываю свои записи и представляю их вниманию светлейшей императрицы. Каждый день она подбадривает меня, невзирая на протесты придворных. И я рад этому. Я думаю, что в России мои записные книжки нужны, как нигде».

День тридцать пятый

ОН и ОНА сидят на диване, наслаждаясь чаепитием.

ОНА: Расскажите мне об Америке.

ОН: Об Америке? Но что именно, Ваше Величество?

ОНА: Давайте, давайте. Наверняка вы написали о ней целую книгу. Ведь вы же успели написать обо всем на свете. Разве существует какое-нибудь явление или тема, ради которой, по-вашему, не стоит браться за перо?

ОН: Книги об Америке у меня нет. Но конечно, я думал об этом. Аббат Гийом Рейналь замыслил написать труд об Американской империи и пригласил меня в консультанты и соавторы.

ОНА: Так вы пишете книгу вместе с этим аббатом?

ОН: Вообще-то он бывший иезуит. Но это только при дворе. Сейчас, когда порядок изменился, он стал совершеннейшим деистом. Впрочем, как и все мы.

ОНА: Как я, вы имеете в виду? Вы думаете, я деистка?

ОН: Трудно сказать. Но тогда наша дискуссия вряд ли состоялась бы.

ОНА: Значит, вы задумали сделать из меня деиста? Не думаю, что у вас получится. Итак, аббат пишет книгу об Америке?

ОН: Этот человек первым публично поднял вопрос о последствиях открытия Америки — полезно оно для человечества или вредно.

ОНА: И каков ответ?

ОН: По мнению аббата, Америка — одна большая ошибка. Он считает, что чем дальше на Запад, тем извращеннее становятся формы живой природы, а также человеческие страсти. Но в качестве верноподданного француза он делает исключение для Индианы и Луизианы, французских владений. А Луизиану признает чудом природы, способным возродить угасшие надежды человечества.

ОНА: Но теперь они отошли англичанам?

ОН: Поэтому прогнозы аббата столь пессимистичны. Ведь рай, управляемый англичанами, едва ли подходящее место для культивирования естественных инстинктов.

ОНА: Продолжайте, но хватит про аббата. Меня интересует ваше мнение. Бецкой уверял меня, что начиная с нашего столетия в мире будут лишь две реальные силы — Россия и Америка. Если так, мне надо подготовиться. Я хочу, чтобы мой народ по всем статьям превосходил американцев.

ОН прихлебывает чай.

ОН: Отлично. Сейчас Дени исполнит вам гимн во славу Америки. Для начала вообразите себе пейзаж. До сих пор никто не сумел его описать как следует. Совершенно новые цвета, другой свет, другие тени. Художников он пугает — слишком непривычно. Люди тоже необычны и удивительны, что-то среднее между европейцами и азиатами, невозможно точно определить, к какой расе они относятся. Птицы редчайших видов, с ярким оперением. Овощи, которые выращивают и едят американцы, все как на подбор крупных, неизвестных нам сортов. Примитивность суждений соседствуете удивительными интеллектуальными построениями, поразительные открытия — со столь же поразительной развращенностью мысли. Избыток земли и кочевой образ жизни — бесконечные перемещения по изменчивым прериям — склоняют людей к республиканским настроениям…

ОНА: Что ж, полезные сведения…

ОН: Развивается независимость суждений, и в результате каждый фермер воображает себя великим мыслителем.

ОНА: Вы хотите сказать, что они деисты?

ОН: Там создаются разнообразнейшие философские системы. Вскормленные американской почвой, являются на свет божий новые, неведомые доселе религии, живут пару лет и исчезают, оставив пусть незаметный, но все же след в истории человеческой мысли. И все потому, что эта земля не знает закона, а фантазия людей не признает границ. Собственно, американцы — порождение своего же собственного воображения. Они действительно первая нация, которая вознамерилась прожить без высшей власти и руководства. По их представлениям, жизнь существует исключительно на их маленькой планете, в государстве абсолютного, самим себе дарованного счастья.

ОНА: Конечно, они ошибаются.

ОН: Безусловно. Счастья не существует. Но я не вижу вреда в стремлении обрести его.

ОНА: А будущее, мсье, каким видится оно? Индейская Америка станет французской или британской?

ОН: Французской, если французы придумают, что с ней делать. Или британской, если решение найдут тучные ганноверские Георги.

ОНА: А кто лучше? Французы или англичане?

ОН: Давайте попробуем представить себе британскую Америку. Американцы станут ежедневно поедать ростбифы, а дикие земли превратятся в поместья лордов со сворами породистых гончих и гудением церковных колоколов. Если же победу одержит Франция — что ж, Америка будет походить на Санкт-Петербург. Купола, статуи, разукрашенные дворцы и причуды бестолковой моды. Впрочем, если верх возьмут самые передовые, самые активные слои населения, отпадают оба варианта.

ОНА: То есть у них появится стремление стать самостоятельной нацией?

ОН: И республикой. И так как англичане ненавидят французов, а французы — англичан, американцы добьются независимости. Каждая из враждующих сторон начнет вооружать американцев для сопротивления противной стороне. И в результате у них появится свое собственное оружие, которым они не преминут воспользоваться.

ОНА: А республика — это диктатура народных масс, так ведь по-вашему?

ОН: Именно.

ОНА: Но ведь такова и та замечательная обновленная Россия ваших проектов, которые я получаю ежедневно…

ОН: Нет, Ваше Величество. Америка скорее похожа на Венецию. Немного просвещения, много репрессий, отсутствие официальной морали, отличное от общепринятого отношение к греху и добродетели.

ОНА: Отлично, мсье. Но я не поняла, стоит ли мне беспокоиться по поводу Америки? Я жду вашего ответа — ответа мудреца.

ОН: Что ж, дражайшая царица, мой ответ будет: беспокоиться стоит.

Конец тридцать пятого дня

День сороковой

ОНА в пышном наряде, в драгоценностях, увешана орденами. День выдался горячий, а теперь царица занята вышиванием. ОН сидит рядом с ней, совсем близко. ПРИДВОРНЫЕ при свидании не присутствуют.

ОНА: Атеист!

ОН: Нет-нет, умоляю, Ваше Величество. Я религиозен, честное слово, религиозен. В юности я выбрил тонзуру. Если бы я послушался отца, вы бы сейчас видели меня в совсем ином облачении и с иной прической. Рядом с вами сидел бы священник-иезуит. Мой братец, осел и ханжа, отонзуренный, осутаненный, — живое тому доказательство.

ОНА: Но почему вы стали философом?

ОН: Философ — это священник, исчерпавший старую религию и создающий собственную церковь с собственным символом веры.

ОНА: А ваш брат, что он говорит?

ОНА: Он меня глубоко презирает. Нет ничего ужасней, чем отношения рассорившихся братьев. Мой брат тратит время и силы на обуздание мысли, он хочет загнать знание в узкие рамки. А цель моей жизни — выпустить мысль на свободу, позволить ей проявиться во всей своей полноте…

ОНА: Вам присущи надменность и высокомерие священника, но при этом вам нечему научить своего ближнего — ни смирению, ни покаянию. Вот что такое философ.

ОН: Боюсь, со священниками вы близко не общались, Ваше Величество. Разве бывают смиренные иезуиты? Мой брат никогда не сомневается в своей правоте. А я как философ знаю, что мое мнение всегда ошибочно. Впрочем, как и мнение всякого другого.

ОНА: Раз так, почему же я теряю время, выслушивая ваши ошибочные суждения?

ОН: Потому что человеческие знания невероятно скудны. Однако же они развиваются, прогрессируют. Противоположные точки зрения ежедневно сталкиваются между собой — это и есть философия.

ОНА задумчиво смотрит на него.

ОНА: Но вот что непонятно. Если и впрямь Бога нет…

ОН: Хорошее начало! Продолжайте, мадам, прошу вас.

ОНА: …тогда как можно во что-либо верить? В существование вселенной, в назначение вещей, в то, что существуем сами? Мы потерялись бы во времени и пространстве. Ничто не имело бы причины, смысла, предназначения…

ОН: Никудышные мы были бы философы, если бы не допускали, что мир может существовать и без божественного вмешательства. Мир, созданный не ради конкретной цели, но случайной эволюцией, порожденный собственными давними ощущениями и интерпретациями.

ОНА: И… на что был бы похож такой мир?

ОН: Представьте, что ваше сознание девственно и вы парите в небесах. Затем забудьте о времени, причинах и следствиях. Вселенная, звезды, все живое и неживое, все, что было до и что будет после, кружится вокруг вас. Память и разум едины, а прошлое неотличимо от будущего. Но в сознании заложено стремление к знанию. Оно жаждет порядка и связей…

ОНА: Каким образом?

ОН: Оно обладает способностью говорить и давать вещам имена. Природа даровала ему грамматику. В центре сознания — понятие Я, Moi, тот, кто ощущает и воспринимает. Но Я недостаточно, ему необходимы еще Ты, Toi, и Он, Lui.

ОНА: Да, язык позволяет нам именовать вещи и объяснять их природу…

ОН: Но в космосе Moi существует лишь язык, названия вещей, но не сами вещи. Французы называют вещи так, русские эдак. Астроном может тридцать лет изучать одну-единственную звезду. Но кто из нас может остановиться и изучить самого себя: свой ум, чувства, движения конечностей, стук сердца? Философы помогают нам познавать не вселенную, а людей, которые пытаются ее познать.

ОНА: Как? Разве мир не реален?

ОН: Давайте предположим, прекраснейшая, что не я — продукт этого мира. А наоборот: мир — мое изобретение.

ОНА: Вам это приснилось, как пауки Д'Аламбера?

ОН: Возможно. Мир есть то, что я называю миром. Не более и не менее.

ОНА: В самом деле? А если я называю миром что-то другое?

ОН: Исходя из позиции Дени Божественного, то, что воспринимаете, считаете, называете вы, — всего лишь иллюзия, еще одна, созданная для того, чтобы ее воспринимал я. Было бы вполне логичным признать, что мир появился в момент, когда я обрел сознание. Он равен моему сознанию и исчезнет, когда я сознавать перестану.

ОНА: Ну да, подобные безумные речи я уже слышала. Но почему ваши фантазии важней моих? Почему вы единственный центр мироздания?

ОН: Очень просто. Мир населен миллионами человеческих особей. Но среди этих миллионов я, мое личное Я — только одно.

ОНА: А все остальные — мираж, иллюзия, восковые фигуры? То есть вы хотите мне сказать, что вы есть наверняка, а меня вообще не существует?

ОН: Вы, без сомнения, существуете. И я воспринимаю вас как реальную и очень ценную личность. Но если я порождаю историю, географию, природу и космос, почему же вселенная — прошлое, будущее, удаленные от меня люди и пространства — не может оказаться иллюзией, созданной, чтобы поразить меня?

ОНА: Но вы признаете мое существование?

ОН: О да, вы существуете. Но когда я через несколько минут встану, поцелую вашу милую руку и выйду на Невский проспекту теплотой вспоминая вашу вечную доброту и ваш приятный юмор, где вы будете тогда?

ОНА: Я здесь, мсье, поверьте. И у меня есть солдаты, чтобы доказать это.

ОН: А когда я по прошествии нескольких недель с сожалением покину Россию, когда мои память и разум ослабеют, будете ли вы здесь? Или обратитесь в прекраснейший в моей жизни мираж? Я ручаюсь только за пьесу, которая разыгрывается в собственном моем театре, в моей голове. Что останется, когда улетучатся воспоминания? И когда существование мое подойдет к концу, почему бы не исчезнуть и всему остальному, если не станет единственного заслуживающего доверия свидетеля…

ОНА: А как же ваши драгоценные Потомки?

ОН: Они также существуют. Я уже представил их.

ОНА: Мсье, верите ли вы хоть в одно слово, произнесенное здесь, передо мной?

ОН: Как вам сказать…

ОНА: Разумеется, нет. Сперва вы утверждаете, что личности не существует вовсе. Через минуту убеждаете меня, что ваша личность — единственное, что имеет значение. Только что мир был нематериален, а через минуту вселенная — отлаженный часовой механизм.

ОН: Разве противоречит одно другому? Что ж, пускай так.

ОНА: Опять! Вы невыносимы, Дени. Знаете что? Вы называете себя мыслителем. Так вот — теперь я хочу, чтобы вы доказали мне ошибочность собственных доводов.

ОН: Нет ничего легче, прекрасная царица. Если бы в моей власти было создать собственный мир, я никогда бы не придумал ничего похожего на этот.

ОНА: В самом деле?

ОН: Эту скорбную юдоль?! Ни за что! Я бы изобрел мир без поражений и боли, без законов и морали, которые сковывают нас, запрещая любые удовольствия и порицая любые идеи. Будь я свободен, я создал бы свободу.

ОНА: Но какой в этом смысл? Если все остальные — лишь иллюзия, кто же будет наслаждаться вашим идеальным миром?

ОН: Замечательное возражение. Вы — искусная спорщица.

ОНА: Правда?

ОН: Сколь бессмысленна была бы моя жизнь, не имей я достаточно воображения, чтобы придумать вас. Вот вам доказательство моего безумия.

ОНА: Иногда во время наших бесед мне кажется, что вы действительно выдумали меня.

ОН: Однако же на самом деле это вы вытребовали меня сюда, и потому это вы изобрели Дени, а не наоборот.

ОНА: Иногда мне хочется немедленно отослать вас. И подальше.

ОН: Что ж, это был бы обычный монарший каприз.

ОНА: Оставайтесь. Идите за мной. Посетителей сегодня нет.

ОН смотрит на нее.

ОН: Ваше Высочайшее Императорское Величество…

Конец сорокового дня

 

27 (наши дни)

Новое прохладное утро. Я просыпаюсь в уже знакомой каюте, завернутый в пуховое одеяло, но все равно замерзший, и сразу понимаю по общей тишине, что корабль, на борту которого я нахожусь, уже никуда не плывет. Но тишина — это не только неработающие двигатели и механизмы. Весь корабль непривычно пуст. Большинство пассажиров сошли на берег, чтобы продолжить свой путь, и наш корабль — как и другие лайнеры, стоящие на якоре, — превратился в летаргическую гостиницу. Что-то похожее можно наблюдать в гранд-отелях венецианского Лидо, когда сезон закончился, но по какой-то непонятной причине перед вами по-прежнему распахивают двери и даже поддерживают иллюзию некоего остаточного сервиса. На борту «Владимира Ильича» царит атмосфера усталости. Большая часть команды сошла на берег — в кратковременный отпуск. Характеры тех, кто остался обслуживать немногочисленных клиентов, несколько изменились. Расторопные стюарды превратились в мрачных и обидчивых гостиничных официантов, веселые стюардессы — в незаметных горничных: как будто сам факт пребывания в России напоминает им о том, что нормальный человек должен быть мрачным и недружелюбным. Бары, некогда вибрировавшие от музыки и криков, теперь затихли и стали пристанищем редких печальных пьяниц. Дьюти-фри закрыт на замок, «Икряная хижина» тоже заперта. В магазине косметики остался только один, самый преданный продавец — торчит там весь день и ничего не делает. Гостиные и столовые заброшены: их покинули все, кроме нескольких японских туристов, нескольких упрямых немецких бизнесменов и нас, пилигримов.

Но, спустившись к завтраку в пещерообразную столовую, я понимаю, что общий развал затронул и нашу группу. Компания за столиком странно уменьшилась — и не только потому, что к завтраку я опоздал. Такое впечатление, что наша серьезная группа посвященных, которая столь решительно отправилась из Стокгольма по великому Пути Просвещения, на самом деле не была ни серьезной, ни посвященной. Она разбилась по интересам, распалась на части, а быть может, и полностью растворилась, разбежавшись в разные стороны с разными целями. Наши «дидровцы» не проявляют ни малейшего интереса к Дидро. Я даже начинаю задумываться: может, наше удивительное путешествие совсем не то, что я думаю? Может, оно лишь прикрытие для некоего таинственного масонского предприятия, в котором участвуют все, кроме меня?

Например, о личных своих планах не раз за последние три дня рассказывал мне наш чокнутый профессор Жак-Поль Версо (во время распития разнообразных «Джим-Бимов» в корабельном баре). Он заинтересовался перспективами марксистско-ленинской философии в России, которой сейчас приходится забывать свою историю и выстраивать новые генеалогии и причинно-следственные цепочки. Он, мол, даже хочет написать об этом книгу или статью. Но сегодня я узнаю от сотрапезников, что Версо еще до завтрака куда-то сбежал на такси, в своей деконструкционной кепке, с несколькими бутылками водки и двумя-тремя краснощекими Татьянами. Согласно неподтвержденным слухам, они отправились на длительную экскурсию в город Пушкин (который раньше был Царским Селом), и никто не знает, когда вернутся.

И вот, когда мы допиваем утренний кофе (ужасный!) и дожевываем булочки (черствые), в линзах иллюминаторов появляется большой черный «ЗИЛ», с трудом въезжающий на портовую набережную. Оттуда выходит элегантный широкогрудый господин в черной шляпе. Он старше средних лет, но весьма осанист. Он смотрит на наш корабль и энергично машет букетом цветов. Вскоре мы видим, как по трапу сходит наш шведский соловей, закутанный в меха и слегка смахивающий на оперную Брунгильду. Она соответствующим образом принимает вручаемый букет, экстравагантно обнимая и целуя носителя шляпы, который тут же становится в характерную позу солирующего тенора. А за нею, словно играя роль суетливого комического слуги, появляется Ларс Пирсон с полным комплектом ее одеяний и несколькими роскошными чемоданами. Багаж грузится в черный лимузин с блестящей хромированной решеткой, туда же садится вся троица и отбывает куда-то в сторону города. За столом говорят, что Биргитта отправилась в отель «Астория» на пресс-конференцию по случаю приема, устроенного в ее честь в Мариинском театре — куда, как известно, иногда заезжают все великие дивы.

Почти одновременно с этим на корабль возвращаются Свен Сонненберг и Агнес Фалькман. Они ходили в университетскую канцелярию, и явно небезрезультатно. Похоже, что кончилась та эпоха, когда Россия была негостеприимным красным пятном на карте, а за отклонение от предписанного маршрута могли посадить в тюрьму. Теперь такие поездки даже поощряются, так что Свен и Агнес могут взять напрокат велосипеды и выехать за город, дабы обрести там нетронутую природу, русский дух и степные просторы. Свен пребывает в типично шведском восторге, предвкушая встречу с коллегами-столярами и осмотр множества столов; Агнес мечтает обозреть достижения русских колхозов.

Они удаляются по причалу с рюкзаками за плечами, и вскоре после этого встает из-за стола Андерс Мандерс, вытирает губы салфеткой и вежливо откланивается. Говорит, что охотно бы провел этот день вместе с нами и осмотрел бы хранилища Публичной библиотеки, куда нас пригласила Галина. Но посольство уже направило ему дипломатическое приглашение на банкет, который устраивает мэр Санкт-Петербурга. Там, за шампанским и белужьей икрой, будут обсуждаться вопросы российско-шведского сотрудничества. Жаль, конечно, но действующие дипломаты от таких приглашений не отказываются…

Осмотревшись вокруг, я обнаруживаю, что наша компания сократилась до самого минимума. В сущности, сегодня по Пути Просвещения пойдут только трое приверженцев разума — Бу, Альма и я.

— Вот уж не ожидал, что у всех сегодня найдутся свои дела, — замечаю я. — Похоже, наша экскурсия в библиотеку не слишком многочисленна.

Бу и Альма переглядываются.

— Jo, jo, — соглашается она.

— Нам очень жаль, — добавляет Бу, — но мы не сможем провести этот день вместе с вами.

— Бу пригласили в Петербургский университет прочесть очень важную лекцию.

— В рамках «Дидро»?

— Nej, nej, не совсем, — возражает Бу, вынимая свой бумажный платок и смахивая крошки с губ, — Это будет лекция о великом русском критике Михаиле Бахтине и его роли в развитии лингвистики. Хотелось бы пригласить вас туда, но лекция очень специфична. Боюсь, что область ваших интересов…

— Это тоже неожиданное приглашение?

— Nej, nej, меня пригласили уже несколько месяцев назад. Но, знаете ли, есть у меня такой обычай — одним выстрелом убивать двух зайцев.

— Это экономит время, — поясняет Альма. — И кроме того, можно на один фант сделать два дела сразу.

— Или выбить два фанта под одно и то же дело…

— Несколько знаменитых профессоров приехали сюда, чтобы встретиться с нами. Бу известен, наверное, во всех странах мира.

— Как Карлос-Шакал, — поддакиваю я.

— Пардон? — переспрашивает Альма с весьма недружелюбным выражением лица.

О боже! Снова я умудрился сморозить что-то не то…

Но в любом случае вот вам объяснение, почему в девять утра, когда в порту появляется автобус Галины Соланж-Ставароновой, который должен отвезти нас в библиотеку, его встречаю только я один.

— Salut, mon cher, — восклицает Галина и машет мне рукой.

На ней новое роскошное платье из двадцатых годов — шелковое ярко-красное и берет с помпоном, надетый набекрень. У нее за спиной я замечаю Бу и Альму в обществе седовласых мужей в скучных костюмах: они уже садятся в старенькую «Ладу». Очевидно, за ними приехали профессора из университета.

— Mais tu es seul? — поражается Галина, и ее красное платье развевается, излучая один из тончайших ароматов «Шанели».

Я извиняюсь и пытаюсь в общих чертах обрисовать ситуацию. Галина лишь пожимает плечами; она как будто бы и не удивлена. Что тут такого? Очевидно, такая святая покладистость воспитана жизнью в жестких рамках российской истории. А может быть, она просто знает привычки академиков, этого беззаботного и ненадежного племени чудесных людей, способных выкидывать подобные номера в любой точке земного шара. Или, возможно, эта поездка так и была задумана, и теперь она продолжает игру только из вежливости.

По крайней мере, так можно понять по ее виду.

— N'importe, mon cher, с'est plus intime, oui? — вопрошает она и берет меня за руку, — Мы чудесно проведем время вдвоем. Этот прекрасный день принадлежит только нам! Ведь мы находимся в цивилизованном городе и можем делать все, что захотим. Чего вы хотите? Зайти в Русский музей? Вернуться в Эрмитаж? Или просто попить кофе с кексом на Невском проспекте?

— Вообще-то я хотел бы увидеть библиотеку.

— Вы имеете в виду книги Дидро? — удивляется Галина, как будто мое предложение странно или даже абсурдно.

— Да. И его рукописи.

— Вы действительно этого хотите? Вы действительно любите мсье Дидро?

— Конечно люблю. Я перечитывал его во время плавания и, похоже, полюбил еще сильнее.

Галина глядит на меня.

— А может быть, мы лучше совершим экскурсию по литературному Петербургу? Квартира-музей Пушкина, квартира-музей Достоевского…

— Да, это было бы интересно.

— Квартира-музей Лермонтова, квартира-музей Гончарова…

— Да, конечно. — Я люблю бывать в домах писателей. И охотно принимаю это предложение.

— А потом мы поедем в Александро-Невскую лавру и возложим цветы на могилу Достоевского, — добавляет Галина, восхищенная собственным проектом.

— Да, конечно.

— Ну и хорошо. Вы решили как настоящий русский, — удовлетворенно одобряет Галина. — Но на этот раз мы все сделаем правильно. Мы начнем оттуда, откуда в нашем городе начинается все.

— Откуда же?

— Конечно, от Медного всадника! Я скажу водителю, чтобы он отвез нас туда. Потом я отпущу его, поскольку автобус нам больше не понадобится.

— Очень хорошо.

Уже в автобусе, где все тот же мрачный шофер опять везет нас по рытвинам и ухабам Большого проспекта, я спрашиваю Галину о сегодняшних новостях. Я все еще обеспокоен той драмой, которая разыгрывается сейчас в России. Галина молча возводит очи к небесам и отвечает:

— Все то же. Пытаются один другого обмануть. Россия — это сплошные государственные перевороты.

— Но Ельцин удержался?

— Да, у него все в порядке. У него всегда все в порядке. И будет в порядке, даже если от России ничего не останется.

— Звучит не слишком оптимистично…

— Какой тут оптимизм? Я русская. Я живу в стране безумных надежд, длинных очередей, лжи и галлюцинаций. Говорят, что Россия никогда не имела счастливого настоящего — только мрачное прошлое и светлое будущее. И вот мы поверили очередному безумному лидеру, очередному лжецарю. Мы привыкли к репрессиям. Мы народ, который ввел равенство в нищете. Мы одного хотим — чтобы какой-нибудь сильный человек сказал нам, что делать. Ельцин — да, он удержится, потому что все остальные еще хуже. Но может быть, теперь вы поймете, почему я предпочитаю проводить свои дни в обществе Вольтера и Дидро.

Мы снова едем по набережной вдоль университета и переезжаем Неву по Дворцовому мосту. Однако сегодня мы направляемся не к Эрмитажу, а останавливаемся на площади рядом со шпилем Адмиралтейства. Беспорядочные толпы туристов высыпают из автобусов. С другой стороны площади доносятся карканье мегафонов и шум толпы. Здесь собралась новая демонстрация, еще больше вчерашней. Над ней реют красные знамена, а вокруг стоят милиционеры и солдаты. А затем откуда-то из-за Эрмитажа появляется еще одна процессия со старыми русскими трехцветными флагами; в воздухе разносятся возгласы, пение и вой милицейских сирен.

— Что-то случилось? — спрашиваю я у Галины.

— Ничего не случилось. И не случается, и не случится. Лучше всех о России сказал Дидро. Он сказал, что в России все живут так, как будто они уже пострадали от землетрясения и теперь не доверяют почве под ногами.

— А что это за демонстрации?

— Ничего особенного, говорю вам. То одно, то другое. Прошлое, будущее. Социализм, шопинг. Тут всегда какие-то демонстрации. Это же площадь Декабристов.

— То есть здесь происходила Декабрьская революция?

— О, это наша старая песня. «Не ходить на площадь или выйти на площадь?» Но подобно всему в этой стране, Декабрьская революция вовсе не была революцией. Это еще одно идеалистическое заблуждение. Дворяне объединились, чтобы не допустить до власти Николая Первого, потому что предпочитали его более симпатичного брата. Но они опоздали. Николай уже стал царем. И он послал на площадь войска.

— И снова началась резня?

— Не сразу. Демонстрантов оттеснили на лед Невы. В них даже не понадобилось стрелять. Лед треснул, и они начали тонуть. Но сегодня эту площадь уже нельзя использовать для революций.

— Почему?

— Разве вы не видите, какая она красивая, какие на ней газоны и деревья? Как вы думаете, зачем это сделано?

— Ах да! Революционеры ведь никогда не ходят по газонам и клумбам?

— В России — никогда, — твердо заявляет Галина. — А теперь смотрите: вот и он.

Я поднимаю голову. Передо мною действительно он.

Петр Великий верхом на своем коне — застыл на каменном постаменте, надменно возвышаясь над нами. Он весь движение; и он очень велик — такого размера, на какой только хватило бронзы и гения Фальконе. Он свысока глядит на интуристовские автобусы, припаркованные вокруг, и совсем не замечает разодетых русских женихов и невест, столпившихся у пьедестала и фотографирующихся, дабы оставить хоть что-то на память Потомству.

— Помните эти стихи Пушкина, у нас их учат в школе: «На берегу пустынных волн / Стоял он, дум великих полн, / И вдаль глядел»?

Петр совсем не таков, как я ожидал. На своем волнообразном каменном пьедестале он смотрится очень мило; глядит себе на Балтийское море, как будто ожидает очередной корабль, груженный произведениями искусства. Он гораздо цивилизованнее, гораздо галантнее, чем я представлял, гораздо — как бы это выразиться — ну почти француз. Весь ансамбль так легок и подвижен, что Пушкину, должно быть, нетрудно было вообразить, как этот конь слетает с пьедестала и с Петром на спине скачет по улицам и площадям города, преследуя несчастных жертв рока.

Тем временем демонстранты движутся к Неве, но уже не на лед, а к мосту, что гораздо более разумно. Мне любопытно, я уже сделал шаг в их сторону, но Галина хватает меня за руку:

— Не обращайте внимания, это же безвкусица. Еще две кучки людей, которые вечно всем недовольны. Это наша очередная гражданская война. Посмотрите лучше вон на то огромное здание с золотым куполом: не кажется ли вам, что мы обязательно должны в нем побывать?

— Где?

— В Исаакиевском соборе. Его колокольня — самая высокая точка города. Оттуда вы увидите весь Петербург. Давайте посмотрим? Или вас это не привлекает?

— По правде говоря, мне больше нравятся церкви с куполами-луковками.

— А, православный стиль. Но этот храм тоже строил француз. И кроме всего прочего, рядом с ним, в нарышкинском дворце, жил Дидро.

Я все еще гляжу на другую сторону площади, но Галина уже тащит меня к храму.

— Какой француз? Он был знаком с Дидро?

— Никоим образом: он жил немного позже. Его звали Огюст Монферран. Он перестроил этот собор по царскому заказу. Он хотел, чтобы его здесь похоронили, но царь Александр отказал ему. Монферран умер вскоре после окончания строительства, и его тело отправили в Париж.

— А почему царь ему отказал?

— Потому что собор пришлось достраивать еще сорок лет. Все планы оказались неверными, ничего не было доведено до конца. Монферран не был настоящим архитектором, но он построил величайшие соборы на севере Европы. А вот и он сам — его портрет выгравирован на фасаде.

На огромных мраморных ступенях, ведущих в собор, выстроилась шеренга ободранных нищих с протянутыми руками — старики на самодельных костылях, старушки в черных платьях и платках. Галина останавливается и раскрывает сумочку.

— Я всегда даю им пятачок, это приносит удачу, — объясняет она.

Мы заходим, передаем кому-то входную плату и оказываемся внутри огромного собора, который кажется слишком большим даже для себя самого. Темный монстр рационального барокко, собрание гигантских скульптур и мозаик, он напоминает богатый музей, и не верится, что сюда приходят молиться. А в центре, над крестовиной, — купол, творение Монферрана, третий по величине после соборов Святого Петра и Святого Павла.

— Очень жаль, но вот уже два года здесь нет маятника Фуко. А раньше он качался и указывал на земную ось.

— Здесь? А я думал, что это в Париже. По-моему, его впервые повесили в Пантеоне Суффло.

— Конечно, в Париже есть один такой маятник. А еще один был здесь. Разве вы не знаете, что Петербург расположен на истинном меридиане, центральной линии мира?

— А разве он не в Гринвиче?

— Ох эти англичане, что они болтают! Истинный меридиан, который проходит через центр мира, находится здесь.

— А что случилось с маятником? Он упал?

— Наверное, мы сами виноваты. Мы больше не верим, что Россия — пуп Земли. Но мы еще можем подняться на крышу и посмотреть на мир с вершины Петербурга.

И вот мы поднимаемся наверх, по железной спиральной лестнице, сквозь слои холодного рационального собора. Я гляжу на бесконечные ряды медных и цинковых крыш, на ломаные линии печных труб, на купол Смольного, на торчащие растопыренными пальцами многоэтажки; а за ними, до горизонта, — лес фабричных труб, угрюмые спальные районы, жирно и грязно дымящие электростанции, позолота далеких дворцов и крепостей и, наконец, серая гладь Балтийского моря.

Вот что я вижу. Но не совсем то видит Галина. Она видит огромный город, царство геометрически выверенных форм и симметрии. И она старается показать мне, что каждая часть этой хитроумной головоломки в точности уравновешивает какую-то другую. Таковы два золоченых шпиля, глядящих друг на друга с разных берегов Невы: один принадлежит Адмиралтейству, другой — Петропавловской крепости. Таковы две конные статуи царей — по ту и по эту сторону собора. Один из них — Петр Великий, подобный ракете, нацеленной в сторону моря с высокого пьедестала; другой — Николай I, истреблявший декабристов рядом с этим зданием, жесткий и прямолинейный самодержец, прямо сидящий на своем длинноногом коне. Перед академией Николай Гоголь, вытянувшись во весь рост, глядит на свою каменную противоположность — Михаила Лермонтова. А перед Смольным институтом, где царица Екатерина заботилась о благородных девицах, статуя Карла Маркса обменивается взглядами со своим старым соратником Фридрихом Энгельсом. И наконец, в невских водах мы видим второе Адмиралтейство, второй Эрмитаж. А по мосту через Неву проходит процессия с флагами — и за ней тут же движется еще одна процессия.

— Как видите, это город двойников, — резюмирует Галина. — И наши самые знаменитые книги — это книги о двойниках. Впрочем, как и книги Дидро.

Это правда. Подумав хорошенько, я понимаю, что Галина права.

Выйдя из собора, мы спускаемся на площадь к другой статуе — Николаю I, Кровавому царю. И тут с нами происходит неприятность. Откуда-то появляется шайка пестро одетых цыганок. Они окружают нас и тянут к нам руки. Две взрослые женщины и шесть-семь девочек в возрасте от четырех до семнадцати. Мои руки тянутся к кошельку: я вспомнил Галинино суеверие насчет удачи и хочу им что-нибудь дать. И вдруг они налетают на меня с криками и воплями, женщины валят меня на землю, детские пальчики роются в моих карманах и лезут в кошелек. Девочки толкают и щиплют меня, молотят кулачками; стоит стряхнуть одну, наскакивает другая. Прохожие останавливаются, туристы оборачиваются, но никто не вмешивается.

Кроме Галины. Она в гуще свалки; она бьет, колет, отбивается сумочкой и путеводителем, хватает за что ни попадя. Ее красное платье развевается, ее берет съехал набок. Вокруг начинают собираться люди, и цыганки отступают. Они убегают через площадь и скрываются в парке, мелькая цветастыми юбками и вереща. Галина помогает мне подняться на ноги.

— Вообще-то у нас очень гостеприимный город, — оправдывается она. — Но сейчас такая преступность! Будьте осторожнее, mon cher. И старайтесь избегать таких людей: милиция даже не пытается остановить их. Наверное, они хорошо платят милиционерам. У вас что-нибудь украли? Бумажник, паспорт? Проверьте, пожалуйста.

Я удивленно гляжу на пожилую даму, затем проверяю свои карманы. Бумажник, к счастью, остался при мне, и паспорт тоже.

— Нет, они ничего не взяли. Благодаря вам.

— Ну вот, видите! Я же вам говорила, что тот пятак, который мы дали нищим, принесет нам удачу.

Мне не хочется оспаривать этот вывод.

— Галина, вы неподражаемы. Не пойму, как вы это сделали.

— Вы думали, я слишком стара, чтобы драться? Как видите, нет.

— По-моему, вы совершили подвиг. Я очень вам благодарен.

— Пойдемте, — приглашает она, взяв меня за руку. — По-моему, вам нужно выпить коньяку. Я отведу вас в одно милое местечко на Невском проспекте. Надеюсь, вы слыхали про Невский проспект?

Да, конечно же, я слышал про Невский проспект. Писатель за писателем год за годом готовили меня к встрече с ним. Пушкин поведал о его имперском стиле и о торжественном параде проходящих по нему человеческих жизней. Гоголь познакомил с его ходячими абсурдами: с щеголеватыми чиновниками в хорошо вычищенных вицмундирах, канцеляристами с чудными портфелями, важными персонами, элегантными женщинами с ногами, похожими на окорока, офицерами кавалерии, стражниками и гордыми иностранными гувернерами, прогуливающими перед обедом своих благородных подопечных. А печальный Достоевский показал мне других его обитателей: пьяниц и игроков, шумных развратников и унылых проституток — лишних, подпольных, униженных и оскорбленных.

Мы проходим через площадь, по берегу канала, мимо шумного здания «Аэрофлота». Шум машин и людские голоса обещают многое — но проспект, на который меня приводит Галина, не имеет ничего общего с тем, что я себе воображал. Да, он широкий, он большой — но это не Невский проспект! Он прям как стрела и открывает почти бесконечную перспективу от Невы до самого Московского вокзала. Высокие фасады чередуются с церквями, мостами, театрами; они теснятся вплотную друг к другу и занавешены тонкой пеленой снегопада. По проспекту движется бесконечный поток транспорта; под сетями искрящихся проводов проносятся, шелестя, троллейбусы. Но нет здесь ни элегантности, ни стильности, ни социального парада: мимо проходят лишь редкие пешеходы. Они идут, сутулясь, переговариваясь вполголоса; их лица искажены, бледны, непривлекательны, скованны и испуганны. И пахнет от них сыростью. Магазины и пассажи, которые я себе воображал, куда-то подевались. Вместо них жалкие полупустые витрины, а перед ними очереди дурно одетых людей. В подворотнях стоят безропотные женщины, предлагающие на продажу свое скромное имущество: алюминиевые кастрюли, платья, белых котят. Возле длинного Казанского собора опять множество нищих. У Гостиного Двора сквозь щели в асфальте пробивается трава — а ведь это крупнейший городской универмаг, здесь когда-то собирались и заключали сделки купцы со всего мира!

