Браун нахмурился и грозно поглядел на письмо, словно желая застращать бумагу и принудить ее к повиновению.

— Негодяй! Старый пройдоха! — сказал он.

Я не счел нужным отвечать на это, ибо слишком хорошо изучил настроения моего тестя по понедельникам, но улыбнулся, давая понять, что он несомненно прав.

— Прощупывает почву. Он прекрасно знает, черт бы его побрал, что в этом деле ему удалось прижать нас к стене… — Браун скомкал письмо и швырнул бумажный комок в другой конец комнаты на пол. — С каким удовольствием я бы свернул его потную шею!

Я подавил зевок. Сцены такого рода чрезвычайно участились за последнее время. Казалось, Брауну необходимо было, прежде чем принять любое, самое незначительное решение, довести себя до белого каления.

Я поднялся, отошел к окну и поглядел на восток, в сторону Уорли. В ясные, солнечные дни отсюда можно было различить шпиль хокомбовской приходской церкви. Хокомб — маленькая грязная деревушка, пригород Уорли — мало интересовала меня сама по себе, но все же она была приятней моему взору, чем однообразные ряды кирпичных стен, представлявшие собой предприятие «Браун и К°». Однако сегодня избавления от этих стен не было — холмы скрылись за пеленой дождя.

Я слышал, как Браун барабанит за моей спиной пальцами по письменному столу. Все это я давно знал наизусть. Я смотрел в окно на двор, заваленный железным ломом. Это было то место, с которого — как Браун никогда не уставал объяснять Гарри — все началось. Твой дедушка здесь начинал, мальчик, и он этого не стыдится. Да, я разгребал железный лом лопатой вот в таком точно дворе. Ну, ты понимаешь, конечно, что я был много моложе тогда. Моя мать расплакалась, увидев меня, когда я в первый раз вернулся домой с работы. На этой работе ты весь, с головы до пят, покрываешься ржавчиной — чудно, правда, сынок? И кажется, что ее невозможно отскрести, и все, что бы ты ни проглотил, имеет привкус ржавчины. И вечно мучит жажда. Откуда лом? Старые аэропланы, мотоциклы, скобяные изделия… Вот видишь, это ручка от вилки. Ничего не пропадает, понимаешь?

А потом дедушка стал работать на одной из электрических печей. И он много работал и очень старался, и начал посещать вечернюю школу, и его назначили мастером, а он все продолжал учиться — все время учился. И что бы там ни говорили, сынок, а все-таки люди были рады ему помочь. Люди уважают человека, который всего добивается своим трудом.

Я отчетливо видел перед собой лицо Гарри. Набобская усмешка исчезла бесследно, хотя, казалось бы, он уже знал назубок историю о том, Как Дедушка в Юности Проложил Себе Путь Наверх, и она должна была бы ему здорово наскучить. Однако лицо его выражало почтительное уважение. Уважение. Это именно то, что ему старались внушить, и именно это, не что другое, как это, и было написано на его лице. Уважение. И непритворная любовь. Боюсь, что самую большую ошибку в своей жизни я совершил десять лет назад: вероятно, мне следовало купить себе спецовку и взяться за разгребание лома во дворе; вероятно, если бы я это сделал, глубокое уважение и любовь, которые я читал на лице моего сына, относились бы к тому, к кому следует. Но теперь было уже поздно. Теперь мне придется навсегда остаться жалким администратором, весьма несимпатичной и даже вредной персоной, которая наблюдает за работой в конторе и расходованием канцелярских товаров и время от времени сурово пресекает всякую попытку раздуть штаты. (Или, во всяком случае, пытается ее пресечь; у меня были серьезные основания подозревать, что мой непосредственный начальник Дональд Миддридж твердо намерен в самое ближайшее время взять себе помощника, хотя я уже не раз докладывал Брауну все, что думаю по этому поводу.)

Я услышал чирканье спички, и вскоре запахло сигарой. Вспышка ярости закончилась, теперь принималось решение. Я обернулся и выжидающе поглядел на Брауна. Все это было, как говорится, тренировкой. Это не имеет никакого отношения непосредственно ко мне, сказал я себе, стараясь отогнать мысль о том, что, будь я одним из директоров компании, Браун вел бы себя в моем присутствии совсем иначе.

