Чур, не игра!

Бременер Макс Соломонович

Чур, не игра!

 

 

I

В нашем дворе появился новый мальчишка. Он поселился в двухэтажном деревянном флигеле, прижавшемся к боковой стене большого краснокирпичного дома.

Наш двор был, наверно, похож на множество других дворов. Пожалуй, только зеленее некоторых соседних. Несколько старых деревьев покрывались летом густой листвой, и в их прохладной тени стояли коляски со спящими младенцами. Над их недвижными личиками шевелились колечки сосок. Матери или няни сидели на столбиках, вкопанных в землю, — это были ножки, которые только и остались от скамеек.

Словом, это был обыкновенный двор. Должно быть, так же он выглядел и двадцать лет назад. Но вокруг, но рядом происходили необыкновенные вещи.

Под нами дрожала земля. Это не было землетрясение. Это было событие несравненно более удивительное: под нами прокладывали тоннель первой очереди московского метро. А над нами пролетали знаменитые пилоты, отправляясь в героические рейсы. И маршрут начинался где-то возле нас, совсем рядом… Мы чувствовали себя в самом центре великих дел.

Я учился в четвёртом классе. Я и мои сверстники всё свободное от школы время проводили во дворе. Мы любили быть вместе, и компания у нас была дружная и тесная.

Как-то в день ранней весны, тёплый, но не солнечный, когда дул влажный ветер, а снежные сугробы затянулись грязноватым налетцем, мы стояли у забора между флигелем и дровяными сараями. Из подъезда вышел новый мальчишка с матерью. Они направились к нам. У его матери пальто было накинуто на плечи, как у человека, который выбежал на улицу на минутку.

Женщина сказала:

— Ребятки, это будет ваш новый товарищ, его зовут Юрик. У вас, наверно, найдутся общие интересы. Юрик любит играть в лото. Ну, кроме того, у него есть «Конструктор». Приходите к нам, будете что-нибудь строить вместе с Юриком. Конечно, с «Конструктором» надо обращаться аккуратно. Ну, играйте, ребятишки. И не обижайте мне Юрика!

Мать Юрика ушла, а он остался. Мы смотрели на него чуть-чуть насмешливо и неприязненно. Вероятно, все думали, что он мог бы сам, без помощи матери, сказать, как его зовут, что лото не очень-то интересная игра, — мы предпочитали лапту, «казаков и разбойников». И, наконец, просьба не обижать Юрика — не щуплого какого-нибудь и больного, а обыкновенного мальчишку лет одиннадцати — прямо-таки забавляла… Я видел, что Вовку так и подмывает «испытать» Юрика.

— Ты где раньше жил? — спросил Вовка.

— Возле Сокольников. Мы обменялись. Там у нас меньше была комната, а здесь больше. Но тут голландское отопление, а там было паровое. И ремонт мы оплатили, — обстоятельно ответил Юрик.

— А как вы там, на кулачках дрались или боролись больше? — спросил Вовка, не проявляя интереса ни к голландскому, ни к паровому отоплению. — Мы тут на кулачках… По-твоему, борьба лучше?

На побледневшем лице Юрика было написано, что лучше — играть в лото.

Вовка ухмыльнулся. Он привирал сейчас. Не так-то уж часто мы дрались на кулачках.

Вовка вообще любил «заливать» немного. Но, если давал «честное пионерское», не врал. Впрочем, мог соврать и в этом случае. Но если давал «честное пионерское под салютом всех вождей», то уж наверняка говорил правду.

Вовка не отставал от Юрика.

— Пошли с горки кататься? — предложил он, указывая на высокую — выше сараев — снежную горку в другом конце двора.

— А на чём съезжать? — нерешительно спросил Юрик.

— Не знает… — подмигнул нам Вовка. — На чём сидишь, на том и съезжаешь, — сказал он Юрику.

Затем Вовка зашагал к горке, а Юрик неохотно последовал за ним.

Он с опаской поглядывал на Вовку, меня и ещё троих мальчишек, которые вели его в дальний угол двора. Он, наверно, думал о том, что этот угол не виден матери из окна.

Когда мы все взобрались на горку, Вовка скомандовал:

— Съезжай давай!

Юрик покачал головой.

— Боишься? — спросил Вовка.

— Боюсь, ребята, — ответил Юрик, — порвать штаны. Штаны почти новые. Порву — и для родителей новый расход. Я же сам ничего не зарабатываю! И вы тоже, наверно. Так, по крайней мере, не надо доставлять родителям лишних расходов.

Мы были поражены. Не то чтобы мы никогда не слышали ничего подобного, нет, нам это внушали много раз, но только старшие. Это были их слова. Это было их право — говорить так. Но привычные в устах старших слова были необычайно странны, когда их произносил мальчишка. Наверно, сегодня таким же диковинным показалось бы мне, теперь уже взрослому человеку, если бы четырёхлетний карапуз сказал:

«Стихи Маршака и Чуковского оказывают на меня большое влияние. Они помогают мне почувствовать гибкость, красоту и звучность родного языка».

Вовка ничего не ответил на правильные и такие неприятные слова Юрика. Он нетерпеливо морщился, придумывая, как бы наконец взять верх над рассудительным новичком. И наконец придумал.

— Ну, ребята, пошли в подкидного играть! — сказал Вовка. — У нас тут чемпионат по подкидному дураку, — пояснил он Юрику. — Участвует шесть человек. Победившему присваивается звание абсолютного чемпиона, проигравшему — абсолютного дурака… Будешь участвовать?

Ни о каком таком чемпионате до этой минуты у нас во дворе не было и речи. В красном уголке, который недавно оборудовали в полуподвале, мы и правда устраивали турниры, но сражались в шашки и в поддавки, а вовсе не в подкидного.

Однако выдавать Вовку или спорить с ним мы не стали. Мы забрались на чердак — в красном уголке играть в карты запрещалось, — и здесь час с лишним продолжался турнир.

Юрик соображал неплохо, играл неторопливо, не горячась, он, наверно, почти не делал глупых ходов, но всё это было впустую. Это ничем не могло ему помочь, потому что Вовка вдохновенно жульничал. Вовка тащил из колоды козыри, сбрасывал ненужные карты, подглядывал, сдавая, и подсовывал Юрику всякую дрянь. Юрик пять раз остался дураком да ещё чуть ли не со всей колодой на руках.

После этого мы выбежали во двор, а Вовка сложил ладони рупором и торжествующе провозгласил:

— Слушайте, вы! Все!.. Вот стоит абсолютный дурак нашего двора! Абсолютный! — взвизгнул Вовка и указал пальцем на Юрика.

