Через пятнадцать лет после основания в Австралии в 1788 г. поселения граждан, приговоренных к каторге за совершение преступлений, Джеймс Туки уже предавался своим имперским фантазиям. Сидни Смит тоже представлял могучее будущее для так называемой «Колонии обесчещенных». Он писал: «Может наступить время, когда какой-нибудь Тацит из Ботани-Бей расскажет о преступлениях императора, ведущего свой род от лондонского вора-карманника, или изобразит доблесть, с которой тот вел вперед своих новых голландцев в сердце Китая». [Новой Голландией изначально называлась Австралия, известное нам название официально принято только в 1817 г. Сидней в ту пору назывался Порт-Джексон, а Тасмания до 1853 г. — землей Ван Димена. Для удобства в этой книге используются современные наименования, хотя имеется и обозначение поселения Ботани-Бей. — Прим. авт.]

Оказалось, что первый губернатор Нового Южного Уэльса капитан Артур Филипп и в самом деле лелеял имперские мечты. Но «Ромул Южного полюса», как причудливо назвал его Смит, не хотел, чтобы преступники закладывали основы империи.

Филипп был морским офицером, назначенным вести первый флот (или сосланный в Ботани-Бей, как говорили его недоброжелатели, поскольку он надоедал министрам, требуя повышения и продвижения по службе). Он считал, что осужденные обеспечат только мускульную силу для укрощения дикой местности. Они не будут рабами, говорил Филипп, поскольку не может быть рабства в свободной земле. Но осужденных следует отделять от гарнизона и свободных поселенцев, которые будут в дальнейшем эмигрировать в Австралию. Они должны строго соблюдать дисциплину и будут подвергаться суровым наказаниям.

Филиппа отличали худоба, большая лысина и отсутствующий передний зуб (это могло бы расположить к нему аборигенов, которые ритуально выбивали один из своих передних зубов). Он считался относительно доброжелательным и великодушным деспотом. Но этот человек предлагал передавать всех, кого посчитают виновным в убийстве или содомии, каннибалам Новой Зеландии: «И пусть они его едят». В течение двух месяцев после прибытия он одобрил казнь юноши семнадцати лет за кражу чужого имущества стоимостью в пять шиллингов. Ирландцу, который «неуважительно» протестовал, заявляя, что документы, в которых указана дата окончания его срока, остались в Англии, он назначил шестьсот ударов кнутом и кандалы на шесть месяцев.

Филипп считал, что только путем сдерживания и принуждения его криминальная община из примерно 750 душ (среди них — около 190 женщин и 18 детей) может быть превращена в мотор империи.

Изначально прилагались кое-какие усилия, чтобы выбрать для перевозки осужденных, которые обладали навыками в различных областях английского производства». Но от этой мысли отказались из-за количества каторжников. За решетками на Темзе содержалось такое количество убогих и лишенных всего представителей человеческой расы, что они угрожали превратить гниющие тюремные корпуса в чумные бараки — и фигурально, и буквально. Большинство осужденных, отправленных с первой флотилией, являлись молодыми рабочими, которые совершили мелкие преступления (как правило, кражи). Кое-кто из разряда «деревенщины» и еще меньшее количество «горожан» (если использовать их собственные прозвания) подходили на роль первопроходцев и первых поселенцев. Когда они отплыли вверх по побережью из Ботани-Бей, места, рекомендованного капитаном Куком, но признанного неподходящим, никто не представлял, что потребуется для организации колонии на островах Антиподов. Однако настроение у них улучшилось, когда вонючие транспорты с тремя мачтами, квадратными парусами, плоскими боками и низкой осадкой, набитые растениями, семенами и животными, словно множество Ноевых ковчегов, прошли сквозь «гранитные ворота» гавани Сиднея. Они отправились в синий «водный рай». Здесь, как сказал Филипп, среди лабиринта островов, мысов и заливов, находилась самая лучшая гавань в мире. Более того, она окружена лугами, скалами и лесами, среди которых летали зеленые длиннохвостые попугаи и розовые какаду. От этого открывающийся ландшафт казался завораживающим.

Один моряк предался фантазиям и даже представил скалистые выступы в виде павильонов и дворцов. Он будто различал «восхитительные кресла, великолепные здания и грандиозные руины величественных строений». Но это был мираж блаженства и счастья. Ведь осужденным предстояло испытать на себе «худшие тяготы, чем любые из приключений вроде тех, что выпали на долю Робинзона Крузо, о котором я когда-то читал», как написал один из них.

В бухте Сиднея, где выгрузка началась 27 января 1788 г., европейский порядок первые отметился на природе Антиподов. Впервые после создания, как написал непримиримый военный прокурор Дэвид Коллинз, тишина была нарушена грубым звуком топоров.

Вековая тишина уступила «деловому гудению» новых владельцев земли. Они расчищали почву, выгружали припасы и скот. Поселенцы начали сооружать лесопилку, кухню и кузницу, разбив лагерь. Для Филиппа воздвигли переносной парусиновый дом, который стоил 125 фунтов стерлингов, но все же протекал.

6 февраля осужденные женщины спустились на берег, а мужчинам выдали дополнительную порцию грога, чтобы это отпраздновать. Во время путешествия предпринимались усилия, чтобы держать мужчин и женщин по отдельности, поскольку корабли с каторжниками имели репутацию плавучих борделей. Но моряки придерживались георгианской точки зрения: недобровольное целомудрие ведет к подагре. Как утверждает один хроникер, на некоторых суднах они не рисковали.