Раньше, в самом начале моей службы у Брауна, я делал попытки обсуждать с ним различные вопросы, прежде чем он придет к какому-либо решению, но теперь я уже не был столь наивен. К тому же мне не доставляло ни малейшего удовольствия слушать, как меня называют выскочкой, ничтожеством, жалким счетоводишкой, а это были еще наиболее лестные из тех характеристик, которых я удостаивался всякий раз, как только он замечал, что я осмеливаюсь высказать собственное мнение. Тогда я проглатывал оскорбления. Теперь бы я этого не стерпел и вполне отдавал себе в этом отчет. Поэтому я молчал — ждал, что он скажет.

— Тебе придется поехать в Лондон и встретиться с ним, — изрек Браун.

— Вы уверены, что я гожусь для этого? — Я вообще сомневался, стоит ли кому-либо вступать в переговоры с Тиффилдом, однако сказать этого прямо не отважился. Мне казалось, что вежливый, но твердый отказ в письменной форме мог бы лучше решить проблему.

— Я отнюдь не уверен, что ты годишься. Нисколько не уверен.

Вероятно, он понял по выражению моего лица, что немного хватил через край.

— Я ничего не имею лично против тебя, Джо, решительно ничего. Просто это не твоя линия. Ты ведь не занимаешься вопросами сбыта.

— В таком случае вам лучше направить туда кого-нибудь другого.

— Он почему-то желает вести переговоры именно с тобой. Должно быть, ты произвел на него впечатление. Черт его душу знает, ты ведь только раз и встречался-то с ним! Какого дьявола успел ты ему там наболтать?

— Ему понравились мои анекдоты, — сказал я.

— Ну да, будто один ты на свете мастер рассказывать сальные анекдоты! — Браун рассмеялся. Старина Тиффилд не просто крупный заказчик. Он стреляный воробей, его на мякине не проведешь. Тебе придется держать ухо востро, слышишь, мальчик? — Браун снова рассмеялся, и на этот раз в голосе его прозвучала нотка, которая была мне совсем не по вкусу.

— Как вы считаете, когда я должен ехать? — спросил я.

— Ты работаешь у нас десять лет и задаешь такой вопрос? Признаться, ты меня поражаешь. Разумеется, как можно скорее. То есть практически это значит — сию минуту. — И он утонул в облаках сигарного дыма.

— Что ж, хорошо, — сказал я. — А вы позвоните Сьюзен. Боюсь, она будет не особенно довольна. — Я направился к двери.

— Я же шучу, — сказал он. — Нельзя мне и пошутить, что ли! — Это прозвучало так, словно он подыхает с голоду, а я вырываю у него изо рта последнюю корку хлеба. — Больно вы, нынешняя молодежь, серьезны. Поезжай первым поездом завтра утром. Скажи своей секретарше, чтобы она заказала тебе номер в «Савойе».

Я удивленно поднял брови. Он не глядел на меня, однако пробормотал что-то насчет «одного из самых крупных наших заказчиков» и что «фирма в состоянии это выдержать».

Когда я был уже в дверях, он вернул меня.

— Ты обдумал то, что мы обсуждали с тобой вчера, Джо?

Я снова сел, на этот раз не на стул, стоящий напротив его письменного стола, а на кушетку справа. Эта кушетка являлась частью нового кабинета, заказанного его супругой. Кушетка, на мой взгляд, была слишком низкой и потому неудобной, но я намеренно уселся на нее: ведь она явно предназначалась для гостей, для случайных посетителей, а не для служащих фирмы.

— Я думал насчет этого, — сказал я и с удовлетворением отметил, что он чувствует себя не в своей тарелке. А быть может, виной тому был новый кабинетный гарнитур — красивый письменный стол орехового дерева, который был бы вполне уместен даже в гостиной, бар и кофейный столик такого же дерева, кушетка и кресло с сиреневой обивкой, ковер кремового цвета на полу и кремовые в сиреневую полоску шторы. За этим красивым письменным столом должен был бы восседать молодой делец нового, американского типа — короткая стрижка, шелковый итальянский костюм, одеколон «Старый аромат»… Браун был здесь явно не к месту.

Он внезапно вскочил с кресла и принялся шагать из угла в угол.

— Ты неправильно это себе представляешь, Джо. Ты вовсе не обязан этого делать. Это касается только тебя и меня — чисто личное дело.

— Я понимаю, — сказал я. — Но мне и так не очень-то много времени удается проводить дома.