А если и попадаются кое-где более яркие и более аккуратные фасады, это почти всегда западные магазины: «Benetton», «Gucci» или «Prada». Но они не для простых горожан: снаружи, сжимая автоматы Калашникова, стоят охранники из подразделений некой частной армии. Почти как в былые дни (комментирует Галина): тогда здесь были валютные магазины для номенклатуры, теперь — западные магазины для новых русских; но по большей части это одни и те же люди. Мы стоим и наблюдаем, как работники магазина открывают двери заметным с первого взгляда нуворишам (на богатство прозрачно намекают часы «Rolex», золотая цепь на шее, тренировочный костюм фирмы «Nike»), Подобно аристократам былых времен, они быстро переходят через тротуар и исчезают в своих «мерседесах», медленно ползущих вдоль бордюра. А рядом с магазинами — русские банки: их двери заперты и охраняются еще более твердолобыми стражами в еще более толстых пуленепробиваемых жилетах.

Недалеко от станции метро проходит еще одна демонстрация коммунистического протеста, гневная, но организованная. Орет несколько мегафонов, развевается множество красных флагов, всем прохожим щедро раздаются листовки. Мы спускаемся в подземный переход. Здесь, укрывшись от ветра, толкается и шумит толпа; продается благоухающая жареным луком снедь. Кое-где на бетоне видны пятна крови; мы спотыкаемся о ноги пьяниц и о странно безучастных детей, просящих милостыню. Мы снова выходим на тротуар, а потом снова вниз — и попадаем в совершенно иной подземный мир. Галина открывает какую-то дверку и ведет меня вниз по бесконечным ступеням. Там, внизу, спрятан Париж belle époque — если, конечно, не Вена рубежа столетий или не старый Санкт-Петербург. Здесь мы видим длинную металлическую стойку с постерами «Перно», «Бирра» и водки «Владивар». На стенах турецкие ковры, светильники в стиле ар-нуво, огромное количество китайских безделушек и картины в манере модернистов или футуристов: Бакста, Климта, Шиле. Здешние официанты носят белые фартуки; здесь тепло, шумно и денежно. Здесь пахнет хорошим вкусом. За столиками сидят улыбчивые молодые люди, излучающие буржуазную самоуверенность. Они одеты на западный манер и совсем не похожи на тех оборванцев, которых мы только что видели на Невском проспекте.

— Garçon, ici! — повелительно, как маленькая седовласая императрица, подзывает Галина, когда мы усаживаемся за столик в уголке.

Официант подходит сразу и быстро возвращается с двумя порциями коньяка. Это столик Галины. Здесь ее знают и официант, и многие из посетителей. Теперь мне понятно, где она одевается и где бывает. А она объясняет мне, что в этом кафе, расположенном в самой фешенебельной части проспекта, во время большевистской революции собирались лучшие люди Петрограда (нетрудно понять, кого она имеет в виду), чтобы выпить последний бокал настоящего шампанского. Начинались мрачные времена: все ждали преследований, казней, высылок. Но здесь еще можно было купить дорогие напитки за стремительно обесценивавшиеся деньги и даже познакомиться с девушкой. Сейчас, чтобы посидеть здесь, нужно иметь доллары. При этих словах я расстегиваю бумажник, сохраненный благодаря Галине.

— Нет-нет, уберите это, — хмурится она. — Вам это обойдется в десять раз дороже: я-то могу заплатить рублями. Вы же видите, mon ami — меня здесь знают. И здесь, и где угодно. Ну-ка пейте быстрей! Полегчало, mon ami? Это eau-de-vie.

Я выпиваю, перевожу дух.

— Все в порядке, теперь я себя хорошо чувствую, — отвечаю я.

— Здесь мой оазис, — объясняет Галина, а потом извиняется, достает цветную сигаретку и закуривает. — Я прихожу сюда, читаю книги, говорю по-французски. Для меня это настоящий Санкт-Петербург, цивилизованный город (пусть и есть у него мрачные стороны), город умный, оригинальный, прекрасный. Вы со мной согласны?

В этот момент официант ставит перед нами еще две рюмки коньяка. И одновременно с другой стороны подходит круглолицый молодой человек.

— От нашего стола — вашему столу, — говорит он, улыбаясь, и присаживается рядом.

Я вопросительно гляжу на Галину, которая лишь качает головой.

— Добро пожаловать в Россию! — говорит юноша. — Я вижу, вы англичанин.

На нем твидовый пиджак английского кроя и клубный галстук, подобранный под цвет его слегка оксфордской рубашки. На его угреватом лице застыла настороженная улыбка, его волосы набриолинены и зачесаны назад. Он кладет на колени потертый кожаный портфель и торжественно, будто священнодействуя, отщелкивает его замки.

Галина глядит на него холодно.

— Qui êtes vous?

— Я — Руслан Чичиков, — отвечает незнакомец, игнорируя Галину и протягивая руку мне.

— Чичиков! Извините, но вы, должно быть, шутите! — вмешивается Галина.

— Едва ли. Извините, сэр, вы, должно быть, инвестор?

— Нет.

— Значит, мелкий бизнесмен?

— Нет.

— А я вот бизнесмен. Предприниматель. Владелец совместного предприятия.

— Не сомневаюсь, — презрительно роняет Галина.

Наш молодой собеседник не обращает на нее внимания.

— Друг мой, — говорит он, — я, кажется, догадываюсь, с чем вы сюда приехали. У вас какой-то проект?

— Нет.

— И вы уже все перепробовали. Вы стучались во все двери, обошли всех чиновников, но так ничего и не добились. Не клеится — и все тут. Признайтесь — я прав?

— Да нет же! Я не бизнесмен.

— Вас посылали от одного бюрократа к другому, и вы никак не могли найти главного, того, кто имеет реальную власть. Это правда?

— Нет.

— Вы не смогли получить официальное разрешение на импорт или экспорт, начать свой бизнес, открыть представительство. У вас были проблемы из-за валютных ограничений. Или из-за трудового законодательства. Возможно, вам даже не позволили купить квартиру в Петербурге.

— Я и не пытался…

И тут наш собеседник начинает извлекать из портфеля отпечатанные на машинке бумаги. Он сортирует их по размеру и передает мне.

— Каждый чиновник, с которым вы встречались, требовал взятку. Пожертвование, долю в прибыли, кресло в совете директоров. Здешний бизнес — это жульничество, верно? Но зачем платить людям, не имеющим никакого влияния? Верно?

— Ну предположим.

— А теперь скажите: какую реально сумму вы готовы вложить?

— Но я приехал в Россию совсем не для этого.

— Вот посмотрите. Это письмо от мэра Петербурга. Из него вы узнаете, кто я такой.

— Забавно, — говорит Галина.

— Вот письмо от председателя Народного банка. Оно покажет вам, кто я такой.

— А вы-то сами знаете, кто вы такой? — вмешивается Галина. — Ведь вы не Чичиков?

— Да. Видите? Документ на право собственности, на нем стоит мое имя.

— Это не ваше имя, — замечает Галина.

— Это мое коммерческое имя. Я работаю в компаниях, товариществах. Я знаю всех в этом городе. Чиновников, банкиров, бизнесменов, охранные подразделения. Знаете ли, чужому в Петербург не пробиться. Здесь у нас Дикий Запад.

— Неужели вы Руслан Чичиков? — снова вмешивается Галина.

— Не слушайте ее. Я могу познакомить вас со всеми, найти вам недвижимость, устроить вам импорт, вывезти ваш экспорт. Я могу получить подпись под вашим разрешением, организовать вам защиту. Бизнесмен, который не понимает здешних порядков, заканчивает свой путь в лесу, с дырочкой в затылке.

— Вам не стоит говорить с этим человеком, — предупреждает меня Галина.

— Нет, вы должны со мной поговорить, если вы хотите узнать Россию. У вас есть капитал, у меня есть организация. Мы создадим совместное предприятие? Я получу свои двадцать процентов? Ну что, по рукам?

— Извините, — возражаю я, — но нам не о чем договариваться. Я вовсе не бизнесмен.

— На Западе все бизнесмены. Вы читали справочник МБА? Куда бы вы ни поехали, везде есть отличные возможности для бизнеса. Нужно только их поискать.

— Я не собираюсь их искать.

— У вас большой капитал?

— Нет.

— Но вы же собираетесь что-то вкладывать?

— Я не собираюсь ничего вкладывать. Я обыкновенный турист.

— Значит, вам куда-то нужно. Куда бы вы хотели попасть?

— Никуда.

— Турист, который никуда не хочет? А может быть, вы хотите что-то купить?

— Нет, я ничего не собираюсь покупать.

— Турист, который ничего не покупает? Может быть, вы хотите что-то продать?

— Нет, ничего.

— Развлечения, вы ищете развлечений. И вы их получите, только скажите мне.

— Нет, я не собираюсь развлекаться.

— Турист, которому не нужны развлечения? Так что вы хотите увидеть?

— Ничего. Я просто гуляю и гляжу по сторонам.

— Спасибо за бренди, — говорит Галина. — Нам пора.

Наш собеседник с мольбой заглядывает мне в глаза:

— Простите, сэр, поручите мне хоть что-нибудь, я помогу вам во всем. Я могу организовать поездку, познакомить с кем угодно, найти для вас прекрасных девушек. Чем вы занимаетесь?

— Я писатель.

— Замечательно! Тогда вам, наверное, нужна съемочная группа?

— Нет, мне не нужна съемочная группа.

— Вам нравятся кафе, я понял! Я покажу вам кафе получше этого! Пойдемте со мной.

— Alors, mon brave, время прощаться, — говорит Галина и берет свою сумочку.

— Нет-нет, подождите, — никак не уймется юнец. — Вы пишете книги? Я мог бы продать ваши книги. За небольшой процент от выручки. Я знаю все книжные магазины Петербурга. Там мне часто идут навстречу.

— Но я не привез с собой своих книг.

— Я могу быть вам очень полезным. Я изучал литературу в университете. Я проведу вас в Пушкинский Дом.

— Нет, спасибо.

— Вы коллекционируете книги?

— Да, отчасти.

— Хорошо. Тогда поговорим о деле. Я могу достать вам книги. Очень хорошие книги. Ценные книги из императорской коллекции, из городских библиотек.

— Это ужасно! — восклицает Галина. — Нам пора идти.

Молодой человек хватает меня за лацкан.

— Напишите мне, что вам нужно. Я знаю, что делать. Я уже работал для американцев. Я могу найти все. Скажите мне, где вы живете, и я принесу вам книги прямо перед вашим отъездом, а пока можете ничего мне не платить. Только потом суньте их куда-нибудь под рубашки, чтобы не было проблем на таможне.

— Спасибо, не нужно.

— Послушайте: лучшего времени просто не найти. В России сейчас продается все. Не уходите, послушайте меня, подождите. Здесь есть все, что вам нужно. Иконы? Старые фотоаппараты?

— Прощай, Чичиков, — обрывает его Галина.

Мы встаем из-за стола и поднимаемся по лестнице.

— Чичиков… Где-то я уже слышал эту фамилию, — говорю я.

— Конечно слышали. Помните, у Гоголя? Это приобретатель, ловкий мошенник, который ездил по помещичьим усадьбам и скупал мертвые души.

— Он, наверное, пошутил?

— В России даже жулики любят наших лучших писателей, — отвечает Галина.

— А в каждом кафе есть свой племянник Рамо, — добавляю я.

— Мне очень жаль, — говорит Галина, когда мы выходим на Невский проспект, — не хотелось мне показывать вам нашу дрянную новую Россию. Не везде у нас так, как здесь.

— Я и не сомневаюсь.

— В России много хороших людей, не таких, как этот нелепый Чичиков.

— Но он был очень забавен.

— Вам хорошо забавляться, — хмурится Галина. — Вместе с капитализмом появились эти уродливые наросты, эти болезненные симптомы. Лучше бы вам приехать раньше. Вы опоздали. Вы посетили руины умирающей империи.

— Извините, подождите минутку, — окликает знакомый голос. — Вы сказали, что вы писатель. Хотите, я покажу вам могилу Достоевского? Это недалеко отсюда. Всего лишь на другом конце Невского проспекта.

— Спасибо, нет.

— Тогда давайте выпьем еще. Дайте мне шанс!

— Не сейчас.

— Тогда продайте мне что-нибудь, не дорогое для вас, — настаивает он. — Продайте мне ваше имя…

— Мое имя?

— Я напечатаю его на своих документах.

— Идемте, — говорит Галина, крепко ухватив меня за руку.

И вслед за дамой в красном платье и берете с помпоном я устремляюсь наперерез потоку машин. Гудят клаксоны, визжат тормоза.

— Куда мы идем? — спрашиваю я.

— Я поняла, что вы должны увидеть библиотеку Дидро. А то до нее доберется наш приятель — и она исчезнет.

С этими словами, пробившись сквозь гудящий автомобильный поток, она перетаскивает меня на другую сторону Невского проспекта.

 

28 (прошлое)

Приближается Рождество — главный европейский праздник. И если бы даже Философ забыл о нем, темные ночи освежили бы его память: поразительные темные ночи, длящиеся почти целые сутки. Нева покрылась серебром, а подо льдом, в вечном мраке, бурлят ледяные воды. С вышины, с арктического неба, пробивается через снежную пелену свет северных звезд. Снег покрывает все улицы, площади, набережные. Сосульки, как шпаги, обрываются и падают с карнизов домов, унося каждый день одну-две человеческие жизни. Вот уже несколько недель придворные трясутся от холода и вереницей тянутся в Малый Эрмитаж. А слуги носятся по коридорам, таская огромные связки дров и распихивая их по каминам и печам.

Бездействует, закрылся на зиму морской порт — окно в Балтийское море; прекратилось движение по Ливонской и прочим южным дорогам; остался лишь едва различимый санный путь. И вместе с тем неправдоподобно далеким стал весь мир и нормально функционирующие социальные системы. Столь далеким, что даже пересылка писем, которая и без того была нелегка, теперь практически нереальна. Уходят воспоминания, и все меньше остается удовольствий. Перестали приходить из Европы новые ноты и книги; ледяной пак закрыт; жизнь замерла и возобновится лишь весной. Такой климат Философу решительно не подходит. О лучших, чем во дворце Нарышкина, условиях стыдно даже мечтать. И все же его тело устало, оно противится, оно негодует, возмущается, урчит и дрожит. Одна мысль вновь завладевает его умом — та, что уже являлась ему лихорадочной ночью перед отъездом из Парижа, — что, если он пришел в мир с определенной целью и судьба его предначертана свыше? И решение принести его труп в жертву петербургским червям уже давно принято и записано нетленными буквами на невидимых страницах небесной Книги Судеб?

В один прекрасный день двор неожиданно исчезает: нет никого, уехали. Словно повинуясь минутному капризу, императрица вдруг снялась с места, за ней потянулись вялая свита и весь громоздкий помпезный государственный аппарат — а направляются все за двенадцать verstas в сторону Москвы, в новый дворец в Царском Селе. Много раз перестраиваемое здание изначально задумывалось как летний дворец, но сейчас царица решила использовать его в качестве зимнего. Упряжки, экипажи, кареты, сотни саней в сопровождении сотен гусар, казаков и тысячной армии слуг собрались на морозе около Эрмитажа. Царедворцы и челядь научены опытом прошлых поездок. С собой берут фарфор и серебро, столы и кровати, корзины с одеждой и бельем, императорский комод, царский архив и национальную валюту. Министры и генералы, придворные врачи и часовщики, портные, повара и прачки, придворные ювелиры и полицейские шпионы, кони и борзые — все они покидают город в каретах, санях и повозках, а по бокам скачут батальоны кавалерии.

Здесь, в комнатах и залах нового дворца (предположительно он будет еще больше Эрмитажа), жизнь приходится налаживать заново. Здесь рано ложатся спать и рано встают. На протяжении всей морозной зимы будут предприниматься долгие прогулки по заснеженным садам. Для упражнения и развлечения придворные будут рубить дрова в лесу, пить горячий чай в Английском саду и водку в охотничьих сторожках, назначать свидания в заснеженных летних беседках, устраивать зимние праздники в бельведерах. Снег создал прекрасную декорацию для отдыха, приготовил для них склоны гор и катки. Коньки уже приготовлены. Они будут кататься, будут скользить по застывшей поверхности прудов и озер. Императрица — большая любительница катания на санях, и, кажется, именно из-за этого переехал двор, а вместе с ним и государственная администрация.

Разумеется, Философа тоже позвали. Царица, наверное, не сомневалась, что он поедет, возможно, по правилам этикета он должен был поехать. Но он извернулся, пожаловался на никуда не годное здоровье. И правда: возраст, прогорклая вода, ужасные невские колики — желудку его в России с самого начала приходится несладко. Недуг не отступал, в живот как будто погружали острый нож и вертели им в кишках. Говоря откровенно, Философ не сильно расстраивался. Ему по душе пришелся опустевший Петербург, обезлюдевшие мертвые улицы. Вот уже больше недели в Эрмитаже затишье: черные окна, потухшие свечи и лампы, двери накрепко закрыты, караульные будки пусты. По тротуарам не прогуливаются ни офицеры, ни графини, ни гувернантки. Владельцы магазинов внезапно снизили цены и готовы на коленях умолять редких покупателей приобрести хоть что-нибудь. И впрямь хорошо. И наш герой, торжествуя, благодарил судьбу за возможность поразмышлять на покое, критически оценить свои и чужие поступки, еще раз все обдумать и записать.

В шесть часов утра слуга приносит ему стульчак — и Философ больше уже не ложится. Вскоре он уже сидит за своим столом в спальне и смотрит в окно. Заснеженные площади, посеребренная река. Недостроенные церкви, золотые шпили. Он пишет, пишет… Вот он уже опровергает теорию своего парижского друга Гельвеция. Тот считает, что человек — высокоразвитое животное, дитя инстинктов, плоть, борющаяся за выживание и удовлетворение личных желаний, и не более того. Это напоминает Философу другой голос, который он слышал однажды дождливым днем в Париже за шахматным столиком в кофейне «Регентство», когда сердитый, ленивый племянник изливал ему свою ярость.

— Вы меня знаете, — сказал ему толстолицый, разряженный и длинноволосый родственник композитора, усаживаясь рядом. — Я идиот, обжора, безумец, и возможно, что немного и вор. То, что наши бургиньонцы называют отъявленным плутом. Но почему вы ждете, что я буду мягким, начну голодать и простираться ниц, если мир полон богатых глупцов и расточителей, за чей счет я и существую? Хорошо, пусть я паразит. Но я должен сделать маленькую поправку: я делаю при свете разума то, что все остальные мошенники совершают лишь по прихоти инстинкта. И будь я богат, знаменит и всесилен, обласкан, облюбован и обольщен самыми прелестными женщинами, то, мсье, я стал бы так же умен, великодушен и доброжелателен, как и вы. Нет, я был бы лучше вас. Гораздо элегантнее и куда умнее. Я воплотил бы в жизнь самые передовые идеи, самые изощренные пороки, тончайшие извращения. Я стал бы настоящим философом, перехитрив все и вся. Разве это не замечательно?

Что же он ответит им всем? Гельвецию, длинноволосому племяннику, полицейским шпионам, расточительным придворным, шныряющим в поисках удовольствий? Разум говорит, что человек, пусть животное начало в нем на первом месте, все же наделен еще кое-какими специфическими свойствами и желаниями: вкусом, милосердием, порой альтруизмом, уважением к добродетели, чувством собственного достоинства, способностью испытывать любовь в самых сложных ее проявлениях. Более того, он обладает самим разумом: тем, что дарует мудрость, успокоение, вдохновение, цивилизацию. Разве не уравновешивает это данные нам природой звериную хитрость, стремление выжить любой ценой, собственнические инстинкты, агрессивность, себялюбие? Нет, все человеческое изначально заложено в нас. Каждая личность способна творить добро, способна любить, а не только вступать в браки по расчету. Великий Лейбниц не для того стал великим Лейбницем, чтобы урвать кусок послаще, найти теплый кров и жениться на хорошенькой бабенке. И безусловно, безусловно, нечто большее, чем желание прославиться, создать себе репутацию, большее, чем соображения выгоды, заставили его самого, его стареющую, стенающую, но все еще исполненную радости и энергии плоть проделать тысячи миль, проехать всю Европу, чтобы поделиться заветными мыслями и чувствами с великой императрицей, светлейшей Северной Минервой. Но что, если он ошибается, если он стал жертвой глупейшей иллюзии и зазря проделал такой путь?

Эти размышления каким-то образом напомнили ему страницы другой истории, которую он писал в Гааге. То была история о сметливом слуге, цирюльнике, форейторе, камердинере и его глупом хозяине. Он задумал ее, когда впервые прочел «Шендизмы» доктора Стерна. Книга доктора здесь, в саквояже, пропитавшаяся запахом нарышкинской кареты, изодранная и покрытая пятнами от бесконечных дождей. Философ снова достает рукопись, просматривает; все неправильно.

«Прости меня, читатель, — пишет он. — Я забыл описать, в каком положении находились трое присутствующих здесь персонажей: Жак, его Хозяин и Трактирщица. А значит, ты можешь слышать их беседу, но у тебя не получится их увидеть. Дай мне минуту, читатель, и я исправлю свою ошибку…» И он исправляет…

И вот он уже корпит над последней главой — и сталкивается с ужасной проблемой финала. Он уже размышлял о разных вариантах концовки, один из которых был взят прямо из романа Стерна. Но верное решение не находилось. В жизни истории не кончаются, смерть — единственный возможный финал. Заключение — это бегство, увертка. Чем же закончить? Он смотрит в окно — за окном зима, — берет перо и начинает все заново. Вот Жак, он сажает своего Хозяина на лошадь, чтобы та снова сбросила его; вот прошлое, вот будущее. Не рассказано еще множество историй, но кто будет их рассказывать?

«Согласен ли мой Хозяин признать…» — написал он…

ХОЗЯИН: Что еще должен я признать, ты, маленький крысеныш, грязный пес, мошенник, негодяй? Что ты гнуснейший из всех лакеев, а я несчастнейший из господ?

ЖАК: Разве не доказано с очевидностью, что мы по большей части действуем независимо от нашей воли?

ХОЗЯИН: Чушь.

ЖАК: Скажите положа руку на сердце: хотели вы делать хоть что-нибудь из того, чем занимались все эти полчаса? Разве вы не были моей марионеткой и не продолжали бы быть моим паяцем в течение месяца, если бы я это задумал?

ХОЗЯИН: Как, все это было шуткой с твоей стороны? Эти неприятности, в которые я попадаю по твоей милости? Ты специально уронил меня с лошади?

ЖАК: Бесспорно. Я целый день ждал, когда развяжется подпруга.

ХОЗЯИН: Ты отвязал ее, ведь так? Для того, чтобы я свалился.

ЖАК: Я хорошо постарался.

ХОЗЯИН: Да знаешь ли, кто ты есть? Ты негодяй, ты докучливый, опасный мерзавец.

ЖАК: Назовите меня лучше тонким мыслителем, старающимся на все посмотреть с философской точки зрения.

ХОЗЯИН: Мыслителем? Слуги не размышляют.

ЖАК: Но размышляют их господа. Но не об этом я думаю. Я думаю, что я думаю. И я думаю, что вы на самом деле думаете, что я так же думаю.

ХОЗЯИН: А если бы я серьезно поранил себя?

ЖАК: Я был предельно осторожен. Когда вы оказались кверху задницей, я спрыгнул и поймал вас, разве не так? К тому же я знал, что ничего страшного не случится. Ничего такое не написано в небесной Книге Судеб.

ХОЗЯИН: Мне все это надоело. Я говорил тебе — нет на небесах никакой Книги Судеб.

ЖАК: Вы показываете свою ограниченность, когда это говорите. Когда-нибудь вы узнаете, что там написано про вас.

ХОЗЯИН: Книга Судеб тут ни при чем. Ты ведь сам все устраиваешь, ведь так?

ЖАК: Все?

ХОЗЯИН: Да. Ты болтаешь со всеми, вмешиваешься в жизнь любого. Суешься в любовные делишки, флиртуешь с чужими любовницами, устраиваешь чужие свадьбы…

ЖАК: А затем наставляю рога мужьям? Вот чего вы на самом деле боитесь, а? Но если именно это написано в великой Книге…

ХОЗЯИН: Неужели я никогда не избавлюсь от этой Книги Судеб?

ЖАК: Нет, Хозяин. Потому что в ней написано, что вы мой хозяин, а я — ваш слуга. Так куда же мы отправимся дальше?

ХОЗЯИН: Ты не знаешь, куда мы отправимся дальше?

ЖАК: Разве кто-нибудь знает, куда отправится дальше? Да никто в целом мире этого не знает, я вам уже говорил. Вы — мой хозяин, вы меня и ведите.

ХОЗЯИН: Но как я могу тебя вести, если ты не говоришь, где мы и куда направляемся?

ЖАК: Просто делайте то, что записано в…

ХОЗЯИН: Понятия не имею, что записано в…

ЖАК: Возможно, из-за того, что не нашлось никого, чтобы записать это.

ХОЗЯИН: Кто же в таком случае это напишет? Ты?

ЖАК: Я не могу делать все. Хозяин — вы, и управлять мной — ваша обязанность. Я ваш доверенный слуга, и моя обязанность — следовать за вами. Как бы нелепы ни были ваши указания.

ХОЗЯИН: Нет, в Книге сказано совсем не это. Там говорится, что господин отдает распоряжения, а слуга воображает, что может выбирать: захочет — будет повиноваться, не захочет — не будет. А также хочет по любому поводу высказывать свое мнение — все равно, спрашивают его или нет. Итак, каково твое мнение?

ЖАК: Мой совет? Пойдемте… вперед.

ХОЗЯИН: Смею спросить — почему?

ЖАК: Потому что я не вижу смысла идти назад.

ХОЗЯИН: Правильно. Но почему бы каждому из нас не пойти своей дорогой? У нас ведь есть право выбора?

ЖАК: Нет, если это противоречит тому, что записано в небесной Книге. К тому же мы связаны друг с другом, как голова с телом.

ХОЗЯИН: Головы иногда расстаются с телами.

ЖАК: Верно. Но каждый всеми способами пытается этого избежать.

ХОЗЯИН: Правильно. Так который же путь ведет вперед?

ЖАК: Любой, кроме того, что назад. Лучший путь — кратчайший путь. Как говорят владельцы капустных плантаций.

ХОЗЯИН: Так идем?

ЖАК: Идем.

«Но с места они не стронулись», — добавил Философ.

Тут он отложил перо, свернул рукопись и засунул между страницами потрепанного томика Стерна. А где же еще место истории, не имеющей конца?

Итак, перевернутая с ног на голову концовка (уже второй, а может, и четвертый вариант) — это уже кое-что, достаточно, чтобы раздразнить дух творчества и запутать Потомство. Кстати, о Потомстве, пора еще разок навестить Фальконе. Философ так и не смог забыть боль, которую причинила ему отчужденность скульптора в те первые, самые тяжелые петербургские часы. Но, несмотря на это, отношений с Фальконе он не прерывал. Слишком добродушный, чтобы не прощать обид, слишком любопытный, чтобы не интересоваться разыгрывающейся в мастерской драмой, в последнее время он много общался со своим вспыльчивым другом. Тем более теперь, когда императрица покинула город и отпала необходимость тратить целое утро на составление меморандумов по улучшению работы русской полиции и поднятию экономики Сибири. Философ частенько забредает в мастерскую на Миллионной в центре сумеречного города, где светится раскаленный докрасна горн, и наблюдает за рождением Всадника.

Жарко здесь, как в аду: горны, литейные печи, раскаленные лампы, расплавленный металл. В центре мастерской ждет своего часа макет Петра, все еще безлицый, накрытый парусиной. Наш герой сидит, по крайней мере пытается усидеть, в уголке. На шее по-кавалерийски лихо повязан шарф (ведь скульптор всегда должен выглядеть как скульптор, а генерал — как генерал). Этьен Морис примостился на табурете справа от Философа и жадно его разглядывает. А слева, на другом табурете, Мари-Анн Колло, созерцает другой профиль мыслителя.

— Две статуи, это изумительно, это… — ерзает на табурете Философ.

— Тише, не шевелитесь, — осаживает его Э. М.

— Немножко повернитесь, вот так, — просит М.-А.

Время от времени в мастерскую заходил молодой человек.

Это вернувшийся из Лондона сын Фальконе — виновник разочарования, постигшего Философа в тот первый день. Теперь он петушится, бросает уклончивые взгляды, не знает, куда девать неловкие руки, бестолково суетится, робко касается — и Философ понимает, что постель наверху больше не пустует. В ней спят Фальконе fils — и М.-А. Это открытие по-новому объясняет неуклюжую грубость скульптора при первой встрече и придает иной оттенок горьким воспоминаниям о территориальной борьбе за гостевую спальню.

Ладно, ерунда. С одной стороны похлопывания, с другой — постукивания. Этьен М. лепит с одной стороны, Мари-А. обтесывает с другой. Мнут глину, придают форму камню: оба создают по маленькому клону нашего мыслителя, его двойника, который будет жить вечно. Moi воплощается на вертящемся столе, на каркасе оживает Lui.

— Не будет ли чересчур дерзко с моей стороны попросить великого Философа перестать вертеться хотя бы минуту? — язвительно осведомляется Этьен М.

— Пожалуйста, голову немного вот так, — умоляет Мари-А., — или, по крайней мере, отложите книгу.

— Книгу? Ни за что! — сопротивляется Философ. — Я, между прочим, пытаюсь учить русский язык.

— В вашем возрасте это практически невозможно, — возражает Этьен М. — К тому же для изучения грамматики вовсе не нужно так вращать головой.

— Ты не знаешь русского.

— Ошибаетесь. Я знаю его даже слишком хорошо.

— А можно, я немножко похожу? Я хочу взглянуть на печь.

— Конечно нельзя.

— Это тебе помешает?

— Еще бы!

— А я подумал, что так твоя скульптура получится более живой. Ведь это же статуя, а не труп.

— Я даю ей жизнь, а не вы, — парирует Фальконе. — Кстати, лучшие из моих моделей уже мертвы.

— И неудивительно, — вздыхает устало наш герой. — Вы же их и замучили. Кстати, я — один из лучших в мире натурщиков.

— Да ну? Кто вам это сказал — Гудон? Или Пигаль?

— Гудон меня лепил — и не раз. Пигаля я еще не дождался. Точнее — он не дождался меня. В конце концов, разве не натурщик делает скульптора?

— Только не в этом случае, — говорит Фальконе.

— А что говорит Левицкий? — интересуется Мари-А.

Хороший вопрос: ведь портрет нашего героя — для придворного употребления или для архива — пишет также специально назначенный императрицей художник. Дмитрий Левицкий — молодой человек, русский, один из представителей новой школы. Ему поручено позаботиться о бессмертии нашего героя — о его вечной жизни на одной из бесконечных стен Эрмитажа (сам Философ признает, что портрет удался).

— Левицкий говорит, что у меня самое подвижное, переменчивое, самое интересное лицо из всех, с кем он имел удовольствие работать.

— Вы не позируете, а похаживаете, — опять ворчит Этьен М. — Как юла, ей-богу! Это как раз для Левицкого. Ведь он-то имеет дело с красками, а не с камнем и гипсом.

— А в чем разница?

— Он может замазать вас. Или смыть.

— С чего это тебе захотелось меня замазать?

— А вы не догадываетесь?

— Надеюсь, ты сделаешь меня похожим на Петра. Может, и лошадь для меня найдется?

— Не собираюсь делать вас на кого-то похожим. Разве вы не предпочитаете оставаться самим собой?

— Ну, это невозможно.

— В самом деле? Почему?

— Потому что мое «Я» имеет мало общего с тем, кого ты называешь «Вы». Ты считаешь меня сердитым, а я себя — покладистым. Ты считаешь меня пустомелей, а я себя — мудрецом.

В ответ Фальконе оставляет работу и начинает вытирать руки о тряпку.

— В таком случае сами и ваяйте свой чертов бюст.

— И я бы сделал это куда лучше, чем ты, старина. По крайней мере, я знаю, кто я такой.

— Ну и кто же вы?

— Я умен и остроумен. И я — мужчина, а не вон та женоподобная старая кокетка, которую вы слепили. Что скажут мои внуки, когда увидят это? Эй, Потомки! Я шлю вам послание через века и атмосферы: не верьте, это не я.

— Шлите. — Фальконе упрямо качает головой. — Но только вон та штука, та, что покамест прикрыта парусиной, станет образом Петра Великого, и конь его — образом Коня. Как вы выглядите на самом деле, не принимается в расчет, важно лишь, что я из вас вылеплю. И приношу свои соболезнования, но ваши внуки поверят моему бюсту, а не вам. В памяти Потомства сохранится не то, что вы привыкли видеть в зеркале каждое утро, а то, что сотворит из вас художник, скульптор, гений. Только это останется в грядущих веках.

— Но для тебя же грядущее — пустой звук. Ты не веришь в Потомство.

— Я не верю, что можно строить свою жизнь с оглядкой на будущие поколения.

— Но верите в бюсты и статуи?

— Это дает приличный заработок.

— Значит, я на веки вечные осужден оставаться этой… пародией на философа? Этим ухмыляющимся паяцем? Он ни капли не похож на меня.

— Так какой же вы? — смеется Мари-Анн.

— Он? Да он первый на целом свете красавец! — огрызается Этьен Морис. — Помесь Аполлона Бельведерского и Сенеки. Только поносатей.

Но наш герой игнорирует шпильку скульптора.

— Ты сама знаешь, милая, — отвечает он своей любимице М.-А. — Я меняюсь по сто раз на дню. Какое у меня лицо, зависит от того, что я чувствую, о чем думаю.

— Замечательно! Но тогда вам нужно сто бюстов! — восклицает скульптор.

— Создание образа, парадокс воплощения, это все я предоставляю тебе, дружище. Но по сути, чтобы воздать мне по справедливости, вам действительно пришлось бы вылепить сотни портретов.

— Вам нужна не справедливость, а лесть, — пожимает плечами скульптор. — Вам дела нет до этого человека, которого я создал вместе с его планами, надеждами, со всем, что ему присуще.

— Правда, ты его создал. И что, мне тебе за это спасибо сказать? — И Философ поворачивается к Мари-Анн. — Не обращай на него внимания. Давай вместе поразмыслим — какой же я на самом деле? Мне кажется, я спокойный и мечтательный и в то же время — нежный и страстный. У меня яркие, живые глаза, широкий лоб, голова как у римского оратора.

— У Сенеки.

— Я горяч и порывист по натуре, как те простодушные духи Золотого века…

— Мраморный фавн…

— Да, я мраморный фавн. Естественные инстинкты управляют телом, дух подчиняется разуму. Плоть прекрасна, но искусство не должно забывать и об истинных сокровищах, о богатстве внутреннего мира.

— Ну конечно, — вмешивается Э. М., — о том единственном, что недоступно зрению.

— Ты прав. Вот поэтому я как философ ношу маску, которая может обмануть любого, но не настоящего художника. Мысли мои стремительны, потому и выражение лица меняется ежесекундно. Откровенно говоря, порой мне кажется, что я до сих пор не жил по-настоящему, что все еще впереди. Что когда-нибудь на днях я измыслю что-нибудь столь блестящее и потрясающее, что обессмертит мое имя.

— И когда же?

— Откуда мне знать? Может быть, завтра. Кто знает, на что я способен. Мне шестьдесят, а я еще не израсходовал и четверти своих возможностей.

— Не желаете ли быть запечатленным сейчас таким, каким станете в будущем? Скажем, лет через десять?

— Почему бы и нет? Но взгляни, что ты сделал, Фальконе. У тебя я похож на какого-то жирного царедворца, а не на философа. Какого-то ушастого генерала. Может, мне еще и честь отдать?

— Отдайте. — Фальконе яростно трет тряпкой грязные руки. — Мсье, вы невыносимы.

— Невыносим?

— Вы были невыносимы всегда. В Париже вы были несносны. Во чреве матери — нестерпимы. Теперь вы в тысячу раз невыносимей. Вы абсолютно не понимаете искусство.