По-моему, это было чересчур. Мне не особенно нравился новый мальчишка, но Вовка явно перебарщивал. На минуту мне захотелось даже вступиться за этою Юрика, но Вовка всё-таки был «свой», и я не стал его одёргивать. Юрик молча повернулся к нам спиной и скрылся в подъезде флигеля.

 

II

Юрик быстро завоевал расположение взрослых. Домашние хозяйки из флигеля, пристроек и большого дома, отлучаясь ненадолго из дому, оставляли ему ключи от комнат и квартир. Их мужья, взрослые дочери и сыновья, возвращаясь домой, знали: если мать ушла в магазин, ключи у Юрика. И сплошь и рядом женщины, уходя, оставляли ключи не своим детям, сверстникам Юрика, а ему.

— Вы ещё выроните с прыжками да беготнёй своей, а он человек спокойный, надёжный.

И оттого ли, что он в самом деле был спокойный человек, или оттого, что был он отягощён ключами, от которых топорщились его карманы, но, во всяком случае, гулял Юрик степенно. Он сторонился шутливых потасовок и даже чехарды, в которую мы особенно любили играть. Впрочем, играя в чехарду, легко выронить ключи.

Никого из нас ничуть не задевало, что Юрику доверяют хранить ключи, а нам нет. Вообще после того как Вовка в день знакомства объявил Юрика «абсолютным дураком» и даже написал раза два имя Юрика с прибавлением этого титула мелом на стене сарая, никто больше не трогал нового мальчишку. Да он и перестал быть новым, примелькался как-то.

Но скоро о Юрике стали у нас во дворе очень много говорить. Те самые домашние хозяйки, которые отдавали ему на хранение ключи, приготовив обед и убрав комнаты, выходили во двор поболтать друг с другом. В ожидании, пока вернутся с работы мужья и дети, они без устали хвалили Юрика.

— Какой у вас сын, какой сын! — причитали они, завидя мать Юрика.

И так как восхищались они в том же тоне, в каком и сокрушались, мать Юрика, подойдя, спрашивала чуть обеспокоенно:

— А что такое?

— Да ничего. Просто хотелось сказать. Простите, как вас по имени-отчеству? Юрик ваш — мы уж не налюбуемся… Прямо сказать, сознательный!

Мать Юрика от таких слов не таяла, в улыбке не расплывалась, но отвечала с достоинством:

— Да, Юрик знает, что можно и что нельзя.

Это он, может быть, и знал, но вот сознательным его, по-моему, никак нельзя было назвать, а именно так его стали называть всё чаще.

Юрик был одинаково учтив и уважителен со всеми без исключения взрослыми. А у нас во дворе жили разные люди.

Наш сосед Семён Авдеевич, бывший красный партизан, учился в Институте красной профессуры. Семён Авдеевич носил сапоги, галифе, гимнастёрку без знаков различия, шинель грубого сукна, а тетради свои укладывал в планшет. Он жил в маленькой комнате с большой кафельной печью. Печь была в этой комнате самым крупным и добротно сделанным предметом. Койка у стены стояла узкая, убогая, а фанерный стол — такой маленький, что локти Семёна Авдеевича, когда он писал, едва на нём умещались… В этой комнате не было ни одной дорогой или красивой вещи, кроме золотых ручных часов, висевших на ремешке на гвоздике у изголовья.

Мы часто бывали в этой комнате: Семён Авдеевич помогал нам иногда решать задачки, играл с нами как-то на радостях после удачно сданного зачёта в жмурки, а недавно подготовил со мной и с Вовкой вечер занимательных фокусов, хитроумную механику которых описал в своей книге Перельман.

Зрители, собравшиеся в красном уголке, безусловно, не читали Перельмана — они приняли нас за магов и волшебников. И не только ребят мы потрясли, но даже и нескольких глубоких старух, шептавших, что с нами нечистая сила. Вовка и я были очень разочарованы, когда в конце вечера Семён Авдеевич раскрыл секреты всех фокусов. Мы сказали ему, что этого не надо было делать. Но он ответил, что никогда не нужно создавать впечатление, будто бывают чудеса, поскольку всё на свете имеет научное объяснение. И уже строго Семён Авдеевич добавил, что если старым людям внушили при царизме антинаучные представления, то мы их должны не укреплять, а рассеивать. И хотя, как пионеры, мы понимали, что антинаучные представления у старух терпеть, конечно, нельзя, нам было всё-таки немного жаль пропавшего эффекта…

Я был уже давно знаком с Семёном Авдеевичем, когда однажды, рассматривая его часы, обнаружил на их крышке надпись, которую прочёл с трепетом. Оказалось, что этими часами наградил когда-то Семёна Авдеевича наркомвоен Фрунзе. И мы с Вовкой долго спорили о том, смог ли бы кто-нибудь из нас, получив такой подарок, жить и ни перед кем не хвалиться.

Конечно, от нас все ребята во дворе узнали, что золотые часы Семёна Авдеевича — подарок наркома. После этого все ещё больше стали уважать молодого красного профессора и его боевое прошлое.

Помимо красного профессора, был у нас в доме ещё профессор, обыкновенный. Этот носил бобровую шапку с плюшевой верхушкой, галоши с медными инициалами на подкладке, шубу с цепочкой вместо матерчатой вешалки, а опирался на палку с серебряным квадратиком монограммы.

Обыкновенный профессор был стар. Мы судили об этом не только по тому, что у него была седая бородка, и не только по тому, что внук его Сашка учился в третьем классе, но главным образом по подстаканникам. Дело в том, что как-то Вовку, меня, Майку Вертилову и ещё нескольких ребят из нашей компании пригласили на день рождения Сашки, и там мы пили чай из стаканов в серебряных подстаканниках. Причём на каждом подстаканнике была вырезана надпись: «Дорогому Николаю Ефремовичу от благодарного пациента». Пониже надписи стояла дата. И выяснилось, что первый подстаканник благодарный пациент подарил профессору ещё в конце прошлого века!

Я прихлёбывал чай и думал о профессоре, который лечил людей, а также о пациенте, который вот уже сорок лет хворал, исцелялся, спешил приобрести подстаканник и отсылал свой серебряный дар, сделав на нём неизменную надпись. Только предлог «от» после революции стали гравировать без твёрдого знака, а так всё было неизменно, и это поражало меня. Мне казалось, что после революции всё переменилось, решительно всё в жизни, и что язык, которым мы говорим, столь же отличен от дореволюционного, как слово «товарищи» от слова «господа». «Отъ благодарнаго пациента»… Чем-то старинным веяло от этих надписей.