— Так же, как и мне, так же, как и мне. Я ведь не предлагаю тебе, мальчик, что-то такое, за что не стал бы браться сам.

— Я в этом уверен, — механически ответил я, хотя в сущности сравнение это было просто нелепо: у него не было молодой жены, двух маленьких детей и стремления сделать и то и это, пока еще не поздно. А самое главное — ему-то нравилось быть муниципальным советником.

— Ну, так что же ты скажешь? — Он подтолкнул ко мне коробку с сигарами.

Я поколебался, потом взял одну.

— Я заезжал вчера вечером в клуб, — сказал он. — Они там все очень этого хотят. Нам в жилы нужно влить молодую кровь, это факт. В прошлом году мы все понесли тяжелую утрату. Такие люди, как Гарри Рансет, на дороге не валяются.

Я довольно холодно поглядел на него. Слова эти означали только, что найти замену такой услужливой марионетке, как Гарри Рансет, не так-то легко.

— Они все считают, что ты самый подходящий кандидат на его место. Я был даже несколько удивлен… — Он поднял руку, не давая мне заговорить. — Будь добр, выслушай меня до конца и не ерзай так, словно у тебя геморрой. Я был удивлен, потому что это довольно редкий случай, чтобы все были так единодушны. Джордж Эйсгилл…

Я насторожился.

— Джордж Эйсгилл?

— Он особенно горячо меня поддержал. Вот и все, что я хотел сказать. Надеюсь, ты не собираешься ворошить то, что давно умерло и похоронено?

— Умерло и похоронено, — повторил я. — Вы правы. Умерло и похоронено.

Дело было не только в том, что мой тесть нуждался в услугах новой послушной марионетки, — он еще хотел упорядочить прошлое. Для этого представлялся удобный случай: вместо треугольника — любовник, обманутый муж и мертвая любовница — будут просто два почтенных горожанина: муниципальный советник Лэмптон и муниципальный советник Эйсгилл. Оба — члены одной солидной партии, той партии, к которой мы все имеем честь принадлежать. Советник Лэмптон и советник Эйсгилл — большие приятели. Советник Эйсгилл — вдовец… Все складывалось как нельзя лучше.

— Тебе придется почаще посещать клуб, — сказал Браун.

— Да, — сказал я, — придется. — Сопротивляться было бесполезно и стараться избегать Джорджа Эйсгилла — тоже. Все умерло и похоронено: от прежнего не осталось ничего, и вспоминать то, что произошло десять лет назад, было сейчас так же странно, как смотреть старый, давно забытый фильм. Советник Лэмптон будет пить виски с советником Эйсгиллом в Клубе консерваторов. Советник Лэмптон и советник Эйсгилл будут бок о бок заседать в муниципальном совете. Кто же, увидев их рядом, поверит старой басне?

— Так ты разрешаешь выставить твою кандидатуру? — спросил Браун.

Я кивнул:

— Это будет занятно.

Он хлопнул меня по плечу.

— Я знал, что ты согласишься, Джо. И, поверь мне, не пожалеешь. Я знаю, что многие не относятся к этому делу серьезно, и тем не менее муниципальные органы — это становой хребет английского самоуправления. Черт побери, да что бы они делали без нас? — Он зловеще осклабился. — И притом ты как раз то, что нам надо, у тебя дело закипит. Из нас мало кто служил в свое время в ратуше. Это заставит их всех там подтянуться, черт побери!

Я тоже осклабился в ответ.

— Раскаявшийся браконьер — лучший лесничий.

Он отомкнул дверцу бара.

— Давай-ка выпьем по этому случаю. Один разок — не будем возводить это в правило, — один разок можно себе позволить. — Он налил два больших бокала виски.

— Меня еще могут не провести, — сказал я.

— Не беспокойся. Мы все-таки выпьем. — Он почти с нежностью поглядел на меня. — Выпьем за то, что хоть раз в жизни ты поступил так, как мне хотелось.

Я приподнял бокал. Внезапно мне почему-то стало жаль его. Давно, очень давно я не видел, чтобы он чему-нибудь так радовался, если, конечно, это не имело непосредственного отношения к его внуку. Интересно, в чем тут собака зарыта? — подумал я. Не может же он в самом деле быть так заинтересован в моем избрании, не может же он относиться к этому серьезно. Но в эту минуту он улыбнулся, и я понял, что тем не менее это так. Всего два раза в жизни видел я такую улыбку на его лице: первый раз — когда родился Гарри, и второй раз — когда после рождения Барбары я сообщил ему, что опасность для жизни Сьюзен миновала.