Теперь, с совокупления проститутки и мошенника (как выразился один осужденный), началась первая попойка белых под созвездием Южного Креста. «Попойка, безудержное веселье и оргия» приобрела еще более разнузданный характер после того, как начался сильнейший шторм со вспышками молний, громом и дождем. Преступники сотрясали кулаками, угрожая природе и проклиная условия отбывания наказания. Несомненно, все это стало естественным выплеском эмоций. Но такое вызывающее поведение оказалось и зарождающимся вызовом имперской власти, первобытным криком свободы внутри континентальной темницы.

На следующий день все (за исключением девяти отсутствующих) собрались на опушке на официальное назначение губернатора. Развивались флаги, играл оркестр военных моряков, а Филиппа официально утвердили в качестве властителя восточной половины Австралии и прилегающих островов Тихого океана.

Должность давала огромную власть без ограничений со стороны консультативного совета. Обращаясь к своим подопечным, губернатор пообещал награждать трудолюбие и добродетель, наказывать дерзость и пороки. Военные моряки сделали несколько залпов, подняли тосты, и Филипп пригласил старших офицеров на холодные закуски.

Осужденные, многие из которых страдали от цинги, оказались упрямыми и трудновоспитуемыми. Они не желали подчиняться дисциплине. «Несмотря на всю снисходительность губернатора, гуманность и внимание которого к ним и в море, и после нашего прибытию сюда, дает им право считать его своим лучшим другом, они в целом оставались группой огрубевших негодяев и подлецов», — писал лейтенант Дэвид Блэкберн.

Некоторые пытались сбежать, отправляясь в дикую местность (ходили слухи, что Китай находится всего в 100 милях). Другие искали место на двух судах французского исследователя Лаперуза, который, к удивлению британцев, столкнулся с ними в Ботани-Бей. Третьи совершали преступления — от мелких краж до серийных убийств. Неисправимые негодяи, как называл их губернатор Филипп, часто спокойно смотрели на тяжелые наказания. Они демонстрировали шрамы от порки, как военные медали, а один преступник, осужденный на смертную казнь, поклялся всех рассмешить, «сыграв кое-какую шутку с палачом».

Настроение было мрачным, что хорошо выразил Уильям Коупер в письме Джону Ньютону: «Мы сожалеем о плохом управлении в Ботани-Бей, предвидя исход дела. Римляне вначале были бандитами, а если со временем они стали хозяевами мира, то не из-за того, что пили грог и позволяли себе все виды беспутства и оргий».

Казалось, что в Австралии никто не разделял светлого и радужного видения будущего, которое предрекал континенту Филипп -того, что колония сделается «империей Востока». Наоборот, большинство вскоре испытали крушение иллюзий. Так произошло с желчным и вспыльчивым командиром военно-морского флота Робертом Россом. Он сказал, что это худшая страна в мире, «такая отвратительная и мерзкая, что может вызывать только проклятия, омерзение и ругательства». Вместо того, чтобы предложить девственную взрыхленную землю, более плодородную, чем истощенные пашни Европы (на что надеялся автор одного лондонского журнала), континент оказался бесплодным, еды было мало. Растительность выглядела редкой и жалкой. Эвкалипты гнили и искривлялись, об очень твердые деревья затуплялись топоры.

Местные жители носили кости в носах, мазали голые тела рыбьим жиром, а в грязные волосы вставляли собачьи клыки и клешни омаров. «По виду они относились к самому нижнему рангу среди человеческой расы». Животные оказались странными и причудливыми, реки текли не в ту сторону, с сезонами получалась полная неразбериха, и вся природа оказалась перевернута с ног на голову.

Европейцы оказались чужеземцами в чужой земле. Они удивлялись цветам без запаха и птицам, которые не поют. Они поражались земле Сиднея, которая оказалась бронзового цвета. Здесь росли огромный мирт, мимоза и эвкалипт, но было мало подлеска. Очень хорошо всходили дикий сельдерей, шпинат, маис, финиковая пальма. Это казалось знакомым. Но целые семейства растений были совершенно неизвестными, не имели ботанических параллелей. Их отправили для классификации в Кью-Гарденс, ботанический сад в Лондоне.

Еще более странной была фауна — черные лебеди, летучие собаки, рыбы, которые ходили по земле. В Австралии имелись странные допотопные существа, которые не соответствовали никаким нормам. Коала не был медведем, это сумчатый ленивец. Эму оказался нелетающей птицей без мускульного желудка. Вомбат напоминал грызуна. Иглы на сумчатом муравьеде на самом деле оказались мехом, он откладывал яйца, как птица, вынашивая их в сумке. Самым примечательным среди этого невероятного звериного царства оказался утконос с телом крота и хвостом бобра, утиным клювом и перепончатыми лапами (на задних имелись когти и ядовитые шпоры), не говоря уже о двух пенисах (ни один из которых не использовался для мочеиспускания).

Конечно, настоящим чудом казались кенгуру. Все восхищались их скромной травоядностью и прыгучестью. Это животное делало прыжки на двадцать футов, носило в сумке детеныша размером с мышь, а его яички «располагались, противореча обычному природному порядку».

Для британцев, которые вскоре платили по шиллингу с человека, чтобы увидеть живого кенгуру, привезенного через океан и выставленного в клетке на Хеймаркет в Лондоне, это существо казалось типичным для аномалии, которую представляла собой Австралия. У людей в головах создавались фантастические, причудливые образы земли, которая его породила. Самого кенгуру характеризовали по-разному — от «божественной ошибки» до недостающего звена в огромной цепи развития.