Однако профессор был, как выразился Семён Авдеевич, «лишь на вид старорежимный, а душой свой». Когда Вовка однажды внезапно заболел и ночью у него начался бред, Вовкин отец, электромонтёр, перепугавшись, побежал к профессору. Николай Ефремович осмотрел Вовку, тут же принёс ему лекарство, написал рецепты и в следующие дни навещал Вовку ещё раза два. Врач из детской поликлиники заходил тоже и был очень смущён, столкнувшись как-то у Вовкиной постели со «светилом», по учебнику которого учился в институте.

Вовкины родители считали, что сын поднялся так быстро благодаря профессору, и были обеспокоены, что Николай Ефремович не взял у них за лечение никаких денег, сказав только:

— Друзей внука, как и своих друзей, разумеется, лечу бесплатно.

Отец с матерью искали всё-таки способ отблагодарить профессора, и тогда Вовка надоумил:

— С помощью подстаканника!

Был куплен серебряный подстаканник с выпуклым изображением двух бородачей, бывших, вполне вероятно, Мининым и Пожарским, и дядя Митя, Вовкин отец, отнёс его на квартиру профессора.

Бородачи вернулись, как бумеранг.

С тех пор дядя Митя — делать нечего — сам пил чай из подстаканника с надписью «От благодарного пациента», хоть и не вылечил в жизни ни одного больного, а имел дело с проводкой, штепселями и пробками.

Зато уж по части электричества дядя Митя был настоящий мастер. По совету Семёна Авдеевича он организовал при домоуправлении кружок юных электриков. В кружок пошли заниматься отъявленные озорники, которых электричество настолько отвлекло от привычных «подвигов», что они даже одобрили такой девиз кружка: «Славь мастерство, язви озорство!» Под этим неуклюжим, но, в общем, правильным лозунгом, предложенным дядей Митей, собралось больше десятка ребят…

Но помимо Семёна Авдеевича, профессора, дяди Мити и других хороших людей, которых мы уважали, был у нас во дворе и человек, которого мы вовсе не уважали.

Это был портной-частник. Мастерская его представляла собой комнатку величиной с лифт. Там еле помещались швейная машина, манекен, стол и сам портной. Сам портной был пожилой мужчина, одетый так плохо и неопрятно, как, казалось бы, можно одеться лишь впопыхах и сослепу. В разгар весны он выходил во двор в рваных валенках на босу ногу, пошевеливая жёлтыми, как у полотёра, большими пальцами, в штанах, небрежно залатанных лоскутами другого цвета, в засаленном пиджаке, застёгнутом на разнофасонные пуговицы.

Рубашки портной не носил — ни нижней, ни верхней, и на груди его виден был маленький крестик на тонкой цепочке, повисший среди волос, как в густой паутине.

Портной жил одиноко, без родных. Иногда он подходил вдруг во дворе к кому-нибудь из жильцов и начинал рассказывать о себе. Таким образом стало известно, что портной был до революции хозяином ателье мод, а во время нэпа опять открыл ателье и только последние годы бедствует, тогда как его коллеги, догадавшиеся эмигрировать, благоденствуют в Буэнос-Айресе и Риге. Никто портному не сочувствовал и не любил его слушать. Он готов был пожаловаться на судьбу хоть детям, но мы убегали от него. Мы называли его «беляком».

И вот этот портной неожиданно нашёл слушателя в лице Юрика. Бывший владелец ателье говорил о кротком и справедливом нраве помазанника божьего Николая, о том, что фининспектор «жмёт», о том, что «в Буэносе жизнь, как была», а здесь челнока к машине взамен старого не купишь и волос конский не такой упругости, как в «прежнее время», но всё-таки он Россию любит. И портной вздыхал, оттого что трудно ему, наверно, было любить Россию вопреки недостаче в челноках и хилости конского волоса.

А Юрик терпеливо и сочувственно слушал. И хотя он, конечно, не знал, что помазанник — это и есть царь, свергнутый в семнадцатом году, но всё равно мог бы понять, что в этой болтовне сочувствовать нечему.

— Портной — беляк, понял? А ты уши развесил, слушаешь, не перебиваешь… Нашёл кого! — наседали на Юрика мы все и особенно Вовка.

— Я привык, — отвечал Юрик, — уважать старших. А перебить старшего, когда он говорит, — это… Если бы я за столом перебил взрослого, мама меня не из-за стола — из комнаты выгнала бы!

— А ты бы, — говорил Вовка, — не перебивал тогда портнягу, а только сказал: «Нечего мне с вами говорить!» — как вот Семён Авдеич сделал.

Юрик пожал плечами.

— Ты раскумекай, кто такой портняга! — угрожающе продолжал Вовка. Он приблизил своё лицо к лицу Юрика и, раздувая ноздри, выговорил: — Он, если б мог, Семёна Авдеича убил бы!

— Ну, это уж ты, знаешь, брось… — не поддержали мы Вовку.

— Докажу! — крикнул Вовка. — Семён Авдеич коммунист, так? А для этого, — он кивнул на окно портного, — где жизнь? В Риге, в Латвии. Там компартия на нелегальном положении, схватят если коммуниста — в тюрьму! Вожатая рассказывала. Ну, что?

Юрик сказал:

— Мне ещё рано об этом судить. Во всяком случае, я к старшим…

— А галстук красный ты зачем носишь? — перебил Вовка.

Юрик ответил спокойно:

— Затем, зачем и ты.

 

III

Вовку можно было видеть либо в боевом и задорном настроении, либо унылым и понурившимся. Конечно, погода тоже бывает либо солнечной, либо пасмурной. Но случаются, кроме того, не яркие, но и не серенькие деньки, когда солнце скрыто облаками, но угадывается за ними и вдруг пробивается сквозь истончившееся облако, а потом медленно гаснет в затягивающейся на глазах проруби…

Вовка не знал промежуточных настроений и постепенных переводов.

…Мы возвращались из школы вдвоём. Вовка был хмур. Он шёл, опустив голову, просто медленно шёл — не гнал перед собой ударом ноги уголёк или ледышку, не перемахивал по дороге через тротуарные тумбы.

— Отчего ты такой грустный? — спросил я его.

— Оттого! — зло огрызнулся Вовка и загробным голосом сообщил: — Я вчера узнал, что родился совершенно случайно.

— Как так? — не понял я.

— А так! — отвечал Вовка, распаляясь всё сильнее. — Оказывается, четырнадцать лет назад папа поехал в командировку на Урал, там познакомился с мамой, они друг в друга влюбились, решили жениться, приехали сюда, здесь свадьба была, а через год я появился!

— И чего же ты обижаешься? — спросил я его.

— А оттого, — закричал на меня Вовка, — что папа сам сказал, что мог и не поехать в командировку и, значит, маму не встретил бы, а меня бы не было, вот что!