— А вы, мсье, не способны разгадать тайну человеческого лица.

— Не могу?

— Не можете. Искусство — это не просто искусственная конструкция.

— Откуда вам знать? Вы никогда не пробовали создать подобную конструкцию.

— Я не творец, я — наблюдатель, я философски осмысляю искусство.

— То есть вы — критик.

— Да. Я — сознание искусства, его исследователь, вот кто я.

— О да, в Париже вы ходите по салонам и пишете о них статейки. И распространяете свои высокомерные мысли по всей Европе. Вы подчиняете и подавляете художников, а они льстят и аплодируют вам. Но в картинах, о которых пишете, вы не понимаете ничего. Вы стоите перед ними, вы снимаете шляпу, поднимаете за них бокал с вином и просите их понять вас.

Наш герой огорчен и озадачен.

— Да, я критик. И вспомни, что, распространяя свои высокомерные заметки по всей Европе, я превозносил тебя до небес. Без моих статей ты никогда не увидел бы Россию.

Фальконе смеется.

— Вот вы о чем! Так знайте, что это была величайшая ошибка в моей жизни. Может, вы этого и добивались, а может, так получилось случайно. Но только в результате я в полном дерьме, среди варваров и варварства, а вы собираете дань уважения. Где бы вы ни оказались — везде одно и то же. Вы хотите всегда быть maître. Всегда — советы, инструкции всем и каждому. Вы во всем разбираетесь лучше всех. Просто потому, что вы — автор «Энциклопедии».

— Истинно так. Строителю нужны сноровка и навыки, художнику — талант. Но я философ, мое дело — разбираться и понимать.

— К примеру, церковь Суффло в Париже, — издевательски ухмыляется Фальконе. — Я слышал, что купол он проектировал, руководствуясь вашими советами.

— Конечно.

— А кто будет виноват, если купол вдруг обвалится, вы или Суффло?

— А кто прославится, если он устоит?

— С меня хватит! Счастливо оставаться! — Фальконе вдруг вскакивает и бросается к выходу из мастерской.

Наш герой смотрел вслед скульптору, на его лице, непостижимом, неуловимом, подвижном, написано искреннее удивление.

— Я что-то не то сказал? — недоумевает он, поворачиваясь к Мари-Анн.

— Ох, maître, вы много чего сказали. Теперь сядьте, уберите книгу, поверните голову вон к той стене и более ничего не говорите. Если на самом деле хотите, чтобы я сделала ваш бюст.

— Нет, он не может просто так взять и уйти, — не успокаивается Философ. — Эй, Этьен Морис! Погодите!

В дверях, освещенный огнем печи, скульптор оборачивается.

— Monsieur?

— Мой дорогой друг, теперь я понимаю, почему царица постоянно убеждает меня, что с вами невозможно иметь дело. Но уверен, что вам будет приятно услышать, что у нашего дорогого друга Гримма есть к вам замечательное предложение.

— И какое? — взглядывает на Философа Фальконе.

— Мельхиор щедр и великодушен. Он хочет приобрести один из сделанных с меня бюстов.

— Который же?

— Тот, который мне больше понравится.

Фальконе проходит через озаряемую красными бликами мастерскую. Подходит к своему рабочему столу. Берет молоток, высоко поднимает его, на мгновение тот застывает над головой Философа, а затем обрушивается на нее. Наш герой — его гипсовая версия, его уменьшенная сущность — обращается в кучу обломков. Разлетаются волосики, изображающие дорогой парик с Невского проспекта. Клубы пыли. Гипсовая глыба, гипсовый мыслитель падает на пол…

— Бог мой! — ужасается через пару дней Мельхиор Гримм, выслушав от нашего героя эту историю. — Что ты натворил?

— Ничего.

— Наверняка ты его обидел.

— Вовсе нет. Просто Этьен Фальконе совершил удивительно смелый поступок. Решился разрушить свое несовершенное творение прямо перед ученицей и старым учителем.

— Ты как-то склонил его к этому.

— Нет, не я. Совесть художника и сознание собственной неправоты заставили его разбить статую. И поверь мне, невелика потеря.

— Статуя была нехороша?

— Отвратительна, уверяю тебя. У него трудности с лицами. До сих пор в толк не возьму, как человек с талантом Фальконе мог не заметить самые яркие черты своей модели.

— Возможно, он заметил нечто, тебе неизвестное?

— Возможно. Но не могу передать, как я был рад, что избавился от этого бюста. Хотя довольно неприятно смотреть, как твоя собственная голова обращается в пыль.

— Что, ничего не осталось?

— Нет, кое-что уцелело. Уши. Они сохранились, потому что парик он изготовил отдельно, а потом уж приделал его сверху. Вот что приняло на себя главный удар — нелепый русский парик, который ты заставил меня купить на Невском проспекте.

— Уши доктора Дидро! — Гримм возбужденно потирает руки. — Ты случайно не захватил их с собой?

— Тут они, у меня в кармане, — отвечает Философ. И достает уши.

Два очаровательных каменных ушка, соединенные куском каменного черепа, сохранились в целости и сохранности и лежат на столе. Гримм берет их в руки, рассматривает. Они похожи на двух маленьких белых птичек. Две замысловатые, закрученные раковины, два отверстия, два странных прохода, спирально уходящих внутрь, в глубинные апартаменты духа, разума, чувств.

— Я их у него куплю, — говорит Гримм.

— Что, мои уши? Я думал, ты приобретешь бюст Мари-Анн.

— А он хорош?

— Великолепен. У девушки нет претензий, иллюзий, ложной гордости. Она прислушивается к своему учителю. Ее бюст настолько же хорош, насколько плоха работа Фальконе. Чародейка и впрямь понимает меня.

— То есть она тебе льстит?

— Нет, понимает меня именно так, как я хочу быть понят.

— Очень хорошо, — покладисто соглашается Гримм. — Возможно, я куплю оба. И не исключено, что подарю их императрице. Кстати, дружок, отпуск твой подошел к концу. Завтра царица, а с ней весь двор возвращаются в Эрмитаж…

Да, это правда. На следующий день улицы, пустовавшие две недели, заполняются вновь. Двор вернулся. Рысью скачут лошади, маршируют гвардейцы. По Невскому снова прогуливаются графини и гувернантки. Возле Зимнего дворца прислуга и извозчики разгружают вещи, которые так старательно загружали пару недель назад. Торговцы шелками, вином, табакерщики и часовщики снова толпятся в коридорах Эрмитажа. Мясники и поставщики дичи вновь занялись своим прибыльным делом на дворцовых кухнях. Золоченые приглашения на вечерние приемы — более и менее важные — расходятся по городу, провоцируя обычные вспышки зависти и рыдания. Женщины в нарядных туалетах снова разъезжают по городу в каретах на полозьях. Улицы и дворцы украшены иконами и гирляндами — с возвращением императрицы наконец пришло и Рождество, и Новый год. В церквях и соборах полно народу. Ежечасно звонят колокола, распевают монахи. Философу пора во дворец…

Лишь затем, чтобы понять — многое изменилось. Философ заходит в небольшую приемную и видит там княгиню Дашкову. Рядом с ней доктор Роджерсон озабоченно ломает пальцы.

— Она не в себе, — говорит Дашкова.

— Дело в оренбургском восстании, это из-за него она так расстроена, — бормочет Роджерсон.

Видимо, пока императрица отсутствовала или предавалась философским размышлениям, в провинции начались беспорядки.

— Это серьезно? — спрашивает наш герой.

— Verra, — отвечает Роджерсон, которому все кажется серьезным.

— Стоит нам напасть на Турцию, донские казаки начинают бунтовать, — объясняет Дашкова.

— Правда? Я ведь почти не знаю Россию.

— Совсем не знаете, — говорит Дашкова, — иначе вы не стали бы верить людям, утверждающим, что Россия — все равно что Париж. Оренбург очень далеко отсюда, это место, населенное варварами. От этих безумцев в кафтанах мы не можем избавиться уже полстолетия.

— Избавиться, оставив за собой все их земли, — хмыкает Роджерсон. — Там не прекращаются кровопролития, и нравы самые жестокие.

— Это все Пугачев, тот император-самозванец? — предполагает наш герой.

— Он, кто же еще. Пугачев и его мятежные казаки рыщут повсюду. Разбойники режут и убивают всех, кого прикажет их предводитель. Его свита состоит из пьяниц и сумасшедших…

— К счастью, они далеко от нас, — говорит Роджерсон.

— Но с каждым днем все ближе, — добавляет Дашкова. — Теперь вы понимаете, почему она боится за свой трон.

— Она идет, — говорит Роджерсон.

— Я ухожу, — отвечает Дашкова.

И входит царица в генеральском мундире, а за ней по пятам — две гончие собаки. Она приветственно кивает по русскому обычаю — во все стороны.

— Входите, мсье Библиотекарь, — говорит она, — Возможно, вы слышали о наших неприятностях.

— Не время философствовать? — бормочет он.

— Я не теряю надежды, — отвечает она…

День сорок пятый

ОНА садится, а рядом с ней английские гончие. ОН, полный внимания, садится рядом. По умам приемной группками собираются ПРИДВОРНЫЕ.

ОН: Как было там, в Царском Селе?

ОНА: Замечательно. Очень спокойно. Я каждый день каталась на санях. Жаль только, что вас не было. А вы хорошо провели это время?

ОН: Настолько хорошо, насколько возможно при моем невском недуге. Удивительно, как так получается: то, что попадает внутрь с такой легкостью, почему-то выходит с таким трудом?

ОНА: А помимо этого, чем вы занимались?

ОН: Позировал для двух бюстов и одного портрета. Изучал русский язык. И еще я написал одну изумительную вещь. Опровержение Гельвеция. Занимательная история про слугу и его господина…

ОНА: И кто же умнее — слуга или хозяин? Дайте подумать. Слуга. Я уверена, что вы ученик Бомарше.

ОН: Совсем наоборот, Ваше Величество.

ОНА мрачно смотрит на него.

ОНА: А знаете ли вы, что ко мне в Царское Село из Германии приезжали два немчика? Они мне все про вас рассказали. Рассказали, что все ваши писания — плагиат, вы просто списываете у более талантливых мыслителей. Нет ни одной полностью вашей идеи. И еще, оказывается, вы (чего сами теперь стыдитесь) — автор неприличного романа о женщине, которая могла говорить одним интимным и непристойным местом…

ОН: Вовсе не стыжусь, Ваше Величество. Буду счастлив, если императрица прочтет эту повесть.

ОНА: Они сказали, что вы зануда и трус, глупый педант, философ, который незнаком с математикой и ничего не может доказать. Они сказали, что вы даже не знаете, существует ли Бог, и только понапрасну всех смущаете…

ОН: В особенности Бога, я полагаю.

ОНА: Они сказали, что вы настоящий тиран, прикидывающийся свободолюбцем, а также человек, предпочитающий вымысел реальности. Каждый, кто внемлет вашим идеям, сказали они, попадет в ад…

ОН: Эти два немца, они представились моими друзьями?

ОНА: По-видимому, они с вами хорошо знакомы.

ОН: Вы, конечно, понимаете, кто они. Агенты Фридриха Прусского.

ОНА: Очевидно, мой германский кузен вас недолюбливает.

ОН: Куда бы я ни направился, он преследует меня своими клеветническими измышлениями. И понятно, чем я провинился: поехал не к его двору, а к вашему. Преклоняюсь не перед ним, а перед вами. За это он меня ненавидит, а я плачу ему той же монетой.

ОНА: Разве вам неизвестно, что ненавидеть монарха — государственное преступление?

ОН: Что ж, большинство подданных способны совершить его.

ОНА: И что в итоге? Они попадают под влияние монстров, подобных Пугачеву, который тысячами убивает верных мне людей.

ОН: Неразумный самозванец.

ОНА: Поверьте мне, это не редкость. Вот пожалуйста — в Ливорно, в Италии…

ОН: Тоже Петр Третий?

ОНА: Нет, она объявила себя дочерью царицы Елизаветы, моей предшественницы, и, соответственно, законной ее наследницей.

ОН: Неужели?

ОНА: Она называет себя княжной Таракановой, а также графиней Пимберг. Она утверждает, что при ней всегда шкатулка с материнским завещанием, которое и есть доказательство ее права на трон. А я — самозванка. Вы видели, что представляют собой царские опочивальни. Вы понимаете, возможно все. Представьте себе, что где-нибудь во флигеле подрастает маленький Дидро?

ОН: Что вы говорите…

ОНА: Нет-нет, это ложь. Ее история нелепа. Она говорит, что ее выкрали из России и отдали на воспитание персидскому шаху, который никогда о ней не слышал. Иногда вместо шаха упоминается Мустафа или монгольский хан.

ОН: Хитроумная мистификация.

ОНА: Авантюристка. Умненькая плутовка. Но сейчас она опасна: ее поддерживают поляки. И конечно, она усугубила положение, объявив Пугачева своим братом и подтвердив, что он и в самом деле Петр Третий…

ОН: Один узурпатор поддерживает другого? Не очень логично.

ОНА: Если вы соскучились по логике, советую в будущем избегать королевских дворов.

ОН: Что же случилось с княжной Таракановой?

ОНА: Я воспользуюсь одним выражением из собственной вашей книги, мсье Дидро.

ОН: Из моей?

ОНА: Именно. Устроила… как вы сказали?.. маленькую хитроумную мистификацию. С помощью моего старого друга Алексея Орлова.

ОН: Который помог вам уладить дело царя Петра?

ОНА: Послушайтесь моего совета — выкиньте это из головы. Орлов — мой лучший друг и один из самых преданных мне людей. Сейчас он командует моим флотом в Средиземноморье. Он легко отыскал нашу леди. Она спала с сэром Уильямом Гамильтоном, который таковым не являлся.

ОН: Мистификация?

ОНА: Граф Алексей поухаживал за ней и пригласил посетить его палаццо в Пизе. Разумеется, он арендовал его. Вскоре, когда головы их покоились на одной подушке, они пришли к выводу, что дальнейшее сотрудничество может быть чрезвычайно плодотворно. У нее — Богом дарованное право на русский престол, у него — флот. Он признался, что презирает меня: якобы я недостаточно вознаградила его, взойдя на трон, и взяла в любовники его брата Григория.

ОН: Милая парочка. Но им пришлось бы убрать с дороги вас…

ОНА: Конечно. Орлов уверял княжну, что армия и флот их поддержат. Она потребовала доказательств. Он предложил устроить эффектную брачную церемонию. Обещал, что поженятся они на палубе его флагманского корабля во время потешного морского сражения. Так все и произошло, и матросы приветствовали ее криками: «Многие лета, Елизавета, Императрица Российская!»

ОН: И?..

ОНА: А потом она спустилась в адмиральскую каюту и готовилась начать медовый месяц — тут-то ее и арестовали. Сначала доставили на корабле в Кронштадт, а потом…

ОН: Где же она сейчас?

ОНА: В Петропавловской крепости, в цепях. Комендант — кстати, он брат вашего старого друга Дмитрия Голицына — в эту самую минуту строго допрашивает ее. Оказывается, она еще большая обманщица, чем мы думали. Она не знает ни слова по-русски. А родилась, по-видимому, в Багдаде, где и наслушалась сказок.

ОН: Да, что касается сказок — тут арабы мастера.

ОНА: Увы, она слишком этими историями увлеклась. Так что же вы думаете по поводу моей маленькой мистификации?

ОН смотрит на нее.

ОН: Она, разумеется, невиновна. Не причиняйте ей вреда.

ОНА: Ни в коем случае — если бы на то была моя воля. Но если все делать самой, какой смысл содержать Секретный отдел, призванный выявлять моих врагов? Тараканова будет содержаться в подземной тюрьме, подвергнется допросам и, я не сомневаюсь, признается во всем. Потом будет писать мне безумные письма, молить о пощаде…

ОН: И надеюсь, вы пощадите ее — как разумная и просвещенная правительница…

ОНА: Не пощажу — как трезвомыслящая правительница. Всю жизнь я по мере сил стараюсь творить добро. Но, друг мой, поверьте — я научена горьким опытом. Я управляю страной легенд и фантазий. В России каждая ложь видится правдой, а все разумное принимается за глупость.

ОН: Сколько же ей лет?

ОНА: Двадцать три. Но подозреваю, что двадцати четырех уже не будет.

ОН: Во имя нашей дружбы прошу вас освободить ее. Она никого не убивала. Она всего лишь воплотила в жизнь несколько сказочных историй.

ОНА: Она играла — и проиграла. И теперь останется там, где она сейчас. Пока о ней не забудут.

ОН: Я умоляю вас отпустить ее, Ваше Милосердное Императорское Величество…

Вокруг становится очень тихо.

ОНА: Мсье, что бы вы ни писали, какие бы ни установились между нами отношения, слуга всегда остается слугой.

ОН: Я просто прошу вас проявить милосердие.

ОНА смотрит на него. ПРИДВОРНЫЕ ждут.

ОНА: Конечно, дорогой мсье Дидро. Я проявлю милосердие. Сейчас Рождественский пост. Так вот — до наступления нового года можете больше не писать мне никаких меморандумов.

ОНА удаляется.

Конец сорок пятого дня

 

29 (наши дни)

Куда ни глянь — повсюду книги. Они окружают меня со всех сторон, выстроились рядами на самодельных деревянных полках, лежат на старинных столах и конторках, в стопках до потолка и в беспорядочных кучах вдоль стен. Все книги старые и, похоже, одного века. Книги в библиотечных переплетах, в жесткой коричневой коже, в белой телячьей коже, в красном сафьяне, с простыми и с золочеными заголовками. Книги всех классических размеров: ин-октаво, ин-фолио, ин-кварто, ин-дуодецимо. Некоторые из них, пережив столетия, прекрасно сохранились; но многие несут на себе следы времени или дурного обращения: они вырваны из переплетов, разброшюрованы и превращены в стопки печатных листов. Я в подсобном помещении, спрятанном среди читальных залов и хранилищ огромной Публичной библиотеки. Пахнет типографской краской, бумагой, влажным тряпьем. Помещение плохо освещено, в нем пыльно и сыро. Пол затоптан, как будто сегодня сюда входили и отсюда выходили множество людей, хоть и непонятно — что им здесь понадобилось? Из трещин в потолке капает вода — прямо на кучи книг, переплеты которых из коричневых постепенно становятся черными.

— Могу я оставить вас здесь на несколько минут? Я принесу горячего чая, прямо из самовара, — так сказала мне Галина, приведя меня в огромную Публичную библиотеку и усадив на стул в этой захламленной подсобке.

— Где мы находимся? — спросил я.

— А как вы думаете?

— Но это ведь не библиотека, во всяком случае, не библиотека Вольтера и Дидро?

— А как по-вашему, что такое библиотека? Куча книг? Большой зал? Огромное здание? Ладно, mon ami, я сейчас вернусь, вы пока осмотритесь, а потом расскажете мне, что это такое.

Оставшись в одиночестве, я брожу по комнате, от полки к полке, от стола к столу, от стопки к стопке. Окно только одно, весьма запыленное, под ним стоит большой стол. На столе много книг, некоторые из них раскрыты, как будто кто-то читал или просматривал их. На столе также стоит гипсовая статуэтка — голова капризного фавна, наблюдающая из окна за людной площадью перед библиотекой. Это, несомненно, Дидро — скорее всего, работы Мари-Анн Колло (впрочем, не уверен). С одной стороны площади простирается шумный Невский проспект, заполненный машинами и троллейбусами, с другой — фасад драмтеатра имени Пушкина (в этом городе все названо именами писателей). А в парке посреди площади стоит еще одна статуя, и именно на нее направлен взгляд гипсового Дидро. Это Екатерина Великая — высокая, коронованная, осанистая, царственная, изваянная скульптором Микешиным в конце XIX века.

Но более всего меня занимают книги на полках. Это комплекты, серии, специальные издания, собрания сочинений. Они действительно напоминают чью-то частную библиотеку, собранную в те дни, когда культурные люди держали у себя дома целые книжные магазины — и длинные ряды кожаных переплетов становились памятником их неподдельной серьезности. Здесь есть множество великих книг, которые могли бы им понадобиться: размышления Декарта и Лейбница, Юма и Шефтсбери, Монтукла и Беккариа. И переплетенные страницы великих драматургов — Расина и Мольера, Шекспира и Мариво. И стихи известных поэтов: от Лафонтена до Колли Сиббера. И сочинения великих мыслителей: от Монтеня до Монтескье. И труды по политэкономии, медицине и другим областям науки: психология Галлера, математика Ньютона. Азбуки и сборники гимнов, проповеди и размышления. Молитвенники и брошюры, словари и энциклопедии. Множество мемуаров путешественников: путешествия Бугенвиля, письма Вольтера из Англии. И книги, подобные путешествиям: «Гулливер» Свифта, Галланов перевод «Тысячи и одной ночи». И странные книги, написанные в эпоху путешествий и открытий, вымыслы, названные романами: приключения Дон-Кихота и его слуги, Гаргантюа и Пантагрюэля, Родерика Рэндома, Клариссы, Тристрама Шенди.

Чьи же это книги? На большинстве нет никаких пометок, говорящих о прежних владельцах. Но некоторые отпечатаны в домашней типографии великого Вольтера или помечены его царственным гербом. На других знакомый росчерк, острый и неровный: Дидро. У Вольтеровых книг переплеты получше, а на книгах Дидро остались следы чтения более страстного и необузданного. По обычаю того времени оба использовали чужие книги, чтобы делать свои. Фолианты Вольтера испещрены подчеркиваниями, жирными восклицательными знаками, ремарками, аннотациями; последние иногда встречаются на последних листах книги, записанные его округлым размашистым почерком. Дени использовал бренные страницы еще вольнее, заполнял каждое свободное место своими спонтанными реакциями, свежими мыслями и сюжетами; и писал он не только на полях вокруг текста, но иногда и поперек шрифта. Впечатления от книг он выражал недвусмысленно. Сентиментальные дамские романы Сэмюэла Ричардсона — истории о преследуемых девицах Памеле и Клариссе — возбудили в нем горячие чувства, а возможно, и нечто большее: не исключено, что именно в этих пометках можно обнаружить первые проблески его собственных перлов литературной нескромности. Работы Гельвеция раздражали его, а книги Стерна явно вызывали в нем страсть к подражанию.

Книги рождают книги; начинается с чтения — а в результате рождается еще один писатель. Одна книга становится автором другой. И неисчислимая масса этих «других» книг — книг, написанных этими двумя авторами, — тоже лежит в этой странной комнате. Вот бесконечное повествование Вольтера о битвах между Карлом Шведским и Петром Великим (писалось одиннадцать лет); его же история царствования Людовика XIV, которое так тревожило умы в царствование двух его наследников; тайно изданные, но всем известные сочинения, опубликованные под псевдонимами или вовсе без подписи, которые до сих пор почитают или жгут в разных уголках Европы. Вот философская энциклопедия, которую он написал в качестве критического приложения к большой энциклопедии; вот поэмы, памфлеты и льстивые оды; вот пьесы. А вот и краткие язвительные тексты, разрушавшие блестящие репутации. Мы можем лишь гадать, Вольтером ли они написаны: уж слишком настойчиво отрицал он свое авторство — иногда даже посвящая этой теме целые книги. Вот неоконченная «Тереза», вот повесть о мудром Задиге, а ют еще более великая повесть о невинном оптимисте Кандиде.

Куда Вольтер, туда и Дидро. Вот знаменитый перл бесстыдства — монологи вагины, стоит преспокойно на полке рядом с размышлениями о таинственных мирах глухоты и немоты. Вот развратная прогулка по монастырям — рядом с мыслями об эмбриологии. Множество книг, но всех их подавляет и теснит колоссальная «Энциклопедия» — книга книг, собравшая вместе первых философов своего времени, сложив Вольтера с Руссо, Д'Аламбера с Гольбахом; она провела их по полному опасностей пути, свела и сдружила незнакомцев, а друзей превратила в заклятых врагов; приумножила их славу и сформировала аудиторию, определила их будущее и сохранила в памяти Потомков; она распространяла знание и свет, сеяла смятение и заразу. С годами «Энциклопедия» превратилась из возмутительной в банальную, из опасной — в безвредную; заставила издателей сражаться между собой, а читателей — состязаться с авторами; ее издание начиналось как рискованное интеллектуальное соревнование, а закончилось коммерческой конкуренцией и в конце концов стало одним из самых доходных бизнесов мира.

Замысел этой книги весьма хитроумен. В ней содержится сокрушительная критика в адрес церкви и государства — но она запрятана среди семидесяти тысяч статей в коварной паутине перекрестных ссылок, благодаря которым даже при изучении самых невинных тем можно наткнуться на опаснейшие мысли. Тома «Энциклопедии» кочевали по издательствам и типографиям во Франции и других странах, попадали в руки всевозможных аферистов и мошенников. Множились переиздания и пиратские копии, она стала бестселлером номер один, великой книгой своего века.

Здесь, на полках, «Энциклопедии» на любой вкус — ин-фолио, ин-кварто, ин-октаво. Вот женевское пиратское издание в тридцати девяти томах, а вот луккское, а вот еще одно, откуда-то из-под Ливорно, в тридцати трех томах. Но первое подлинное издание — это парижское. Ле Бретон начал его в 1751 году и в 1772 году, за год до отъезда Дидро в Петербург, дошел до двадцать восьмого тома. И этот комплект тоже здесь с письмом редактора в первом томе. Ле Бретон объясняет, что где-то существует дополнительный том, в котором собраны все статьи, удаленные им из энциклопедии без ведома Дидро, чтобы не иметь проблем с цензурой. Вот русское издание (оно все-таки было доведено до конца) — благодаря сокращениям его удалось втиснуть в двенадцать томов.

Рядом его полная противоположность — très grand project медиамагната Панкука, который настолько любил это произведение, что приобрел издательство и купил все права, разрешения и все прочее: статьи Вольтера, статьи Бюффона, весь мир свежего нового учения. Он мечтал создать еще большую энциклопедию, обширнейшее обозрение всего и вся — Encyclopédie méthodique, которая затмит оригинал и увековечит имя издателя. Она должна была стать окончательной, абсолютной и не просто содержать в себе все знания, но записывать их по сложнейшей системе, превращая старые слова в новые окна в мир. Алфавитный порядок казался ему слишком примитивным; Панкуку нужна была новая система связей и соотношений. Планировались разделы и подразделы, каждый новый сегмент сам по себе был отдельной энциклопедией, неразрывно связанной со всеми остальными. Это напоминало строительство нового города. Каждая дорога, каждая тропинка вливалась в сеть улиц, соединялась с другими в неразрывную и бесконечную сеть Знаний, приумножаемых каждый день. Панкук не жалел денег и задействовал талантливейших ученых эпохи, все сферы человеческого знания. К проекту подключились известные люди, золотым дном стал он и для литературных поденщиков. Была определена схема энциклопедии, ее формат, концепция и последовательность. В дело пошли ножницы и клей; беллетристику и словари, книги по медицине, молитвенники и брошюры, кодексы законов и учебники по ботанике потрошили, резали на части, перемешивали и соединяли воедино. Интеллектуальный лес, где множество разных деревьев знания сажали рядом друг с другом, одно за другим, и большинство из них укоренялось. Беспрецедентный издательский проект обещал уже 125 томов, но и это был не предел. Тома выпускались, чтобы успокоить подписчиков, которых, однако, сразу предупредили, что они ввязались в очень длительный проект, ибо том последует за томом, а погружение в пучину знаний будет глубже и глубже. Проект разрастался, а вместе с ним и проблемы. Тексты почти никогда не приходили вовремя, и выход очередного тома откладывался, одна отсрочка влекла за собой другие. Затраты увеличивались, подписчики отказывались от подписки, и доходы стремительно падали. Авторы статей начали уставать, занялись другой работой или умерли, ибо смерть тогда как раз входила в моду. В довершение несчастий в 1789 году — дела только-только начали поправляться и доходы вдруг возросли — Францию всколыхнула революция. Теперь авторы стали совсем ненадежными, а многие из них внезапно исчезли. Некоторые бежали из Франции, некоторые затаились, а многие покинули сцену человеческого бытия с помощью изобретения доктора Гильотена, который тоже удостоился отдельной статьи в энциклопедии. Изменяли даже самые верные подписчики. Печатников то и дело вешали и обезглавливали, а книгопродавцам приходилось соблюдать осторожность. Внешний вид томов изменился: с них исчезло посвящение императору, а вместо него появился триколор. Что же касается самого Века Философии, то он тоже изменился и, по-видимому, умирал: в моду вошли милитаризм и меланхолия. Мудрецов больше не приглашали давать советы монархам; они больше не упражняли свое остроумие в критике церковных нелепостей. Мыслители стали мятежниками, мятежники — революционерами, революционеры — солдатами. Культ чувства, ощущения проложил дорогу чувствительности, а почитание разума вылилось в романтизм; символом нового человечества стал сумрачный и важный Наполеон. Блестящая карьера открывалась перед одаренными людьми, учеными normale и supérieure. Прежний календарь прекратил свое существование, время началось заново. Но, несмотря на все треволнения, Encyclopédie méthodique удалось выживать в бесконечной череде Наполеонов. В этом крупнейшем из имперских изданий больше двухсот томов; давно устаревшие, безнадежно нечитабельные, покрытые вековым слоем пыли, они громоздятся на полках прямо у меня над головой.

Галина все еще не вернулась. Я снимаю с полки стопку книг и переношу их на стол под окном. Я взял несколько томов первой «Энциклопедии» издания Ле Бретона, потому что хочу играть по правилам Дидро — то есть отслеживать тайные связи, запрятанные среди расположенных по алфавиту статей. Статья Droit naturel отсылает нас к статье Pouvoir, которая, в свою очередь, ведет нас к Souverain, а та — к Tyran, и вместе это единая серия, самим же Дидро и написанная. Но дальше игра не ладится. Первые шесть томов в хорошем состоянии и проводят меня от А до FNE. Но том FOANG — GYTHIUM куда-то пропал. А где том XI, а где XIV? Это заставляет меня пристальнее присмотреться и к другим комплектам, стоящим на полках. Все они в аналогичном состоянии. У ричардсоновой «Клариссы» нет второго тома. Что-то странное случилось и с путешествиями невезучего и угрюмого доктора Лемюэля Гулливера. Судя по этой библиотеке, он совершил только два путешествия, на самом же деле их было четыре.

Затем в глаза мне бросается «Жизнь и мнения Тристрама Шенди». Я как раз подумал о Стерне и вспомнил его недавние похороны и маленькую библиотеку в Йоркшире. Если это книги Дидро, то среди них может быть и шеститомник Стерна, который он послал философу перед своим визитом в Париж. Я снимаю комплект с полки и заглядываю внутрь. На титульном листе — автограф Стерна (хотя Стерн, как и современные романисты, подписывал много книг). Но и здесь чего-то не хватает: отсутствуют пятый и шестой тома. И так везде, вся библиотека изрешечена непонятными дырами, пустотами, отверстиями, элизиями или (как любят говорить теоретики) апориями. Все некомплектно, все «почти». А что, если и Публичная библиотека — совсем не библиотека? Что, если все собрания сочинений в ней разрознены, как в этой комнате? Алфавитные списки словарей на несколько букв короче, чем нужно; периодические издания отстают на несколько месяцев, лет или десятилетий…

Но вот по каменному полу стучат каблучки. Это Галина. Она заходит, ставит на стол у окна два стакана чая.

— Нашли что-нибудь интересное? — невинно любопытствует она.

— Не знаю, что и сказать… — отвечаю я. — Похоже, это действительно книги из библиотек Вольтера и Дидро.

— Некоторые из книг.

— Но я не понимаю, что произошло. Почему столько пробелов?

— Пробелов?

— Да. Повсюду пропуски…

Галина странно смотрит на меня через стол, как будто размышляет, можно ли доверить мне некую интимную тайну.

— Я вижу, вы действительно любите книги, mon ami.

— Да, и всегда любил.

— Видите ли, я сказала Бу, что приводить сюда группу — не самая удачная идея. Что он должен придумать что-нибудь другое.

— Похоже, он придумал.

— Я надеялась, он просто скажет вам, что мы сюда не пойдем. Я не ожидала увидеть никого из вас. Когда я приехала в порт сегодня утром, я думала, что он организует другую экскурсию. Он вам это сказал?

— Мне не сказал. Потому что я очень хотел увидеть библиотеку Дидро. Но что я увидел?

Вместо ответа Галина подходит к стене и, взяв какую-то гравюру XIX века, ставит ее передо мной. На гравюре — большой уютный зал со столами, классическими колоннами, застекленными книжными шкафами, обелисками, статуей. Подпись сделана кириллицей, но вполне понятно, что она означает.

— Библиотека Эрмитажа?

— Да, — отвечает Галина. — Чудесный зал. Екатерина позаботилась об удобствах и украшениях. Не забывайте, это она вывела Россию из ничтожества. Скифское варварство превратила в афинское величие. И ее библиотека была одной из лучших библиотек столетия.

— И царица всегда покупала все, что хотела.

— Конечно. Знаете, собрание было великолепным. Семь тысяч томов из Фернея, библиотека величайшего философа мира. Потом еще три тысячи томов от Дидро, библиотека «Энциклопедии». В сумме — десять тысяч томов. Книжная коллекция была столь же уникальна, как любая из картин на стенах Эрмитажа.

— Но все это в прошлом.

— Я рассказывала, что случилось потом. Во Франции произошла революция. И сама императрица с возрастом очень изменилась. Говорят, она во всем и во всех разочаровалась. Она стала старой, толстой, страшной. И кроме того — унылой, скупой и суеверной.

— А ее любовники становились все моложе и моложе…

— Oui. Когда казнили короля Людовика, она надела траур. Эта казнь убила все ее надежды на философию, образование, науку, просвещение.

— И она сослала Вольтера в кладовку и заперла двери библиотеки?

— Да. И с тех пор в Эрмитаже начали происходить странные вещи.

— Какие?

— Закрытая библиотека — большое искушение. А это место было завалено сокровищами. Рукописи Дидро. Полицейское досье Вольтера. Много ценных вещей. И туда стали наведываться маленькие Чичиковы. Они легко отпирали запертые двери. Сокровища на то и сокровища — их всегда крадут, официально или неофициально. Когда Сталину понадобилась иностранная валюта, он просто продал картины из Эрмитажа. Когда пришли немцы, они гребли все, что могли унести.

— И книги из библиотеки?

— Конечно.

— Не понимаю. Если у вора есть хоть немного ума, он утащит полный комплект. Зачем ему несколько томов из собрания сочинений? И кто бы стал красть три тома из «Энциклопедии»?

— Зависит от того, кто и зачем крадет. Некоторые крадут, чтобы иметь, некоторые — чтобы уничтожить.

— По-моему, тут что-то не так.

— Скажите мне: если вы хотите потерять книгу — куда вы ее отнесете?

— Не знаю. В библиотеку?

— Конечно. В библиотеках находят книги, но здесь же их и теряют. Иногда их уносят насовсем, иногда возвращают и ставят не на то место. Мы пытаемся вести каталог, но даже самые лучшие каталоги врут. А эта библиотека много раз перемещалась. При переезде из Эрмитажа не составили даже список книг. А потом были революция и блокада, книгами топили печи. И когда настало время вернуть их на место, никто не знал, куда что девалось. И только одного человека волновала библиотека Эрмитажа. Только один человек попытался восстановить ее в прежнем виде.

Я смотрю на нее. Элегантная седая дама в изящном тонком платье теребит пальцами брошь на груди.

— Это были вы, Галина?

— Oui, d'accord. Поверьте: вы находитесь в одной из величайших библиотек мира, не уступающей «Беру» или «Библиотек Насьональ». Но наша библиотека до сих пор ни с чем: у нас нет ни полного каталога, ни компьютерной базы данных. Мы не имеем ни специальных шкафов, какие есть в Лондоне или Париже, ни команды ученых для классификации всего этого богатства. А ведь здесь около десяти миллионов книг и около десяти миль полок. Где-то среди них когда-то находились десять тысяч томов библиотеки Вольтера — Дидро. Некоторые из них отличить нетрудно — те, на которых стоит печать Вольтера. Некоторые можно узнать только по заметкам на полях, сделанным рукой Вольтера или Дидро. За сорок пять лет я прошла вдоль всех полок и просмотрела все книги восемнадцатого века. Если попадалась книга, принадлежавшая к Библиотеке Просвещения, я переносила ее сюда. Все книги, находящиеся в этой комнате, попали сюда по одной и той же причине: когда-то они могли входить в собрание Дидро; и, может быть, они выведут меня на другие книги из этой библиотеки.