Эта улыбка поразительно молодила его красное, широкоскулое лицо. Резкие морщины смягчались, грубость и деспотизм не бросались так в глаза. На какую-то секунду я ощутил даже что-то вроде симпатии к нему, и мне показалось, что и я, может быть, сумею убедить себя, будто в этом фарсе, именуемом местным самоуправлением, и в самом деле есть что-то увлекательное.

Однако вечером, когда я возвращался домой в машине и виски, выпитое в четыре часа дня, давало себя знать уже только слабой, хотя и неотвязной, головной болью, я начал жалеть, что уступил Брауну. К тому же предстояла еще эта поездка в Лондон, и Сьюзен, конечно, будет недовольна. Обычно я всегда любил возвращаться домой в машине. Район Леддерсфорда, где находился завод Брауна, был столь неприкрыто грязен и столь отталкивающе непригляден и представлял такой разительный контраст с Уорли, что я каждый день вновь испытывал удовольствие, приближаясь к нашему городу. Это ощущение никогда не оставляло меня и никогда не менялось. Сначала, покидая территорию завода, выезжая на Роудонское шоссе и сворачивая затем на Бирмингемское, я испытывал просто некоторое облегчение, но это ощущение, вероятно, разделялось всеми, кто двигался вместе со мной в этой толпе, а раз оно разделялось всеми, значит, теряло свою цену. А вот когда я сворачивал с Бирмингемского шоссе на Леддерсфордское кольцевое, которое двумя параллельными лентами тянулось вдоль бывших открытых выработок, превратившихся ныне в возделанные участки, у меня действительно появлялось приподнятое настроение. В этот вечер голые поля под моросящим дождем выглядели особенно уныло, их однообразная, плоская равнинность казалась особенно нестерпимой для глаз. В другое время я бы и от этого получил своеобразное удовольствие — вроде того, какое испытываешь, когда пересохнет глотка и ты знаешь, что тебя ждет хороший освежающий напиток. Ведь скоро мне предстояло свернуть на Лидское шоссе, затем еще раз направо — на Уорлийское, а там я попадал прямо в Хокомб. А в Хокомбе я уже дома. Мне совершенно не требовалось увидеть табличку с надписью «Уорли», чтобы почувствовать это: в Хокомбе самый воздух был другим.

Настоящую, полную радость я всегда начинал ощущать здесь, в Хокомбе, но в этот вечер Хокомб показался мне лишь еще одним пригородным поселком, как всякий другой, не больше. И воздух был такой, как везде. Хокомб лежал в низине, на Уорлийском шоссе, за ним оно поднималось в гору примерно на тысячу футов. Я почувствовал вдруг, что мне просто не хочется возвращаться домой. И дело было не только в том, что Сьюзен, несомненно, рассердится, узнав, что я еду в Лондон и что я выставил свою кандидатуру в муниципалитет, — нет, все обстояло гораздо сложнее. Десять лет подряд возвращение домой на машине было для меня бегством из неволи. Каждый дюйм, приближавший меня к Уорли, увеличивал расстояние между мною, с одной стороны, и моим тестем и миром моего тестя — с другой. Конечно, мне и теперь приходилось часто встречаться с ним, но это были встречи с частным лицом, с дедом моих детей.

В таком качестве он был для меня еще приемлем, и я даже подмечал в нем подчас что-то человеческое. Но теперь мне предстояло встречаться с ним как с коллегой по муниципалитету. А по существу это значило, что и вне стен завода он останется моим боссом. Тогда мне уже не будет избавления. Тогда я уже не смогу обманывать себя, притворяясь свободной, независимой личностью. И ничего тут не поделаешь, раз Комиссия по отбору уже приняла решение. Однажды Гарри Рансет, будучи сильно под хмельком, сказал, что в Парковом избирательном округе консерваторы так прочно окопались, что могут, если им вздумается, провести в муниципалитет хоть подзаборного кота. У меня есть сиамский кот, сказал Гарри, и если партия консерваторов выставит его кандидатуру, весь Парковый избирательный округ как один человек проголосует за кота…

Сейчас мне припомнились эти слова. Я узнал о них из вторых, так сказать, уст — от Евы Стор, которая по-прежнему была в центре всех уорлийских сплетен. Это довольно скандальное заявление в смягченном виде и без упоминания имен просочилось даже в местные газеты. Браун тут же, разумеется, заткнул им глотку. Редактору газеты, по всей вероятности, деликатно напомнили о политических симпатиях главных акционеров газеты. В свое время меня просто слегка позабавил этот взрыв свободомыслия Гарри Рансета. Теперь же, проезжая под дождем по главной улице Хокомба, я внезапно понял, какого именно кота он имел в виду. Это не был кот — самец и задира. Это было толстое кастрированное домашнее животное, всегда послушно выполняющее волю своего тестя.