— Ну, — сказал я, — чего теперь волноваться, ты же всё-таки есть!

— Есть, — согласился Вовка, — а только это совершенно случайно.

— Ерунда! — решительно сказал я, но почему-то про этот разговор не забыл.

Уроки мы с Вовкой готовили вместе, у него дома. Я решал примеры, делил и множил, находил икс, а тем временем во мне росло беспокойство…

— Добрый вечер. Папа, я родился случайно? — спросил я отца, когда он вернулся с работы.

— В каком смысле? С какой точки зрения? — оторопело осведомился папа, опуская портфель на обеденный стол, что, по его же словам, было крайне негигиенично.

— Я только что от Вовки, — объяснил я. — И он родился совершенно случайно. Может, и я тоже так?

Тут папа рассказал, что он ни в какую командировку не ездил, а познакомился с моей мамой ещё в гимназии, где они вместе учились. Потом вместе же они учились и в институте. Так что я лично родился не так уж случайно. Но я сбегал к Вовке и сообщил ему, что родился, как он.

— Отец сказал? — задумчиво осведомился Вовка.

— А кто же?

Меня рассердил этот вопрос. Не мать же сказала мне об этом! Вот уже четыре года, как она рассталась с отцом, четыре года, как я её не видел. Она живёт в Средней Азии, пишет редко, однажды прислала мне в письме свою маленькую, как для паспорта, фотографию. Потом очень долго не было писем, а недавно принесли фанерный ящичек с урюком, обтянутый мешковиной, на которой маминым почерком, расплывающимися лиловыми буквами выведены мой адрес, имя и фамилия.

Из этого урюка домашние варят компот на всю нашу большую семью. Мы едим компот за обедом на третье, и все его хвалят: дедушка, бабушка, тётки, — а мне до того грустно, что трудно глотать. Мне жаль, что урюка становится всё меньше.

Если бы не было стыдно, я попросил бы не варить больше компота и просто хранил бы эти липкие, сморщенные плоды, присланные мамой.

Мой отец ботаник. У него есть лупа, в которую он рассматривает растения. Как-то сквозь лупу я читал в газете «происшествие», набранное петитом. Крошечные буквочки становились огромными. Тогда мне вдруг пришло на ум посмотреть в лупу на маленькую мамину фотографию. Каким большим я увижу её лицо!..

Медленно отдаляю линзу от фото, лицо всё увеличивается, увеличивается и внезапно начинает расплываться…

После этого не раз, когда отца не было дома, я смотрел на мамину фотографию в увеличительное стекло. Но никогда больше не отводил лупу настолько, чтоб лицо расплылось. Как-то очень боязно было ненароком отвести стёклышко слишком далеко…

Как мог Вовка хоть на минуту позабыть, что мама моя живёт теперь в другом городе?

 

IV

Между тем Вовка с большим упорством продолжал доискиваться, кто из приятелей родился случайно, а кто нет. Мало того, что на следующий день в школе он опросил на этот счёт всех пионеров нашего звена. Мало того, что своим дурацким вопросом он смутил вожатую, которая, почему-то покраснев, неопределённо ответила только, что в старших классах мы будем изучать теорию Дарвина. Он задал новый вопрос: могло ли случиться так, что он, Вовка, вовсе не родился бы и что тогда было бы? Вожатая совершенно правильно ответила на это, чтобы он не считал себя пупом земли и незаменимым, и предположила, что, не родись Вовка на свет, звеньевым выбрали бы меня, только и всего.

Но Вовка не угомонился. Наоборот, он, я бы сказал, повысил активность. Он взбудоражил весь двор. Потревоженные им ребята разбегались со двора по домам, задавали старшим странный вопрос и стремглав возвращались к Вовке с ответами. Вовка жадно выслушивал их. Родители отвечали всем по-разному: одним — как мне, другим — что ничего не понимают, третьим — чтоб не морочили голову.

Вовка терзался: неужели он мог не родиться, не быть, не стать пионером?.. Неужели и мы могли не быть?

Некоторых ребят он заразил своим беспокойством, некоторых озадачил. И только Майка Вертилова, горделиво сообщившая нам, что обязательно должна была родиться, посматривала на Вовку насмешливо и свысока. Но о Майке немного погодя.

Итак, Вовка не унимался. Кутерьма продолжалась. Кончилось тем, что она захватила и Юрика. Юрик, надо сказать, по-прежнему, выходя во двор, солидно погуливал в сторонке. Но тут его, что называется, повело, и он вприпрыжку помчался домой, чтобы выспросить, не родился ли случайно.

Вот с этой минуты события приняли новый оборот. Спустя немного времени Юрик вышел из подъезда обескураженный. Следом за ним вышла его мать. Она направилась к нам. Мы примолкли. По-видимому, она собиралась за что-то сделать нам выговор. Но нет, только сказала тихим голосом, обращаясь к Вовке:

— Володя, покажи, пожалуйста, где вы живёте.

— А вам зачем? — непочтительно спросил Вовка, чуя недоброе.

— Мне нужно поговорить с твоей мамой, — ответила мать Юрика негромко и спокойно.

— Вон туда! — грубым голосом отрывисто сказал Вовка, сделав расхлябанный и достаточно неопределённый жест в сторону своих окон, а заодно переулка и бульвара.

Но мать Юрика тем не менее нашла Вовкину квартиру. Пробыла она в ней минут десять и ушла неспешным шагом, после чего распахнулась форточка и дядя Митя властно кликнул Вовку домой. Кто-то из нас сказал вслух то, что и так было ясно:

— Нажаловалась…

Хотя Вовке от родителей нагорело не сильно — дядя Митя пальцем сына не трогал, а сейчас на него даже не накричал, — Вовка долго потом ходил с пришибленным видом.

Не сразу он рассказал мне, чем родительское внушение так его задело. Но на другой день разговорился, взяв, правда, с меня слово держать язык за зубами. Оказывается, дядя Митя сказал ему с большой печалью:

— Умные, культурные люди критикуют, — так дядя Митя и выразился, — моего сына. Мне, — сказал он, — мало радости слышать от интеллигентного человека, что воспитанные дети не пристают к взрослым с вопросами, а ты, Вова, пристаёшь. И хуже того: обращаешь внимание других детей на то, на что не надо.

— Почему, — спросила мать с сердцем, — о тебе не говорят, Вова, как о Юрике?! Как бы я рада была, если б!.. Эх, хоть бы пример с него взял!

— Не подумаю даже, — строптиво ответил Вовка.

