— Разве мы не пойдем сегодня к Сторам? — спросила Сьюзен.

— Нет, — сказал я. — У них гости.

Личико Сьюзен сморщилось, точно она собиралась заплакать, и она топнула ножкой.

— Какие противные! Они же звали!

— Больше мы туда не пойдем, — сказал я.

— А почему?

— Автобус подходит, — сказал я. — Побежали, а то не успеем.

Мы вскочили на подножку в ту минуту, когда автобус уже отходил от остановки, и, тяжело дыша, опустились на сиденье.

— Куда мы едем, Джорик? — спросила Сьюзен.

— В «Каприз».

— Уу, какой гадкий! Там так пустынно.

— Потомуто мы и едем туда. — Я сжал ее руку. — Если, конечно, ты не предпочтешь пойти в кино.

— Честное слово, нет. — Она посмотрела на меня сияющими глазами.

— Сейчас не холодно, — сказал я. — Но если ты озябнешь, скажи мне, и мы сразу вернемся домой.

— Я не озябну. Ей-богу, не озябну. — Она пригнулась ко мне и тихонько шепнула: — Если ты приласкаешь меня, мне сразу станет тепло-тепло. — Ее дыхание пахло зубной пастой, и больше того — пахло молодостью и здоровьем. Она казалась такой чистой, словно к ней вообще не могла пристать грязь. И таким же чистым был вечер — деревья вдоль Орлиного шоссе серебрились в лучах молодого месяца, порывистый ветер сметал с неба клочки облаков. Сейчас, когда Сьюзен была со мной рядом, события вчерашнего дня выглядели до смешного нереальными. Внезапно сердце мое перестало биться: в автобус вошел пожилой мужчина в очках. Однако это не был Хойлейк.

На следующей остановке в автобус вошли молодой человек и девушка лет девятнадцати. Во всяком случае, так мне показалось: лицо девушки, как и лицо ее спутника, было исполнено безмятежного спокойствия, словно она решила, что достигла наиболее приятного возраста, и отнюдь не торопится выходить из него. У нее было круглое плоское лицо; она пользовалась губной помадой неподходящего оттенка, а обтянутые шелковыми чулками ноги и туфли на высоких каблуках вносили в ее облик чувственный диссонанс, — как если бы она вздумала мыть пол в прозрачной нейлоновой рубашке. На молодом человеке было синее пальто, перчатки и шарф, но он был без шляпы, следуя нелепой моде, распространенной среди рабочих, — сейчас, после полученных от Элис уроков, мне это казалось столь же диким, как выйти на улицу без брюк. Я смотрел на молодого человека с тайным злорадством и самодовольством; тщательно приглаженные бриллиантином волосы, заурядное, словно сошедшее с конвейера лицо — скуластое, топорное, незначительное; такие лица видишь на плакатах, видишь в Блэкпуле, где его обладатель в рубашке с отложным воротником, выпущенным поверх пиджака, наслаждается жизнью. Может быть, они кому-то нравятся, но на меня производят гнетущее впечатление. Этот Лен, или Сид, или Клифф, или Рон никогда не станет близок такой девушке, как Сьюзен, ему никогда не представится случай встретить такое сочетание страстности и невинности, какое можно объяснить лишь тем, что у твоего отца в банке лежит сто тысяч.

— А почему мы больше не пойдем к Еве? — спросила Сьюзен.

— Ты ведь знаешь.

— Милый, не надо говорить загадками. Если бы я знала, я не спросила бы.

— Мне кажется, что я не слишком нравлюсь твоим родителям, — сказал я. — Боб просто выполняет их приказание.

Она выдернула у меня руку.

— Зачем ты говоришь гадости. Словно они какие-то всемогущие тираны, а Боб их покорный раб.

— Но в какой-то мере это правда, ты не можешь этого отрицать. Твои родители, несомненно, недовольны нашим знакомством.

Она снова вложила свою руку в мою.

— Ну и пусть. Они не могут помешать нам видеться. Мы же ничего дурного не делаем.