Я нажал на акселератор, и «зефир», набирая скорость, полез вверх по крутому склону. Чем скорее я попаду домой, тем скорее со всем этим будет покончено. Спидометр подполз к шестидесяти. Я поднялся на перевал, и моим глазам открылся Уорли. У меня немного отлегло от сердца. Леддерсфорд скрылся за Хокомбским холмом, и все события дня остались позади. Передо мной змеилось Лесное шоссе и светлела река. Я притормозил и, опустив окно, вдохнул запах дождя и леса. И тотчас — хотя я уже не смел на это надеяться — в меня проник покой, осязаемый, как темно-зеленая лесная тишь, благостный покой. Без всякой видимой причины. Я проезжал тот небольшой кусок шоссе, где оно шло краем леса, и город за Лесным мостом был виден отсюда весь как на ладони. Да, без всякой причины, но успокоение пришло, и я так отчетливо ощутил его в тот вечер, что на мгновение мне захотелось остановить автомобиль, выкурить сигарету и тихонько посидеть в покое.

Я уже переключил было на вторую скорость. Потом снова включил третью. Мое желание было невинно, абсолютно безобидно и совершенно невыполнимо. Проезжая по мосту и сворачивая на Рыночную улицу, я уже слышал, казалось мне, голоса у себя за спиной: «Пьян, конечно. А то как же, моя дорогая! Чего бы ради еще стал он останавливать машину, не доехав двух шагов до дома! Хочет протрезвиться, боится показаться в таком виде дома… А может, посадил к себе кого-нибудь… Больше на то похоже, пожалуй».

Вот так они будут чесать языки. Я уже слышал однажды у себя за спиной эти пересуды. Все три светофора на Рыночной улице один за другим переключались при моем приближении на красный свет. Перед третьим светофором, при пересечении с шоссе Сент-Клэр, у стоявшей впереди меня машины заглох мотор, и я пропустил свой зеленый. Языки за моей спиной замололи о чем-то другом. Ожидая, пока переключат свет, я думал: было ли такое время в моей жизни, когда бы они не управляли моей судьбой?

* * *

Только после обеда я сказал Сьюзен о предстоящей мне поездке в Лондон. Я не слишком был доволен собой из-за своего малодушия, но в тот день весь мой небольшой запас мужества был, по-видимому, исчерпан. Право, можно было подумать, что я снова попал в летную часть: каждый божий день тебя заставляют делать что-то, чего тебе вовсе не хочется делать, каждый день тебя подвергают каким-то испытаниям, проверяют, стал ли ты уже мужчиной или все еще остаешься безусым подростком, и мне уже до смерти все это надоело, надоело «проявлять себя» и хотелось только одного — сидеть в своем кресле, попивать кофе и спокойно переваривать пищу; хотелось просто ощущать, что я существую, и все.

В нашей гостиной мне было особенно приятно это ощущать. Здесь, как в конце Лесного шоссе, был уголок покоя и тишины. Именно в этой комнате и только в этой я всегда чувствовал себя свободно и легко. К тому же комната эта являлась наглядным и неоспоримым свидетельством того, сколь многого я достиг за десять лет; один только паркетный пол и солидный гостиный гарнитур помогли мне пережить немало тяжелых минут.

Именно о такой комнате я мечтал когда-то в юности, обитая в маленьком домишке на одной из улиц Дафтона. И вот теперь мечта стала явью: цветастые полотняные чехлы на мебели были подобраны в тон портьер, а кремовые с золотом обои служили эффектным фоном полированному ореховому письменному столу, и кофейному столику, и серванту, и радиоле «Грундиг». Лишь огромный белесый глаз телевизора вносил некоторую дисгармонию, но я намеревался — если только наградные оправдают в этом году мои ожидания — сменить его на новую модель с дверцами перед линзой. И еще мне очень нравилась люстра, которую я откопал в лавке старьевщика на Бирмингемском шоссе и купил почти за бесценок как раз перед самым рождеством. Паркетный пол требовал люстры — это был последний необходимый штрих.