— Вот-вот, — заговорил отец, — верно говорила эта гражданочка про своего Юрика: он знает, что можно и нельзя. Он старших уважает, боится. А вот мы с матерью тебя учим — ты наперекор. Потому что не боишься.

— Не боюсь, — подтвердил Вовка. — Пионер не должен бояться.

— А что должен? — спросил дядя Митя.

— Быть сознательным, — подумав, ответил Вовка, — и всегда готовым, конечно.

— Сознательным, — безусловно, — сказал дядя Митя, — только слушаться надо. А не боишься — не слушаешься. Да… Я тебя одного не виню. Сам тоже за тобой недосмотрел. Не драл тебя никогда. Не хотел. Теперь поздно, должно быть, ремнём учить. Хотя, может, и была б польза, а?.. Сказать трудно…

Так горестно и неторопливо, как бы совещаясь с самим Вовкой, следует ли его отныне временами пороть или испробовать другое средство, рассуждал дядя Митя, и это было для Вовки неизмеримо обиднее, чем если бы отец просто стукнул его разок под горячую руку.

Отец, добрый и простой, решил вдруг, что плохо растил сына! Отец стал несправедлив и к нему и к себе! И всё из-за противного примерного Юрика…

— Он к матери побежал, гад, без этого ничего не было бы, — хрипло, точно перед этим плакал, сказал мне Вовка.

— Но ведь все бегали, не он один, — растерянно возразил я.

— Ну, и что ж?.. Надо ему бойкот объявить, вот что! — загорелся Вовка.

Его обида искала немедленного выхода.

В то время мы часто слышали слово «бойкот». Нам читали о рабочих-забастовщиках, которые объявляли бойкот штрейкбрехерам. И тогда все отворачивались от штрейкбрехеров, одни только полицейские с резиновыми дубинками были на их стороне.

Вовкина идея, наверно, нашла бы во дворе сторонников. Она привлекла бы своей необычностью и новизной.

— Главное, чтоб все ребята бойкотировали. До одного! — фантазировал Вовка. — Тогда ему будет кисло!

Но нам не пришлось организовывать бойкот. Юрику и так стало «кисло». Он влюбился. И не он один. Все влюбились.

 

V

Мы все влюбились в Майку Вертилову.

Майка Вертилова, наша сверстница, тоже четвероклассница, считалась самой красивой девочкой во дворе. А многие даже считали её самой красивой в первой ступени нашей школы. Между прочим, это подтверждалось тем, что ею интересовался парень из второй ступени, а именно — семиклассник Костя. Он жил не у нас во дворе, но тем не менее, как всем было известно, приходил к Майке играть в пинг-понг, и это доказывало, что Майка принадлежит к миру почти взрослых. Во всяком случае, к миру второй ступени.

То, что, оставаясь нашей сверстницей, Майка принадлежала вместе с тем к миру второй ступени, придавало ей загадочность. Но, кроме того, она нравилась нам просто потому, что была очень хороша собой. Она была высокая, тоненькая и какая-то очень лёгкая. Она училась, помимо нашей, в балетной школе. И одевалась всегда очень легко — в батистовые платьица. Повязывала газовые шарфики. А зимой на ней была меховая шубка, пушистая и невесомая.

Майка прыгала дальше всех в длину и выше всех в высоту. Но никому из нас это не казалось спортивным достижением — просто это было свойством Майкиной натуры, лучше, чем наши, приспособленной для полёта…

Я не помню, кто влюбился первый. Я только помню один прекрасный весенний день. Солнце высушило лужи, и на сухом асфальте непроезжего переулка кто-то впервые в ту весну начертил мелом «классы».

Девочки из нашего двора выбегают с верёвкой и начинают крутить её всё быстрее, выстёгивая асфальт, а Майка Вертилова прыгает — удивительно ловко, так что кажется, будто она лишь переступает с ноги на ногу. Другие девочки стоят гуськом, нетерпеливо ожидая своей очереди попрыгать после долгого зимнего перерыва. Очередь наступит, когда Майка собьётся. А Майка не сбивается. Верёвка никак не коснётся её неторопливых ног.

— «Пожар»! — приказывает Майка.

Это значит, что верёвку надо крутить с наивозможной быстротой. И верёвка становится вовсе не видна, а Майкины ноги мелькают, мелькают, мелькают, и девчонки, ведущие счёт прыжкам, не выдерживают бешеного темпа, проглатывают слоги, но не могут угнаться.

— Псят дин, псят два, псят три, псячтыре…

Они сбиваются, Майка скачет. Потом, не сбившись, но задохнувшись, отпрыгивает в сторону и изнеможённо прислоняется к забору.

Теперь прыгают другие девочки, но смотреть на это нам, мальчишкам, стоящим поодаль, неинтересно. Ждём, пока опять подойдёт очередь Майки Вертиловой…

Сашка, внук профессора, сказал вдруг:

— В Майку влюбиться можно…

— Ну и влюбись, — ответил Вовка.

— Мой брат сказал, что он в первый раз как раз в четвёртом классе влюбился, ребята, — доверительно сообщил Сашка.

— А сейчас он в каком? — рассеянно спросил Вовка, не отрывая глаз от Майки.

— В восьмом. Он отличник, член учкома, — сказал зачем-то Сашка, хоть это и не имело отношения к любви.

Слова Сашки произвели на нас сильное впечатление. Итак, умные люди влюбляются уже в четвёртом классе. Это не мешает им впоследствии стать членами учкома. К чему же мешкать? Уже началась четвёртая четверть. Уже скоро перейдём в пятый класс. Чего, спрашивается, ждать?

Может быть, не только Сашкины слова возымели действие. Наверно, настраивала на такой лад бурная и яркая весна, сама Майка, неутомимо прыгающая через пеньковую верёвку. Так или иначе, уже на следующий день объявили о своей влюблённости трое или четверо ребят. Они объявили об этом по секрету, в мальчишеской компании. Их примеру поспешно следовали другие. Число невлюбленных таяло на глазах. Повсюду появились пронзённые сердца. Их рисовали мелом на заборах. Вырезали ножом на коре зазеленевших деревьев. Чертили прутиком на сыроватой весенней земле. От дурацкого символа рябило в глазах. Спустя несколько дней оставаться невлюбленным казалось нам такой же отсталостью и сущим младенчеством, как не сдать вовремя нормы на значок БГТО.

Затем мы начали признаваться Майке в своих чувствах. Признание делалось в косвенной форме, таким образом:

«Я хочу с тобой дружить. На каком я у тебя месте?» Что следовало понимать так: «А я тебе близкий друг? И много ли у тебя друзей, более любезных твоему сердцу?..»