Мне вдруг становится грустно в этой грустной комнате. Я оглядываюсь — грубые полки, разрозненные комплекты, поврежденные корешки, отсыревшие, покрытые пятнами переплеты.

— И сколько книг вы уже опознали?

— Около пяти тысяч.

— А что же с остальными? Вы думаете, они еще здесь, где-то в библиотеке?

— Откуда мне знать?

— Но нельзя ли придумать что-то попроще, а не проверять каждую книгу в библиотеке?

— Конечно, можно — если найти «Книгу книг» Дидро. Он писал, что там содержится список всех его книг.

— Она здесь?

— Возможно. Может быть, она находится где-то среди его рукописей.

— Рукописей? Так вы не знаете всех его рукописей?

— Они тоже растеряны.

— И среди них есть такие, которые до сих пор не публиковались?

— Я полагаю. Конечно, есть.

— И ими не занимался никто из ученых?

— Почти никто. По крайней мере, к тем, что мы нашли, они до сих пор не прикасались.

— А вы читали эти рукописи?

— Не все. Сперва я хотела собрать библиотеку «Энциклопедии». Восстановить ее в прежнем виде.

— И вы это сделаете, Галина, я уверен.

— Я рада, что вы в этом уверены, mon ami. Но я занимаюсь этим уже сорок пять лет. И я ни в чем не уверена.

Я встаю и смотрю через пыльное оконное стекло на улицу. На площади полно народу; подгоняемые сильным ветром, спешат куда-то озябшие мрачные люди.

— Но ведь вы можете найти себе помощника? Какого-нибудь зарубежного ученого?

— Вы же видите, как обстоят дела в России. Плохие времена миновали, пришли еще худшие. Мы не знаем, куда двигаться — вперед или назад. Русские всегда считали себя цивилизованной и культурной нацией. Но страдания сделали нас грубыми, а бедность — слабыми. Мы вырождаемся. Люди голодают, как во время войны, им даже зарплату не выдают. Нет настоящего государства, настоящего порядка. Выживают мошенники и бандиты. В такие времена кто будет заботиться о книгах?

— Но вы же заботитесь…

— Moi? Но я — никто. То есть нет, неправда. Я — нелепая старуха, которая всю жизнь пыталась быть элегантной, как парижанка, быть такой, каким был Петербург. Я хотела жить среди картин и книг. Другими словами, я глупая женщина, которая отказывалась видеть правду и понимать окружающее.

— Я так не считаю.

— Это как вам угодно. Но вы своими глазами видите, что здесь творится. Каждое утро я наряжаюсь и еду сюда через весь город. Каждый день я пытаюсь заново отстроить свою библиотеку эры Разума. И каждый день сюда приходит с улицы какой-нибудь маленький Чичиков. У нас нет нормальной охраны, и он может пройти куда захочет и сделать что захочет. Если дверь закрыта — он заплатит кому-нибудь пять рублей и достанет ключ. Такие люди точно знают, чего искать. Они работают на иностранных коллекционеров: итальянских, американских… Они находят книгу или рукопись, переправляют ее за границу и наживаются на этом. А сейчас стало еще хуже. Сюда заходят дети с Невского проспекта, воруют книги и продают их иностранцам прямо на улице. Я собираю книги, а кто-то их уносит. Когда я нахожу новую книгу из библиотеки Дидро, кто-то приходит и забирает ее. Придет день, когда здесь ничего не останется. И библиотеки Разума не будет уже никогда. А я — я просто дура…

— Нет, что вы, не говорите так…

И тут, неожиданно для себя самого, я обнимаю эту симпатичную седую женщину, пахнущую «Шанелью», одетую от Пуаре, как минимум семидесятилетнюю. И я прижимаю ее к себе крепко и нежно и пытаюсь поцелуями осушить ее слезы…

 

30 (прошлое)

И вдруг наступил конец. Рождество с его пышными византийскими торжествами было и прошло; канул в северную тьму Новый год — и все переменилось. Будто празднества, на мгновение расцветившие небо, принесли с собой этот мрак, опустившийся на землю и накрывший ее, как накрывают ее ночь и снег. Последний лист календаря, который переворачивают здесь по-своему, не по-европейски, наконец перевернут, и на горизонте появляются новые создания — листы новой книги. Всю зиму снег валит непрерывно, обрушивается лавиной; он превращает улицы в белые пуховые перины; а по ночам показывает незабываемый балет — снежные хлопья медленно пролетают, кружась, мимо тысяч залитых светом окон зимнего Эрмитажа. Рождественский пост ознаменовался грандиозными гуляньями. Толпы, больше походившие на сборища черни: пьяная знать, надменные князьки, спотыкающиеся генералы — все ходили по театрам, смотрели рождественские пьесы и оперы, танцевали на публичном дворцовом балу в присутствии императрицы, выглядевшей тоже по-новому.

Здесь также все стало другим, и досюда добрался новогодний мрак. Не все в порядке в городе. Снег, сперва очистивший Петербург от осенней грязи, сейчас пленил, оккупировал его. Лошади скачут по улицам, а с морд у них свисают белые бороды. Моча под их копытами превращается в желтые кирпичи. Кареты поставлены на огромные полозья. Длинные сани с провизией волочатся через Ладожское озеро. Балтика замерзла намертво, и связь с Европой, на которую город так стремится походить, прервана. Философ совершил ошибку: в глубь России надо было ехать раньше, пока позволяла погода. Теперь же намело такие сугробы, что путешествие возможно только в случае крайней необходимости, а пожилому человеку с нежным организмом лучше от него отказаться вовсе. Разве что он решится прожить в России до лета, и тогда уж своими глазами осмотрит в подробностях место действия выдуманной им Утопии.

Иначе его проект останется практически таким же, как до приезда сюда, — фантастическим, напичканным (как он сейчас подозревает) в высшей степени ненадежной информацией, которой его усердно кормили в ответ на бесконечные вопросы императрица, придворные, ученые и академики. Предполагается, что эти ответы лягут в основу его нового творения, идею которого так старательно поддерживает Бецкой, — его Русской энциклопедии. Но правда ли, что крепостные в России каждый день едят индейку, тогда как в бедных европейских странах несчастные крестьяне перебиваются с жидкой каши на черствый хлеб? Неужели правда, что в этой прекрасной и порядочной стране никого не подвергают пыткам без веских на то оснований, никого не арестовывают без причины? И правда ли, что здесь самые большие в мире золотые запасы, а изумруды выше всяких сравнений? И так ли уж несомненно, что казаки — лояльные и спокойные подданные императрицы, а татары далеко на востоке все поголовно прекрасно владеют французским и почитывают Вольтера с Боссюэ?

Скорей всего, узнать Россию глубже нашему герою не суждено (откровенно говоря, не хочется ему застревать еще на год), но нечто зреет там, в степях, в глубине страны, — и, возможно, Россия сама придет к нему. Знаменательное восстание, которое началось с появлением дерзкого самозванца на казацких заволжских землях, приняло новый оборот и стало таким серьезным, таким неожиданно опасным, что отражается на всем происходящем при дворе. История Пугачева дикая и неправдоподобная, но она действует. Для всей страны он император Петр Федорович, чудом воскресший Петр Третий, законный супруг императрицы-узурпаторши. В южных городах и селениях его встречают как героя — оперного героя. Он выступает, облаченный в мантию, а за ним несут топор и скипетр. Его сопровождает целая свита, и все разбойники наряжены придворными и священниками. Его жена изображает из себя царицу — толстомясая пародия на саму императрицу. В его окружении есть свои Орловы и Потемкины. Все, даже следы перенесенной золотухи, доказывает, что Пугачев — истинный царь.

За зиму его армия сильно увеличилась. К нему тянутся фанатичные староверы, неистовые националисты, дезертиры-призывники, обиженные генералы, казаки из пограничных областей, беглые крепостные, орды не слезающих с коней кочевников. Они похожи на других восточных захватчиков — Хубилай-хана. Повсюду старая вера восстает против лжеатеизма, а слуги — против своих хозяев. Царь-выскочка сулит награды убийцам: сотнями гибнут помещики, жен их насилуют, детей крадут и заставляют воевать, слуг освобождают, скот режут, дома поджигают. Захваченных в плен офицеров подвергают публичным пыткам и унижениям; на деревенских площадях преданные самозванцу палачи допрашивают их с варварской жестокостью, вздергивают на дыбу. Десять тысяч яицких казаков осадили Оренбург, и, похоже, он скоро будет сдан. Тем временем другая, хорошо вооруженная армия мятежников окружила Казань, орудия гремят под стенами города.

Но хуже всего, что пример самозванца заразил и другую столицу. Москва тонет в массовых демонстрациях и протестах, мятежах и насилии — сердце России закрыто для двора и правительства. Пугачев воскресил давнюю мечту москвичей: мечту о великом царе-старовере, который очистит землю от европейской заразы, вернет двор назад, в настоящую столицу, в центр России, и вообще повернет все вспять — к суевериям и дикости, вернет заблудшую Россию на честный скифский путь. Повсюду беспорядки, революционная эпидемия охватила всю страну, болезнь оказалась заразной, как невский недуг. Двор взбаламучен. В Турции Потемкин одерживает победу за победой, а генералы пасуют перед казаками, раз от разу сдавая позиции. В канцеляриях без устали строчат приказы, вдохновляющие полки идти вперед, и только вперед. Наш герой оказался в России во время революции; все вокруг озабочены собственной участью и судьбами государства: устоит ли ненадежная Москва до прихода лета, удержится ли на троне царица, одержит ли победу самозванец.

Сейчас не время философствовать. И все же иногда он, облачившись в свой черный костюм, посещает Эрмитаж. Но он чувствует себя лишним и подозревает, что дело совсем не в происках посланцев Фридриха Прусского. Ее светлость уже более не светлость. Революция и война сделали ее нрав угрюмым, лишили приветливости, веселости и способности наслаждаться игрой ума. Она больше не чувствует себя в безопасности; призраки прошлого терзают ее. Возможно, природа берет свое: царице сорок пять, она одна, она в опасности — и почувствовала страстную потребность в поддержке и внимании. Так или иначе, секретные письма уже посланы на турецкий фронт, и лохматый, одноглазый Григорий Потемкин, таврический герой, возвращается назад в Россию, чтобы занять свое место при дворе.

И все же Философ навещает ее. Он все пишет свои меморандумы, все ходит зимними петербургскими улицами в Зимний дворец; а там, сидя на диване в окружении царских гончих, держит ее руку и похлопывает по коленям, заверяет в своей привязанности и уважении. Но она больше не замечает, не слушает его. Их встречи становятся короче и реже. Его меморандумы валяются на столе непрочитанными. Душевные тревоги сопровождаются физическими недомоганиями. Приступы колик сильнее, чем когда-либо, мороз переносится все хуже. А мир за пределами России, его родной, реальный для него мир, все дальше, он уже так далек, что трудней и трудней воскресить в памяти связанные с ним чувства. Он почти перестал писать письма: он не верит, что слова могут прорваться через завесу снега, тумана и вершащейся на российских землях истории. Мрак сгущается. Могильные черви поджидают его подснежной арктической шапкой.

Единственное его желание (только бы набраться мужества и найти подходящий момент, чтобы сказать ей) — нанять карету, охрану и покинуть эту страну. Он уже готов отважиться на рискованное путешествие по снежным равнинам. Но как сказать ей? Уйти всегда тяжелее, чем прийти.

День пятьдесят пятый

За окном падает хлопьями снег. ОНА сидит на кушетке и читает книгу — свой любимый английский роман «Тристрам Шенди». ОН заходит, садится. ОНА поднимает голову, будто и впрямь рада его видеть.

ОНА: Почему бы вам не рассказать мне какую-нибудь историю?

ОН: Историю?

ОНА: С меня довольно философии. Да и вы не настоящий философ, разве не так?

ОН: Надеюсь, что настоящий, что бы там ни говорил Фридрих. По крайней мере я разумный человек.

ОНА: Монархи сами назначают философов. А сегодня я предпочитаю назначить вас рассказчиком историй.

ОН: Хорошо. Вот история о двух знаменитых путешественниках, двух великих людях, о которых вы, конечно, много слышали. Первый — француз Монтескье. А второй — его друг, англичанин, граф Честерфилд.

ОНА: Конечно, я знаю обоих. И что же?

ОН: А скажите, вы знаете Венецию, город Марко Поло?

ОНА: Нет, я никогда не была там. Знаю, что это великая республика. Необычный город на воде, город масок и карнавалов…

ОН: Шарлатанов, фокусников, гадалок, канатоходцев. Дож в рогатой шляпе, дамы с обнаженными грудями. Толпы, оперы. Фейерверки, публичные представления. Национальности — арабы, азиаты, турки, армяне. Смесь языков, город сильных характеров, невероятных приключений, тайн и темных вод. Известно ли вам, что там даже монахи и священники большую часть времени ходят в маскарадных одеяниях и в непристойных масках?

ОНА: Чудесное, должно быть, местечко.

ОН: Изумительное. Возможно, поэтому его так любят высокопоставленные и власть имущие европейцы. Двусмысленность, разгул, секреты, острова, церкви, разрушающиеся дворцы, каналы — все очень напоминает Петербург.

ОНА: Картины, хрусталь, серебро…

ОН: А также женщины — удивительно разнообразные. Двадцать тысяч куртизанок. Публичные дома, сводни.

ОНА: Казанова рассказывал мне, что венецианские монашки — самые соблазнительные женщины в мире.

ОН: Вам также известно, что Венеция — это город-государство, республика, на которую никогда не покушался ни один король. Даже Папа Римский сказал, что не хотел бы управлять этим городом. Правительство состоит из дожа и Совета, в который входят представители уважаемых семей и избрание которого представляет собой странную процедуру…

ОНА: Я ожидала услышать от вас прославление республиканского духа. Хотя как-то вы утверждали, будто бы на примере Венеции видно, что порой республика опасней и агрессивней тирании…

ОН: Это так, Ваше Величество. Венецианские законы безмерно жестоки, там бесчинствует инквизиция. Вероятно, Казанова говорил вам об этом. Сам по себе Совет достаточно влиятелен, но его члены ограничены строгим законом: под страхом смерти не заговаривать с иностранцами.

ОНА: Я слышала об этих законах. Но ведь бывают времена, когда подобные ограничения вызваны государственной необходимостью…

ОН: Так же считали и в Венеции. Но для этого нужно множество шпионов, обо всем докладывающих в тайную полицию. И частенько это заканчивается крупными неприятностями. Например, один из главных сенаторов находился в незаконной любовной связи с дамой, столь им обожаемой и желанной, что он едва мог дождаться окончания заседаний во Дворце дожей и сразу же бросался в объятия своей возлюбленной.

ОНА: Мне знакомо это чувство.

ОН: К несчастью, кратчайшая дорога к ее палаццо проходила через французское посольство. Любовь слепа, вы знаете, но тайная полиция не дремлет. Вскоре пылкий сенатор был пойман, брошен в тюрьму дожа и допрошен Советом Десяти. Он мог спасти себя, назвав имя любовницы. Но как человек чести предпочел спасти ее. Его обезглавили, а отрубленную голову, надетую на пику, выставили на всеобщее обозрение.

ОНА: Дама должна была заговорить.

ОН: Ее муж был один из инквизиторов Совета Десяти.

ОНА: Простите, что перебиваю, дорогой Дидро. Но я назначила вас рассказчиком историй. Вы способны досказать до конца хотя бы одну? Вы начали о Монтескье и Честерфилде…

ОН: Конечно, конечно. Спасибо, что напомнили. Писатель нуждается в читателе, а рассказчик историй — в благодарном слушателе. Итак, случилось им встретиться в Венеции. И вышла у них небольшая ссора из-за национального вопроса: страны-то их никогда не были особенно дружны…

ОНА: Это так. И часто к нашей выгоде.

ОН: Милорд признавал, что французы, безусловно, остроумнее англичан, но первым недостает здравого смысла. Мсье же отвечал, что в таком случае он предпочитает быть французом: ведь лучше иметь гибкий острый ум, нежели плоский здравый смысл.

ОНА: Очень может быть…

ОН: Итак, любознательный Монтескье всегда интересовался обычаями чужестранцев, всегда задавал вопросы и записывал все ответы.

ОНА (весело): Кого-то это мне напоминает.

ОН: И как-то ночью, когда он делал свои записи, появился незнакомец, француз, но очень скверно одетый. «Сэр, — сказал он, — я живу в Венеции вот уж двадцать лет, но остаюсь вашим соотечественником. Потому я и пришел, чтобы предупредить вас. В Венеции вы можете делать все, что захотите, кроме одного: никогда не вмешивайтесь в дела государства».

ОНА: Именно так, мсье Дидро.

ОН: «Одно неверное слово, один компрометирующий документ может стоить вам головы. Я заметил, что тайная полиция наблюдает за вами. Шпионы — а их здесь батальоны — знают каждый ваш шаг, все ваши настроения и докладывают обо всем».

ОНА: Естественно. Такие расследования проводятся в каждом государстве с хорошо организованной полицейской службой.

ОН: «Я наверняка знаю, что вскоре за вами придут. Вероятно, в самый темный час ночи».

ОНА: Четыре часа утра — лучшее время.

ОН: «Так что, если вы делаете заметки, отметьте, что это может стоить вам жизни».

ОНА: Полагаю, тот незнакомец рассчитывал на достойное вознаграждение.

ОН: Нет. Монтескье предложил ему деньги, но тот отказался наотрез. «Нет, господин, я одной награды прошу, — сказал он. — Если я все-таки опоздал и меня арестуют, не выдавайте меня, не лишайте головы».

ОНА: Резонная просьба.

ОН: Как только незнакомец ушел, Монтескье собрал свои венецианские заметки и бросил их в огонь. Потом позвал слугу и приказал в три часа утра подать ему фаэтон. Он решил бежать, чтобы спасти свою жизнь. И тут раздался стук в дверь.

ОНА: О боже!

ОН: Это был граф Честерфилд. Конечно, Монтескье рассказал другу, что произошло. Честерфилд подумал и ответил: «Подожди-ка. Этот тип… Ты никогда раньше не видел его?» — «Никогда». — «Плохо одет, говоришь? Наверное, приходил за деньгами?» — «Нет, я предлагал ему много денег, но он отказался». — «Все более странно, — сказал Честерфилд. — А с чего он взял, что за тобой следят?» — «Не знаю. Я думаю, что это сведения из Совета Десяти или из тайной полиции». — «Но с какой стати им болтать о таких вещах?»

ОНА: Быть может, незнакомец сам работал на полицию?

ОН: Именно так. «Послушай, — сказал Честерфилд, — никто не станет рисковать работой и жизнью, просто чтобы предупредить тебя. Это лишено всякого смысла».

ОНА: Ваш Честерфилд говорит разумные вещи.

ОН: «Что же происходит? — спросил Монтескье. — Кто этот тип?» Честерфилд немного подумал, поднял брови. «Вариант первый. Представь, что этот парень был…» — «Кто? Агент-провокатор? Возможно». — «Ну давай же, думай, кто мог его послать?»

ОНА: Разумеется, дож или тайная полиция.

ОН: «Дож, разумеется, или тайная полиция», — сказал Монтескье. «А вот и нет. Это сделал человек куда более умный и расчетливый, — ответил Честерфилд. — Его зовут Честерфилд, и он просто хотел показать тебе, что унция английского здравого смысла стоит тонны французского остроумия. Имей ты хоть каплю здравого смысла, рукописи твои не пострадали бы».

ОНА громко хохочет. В комнату заглядывают ПРИДВОРНЫЕ…

ОНА: Надеюсь, мсье поблагодарил милорда.

ОН: А что бы сказали вы в таком случае?

ОНА: Я? «Друг мой, вы убедили меня, что в Англии есть остроумные люди. Как-нибудь я докажу вам, что во Франции есть люди здравомыслящие».

ОН: Если бы он…

ОНА: А что сказал Монтескье?

ОН: Он завопил: «Ты, подлый негодяй, британская сволочь, из-за тебя я сжег целую книгу. Никогда тебе этого не прощу!» Потом он сбежал по лестнице, прыгнул в почтовый фаэтон и не останавливался, пока не добрался до папского города Рима. Там он осмотрел древние развалины и тут же взялся за новую книгу.

ОНА: Что ж, бывает и такое…

ОН: Нет, Ваше Величество. Ничего такого не было. Вы хотели историй. Вот я и выдумал одну для вашего удовольствия.

ОНА: Так это выдумка?

ОН: Это просто история.

ОНА: Постойте, вы меня запутали. В таком случае моя концовка не менее правдива, чем ваша.

ОН: Безусловно. Замечательная концовка. Возможно, если я решу эту историю напечатать, я приму ваш вариант.

ОНА: Но какой же из них верный?

ОН: Никакой. Ведь слушатель — такой же творец, как и рассказчик.

ОНА: Хорошо, но какой из них лучше?

ОН: Никакой. Оба вполне вероятны. И если я предпочту свой, то лишь потому, что он ближе к написанному в небесной Книге Судеб.

ОНА: Но серьезно — вы же не верите в это? Не верите, что судьба человека предопределена еще до его рождения? Ведь если бы все было предначертано свыше, мы не имели бы свободы, нам не к чему было бы стремиться. Мы превратились бы в жертв тирана-фортуны. Жизнь лишилась бы всякого величия. Если все решается где-то на небесах, мы можем ничего не делать, просто сидеть сложа руки.

ОН: Вы говорите, человеку нужна свобода. В таком случае я хотел бы…

ОНА: Хотели бы чего?

ОН: Изменить запись в небесной Книге Судеб…

ОНА: О, дорогой мсье Библиотекарь! А я почему-то испугалась, что вы хотите покинуть меня…

Конец пятьдесят пятого дня

 

31 (наши дни)

Галина живет в доме, затерянном в переулках в районе Фонтанки. Мы спускаемся по широкой грязной мостовой, сворачиваем в высокие ворота и входим во двор, где лежат большие поленницы дров. Здесь играют дети, на лавках беседуют женщины, на веревках сушится белье, стены в щербинах и трещинах, оконные рамы давно не крашены. В подъезде — широкая каменная лестница с разбитыми ступенями. Должно быть, раньше это был особняк какого-то вельможи, но теперь он в запустении: роскошные неоклассические апартаменты просто разделили перегородками и превратили в квартиры для народа. Теперь в этом обиталище временных жильцов — вонь, грязные стены, распахнутые двери подъездов. На втором этаже Галина останавливается у потемневших перил, достает ключ. Ей повезло (послушать Галину, ей всегда везет): у нее есть дверь, которую можно закрыть на ключ. Мы входим в ее убежище: узкая прихожая с вешалкой для одежды, маленькая кухонька с раковиной и печкой-буржуйкой, жилая комната с тахтой, мрачная гулкая ванная.

Но в комнате высокий потолок, чудом уцелела великолепная старинная люстра, стены увешаны картинами и гравюрами, карнизы роскошны. Квартира Галины забита полками, сервантами, иконами, книгами. Книги повсюду; повсюду переплеты и безделушки, табакерки и ароматические шарики, вазы, фотографии и еще множество со вкусом подобранных и расставленных мелочей. На столе — швейная машинка, в гардеробе — длинный ряд платьев, в воздухе — запах дорогих французских духов. На стене — плакаты с видами Парижа и рисунок Делоне с Эйфелевой башней. В доме есть несколько бутылок французского коньяка, пара бутылок вина. Галина усаживает меня поудобнее. Она выставляет на стол хлеб и оливки; она наливает мне коньяку; мы начинаем беседовать.

Не понимаю, зачем я сюда пришел, но мы уже выполнили все литературные обязанности: побывали в Пушкинском Доме, в Александро-Невской лавре у огромного мраморного надгробия Достоевского, возложили цветы к могиле писателя, который лучше всех сумел воспеть убожество и нищету своего города. Затем мы прошлись по близлежащим улицам — местам, где он некогда жил и в контекст которых вписал урбанистические страдания «Преступления и наказания». Печать описанного им уныния до сих пор лежит на Петербурге и просачивается даже в эту квартиру. Галина сперва говорит о библиотеке, о прошлом, о писателях этого города — Пушкине, Лермонтове, Бахтине, Битове. Я рассматриваю фотографии, отвечаю на ее вопросы, но лишь спустя очень долгое время мне удается подвести ее к рассказу о самой себе. Постепенно она рассказывает о малопонятных для меня вещах: ее муж-художник был арестован в пятидесятые, в сталинские времена, и сгинул в сибирских лагерях. Двое детей выросли и уехали в Москву. Они были настроены против нее и так и не вернулись. Она всегда была не такой, как все, всегда под подозрением. Но ей всегда везло, ей всегда удавалось выжить.

Мы выходим на улицу и за углом, в маленьком русском ресторанчике, за маленьким столиком едим капустную петербургскую еду и запиваем плохим горьковатым вином. Я спрашиваю Галину про Париж — оказывается, хотя она так любит этот город, бывать там ей не довелось. Она рвалась в Париж всей душой, но ее не выпускали: людям со столь западными интересами путь на Запад был заказан. Она до сих пор мечтает о Париже, знает о нем все, что можно знать или вообразить. Но она рада, ужасно рада, что за эти дни произошло так много интересного и что столько западных людей приехали повидаться с ней. Просто удивительно, как многолюден до сих пор интересуются Вольтером и Дидро, думают о них, читают их книги. Сюда часто приезжают французские ученые, ищут новые сокровища. Но это просто невероятно, как плохо они понимают Россию — и насколько русским человеком был сам Дидро. Екатерина, та понимала, что нужно России. Не тяжкий труд, не грубость, не жестокие и глупые тираны, произрастающие на ее почве, как капуста, — но больше яркого света, больше цивилизации.

Мы возвращаемся в ее квартиру. Галина зажигает разноцветные свечки, расставляет их по всей комнате. Она открывает серванты и ящики, показывает мне газеты, письма, фотографии, старинные документы. Здесь есть гравюры с пейзажами Петербурга XVII века, осторожные письма из Французской академии, датированные еще пятидесятыми годами. Здесь есть фотографии пикников, на которых веселилась Галина, сотрудниц Публичной библиотеки, с которыми работала, программки опер, которые она слушала, стихи, которые написала. Подобные реликвии всегда напоминают мне о непрочности и быстротечности жизни и о наших отчаянных попытках придать ей хоть какую-то форму и смысл, всякий раз ускользающий от нас. И мы, такие цельные и реальные, оказываемся бессильны; и напрасно, пытаясь избежать одиночества и заглушить боль бытия, воздвигаем мы здания и монументы. Галина открывает книги, показывает мне иллюстрации и гравюры: русские города, праздники, лодочные прогулки, процессии, парады. Она достает яркие модные журналы: старые экземпляры парижского журнала «Vogue», и на страницах с загнутыми уголками я вижу платья, фасоны которых она старательно копирует с помощью стоящей в углу швейной машинки.

Проходит ночь — а мы все говорим. И только когда начинает светлеть небо за полузанавешенным окном, я решаю, что пора уходить. На холодной пустой улице за воротами своего двора она стоит в своем красном платье и очень крепко целует меня. В этот ранний час мир кажется мрачным и угрожающим. Собаки и кошки роются в мусорной куче, топочут по улице чьи-то шаги, черные воды каналов бьются в гранитные берега. Не исключено, что в городе комендантский час. Но Галине все же удается поймать для меня ночное такси. Я сажусь в машину, но она останавливает меня.

— Запомните: теперь коммунисты ушли, и в России станет лучше. Это правда, mon cher, поверьте мне.

— Да, Галина, я верю вам. Конечно, я вам верю.

— А почему вы мне верите?

— Потому что я плохо знаю Россию и мне хочется вам верить, вот и все.

— Хотела бы я сама себе верить. Я позвоню вам, когда буду в Париже, oui?

— Очень на это надеюсь. И хотел бы снова увидеться с вами, Галина.

— Не думайте, что я не приеду! Обязательно приеду. Меня приглашали много раз — и такие милые люди. А ваш друг Бу обещал помочь мне.

— Не сомневаюсь, что он поможет.

— Вы не представляете, сколько у меня хороших друзей. Они меня не забывают, никогда не забывают. Я не выезжаю далеко, но меня знают во всем мире.

— Конечно. Вы прелестны. До свидания, дорогая Галина.

— До свиданья, mon cher ami, — говорит она, а сама все держит меня за руку. — Послушайте: я счастлива! Я так счастлива, что вы любите книги!

— Конечно люблю.

— И вот вам маленький подарок на память. Сейчас не смотрите. Возможно, это заставит вас вернуться в Россию.

— Надеюсь.

Она снова нежно целует меня и сует что-то в карман моего пальто. Это какой-то пакет, тонкий и плотный, завернутый в легкую салфетку. Такси увозит меня прочь. Я еще вижу ее через боковое окно: она стоит посреди булыжной мостовой у выпуклого моста над черным каналом, и ее прекрасные седые волосы развеваются на ветру, и ветер раздувает и треплет подол ее платья.

Мы отплываем завтра в полдень; я больше не смогу выбраться в Петербург. Я смотрю в окно на мрачный и темный квартал, обитель трудолюбивых сапожников, ростовщиков и грустных часовщиков — героев Достоевского. Проехав мимо темного Эрмитажа, мы пересекаем черную Неву. Синий холодный рассвет уже начинает всплывать из портовых вод Васильевского острова, когда такси доставляет меня в порт и подвозит почти к самому парому. Фонари освещают железные рельсы и волны прилива; кругом тишина, все подъемные краны неподвижны. Тусклые палубные огни освещают плавучие гостиницы и «Владимира Ильича», стоящего на якоре. Здание терминала заперто и полутемно, но где-то там внутри беседуют и курят несколько солдат. Они открывают двери, принимают от меня пригоршню рублей и пачку сигарет. Я прохожу через длинный зал с разбитыми окнами, пустыми стойками паспортного контроля, голыми таможенными стеллажами.

У подножия трапа стоит матрос с автоматом на груди. Он меня уже знает; он быстро проверяет мой пропуск и впускает меня на корабль. Я поднимаюсь на борт безмолвной морской громады, миную спящие каюты и со скрипом проникаю в свою железную кабинку. Пакет, который дала мне Галина, все еще лежит у меня в кармане. Я так и не посмотрел, что в нем. И прежде чем заснуть, я вынимаю его и разворачиваю обертку. Там оказывается старая книга в кожаном переплете, благоухающая Галининой «Шанелью». Ее обложка повреждена и потрескалась, но это сдвоенный том моего любимого писателя: «Тристрам Шенди, тома 5-й и 6-й». Это конец первой части романа — той самой, которую Стерн закончил и опубликовал как раз перед своим отъездом в Париж и встречей с Дидро. Я заглядываю внутрь: на титульном листе стоит автограф Стерна, а на полях что-то нацарапано острым почерком.

Этот том имеет знаменитую концовку. Он завершается (более или менее) знаменитыми «стерновскими тильдами», с помощью которых автор пытается объяснить нам, что такое роман и как устроен хороший сюжет. Он говорит, что сюжет подобен огороду; а автор ходит туда-сюда по его грядкам, как будто сажает капусту. Затем Стерн дает небольшой обзор безнадежной барочной путаницы, которую он устроил на собственном своем огороде: его роман меняет курс, сам к себе поворачивается спиной, запинается, теряет фрагмент и начинается снова. Он оставляет чистую страницу для читателя, который захочет навести здесь порядок; но уверяет нас, что дальше дело пойдет лучше. Скоро он вернется к прямолинейному повествованию, пойдет по прямой дороге добродетели, как говорят христиане, выпрямит свою грядку, как говорят огородники; будет следовать линии, которую часто путают с линией гравитации и которая в начале следующего тома перенесет его за море, во Францию.

Текст заканчивается, и тут же начинается угловатый почерк, бешено исписывающий остальную часть листа: «Как они встретились? — Случайно, как все люди. — Как их звали? — А вам какое дело?..» Я перелистываю остальные страницы и за форзацем нахожу клочок старой бумаги, пожелтевшей, выцветшей и пересохшей. Я вынимаю его, бережно разворачиваю и читаю:

«ЖАК: Согласен ли мой Хозяин признать…

ХОЗЯИН: Что еще должен я признать, ты, маленький крысеныш, грязный пес, мошенник, негодяй? Что ты гнуснейший из всех лакеев, а я несчастнейший из господ?

ЖАК: Разве не доказано с очевидностью, что мы по большей части действуем независимо от нашей воли?

ХОЗЯИН: Чушь».

Я, конечно же, знаю, что это такое. Книги рождают книги. Конец одной книги — это начало другой. Которая тоже закончится и, вне всякого сомнения, породит новую. Но, поскольку ничто и никогда не завершается так, как было задумано изначально, автор иногда возвращается к своему произведению, начинает переписывать его, начинает пересматривать свой роман или даже рассказывать ту же самую историю заново…

Я складываю бумажку и снова прячу ее в книгу. Затем я открываю чемодан и, приподняв рубашки, засовываю книгу как можно глубже в свой багаж. Теперь-то я понимаю, что случилось с великой библиотекой Просвещения.

 

32 (прошлое)

День шестидесятый

Яркое солнце светит в окна Эрмитажа, бросает светлые блики на воду Невы. Заливаются птицы в беседках. ОНА сидит на диване под портретом самой себя в молодости. Рядом с ней английские гончие. ПРИДВОРНЫЕ притихли, в комнате почти никого, но ДАШКОВА здесь. ОН входит, заложив руки за спину.

ОН: Моя королева, моя прекрасная королева. Сегодня последний раз. Самый последний раз.

ОНА: Последний раз, мой дорогой, дорогой Дидро. Итак, сегодня никаких бумаг.

ОН: Нет, я только что закончил писать.

ОН достает из-за спины какие-то бумаги, вручает ей. ОНА читает.

ОНА: «Мирный Договор, заключенный в Санкт-Петербурге между Великой Правительницей и Бедным Философом». Зачем нам мирный договор, если мы никогда не враждовали?

ОН: Никогда, Ваше Величество, вы правы. Не думаю, что люди столь различные в своих взглядах и социальном положении могли бы поладить лучше нас с вами. Но здесь изложены мои требования.

ОНА: Ваши требования? Кто позволил вам предъявлять требования?

ОН: Я сам себе позволил. Должен сказать вам, это чрезвычайно скромные требования.

ОНА: Ладно. Скажите мне, что я могу для вас сделать?

ОН: Ничего. Вы уже все сделали.

ОНА: Тогда я должна подписать это не читая.

ОН: Нет, этого совсем не надо делать. Хотя теперь я отлично знаю, как ваши коллеги-монархи подписывают, а затем разрывают соглашения, даже не читая их. Но вы читали все мои бумаги. Прочтите, прошу вас, и эту…

ОНА: Но о чем в ней говорится, Дидро?

ОН: Во-первых, там написано, что я отказываюсь от денег. Я ненавижу золото и буду ненавидеть, даже если Ваше Величество сочтет достойными оплаты все величальные оды и хвалебные речи, которые я намереваюсь посвятить вам по возвращении в Париж. Я предпочитаю, чтобы мне верили.

ОНА смеется.

ОНА: Пусть так, мой друг. Но разве вы так богаты?

ОН: Нет, мадам, но я доволен собой, что гораздо лучше. Но определенные запросы у меня есть. Надеюсь, Ваше Величество не забудет, каких мучений стоила мне дорога сюда и как самоотверженно я здесь трудился.

ОНА: Да, мсье, вы были неподражаемы. Нет в мире человека, хоть отдаленно на вас похожего. Вас нельзя забыть.

ОН: И я уверен, что Ваше Величество не отпустит меня домой ни с чем. Я прошу лишь оплатить мне дорогу сюда и обратно. Лишнего я не попрошу: философ не должен путешествовать, как лорд.

ОНА: Вы можете назвать сумму?

ОН: Пятнадцать тысяч рублей покроют расходы, я уверен.

ОНА: Вы получите вдвойне. Дашкова, выдай из казны.

ДАШКОВА берет ключ и уходит.

ОН: Во-вторых, я не претендую на дорогие подарки, но одну вещицу мне очень хотелось бы иметь. Мелочь, но вы пользовались ею каждый день, и в этом ее ценность…

ОНА смотрит на него с удивлением.

ОНА: Что же это, мсье?

ОН: Чашку и блюдце, из которых вы пьете за завтраком.

ОНА: Бог с вами — посуда в дороге разобьется.