Гравюры на стенах почти все попали сюда из той же самой лавчонки, что и люстра, и почти все были начала XIX века. Элис натолкнула меня на эту мысль. Подлинники, сказала она мне как-то, стоят очень дорого, и тебя легко могут надуть. А репродукции банальны. Старые же гравюры можно купить довольно дешево, и все будут восхищаться твоим вкусом; особенно хорошо выглядят соборы, замки или какие-нибудь животные. Старинные географические карты тоже вполне надежная вещь. Их большое преимущество в том, что гости могут спокойно восхищаться ими, даже ничего не смысля в искусстве.

Я подошел к бару и налил себе виски. Я не хотел думать сегодня об Элис. Временами у меня появлялось ощущение, что это ее комната, что это она обставила ее, а не я. Элис никогда не сходилась во вкусах со своим мужем. Ему нравилось светлое, почти белое дерево, пластмасса, хромированный металл, и он не только твердо знал, чего хочет, но и умел на этом настоять. Его дом во всем, за исключением разве что книг на полках, отражал вкусы его, а не Элис. И только про эту комнату, в которой я все сделал по-своему, невзирая на оказанное мне противодействие, бесспорно можно было сказать: это комната Элис. Но она никогда об этом не узнает. И никто никогда не узнает об этом. Не было человека на свете, которому я мог бы это рассказать, который бы меня понял. Только виски могло бы помочь мне немного, но уж если я хотел, чтобы оно помогло как следует, тогда надо было примириться с тем, что завтра с утра моя печень снова даст о себе знать. Этот орган теперь все чаще и чаще выражал свой протест против алкоголя вообще и крепких спиртных напитков в особенности.

— Ты мог бы налить и мне, — проговорила Сьюзен.

От неожиданности я даже расплескал виски — я совсем забыл об ее присутствии.

— Нет, чуточку коньяку, милый. — Она поглядела на мой бокал. — Я не хочу, чтобы завтра у меня так же трещала голова, как у тебя, — прибавила она.

Я ничего не ответил и налил в рюмку ее обычную, аптекарскую дозу коньяку.

— Ровно столько, чтобы смочить дно рюмки, — по обыкновению заметил я. Иногда, подшучивая над ней, я говорил, что в следующий раз вооружусь пипеткой. Но сейчас у меня как-то не было настроения шутить.

— Что же ты молчишь? — промолвила Сьюзен.

Я поставил рюмку с коньяком на кофейный столик перед нею.

— Я думал о том, как ты очаровательна в этом новом платье.

И тут я не покривил душой. Платье было ярко-красное и застегивалось спереди на пуговки сверху донизу. Только очень хорошенькая молодая женщина с темными волосами и безукоризненной фигурой могла позволить себе надеть такое платье. Сьюзен закинула ногу на ногу. У нее были красивые колени — не слишком худые и не слишком полные. Далеко не у всякой молоденькой хорошенькой женщины колени соответствуют всему остальному. Машинально я наклонился и поцеловал одно за другим оба колена.

— Гадкий! — сказала Сьюзен.

Я приподнял ее юбку чуть повыше. Она мягко отвела мою руку.

— Марк собирался зайти выпить бокал вина, — заметила она.

Моя рука снова потянулась к ее колену.

— Пусть поглядит на нас. Это будет ему полезно.

— Не говори гадостей, — сказала она.

Я рассмеялся.

— Вернее, конечно, это было бы полезно для Сибиллы. Марк не особенно распространяется на эту тему, но, судя по тому, что прорывается у него иногда, твоя дражайшая кузина не большое приобретение.

— У них трое маленьких детей.

— Ну и что же? Очевидно, это получилось вопреки ее воле. Может быть, он подсыпал ей чего-нибудь в чай.