К сожалению, всякий раз выяснялось, что таких друзей у Майки много. Но нельзя сказать, чтоб мы переживали это особенно глубоко. Нельзя сказать, чтоб мы были неутешны. Мы вздыхали, конечно. Вели мужские разговоры о том, что девчонки ветрены. Но, в общем, всё это было скорее забавной игрой.

И вот, когда эта игра была уже в разгаре, влюбился Юрик. Это заметили все. Стоило Майке выйти во двор, он бледнел и не знал, куда девать руки, точно с этой минуты находился в гостях. Потом отворачивался, чтобы немного прийти в себя. Наконец, горбясь, хмурясь и закусив губу, подходил к Майке поближе.

Он неузнаваемо менялся при Майке. При ней он даже прыгнул однажды с высокого крыльца — ребята соревновались, кто прыгнет дальше, — но рекорда не побил и выронил чужие ключи в глубокую невысохшую лужу. Это доставило большое удовольствие Вовке.

Вовку живо заинтересовал влюблённый Юрик. Он даже снова начал с Юриком разговаривать, так как иначе не смог бы его подначивать. А подначивал он его для того, чтоб тот «признался» Майке.

— Слабо́ тебе признаться Майке! — донимал он Юрика.

— На слабо́ дураков ловят, — отвечал Юрик, но без большой убеждённости, и это вдохновляло Вовку на новые хитрости.

— Нет, чего признаваться, лучше помалкивай, а то от матери нагорит, — говорил Вовка примирительным гоном.

— Не бойся, не нагорит, — отвечал Юрик опять-таки не очень уверенно.

— Так чего ж боишься? Думаешь, Майка тебя съест?

Хотя от бойкота Вовке пришлось отказаться — главную роль сыграл тут Семён Авдеевич, — но не поддразнивать Юрика Вовка просто не мог.

Он не послушался Семёна Авдеевича, который, когда Вовка рассказал ему о визите матери Юрика и словах дяди Мити, посоветовал нам так:

— Вы от этого Юрика не отгораживайтесь. Парнишка он, возможно, не очень хороший. Мать его, со слов Владимира можно понять, с мещанскими предрассудками. Хотя и нестарая женщина. Ну, её воспитывать не ваше дело. С нею, если надо, старшие поборются. А парнишку вы исподволь берите под своё влияние. Чтоб он был в итоге советский пионер, а не муштрованный гимназистик.

Я хорошо помню, как говорил это Семён Авдеевич: очень озабоченно. Ему немного нездоровилось в то время, вечерами он лежал. И когда к нему приходили потолковать или пожаловаться на что-либо (Семён Авдеевич был депутатом райсовета), он, отвечая, резким движением поднимался со своей шаткой и скрипучей койки, точно собирался сам, без проволочки делать всё: чинить прохудившуюся крышу, бороться с предрассудками молодой матери Юрика, рассеивать антинаучные представления районных старух и подыскивать жильё людям, чей дом дал трещину, потому что под ним прошёл тоннель метро.

Так же хорошо запомнилось мне, как Вовка возразил Семёну Авдеевичу. Наверно, то, что он сказал, звучало бы очень дерзко, если бы не отчаяние в Вовкином голосе:

— Как же я на этого Юрика влиять буду, когда его мне в пример ставят!

— Кто ставит? — спросил Семён Авдеевич. — Не разобравшись, наверно. А влиять не ты один должен — вся пионерия.

Но Вовка, как я сказал, этим словам не внял. Да и вся пионерия нашего двора недолюбливала Юрика. Правда, мы не жаждали, как Вовка, посрамления Юрика, но, в общем, не прочь были увидеть, как Майка Вертилова даст ему щелчок по носу. Или, по выражению Вовки, «нальёт ему холодной воды за воротник».

Поэтому мы не мешали Вовке обрабатывать Юрика с помощью «слабо́» и фантастических утверждений, будто Майка смотрит на него каким-то особенным взглядом. И кончилось тем, что однажды днём Юрик, слегка подталкиваемый мною, зашагал по диагонали из одного угла двора, где толпились мальчишки, в другой, где на солнце сидела Майка и, щурясь, поглядывала то в учебник, то по сторонам.

Приближаясь к Майке, Юрик покраснел, и у него вспыхнуло одно ухо, а другое осталось белым. Вспыхнувшее ухо, мне показалось, чуть-чуть оттопырилось. В таком виде Юрик остановился перед Майкой и сказал ей:

— Ты у меня на первом месте… А я у тебя?

— Сейчас скажу, — ответила Вертушка (так мы называли Майку Вертилову между собой).

Она захлопнула учебник, заложив страничку ленточкой, и принялась загибать пальцы сначала на левой, потом на правой руке. При этом она шевелила губами и морщила лоб, точно умножала в уме двузначные числа.

— Ты у меня на восьмом, — объявила наконец Майка.

У Юрика покраснело второе ухо.

— Приходи ко мне, пожалуйста, в выходной день на день рождения. Мама, папа и я будем очень рады, — проговорил Юрик с самообладанием, прямо-таки изумительным для человека, узнавшего, что занимает в сердце избранницы восьмое место.

Майка поблагодарила.

— Вечером? — спросила она и, раньше чем Юрик успел ответить, забыла о нём.

По двору шагал семиклассник Костя. Хотя он явился играть с Майкой в пинг-понг, в руках у него была теннисная ракетка в чехле. На ходу он легко жонглировал этой ракеткой, подбрасывая и ловя её поочерёдно то одной, то другой рукой. Он был без пальто, в спортивной кожаной куртке и башмаках на толстой подошве. И так рослый, Костя казался в них огромным. Он шутливо шаркнул ногой и как-то сверху протянул Майке большую, крепкую руку. Движения его были на зависть ловки и свободны. Рядом с этим хотя и безусым, но представительным и спортивным мужчиной красноухий Юрик был просто жалок. Кажется, он сознавал это. Он отошёл в сторону. А Майка, так и не узнав, когда справляют его рождение, позвала Костю к себе, и они ушли со двора.

Надо сказать, что никто из нас, даже Вовка, не посмеялся над Юриком. Никто не злорадствовал. Юрик подошёл к нам и пригласил на день рождения. Профессорский внук Сашка, я, ещё несколько мальчиков сразу обещали прийти. А Вовка ответил лишь: «Там видно будет», — но и это не означало отказа.

— Ну вот, теперь уже все мы Майке признались, — сказал Вовка, взглянув на Юрика, и улыбнулся без всякого ехидства.

— Ребята, слушайте-ка: пусть сейчас каждый расскажет, на каком он у Майки месте! — предложил вдруг Сашка.

— Верно, без вранья только, — поддержал Вовка.