Мы доехали до парка Сент-Клэр и вошли в него там, где раньше стояли большие чугунные ворота. Седрик как-то говорил мне, что они были, пожалуй, лучшим образцом английского чугунного литья XVIII века, сохранившегося до наших дней; а муниципалитет во время войны продал их как лом. На столбах, оставшихся от ворот, красовались два сокола (это был герб Сент-Клэров) — один из них без крыльев: какой-то пьяный солдат практиковался здесь в стрельбе из автомата. На вершине холма, куда вела подъездная аллея, виднелся родовой дом Сент-Клэров. Он был относительно невелик — строгое здание без зубчатого парапета, без всяких башенок и балконов. Но у меня захватило дух, когда я увидел его, и на память вдруг пришла любимая фраза учителя рисования в Дафтоне: это — застывшая музыка.

Архитектор, который его строил, был так же неснособен включить в него хоть одну неверную деталь, как я был неспособен представить баланс, не сходящийся хотя бы на пенни. Но дом был мертв. Чтобы понять это, вовсе не требовалось видеть заколоченные окна, засорившиеся фонтаны, заросшие декоративные пруды перед восточным и западным флигелями. От него веяло смертью, он сам хотел умереть.

Мы поднялись по крутой извилистой тропинке на холм и оказались позади дома. Тропинка без конца поворачивала, точно в лабиринте, и в этом мерещилось что-то зловещее — словно она с удовольствием завела бы путника в тупик, откуда нет выхода. Огромные деревья вокруг нас походили в лунном свете на виселицы, а порой кусты над тропинкой совсем смыкались, и мы с трудом могли пройти сквозь них. Когда мы добрались до отрога холма, на котором стоял «Каприз», я был мокр, как мышь. Я разостлал на земле плащ, мы сели на него и некоторое время молчали. Внизу перед нами, как на ладони, лежал Уорли: весь город был отчетливо виден отсюда. Я впервые заметил, что он напоминает по форме крест: в центре — Рыночная площадь, а в северном конце район особняков, — про обитателей его говорили, что они живут «Наверху». Я увидел улицы и дома, которых никогда прежде не видел: большие квадраты домов, широкие прямые мостовые — не черные или серые, а белые, сверкающие. Только потом я догадался, что то были новые здания муниципалитета в восточной части города: в лунном свете бетон казался мрамором, а еще не замощенная улица — асфальтовой лентой.

«Капризом» назывались искусственные развалины в готическом стиле. Три срезанные наискосок башенки были слишком малы, и не верилось, что они когда-либо могли быть настоящими башнями. В самой высокой были даже прорезаны две бойницы. В одной стене виднелась дверь, а над ней каменный барельеф; в другой — три окна, возведенные лишь до половины. Кладка была на редкость прочной: Седрик рассказывал, что сравнивал «Каприз» с гравюрой времен его сооружения и убедился, что, простояв свыше ста лет на этой лужайке, открытой всем ветрам, «развалины» ничуть не пострадали.

— Это постройки моего пра-пра-прадедушки, — сказала Сьюзен. — Его звали Перегрин Сент-Клэр, он был ужасно распутным и дружил с Байроном. Мама мне немножко рассказывала о нем, — он устраивал здесь оргии. Почти весь Уорли был построен на земле Сент-Клэров, и он, конечно, творил здесь, что хотел.

— Что же он делал на эгих оргиях?

— Гадкий! — воскликнула она. — Откуда мне знать? Мама никогда не рассказывала подробностей. Хотя, сообще говоря, она гордится им. Он ведь так давно умер, что стал очень романтичной фигурой. Он растратил большую часть фамильного состояния на эти оргии, а мой прапрадедушка пустил по ветру остальное и был убит в Крыму. Мама им тоже очень гордится: он был такой отважный и безрассудный.

— А сейчас в Уорли не осталось больше Сент-Клэров? — спросил я.

— Одна только мама. По словам мамы, налоги на наследство и алкоголь доконали Сент-Клэров. Ее родители жили в Ричмонде — теперь они уже умерли. А последнего Сент-Клэра убили на войне четырнадцатого года. Почти все мужчины в мамином роду погибли на поле боя. — Она вздрогнула. — Я очень рада, что я девушка.

— Я тоже, — сказал я и поцеловал ее.