В глазах многих европейцев аборигены едва ли отличались от диких животных. Капитан Кук считал местных жителей счастливыми, поскольку у них было все что требуется. Они были свободны от искусственных желаний цивилизации.

Мир аборигенов включал все, все казалось естественным, и поэтому когда «Индевор» водоизмещением 368 тонн зашел в Ботани-Бей в 1770 г., местные жители, плававшие на каноэ из коры деревьев, просто его проигнорировали. У них не вызвали любопытства и интереса белые поселенцы под руководством губернатора Филиппа. Последний прилагал большие усилия, чтобы с ними подружиться. Но этих охотников и собирателей совершенно не тронули льстивые речи и упрашивания, они оказались безразличны к подаркам и проявили равнодушие к одежде (хотя их позабавили шляпы).

Аборигенов беспокоило только одно — чтобы посетители ушли. Об этом свидетельствовали частые монотонные повторения словно бы заклинания: «Варра, варра, варра». Кук мог увидеть в этой упорной самодостаточности преданность благородных дикарей простой жизни. Поколение спустя капитан Уоткин Тренч с презрением говорил о философах, которые ставили природное состояние над цивилизованным.

Аборигены не наслаждались счастьем Елисейских полей. Они действительно деградировали из-за кошмарных и жестоких обстоятельств их короткой жизни. Однако парадоксально то, что эти люди все же нравились Тренчу. Он восхищался коренными австралийцами их многочисленными добродетелями — в особенности, смелостью человечностью и щедростью. В женщинах, часто становящихся жертвами мужской жестокости (хотя все аборигены приходили в ужас от чужеземного наказания — порки), Тренч видел невинность, мягкость и скромность. Более того, он признавал: атаки аборигенов на европейцев, как правило, являлись ответом на неспровоцированное насилие наиболее яростных каторжников.

Во всех этих наблюдениях есть доля правды. Но самый важный факт заключался в том, что белые фатально повлияли на черных. Они вторгались в священные места, на древние охотничьи и рыболовные угодья местных жителей, уничтожая все необходимое для их образа жизни. Они же заразили аборигенов оспой, которая убила примерно половину людей, живших на территории вокруг Сиднея. Оставшаяся община стала зависимой от поселенцев. А они использовали женщин в качестве проституток, заодно деморализовав мужчин. Иногда коренных австралийцев побуждали драться ради бочонка рома.

Если вкратце, то переселенцы начали атаку на окружающую среду и перевернули мир аборигенов вверх ногами. Ничто не деморализовало «дикарей» более эффективно, чем такая «цивилизация».

Европейское сообщество, которое держалось за край континента, словно бюрократ за свое кресло, само было счастливо выжить в первые несколько лет. Можно считать, что этим людям повезло. Они существовали «в нескольких сотнях лачуг, построенных из прутьев и грязи».

Поселение очень медленно становилось самодостаточным в еде, несмотря на культивацию более плодородной земли в нескольких милях от побережья, в Парраматте. И однажды не пришли поставки из Англии. Нормы урезали, и еды осталось мало. Имелись соленая говядина и свинина, которая при приготовлении сжималась до крошечных кусочков. Также был рис, каждое зернышко которого становилось «движущей силой для людей, поселившихся на этой земле». К 1790 г., как отмечал Тренч, голод приближался гигантскими шагами.

Мужчины продавали свою арестантскую одежду, синие куртки из грубого домотканого сукна и черные штаны, чтобы купить хлеба. Они работали голыми, как аборигены. Женщины платили сексом за питание.

Некоторые осужденные умерли от голода. Приход второй флотилии в июне едва ли улучшил положение дел. После путешествия, в сравнении с которым переход рабовладельческих судов через Атлантику казался милосердным, он высадил «груз» — осужденных, находившихся в ужасающем состоянии. В отличие от рабов, эти заключенные ничего не стоили при высадке. Поэтому владельцы и капитаны кораблей, которые их перевозили, не имели интереса «к сохранности груза». Наоборот, они рассчитали — мертвые прибыльнее живых. Выделенные на их долю припасы можно сберечь и продать по прибытии, как продемонстрировал капитан «Нептуна». Он перевозил пятьсот осужденных, закованных в жесткие рабские кандалы, которые превращали в пытку любое движение. Капитан кормил их так скудно, что 170 человек умерли во время путешествия. Выжившие украли помои, предназначавшиеся для свиней, вынимали жевательный табак из ртов мертвых людей, которые лежали на палубе. Они скрывали то, что прикованы к трупам (пока это не выдавала вонь), чтобы получать дополнительный паек.

Некоторые из тех, кто пережил путешествие, умерли, когда их переправили на берег с плавучего «дьявольского острова». Остальные представляли собой живые скелеты, покрытые собственными испражнениями. На их головах, телах, одежде и в одеялах было полно грязи и вшей. Многие едва держались на ногах, и лишь единицы могли работать, чтобы оплатить свое существование.

Губернатор Филипп обвинил командующих второй флотилией в убийстве доверенных им людей. Губернатор опасался, что прибавление таких «беспомощных развалин», которые выжили, окажется невыносимым грузом для колонии.