До сих пор мы не делились этим друг с другом. Известно было только, что особого успеха вроде нет ни у кого. А сейчас каждый назвал всем цифру: на каком он месте. Это было волнующе, как объявление четвертных отметок, угадываемых и, однако, не известных наверняка. Это была откровенность, не принизившая никого. Ибо выяснилось, что никто из нас не занимает места лучшего, чем седьмое.

Но кто же тогда занимает первое, второе, третье места? Кто, чёрт возьми, на четвёртом, пятом и шестом?

Догадаться было мудрено. А нам было донельзя любопытно. Мы строили предположения, перебивая друг друга. И только Юрик молчал, а помедлив, осторожно выбрался из нашего тесного, гомонящего кружка. Я взглянул на него, и мне показалось, что ему, единственному из нас, отгадывать не любопытно. Ничуть. Ему просто горько.

Может быть, я преувеличивал. Может быть, я придумал даже, что Юрик страдает. Но, так или иначе, я почувствовал к нему жалость. Я знал, что такое неразделённое чувство. Разве я не догадывался, почему так редки письма от мамы? Разве верил в причину: много работы? Нет, знал: мало любит. Конечно, мама далеко, а Майку Юрик видит каждый день, но ведь нелюбящий всегда далёк, хотя бы и был рядом.

Я ничем не выказывал Юрику своей жалости. Мой маленький опыт жизни учил, что жалость лишь умножает боль. Мне удавалось потеснить обиду решимостью вырасти и тогда доказать свою правоту. Да, я умел пересилить обиду. Но от обиды, сдобренной жалостью, трудно не заплакать.

Поэтому я как будто просто так стал захаживать к Юрику, когда он оставался дома один, приносил ему книжки, которые сам любил, и даже играл с ним в лото, хотя это не доставляло мне никакого удовольствия. Чтобы играть в лото, я раза два приводил к Юрику Сашку, который сперва упирался, а потом и сам повадился ходить к Юрику. Так что благодаря Сашке и мне Юрик перестал быть одиноким.

Но, мне кажется, нельзя было всё-таки сравнить Сашкино отношение к Юрику и моё: я относился к Юрику совершенно бескорыстно.

Правда, и Сашка не преследовал никакой выгоды. Но Сашка слегка покровительствовал Юрику, а в моём обращении не было оттенка покровительства. Это было тогда для меня едва ощутимо, но сейчас я твёрдо знаю, что покровитель не бывает совершенно бескорыстным, хотя бы не получал за своё покровительство взамен решительно ничего. Дело в том, что, покровительствуя, он чувствует себя сильнее и могущественнее подопечного. И для многих это порой приятное чувство. По-моему, Сашка его испытывал.

А я просто сочувствовал Юрику, ничего больше. Сочувствуя, играл с ним в скучное лото. И даже не назвал его дураком, когда про Димку и Жигана из «Р.В.С.» Гайдара он сказал, что это были плохие, испорченные ребята, потому что не слушались Димкиной матери.

— Ты кто?.. (Я проглотил «дурак».) Ты что?.. (Я проглотил «рехнулся».) Они же большевику жизнь спасли! Герои ребята!

— А зачем было продукты из дома без спроса уносить? — спросил Юрик. — Разве можно так поступать?

Мне стало тоскливо. Спорить с ним без толку. Да и как доказывать то, что самому ясно, как день? Ничего не понимает… А Юрик, легко и сразу забыв этот спор, вынул из стоявшей на подоконнике кастрюли с молоком пенку — большую и круглую, как блин, — и добродушно протянул мне:

— Угостить?

— Не нужно мне вашей пенки! — зло, совсем так, как, наверно, ответил бы Вовка, сказал я.

— Ты думаешь, я жадный? — спросил Юрик уязвлённо.

И действительно, Юрик не был жадным. Это и в школе знали. Он приносил с собой в большом пенале много аккуратно очиненных карандашей, несколько новеньких ластиков и запасных перьев. На уроке Юрик охотно давал их тем, кому было нужно, и никогда не просил обратно. Да совсем недавно, вчера или позавчера, он, не раздумывая ни минуты, подарил Сашке приглянувшийся тому диковинный заграничный карандаш — толстый, как трость, и длинный, как дирижёрская палочка.

— Вовсе я не думаю, что ты жадный, — сказал я.

В дверь постучали.

— Войдите! — крикнул Юрик.

Но никто не вошёл, и из коридора донёсся Вовкин голос:

— Тут Мишки нет?

— Я здесь, — отозвался я, — заходи, Вов.

— Заходи! — повторил Юрик, распахивая дверь.

Однако Вовка не переступил порога.

— Выйди-ка, — сказал он мне.

Я вышел, затворив дверь, а Юрик остался в комнате.

— Что? — спросил я у Вовки.

— Потеха, — ответил он. — Знаешь, кто у Майки на первых местах?

— Кто?

— Папа, мама, бабка и тётка.

— Что ты говоришь?

— Только сейчас слышал.

— Выходит, наши места не такие плохие?

— То-то и оно-то!

— Надо, между прочим, Юрику сказать.

— Ну, говори, если хочешь, — разрешил, но и нахмурился Вовка.

Я распахнул дверь, вбежал в комнату и возвестил о том, что услышал минуту назад. Вовка приостановился в дверях.

Лицо Юрика несколько мгновений оставалось оторопелым. Потом он стремительно стал на руки, сделал два неверных шага, упал на четвереньки, стал на голову и удерживался в таком положении две-три секунды, отчаянно болтая ногами. Кто бы раньше подумал, что Юрик может так вот ликовать!.. Вовка изумлённо наблюдал за ним, точно не веря, что и Юрику не чуждо человеческое и мальчишеское.

— Восьмое место неплохое оказалось! — сказал я.

— Конечно, — подтвердил Вовка. — На четвёртом тётка родная, на восьмом уже он. А на пятом, может, у ней дядька… То есть вообще-то у Майки дядьки нету, но, может, тётка замуж вышла, верно? Я сейчас…

Вовка сбегал во двор и через минуту вернулся запыхавшись.

— Тётка у ней незамужняя, — сообщил он с сожалением.

И это впервые он обратился к Юрику мирно.

 

VI

Семён Авдеевич похвалил Вовку, Сашку и меня, когда, встретив нас во дворе, узнал, что мы отправляемся к Юрику на день рождения.

— Вы правильно делаете, — сказал Семён Авдеевич, — что не отгораживаетесь от него. Конечно, то, что этот Юрик, по-видимому, перенял у своей матери мещанские предрассудки, вас от него отталкивает. Но вы себя пересиливаете, и молодцы. Легче всего поставить на человеке крест. А надо повлиять в хорошую сторону.