— Ты просто ужасен, — сказала Сьюзен. Но щеки у нее порозовели, и она не нашла нужным оправить юбку. Достаточно было взглянуть на нее, чтобы стало ясно: она не то, что Сибилла. Я почувствовал прилив нежности к ней, который не заглушил желания. Прежде всего она была моей женой, а уже потом дочерью Брауна. И в отличие от других жен ее тянуло ко мне. Я бросил взгляд на кушетку. Это было одно из неоценимых преимуществ супружеской жизни: любовь для нас существовала не только ночью и не только в постели. В ванной комнате, в автомобиле, в лесу — везде, в сущности, где мы оставались вдвоем хотя бы на четверть часа. Нам нравилось делать вид, будто мы не супруги, а бездомные любовники. А я иной раз старался вообразить себе — только никогда не говорил об этом Сьюзен, — что она замужем за кем-то еще, за одним из тех мужчин, которые были претендентами на ее руку, — за каким-нибудь богачом с «ягуаром» или «порше» — словом, за каким-нибудь типом вроде Джека Уэйлса. Или Ралфа Ламли. Но стоило мне подумать о нем, и тотчас в памяти возник Браун. Я залпом проглотил виски и снова направился к бару.

— Нисколько я не ужасен, — сказал я. — А вот Сибилла находит, что плотская любовь ужасна. Не удивительно, что Марк утешается на стороне…

— Говорят, она далеко не всегда находила ее ужасной, — возразила Сьюзен. — Говорят, она любила повеселиться когда-то. — Сьюзен хихикнула. — Да еще как. С любым, кто подвернется. Можешь ты себе это представить?

— Люди меняются, — сказал я.

— Был большой скандал, — продолжала Сьюзен. — Она устроила вечеринку, когда ее родители были в отсутствии, и там такое творилось, что ей не удалось этого скрыть, все выплыло наружу. Мама рассказывала мне кое-что…

Мама, как видно, рассказывала ей не кое-что, а весьма многое. Сибилла — толстая, озабоченная, ворчливая, в вечно запотевших очках — внезапно предстала передо мной в совершенно новом свете.

Когда Сьюзен умолкла, я невольно свистнул.

— Любила, значит, повеселиться, — сказал я. — Любила повеселиться. — Перед моим взором внезапно возникла картина: Сибилла — какой она была лет двадцать назад — и пьяные физиономии, склоняющиеся над ней, и ее неизбежная поза и все остальное, неизбежное. Нет, «повеселиться» — это не то слово.

— Это гадко, по правде-то говоря, — промолвила Сьюзен. — Я хочу сказать, что мы не должны ворошить все это. Что бы там ни было, это дело прошлое, с этим давно теперь покончено.

— Умерло и похоронено, — сказал я. — Умерло и похоронено. — Я закурил сигарету. — Да, кстати, мне… — Я умолк на полуслове.

— Продолжай, — сказала Сьюзен. — Я знаю, ты собираешься сообщить что-то неприятное.

— Мне завтра нужно ехать в Лондон.

— Ты мог бы уведомить меня об этом заранее, — сказала она с досадой. — Ты прекрасно знаешь, что мы пригласили Боба и Еву пообедать у нас в четверг.

— Возможно, я уже вернусь к этому времени.

— «Возможно» — это мне нравится! И ты прекрасно знаешь, что не вернешься. Тебе будет слишком весело в Лондоне. Ты эгоист до мозга костей, Джо.

— Черт побери, не я же придумал эту поездку. Адресуйся к своему папаше, а не ко мне.

— Так и сделаю, — сказала она. — Он никем не помыкает так, как тобой. Меня вечно оставляют одну с Гердой, а на этой неделе у меня не будет даже Герды. Ты просто чудовище, отвратительное чудовище, и я тебя ненавижу! — Она расплакалась. Я опустился возле нее на колени и обнял ее.

— Не расстраивайся так, любимая. Джо совсем не хочется туда ехать, но Джо должен зарабатывать денежки. Вот увидишь, Джо привезет тебе оттуда какой-нибудь подарочек. Не плачь, мое сокровище, не плачь, ну будь умницей…

Я положил руку ей на колено. Внезапно слезы прекратились.

— Запри дверь, — неожиданно сказала она.

— А Марк…

— Они придут через полчаса, не раньше. Запри дверь, Джо, запри дверь. — Я почувствовал прикосновение ее рук, потом она с лихорадочной поспешностью стала расстегивать платье. Запирая дверь и выключая верхний свет, я слышал, как что-то шурша упало на пол. Я медленно повернулся и подошел к кушетке.

— Скорей, — сказала она. — Скорей. Ты ведь тоже хочешь, ты сам знаешь это. Ты сам любишь…

Повеселиться, подумал я. Нет, повеселиться — это не то слово. Я невольно вскрикнул — Сьюзен укусила меня за руку.