Но к тому времени, когда в 1792 г. он вернулся домой, прибыла дополнительная помощь, начали всходить семена процветания. Несколько женщин, которые раньше не могли зачать по состоянию здоровья, родили детей. Все хвалили климат (но не плодородность земли), некоторым колонистам нравился экзотический ландшафт. Среди «мангровых проспектов» и живописных скал на пути в Парраматту, «на каждом повороте восхищенному наблюдателю представляется зрелище идиллической Аркадии или уютные домики в садах. Над головой самая гротескная листва давала тень, а прохладный ветерок нес различные приятные запахи… Вкратце можно сказать, что если бы преимущества равнялись благовидной и привлекательной окружающей обстановке, то эта страна едва ли уступала бы какой-то другой на земле».

Преимущества набирались медленно и неровно. Поставки продуктов питания еще двадцать лет оставались случайными, хотя эксплуатация природы и людей сделалась еще более жестокой и безжалостной. Если любая перспектива радовала, то поведение человека становилось все более порочным.

Преемники Филиппа не были такими видными личностями, как он. Они дозволяли офицерам корпуса Нового Южного Уэльса использовать кнут. Это подразделение сменило морских пехотинцев, которые отказывались служить тюремными надзирателями. Оно состояло из солдат и «солдат удачи», которые были отбросами своей профессии. Среди них встречались самые жестокие и отвратительные типы. Как писал один из губернаторов, «они превосходили в подлости и всех видах позорного поведения самых отъявленных преступников».

Но эти люди получили законную власть. Им дали землю, а также семена, орудия труда и рабочих из осужденных. Тюремщиков побуждали и к занятию торговлей. Целью было развитие частного предпринимательства в интересах общества. В некоторой степени ожидаемое произошло. Но офицеры приобрели торговые права и основали монополии, что давало им огромные прибыли — иногда более 1000 процентов. В частности, «Ромовый корпус», как его очень походящее называли, контролировал трафик спиртного. На самом деле, офицеры превратили ром в валюту, платили галлонами и стимулировали неутолимую жажду богатства. Они усиливали то, что один губернатор назвал страстью к горячительным напиткам, которая господствовала среди всех сословий. Говорили, что общество «Антиподов» состоит из «тех, кто продает ром, и тех, кто его пьет».

В 1808 г. офицеры даже организовали восстание против губернатора Уильяма Блая (выжившего во время более знаменитого восстания на «Баунти»; он был известен в Сиднее под прозвищем Калигула). Блай осуждал разрушительную монополию на ром.

В результате почти на два десятилетия корпус установил власть в Новом Южном Уэльсе, против которой губернаторы тщетно боролись. Военные формировали общество и командовали в нем. Высокое место в иерархии занимали свободные поселенцы, которые стали понемногу приезжать в 1790-е гг. Они получали побудительные мотивы — бесплатную землю и рабочую силу. На нижней ступеньке общества находились осужденные, которые, несмотря на добрые намерения Филиппа, фактически оставались рабами.

Однако существовали разные степени рабства. Если осужденного направляли на работу к поселенцу, то он мог попасть в хорошие руки. Но в девяносто девяти случаях из ста, как сообщала «Сидней газетт», наниматель оказывался или болваном, или деспотом, «ругающимся и оскорбляющим, использующим порку без видимой причиной… Заключенного могли забить до смерти. Его заставляли работать, как лошадь, а кормили, как хамелеона. Хозяин, хотя по закону и не имел бесконтрольной власти, все же обладал ею в достаточной мере, чтобы издеваться тысячей способов и при этом никак не возмещать ущерб».

Более закаленных осужденных заковывали в двойные кандалы и кормили урезанным пайком. Их обычно сковывали общей цепью. При этом мужеложство становилось столь же неизбежным, как и жестокость.

К 1801 г. ирландцы составляли четверть осужденных, проживавших в Австралии. Их презирали, как бунтовщиков и лентяев, поэтому к таким каторжникам относились особенно сурово. Джозеф Холт, лидер восстания «Объединенных ирландцев» в Уиклоу в 1798 г., сравнивал гонителей его соотечественников с «тиграми в человеческом обличье, которые пытали и убивали людей, находившихся в их власти, руководствуясь только собственными капризами на этот момент». Как и других, осужденных за дополнительные преступления, или считавшихся очень буйными и подчиняющимися только смертельному страху, Холта отправили в одну из новых колоний. Эти поселения каторжников распространялись по южным морям, словно раковые клетки.

Остров Норфолк, расположенный в тысяче миль к востоку от Сиднея, когда-то называли овощным раем. Холт говорил о нем, как о «месте жительства дьяволов в человеческом обличье, отбросов Ботани-Бей, вдвойне проклятом острове».

Когда Холта доставили туда, комендантом служил майор Джозеф Фово, которого лидер ирландцев назвал жестоким и страшными человеком, «гораздо худшим, чем отпрыск патагонцев, которые едят человеческую плоть и пьют кровь». Садистскую радость Фово доставляло сдирание кожи с живых людей. Он находил любой повод (а то и вообще никакого), чтобы назначить двести ударов кошкой (плетью-девятихвосткой). По словам одного палача, пятьдесят ударов делали спину наказуемого напоминающей бычью печень, а после двухсот ударов его лопатки выделялись, «как два отполированных рога цвета слоновой кости».

Фово наслаждался и наказанием плетью женщин. Но он сокращал в два раза количество ударов (до двадцати пяти), если те соглашались на наказание в обнаженном виде. Женщин, пребывавших в заключении, проклинали за то, что они являются инструментами развращенности и морального разложения. Естественно, они оказались в круге первом тихоокеанского ада. Их покупали и продавали за ром, передавали из рук в руки, а с разрешения коменданта заставляли танцевать голыми в солдатских казармах.