ОН: Вы найдете это в договоре, если соблаговолите прочесть…

ОНА: У меня есть для вас кое-что получше. Я уже выбрала вам подарок, мсье Библиотекарь.

ОНА открывает свою шкатулку и достает перстень с агатом. Ее собственный портрет выгравирован на нем. ОНА вручает перстень ему.

ОН: О, какая вещь, Ваше Величество, какая прекрасная, уникальная вещица… В-третьих, я рассчитываю на вашу помощь в дороге…

ОНА: Куда же вы направитесь теперь? В Самарканд, к Великой Китайской стене, куда-нибудь в степи?

ОН: Нет, царица души моей, домой. По возможности кратчайшим путем.

ОНА: Фридрих Прусский снова послал за вами. И король Швеции. И Вольтер ждет вас в Фернее, помните.

ОН: Мне жаль, но они меня не дождутся. Слов нет, как горько мне расставаться с вами. Но тем слаще будет встреча с моей дорогой…

ОНА: С вашей супругой?

ОН: С дочуркой-плясуньей. С возлюбленной, ничем не примечательной, но прелестной. С друзьями, с компанией милых болтунов. И даже со сварливой женой.

ОНА: Хорошо же. Вы получите экипаж, превосходный английский экипаж, что я приобрела на этой неделе. И я дам сопровождающего, который будет охранять вас во время путешествия и доставит в Гаагу, к Голицыну. Что-нибудь еще?

ОН: Да, Ваше Величество. Если случится такое, что по возвращении в Париж мне придется кое за что поплатиться и отправиться на отдых в Бастилию, я надеюсь на вашу поддержку. Присмотрите за моей женой, не дайте ей умереть с голода в одиночестве. Защитите мою дорогую дочь, она лишь недавно стала матерью…

ОНА: Да, да, я выполню все ваши требования. Обещаю. Но скажите — поездка стоила всех этих мучений? Вы не зря преодолели тысячи verstas? Не зря пили столь вредную для вас невскую воду?

ОН: Этот вопрос не к философу. Монарх должен ответить.

ОНА берет его за руки.

ОНА: Тогда, разумеется, стоило, дорогой Дидро. Разве вы не видите, что я в восторге от всех ваших мыслей, от безумных идей, рождающихся в вашей гениальной…

ОН: В восторге от некоторых и в ярости от остальных…

ОНА: Да, но, друг мой, вы творили чудеса. Вы учили меня всему. Как управлять государством. Как реформировать систему образования, улучшить нравы, способствовать развитию искусств и ремесел…

ОН: Как реорганизовать полицейские подразделения. Как строить современные города. Как учреждать банки…

ОНА: Вы коснулись также ростовщичества и роскоши. Бога и дьявола. Азартных игр и развода. Жизни и свободы…

ОН: Погони за удачей…

ОНА: Тутовых деревьев и свиноферм…

ОН: А вы показали мне то, что я не чаял увидеть никогда. Военную мощь Брута, помноженную на чары Клеопатры…

ОНА: Вы писали мне эти прелестные бумаги, рассказывали эти изумительные истории…

ОН: Ваше Величество соблаговолили позабыть о разделяющей нас социальной пропасти. Вы изволили спуститься до моего уровня, чтобы я смог подняться до вашего…

ОНА: Нет, я была вашей ученицей, а вы — моим учителем.

ОН: Я был вашим слугой, а вы моей хозяйкой — так грезил наяву Дени-Философ.

ОНА: Вы оставили ваши рукописи? Мою новую Россию?

ОН: Они в вашем государственном архиве. Я знаю, кое-что кажется вам глупым и наивным…

ОНА: Да, дорогой мой мечтатель. Знаете, между нами одно лишь различие. Вы философ и работаете с бумагой, мягкой и послушной. А я, несчастная, сижу на троне и вынуждена иметь дело с человеческой кожей, неподатливой, грубой, неуправляемой.

ОН: Но если вы будете следовать моим указаниям, то создадите прекрасную человеческую общность, предмет зависти народов земли.

ОНА: Да, но если я буду слепо следовать вашим советам, то вся моя империя полетит вверх тормашками. Все ее институты. Монархия, закон, церковь, бюджет. Страна развалится, границы перестанут охраняться… Возможно, если бы вы приехали в другое время… Но сейчас — война с турками, Пугачев…

ОН: Да, Пугачев. Теперь, когда вы захватили его, что будет?

ОНА: Он сидит в железной клетке в центре Москвы, люди глазеют на него и видят, что он совсем не помазанник Божий. Он просто Емелька Пугачев, неотесанный мужик, вообразивший, что кто-то на небесах решил по-новому переписать его строчку в великой Книге Судеб. Если бы он причинил вред только мне, может, я бы его и помиловала. Но никто со времен Тамерлана не убивал моих людей в таком количестве. Он жил как негодяй. И умрет как трус…

ОН: Как это произойдет?

ОНА: Ему публично отрубят голову. Семья его отправится в ссылку, а деревню его сожгут.

ОН: А графиня Пимбург? Княжна Тараканова?

ОНА: Увы. умерла. Видимо, бедняжка уже давно страдала туберкулезом. Он-то ее и доконал.

ОН: Но каземат Петропавловской крепости вряд ли был ей полезен. Я ничего не смог сделать.

ОНА смотрит на него.

ОНА: Кое-что смогли, Дидро. Вы и мсье Вольтер, вы можете смело поведать миру, что мои идеалы выше моих деяний. Порой мне кажется, мы приснились друг другу. Вы мне точно снились, и — вы говорили — я вам тоже. Снимите ваш камзол!

ОН: Что?

ОНА: Этот черный балахон. Он уже всем опротивел. У нас есть для вас новый. Надевайте.

ОНА подает ему ярко-красный, богато отделанный камзол и помогает одеться.

ОН: Право, я как-то забываю о костюме…

ОНА: Что скажете, Дашкова?

ДАШКОВА осматривает его.

ДАШКОВА: Франт. Король среди философов.

ОНА: А сверху медвежья шуба. Чтобы вы не мерзли по дороге домой.

ОНА берет его за руки.

ОН: Вы помните, Вольтер как-то написал, что история — это шутка, фокус, который проделывает жизнь со смертью? А я склоняюсь к мысли, что российская история — это шутка умной императрицы надо мной и Вольтером…

ОНА: Это безумие. Вы не можете уехать. Пошлите за вашей женой, за всем семейством. Построите себе дворец в Петербурге…

У него глаза на мокром месте… ОНА смотрит на него.

ОН: Нет, прекрасная царица. Моя жена — старая женщина, у нее ишиас. Моей свояченице восемьдесят лет. Возлюбленная вот-вот забудет меня. У дочери грудной ребенок. Мой зять твердо вознамерился торговать текстилем. А я… некогда я считал отпущенное мне время десятилетиями и годами, теперь же считаю на месяцы и дни…

ОНА: Чепуха, Дидро, вы будете жить вечно.

ОН: Вы обещаете? Это есть в договоре?

ОНА: Да, есть.

Огромный волосатый мужчина, похожий на медведя, одноглазый и в широком турецком кафтане входит в комнату, что-то жуя на ходу. ОНА замечает его, спешит ему навстречу, обнимает его.

ОНА: Потемкин, дорогой мой…

ОН уходит, незамеченный.

Конец шестидесятого дня

 

33 (наши дни)

Наконец-то он стронулся с места, наконец покидает Россию. И мы тоже. «Владимир Ильич» с таким же успехом мог и вовсе не избавляться от своих пассажиров три дня назад: все они (или их ближайшие родственники) снова здесь. Такая же бестолковая, шумная, пихающаяся, неповоротливая толпа, что неделю назад готовилась пересечь Балтику в обратном направлении; тогда они покидали буржуазную шведскую цивилизацию ради скифской фантасмагории, теперь — наоборот. Те, прошлые, пассажиры растворились в огромных и неуправляемых российских просторах; нынешние выбрались и плывут назад. Снова внизу, на верфи, кипит жизнь и проворачиваются сделки. Грязные автобусы выплевывают будущих путешественников; такси поставляют пассажиров для кают классом повыше. Уйма машин всех видов — от крутых до самых плохоньких, автомобили, убегающие из России навсегда или отправляющиеся на Запад по делам служебным, выстроились в очередь перед воротами парома. Контейнеры, кровати, разнообразный багаж подхватываются крюками подъемных кранов и доставляются на судно откуда-то снизу. Торговцы и посредники, коммивояжеры и палаточники появились снова — в еще более устрашающем количестве. На бетонной верфи и в киосках, самостийно понатыканных тут и там на территории терминала, продается все на свете: старое и новое, полезное и бесполезное, лицензионное и нелицензионное, антиквариат и старье; люди мечутся в коммерческом угаре, пересекаются, заключают сделки.

Но самые необычные сделки и пересечения можно наблюдать в бетонных таможенных залах и у деревянных будок паспортного контроля. Там выстроились в очереди странные люди. Я ненадолго отлучался в город (купить последнюю порцию книг и компакт-дисков), а теперь возвратился и терпеливо жду. Жду в окружении татар, снабженных швейцарскими удостоверениями личности, албанцев, гордо размахивающих новенькими британско-гонконгскими паспортами, вьетнамцев, смело объявляющих себя норвежцами. Удивителен и состав семей: дети существенно старше родителей, братья и сестры разных национальностей и разного цвета кожи. Что поделаешь — мы живем в мультикультурные времена. Мир превратился в гигантский плавильный котел, а личность теперь — предмет сделки. Добавьте к своим документам пачку мятых рублей, и пусть ваша история будет сколь угодно неправдоподобной (а от истории никто и не ждет правдоподобия), ничего — сойдет: в наши дни сгодится любая история.

И вот со своими неприемлемыми, но принятыми историями, пояснениями и извинениями наши новые попутчики карабкаются по сходням, толкаются и переругиваются, тащат тяжести и пыхтят. В руках и на плечах они несут следующее: иконы и картины в золоченых рамах, серебряные самовары и золотые православные кресты, старые фотоаппараты, выхлопные трубы и прочие детали машин, роскошные серебристые (и прочих оттенков) меха, завернутые в листья камыша рыбины, корзины с посудой и керамикой, драгоценности, мешки с одеждой, банки с икрой, ящики с книгами. С капитанского мостика со всевозрастающим изумлением за ними наблюдает Ленин. И мы — постоянные пассажиры, пассажиры с проживанием, для которых этот корабль стал домом и образом жизни. Мы знаем лучшие шезлонги на палубе, знаем лучшие сорта водки, знаем, где самые сладкие пирожные, и у каждого из нас есть свой любимый стюард. Несколько дарованных нам дней гостиничной тишины подошли к концу. Экипаж возвращается на судно — и все начинается по новой: балалайки, кавказские танцы, боярские ужимки и прыжки, булькающие самовары и горячие булочки с тмином. Сюда — в казино, туда — в дьюти-фри…

Что бы ни произошло в России за последние несколько дней — а без необходимой дистанции все равно не понять, что же это было на самом деле: трагедия, кризис или просто очень серьезное несчастье, — на первый взгляд мало что изменилось. В битве между апатией и утопией вновь победила апатия. По-прежнему развеваются флаги враждующих сторон: там серпастый-молоткастый, здесь — старо-новый триколор. Бартер и коммерция процветают — во всяком случае, здесь, в порту, многочисленные торговцы как раз собирают последние доллары, кроны, марки и рубли, пакуют товары и собираются по домам. Несчастий тоже хватает: причитают на улицах женщины, валяются в подворотнях пьяницы. В опере поют, в балете танцуют. Преступность — растет, пьянство — поголовное, население — беднеет; на улицах полно нищих. Экстраординарный мир с экстраординарными проблемами, и нужно много-много записных книжек, чтобы хотя бы объяснить их.

Корабль снимается с якоря. Опять играет оркестр — все так же фальшиво, но с меньшим энтузиазмом: наверное, потому что мы не приходим, а уходим, не пристаем с карманами, полными денег, а отчаливаем с наполовину опустошенными (несколько брошенных благодарными слушателями монеток все же летят через перила, хотя вряд ли достигают цели). Мы отбываем, отплываем, нам и грустно, и в то же время мы ощущаем внезапное облегчение, которое испытывают многие, покидая Россию. Ведь по правде сказать, пусть личность стала понятием расплывчатым, пусть мы подобны лицам, нарисованным на песке у самой кромки волн, и существуем в готовом взорваться космосе, все равно наши «я», нами же придуманные и взлелеянные, наше личное, персональное — по-прежнему ценно и дорого нам. Мы смотрим, как берег разжимает объятия, перлини падают в маслянистые портовые воды, причал неожиданно оказывается позади, а терминал, растворяясь в балтийской мгле и городском смоге, сразу же теряет знакомые трещины и прочие дефекты и снова выглядит цельным, блестящим, модерновым сооружением.

На горизонте позолоченные шпили Петропавловской крепости и Адмиралтейства, позолоченный купол Исаакиевского собора, с которого я видел то же Балтийское море, сейчас скрытое туманом. В этот туман мы и плывем. С холодного капитанского мостика можно различить очертания Кронштадтской крепости, а дальше, на южных берегах широкого эстуария, вздымается ввысь огромная статуя — «Серп и молот». Потом картина меняется: жилые кварталы, еще, возможно, крыши дворцов, а дальше — море. Танкеры и плавучие базы бороздят ледяные октябрьские воды. А внизу начинает оживать и шуметь собственный наш корабль. Как всегда, когда судно, оторвавшись от суши, выходит в открытое море, пассажиры вздыхают облегченно, начинают надеяться на что-то и что-то предвкушать.

— В самом деле? — говорю я Биргитте Лидхорст, ибо рыжеволосый соловей так любезен, что стоит рядом со мной у перил. — Прямо там, на сцене Мариинского театра?

— Конечно, — отвечает она. — И мне очень жаль, что вас не было. Я ждала, думала, вы придете на меня посмотреть.

— Я бы непременно пришел — если бы кто-нибудь взял на себя труд оповестить меня.

— Бу уверял, что всех оповестил. Это был мой, и только мой, вечер, его устроили в мою честь, бессовестный вы человек, дорогуша.

— Ну да…

— Я выглядела как королева — все так говорили.

— Не сомневаюсь. Это был настоящий триумф.

— Гала-представление. И на бис меня, разумеется, попросили спеть что-нибудь из «Онегина».

— Письмо Татьяны?

— Конечно. «Не ты ли, милое виденье, / В прозрачной темноте мелькнул, / Приникнут тихо к изголовью…» Это было сногсшибательно!

— И успех наверняка оглушительный.

— Еще бы, дорогуша! Мне устроили овацию, зал аплодировал стоя — и не меньше десяти минут.

— Замечательно.

— А угадайте, сколько букетов?

— Даже представить боюсь.

— Сорок, дуся. Ей-богу, сорок. Двадцать бутылок розового шампанского. А икры-то, икры…

— Я уверен — вы были выше всех похвал.

— А сам не пришел.

— Зато пришли все остальные.

— Они-то пришли, а вы нет. Приходите после ужина в мою каюту.

— Я подумаю над вашим предложением.

— Двадцать бутылок шампанского, дорогуша. А икры-то, икры…

— Русские знают и любят великих певцов.

— Еще бы! Именно это я сказала мужу.

— Вашему мужу? А я думал, он поет Скарпиа в Бари или еще где-то… Кстати, вы хотели его убить.

— Разве вы не видели моего мужа? Он приезжал за мной на «ЗИЛе».

— Вспомнил, вы хотели подсыпать ему мышьяка.

— Он там пел в сезон Верди. Как вы думаете, зачем я поехала в Петербург?

— Когда-то я полагал, что это имеет отношение к Дидро.

— Вот вы где опять. — Не успел Кронштадт скрыться из виду, за спиной у нас выросла Снежная Королева Альма. — Как всегда! Неужели непонятно, что вас ждут внизу? Вы не понимаете, что семинар возобновляет свою работу?

— А он разве не закончился? — удивляется мой рыжеволосый соловушка.

— Нет, конечно, — обрезает ее Альма. — Проект «Дидро» не закончится никогда, он…

Под конвоем Снежной Королевы мы снова спускаемся вниз. За кассой «Блинного бара» по-прежнему сидит Татьяна из Новгорода. В дьюти-фри Татьяна из Смоленска старательно протирает запылившиеся бутылки. Но в конференц-зал вместо нашей милой старой знакомой, Татьяны из Пушкина, заходите подносом и начинает разносить нам шампанское совсем другая, чужая девушка. Ирина из Омска — так она представилась. Потихоньку подтягиваются пилигримы Просвещения. За время своих странствий Свен Сонненберг обзавелся здоровенной меховой шапкой, а Агнес Фалькман щеголяет в широкой грязноватой крестьянской юбке. Я спрашиваю, как прошла их загородная поездка. Свен, по-видимому, рассчитывал найти в русской деревне больше порядка, а общественные объединения, которые надеялась увидеть Агнес, больше не существуют. Приходят и другие: Мандерс вежливо улыбается, Лapc Пирсон мрачно кивает. Не видно только Жак-Поля Версо. Бу выходит на середину комнаты, хлопает в ладоши, поднимает бокал.

— Skal! Друзья мои, — возглашает он, — у меня есть тост. Давайте выпьем за нашего замечательного Дидро!

ВСЕ ВМЕСТЕ: Skal! За Дидро… За Дени! (И так далее.)

БУ: Позвольте вновь поприветствовать вас на борту корабля. Надеюсь, все вы хорошо провели время в прекрасной Северной Венеции?

ВСЕ ВМЕСТЕ: Да-да… Очень хорошо… Jo, jo… Было чудесно, Бу… Вы превосходно все организовали… Вы и Галина… (И так далее и тому подобное.)

Я: Да, Бу, мы и в самом деле получили большое удовольствие…

БУ: Благодарю…

Я:…но не возражаете, если я кое-что спрошу?

БУ: Конечно не возражаю. Здесь все имеют право задавать вопросы. Прошу.

Я: Я в восторге от проекта «Дидро». Но я недоумеваю — знаете ли вы сами, что он собой представляет?

Моя наивность забавляет остальных, они улыбаются, пересмеиваются.

БУ: А вы не знаете?

Я: Понятия не имею. Лично я поехал, потому что нам обещали знакомство с архивом Дидро в Публичной библиотеке.

БУ: Ну и чем вы занимались в конечном счете?

Я: Ну… Я пошел в Публичную библиотеку знакомиться с архивом Дидро.

БУ: Именно так.

Я: Значит, все это было организовано, чтобы я мог ознакомиться с бумагами Дидро…

СВЕН: Nej, nej. Я знаю, зачем мы поехали в Петербург. Мы поехали смотреть столы.

Я: Почему именно столы?

СВЕН: Так мне сказал Бу. Он сказал, что Дидро был учителем всех ремесленников. Благодаря его урокам российские плотники научились делать правильные шаблоны, идеальные чертежи, сконструировали лучший в мире токарный станок, стали создавать прекрасные дворцы и памятники — и делать отличные столы.

БУ: Разве я вас обманул?

СВЕН: Ничего подобного, Бу. Столы у них действительно классные. Один я даже везу с собой…

АГНЕС: Но дело не только в столах.

Я: Ах вот как… Не только?

АГНЕС: Бу посетил наш профсоюз и объяснил, что Дидро, оказывается, разработал принципы организации труда. Он первый соотнес профессиональные навыки со свойствами личности, ремесло с идеей. Первый заговорил о проблемах передачи опыта и воспитании чувства собственного достоинства у рабочих. Это все есть в его записных книжках. Поэтому Бу подумал, что мне интересно будет посмотреть, как организованы фермерские кооперативы в России.

БУ: И, надеюсь, вы это осуществили.

АГНЕС: Не совсем. Потому что этих кооперативов больше не существует. Но Бу-то в этом не виноват.

Я: А вы, мистер Мандерс? Вы ведь не на колхозы смотреть поехали?

АНДЕРС: Нет. Я поехал, чтобы встретиться с мэром Санкт-Петербурга.

Я: Хотели поговорить с ним о столах?

АНДЕРС: Н-не совсем. Предполагалось, что тема будет сформулирована немного шире. Бу организовал нашу встречу для обсуждения некоторых проблем культурного сотрудничества между странами Балтии. В данный момент я не имею права разглашать результаты переговоров. Но если предположить, что жизнь в России когда-нибудь приблизится к тому, что многие называют нормой, могут открыться кое-какие небезынтересные возможности…

Я: Я в восторге. Вы сами-то, Бу, тоже за этим поехали?

АЛЬМА: Nej, nej. Бу пригласили посетить важный научный конгресс в Петербургском университете. Там ему присвоили почетную степень…

БУ: Ну, это просто чтобы отметить мою последнюю работу об ИИ.

Я: Честное слово, я в восторге, Бу. Это большая честь. Но ради бога — кто или что такое этот ИИ?

БУ: А вы не знаете? Искусственный интеллект — то, к чему все мы идем. Мыслящая машина. Компьютер. Имитация сознания и серого вещества. Может быть, вы помните, что именно Дидро изобрел первую такую машину. Это было приспособление для шифровки и дешифровки бумаг; предполагалось, что оно поможет дипломатам и политикам хранить секреты.

АНДЕРС: И позволит им поменьше думать.

Я: На что была похожа эта машина?

БУ: Неизвестно. Это был чистый концепт, фантазия. Почти как машина Тьюринга.

Я: Но машина Тьюринга вовсе не была фантазией. Я всегда думал, что он изобрел ее с целью взломать код «Энигмы», и эта машина стала первым компьютером.

БУ: Да, но Тьюринг хотел, чтобы она осталась фантазией.

Я: Не понимаю почему.

БУ: Он хотел, чтобы это было что-то вроде мысленных экспериментов Эйнштейна. Так он говорил. Просто элегантное интеллектуальное построение.

Я: Тьюринг хотел, чтобы его компьютер остался лишь воображением?

БУ: Jo, он хотел показать, что мы способны создать машину с определенным набором функций, воспроизводящих процесс мышления. Но интеллект этой машины — искусственный интеллект, который всегда будет низшим по отношению к настоящему.

Я: Но вы, Лapc…

ЛАРС: Кто? Я?

Я: Ведь не изыскания в области искусственного или реального интеллекта заставили вас приехать в Петербург?

ЛАРС: В определенном смысле именно они. Видите ли, Бу договорился, что я проведу мастер-класс в Пушкинском драматическом театре. Я пытался объяснить слушателям «парадокс Дидро» — парадокс актерской игры, парадокс комедиантов. Тут такая штука… Чтобы сыграть определенного персонажа на сцене, актер должен отказаться от собственной личности. Это проблема лица и маски. Сколько масок нужно снять, чтобы добраться до истинного лица? Это проблема не только актера, но и любого человеческого существа. Люди мы — или маски?

Я: И каков же ответ?

ЛАРС: Простого ответа не существует. Но не для актера. Актер — это человек, который ясно осознает, что каждый индивидуум должен иметь возможность стать собственным своим двойником.

БИРГИТТА: И еще актеры понимают, что жизнь — это спектакль, представление.

KAPC: Иногда — гала-представление.

БИРГИТТА: Ну да. Что за вечер, Бу, золотце мое! Grande hommage! И по-моему, милый Бу уже давно договорился обо всем в Мариинке.

ЛАРС: Блестящий вечер, дорогая.

АНДЕРС: Особенно хорошо, если смотреть из царской ложи.

Я: Ах вон оно что… Вы тоже там были?

СВЕН: Мы все были.

Я: Я не был.

АЛЬМА: Nej, nej. Ваше место пустовало. Мы пытались вас разыскать, но вы, наверное, были заняты чем-то — или кем-то — другим. Может такое быть?

Я: Может. Но не считая гала-представления в Мариинке, все мы занимались разными вещами? Так в чем же все-таки суть этого проекта?

БУ: Дорогой профессор, мне кажется, что ответ очевиден. Собрав такую группу, можно заниматься практически чем угодно. В пределах разумного.

Я: И получить под это грант. Кстати, о фанте. Что случилось с профессором Версо?

Все начинают озираться по сторонам.

БУ: На сей раз хороший вопрос. Кто-нибудь знает, что случилось с профессором Версо? Я полагаю, на корабль он все-таки вернулся…

АЛЬМА: Бу, ты все пропускаешь мимо ушей. Я тебе говорила, что на корабль он не вернулся. И у себя в каюте последние три ночи не спал.

АНДЕРС: А чем он собирался заниматься в Петербурге?

ЛАРС: Предполагалось, что он будет изучать состояние постмарксистской философии…

Я: Кроме того, ему очень хотелось побывать в Царском Селе.

АНДЕРС: Насколько я понял, на самом деле он собирался в Москву.

Я: Кто-нибудь знает, что случилось с Татьяной из Пушкина?

АНДЕРС: Еще один хороший вопрос. Может быть, Ирина в курсе?

Несколько минут Андерс с Ириной переговариваются по-русски. Остальные (немножко нервно) прихлебывают розовое шампанское.

АНДЕРС: Что ж… По-видимому, Татьяны Татьянович на корабле тоже нет. В Царское Село никто не ездил. Версо с Татьяной отправились на Московский вокзал. Последний раз их видели, когда они покупали билеты на поезд. Возможно, они поехали в Москву. А возможно, в Новгород, Смоленск или Владивосток. Ирина высказала несколько разнообразных гипотез. Но очевидно, наш друг задумал совершить длительное путешествие — куда-то, а куда — неизвестно…

БУ: Гм… Было у меня смутное подозрение, что профессор Версо не вполне надежен.

АЛЬМА: Боюсь, он неверно понимает цели нашего проекта.

БУ: Его доклад! Я уверен, что видел эту статью раньше. Я даже не уверен, что он сам ее написал. Приглядевшись к ксерокопии, я обнаружил, что там стоят другое имя и другая дата.

АГНЕС: Надеюсь, у нас хватит ума не публиковать его.

АЛЬМА: Конечно, профессор Версо — взрослый человек. И волен поступать, как ему хочется.

БУ: Но в пределах разумного. Итак, он исчез без следа. В таком случае мог бы с нами не ездить вовсе.

Я: Как лицо, нарисованное на песке у самой кромки волн.

БУ: Именно так. Но надеюсь, все согласятся, что за исключением этого мелкого недоразумения поездка оказалась полезной для всех участников. Что скажете? Вот вы, например.

Я: Я?

БУ: Вы, дружище. Вы съездили в Россию. Вы ознакомились с историческими документами. У вас наверняка завязались какие-то дружеские отношения. Вы — писатель. Как вам эта история? Есть в ней что-нибудь?

Я: Не уверен. Надеюсь, что есть.

БУ: Поверьте, что-нибудь обязательно отыщете. А как библиотека — нашли, что хотели?

Я: Да. По-видимому, некоторые произведения Дидро до сих пор не опубликованы…

БУ: Вот так-то. Я делаю вывод, что довольны практически все. Skal! За проект «Дидро»!

ВСЕ ВМЕСТЕ: Skal!

БУ: А теперь… Кто завтра утром сделает первый доклад? Может, следует поставить этот вопрос на голосование?

АЛЬМА: Не надо, Бу: зачем голосовать, если никто не возражает?

БУ: Хорошо. Что вы думаете о…

 

34 (прошлое)

Он медленно приближается к дому, но путешествие, как он и опасался, превращается в сущий кошмар. Оно наверняка обернется худшим из приключений в его жизни. Болезнь — эти неотвязные невские колики — и заблокировавшая город зима отсрочили его отправление. Каждый день заходил Гримм, пытаясь уговорить его ехать вместе в Потсдам, где прощены все обиды и давно накрыт банкетный стол, — и каждый день Философ отказывался наотрез. Покинул он город только в начале марта. Расстроенный Гримм, миленькая Мари-Анн Колло, дорогой и безрассудный Нарышкин — его безупречный Lui, гостеприимный хозяин (в знак благодарности наш герой попросил императрицу покрыть его долги; что ж, может быть, она и заплатит) — все они собрались на Исаакиевской площади помахать ему на прощание. Нет только Этьена Мориса Фальконе, его ученика, его создания, сотворенного им по доброте душевной, который по непонятной причине продолжает дуться на своего учителя. Зато пожелать Философу удачного путешествия неожиданно явился мсье Дистрофф де Дюран (который вскоре сам покинет Россию).

— Всего лишь маленький довесок к вашему багажу, — сказал он, подмигнул дружески и засунул в карету пакет. — По приезде в Париж это может вам пригодиться.

— И что это такое?

— Планы новых российских крепостей, построенных в пику нам на побережье Черного моря, — пояснил Дистрофф. — Просто передайте это министру иностранных дел. И тогда вас авось не повесят.

Только в четыре часа морозного дня он наконец-то покидает город, где такой жесткой проверке подверглась мечта всей его жизни. За спиной у него растворяются в зеленоватой дымке, исчезают за глубокими до сих пор сугробами луковицы куполов и шпили петербургских соборов. Зима упорствует, но земля становится теплее, и снежная шапка потихоньку стаивает. Ломается лед на Балтике, вырываются на свободу реки Ливонии и Курляндии. Он сидит на высоких подушках в сверкающей, новенькой английской карете, которую императрица приобрела совсем недавно и, с присущей ей щедростью, подарила ему. Карета превосходная — лакированная, с большими окнами, достаточно широкая, чтобы в ней могла разместиться удобная постель. Для беззаботной прогулки по лондонскому Пикадилли лучше экипажа не сыскать. Но как сложны эти северные маршруты! Дороги покрыты льдом, и колеи очень глубокие. И сверкающая английская карета, которую застенчиво именуют «берлинером», в таких условиях быстро выдохнется.

Итак, он в пути. На его пальце — прекрасный перстень с агатом, на котором (ее собственным ножиком) вырезан портрет императрицы. Он понимает, что служба его не закончена и не закончится никогда: просто он переезжает, чтобы впредь исполнять свои обязанности в другом месте. А пока на плечах у него жаркая медвежья шуба — прощальный царский подарок. Он покидает место, где получил незабываемый жизненный опыт, и знает, что такое не проходит без следа. Он уже не тот Дени, что ехал в Петербург несколько месяцев тому назад. Трудности путешествия, медвежьи объятия зимы, завистливые придворные, головокружительные мечты, невский недуг и неземные удовольствия, подаренные ему самой могущественной и властной женщиной в мире, женщиной в возрасте Клеопатры. Все эти вещи изменили, воспитали его и — смутно чувствует он — приблизили к таинственному безмолвному мраку неведомого и вечного ничто и нигде, что следует за короткой вспышкой жизни. Он думает о большом замке, где с его дозволения провели ночь Жак и его Хозяин. Он вспоминает выдуманную надпись на фронтоне выдуманного замка: «Я не принадлежу никому и принадлежу всем. Вы бывали там прежде, чем вошли, и останетесь после того, как уйдете». Но разве можно остаться, уехав?

Идеи его не изменились — во всяком случае, не совсем изменились. Они лишь стали более противоречивы, непостоянны, ненадежны, непоследовательны, подвижны и внезапны — даже для него самого. Серьезней обстоит дело с эмоциями — их словно заморозило арктическим холодом. Жена, дочурка-плясунья, Софи Волан — все они бесконечно далеко, расплывчатые призраки, он видит их будто через мутное стекло, и никогда им не быть прежними. Большая английская карета, запряженная по русскому обычаю тремя косматыми почтовыми лошадьми, трясется, болтается, подскакивает. Быть может, эта повозка с кроватью — теперь единственный его дом? Он отказывается даже остановиться и поесть. Колики вновь донимают его, пронзают насквозь, еще хуже, чем обычно: виновных много — разъезженные дороги, скверная вода, мерзкие постоялые дворы.

К счастью, императрица позаботилась о компании для него: Афанасий Бала — славный и честный малый. Этот веселый парень получил указания присматривать за лохматым патриархом и старается вовсю. В течение путешествия он был невероятно участлив, убеждал нашего героя лечь в постель (а постель в карете была вполне приемлемой), а также склонял его к чтению, еде, болтовне и выпивке. Но сейчас дорога вымотала обоих, и Бала по большей части сидит, сердитый и задумчивый, рядом с Философом, иногда накидывает на него шубу, вытирает забрызганное грязью лицо или сует ему томик Горация. Разумеется, хоть сколько-нибудь продолжительное молчание — противоестественное для нашего героя состояние, он даже не пытается себя насиловать. В его мозгу с лихорадочной скоростью проносятся идеи, требующие немедленного высказывания. Проносятся столь же стремительно, как весенние воды, смывающие лед и несущие его по бурным рекам, мимо которых лежит их мокрый и скользкий путь — вдоль Ливонского побережья.

— Coupole Святого Петра в Риме… — начинает он.

— Coupole? — переспрашивает Бала. — Что это?

— Это то, что над собором. Понимаешь? Что над собором?

— Ангелы? Духи?

— Нет, coupole, tympan.

— Тимпан? Не понимаю, я из Греции.

— Грек? Вы соотечественник Платона?

— Платона?

— Из Греции, но откуда именно?

— Кто, Платон?

— Нет, вы.

— Афины, вы знаете Афины?

— Да, и очень хорошо.

— Вы были там?

— Нет. Я не был нигде, за исключением Санкт-Петербурга. А вы знаете, куда мы направляемся? В Гаагу.

— Гаага?

— Местечко в Голландии. Вы должны проводить меня дотуда.

— Голландия?

— Свободная республика, как города Древней Греции.

— Мы едем в Грецию?

— Мы не едем в Грецию. Мы едем в другую сторону.

— В Германию?

— Нет, не в Германию.

— Мы должны ехать в Германию.

— Тогда не в Берлин. Куда угодно, только не в Берлин.

— А куда?

— Поехали в вольный город Гамбург.

— А где Гамбург?

— Не важно. Скажите, чем вы интересуетесь?

— Всем. Политика. История. Правительство. Закон. Поэзия. Любовь. Особенно любовь.

— Хорошо, Бала. Просто сидите и читайте вашу книгу.

— Я не читать…

О, молодой Бала, конечно, хороший помощник, он приветлив и доброжелателен. Но где же, где же Lui?

На третий день он появляется в карете.

— Вы меня знаете, — говорит он, подпрыгивая на сиденье напротив, — я отъявленный плут, как говорят бургиньонцы. Как вам понравилась императрица?

— Впечатляет. Импульсивная и страстная женщина с очень острым разумом.

— В один прекрасный день подобные женщины объявят равенство полов. Я слышал, у нее выдающиеся способности. Надеюсь, вы их испытали на себе.

— Возможно. Но зачем мне рассказывать об этом вам?

— Я-то вам рассказываю обо всем? А как с Фальконе — поладили?

— Нет, не поладил. Я никогда более не буду говорить с ним. Я выдумал Фальконе.

— Его это, должно быть, здорово раздражает.

— Я превознес его труды до небес, я направил его к Екатерине. Все его концепции были моими.

— Только сам он иного мнения.

— Он заблуждается.

— Сыновей всегда сравнивают с отцами.

— А племянников с дядьями?

— Конечно. Разве вы не испытывали ненависти к отцу?

— Нет. Ну, разве чуть-чуть. Я был тогда молод и глуп. А он глуп и стар.

— И что же?

— Он не принял мой брак.

— Вот вы о чем. Старшее поколение никогда не понимает младшее…

— Нет, он был прав — с одной стороны. А с другой — прав был я.

— Неужели вам никогда не хотелось заключить его в тюрьму?

— Только когда он хотел заключить меня в монастырь.

— Вот так-то. Мертвецы всегда донимают и мучают живых. Тут уж ничего не попишешь. До свидания, мсье Философ. Мне пора в оперу.

Итак, они двигаются вперед, через Нарву и Ревель, из одной губернии в другую, огибая берега Балтики. Вот они у границы. Рига, место, где когда-то давным-давно он предлагал напечатать новую версию «Энциклопедии», французскую, свободную от цензуры. Он в двух шагах от Европы, лихорадка слегка отступила, хотя погода и не улучшилась. И верно, зима здесь ощущается сильнее, ветер кусает больнее, и они чуть было не попали в беду. Двина, обозначающая границу между империями, еще скована крепким льдом. Но тяжести английской кареты он не выдерживает и ломается под колесами, лошади барахтаются в реке, а поток смешанной со снегом воды врывается внутрь, где лежит наш герой. Томик Горация затягивает под лед. Спасает их молниеносная реакция незаменимого и храброго Бала. Стоя по пояс в воде, он сзывает на помощь мужиков с баграми. Он тянет, поднимает, командует опасной операцией — и он же вытаскивает Философа и выносит его на сушу.