Так что за столом, заставленным пирогами, мы расселись с горделивым чувством людей, взявшихся за нужное и полезное дело.

Перед этим мы вручили Юрику подарки: Сашка — «Маугли» Киплинга, а мы с Вовкой — книгу стихов Маяковского для детей.

Некоторое время мы сидели за столом молча, не притрагиваясь к сладостям, потому что ждали Майку. Её место за столом, единственное, оставалось ещё пустым. Перед каждым из нас стояла тарелочка, на которой лежал квадратик бумаги с именем гостя, всякий раз уменьшительным: Сашка был назван Аликом, Вовка — Вовиком, отсутствующая Майка — Маечкой, и только я был назван просто Мишей, наверно, потому, что Мишенька звучало бы чересчур ласкательно, а родители Юрика как-никак меня не знали.

— Юрик! — окликнула его мать. (Он печально косил на пустую тарелочку, где лежала аккуратная бумажка с Майкиным именем.) — Подавай пример гостям. Ты же знаешь, пока хозяин не начал, гости не едят…

Вероятно, Юрик знал это, потому что тотчас, не глядя, схватил пирожок и послушно и как-то обречённо зажевал.

Спустя минуту явилась Майка. Улыбаясь, она протянула имениннику подарок — книгу профессора Мантейфеля о зоопарке. Юрик глотнул и поблагодарил.

Его мать сказала, что это прекрасная и поучительная книга. Затем, вероятно, чтоб не обидеть нас с Вовкой, она похвалила и книгу Маяковского. Но добавила, что Маяковский напрасно писал «лесенкой».

— А вы знаете, ребятки, почему Маяковский писал лесенкой?

В то время мы этого ещё не знали.

— Видите ли, поэты получают деньги за каждую строчку, — объяснила нам мать Юрика. — Чем больше строчек, тем больше денег. А если одну строчку разбить на несколько, то деньги заплатят за каждое слово, как за настоящую строчку.

Мы чувствовали, что слова матери Юрика несправедливы и нехороши. Однако выразить этого мы не могли и молчали — дружно и скучно.

Отец Юрика, который до этого занимался своим делом — писал что-то за столиком у окна, — встал и сказал:

— Что-то вы тут затосковали? Сделаю вам освещение поярче! — и, вынув из стенного шкафчика большую электрическую лампочку, взгромоздился на табуретку…

Мать Юрика тем временем спрашивала нас:

— Пушкина любите, ребятки? «Буря мглою небо кроет…» — вдруг начала она с фальшивым упоением.

— «Вихри снежные крутя», — продолжил Юрик, льстиво улыбнувшись матери.

— «То, как зверь, она завоет, то заплачет, как дитя». Как же, как же! — закончил без выражения отец Юрика, ввинчивая в патрон лампочку покрупнее.

Но и от яркого света нам не стало веселее. Съев кусок орехового пирога и не допив чая, первой упорхнула Майка. Хотелось уйти и нам, но, помня напутствие Семёна Авдеевича, мы сидели.

— Без нас он совсем заснёт, — шепнул мне Вовка, кивая на Юрика.

Всё же через полчаса мы попрощались. А Юрик вышел вместе с нами во двор — погулять перед сном. При яркой луне мы затеяли игру в лапту, и он в этом участвовал…

Если бы на этом вот месте — в момент, когда утихла вражда и вроде бы началась дружба, — можно было закончить рассказ, то, пожалуй, его не стоило бы и начинать. Для истории моего знакомства с Юриком самое важное — рассказать ещё об одном дне. Поэтому последняя точка будет поставлена немного позднее.

…Во время весенних каникул я возвращался как-то домой после утренника в цирке. У ворот меня встретил Юрик:

— Ты не знаешь?

— Что?..

— Твоя мать приехала!

Мама! И не предупредила! Сюрпризом! Надолго ли?..

Я ринулся было домой, но Юрик остановил меня:

— Она только ушла… Минут пять… с отцом твоим.

— Куда?

— На Чистые пруды, на лодке кататься. Тебе туда велели идти, как придёшь!

Я побежал на бульвар. Сердце стучало от бега, неожиданности и счастья. «Мама и папа пошли вместе на пруд. Значит, помирились… Будем снова жить вместе! Рядом со мной в комнате будет мама!»

На мгновение вспомнилась мамина фотография с белым уголком, ящичек с урюком…

И теперь, обретя маму, я ощутил, как жалки были эти сокровища, которыми ещё недавно я так дорожил и должен был довольствоваться!

Мелькнуло в памяти, как вечерами я смотрел в лупу на маленькое фото… Это позади, это отрезано!..

Вспоминать было приятно, как перечитывать грустные места в истории со счастливым концом.

Так, ничего не видя вокруг, я домчался до пруда.

Сильно стучавшее сердце ёкнуло и приостановилось. Я увидел сразу дверь лодочной пристани, забитую досками, и вместо зелёной мутноватой воды пруда — тусклый каток, подтаявший с краёв. Совершенно пустой каток. Большие куски колотого льда на берегу. Лёд толстый, трёхслойный: нижний и верхний слои — чёрные, посредине — белый, как сахар. А рядом глыбы чистого, прозрачного льда с маленькими пузырьками воздуха в глубине. Газированный лёд.

Я разглядываю всё это внимательно, тупо и, вероятно, долго, сознавая, что произошло нечто очень скверное, непоправимое, но не понимая, как это могло произойти. Мне даже не приходит в голову поспешить домой, чтобы потребовать от Юрика объяснений. Ведь Юрик не в состоянии ничего поправить, это главное…

Обернувшись, я вижу Юрика. Как он здесь оказался?

Юрик восторженно и оглушительно выпаливает:

— С первым апреля!

Я гляжу на него, медленно прозревая, а он частит:

— Первого апреля никому не верю! Первого апреля никому не верю!.. Ох!.. Ты побежал быстро, я за тобой не поспевал! Я боялся, ты обернёшься, но ты ни разу…

Видно было, что он просто не представлял себе, что сделал.

Для него всё было просто. Он знал, что можно и что нельзя. Первое апреля — день дозволенных обманов. Сегодня можно было так поступить, вот и всё.

Вскоре после истории, которую я рассказал, Юрик переселился в новый дом, где его родителям дали квартиру. У нас он больше не показывался. Я не знаю, окончил ли Юрик школу, учился ли потом в институте, служил ли в армии, стал ли комсомольцем. Ни разу не встречал его взрослым. И вспоминаю иногда учтивого мальчика, который умел вести себя за столом, не перебивал старших, — словом, так хорошо затвердил полдесятка «можно» и «нельзя», что кое-кто у нас во дворе стал всерьёз называть его сознательным.