Они были рабынями рабов…

Но система менее подходила для того, чтобы сломать дух осужденных. Чаще она вызвала яростное сопротивление. Бывали даже случаи неподчинения женщин. Наиболее печально известный произошел при губернаторе Тасмании сэре Джоне Франклине, в исправительном доме Хобарта. Когда преподобный Уильям Бед-Лорд начал проповедь перед тремя сотнями женщин, они все развернулись, а потом одним движением подняли одежду, демонстрируя голые зады, и одновременно шлепнули по ним ладонями. Получился громкий и не очень музыкальный звук.

После этого показательного зрелища помощник губернатора расхохотался, а жена Франклина притворилась, что лишилась чувств. Сам губернатор воздел руки к небу и сделал вывод, что большинство осужденных женщин — «проститутки, в груди которых все искры стыда давно потухли».

Отношение к ним не улучшилось, а в результате «их часто опускали до уровня субсидируемых правительством шлюх, работающих по заданию».

Колония для осужденных (спутник Тасмании) в некотором роде представляла собой еще худшее чистилище, чем остров Норфолк. Так было при самом жестоком диктаторе, губернаторе сэре Джордже Артуре, предшественнике Франклина. Это был евангелист с гранитным лицом, который установил, как писал Роберт Хьюз, «самое большое приближение к тоталитарному обществу, которое когда-либо будет существовать в рамках Британской империи. Он усердно работал над тем, чтобы сделать перевозку болезненным наказанием, заставить осужденного ощутить, что его положение неприятное, униженное и деградированное».

Артур очень тщательно за всем следил и все контролировал, установив семь уровней наказаний. Пятым было заковывание в кандалы группами, скованными цепью. Пытка продолжалась от заката до рассвета. Группы от двадцати до тридцати человек запирали в клетки, «в которых все одновременно не могли ни стоять прямо, ни сидеть». Седьмым уровнем оказалась ссылка на адские аванпосты вроде гавани Макуари или Порт-Артура на Тасмании, которые охраняли злобные собаки.

Осужденные не останавливались ни перед чем, чтобы бежать. При этом некоторые доходили до убийств и каннибализма.

Более того, в период администрации Артура было подавлено последнее серьезное сопротивление тасманских аборигенов. К тому времени жертвы растущих расовых предрассудков против «подлых и низких дикарей» уничтожались, как паразиты. Иногда на них охотились, считая это спортом, трупы использовали для кормления собак. «У одного европейца была банка с ушами чернокожих, которых он уничтожил. У другого жила жена убитого чернокожего, которая носила на веревке на шее голову мужа, убитого во время защиты собственных пастбищ».

Все эти зверства против семи тысяч коренных жителей запротоколировал один чиновник из Хобарта. Он сделал вывод: «Вероятно, хорошо, что они по приказу Великого Распорядителя Событиями уступили место белому человеку на Тасмании. Ведь было совершенно понятно, что они никогда не ассимилируются». Очень редко вина человека так самодовольно приписывается воле Бога.

И наука вскоре станет соперничать с религией в поставке через эволюционные «законы» особого оправдания преступлений против рас, которые сочли «неподходящими для выживания». Сам Чарльз Дарвин, отмечая поток зла, который происходил, говорил: колония теперь наслаждается большим преимуществом свободы от местного населения.

Некоторые аборигены все же выжили на близлежащих островах. Однако миф об их полном уничтожении оказался полезным. Он давал окончательное решение неприятной проблемы. И эта же легенда поднимала ценность тасманийских черепов на рынке редких и антикварных вещей. В любом случае, то, что происходило на острове, оказалось «единственным настоящим геноцидом в английской колониальной истории».

Геноцид подтвердило и то, что архипелаг около Австралии с особой системой наказаний оказался гораздо более диким, чем основное поселение в Новом Южном Уэльсе. Осужденные на смерть на острове Норфолк благодарили Бога, что будут избавлены от дальнейшей агонии. Иногда люди совершали убийство, чтобы их отправили в Сидней и уж точно повесили бы.

Отмечая этот факт в 1837 г., парламентская комиссия сэра Уильяма Молворта осудила всю систему транспортировки. Вместо этого была рекомендована свободная эмиграция. По словам Молворта, Британия вливала огромные и раздутые массы нравственных нечистот в чумные бараки континента-антипода: «Этот эпизод смердит в ноздрях человечества». Исправительным домам предстояло теперь превратиться в колонию.

На самом-то деле трансформация уже шла некоторое время, возможно, с 1791 г. Тогда губернатор Филипп дал избранным осужденным гранты на землю, попросив британское правительство прислать нескольких честных и умных поселенцев. Перевод каторги в разряд колонии протолкнул вперед Лаклан Маккуори, который сменил Блая в 1810 г. и оставался губернатором до 1821 г.

Маккуори был простым шотландским солдатом с лицом, словно бы вырубленным шотландской хайлендерской саблей-клеймором. О себе он говорил, как о «неуклюжем деревенском мужике, хозяине джунглей». Он служил в Америке, на Ямайке и в Индии, дважды сражался против Типу-Султана и получил после окончательной победы в Серингапатаме семнадцать колец с рубинами стоимостью в 1 300 фунтов стерлингов.

В Австралии Маккуори нашел общество, которое «едва выходило из инфантильной дебильности». Развитию колонии после наполеоновских войн помешали беспрецедентно крупные ежегодные поставки из Ньюгейтской тюрьмы и других подобных учреждений. Новый губернатор не сомневался, что преступников следует должным образом наказывать. В случае провокации он мог даже подвергнуть порке свободных поселенцев (что было нелегально).