Этому несчастью наш герой посвящает поэму, воспевающую спасение философов, причем вирши сами собой пришли ему в голову, когда холодная вода заливала карету: «Муза бессмертной славы, / Муза, мечтающая о лаврах, / Явись ко мне, и мы расскажем / О переправе через бурную Двину». Эти стихи Философ послал императрице. Но злосчастное ледовое происшествие — лишь начало. Английский шедевр каретного искусства определенно не создан для лютой балтийской зимы — и постепенно разваливается. На мосту Миттау карета приходит в полную негодность: она раскололась на мелкие части, сплющилась в бесформенную массу, безнадежно осела на сломанные колесные втулки и не поднимется вовеки. Философ выпал и вторично чуть не погиб, свалившись в реку. И снова его спас Бала. И снова Философ уцелел, хотя на сей раз пропала дорогущая карета. Наш герой посылает в Петербург письмо с извинениями: «Благодаря происшествию на мосту Миттау я оценил бесконечную доброту и преданность мсье Бала. Он обещал самолично рассказать Вашему Императорскому Величеству, как героически боролся я в тот ужасный момент за спасение этой удобнейшей из удобных карет, которую вы мне по своей милости предоставили…» Еще до Гамбурга, проезжая через Кёнигсберг, Данциг, Штеттин, чтобы избежать грозных бранденбургско-прусских юнкеров и домогательств со стороны Философа-Тирана, они ухитрились разбить три кареты.

И только в Гамбурге он почувствовал себя более или менее в безопасности. Здесь устремляются к небу шпили протестантских церквей. Здесь покачиваются в гавани ганзейские корабли и вымазанные дегтем торговые баржи. Здесь звучит славная морская музыка — скрип рангоутного дерева, звон и скрежет якорных цепей. Здесь веселые моряки, здесь гордый и здоровый дух свободного независимого государства. Многочисленные церкви сделали Гамбург центром органной музыки. Здешний капельмейстер — гамбургский Бах — Карл Филипп Эммануэль, талантливый органист (хотя наверняка тоже протеже флейтиста, прусского короля). Но в среде гениев принято, чтобы гости вежливо извещали хозяев о своем прибытии. «Я француз, мое имя Дидро, — черкнул он записку великому музыканту, — еду в карете из самого Санкт-Петербурга, под шубой на мне единственное уцелевшее в дороге платье, и не во что переодеться. Я счастлив был бы получить от вас сонату, но для торжественных визитов, увы, не гожусь». Соната с автографом великого музыканта прибыла вовремя.

Итак, четыре кареты, шестьсот тридцать пять verstas, тридцать один день в пути — и они у цели, в Гааге. Самое начало апреля: весна. Поля, столь безупречно ровные, что каждый песчаный холмик кажется настоящей горой, голландским пиком. И повсюду нарциссы, бледно-желтые цветущие нарциссы, и эти вопиюще современные тюльпаны. Здесь, в своей ветреной резиденции на Кнетердейке, ждет его гостеприимство дорогого друга, Дмитрия Голицына, и его немецкой принцессы, которая растолстела и стала еще набожнее (таково воздействие голландской зимы). Большая часть багажа уже прибыла на повозке из Гамбурга. Философ поблагодарил отважного Балу, не скупясь вознаградил его и отправил обратно домой. Причем Бала пребывал в уверенности, что находится в Венгрии, и нашего героя не на шутку волновало, куда в конце концов приедет его проводник. Но он слишком устал. Такие испытания не для его возраста. И с позволения князя Дмитрия несколько дней он проведет в постели.

И вот через два-три дня он снова на ногах. Он решает пожить здесь немного, не торопиться в Париж: он уверен, его миссия, миссия Философа императрицы, ни в коей мере не закончена. Он снова слышит ее властный голос. Их споры, взаимные подтрунивания, размолвки, примирения, разговоры, перебрасывания словесными мячиками — все находит отражение в нынешних его писаниях. Он не жаждет развлечений. Ученые голландские профессора наскучили ему, и даже полногрудые бюргерши не соблазняют ни капельки. Другая женщина вновь завладела его существом: возлюбленная — или ее призрак. Она напоминает ему, что жизнь, живая человеческая жизнь, еще не кончена. Нет, нет — он едва начинает жить. Каждое утро он просыпается рано. И пишет, пишет, пишет…

В голове у него прояснилось, он больше не сомневается, он все начнет сначала. Для блага России он создаст новую энциклопедию. Он пустит в дело арктический гербарий своих российских заметок и наблюдений. Эта книга будет больше, лучше, мудрее самой замечательной книги в мире. По договоренности с услужливым камергером Бецким книга будет оплачена, напечатана и издана в Санкт-Петербурге. И, разумеется, она тоже будет посвящена монарху: но на сей раз не разряженному, расточительному французу, потонувшему в наслаждениях, растерявшему половину империи и растратившему ее богатства, а истинной современной Минерве.

«Во славу России и Императрицы Российской — и вечному стыду всех отвергающих знание и мудрость» — вот какое будет посвящение. И он обещает своей возлюбленной правительнице: «Я не умру, не оставив на земле следа, которое время не в силах уничтожить».

Вместе с великой книгой вырастает великий план: Русский университет. Каждый день колдует он над его воплощением, воображает себе великолепные холлы и коридоры — и ни на секунду не перестает думать о царице, о Ее Великолепном Величестве, что была столь добра к нему и что во снах является ему каждую ночь. Он уже почти выдумал его, этот Русский университет, который, конечно же, построят в странном призрачном городе. Вот он — отражается в невских водах. Высокие фасады, просторные аудитории, большие окна. Эти двери будут открыты всем без исключения, родившимся в хижинах и рожденным во дворцах. То будет трепетно-живая, вечно меняющаяся, развивающаяся энциклопедия, и все плоды с живых ветвей древа познания будут доступны ее студентам. Но не будет факультета теологии, чтобы не обращать пытливых студентов в демонов фанатизма, жрецов неизменной и убогой истины. Да, медицинского факультета не надо тоже: ведь медицинские факультеты иначе называют курсами живодеров. Наверное, не будет и факультета чистой философии, так как готовят такие факультеты лишь поверхностных и невежественных людей, из которых выходят фигляры, солдафоны, шарлатаны и бродяги. Исключает он и традиционный начальный курс античной мудрости: зачем изучать римское право, если время Рима прошло? Отменяется принудительное изучение латыни и греческого: довольно и новых языков. И среди профессоров не будет ни одного с тонзурой и в сутане — ни одного иезуита.

Нет, веселые и красивые студенты нового университета будут жить в прекрасных домах и болтать на разных языках. С радостью и одобрением будет приниматься, свободно и откровенно обсуждаться, развиваться любая достойная цивилизованного человека идея, любое мнение. Все предметы будут практичны, полезны и современны. Будут курсы для столяров, делающих стулья, и для архитекторов, возводящих идеально спроектированные храмы. Будут преподаваться механика и выращивание шелковицы. А лучшим студентам, только действительно лучшим, близким к гениальности, разрешат учиться стихосложению и рассказыванию историй, становиться философами и поэтами. Университет, провозглашает наш герой, имеет единственную цель: он должен делать людей добрыми, цивилизованными и просвещенными — способствовать развитию человеческой личности. Ведь в чем главное несчастье этого мира? Слишком много в нем скучных, пустых и серых душ и умов. Ведь даже поэты и философы нового поколения — просто сборище балбесов, что бездумно гогочут и галдят ночь напролет. И это же поколение орет на каждом углу: «Образование! Мы ничего не знаем! Научите нас! Дайте нам образование! Хотим образование!» И наш герой приходит к замечательному решению: демократизация общедоступного среднего образования в сочетании с образованием высшим — для интеллектуальной и творческой элиты.

Закончив разработку этого фантастического, феерического, абсолютно неосуществимого плана (императрица запрет его писания в ящике стола в надежде, что они погребены и забыты навеки; но спустя пару столетий эти знания станут общим местом, достоянием любого задрипанного западного политехникума), Философ сразу же усаживается за второй труд, задачу которого формулирует как критику «Великого Наказа» императрицы. Сперва он со всей присущей ему внимательностью изучил этот документ и объявил его величайшим документом современности. Жаль, что имеются некоторые упущения: «Императрица случайно упустила столь важный пункт, как освобождение крепостных». Добавил он и пару замечаний касательно упразднения тирании: «Общество прежде всего должно быть счастливым. Невозможно любить страну, которая не любит тебя». А завершило откровенное, поучительное и весьма дерзкое обращение: «Если во время чтения моих записок вы почувствуете приятное волнение в голове, а сердце ваше подпрыгнет от радости, значит, вы более не нуждаетесь в рабах и крепостных. Если же задрожите от гнева, почувствуете слабость, побледнеете, значит, вы слишком высоко, выше, чем она того заслуживает, оцениваете собственную персону».

В ожидании царского ответа и изъявлений благодарности он разъезжает по Голландии, делая попутно заметки для новой книги. В Заандаме он останавливается поглазеть на безостановочно размахивающие крыльями ветряные мельницы или обдумывает геометрию ровно расчерченных полей, лишенных выпуклостей, безмятежных, игнорирующих бурную историю переселений и имущественных споров своих владельцев. Иногда он ездит в Схевенинген посмотреть на властное Северное море, где стоят на якорях деревянные военные корабли (он забирается на один), где покачиваются на воде рыбацкие шхуны и кишмя кишит сельдь. Иногда он посещает амстердамские синагоги, а иногда навещает издателей, опубликовавших или укравших множество его работ. Он провозглашает Голландию страной свободы, а Гаагу — самой приятной в мире деревенькой.

Людям же он теперь кажется мрачным и необщительным. Это уже не тот мсье Дидро, Дидро-болтун, что прошлым летом разгуливал по городу и надоедал всем своими скандальными атеистическими идейками. Возможно, это потому, что вестей из России все нет и нет. Нет писем, не поступают средства, необходимые ему для начала серьезной работы над новой русской энциклопедией, — пара сотен тысяч ливров на редакторские расходы, на оплату помещения в Париже, на жалованье подручным, которых он уже начал нанимать. Напрасно он ждет, из России — ничего. Наоборот, шушукаются и перешептываются у Философа за спиной: чем сильнее обожала его императрица, чем больше восхищалась им раньше, тем сильнее сомневается теперь. И не только относительно энциклопедии. Она в жесткой форме отклонила университетский проект. А что до комментариев к «Великому Наказу», они и вовсе запрятаны подальше, надежно укрыты от глаз людских, заперты на четыре замка.

«Гениальной трепотней» назвала она его либеральные построения в одном из любезных писем к Гримму. Кстати, кто, как не добрый старый друг, не пожалеет минутки, чтобы передать враждебные слова царицы тому, кого они ранят столь больно. Это письмо избавляет августейшие императорские очи от знакомства с новыми идеями нашего героя. Похоже, распорядок дней в Малом Эрмитаже после его отъезда кардинально изменился. Сейчас в часы дневного затишья, между тремя и шестью, внимание императрицы отдано огромному Григорию Потемкину. Победитель турок бродит по дворцовым коридорам в восточных кафтанах и тюрбанах, а то и совсем голый. Ему отведена опочивальня по соседству с императорской. С его приездом при дворе началось повальное увлечение Востоком. Ах да, еще кое-что о Григории Потемкине: он терпеть не может французский язык.

Не приходится удивляться, что наш путешественник растерян и сбит с толку. Дома волнуются, не понимая задержки, жена и дочь. Шлют письмо за письмом. Тем временем странные новости получены из Парижа: король, расточительный старый монарх, умер от оспы, прививку от которой так и не решился сделать (в отличие от отважной Северной Минервы, показавшей пример всем подданным), и тихо похоронен под покровом ночи. Бесславный правитель — элегантный, неглупый, с приторно-утонченными манерами, хвастливый, исторически неудачливый, лишивший Францию двух Индий, американской и восточной, — наконец скончался. Ликует наследник, назначаются новые министры. Но наш герой занят своими писаниями и мало что замечает. Но в один прекрасный день у посольского особняка останавливается фаэтон. Из него в компании парочки богатых молодых русских выходит очень, очень старый друг. Мельхиор Гримм, богатый, самодовольный, но, возможно, чуть-чуть озабоченный.

— Друг мой! Дорогой друг! Ты примчался сюда, чтобы сообщить мне добрые вести из Петербурга? — восклицает наш герой, сердечно обнимая его.

— Да, я сейчас оттуда. Через Варшаву и Потсдам. Кстати, Станислав Польский и Фридрих Прусский оба о тебе спрашивали.

— Не надо о них.

— Мне предложили место при дворе в Гессен-Дармштадте.

— Ну и прекрасно. Принимай и кланяйся.

— Я отверг предложение.

— Рад слышать.

— Саксенготы и веймарцы сделали мне более интересные предложения.

— Принимай оба. Почему бы и нет? Будешь при одном дворе раскланиваться, при другом расшаркиваться.

— Я нужный и полезный человек.

— Не сомневаюсь. Но припомни-ка, ты был философом.

— Ты тоже.

— Я помню тебя честным человеком. Пока ты не начал подбирать объедки с королевских столов. Почему мы никогда не путешествуем вместе, а смотрим, как стрелки компаса, в разные стороны.

— Потому что мне приятно посещать Сан-Суси, а ты всеми силами стараешься этого избежать.

— Стараюсь. Так ты принес мне весть от императрицы? Я жду новостей о русской энциклопедии.

— Так получилось, что у меня дела в Антверпене, потом в Брюсселе, потом в Париже. Вот я и заехал — чтобы забрать тебя домой, дружище.

— В Париж? — Наш герой изумленно поднимает брови. — Разве могу я вернуться в Париж? После моих российских похождений? Да меня сразу же упекут в Бастилию. Ты и сам понимаешь…

— Чушь, — решительно возражает Гримм, — старый король умер. Теперь на трон сядет толстый невинный юнец. Париж прекрасен. Власть сейчас у Тюрго, а он превратил Париж в город философов. Провели электричество, все светится и сияет. Новенькие философы повылазили, как грибы, расхаживают с важным видом, проповедуют атеизм, парламент и реформы. Наука процветает. Моцарт играет. Музыки столько, что хоть уши затыкай. Д'Аламбер стал секретарем Академии. Кругом сплошные интеллектуалы. Все читают книжки, все покупают твою «Энциклопедию». В Пале-Рояль пришла-таки эра Разума.

— Не может быть!

— Уверяю тебя. Сейчас еще американцы понаехали — так что теперь возможно все. Помнишь Бомарше, ты еще говорил, что учишь его писать пьесы?

— Помню. Он что-нибудь написал?

— Наверняка. Но дело не в этом. Он в большом фаворе у молодого короля. Шпион и эмиссар Его Величества.

— Бомарше тут, Бомарше там.

— Говорю тебе, самое время вернуться домой.

— Нет, — отвечает наш герой, — я останусь здесь и буду ждать распоряжений императрицы.

Гримм сочувственно берет его за руки.

— Дружище, это и есть приказание императрицы. Путешествие окончено. Пора домой.

— Вот как! Но как она…

— Пишет мне каждый день, — небрежно роняет Гримм. — Не забывает своего Гриммунчика. Рассказывает, как намерена поступить с Польшей. Я и впрямь ее ближайший доверенный.

— И что же она тебе доверяет?

— Она чувствует себя очень, очень счастливой.

— Значит, с Пугачевым покончено?

— Пытали и обезглавили. Но есть другое, личное.

— Ты имеешь в виду роман с этим медведем Потемкиным?

— Она без ума от него. Только послушай, что она мне в последний раз написала: «Это что-то необычайное. Алфавит слишком короток, не хватает букв, чтобы выразить мои чувства…»

— На энциклопедию алфавита хватало, — вздыхает наш герой. — Я вижу, у царицы в самом деле теперь другие заботы. Что ж, ладно. Я возвращаюсь в Париж.

Но перед тем как пуститься в длинную дорогу через Антверпен и Брюссель, Философ написал такое письмо (сначала адресовал его Софи Волан, но затем добавил имена ее сестер):

Милые дамы!

Наверное, вы решили довести меня до отчаяния своим молчанием. Уже лет сто я не получал от вас весточки. Вы забыли меня? Или решили — признаюсь, я и сам этого боялся, — что я больше никогда не вернусь? Если бы кто сказал, когда я покидал Париж, что я предприму столь долгое, сложное, рискованное и нелепое путешествие, я назвал бы его лжецом. Я сказал себе: «Ты приедешь в Петербург и будешь представлен ко двору. Ты поблагодаришь императрицу за покровительство. Возможно, месяц спустя она вызовет тебя и задаст пару умных вопросов. Затем ты раскланяешься, попрощаешься и вернешься домой».

Но, милые дамы, такое могло случиться лишь в Санкт-Петербурге и больше ни при одном из европейских дворов. Императрица принимала меня в личных покоях и беседовала со мной ежедневно — с двух до пяти, а порой и до шести часов. Я входил, садился на приготовленный стул. В Париже я обдумал множество тем для беседы с царицей, но позабыл их в первый же день. Я начал говорить со своей обычной откровенностью, которую некоторые считают свидетельством мудрости, а другие — полной и безнадежной глупости. Пять месяцев я прожил в российской столице, не возбудив ни в ком, по крайней мере в царице, враждебного к себе отношения и не давая своему языку ни минуты передышки.

Вы уверяли меня, что согласиться на это путешествие — чистой воды безумие (и я склонен был с вами согласиться). Так вот — безумием было бы от него отказаться. Я более чем удовлетворен оказанной мне милостью (еще бы — стать библиотекарем собственной своей библиотеки!). Мало того, в лице российской императрицы я приобрел друга, сильнейшего покровителя и защитника на все еще отпущенные мне годы. При расставании я был очарован ее заботливостью. Я возвращаюсь, осыпанный почестями. Не сомневаюсь, что при желании мог бы на прощание нанести серьезный урон российской казне. Но я получил нечто такое, что дороже денег: право говорить, что думаю, право оставаться свободным.

Признаюсь, я испытал нечто уникальное. Воссоединившись с вами, я подробнее расскажу об этой удивительнейшей в мире женщине — и вам придется согласиться со мной.

Итак, милые дамы, я возвращаюсь домой, навсегда. Путешествий больше не будет, разве что… ладно, предположим, в запасе у меня еще лет десять. Два-три года придется потратить на простуды, колики, водянки, ревматизм и другие связанные с возрастом телесные неполадки. Два пойдут на еду, питье и общение, и еще два — на неосуществимые проекты, завиральные идеи и глупые мысли. И лишь немного останется для истинной мудрости и тех маленьких радостей, на которые может рассчитывать человек, когда ему уже за шестьдесят.

Скверная это штука — старость. Когда-то я думал, что с годами голова становится тяжелее, а сердце — жестче. Оказывается, я ошибемся. Окружающий мир бесконечно трогает, пугает, соблазняет, огорчает и ужасает меня. Так что готовьтесь к встрече со старым, сентиментальным и плаксивым младенцем…

Если вы спросите, понравлюсь ли мне Россия, — я не смогу ответить. Наверное, я ехал туда в погоне за чем-то очень важным, но на поверку иллюзорным, меня влекла какая-то мечта, прекрасная, но несбыточная. Но иллюзия рассыпалась в прах, а действительность обезоружила, обескуражила, сбила меня с ног совершенно новыми представлениями о разуме и безумии, справедливости и порядке, добродетели и пороке. Россия — невероятнейшая из стран. Ее населяет загадочный народ, зачарованный обещаниями чудесного будущего. Русские — как призраки, они запутались в паутине своей истории, они смотрят назад, в темноту, и жмурятся от яркого света будущего. Слишком много фантазий одновременно теснится в их бедных головах, слишком много вождей-самозванцев зовут их за собой, слишком много деспотов уже мучили и обманывали их, слишком много революций им пришлось пережить. Это люди, обреченные ежедневно переживать наводнения и землетрясения и никогда не чувствовать под ногами твердую почву.

Я приставал к ним с глупыми расспросами, ввязывался в истории, посещал академии, библиотеки, мастерские, разговаривал с владельцами магазинов и торговцами, ремесленниками и художниками, рыбаками и моряками, изучал книги, рукописи, морские и сухопутные карты, записывал и зарисовывал. Из этого материала я вполне мог бы смастерить энциклопедию. Но беда в том, что я ничегошеньки в нем не понял. Я сделал глупость, признаюсь. Надо было ехать дальше, в Москву или на восток, в земли снега и волков. Но в Москве свирепствовала чума, а в провинции — казацкий бунт, кровавый и беспощадный. И я струсил. Я предпочитаю размышления и книги. Поэтому я ни разу не покидал странный город Петербург, никогда не отлучался далеко от царского дворца — иными словами, от болтающего, сплетничающего, язвящего скопления бояр и генералов, знати и владельцев магазинов, патриархов и шлюх, святых и сатиров, снов и секретов, благородства и мародерства, великолепия и унижения.

Быть может, это удел всех философов. Мы воображаем, что постигли истину, достигли мудрости, знаем, что полезно, что нужно, что есть свобода, счастье, вселенная. Но мы ничего не знаем о жизни — такой, какая она на самом деле. Те из нас, кто считает себя знатоком власти — государственной машины, монархов и тирании, — подобны дегустатору, видевшему вино лишь через горлышко бутылки, но не ощутившему его вкуса. Еще пример: одно дело — любоваться изображением тигра работы Одри на летней выставке, а другое — встретиться с настоящим тигром в лесу, один на один.

Так вот, я видел настоящего тигра в настоящем лесу.

Остаюсь немного, милые дамы. Мы скоро встретимся. Я привезу вам сувениры из Сибири — кусочки мрамора и ценных минералов, чтобы украсить ваши шифоньеры и этажерки. Но за каждый подарок я взимаю плату — нежный поцелуй. И целоваться нам придется долго-долго, всю жизнь — ведь ресурсы Сибири неисчерпаемы.

До свидания, милые дамы. Я возвращаюсь к вам, на старую сцену, и доведу свою роль до конца…

Je suis, ets.

Но даже на последнем отрезке пути не обошлось без приключений. В ночь перед отъездом из Гааги Философ задумчиво наблюдал, как его дорогой преданный друг князь Дмитрий Голицын со свечой в руке проник в гостевую спальню и, опустившись на колени, тщательно, перебирая вещь за вещью, изучил содержимое его дорожных сундуков. Ознакомившись утром с результатом обыска, проверив все упакованные, припрятанные рукописи, записные книжки, схемы, Философ установил, что пропала исчерканная его пометками копия «Великого Наказа», а заодно и примечания к ней. Пока он ломал голову над поступком Голицына (несомненно, князь действовал по распоряжению императрицы), прибыла карета Гримма.

Произнесены теплые слова прощания (ни слова о ночном происшествии ни с той ни с другой стороны). И вот они с Гриммом едут через голландские деревушки, мимо ветряных мельниц, через земли Австрии, Антверпен, Гент и Брюссель. Но в Брюсселе у Мельхиора вдруг обнаруживаются неотложные дела, и он пересаживает нашего героя в парижский дилижанс.

Осталось совсем чуть-чуть; рядом с ним трясется на сиденье некая англичанка, постоянно живущая в Париже. Философ вытаскивает записную книжку и принимается за свое: за вопросы.

Она говорит на двух языках, но какой ей ближе?

— Английский для рта и французский для ушей, — отвечает англичанка.

Философ кивает благодарно, записывает ответ.

— Послушайте, мсье, сэр, — англичанка действительно в совершенстве владеет обоими языками, — ради бога извините меня, не сочтите нескромной, но ваша рука лежит на моем колене.

И вот, вот они: новые черные стены и новые высокие ворота, обозначающие границы все разрастающегося современного города — Парижа. И тут стройка: новая площадь у реки, превосходно отреставрированный Пале-Рояль, очаровательный и тоже новый мост Нейи. На Монпарнасе возвышается новое творение Суффло, его римский Пантеон; работа над куполом только начинается. Восемнадцать месяцев назад он последний раз видел Париж; почти год назад въехал в ворота Санкт-Петербурга. Снова октябрь, и в милом его сердцу Париже погода по-осеннему мягка, и пожелтевшие листья платанов, как шаль, накрывают ярко накрашенных женщин, шествующих к Опере мимо бесстыдно-нового Пале-Рояля. Подъехали прямо к дому на улице Таранн. Отсюда началось его путешествие. Потрепанный, постаревший, еще более чудной, чем раньше, выбирается он из кареты. Форейторы выгружают багаж, тяжелый из-за множества книг и бумаг. А он оглядывается по сторонам.

Дорогая Зануда тут как тут: в домашнем чепце на густых седых волосах стоит она у двери подъезда в выжидательной позе, скрестив на груди руки.

— Мсье… — начинает она.

— Все в порядке, — отвечает он, — будь так добра, займись вещами. Пересчитай платки, проверь носки. Спорим, что я не потерял ни одного.

— Посмотрим, посмотрим, — бормочет она. — Итак, мсье, значит, вы вернулись домой.

Да, он вернулся. Пока тушится на плите мясо, он распаковывает трофеи: подарок митрополита — Библия в переплете, унизанном драгоценными камнями (очень ценная вещь); минералы из Сибири; медвежья шуба, чашка и блюдце императрицы (их касались ее губы). И шестьдесят шесть толстеньких записных книжек, где все его заметки, касающиеся совершенствования Российской империи (кстати, в министерстве никто не выказал особого интереса к планам кавказских крепостей, которые он с таким риском провез через всю Европу).

Вскоре наступит зима: это я вам обещаю — даже здесь, в Париже, бывает зима. Он с облегчением облачается в старый грязный халат и возвращается к привычной работе в окружении одетых в кожу надежных друзей — любимых книг. И он ждет. Но ничего или ничего из того, что он ждет, не приходит из Северной имперской столицы. Говорят, он сильно сдал, стал слабым и суетливым. Наверное, это путешествие так утомило его. Он и сам чувствует это, он пишет Гримму:

«Что до меня, самый тяжелый багаж я отправил вперед. Зубы у меня качаются, глаза с наступлением сумерек не видят ничего, ноги обленились и отказываются ходить без палочки. Я не различаю времени и постоянно путаю часы, дни, недели, месяцы и годы. Но я все тот же болтун и по-прежнему готов всем и каждому навязывать свои безобидные убеждения и верования. И, хотя мои ноги подкашиваются, зрение слабеет, а согбенная спина делает меня похожим на черепаху, волшебный жезл по-прежнему послушен мне. Все в порядке, мой друг, все хорошо».

 

35 (наши дни)

Белые и синие паромы движутся нам навстречу, величественно проплывая между островами архипелага. Огромные монстры со стальными челюстями, поглощающими автомобили, плавучие гробы, вновь заполонившие прибрежный фарватер, направляясь в открытое море. Они поравнялись с нами, их сирены величественно гудят над горбатыми гранитными островками: «Сибелиус» и «Калевала», «Балтийский клипер» и громадная «Эстония». Они совсем близко, мы видим, что их бары уже открыты и полны народу, в магазинах дьюти-фри толпятся покупатели, а на корму и на зеленую солнечную палубу выходят пассажиры и, щурясь, с любопытством разглядывают сонмище островов. А мы идем совсем в другую сторону, во внутренние воды; мы не покидаем порт, а входим в него, пробираясь по сложным и неудобным проходам в архипелаге, где скалы порой торчат так близко к фарватеру, что почти касаются наших бортов. Мы берем курс на акваторию Стокгольма, к его россыпи островов; город уже виднеется на горизонте как большое дымное пятно.

Алое солнце клонится к закату, и на «Владимире Ильиче» уже все закрывается. На верхней палубе матросы снимают подушки с шезлонгов и моют борта. Под нами пьяницы допивают свои последние порции, дельцы заключают последние сделки, игроки в последний раз пытают счастья в казино. В косметическом салоне смывают последние грязевые маски. Последние покупатели отовариваются в дьюти-фри, где трудится бедная Татьяна из Новгорода, начисто позабытая своим чокнутым профессором, чье лицо было так заметно всей команде, пока не растворилось в песке у кромки волн. Что же до нашего просвещенного конференц-зала, то он уже давно закрыт на замок. То же самое можно сказать о проекте «Дидро», который завершил свою программу. На обратном пути было зачитано несколько докладов: Мандерса (о роли Дидро в балтийской культурной политике), Агнес (о том, что мог бы сказать Дидро о профсоюзах), Бу (о Дидро и искусственном интеллекте) и, наконец, Ларса Пирсона, который пытался объяснить нам парадокс Дидро. Все это были тяжеловесные и солидные исследования, которые нет смысла здесь пересказывать. Да, книга выйдет превосходной. Грант мы получим. Все будут счастливы. Произнесены прощальные речи, съеден прощальный обед, выпиты прощальные бокалы. На этот год (если не навсегда) проект «Дидро» завершен.

И все довольны. На верхней палубе рядом со мной Агнес Фалькман. По правде говоря (а ведь вам хочется, чтобы я всегда говорил правду), мы с ней очень сдружились за эти последние несколько дней балтийской авантюры: ведь почти сразу же после отплытия из Петербурга наш шведский соловей заманил Свена Сонненберга в свою роскошную каюту. С тех пор они явно полюбили тишину: за все три дня от них не было слышно ни звука, если не считать нескольких инструкций обслуживающему персоналу насчет заказываемых в каюту блюд. Так что я получил возможность провести эти дни вместе с Агнес. Мы беседовали, размышляли; я даже рассказал ей про несколько рукописных страниц, которые чья-то рука засунула в мой кожаный томик «Тристрама Шенди» и которые я разглядывал каждый день. Что это? Конец известного романа Дидро? Еще какой-нибудь роман, или пьеса, или просто набросок? Конец истории, которая если и была где-то записана, то только в небесной Книге Судеб? В любом случае эти неопубликованные страницы казались мне семенами многих новых сюжетов. Я снова спрятал их в чемодан.

И сейчас, стоя рядом под неусыпным взглядом Ленина, мы замечаем первые признаки родного города Агнес, великолепного буржуазного Стокгольма, где бал правят не хаос, мафия и анархия, а упорядоченность, законопослушность, цивилизация. За без малого две недели нашего путешествия сменилось время года. Конец лета превратился в сумрачную осень, за которой уже проглядывают резкие зимние черты. Яхты и катера стоят на якоре у причалов, либо лежат на берегу возле коттеджей архипелага, либо заперты под навесами. Летние дачи закрыты зимними ставнями. Холодный ветер треплет флагштоки на пирсах, и флаги с них уже сняты. Постепенно пейзаж становится оживленнее: больше домов и церковных шпилей, дорог и гудящих машин. На горизонте вырастает город. Модернистская ратуша, где вручают Нобелевские премии; зеленая медная крыша парламента и большой Королевский дворец, такой же холодный и неприветливый на вид, как во времена ежеутренних мучительных прогулок бедняги Декарта; и простой ровный шпиль собора Сторчюрка.

— Стокгольм, любимый мой город, — говорит Агнес, поплотнее кутаясь в шарф. — Вам стоит задержаться здесь хотя бы на несколько дней.

— Спасибо, Агнес, вы очень гостеприимны. Но я никак не могу. Мой ежедневник весь исписан. У меня масса дел.

— Конечно, сейчас слишком прохладно для морских прогулок. Но мы могли бы сесть на паром и совершить круиз по островам.

— Если бы только…

— Скоро наши люди будут готовиться к зиме. У нас, в Швеции, очень любят зиму. Мы настоящие зимние люди. Зима нас очень радует. И вы ее полюбите. Постарайтесь остаться.

— А мне казалось, что шведов зима угнетает…

— Нет, что вы, не верьте этому! Это неправда. Такой уж у шведов удел: у всех о нас неправильные представления. В Швеции нет ни грамма шведской тоски.

— Ни полграмма — я уверен.

— Вот в чем ваша беда! Вы — несерьезный человек. Вам не хватает серьезности.

— Боюсь, что это действительно так.

— Если вы останетесь на несколько дней, я вам помогу.

— В самом деле?

— Я дипломированный психолог-консультант и специалист по работе с людьми, перенесшими тяжелую утрату.

— А я думал, вы профсоюзный работник…

— Да, конечно. Но не забывайте, что все шведы — рабочие. И психологи-консультанты тоже.

— Ага, буржуазный пролетариат.

— Именно так. И кроме того, мои коллеги в большинстве своем женщины.

— Амазонки-завоевательницы?

— Nej, nej, вечные жертвы… В любом случае, если вы не остаетесь, нам лучше попрощаться сейчас.

— Вы были очень милы, Агнес, и я буду рад встретиться с вами снова.

— Да, но…

— Никаких «но». Кроме всего прочего, я писатель, и я должен вернуться домой, чтобы что-нибудь написать.

— Статью о проекте «Дидро», я надеюсь?

— Сомневаюсь.

— Но она нужна для нашей книги.

— А что это за книга?

— Очень важная, о новых системах, основанных на знании.

— Не понимаю, какое отношение моя статья может иметь к этой теме. В любом случае, если я и буду ее писать, то в самую последнюю очередь.

— Подождете, пока она превратится в очередной рассказ, который не является рассказом?

— Почему бы и нет?

— Потому что это слишком скучно для рассказа.

— Ладно, я и в самом деле еще не знаю, о чем буду писать. Но о чем-то буду.

— Возможно, мы еще встретимся.

— Возможно. Я должен опять побывать в Швеции.

— Конечно, побываете. Я могу дать вам под это фант. О, смотрите, музей «Ваза»! Вы там были? Что вы о нем думаете?

— Жутковатое зрелище.

— Могила корабля, могила империи, — говорит Агнес. — Все слишком старое, слишком колониальное. Это все в прошлом. Швеции не нужна история, она теперь совсем другая. Мы современные люди, мы должны стремиться к равноправию и счастью для всех…

— Чистая истинная правда.

Я смотрю на центр Стокгольма, раскинувшийся прямо по курсу, на его холмы над водой. Большие общественные здания, высокие городские автострады, милые кафе, уютные парки. Цивилизованный город, цивильный и цивилизованный город, здесь нет места руинам и мертвечине, здесь сегодня не соскальзывает в угрюмое и болезненное вчера, здесь тратится много денег и исправно функционируют институты соцобеспечения. На корабле переходят в режим швартовки: гремят, качаются тросы, трапы уже нависли над бортами. Репродукторы сыплют русскоязычными инструкциями. Боярственные стюарды в ушанках и краснощекие горничные быстро выносят багаж из кают на палубу. Я замечаю свой собственный чемодан, набитый книгами, бумагами, записными книжками. Он лежит рядом с великолепными «Вуиттонами» великой дивы. Толпа пассажиров заполняет фойе, пробивая себе путь к берегу: татарские норвежцы, албанские шотландцы, сибирские японцы.

В холле появляются Бу с Альмой и снова поднимают свое истрепанное знамя разума. ПРОЕКТ «ДИДРО» — так написано на нем и в этот, последний наш день. Но теперь настала пора с ним проститься. Пилигримы собираются вместе и вдруг — внезапно нахлынули нежные чувства — начинают говорить друг другу комплименты, обниматься, пожимать руки. Однако кто с кем сегодня? Биргитта Линдхорст вновь явилась во всем своем величии, однако ее пальто несет уже Андерс Мандерс. Свен Сонненберг где-то в дьюти-фри весьма серьезно беседует с Ириной из Омска; за собой он волочит русский стол. Агнес Фалькман, явно разочарованная нашим прощанием, перешла к Ларсу Пирсону, и теперь они договариваются взять такси в складчину.

Куда они направляются? Ну допустим… а кто вообще знает, куда они направляются? А откуда они пришли? Откуда-то из-за моря. О чем они говорят? Не знаю точно, потому что конец путешествия всегда так шумен и беспорядочен, каждый что-то упустил, что-то забыл сказать другому, и все — идеи, оценки, отношения — все то, что было так важно так много дней подряд, смывается, как лицо, нарисованное на песке, когда приходит прилив. В момент расставания все как будто уменьшаются в размерах, и все совместно пережитое усыхает, становится историей или воспоминанием, которое есть наша личная форма истории и которое, в силу несовершенства нашей памяти, есть начало забвения.

Но вот Альма, великая Снежная Королева, подходит ко мне и крепко пожимает руку.

— Куда вы теперь? — спрашивает она.

— Куда? Домой.

— Нет, не покидайте нас, не уезжайте.

— Мне очень нужно.

— По крайней мере, переночуйте сегодня в Стокгольме. Теперь, узнав вас получше, я вижу, что вы действительно преданы искусству. В то кошмарное место мы больше не пойдем. И вы еще не попробовали наших лангустов…

— Я бы с удовольствием, Альма, но я уже заказал билет на самолет и позвонил домой.