Луна зашла за облако, и в эту минуту «Каприз» стал похож на настоящие развалины.

Человек, который построил эту игрушку, умер, все Сент-Клэры умерли, а я был жив, и мне казалось, что уже одним этим я одержал победу над ними — и над ними, и над родителями Сьюзен, и над Хойлейком, и над Бобом, и над Джеком Уэйлсом: все они зомби, все до единого, и только я — человек из плоти и крови.

— Ты пойдешь со мной на городской бал? — споосил я.

— Очень жаль, — сказала она, — но не смогу.

— Почему?

— Потому что я буду на нем с Джеком.

— А мне казалось, что ты любишь меня. Значит, он тебе больше нравится? И его роскошный автомобиль?

— Как ты можешь говорить такие гадости! — Она вскочила на ноги, словно подброшенная волною гнева. — хакое мне дело до его дурацкой машины? И мне совершенно все равно, есть у тебя машина или нет. Просто мама пригласила его составить нам компанию, она всегда его приглашает. И поедем мы туда в «бентли» все вмете, мы с ним ни минуты вдвоем не будем. — Она заплакала. — Ты меня совсем не любишь.

Она обиделась и сразу стала маленькой и беззащитной. Меня охватила такая жалость к ней, словно передо мной была самая обыкновенная девушка, а не дочь Гарри Брауна, защищенная от настоящего горя стеной капитала в сто тысяч фунтов.

— Радость моя, — сказал я, — прости меня. Я очень тебя люблю. И по-глупому ревную. — Я взял ее за руку и притянул к себе. — Не плачь, любовь моя, а то у тебя глазки покраснеют. Дай я тебя обниму и перестань плакать.

Ну, ради твоего Джо. — Я нежно поцеловал ее и почувствовал, как она прижалась ко мне, словно ища защиты.

— У нас дома порой настоящий ад, — сказала она, всхлипывая. — Прямо о тебе не говорят, но я знаю: они считают, что мы не должны встречаться. Они говорят, что я еще слишком молода, чтобы иметь постоянного поклонника, но я понимаю, что дело не в этом.

— А почему ты сама не объяснишься с ними?

— Джо, ведь мне всего девятнадцать лет. Я ничего не умею. Мне всегда говорили, что работать мне не придется и специальные знания мне не нужны.

— У меня хватит денег на двоих.

— А что, если мы не получим разрешения на брак?

Я вспомнил голубую иволгу, которая когда-то жила у нас дома. Я выпустил ее из клетки, и она вылетела на пыльный двор, — через пять минут ее сцапала кошка. И я внезапно понял, что не имею права требовать, чтобы Сьюзен променяла свой дом на дешевую комнатенку и выматывавшую душу работу в магазине или на фабрике, пока ей не исполнится двадцать один год. Если Сьюзен придется стоять весь день за прилавком, сложив губы в вечную улыбку, мечтая лишь о том. чтобы дать отдых усталым ногам, если Сьюзен придется на фабрике выслушивать приказания старшей, которая будет отчаянно ненавидеть ее за молодость, красоту, интеллигентную речь, хорошие манеры и сумеет найти тысячи мелких способов отравлять ей жизнь, — то мне снова придется пережить чувство, охватившее меня двадцать лет назад, когда я увидел растерзанное тельце иволги и ясно понял, что во всем виноват только я.

— Не тревожься, девочка, — сказал я. — Мы найдем способ, как пожениться.

— Они обычно ни в чем мне не отказывают, — сказала она. — Во всяком случае, папа.

Они совсем не злые, Джо, право, не злые. — Внезапно она прильнула ко мне и покрыла поцелуями мое лицо. — О господи, я до того люблю тебя, что ты и представить себе не можешь…

Ее объятия были такими бурными, что у меня перехватило дыхание, как после трудной партии в теннис.

Когда я просунул руку под ее блузку, она застонала, и я почувствовал, что она дрожит.