Сидни Смит сожалел об «азиатских и сатрапских делах» Маккуори. Другие осуждали «абсолютизм», осложненный доверчивостью, раздражительностью и тщеславием. Губернатор хвалил Фово, был сердечен только с теми, кто с ним соглашался, называл своим именем бесконечное число природных и сотворенных руками человека объектов. Но Майкл Масси Робинсон, поэт из колонии, сам называвший себя выдающимся, именовал Маккуори «Августом, который превращал Сидней во второй Рим».

Маккуори определенно пользовался своей властью, чтобы добиться существенных улучшений. Он создал полицию, построил дороги, здания для государственных учреждений, расширил поселения, исследовал новые территории и даже пытался защищать местных жителей. Под его эгидой начала расцветать торговля шерстью, количество овец быстро увеличилось. Экономике помогали киты и тюлени (за счет экологической ситуации, о чем говорили даже в те времена). Продуктов оказалось много, а если люди и ворчали из-за кислого мелко нарезанного мяса, им быстро напоминали о голодных годах, когда «многих кошек, которым не повезло, фактически отправляли в рот еще мяукающими».

Несмотря на ужасающие трущобы, Сидней становился достойной метрополией. На квадратной миле проживало десять тысяч человек. Город был полон красивых резиденций и модных магазинов, аккуратных домиков и больших складов. По широким улицам (еще не мощеным и не освещенным) прогуливались хорошо наряженные женщины. Рядом были осужденные, одетые кто во что горазд, часто — в лохмотьях. Тут же попадались и обнаженные аборигены, которых называли «сомнительными денди». Они носили брюки, повязав вокруг шеи.

Хотя Сидней еще ожидал строительства театра и библиотеки, в нем уже имелись церкви, школы и объекты бытового обслуживания, достойные английского провинциального города. Сама Америка не могла соответствовать такому прогрессу, как писал полный энтузиазма английский путешественник, который удивился, узнав про малое количество преступлений, совершаемых в Австралии.

Конечно, континент оставался грубой и суровой землей на Фронтире. Это было место, где плодились беглые каторжники, бродяги, разбойники, лица без определенных занятий, перебивающиеся случайными заработками, бездомные и всяческое отребье. Более того, они загрязнили весь Тихий океан.

Критики Австралии были искренни. Один назвал ее «неким родом нравственной клоаки, с деклассированными элементами, ворами, жестокостью и карманничеством». Еще один упомянул о ее дочерях, как о «неряшливых и безвкусно одетых шлюхах», а сыновей счел «долговязыми, худыми, с бледными и одутловатыми лицами. Это сквернословящие подлецы, которые пьют ром перед завтраком, а живут, обманывая друг друга».

Но Маккуори помог цивилизовать страну, приняв освобожденных осужденных в качестве полноценных граждан. Многие из этих получивших права были амбициозны, трудолюбивы и богаты. Губернатор назначил некоторых из их числа на официальные должности. Этот человек поддерживал всех обладающих достоинствами людей, которые были осуждены. Он пытался трансформировать провинцию «королевства Сатаны» (как назвал Австралию ревностный пастор Сэмуэль Марсден) в респектабельную часть Британской империи.

Как говорили современники, только в полушарии, перевернутом с ног на голову, порок мог быть поднят на позиции добродетели. Свободные поселенцы, известные, как «чистые мериносы», приходили в ярость и негодовали из-за того, что к бывшим осужденным, на которых до сих пор оставались клейма, стали относиться, как к их ровне. Ничто на земле, по мнению Марсдена, не могло искупить их грех.

С этим соглашались многие современники Чарльза Диккенса, считая: транспортированный хитрец или мошенник скорее превратится в Мэгвича, чем в Микобера. (Абель Мэгвич — каторжник из романа Диккенса «Большие надежды», Микобер — персонаж романа «Дэвид Копперфильд». — Прим. ред.)

Британские министры тоже сомневались в политике, которая может уменьшить ужас транспортировки. Наказание, которое должно казаться хуже смерти, превращалось в новую лицензию на жизнь, как выразился один министр по делам колоний Эдвард Стэнли. Моралисты отмахивались от амбиций Маккуори, желавшего сделать Австралию Землей Обетованной. Они считали это мечтой. Но они же полагали кошмаром желание превратить континент в нормальную страну — проект, который поддерживали такие колониальные патриоты, как У.Ч. Уэнтворт. «Подумайте, из чего сделаны эти люди! — восклицал архиепископ Уотли из Дублина. — И кого последующие поколения будут проклинать за то, что подняли эту плесень на уровень общения с миром?»

Самого Маккуори нельзя винить: он был деспотом, а не демократом, идея австралийской независимости для него оказалась полностью чужеродной. Однако никакие эмигранты не хотели свободы больше, чем осужденные. Поэтому губернатор Лахан Маккуори подбадривал их для максимального использования полученных прав после того, как с них снимали кандалы.

Так, экспортируя социальную проблему, Британия создавала проблему колониальную. Вскоре австралийское правонарушение уже казалось новой версией американского неповиновения. Уже в 1791 г. поселенцы, отбывшие наказание, провели собрание, чтобы бросить вызов власти губернатора Филиппа. К концу периода правления Маккуори австралийцы агитировали за суд присяжных, права англичан и отсутствие налогообложения без представительства. Ходили разговоры об австралийской Декларации независимости, даже войне за независимость, которую Соединенные Штаты Австралии поведут в Голубых горах.