— Ах ты, притворщик! — сказала она, когда я схватил ее за плечи и слегка тряхнул. — Ты страшный притворщик, притворяешься, что тебе больно… Ты слишком много себе позволяешь, но разве я могу тебе помешать, ты уже добьешься своего, добьешься своего…

Звонок в передней вернул меня к действительности; мне показалось, что я долго был в забытьи.

— Черт бы их побрал, — сказала Сьюзен. — Помоги мне, милый.

Я потянул ее за руки и помог ей встать с кушетки, невольно отметив про себя, что раньше я это проделывал без особого усилия. Звонок раздался снова.

— Тебе придется отворить им, — сказала Сьюзен. — А я приведу себя в порядок. — Она весело улыбнулась. — Боже, какой ты растерзанный! А волосы…

Я направился в переднюю, по дороге поспешно стараясь привести себя в приличный вид. Но под взглядами Марка и Сибиллы я ощутил странную неловкость. К тому же в этот вечер я предпочел бы обойтись без гостей, особенно без Сибиллы, чей голос, казалось мне, звучал еще пронзительнее, чем обычно. Они с Марком — прямо с собрания акционеров, рассказывала она, и это было что-то неописуемое, и вообще у нее был сегодня чудовищный день, дети точно с цепи сорвались…

Я обнял ее за плечи и поцеловал в щеку: от ее кожи пахло пудрой и усталостью, на шее из зачесанных кверху волос выбивались жидкие пряди. Марк был всего тремя годами моложе ее, но сейчас она выглядела намного старше его. Она принадлежала к тому типу миловидных блондинок с мелкими чертами лица, которые увядают внезапно, почти за одну ночь: ложатся спать молодыми женщинами и пробуждаются поблекшими матронами.

— У меня есть для вас лекарство, дорогая, — сказал я. — Выбросьте все скверные мысли из вашей хорошенькой головки, у меня есть для вас лекарство.

— И для меня, надеюсь, тоже, — сказал Марк, проходя следом за нами в гостиную. — Я ведь тоже сражался с этими дьяволятами.

— Для вас обоих, — сказал я.

— Они играли в ночной клуб, — сказала Сибилла. — Лиза от них просто в отчаянии. Боюсь, что нам не удержать ее. — Она вздохнула. — Черт бы побрал этих проклятых заморских служанок! Куда подевалась вся хорошая прислуга?

— Ее никогда не существовало в природе, — сказал Марк. — Это легенда, красивая буржуазная легенда.

Он покосился на бар.

— А, я вижу, приготовление моего лекарства идет полным ходом. Ничего больше, Джо, ничего больше, благодарю вас.

В этот вечер он выглядел еще более подтянутым и щеголеватым, чем обычно. Дождь все еще лил, но на нем это не оставило ни малейшего следа. А у Сибиллы туфли были перепачканы грязью, и ворот ее малинового платья намок и потемнел. Ей всегда не везло, особенно в мелочах, с ней вечно приключались какие-то досадные мелкие неприятности. А Марку, наоборот, всегда везло, он принадлежал к тому разряду людей, которые как-то ухитряются не попадать под дождь и могут есть и пить все, что им вздумается, и не тучнеть, и можно было не сомневаться, что и через двадцать лет он будет так же темноволос и хорош собой. Он будет нравиться женщинам всегда, до конца дней своих. Вернее, молоденьким глупеньким девчонкам, угрюмо уточнил я свою мысль. Невольно бросив на себя взгляд в зеркало, я ощутил укол зависти: мой зачес уже плохо скрывал проглядывавшую плешину, и лицо начинало заплывать жиром.

Вошла Сьюзен. Волосы у нее были приглажены, платье застегнуто, все швы и складочки на месте — все аккуратно, благопристойно, как и подобает добропорядочной хозяйке дома, и все же при одном взгляде на нее становилось ясно, что она только что лежала в объятиях мужчины. Такое глубокое удовлетворение было написано на ее лице, что она с тем же успехом могла бы, войдя в комнату, просто объявить об этом. Я заметил, что Сибилла, взглянув на нее, тотчас отвела глаза, а Марк не сумел скрыть своей зависти. Какую-то секунду он выглядел на все свои сорок с лишним лет. Я улыбнулся и, откинувшись на спинку кресла, налил себе еще виски.