— Ну, если так… Но запомните: когда возьмете такси до Арланды, не позволяйте шоферу запросить с вас слишком много денег. Шведские таксисты очень честны, но любят возить по самой длинной дороге.

Подходит Бу в своей куртке «Burberry». Он протирает очки и серьезно пожимает мне руку.

— Уважаемый коллега, спасибо за ваш замечательный доклад, — заявляет он.

— За что? — удивляюсь я. — По-моему, он вам не понравился…

— Нет, что вы, доклад был замечательный. Если вы передадите мне текст, я его опубликую.

— Вся проблема в том, что текста нет. Я его так и не написал.

— Но вы ведь его помните. И можете записать.

— Нет, не помню.

— Как вы могли забыть? Ведь это же один из ваших рассказов. Не подводите нас, пожалуйста. Это было очень в духе Дидро.

— Совершенно в духе Дидро, — поддакивает Альма и заглядывает мне в глаза. И что-то в ее взгляде заставляет меня подумать, что я ошибся и эта дама — вовсе не Снежная Королева.

Между тем Бу достает какой-то бланк и сует мне в карман пиджака.

— Приглашение на следующую конференцию, — приятельским тоном объясняет он.

— Вы уже распланировали все на год вперед?

— Да, нам приходится всегда думать наперед. Она пройдет в Норвегии, на горной вершине. Очень красивые места.

— Чрезвычайно красивые, — вторит Альма.

— Но зачем же обсуждать Дидро на горной вершине?

— Nej, nej! — восклицает Бу. — Следующая конференция будет посвящена Людвигу Витгенштейну.

— Проект «Витгенштейн»?

— Jo, jo, — кивает Бу.

— Боюсь, что я слишком мало знаю о Витгенштейне, — возражаю я. — Ничего, кроме того, что он имел племянника.

— Все это во имя Разума, — говорит Бу.

— О, скажите же, что приедете! — восклицает Альма. — Как же мы проведем конференцию без вас?

— Но я едва ли смогу написать статью о Витгенштейне, — бормочу я.

— Видишь, он говорит «да», — резюмирует Бу. — Что бы он ни говорил, это всегда можно понимать как «да». Да?

— Конечно.

Альма обнимает меня и награждает роскошным поцелуем. Нет, я ошибался в этой женщине! Она совсем не Снежная Королева.

И вот, в последний раз провожаемый бронзовым глазом Владимира Ильича, я схожу по трапу и вхожу в деревянное здание Стадсгардескайской таможни. Опрятно одетый таможенный офицер задумчиво глядит на меня и начинает вежливо, но эффективно обследовать мой багаж. Из-под моих рубашек он выуживает старинную книгу в кожаном переплете.

— Что-то ценное? — спрашивает он.

— Не слишком, — хитроумно отвечаю я. — Дорого стоит не книга, а слова, которые в ней написаны. Но их едва ли можно обложить пошлиной.

Столкнувшись с такой возмутительно либеральной мыслью, таможенник бросает на меня еще один взгляд и начинает перелистывать страницы. Наконец он доходит до старинных бумаг, спрятанных за форзацем. Он глядит на выцветшие рукописные листки, исписанные по-французски, где рассказывается что-то вроде истории о слуге и его хозяине.

— Документы? — спрашивает он.

— Да, но совсем не важные. Всего лишь наброски романа.

— Нет, ваши документы, — говорит он.

Я показываю свой паспорт.

— Tack, tack, — говорит он.

— Пошлину платить?

— Nej, nej, — возражает он, улыбаясь.

Все в порядке: у меня есть документы — следовательно, я существую. Я пакую свои рубашки и застегиваю чемодан.

Ощущая почему-то, что стал богаче, как это иногда (но не часто) случается с путешественниками, я иду к выходу из терминала. Останавливаюсь на мгновение, оглядываюсь. Позади, в длинной очереди на паспортный контроль, я вижу всех своих друзей пилигримов Просвещения, которые стоят во тьме, ожидая выхода на свет. Вот рыжеволосая Биргитта-соловей и элегантный Андерс Мандерс; демонический Ларс и яркая фольклорная Агнес, серьезный Бу и размороженная Альма. Но что-то определенно изменилось, поскольку Бу стоит теперь рядом с Биргиттой, Агнес — со Свеном, Альма — с Ларсом Пирсоном. Впрочем, ничего особенного. У каждой конференции — свои тайны.

Снаружи — стоянка такси. В ожидании выстроилась большая очередь «вольво»; я направляюсь к первой, и крупный светловолосый водитель помогает мне погрузить багаж.

— Арланда, — говорю я.

— Tack, tack, — радостно отвечает водитель и включает свой счетчик.

Медленно, осмотрительно, с глубочайшим уважением ко всем пешеходам мы отъезжаем от большого белого корабля и самого человечного человека, выезжаем через контейнерный порт на милые, уютные улицы Стокгольма…

Так получится (и, как выяснится позднее, это уже записано в великой небесной Книге Судеб), что всего через два года я снова побываю в Петербурге. По обстоятельствам, которые уже ждут меня в будущем, это случится немного ближе к зиме, где-то в самом конце ноября, когда отсияет последний бодрый солнечный лучик, дни станут короче, статуи Летнего сада уже накроют чехлами и начнет падать снег, горький и колючий. Небо в это время года будет мрачно-свинцовым. Улицы превратятся в катки для людей и машин, а выходить на Невский проспект и даже покидать пределы охраняемой гостиницы будет очень опасно. Жизнь в России станет не лучше, а даже отчасти хуже. Женщины с картонными коробками все еще будут стоять на площадях, продавая старые платья или домашних животных. Пьяные и умирающие нищие будут валяться в метро, кучки пассивных оборванцев будут сидеть на ступеньках, и еще больше вооруженных охранников будет охранять еще более прочные двери банков.

На этот раз я не приплыву, а прилечу вместе с группой британских писателей на открытие библиотеки в очаровательном Зале старинной книги, которого пока еще не существует. Это будет писательская библиотека, целевая библиотека, имеющая под собой сильную литературную идею. Это будет библиотека Маяковского, расположенная в центре Петербурга, в очаровательном старинном Голицынском дворце, который стоит над черной Фонтанкой. В эти очаровательные залы соберут частные и публичные коллекции; в акции будут активно участвовать Британский Совет, обитающий в том же самом здании, и петербургская Публичная библиотека, которая раньше называлась именем Салтыкова-Щедрина, но к тому времени будет переименована в Российскую национальную библиотеку. Я приеду, потому что, как вы уже знаете, я люблю путешествия и библиотеки; но еще и потому, что хочу снова увидеть Галину. И когда я приеду, я первым делом попытаюсь разузнать о ней. И мне скажут, что она умерла — почти сразу же после нашего путешествия по следам Дидро, которое сейчас как раз подходит к концу; что она так и не выбралась туда, куда так стремилась, не побывала в Париже; что восстановление библиотеки Вольтера продолжается, но уже иными способами, а метод Галины, ее старомодный очаровательный метод, отошел в прошлое.

Но все это пока что в будущем, и откуда мне знать об этом сейчас? В любом случае настоящее слишком настояще, деятельно и требовательно. Я проверяю свои авиабилеты, проезжая на такси через сердце Стокгольма, цивильнейшего из городов. «Не курить, не пить, не есть. В наличии: аварийная предохранительная подушка, защитные подлокотники, кондиционер, ремни безопасности. Пристегните ремень, не разговаривайте с водителем. Специальный рейс до аэропорта», — сообщает мне приборная панель. И я сижу в этой безопасной и высокоинформативной клетке, а со всех сторон нас окружают медленнотекущие «саабы» и умеренные «вольво», и все предупредительно мигают огнями. Мы лавируем по обширной сети автострад, связывающей многочисленные острова в единое целое. Мы проезжаем мимо центров садоводства, мебельных магазинов, автомобильных салонов, дворцов фастфуда, супермагазинов «IKEA» и этих симпатичных загородных будочек, которые сегодня так нужны компаниям мобильной и компьютерной связи, чтобы мы не теряли контакта с всемирным трафиком сигналов и знаков. Все вокруг меня — триумф буржуа, царство приличия, скука общих мест, соблазн экспансивной рекламы, великое, хоть и блеклое чудо социал-демократии, изобилие и расточительность века шопинга, в котором все перегружено, всего слишком много. Затем мы минуем цепь озер, проезжаем смешанным сосново-березовым лесом. И вдруг все — указатель говорит, что мы на верном пути: Арланда, Арланда. Я еду домой.

Но почему, почему у меня такое чувство, что это путешествие принесет мне еще много хлопот?

 

36 (прошлое)

Но, несмотря на годы и усталость, наш герой не может долгое время оставаться без дела. Вскоре он возобновляет свои обычные файв-о-клочные прогулки по улицам Парижа; бродит по элегантному, эротично-подновленному Пале-Роялю. Здесь продаются газеты и периодические издания, энергично распространяются и уносятся домой запрещенные книги, фланируют вдоль пассажей, мимо зазывающих покупателей торговцев и прогуливающихся щеголей самые красивые городские проститутки в соблазнительных и вызывающих нарядах. По старинке он обсуждает сам с собой вопросы политики и любви, предпочтений и философии, позволяя мыслям предаваться полному разгулу. А вечером по старинке ужинает с величайшими французскими учеными: Д'Аламбером, Гольбахом, Гельвецием (не один он, все они стареют). Они рассказывают друг другу о странном затворническом существовании Руссо, пересказывают новые колкости Вольтера. Он вновь посещает салоны замужних знатных дам, их много развелось таких — музыкантш, писательниц, Семирамид, любовниц философов и остроумцев. Правда, и дамы, и остроумцы теперь кажутся ему чересчур молодыми. Когда на улице сыро, он бредет в кофейню «Регентство», наблюдает за умниками, передвигающими фигурки на шахматной доске, или же просматривает газетные новости, узнает о последних скандалах и разглядывает местных франтов.

Политический нюх Гримма не подвел. Париж изменился. Изменился полностью, всецело, эпохально. Повеяло (впрочем, может, это лишь на мгновение) духом нового царствования, юного, расслабленного, с пасторальными мечтаниями и распущенным двором — духом Эрмитажа. Власть стала чуть более терпимой, чуть больше разрешается, принимается, допускается, хотя носится в воздухе нечто трудноуловимое, тревожное; свобода достается чересчур легко и вот-вот обесценится совсем. Распространяются упаднические настроения, откровенней и непристойней стал секс. Женщины жаждут власти и дразнят мужчин. Цензоров все труднее вывести из себя, хотя друг Дени аббат Рейналь уже этого добился, и его очередь, конечно, наступит тоже (обязательно наступит: ему на роду написано пережить еще одну чистку с публичным сжиганием книг). Но все труднее в его возрасте выступать с пламенными речами, все труднее строить из себя юнца-радикала — тем более что этим занимается множество куда более молодых и крепких мужчин.

Толпы новоявленных философов заполняют кафе и клубы, как будто людям теперь больше делать нечего — только думать и думать. Они сидят, потягивают вино, прихлебывают крепкий арабский кофе, одеваются по моде, в шелк, парчу, вольтерианские тюрбаны. Они чистят ботинки, оттачивают свое остроумие, провозглашают себя атеистами, смеются собственным шуткам, анатомируют вселенную, болтают, как попугаи, о чем угодно — о жизни, свободе, о счастливом случае — обо всем, что волей случая модно на этой неделе. Но когда же они думают? Когда успевают писать?

Конечно, без работы они не сидят, писанины хватает на всех, и наш герой точно знает, кто в этом виноват. Это, конечно, Панкук, Великий Монгол, скупивший и присвоивший все: газеты, названия книг, выходные данные, романистов, мыслителей и журналистов. Он публично упрекнул Дени за отказ модернизировать «Энциклопедию» и заявил, что хочет создать новый, грандиозный проект, какого еще и свет не видывал. Философ вкладывал в свое издание мудрость, знания, ум, рисковал, страдал — Панкук просто вложил деньги. А в новом Париже все продается и все покупается. Говорят, это прожорливое предприятие получило благословение короля: пока бал правит коммерческий расчет, пока не затрагивают власти — пожалуйста, делайте что хотите. Панкук и его агенты шныряют по кафе и клубам, соблазняют философов, нанимают исследователей и переписчиков, охотятся за литературными поденщиками. Дело не в деньгах; Панкук платит абсурдные гонорары за абсурдные мысли; охмуряет кого придется, не брезгует вложениями подписчиков любого сорта; новый проект не чета томам прежней «Энциклопедии», предназначенным для вдумчивых и образованных читателей. Просвещение стало товаром, предметом потребления. Что до нашего героя: он знаменит, он принят в свете, но он сделал свое дело, ему пора на свалку.

Да, Париж вторит молодому драматургу Бомарше — одному из многих, кого Дени создал и кому помог прославиться. В Комеди Франсез идет его новая пьеса о слуге-брадобрее, еще одна история о Слуге и Хозяине. «В какое варварское время мы живем! Оно не порождает ничего, за что его стоит благодарить. Только ерунду и глупости: атеизм, магнетизм, электричество, свободу вероисповедания, прививки, хинин, ужасные пьесы и современную мусорную кучу: „Энциклопедию“ Дидро…» Да, времена изменились — перемены зашли далеко, но не движутся дальше. Политические реформы, новые свободы. Секс и страсти грубеют; мода становится вульгарной; жестокость поощряется. Развиваются науки, появляются новые изобретения. Мысли перестают быть абстракциями, превращаются в рабочий инструмент. Шквал открытий: прививка, переливание крови, морской хронометр, коварные методы безумного доктора Месмера, гипнотизирующего взглядом, магнетизм, электричество. Осваиваются необитаемые ранее земли. Какие-то чудаки пытаются плавать по рекам с помощью весел и пара. В пригородах Парижа, в парках при скоплении массы зевак другие безумцы привязывают себя или животных к каким-то надувным пузырям и пытаются оторваться от земли, воспарить в небо.

Все еще ожидая новостей от своей северной патронессы, он тоже кое-что изобретает. Он придумывает домашнюю печатную машину, с помощью которой можно самому, с минимальными затратами, напечатать собственную книгу; он назвал бы ее пишущей машинкой. Изобретает аппарат для кодирования и расшифровывания посланий (за основу взят мозг его наделенного недюжинными умственными способностями друга Д'Аламбера), призванный помочь политикам и шпионам обмениваться секретными сведениями. В свободное время он пытается решить задачу о квадратуре круга. Приходит освежающая весна, но нет вестей из России. Он понял, он больше не надеется: не будет никакой русской энциклопедии. И университет, его замечательный Русский университет, не будет построен никогда. Ежедневные меморандумы, написанные им для Екатерины, пылятся где-нибудь в углах Эрмитажа; а шестьдесят шесть записных книжек он распихал по ящикам и запер на замок. Он обходит галереи и потихоньку распродает русские сокровища и трофеи, которые должны были послужить материалами для его новой энциклопедии: ящички с минералами из Сибири, православную Библию на старославянском языке, подаренную ему на Рождество разодетым архимандритом в куполообразном головном уборе.

Настало время подумать еще раз, что это значит — быть Сенекой в современном обществе? Какова роль мыслителя в этом обществе, может ли он влиять на его моральное состояние? Эта проблема нуждается в переосмыслении. Так как же? И Философ отправляется навестить своего старого друга, толстого аббата Гийома Томаса Франсуа Рейналя. Крупный, дородный, всегда веселый и шумный, любитель застолий, этот иезуит написал никого не оставляющую равнодушным, одну из самых спорных книг современности — «Историю двух Индий». Ее даже называют второй «Энциклопедией»; запрещенная во Франции за чрезмерный либерализм, она была опубликована в Голландии и Женеве и читается повсеместно. В свое время, на начальной стадии работы, принимал участие в ее написании и наш герой. Но о чем она? Какая-то новая разновидность исторического исследования, что-то вроде философского трактата, краткий карманный справочник по международной коммерции и промышленности. Труд, посвященный реформам, исследование по антропологии, песнь во славу подлинного чувства. Горестное стенание, скорбный плач по двум потерянным французами колониям — одна в Гималаях, другая тянется от ледяной арктической шапки до тропических богатств Мексиканского залива — земля индейцев со звучным именем Луизиана. Две французские империи, которые благодаря исторической случайности и некомпетентности покойного ныне монарха были всего лишь десять лет назад отданы Британии.

Прекрасная Луизиана, простирающаяся от ледяной арктической пустыни до тропиков, от Ниагарского водопада до черепаховых земель Флориды, как французы могли упустить ее? Британцы были начеку и немедленно захватили этот край; но именно французы открыли и освоили его, составили карты, исследовали водные пути по четырем великим рекам — Миссисипи, Огайо, Святого Лаврентия, Орегон. Французы плавали по ним, перевозили шкуры животных, сплавляли индийские каноэ, исследовали пороги и прерии; размышляли о душе природы и природе человека. Англичане торговали на побережьях, а французы, французские путешественники и миссионеры, такие как Шамплейн и Хеннепин, странствовали по стране чудес, наносили на карты ландшафты, давали французские имена континентам. Америка — это выдумка Франции, о которую споткнулась и продолжает спотыкаться Британия. Очевидно, что книга Рейналя требует пересмотра. Наш герой рад предложить свои услуги. Аббат подначивает его.

И вот он уже за письменным столом, строчит как заведенный день и ночь — он должен «сделать Рейналя» (так он объясняет друзьям). Пусть Рейналь занимается сухой статистикой, сведениями по экономике, перспективами торговли, описывает исторические факты, географическое положение и фиксирует среднегодовую температуру. Он, Дидро, возьмет на себя философский орнамент, размышления о душе Америки, о греховности деспотизма, об опасностях самонадеянной монархии, порочности рабовладения, о взлетах и падениях империи (никто, кроме него — и Гиббона, — этого сделать не сумел). Мысли, сослужившие ему службу в Петербурге, странным образом пригодились и для Америки.

«Бог ненавидит тиранов, — пишет он, — он заложил в души людей любовь к свободе. Деспотизм порождает лишь террор, порабощение, лесть, глупость и религиозные предрассудки. И разрешается столь нетерпимая ситуация либо убийством тирана, либо развалом империи». Чего же удивляться, что нашему герою суждено пережить еще одно публичное сожжение его рукописей парижским палачом.

«На разлагающемся трупе империи расцветает демократия, — продолжает он, — и тогда в летописях появляются сведения о героических деяниях. Наступает царство закона, процветают науки, рождаются на свет гении, торговля и промышленность перестают быть бедными родственниками. Итак, короли и министры, любите людей — и будете счастливы».

Затем, вспомнив великую императрицу, вспомнив, как трудно иметь дело с человеческой кожей, он добавляет коду: «Увы, счастье быстротечно. Не успела отгреметь одна революция, а следующая уже на подходе. Но таков закон природы: империи рождаются — и умирают».

И наш герой не единственный, кто считает этот вопрос столь важным. «Открытие Америки и путь в Восточную Индию через мыс Доброй Надежды — важнейшие события в истории человечества, — пишет в это же самое время важный и бесстрастный шотландский профессор Адам Смит в фундаментальном экономическом труде „Исследование природы и причин богатства наций“. — Два новых мира были открыты для освоения индустриальным обществом, и каждый был перспективней любого из старых миров». Возможно, Смит думает, что пишет о британских владениях. Но, кажется, он уже понял, что надежды англичан иллюзорны: «Правители Великобритании более ста лет воображали и внушали это своим подданным, что они владеют великой империей на западе Атлантики. Однако, по-видимому, империя эта лишь фикция. Это не империя, а проект империи, не „золотое дно“, а проект такового».

Но Смит — британец, человек здравого смысла, но не острого ума. Французы видят мир иначе: они видят потерянный рай, край исчезающих чудес, руин, печальных пейзажей, незаселенных земель, рухнувших мечтаний. Вскоре предстоит увидеть это и англичанам. Ведь они тоже выбрали прекрасную Луизиану для демонстрации своей силы и монархических притязаний. Они совершают все то же политическое самоубийство. Колонисты с восточного побережья начинают мечтать переселиться дальше, на запад. А британцы понапрасну злят их, подталкивают к вооруженному восстанию. И не философия ли — настоящая французская философия — сыграла в этом решающую роль? В год, когда Смит опубликовал свою книгу, Континентальный конгресс собрался, чтобы провозгласить Декларацию независимости («Мы настаиваем на самоочевидности этих прав»). Сформулированные ими простые истины («все люди изначально равны… Творец даровал им неотъемлемые права на жизнь, свободу и достижение счастья…») — все это удивительно знакомо нашему герою. Как будто он написал это сам (а может, так оно и есть?).

Французы восторженно приветствуют трансатлантический мятеж. Героические американские мечты покоряют Париж. Целое поколение молодых аристократов, жаждущих посчитаться с англичанами за прошлые поражения, утомленных десятилетием мира, не смирившихся с потерей американских колоний, готово взяться за оружие. Возжелавший стать национальным героем Америки юный маркиз де Лафайет уже снаряжает корабль «Виктория», погружает на борт солдат и оружие; его флибустьеры готовы вступить в битву за независимость Атлантики, за свободу и против ненавистных англичан. Даже театральное творение нашего героя, мошенник-часовщик Карон, прославившийся под именем Бомарше, вкладывает в американское дело прибыль со своей парикмахерской драмы. Он нашептывает королю (а известно, что он допущен до монаршего уха), побуждая того к действию: «Это же англичане, это Британия, сир, вы должны унизить и ослабить ее, иначе она унизит и ослабит вас». Дело в том, что Бомарше придумал собственную мистификацию. Для снабжения повстанцев оружием он организовал подставную фирму, якобы занимающуюся экспортом и импортом. А также отчасти на государственные средства Франции и Испании, а в основном на свои снарядил пиратскую флотилию из сорока кораблей. Так что это Фигаро, лакей и брадобрей, именно он выдумал и профинансировал Американскую революцию. И денег обратно не получил.

Однажды вечером под руку с Дорогой Занудой наш герой отправляется на обед к Бомарше. Часовщик Карон теперь живет на широкую ногу, устраивает приемы не всякому дворянину впору и содержит к тому же нескольких любовниц. Бомарше нарасхват, на месте его не застать. Сегодня он в Севилье, занят любовными шашнями, завтра в Лондоне, занят шпионажем и революционными заговорами. Но этим вечером он принимает особенного и неожиданного гостя: гостя-инкогнито из Америки. Это настоящий благородный дикарь, человек, знаниями и мудростью не уступающий величайшим парижским ученым, философ-самоучка, простодушный и вместе с тем наделенный природной смекалкой — практической и политической. Талант его расцвел на свободе, груз многовековой истории не подавлял его бесконечно-разнообразные способности. И вот он пересек Атлантику за тридцать дней, рискуя попасть в руки англичан, но при этом не преминув сделать ряд ценных научных наблюдений над стаями летающих рыбок и особенностями течения Гольфстрим.

Совершенно измотанный, он сошел на берег в Нанте, но сразу же, соблюдая строжайшую конспирацию, отправился в Париж. Друзья предоставили ему весьма безопасное и комфортабельное убежище в Пасси, но вскоре о его тайном визите стало известно практически всем: гения надолго не спрячешь — как шило в мешке. Он становится и, наверное, вот-вот станет самым знаменитым во Франции человеком. Даже на заварочных чайниках уже помещают изображения его простонародной мужественной физиономии. Он уже известнее Марии-Антуанетты и куда популярней. Самые элегантные и неотразимые дамы Парижа очарованы его остроумием, мудростью, его неуклюжей галантностью и прямолинейными ухаживаниями. Известно, что мадам Брийон от него без ума. Мадам Гельвеций, не стесняясь, заявила, что на днях он сделал ей благородное предложение. И даже для мужей, которые, конечно, читали Руссо, он не кто иной, как бедный Ричард — представитель славного племени «естественных» героев.

И всего этого он достиг, практически не покидая американских лесов и болот (пара визитов в Лондонское королевское общество — и все). Его можно принять за охотника или лесоруба, но он совершил революцию в типографском деле и преобразил обычную домашнюю печь. С бостонской самоуверенностью, помноженной на филадельфийскую квакерскую прямоту, он простер свои руки к небесам — и ухватил за хвост молнию. Короче говоря, он — Посол Электричества, связной между человечеством и вселенной. И вот он приехал, в канадской бобровой шапке на голове (странно, но Руссо носил точно такую же). Его костюм прост, волосы взлохмачены. Лицо у него приветливое, он улыбается миру сквозь двухфокусные стекла очков, которые (никому и в голову не придет усомниться) сам изобрел и изготовил.

— Mon cher, мсье Франклин! — восклицает наш герой, сердечно обнимая шероховатую, твидовую фигуру в очках.

— Неужели это вы?! Великий доктор Ди Дидро?

— Он самый. Или то, что от него осталось. Немножко потрепанный, немножко потасканный, слегка покалеченный.

— Ну, вы еще юноша. Я старше вас. Но послушайте, ваша «Энциклопедия» — одна из лучших книг, что мне довелось прочесть.

— Вы действительно прочли «Энциклопедию»?

— Разумеется, от корки до корки. И знаете, какая статья мне запомнилась лучше всего? Статья «Энциклопедия». Кто ее написал?

— Я сам.

— Припоминаю, вы сделали несколько наблюдений над уникальностью революции, произведенной нами в современной мысли. Представьте, писали вы, словари всего лишь столетней давности. И добавили: «Вы не отыскали бы среди значений слова „аберрация“ ничего похожего на то, что астрономы называют этим термином сегодня». И потом еще: «Что до электричества, вы наткнулись бы лишь на заблуждения и древние предрассудки».

— Конечно, я имел в виду прежде всего ваши великие открытия, преобразившие науку.

— Понимаете, я всегда помню урок, который вложил в уста бедного Ричарда: «Если не хотите, чтобы вас забыли, / Сразу как вы умерли и в могиле сгнили, / Пишите вещи, достойные чтения, / Вершите дела, достойные записи». Надеюсь, я делал и то, и то.

— О да, мсье Франклин! А теперь вы даете нам надежду на свободу.

— Правда. И мы создадим — если будет на то воля Создателя, если поддержит нас ваш король и даст на то средства милейший Бомарше — совершенно новую нацию.

— Конечно нацию, совершенно новую нацию. Я дам вам денег, не сомневайтесь, — откликается Карон, иначе — Бомарше.

— Но это лишь начало. Завоевав свободу, мы начнем строить новое общество, новую социальную систему. Перестраивать придется все от начала до конца. И это задача для нас, философов. Скажите мне, Дидро, бывали ли вы в Америке? В Луизиане?

— Лишь мысленно. И на бумаге. Знаете — «Les Deux Indes…».

— Мне известно. Я послал Рейналю статистику. Вот почему это так скучно.

— Ужасно скучно. Мне кажется, наша бумажная Америка лучше вашей реальной.

— Послушайте, что я скажу вам, мсье Дидро. Вы должны поехать в Америку. Я рассчитываю посадить вас на корабль и…

— Но мои ноги, мсье…

— Вы увидели бы чудеса. Девственный край, где природа предстает во всем своем совершенстве, загадочности, в грубой первозданной простоте. Этому миру еще только предстоит проложить мост от природы к социуму.

— Мсье Дидро уже видел чудеса, — вставляет Карон.

— Конечно, ведь вы были в России?

— Был. Это тоже общество в самом начале своего становления.

— Нет, мсье, Россия не молода, это лишь видимость. Правильные мотивы привели вас в неправильное место. Северная Америка — первая попытка создать человеческую цивилизацию с нуля, сбросив бремя тысячелетней истории.

— Вам и в самом деле нужны философы. На месте Эдема должна возникнуть цивилизация.

— А после цивилизации?

— Разрушение и руины — таков путь всех империй.

— Вы сами все увидите. Решайтесь, мсье. Обещайте мне, что приедете.

— Но мои ноги, мсье, мои ноги… Чем еще намерены заняться в Париже, мсье Франклин?

— Чем заняться? Что остается сделать после встречи с Дидро? Только встретиться с Вольтером.

— Он в Фернее.

— Разве, мсье? Наведите справки.

— Вы хотите сказать — он в Париже? Я должен увидеться с ним.

Вернувшись вечером домой, на улицу Таранн, Философ надолго задумывается над рукописью, листки которой разложены на его письменном столе. Он думает о высоком человеке в очках и бобровой шапке. Думает о сказочных землях индейцев, американских озерах и болотах, о древесных лягушках Луизианы, о водопадах Ниагары, об обычаях индейских племен, о запахе скунса, о северных канадских оленях, о жалобном вое козодоя в лесной чаще. И он посвящает несколько прочувственных строк землям далекой Луизианы, американским просторам, которым суждено теперь иное, новое будущее: «Мог же он никогда не родиться, а родившись, погибнуть от руки палача или кинжала Брута, этот гражданин, что так ненавидит простое человеческое счастье, что взял на себя смелость распоряжаться им».

Он медлит с минуту, а затем пишет заключение, спокойное и умиротворенное: быть может, хоть раз человечеству удастся создать республику, которая сумеет опровергнуть единый для всех закон, записанный в небесной Книге Судеб, — «Закон единый для всех вещей, людей, обществ на этой планете: мы рождаемся, достигаем расцвета, клонимся к закату — и умираем».

И вот благодаря Франклину наконец свершилось. Этим двоим суждено было встретиться — и они встретились. Там, в сумраке пустой, зашторенной комнаты в каком-то частном парижском отеле, сидит в халате он, самый знаменитый человек столетия. Высохшее тело утопает в кресле. Костлявые ступни обнажены, на голове накручен тюрбан. Ему восемьдесят четыре года, он заметно устал, кашляет с надрывом. За его долгую жизнь сменилось несколько королей, а слов он выковал столько, сколько и не снилось доселе ни одному из кузнецов слова (по правде говоря, он превзошел даже нашего героя). Собранные вместе, его сочинения с трудом втискиваются в сотню томов. Они станут причиной еще одной финансовой катастрофы бедняги Карона Бомарше, который, перестав снабжать деньгами американских мятежников, решит скупить все оставшиеся после Вольтера бумаги и права на издание его произведений. Разорив Бомарше, вольтеровские рукописи начнут рассеиваться сами по себе, как семена-парашюты, по всем библиотекам мира, частным и публичным. Письма его уже можно обнаружить во всех уголках земного шара, адресаты их бессчетны, тематическое разнообразие неописуемо. Он наследил во всех жанрах литературы, пробовал свои силы в поэзии и прозе, комедии и трагедии, сказке и историческом трактате, сатире и памфлете. Он принимал множество обличий, пользовался сотней псевдонимов; даже прогремевшее на весь свет имя — Вольтер — не настоящее. Просто реставрация, собирание по кусочкам его личности — изучение автографов, разоблачение мистификаций, снятие масок, поиск книг и рукописей — обеспечит работой великое множество потомков.

А сейчас, в апреле 1778 года, он снова в Париже. Молодежь следует за ним по пятам. Даже заклятые враги превратились в отпетых друзей. «Автора! Автора!» — взывали они двумя днями раньше в Комеди Франсез, где играли последнее его творение (ни возраст, ни путешествия не смогли прервать работу великого человека) — трагедию «Ирина». Двор и цензура, всю жизнь ополчавшиеся против него, тоже прислали своих представителей, тоже приветствуют его (блистает своим отсутствием лишь Его Величество король). В Париже концертирует сам Моцарт, но с сегодняшним представлением не сравнится ничто, в этот зал рвутся все. Мрачная классическая трагедия великолепна, но бледнеет перед второй, разворачивающейся на тех же подмостках, драмой. В центре сцены установлен бюст автора работы великолепного Каффиери. И вот актеры — трагические и комические — возвращаются, чтобы увенчать его голову лавровым венком, воздать ему почести, поклониться ему. Шум проносится по залу, а потом голоса сливаются в едином вопле: «Автора! Автора!» И он выходит из своей ложи на сцену, становится рядом с гипсовым своим изображением — и венок со скульптуры переносится на голову настоящего, живого Вольтера. «Автора! Автора!» Овация. Аплодируют громко. «Автора! Автора!» — взывает огромная толпа парижан на улице. Он выходит к ним, отмахивается и шутит с обычной своей находчивостью: «Тише, тише, вы погребете меня под лавиной роз», продирается сквозь толпу к карете. Триумф, апофеоз!

— Мсье Талейран уже посетил его, и мсье Франклин тоже, — пыхтит, ведя нашего героя наверх по лестнице частного отеля, толстая мадам Дени.

— И что же мсье Франклин?

— Американцы желали говорить по-французски, а он настаивал на английском, и в результате никто ничего не понял. Но встреча была очень важная и судьбоносная. Если бы еще Руссо был здесь…

— Да, да, конечно, Руссо, — бормочет наш герой.

Громоздкие живописные полотна, украшающие лестничные площадки, освещены факелами. Но в его комнате ставни полузакрыты, полумрак. Все это словно уже было когда-то, словно они давно знакомы. Знакомые обезьяньи черты, глумливый оскал. Остроумный, желчный, язвительный, он уже в том возрасте, когда сгибается спина, ожесточается душа и одолевает мрачный Разбойник с Женевского озера, мастер на все руки. Он сидит, разутый, в своем кресле, острый язык лихорадочно облизывает полные красные губы: копия статуи, виденной нашим героем в Эрмитаже.

Мадам Дени поправляет плед и подушки и усаживается в надежде подслушать разговор. Но что тут скажешь? Он бывал резок и язвителен, но никто не сделал больше для человечества: он отстаивал свободу, сражался за независимость, привнес в католический французский мирок мудрость Ньютона и Локка. Он впадал в немилость, его ссылали, подвергали побоям, заключали в тюрьму, отлучали от церкви. Он жил бок о бок с власть имущими своего времени, и от него зависело — превознести или опорочить их. Ему приходилось подлаживаться к принцам, папам и монархам, но теперь у них хватает ума воздавать почести ему. На сегодняшний день Фридрих Прусский, полюбивший философов еще сильнее, чем в былые дни, хочет поставить ему памятник, а пока что прислал из Потсдама его бюст. На постаменте нет имени — Вольтер, но лишь одно слово: «Бессмертный». И вот он сидит.

Теперь он коронованный король философии: прославленный, сказочно богатый. В его богатстве — на фоне притязаний на статус вечно гонимого — есть что-то загадочное. Однако какими бы путями ни приобрел он это состояние, деньги он тратит достойно: он покупал земли, он построил собственный город, создал собственный Эрмитаж. Некогда говорили, что Ферней — пригород Женевы. Теперь все наоборот. Он посадил собственные сады, вырастил гранатовые деревья и виноградники; он разводит скот, тысячи упитанных овец пасутся на его пастбищах. На него работают мастерские и фабрики; одних часовщиков восемьдесят человек. Он дает пищу умам — умам тех, кого принимает у себя в Фернее и усаживает за стол, и тех, кто читает его книги. Ферней — его резиденция, двор, княжество, империя, единственное место на земле, где короли являются на поклон к мыслителям. Ест он только из серебряной посуды, на каждой двери красуется его герб. Он хотел прожить жизнь честным человеком — и прославиться, стремился остаться добродетельным — и мечтал стать знатным; хотел быть бесстрастным и беспристрастным небожителем — и богачом. В восемьдесят четыре года он преуспел во всем, и имя его не сотрется из памяти Потомства. Все его пьесы поставлены и идут на сцене, но самую главную роль в самой главной пьесе он сыграл сам: героя звали Аруэ, а теперь называют Вольтер.

Он кашляет, харкает, быть может, этот последний триумфальный парижский аккорд будет стоить ему жизни. И все же — как изволил подтвердить даже Его Величество Фридрих Прусский — он и вправду бессмертен. Он стал собственной своей статуей, превратился в собственную восковую фигуру, в собственный свой бюст. Он в точности такой, как у Гудона, оскаленная обезьянья мордочка, но исполненная искреннего воодушевления. Полнотелая племянница при нем вроде охраны: оглядев посетителя, она покровительственно приносит им по чашечке шоколада. О нем говорит весь Париж, все судачат о его возвращении.

— Cher maître, — восклицает наш герой, преклоняет колени, протягивает к нему руки. — Обнимите меня, как честный человек честного человека. Я — Дидро. Я думаю, вы слышали обо мне.

— Дорогой Дидро, мой Сократ, мой брат по мысли и духу! Мы знаем друг друга всю жизнь. Но как долго откладывали мы эту встречу.

— Я надеялся когда-нибудь попасть в Ферней.

— Но не попали.

— Что ж, что суждено — то суждено, а что нет — то нет.