— Джо, Джо, Джо! — Она была где-то далеко от меня, куда я не мог за ней последовать, хоть и понимал, что должен быть с ней. — Я люблю тебя, Джо. Я так люблю тебя, что готова распластаться на земле, чтобы ты мог ходить по мне. Если захочешь, ты можешь разрезать меня на кусочки, я слова не скажу. — Она прижала мою руку к своей груди. — Я хочу, чтобы ты сделал мне больно. О господи, до чего ты красив. У тебя такие чудесные глаза — как у Иисуса…

Я почувствовал, что желание вдруг угасло во мне. Ее слова звучали в моих ушах, и я понял, что никогда не смогу от них избавиться. Они были романтичны, но за ними скрывалась страсть, пугающая своей силой.

— Я люблю тебя, — сказал я. — Мне хотелось бы целовать тебя всю, все твое тело покрыть поцелуями.

— А может, оно тебе не понравится, — сказала она.

— Понравится. — Я положил руку ей на колено.

— Нет. Прошу тебя, не надо.

— Разве ты меня не любишь?

— Я для тебя на все готова, но я боюсь.

Я отодвинулся от нее. Этим всегда кончались наши объятия, и я не знал, жалеть или радоваться. Дрожащей рукой я зажег спичку и закурил сигарету.

— Ты меня больше не любишь? — спросила она жалобно.

— О господи, Сьюзен, как ты наивна! Я тебя слишком люблю — в этом вся беда.

Неужели ты этого не понимаешь? — Я протянул к ней руку. — Из чего, ты думаешь, я сделан?

— Из улиток, ракушек и зеленых лягушек, — сказала она. — Вот тебе!

— А ты — из конфет и пирожных и сластей всевозможных, — сказал я. Напрасно было объяснять ей, что нервы не выдерживают, когда игра вдруг обрывается в самую критическую минуту. К тому же мне хотелось, чтобы она оставалась сказочной принцессой. — Быть может, и в самом деле лучше подождать, — сказал я. — Но я хочу тебя, по-настоящему хочу. Ты понимаешь, чтo это значит?

— Ты в этом уверен, Джо? Совершенно уверен?

— Я люблю тебя и хочу жениться на тебе, и хочу, чтооы у нас были дети, — сказал я.

Порыв ветра растрепал ее волосы, и прядь их, шелковистая, черная, пахнущая апельсиновой водой, легла мне на лицо; мне хотелось, чтобы она накрыла меня совсем и похоронила, хотелось заснуть под ней, чтобы не спорить с самим собою, не лгать, не идти на компромиссы, не планировать свое будущее, как воздушный налет на Рур.

— Я тоже этого хочу, — сказала она. — Вчера ночью мне приснилось, что у нас родился ребенок. Он был такой же белокурый, как ты, и все время смеялся, и мы очень гордились им. Но… Впрочем, неважно. — Она нежно погладила меня по голове.

— Что неважно?

— Ты сочтешь меня дурочкой.

— Честное слово, нет. Клянусь душой.

— У тебя нет души, Лэмптон, — возразила она. — У тебя вместо нее кусок кирпича.

— Что поделаешь, другой у меня нету. — Я начал щекотать ее, и, взвизгнув, она попробовала вырваться из моих объятий. — Я буду щекотать тебя до тех пор, пока ты мне не скажешь.

— Жестокий, — сказала она. — Как ты мучишь бедненькую Сьюзен.

— Скажи.

— Я подумала, — шепнула она, — что ты не будешь любить меня, когда я… когда я буду ждать ребенка.

Я прижал ее к груди и тихонько покачал.

— Глупенькая Сьюзен. Беременная женщина угодна богу. Я только еще больше буду любить тебя и буду бесконечно горд, потому что ведь это будет мой ребенок.

— Какой ты хороший! — воскликнула она, чуть не плача. — Какой ты хороший и как я люблю тебя!

Именно этого я и добивался, и я поздравил себя, словно посторонний зритель. И в то же время, как ни странно, я говорил искренне, и мне не трудно было произносить эти слова, чувствуя рядом ее молодое крепкое тело. Но слова эти предназначались для другой, так же как эта ночь, и этот новый, преображенный луною Уорли, и этот легкий ветерок, казавшийся дыханием трав, деревьев и реки в долине, — мне не жаль было сказать эти слова Сьюзен, но еще раньше они предназначались для другой.