Отмечая дух восстания янки (который усилился с прибытием большего количество политических заключенных — например, чартистов), верховный судья Баррон Филд предсказал: «Австралия закончит объявлением себя нацией флибустьеров и пиратов».

Другие делали более оптимистические прогнозы: «Австралия Счастливая» поднимется, сменит находящиеся в упадке империи и добьется, как Рим, бессмертной славы.

Благоприятные обстоятельства, связанные с тем, что отбросы земли заложили фундамент Вечного Города, упоминались так часто, что стали клише и шуткой. Однако к 1840 г., когда осужденных прекратили перевозить в Новый Южный Уэльс (хотя такая система продолжала существовать в Западной Австралии до 1868 г.), колонии расширились с плацдармов Сиднея, Брисбена, Хобарта, Мельбурна, Аделаиды и Перта. Очевидно, дело шло к самоуправлению. Это произошло очень быстро в 1850-е гг., когда обнаружили золото.

Первой реакцией губернатора Нового Южного Уэльса было желание скрыть месторождение — «иначе нам всем перережут глотки». Но тайну нельзя долго хранить, и осужденные вместе с полицейскими включились в гонку за золотом. Население Австралии утроилось за десять лет (до 1,1 миллиона). Золото помогало оплатить отдельные выборные собрания, которые учредили с одобрения Британии. Но создания федерации пришлось ждать до 1900 г.

Австралийцы очень сильно полагались на метрополию и оставались верными и преданными ей, хотя она располагалась невероятно далеко. Чарльз Лэмб говорил: написание писем на острова «антиподам» напоминало отправку посланий последующим поколениям.

Многие эмигранты, независимо от происхождения, хотели создать еще одну Британию, только в другом полушарии. Она имела бы социальную иерархию, уважительно относилась к культуре и была бы политически подчинена. Она бы даже топографически имитировала Британию.

В этом пейзаже шиворот-навыворот Баррон Филд с радостью находил поселения, которые стали «такими английскими — известковые холмы, луга и ручьи на ровной местности. И никакого фона из эвкалиптов…»

Но многие другие австралийцы придерживались радикально отличной точки зрения на то, что подразумевает их бытие и исход. Поселенцы, отбывшие наказание, пытались отделаться от своего происхождения вместе с цепями. Но пока пятно осужденного было не стерто, оно означало страсть к свободе.

Большое количество свободных поселенцев, которые поддерживали крестовый поход за свободу в Британии в эпоху реформ, помогали создавать в Австралии «рай несогласия». После того, как новые эмигранты высаживались, они становились убежденными республиканцами. Эти люди больше не называли джентльменов «мистер» и не касались рукой шляпы при встрече с дамами. По словам доктора Томаса Арнольда, директора школы Регби, они становились якобинцами в истинном смысле этого слова. Австралийцы творили «субкультуру оппозиции», которая распространялась по миру Великой французской революцией, и была резюмирована в афоризме Виктора Гюго: «Je suis contre» («Я против»).

К середине викторианской эпохи то ли континент, то ли остров приобретал то, чего у него до этого не было — особую историю, всестороннюю и подобную географию, определенное лицо. Его народ начинал поддерживать австралийский национализм, который, в конечном счете, отделился от имперского патриотизма. Австралийцы делали добродетель из упрямства и своенравия, даже из кровожадности, с нетерпением ожидая золотого века независимости.

* * *

Австралийцы находили этот переход к самоуправлению поразительно легким. Примерно схожий процесс происходил и у канадцев в то же самое время.

На протяжении британской колониальной истории, даже когда энтузиазм и стремление к расширению за морями находились на гребне волны, всегда имелось сильное встречное течение, которое угрожало разъесть ткань империи. В 1830-е гг., вместо того, чтобы держаться за колонии любой ценой, политическая элита в Вестминстере приходила к выводу, что они вполне могут покинуть гнездо. Предпочтительно, чтобы это произошло на более дружелюбных условиях, чем у южноамериканских птенцов Испании и Португалии. Как в дальнейшем министр по делам колоний лорд Грей написал генерал-губернатору Канады, «в Палате общин и, с сожалением вынужден сказать, в высших сферах начинает господствовать мнение (которое я считаю совершенно ошибочным), будто у нас нет интереса к сохранению наших колоний. А значит, нам не нужно ничем жертвовать ради этой цели».

Среди тех, кто разделял «ошибочное мнение», были и Пил, и Гладстон. Даже постоянный глава собственного департамента Грея сэр Джеймс Стивен считал отделение колоний и разумным, и неизбежным. Например, Канада будет «хорошей потерей, если мы расстанемся по-доброму и любезно».

Ничто не символизировало лучше эти противоречивые чувства, которые требуют определенных объяснений, чем само Министерство по делам колоний. Оно находилось на Даунинг-стрит, 14. Это было большое, довольно грязное и ветхое кирпичное здание, построенное поверх старой сливной трубы в конце тупика, идущего от дома премьер-министра. Оно мало походило на центр государственных дел, скорее — на приличный жилой дом.

Дом стал менее приличным в викторианскую эпоху, когда мебели было мало — имелись разнообразные шатающиеся стулья и покрытые бязью столы (ткань постоянно ветшала). На самом деле, от подвала, который был таким сырым, что оттуда два раза в день приходилось откачивать воду, до чердака (его чиновники незаконно использовали для игры в файвз), это ветхое здание оказалось ненадежным и даже опасным. (Оно было приговорено к сносу в 1839 г.)