— Так суждено или нет? Итак, о чем же мы будем говорить?

Мадам Дени навострила уши, она знает, что каждое сказанное здесь слово, каждая острота стоит по меньшей мере ливр.

— Шекспир… — начинает наш герой с первой пришедшей в голову темы.

— Ох нет, не надо о нем, — кривится обезьянье личико.

— Но я люблю Шекспира…

— Ну и прекрасно. А я терпеть не могу.

— А я — представьте себе огромную статую Шекспира, я подошел бы к ней, я поднялся бы на цыпочки, я тянул бы руку, лишь бы коснуться его детородного органа… — Наш герой сжигает за собой мосты.

— Вот как…

— …и хотя бы таким образом приобщиться к величайшей в мире тайне рождения и созидания.

— Вы вульгарны — как он. А я-то считал вас разумным человеком.

— Вы осуждаете меня за то, что я обожаю Шекспира?

— Я осуждаю его за нагромождение грубых и непристойных фантазий. Обвиняю в неспособности философски взглянуть на вещи. Мне отвратительно его гротескное простодушие, ненавистны его цели, противно безвкусие…

— Вы ненавидите его потому, что он велик. И потому, что пишет не так, как вы.

— Я — литературный стандарт, точка отсчета.

— Вы порицаете человека, который умнее, талантливее, мудрее вас. Вы завидуете ему…

— Ох, лучше вам уйти, — волнуется тучная мадам Дени.

— Нет, Мари-Луиза, сначала я отвечу, — останавливает ее Бессмертный, — Я прожил больше восьмидесяти лет, я на двадцать лет старше вас, в моем возрасте начинаешь понимать, что такое истинная гордость.

— В вашем возрасте начинаешь понимать, что такое смерть, — отвечает на это наш герой. — Конечно, все желают вам жить и здравствовать, но все же, прежде чем вы умрете, я должен задать вам один вопрос. Вы столько всего понаписали, cher maître, — больше нас, всех вместе взятых. Вы писали мудро и складно, но… Но скажите — вы никогда не уставали?

— Уставал от чего?

— От писанины, хочу я сказать.

— Нет, писать мне не надоедает никогда. Устать писать — все равно что устать жить. А вы? Неужели вы устали писать? Быть того не может!

— Я пришел, чтобы покаяться у ваших ног, признаться в том, в чем не признавался никому и никогда, — говорит в ответ наш герой.

— Говори, сын мой.

— Я грешен. — И Философ действительно опускается на пол у кресла Вольтера. — Я слишком много говорил. Я был рожден, чтобы болтать глупости и проповедовать истину. Всем — друзьям, врагам, незнакомцам. Больше я ничего не умею и не люблю.

— Встаньте же, мсье.

— Мудрым я не был никогда. Меня приводил в восторг мир идей, радовала игра воображения, возбуждали фантазии. Я любил драмы и драматические диалоги. Мне нравилось делать правым то одного, то другого персонажа. Среди выдумок и мистификаций я был как рыба в воде. Вы знаете, что я создал «Энциклопедию».

— Вы знаете, что я знаю, — возразил Бессмертный. — По вашей просьбе я писал для нее статьи. Все стоящие люди писали для вашего издания.

— Да, все умные и порядочные люди участвовали в «Энциклопедии». Но не она предмет моей гордости. Куда больше я горжусь работой, которая до сих пор не завершена — и останется незавершенной.

— Но что вы хотели сказать мне?

— Я разменял седьмой десяток…

— Седьмой? Ха! А я — девятый.

— Я измучен борьбой и тревогами. Мир глупеет, мне нет в нем места. Я жажду лишь уединения и спокойной смерти.

— Уверяю вас, смерть — дело хлопотливое.

— Подумайте, мсье, когда придет наш срок — каким бессмысленным все покажется. Зачем все? Зачем мы? Вольтер? Дидро? Кто это и зачем они? Хотя ваши два слога, конечно, переживут мои.

— Глупости. Оба мы останемся в веках. И вообще наше поколение сыграло огромную роль — и не только в истории Франции. Во всем мире, мсье, мы нужны миру.

— В Петербурге я видел ваш бюст работы Гудона.

— Он их изготовил несколько штук. Еще один в Париже. На мне Гудон сделал себе имя. Сейчас ему заказали гипсового Джорджа Вашингтона.

— А сейчас над вами трудится Пигаль? Кстати, меня он уже сделал.

— Да, Фридрих раскошелился. А Руссо сходит с ума от зависти.

— Так ему и надо.

— Я написал об этом стихотворение. «Бедный Жан-Жак надулся: / Не надо статуй Вольтеру! / Пусть только мне резец твой служит, / Только я достоин этой чести, / А Вольтеру статуй больше не надо! / Несправедливо ставить памятники Вольтеру».

— Забавно, — усмехается наш герой. — А ведь Жан-Жак нас презирает.

— Он из самого себя сотворил кумира, сам себе служит и поклоняется.

— А мы нет?

— Потомки будут вспоминать нас всех, мсье. Но всех по-разному. Руссо запомнится им нытиком. Вы — трепачом. Я — мудрецом. Но все мы подвержены метаморфозам.

Бессмертный кашляет.

— По-моему, он устал, — встревает мадам Дени. — Вчерашний театральный триумф отнял у него последние силы.

— Вы правы, — соглашается наш герой, поднимаясь.

— Нет-нет, мы забыли главное, друг мой. Какова она во плоти? Северная Семирамида?

— Императрица?

— Катрин.

— Катрин?

— Так я ее называю. Знайте, что я люблю ее, мсье.

— Но вы же никогда ее не видели.

— Между нами космическая связь. Судьбоносное притяжение. Электричество. Магнетизм.

— По-видимому, это имеет отношение к власти…

— А я никогда не презирал власть. Я помог ей эту власть обрести. Я хотел сделать ее великой.

— Она стала великой.

— Но каково это — видеть ее въяве, стоять перед ней?

— И снова я должен исповедаться перед вами. Это было ни с чем не сравнимое ощущение. Я приехал в дикую Россию из свободной Франции, приехал рабом. Но покидая ее страну рабов, я чувствовал себя свободным человеком. Я тоже любил ее…

— Вы? И вы были допущены к самому алтарю?

— Был.

— Вы целовали ее?

— Да, мсье.

— Вы прикасались к ней?

— Oui, мсье.

— И чего же вы касались, чего? Ее рук? Или, может быть, бедер?

— Oui.

— Вы бывали в ее опочивальне?

— Бывал, мсье. Я проходил через залы Эрмитажа — и засовывал письма ей под подушку.

— Что-о?! Вы касались ее… подушки?

— Дядя, пожалуйста, — чуть не плачет мадам Дени, — вам нельзя волноваться.

Философ смотрит на фернейского мудреца, а тот с горечью глядит на него из глубин своего кресла.

— Вы были ее фаворитом?

— Одним из многих. Но при расставании она одарила меня столь щедро, что я даже смутился.

— Одарила? Чем одарила?

— Много чем. Отдала мне свою чашку с блюдцем. Не сомневаюсь, что при желании я мог бы опустошить российскую казну.

— Разве это называется «одарила»? Быть может, вы не знаете, но много лет из Петербурга в Ферней шли целые караваны, — похваляется Бессмертный. — Она слала мне золото, драгоценные камни, серебро. Даже перстень, на котором собственной ее рукой был выгравирован…

— Перстень? Как вот этот, у меня на пальце?

— Похож немного. Это было как в сказке из «Тысячи и одной ночи». Не успевал прибыть один караван верблюдов, как за ним уже спешил следующий.

— Кстати, вы действительно советовали ей воевать с Мустафой? И с Польшей, кажется, тоже?

— Боюсь, насчет Польши она ввела меня в заблуждение.

— А Турция как же?

— Наверное, не стоило мне писать таких вещей. Но она свела меня с ума.

— Она прославляла вас, вы ее. Любовное заигрывание на почтительном расстоянии.

— Вы знаете об этом больше моего. Вы там были. Вы наслаждались ее обществом и расположением. Я завидую вам, Дидро. Мне надо было ехать, а не вам. Это не просто наслаждение, друг мой, это религиозное действо, ритуал. Как я мечтал об этом: подойти к алтарю, протянуть руку к жертвеннику…

— По-моему, она этого не хотела.

— Она неоднократно звала меня.

— Да, но Мельхиору Гримму она велела не допускать вас. Она боялась, что ваши фантазии не выдержат встречи с реальностью. Помните, в одном из ее посланий? «Вашу Катрин лучше наблюдать издали». Я думаю, она права.

— В конечном счете она получит нас обоих, — пожимает плечами фернейский мудрец. — Запомните мои слова: скоро я тоже поеду в Россию — и возлягу рядом с императрицей. Очень скоро: сразу же как умру.

— Ах, дядя! Перестаньте, пожалуйста, не смейте даже думать об этом, — кудахчет племянница. — Мсье, вы встревожили его. Не понимаю, о чем вы только думаете. Почему вы с ним так разговариваете? Не пора ли вам покинуть нас?

— О да, мне пора, мои превосходные швейцарские часы, подарок Ее Величества, никогда не лгут, — отзывается наш герой, вынимая фернейские часы.

Через месяц прославленного на весь мир мыслителя действительно не стало. В Россию его тело не повезли, а под покровом ночи посадили в повозку, запряженную шестеркой лошадей, и вывезли из Парижа: священники отомстили ему за безбожную жизнь, и Аруэ Вольтер до сих пор не дождался настоящих похорон и скитается по свету…

Игра близится к безрадостному концу. Через месяц — новая смерть: нежданно-негаданно сошел в могилу Руссо (тоже создание нашего героя). На этот раз могила на Тополином острове посредине озера в Эрменонвилле. И сколько слез, сколько причитаний — еще бы, ведь это Жан-Жак, он жил сердцем, а не головой: «Матери, старики, дети, искренние сердца и чуткие души! Ваш друг спит вечным сном под этим могильным камнем». Вот и Мария-Антуанетта здесь — платочек к носу; так оплакивает нация всеми любимых сказочных принцесс. На могилу кладут его «Исповедь» — книгу, возвысившую его и его друзей. За могилой Руссо лежат его исповеди, книга, где он делает его собственные возвышения и распоряжения для всех своих друзей.

Вольтер, Руссо: это конец, уходит эпоха, пора закрывать лавочку. Личность, неповторимая человеческая личность, единственная причина всего, включая существование самого космоса, вскоре тронется в дальний путь — и приведет он, возможно, в пустоту, в ничто.

Проходит время. Все сильнее горбится его спина. По ту сторону океана американцы завершают свою революцию. Россия все сильней теснит Турцию; из Петербурга приходят порой — один-два раза — маленькие подарки, и ничего боле. Слабеет зрение, мучает одышка. Ноги становятся все худей, трясутся и не слушаются, а сердце, уставшее от своей благородной работы, бестолково трепыхается в груди. Оставшиеся после Вольтера и Руссо книги и бумаги куплены и увезены на север. Вскоре его рукописи тоже будут вытащены из ящиков, книги сняты с полок и упакованы — труды всей его жизни отправятся далеко-далеко. Они станут его некрологом, надписью на могиле — а потом Потомство вынесет свой вердикт. Пора привести все в порядок, убедиться, что написано все, чему надлежит быть написанным. Заходя в кафе и наблюдая за шахматистами, он приглядел четырех юных переписчиков, привел их к себе и засадил за работу. Теперь они сидят — каждый за отдельным столом, — и перед каждым тысячи разрозненных страниц: заметки, наброски, чертежи, письма. Закончив со своей стопкой бумаг, переписчик передает ее соседу, а тот в обмен отдает свою. Копии делаются с копий, переписывается то один, то другой вариант произведения, и никто уже не понимает, где оригинал, а где копия, и не в силах разобрать, что есть что и что к чему.

И вот наступает время неожиданных визитов и многозначительных вестей с севера, из Петербурга. Всего за несколько месяцев три неожиданных гостя посетили его обиталище. Первым является мужчина, белокурый, огромный, как медведь; он похудел, глаза смотрят виновато и напряженно. Сперва Философ не узнает его, но, вглядевшись в знакомые черты, догадывается: перед ним Григорий Орлов, некогда — пока гордость не завела его слишком далеко — самый могущественнейший человек в России, лучший любовник Ее Величества. Наш герой отлично помнит: десять лет назад Григорий ненавидел его и пытался выжить из Петербурга. А теперь он желает поговорить. Они проводят вместе несколько замечательно приятных вечеров, и все они напоены ароматом одной и той же женщины. Орлов измучен, призраки одолевают его — призрак недавно умершей жены и указующий на него обвиняющим перстом дух царя Петра Третьего. На том свете всем известно, что он совершил, — известно, впрочем, и на этом. Орлов пересказывает Философу странные и дикие слухи. Будто бы со смертью Григория Потемкина вкусы императрицы изменились. Теперь в Ночные Императоры она берет только неоперившихся юнцов: вот почему дальновидная княгиня Дашкова, давно впавшая в немилость и высланная из страны, скитается по Британии и Ирландии и пичкает своего сынка отборными европейскими знаниями в надежде потом пристроить его в царскую опочивальню.

Вылепив на прощание этот отравленный злобой пирожок, желчный Орлов продолжает свой путь (который приведет его прямиком в желтый дом). Не успевает он уйти, появляется сама княгиня Дашкова. Она остановилась в «Китайском отеле» и заказала свой бюст — разумеется, все тому же Гудону. С ней ее сын, англичанин с головы до пят, коротко стриженный, подтянутый, совсем еще ребенок. Философ рад встрече, с удовольствием беседует с княгиней, приглашает ее к обеду. Справляется о статуе Фальконе: закончена ли наконец работа, снята ли парусина.

— Я видел ужасный сон, — признается он. — Мне снилось, что подломились тонкие копыта и Всадник рухнул на землю, раздавив всех стоящих под ним.

— Нет, дорогой Дидро, Всадник не рухнул, он прекрасен. Монумент установили прямо на Сенатской площади. Собрался весь Петербург. Не было только самого Фальконе. Может быть, вы видели его?

— Отнюдь, — качает головой Философ. — Говорят, он в Севре, занялся фарфором, а скульптуру забросил.

Философ разглядывает сына Дашковой, столь юного, что он мог быть ее внуком. Осторожно намекает на распространяемые Орловым сплетни.

— Орлов был здесь? Вы знаете, он меня ненавидит. Колесит по всей Европе и повсюду рассказывает гадости обо мне. Он положительно сумасшедший.

— Что ж, это многое объясняет.

— И кроме тою, что дурного в том, что мой мальчик действительно хочет подружиться с императрицей?

На следующий день является третий гость из северной державы. Этот прибыл инкогнито под именем графа Северного. Его визитную карточку заносит слуга; сам он показаться не пожелал. Но как-то утром он идет к мессе (случается это, прямо сказать, нечасто, но сегодня он сопровождает свою дочь-плясунью) и видит, как отделяется от толпы и подходит к нему человек со странно знакомым лицом.

— Где только не встретишь нашего именитого атеиста… — говорит принц Павел, тот самый российский наследник, свадьбой которого Философ любовался с балкона десять лет назад.

Да, он в Париже — и он покупает севрский фарфор, мебель, драгоценные камни и серебро; он истинный сын своей матери — по крайней мере в некоторых отношениях.

— Философам тоже случается преклонять колени перед алтарем, — отвечает наш герой.

— Или валяться в ногах у шлюхи? У дражайшей маменьки, например, а, что скажете? — почти выкрикивает этот курносый тип, которому вскоре предстоит взойти на русский престол.

— Я любил вашу мать, — говорит наш герой.

— Кто ж ее не любил, — ухмыляется маленький террорист. — Все равно в конце концов она воссоединится с моим отцом. От этого ей не уйти.

— Память о ней сохранится в веках.

— Нет. Об этом я позабочусь.

Наш герой смотрит на Павла, и ему на мгновение приоткрывается кровавое будущее страны, отданной во власть тирану. Но звон церковных колоколов прерывает эти видения, зовет его из пучин будущего на сухую прозаическую землю настоящего.

Под аккомпанемент этих российских призраков Философ вновь принимается за работу, вновь садится писать. На этот раз пьесу. «Он хороший? Он плохой?» — назвал ее наш герой. Пьеса про него, про автора — а о чем же еще говорят практически все писатели? А также про то, что казалось абсурдным покойному Вольтеру и что проглядел покойный Руссо: по природе своей человек не добр и не зол, в нем в равной степени заложено и то и другое. Личность двулична. Об этом они как-то давным-давно говорили с «Ним», с Lui в кофейне «Регентство»; шел дождь, рядом играли в шахматы, а «Он» разглагольствовал:

— Что я поделываю? То, что обычно делают люди, и вы, и я, и все прочие, — хорошее, плохое и вовсе ничего. А тем временем у меня росла борода, а когда она вырастала, я ее брил.

— Это вы напрасно делали, — отвечало ему Moi, «Я» Философа. — Борода — единственное, чего вам недостает, чтобы принять облик настоящего мудреца.

— О да, в мраморе или бронзе это имело бы превосходный вид. Именно об этом мечтают все твои гении, а?

— Почему нет, если мы заслуживаем того?

— Когда я еще был так глуп, что имел свой дом, у нас часто собирались философы, преимущественно неудачники. Никогда больше я не видел такого скопления несчастных, злобных, посредственных, невежественных созданий водном месте. Все как на подбор безмозглые тупицы — как и ты. Если хочешь знать мое мнение, все неприятности в этом мире происходят от людей, возомнивших себя гениями. Большинство гениев я придушил бы своими руками. Нет, я вовсе не хочу стать одним из них. Я предпочитаю оставаться обычным человеком. Впрочем, больше ни на что я не способен.

— Ты действуешь мне на нервы, Рамо.

— Знаю. Именно за это ты меня и ценишь.

— Бездельник.

— Я знаю. По крайней мере я не меняюсь.

— К сожалению. Глупец.

— Конечно, я глуп. Только глупцы вроде меня дорогого стоят. Я неистощим на выдумки и поэтому нужен людям. Вспомни, короли всегда держали при себе шутов, а не мудрецов. Это потом уж они настолько поглупели, что превратили шутов в философов. А ты, что хорошего принесла твоя философия тебе?

И впрямь — что? Каким же он был? Плохим или хорошим? Мудрецом или глупцом? Кто ответит? И что есть жизнь? Поучительная прогулка по вселенной путями, предначертанными в небесной Книге Судеб? Или хаос, кутерьма, мазня, бессмысленное блуждание, пустая трата времени? Что есть добродетель? И что значит это слово для курносого наследника российского трона, не способного увидеть разницу между возвышенным и низким? Что есть книга? Что есть двадцать восемь томов с гравюрами и приложениями: сокровищница человеческой мудрости или запас случайных, устаревших уже знаний? Что есть история? Открытие истины или ложь? И что толку во всех этих историйках, в незавершенных небылицах? Кому нужна повесть о человеке, который превращается в двух, спорит со своим двойником и ни на один вопрос не находит ответа; кому интересна повесть о слуге, который считает, что достоин занять место Хозяина, и о Хозяине, который не может шагу ступить без своего слуги?

Что есть автор? Увенчанный лавром триумфатор на залитой светом сцене или простое перо, безвольно мечущееся по белым страницам, ничего не утверждая, ни на чем не настаивая, лишь умоляя читателя о поддержке и понимании? Что есть смерть? Вечная тишина, погружение в пустоту — или начало существования в памяти Потомства, начало путешествия от склепа к пантеону? Быть может, переход в мир иной — лишь смена точки зрения, взгляд с другой стороны?

Он чувствует себя одиноким, обделенным, ограбленным. Ушел Стерн, нет больше Вольтера и Руссо. Мадемуазель Леспинасс умерла, ненадолго пережив Д'Аламбера, которого она обманывала и сердце которого разбила. Умер Кондильяк, умер шумный бездельник — племянник Рамо. А затем Софи, его возлюбленная Софи Волан! Некогда он уверял ее, что тот, кто жил, не может умереть совсем, уйти без следа: ведь в могилу он унесет любовь прежней, земной жизни. Но как одинок он теперь. «Одиноко на этой земле, — пишет он, — нет у меня больше ни отца, ни брата, ни друга, ни соседа; единственный мой собеседник — я сам».

Нет-нет, он не один. Плещется в лохани и покрикивает на прислугу Дорогая Зануда. В углу корпят над перемешанными в беспорядке бумагами переписчики. Самому ему больше не удержать исписанную страницу: дрожит рука, расплываются, двоятся буквы. А сверху смотрят на него чьи-то лица.

— О чем вы думаете, доктор?

— Думаю, что такое человеческое величие и из чего оно складывается. Велик тот, кто овладел своим разумом, стал тираном для своих чувств, тот, кто подчинил себе собственную свою личность… Но где моя шляпа? Где моя трость? Мне пора. Меня ждет пациент в Марэ.

Но что это, что происходит? Почему он не может пошевелиться, не может двинуть ни рукой, ни ногой? Это апоплексия; с ним случился удар…

Виргинец скачет в Париж. Суровый и амбициозный человек, недавно овдовевший, он путешествует по Франции в собственном фаэтоне, построенном в его собственном имении, Монтичелло, собственными его рабами в количестве двухсот человек. Грандиозная повозка пересекла вместе с ним Атлантический океан; ее выгрузили в Плимуте, затем вновь погрузили на корабль — и в путь по неприятному, скалистому Английскому каналу, пока не покажутся берега Франции. Рядом с ним сидит его дочка, застенчивая, диковатая одиннадцатилетняя Пэтси. На чемодане примостился слуга-мулат, домашний раб Джеймс Хемингс, чья сестра, рабыня Сара, присоединится к ним в назначенное время в городе. И вот сейчас они по новому мосту Нейи переправляются через Сену. Он с удовольствием признает, что мостов красивей этого ему видеть не случалось.

Он едет по широкому, усаженному деревьями проспекту — по Енисейским Полям — к центру самого элегантного и, разумеется, самого большого из виденных им городов. Американец с волосами песочного цвета, американский гражданин — вот кто он такой, и все благодаря новому Парижскому соглашению, подписанному в этом городе в прошлом году англичанами и американцами и утвердившему существование Первой Новой Нации, — проезжает мимо нарядных зданий и останавливается у отеля, что за Пале-Роялем. Позднее он построит собственную резиденцию — Отель Тэбу, приличествующую полномочному представителю Новой Нации. «Наконец-то я здесь, я вышел на подмостки хвастливой старухи Европы. Смотрите на меня!» — напишет он домой. Затем, побоявшись, что это звучит чересчур по-детски экспансивно для человека, приехавшего налаживать международные связи, он продолжит в ином тоне: «Тебе, наверное, любопытно, какое впечатление эти подмостки произвели на первобытного дикаря с американских гор. Так вот — довольно-таки неблагоприятное».

Но Европа все же впечатляет. Хотя Париж не Америка, хотя люди здесь живут по звериным законам, вполне сравнимым с законами виргинских лесов, хотя и здесь нищие — те же рабы и зависят от богатых не меньше, чем рабы от плантаторов, хотя вода грязная, а женщины бесстыдны в своих страстях, он должен признать, что есть здесь свои преимущества. Он любит еду и вино, а Париж — столица чревоугодия. Он обожает архитектуру. Здесь можно побродить по книжным лавкам, в подробностях рассмотреть классические архитектурные ансамбли, увидеть самые красивые и древние развалины. Можно пообедать с философами, послушать оперу, посмотреть модную пьесу. Порой кажется, что можно провести здесь всю жизнь и не услышать ни одного оскорбительного, грубого слова. «Что касается застолий, тут нам до них далеко: здесь хорошему аппетиту обязательно сопутствуют воздержание и благородная умеренность. Во Франции я ни разу не встретил пьяного. А здешние архитектура, скульптура, живопись и музыка приводят меня в такой восторг, что передать его не хватает слов». Сейчас, когда весь мир перевернулся вверх тормашками, здесь происходит столько достойных внимания событий, столько ведется переговоров, интересных сметливому юристу: создаются объединения, защищаются права, заключаются соглашения. Ссуды в нидерландском банке, транспортные и торговые сделки, импорт американского табака, борьба с пиратами. Вскоре выйдет срок старика Франклина, и он станет следующим американским послом. И будет им до конца 1780 года, когда второй раз на его памяти мир перевернется с ног на голову.

— Ей-богу, дружище, тебе стоит с ним встретиться, — убеждает Мельхиор Гримм. — Его зовут Томас Джефферсон.

— Зачем он мне, — слабым голосом, лежа в кровати, отвечает наш герой. — Сам видишь, в каком я состоянии.

— Он хочет с тобой познакомиться.

— Что ему нужно? Ты-то его откуда знаешь?

Они беседуют в комфортабельной, хорошо обставленной квартире на Правом берегу. Этими удобствами он обязан петербургской императрице: когда с Философом случился удар, она настояла, чтобы Гримм перевез его с женой, рукописями и библиотекой с неудобной улицы Тиранн на престижную улицу Ришелье. Философу царица послала наилучшие пожелания, а Гримму — распоряжения («Смотри, чтобы ничего не пропало, ни клочка бумаги»), Екатерина и впрямь сделала щедрый жест, и апартаменты в Отель де Брезон как раз подходят для человека, который с трудом поднимается с постели, — а жаль, было бы еще лучше, если бы он был в силах выйти на улицу и прогуляться до Пале-Рояля.

— Мы вместе работали над американскими соглашениями. Кстати, я не говорил тебе, что правительство просило меня заняться американскими делами?

— Нет, не говорил. Значит, теперь ты будешь щеголять американскими титулами и наградами.

— Американцы — простые ребята. И нет у них никаких титулов.

— Помяни мое слово, обзаведутся. В торжественные моменты особо отличившимся полагается раздавать награды. Каждому нужны его пятнадцать минут под солнцем.

— Джефферсон сказал, что я самый приятный и располагающий к общению человек из всего французского дипломатического корпуса.

— Неудивительно. Надеюсь, ты не утаил своего немецкого происхождения? Просто чтобы не было недоразумений.

— Я — гражданин мира, и он это прекрасно понимает. Мы с ним подружились.

— Ты покупаешь ему духи и румяна?

— Он ими не пользуется. Говорит, что родился в глубинке.

— Значит, ты собрался в Америку? Скоро я увижу тебя с голой грудью и пером в волосах.

— Нет, правда, дружище, тебе надо встретиться с ним. Он настаивает, и я пообещал устроить вашу встречу. Он говорит, что его заветное желание — поскорее познакомиться с Дени Дидро. Ведь ты же можешь…

— Умереть. Отлично. Раз обещал, приводи своего благородного дикаря, Мельхиор.

И вот полномочный министр сидит на стуле в углу, важный в своем министерском костюме за двадцать гиней; и нет у него на голове бобровой шапки. Он прибыл в сопровождении черного слуги, который тащил две корзины — со сладким картофелем и американскими абрикосами. Сейчас Дорогая Зануда разглядывает их с нескрываемым отвращением.

— Делая визиты, я стараюсь приносить с собой весточки из Нового Света, — поясняет песочноволосый министр. — Кондорсе я принес кленового сиропа, орехов пекан мсье Малербу и мсье Бюффону целого американского лося.

— Ну мне еще повезло, — ворчит наш герой, лежа на прекрасной кровати, подаренной скифской императрицей.

— Передать не могу, как много значит для меня наша встреча, — разоряется тем временем гость. — Я владею крупнейшей в колониях… гм… крупнейшей в Северной Америке библиотекой. Я завещаю ее американскому народу.

— Я вас понимаю.

— Я хочу сказать, мсье, что там, в Виргинии, откуда я приехал, я много месяцев собирал полный комплект вашей «Энциклопедии». Я жаден до знаний, я читаю запоем…

— Неужели наша «Энциклопедия» добралась до Америки?

— Конечно, мсье!

— И сколько вы за нее заплатили?

— Сколько? — улыбается министр. — Целое состояние. Пятнадцать бочек дурман-травы: табака. Бедный юрист не может позволить себе такие траты. К счастью, мне удалось повернуть дело так, что расходы оплатил штат Виргиния.

— Табак? Вы, может быть, не в курсе, но во Франции больше в ходу деньги.

— У нас тоже, мсье. Но все это произошло во время наступления англичан. Чтобы книги не пострадали, их надо было переправить в другой конец штата.

— Надеюсь, что хлопоты того стоили, мсье Джефферсон.

— О да, мсье Дидро. Одно тянет за собой другое. Книги рождают книги. Ваша великая книга подвигла меня накропать собственную книжонку. Так, небольшой справочник по Америке. Я полагаю, в вашей стране он будет пользоваться спросом. Я захватил рукопись с собой в Париж и хочу опубликовать. Мне помогает мсье Малерб. Возможно, вы его знаете.

— Мне ли его не знать. Он был цензором «Энциклопедии». А как называется ваша книга?

— «Заметки о штате Виргиния».

— Правда? Я буду ждать ее с нетерпением.

— Это каталог диковинок американской природы, новейших диковинок мира. Я хотел продемонстрировать Старому Свету чудеса Нового.

— Неужели разница между ними так велика?

— Вы будете поражены, мсье. Колоссальный Ниагарский водопад. Мой любимый, божественной красоты Природный мост в Виргинии, невероятная выдумка природы. Я его купил, это будет мой Эрмитаж. Река Миссисипи, сэр, самая длинная в мире. Но многое нам еще предстоит открыть.

— Удивительные земли Луизианы.

— Да, да, мсье. Но сперва мы должны стать нацией. Объединить в единое целое тринадцать штатов. Написать настоящую конституцию. Разработать правовую систему. Создать полицейские формирования.

— Обзавестись собственной валютой?

— Да, сэр. Этот вопрос я уже продумал. Медный цент, серебряный десятицентовик, золотой доллар.

— Верховным судом?

— Обязательно.

— А как с промышленностью, с мануфактурами?

— Все будет, мсье. Со временем все будет. Сначала экономика будет базироваться на сельском хозяйстве, мы воспитаем в наших фермерах республиканский дух независимости.

— Но крепостные, вы освободите крепостных?

— Рабов, мсье? Не сразу, но со временем — обязательно.

— Что насчет образования?

— Знания — это все, мсье. У меня есть проект университета…

— У вас?

— У меня. Я хочу основать новый университет в Шарлоттвилле.

— Надеюсь, среди профессуры не будет священников?

— Конечно нет. Это будет совершенно новое, демократическое, с практической направленностью университетское образование.

— В Америке растет тутовое дерево? И конопля?

— У нас, мсье? Чего только в Америке не растет! Могу составить для вас список.

— А железо у вас есть? А бокситы?

— Пока, может, и нет, но со временем, когда мы исследуем наши почвы, наверняка найдется.

— Население Виргинии?

— Я принесу вам экземпляр своей книги. Она как раз из таких сведений и составлена. Но помните, это только один штат, самый прекрасный, но один из тринадцати. Америка — огромна, ее земли простираются до самого Тихого океана.

— Луизиана…

— Да, Луизиана. Может, мы назовем ее иначе. Но главное — создание нации. Конституция. Разработка соотношений между частями и целым. Столица. Живая, развивающаяся нация.

— Вы строите новую столицу?

— Да, мсье. Мы будем строить ее в новом месте, где не строил до сих пор никто. Каждый день я обследую, замеряю, изучаю новые парижские постройки — собор Суффло и другие. Быть может, это пригодится нам при строительстве Капитолия.

— Но убедитесь сперва, что ваша новая столица не напоминает живот, приделанный на кончик пальца.

— Простите? Эта метафора сложновата для меня.

Наш герой сам, без посторонней помощи, приподнялся на подушках и указал на комод в углу комнаты.

— Поищите в том ящике, мсье.

— А что искать? — спросил министр и повелительно махнул своему чернокожему Джеймсу.

— Там шестьдесят шесть записных книжек. План создания идеальной и совершенной республики. Нового, свободного от власти тирана государства. Республики света и счастья для всех. План новой столицы. Нового университета. Организация полицейских сил.

— Чего-то не вижу, хозяин. — Джеймс Хемингс шарит по полкам и ящикам комода.

— Эй, малый, протри глаза и посмотри получше…

— Ух ты. — И Хемингс выкладывает на стол пачку бумаг.

— «Дневной сон Дени-Философа»? — Джефферсон раскрывает один из блокнотов, — «Как извлекать пользу из религии и применять ее в благих целях»?

— Да, это они, мои записи.

— Но на титульном листе надпись: «Ее Величеству Екатерине, Самодержице Российской».

— А вы зачеркните и напишите: «Мсье Джефферсону, штат Луизиана».

— Вы действительно хотите передать мне эти рукописи?

— Только обещайте внимательно прочитать и правильно использовать их.

— Да, мсье, конечно, я так и сделаю, я постараюсь, мсье. Но сейчас, надеюсь, вы простите меня, мсье Философ. Как раз сегодня у меня назначена встреча с мадам Косуэй, она хочет заказать мой бюст одному знаменитому скульптору — мсье Гудону. Я уже приобрел шесть его работ. В том числе Вольтера — вот уж кто был нехорош собой…

Этим вечером наш герой вдруг почувствовал себя лучше. Так хорошо не было ему с того дня, когда он, ног под собой не чуя от страха, вошел в тронный зал нависшего над Невой Зимнего дворца и увидел там великую императрицу. Он в превосходном настроении, душа его ликует. Он сделал это: он создал новую страну. Джефферсон вернется на родину — и расцветут луизианские земли. За прибрежными районами, где засели в своих укрепленных городишках жители британских колоний, где возделывают землю, изобретают электричество, торгуют с бывшей своей родиной, — там, дальше, внутренние районы страны: бескрайние равнины; непроходимые дороги индейцев; излюбленные миссионерами-иезуитами и испанскими путешественниками земли; угодья французских охотников. Там грандиозные реки, высокие горы, необъятные прерии, безводные пустыни; неизвестные виды животных и птиц, деревьев и овощей. Он видит их, ему принадлежат эти чудеса, эти никем не виданные просторы, эти безымянные богатства, мутные воды Миссисипи, берущие начало в озере Итака, текущие в земли будущего, которым только предстоит быть открытыми…

Все же не зря он выдумывал, писал и переписывал эту страну, а может, и целый континент, драгоценный плод его грез наяву. В конце концов, труды его не пропали даром, и потому он вполне счастлив, сидя сегодня здесь, за столом между женой и любимой дочерью. Он чувствует себя неплохо, даже поел немного — ложка супа, кусочек тушеной баранины. А потом потянулся к корзине с американскими абрикосами, оставленной двумя посетителями.

— По-моему, не стоит, mon mari, что-то мне неспокойно, — говорит Дорогая Зануда, суетясь вокруг него, как обычно.

— Чепуха. Американские абрикосы, фрукты Нового Света. Какой от них вред?

И он ест. Он кашляет; голова его падает на грудь. Спокойной ночи, дамы. Доброй вам всем ночи.

Вскрытие трупа, продиктованное требованиями современной медицины и великим духом Разума, показывает: желчный пузырь высох, печень испорчена, мочевой пузырь воспален. Причина смерти — апоплексия, но мозг — как у двадцатилетнего юноши. Похороны — в красивой городской церкви Сен-Рош, недалеко от Вандомской площади. На похоронах присутствуют Гримм и Джефферсон. Конец лета 1784 года. Еще пахнут липы. В Комеди Франсез идет «Женитьба Фигаро» Бомарше, а в Опере — «Галантная Индия» Рамо. Братья Монгольфье устраивают полеты на воздушным шаре с огненным двигателем, а д'Аббан гоняет вверх-вниз по Сене пыхтящий колесный пароходик. Осталось еще пять солнечных лет — а потом эра Разума сменится эпохой Кровопролития. А пока что благоухание ладана заполняет церковь до самого купола, а пятьдесят специально нанятых священников с зажженными свечами идут за гробом Философа к алтарю.

Богатые и торжественные похороны. Почему бы и нет? Религиозная церемония оплачена деньгами, полученными за атеистическую «Энциклопедию». Под слаженное пение церковного хора останки опускаются под каменную плиту в часовне Девы Марии. Изящная, украшенная куполом часовня в центре этой прекрасной церкви и лепное надгробие работы Фальконе: аллегорическая фигура Славы, изображение Благовещения. Но вот что странно… Вскоре эту плиту поднимут — и окажется, что гроб и тело исчезли. И не видел их больше никто и никогда.

— Diderot le philosophe? Disparu. Пропал без вести, — скажет вам ризничий, ежели вы, подобно мне, посетите сегодня церковь Сен-Рош.

Но, как говорится, хорошо смеется тот, кто смеется последним…