Игроков в файвз обнаружили, поскольку дом с балконами сотрясался до основания. После этого они стали играть в дартс, делая стрелки из офисных карандашей, к которым клейкой лентой приклеивали иголки и добавляли веса при помощи сургуча.

В подвале хранили бумагу, чтобы здание не рухнуло. Но оно стонало и содрогалось от усилий, прилагаемых, чтобы стоять прямо. Герцог Ньюкасл надеялся: «Здание упадет (а я верю, что так и случится) ночью».

На самом деле, его разобрали в 1876 г. Персонал, который в 1862 г. составлял сорок восемь человек, работал только во второй половине дня. Служащих назначали в результате коррупции или взяточничества, с использованием служебного положения в корыстных или личных целях. Поэтому они рассматривали свои рабочие места, как некий вид собственности. Часто у клерков, работавших с конфиденциальной информацией, и даже у самых последних писарей не имелось базовой квалификации для выполнения своих задач. Одному из них дали месяц отпуска, чтобы тот попытался научиться писать.

Но в этом «сонном и скучном офисе» не требовалось прилагать много усилий. Один человек предложил пари, что в спокойный день он в одиночку сможет переделать все дела. Но никто не стал с ним спорить. Еще один чиновник, сэр Генри Тейлор, в дальнейшем вел официальную переписку из санатория для послебольничного долечивания в Бёрнмуте.

Гниение началось сверху. Министров по делам колоний стало трудно найти. Часто им было скучно или они оказывались некомпетентными (а иногда случалось и одно, и другое). Они редко надолго оставались в департаменте. Сэр Джон Пакингтон с неохотой согласился на назначение в 1852 г. Это привело к непристойным шуткам после того, как он, судя по всему, выразил надежду, чтобы Виргинские острова, где бы они ни находились, располагались как можно дальше от острова Мэн. Его предшественник сэр Джордж Мюррей заявил Парламенту: «Я всегда предполагал до этого момента, что воздержание от какой-либо чрезмерной активности в отношении колоний — это, скорее, достоинство, чем недостаток».

Но, честно говоря, даже самый трудолюбивый министр по делам колоний едва ли мог выполнять свои обширные обязанности, несмотря на путешествия по земному шару, подобно Вечному Жиду, как выразился сэр Уильям Молсуорт в знаменитой филиппике. «Например, сегодня министр по делам колоний находится на Цейлоне. Он — финансовый и религиозный реформатор, продвигающий интересы кофейного плантатора и дискредитирующий поклонение зубам Будды и самому Будде. На следующий день он в Вест-Индии обучает экономике производства сахара, или в Земле Ван Димена пытается переделать злодеев и извергов, которых перевез в этот ад кромешный. Потом он попадает в Канаду, где обсуждает закон о компенсации убытков и войну рас. Затем ему придется отправиться на мыс Доброй Надежды, танцевать победный боевой танец с сэром Гарри Смитом и его подданными-кафрами, или в Новую Зеландию — в качестве незадачливого Ликурга, который попытается управиться с маори. Или же ему нужно плыть на Лабуан — копать уголь и воевать с пиратами, или строить на Маврикии укрепления против враждебного населения…»

Министерство по делам колоний спасли от полного хаоса лишь выдающиеся постоянные заместители министров, которых набралось немало.

Например, сэр Джеймс Стивен много сделал, чтобы сдвинуть с мест лиц, крепко держащихся за свои должности, и изменить официальную практику, сатирически изображенную Диккенсом в «министерстве многословия», или «департаменте окололичностей».

Стивен был племянником Уилберфорса (и дедушкой Вирджинии Вульф) и являлся ревностным евангелистом. Как говорила дочь Стивена, быть его ребенком значило воспитываться в большом соборе. Его сын Лесли, которого заместитель министра с неохотой поставил под удар искушений, грязи, нечестивости, богохульства и ненасытности (иными словами, отправил учиться в Итон), называл отца живым «категорическим императивом».

Стивен был невротически воздержан и умерен, на ленч ел бисквит и шерри, яйцо — на обед и ничего — на ужин. Он ненавидел мирское тщеславие, презирал колониальных губернаторов, «продавцов галантерейных товаров», которые были заняты «кителями и пуговицами, поклонами и всей прочей мишурой и показухой».

Этот рыжеволосый чиновник отличался надменным выражением лица, высокими бровями и острым носом, а его губы были сжаты так, словно рот прорезали ножом. Он часто появлялся порезанным, потому что даже бреясь, отказывался смотреть на себя в зеркало. Стивен отказывался от удовольствий, не ходил в театр и на балы. Обнаружив, что первая выкуренная сигара ему очень понравилась, он больше не выкурил ни одной.

Стивен был одиноким, умным, скромным и язвительным, трудился с неугасающим рвением, диктовал так быстро, что стенографистки за ним не поспевали. Он был многоречив с посетителями из колоний, скрывая сильную робость за бесконечным монологом. Закрыв голубые глаза, которые плохо видели, и сплетая длинные неловкие пальцы, этот человек обыкновенно говорил без остановок, затем поднимался, кланялся и благодарил визитеров за их «ценную информацию», после чего звонил в колокольчик, чтобы их проводили.

Джеймс Стивен был сам виновен в поведении, которое сам осуждал у Гладстона, «самого бедного и слабого из всех моих начальников с Даунинг-стрит», который «одаривал остротами и советами представителей колоний, относясь к ним, как к детям». Но даже последующие атаки на Стивена, не говоря уже про его известные клички «мистер Сверхминистр», «Мистер Метрополия» и «Король Стивен», были отданием должного его доминированию. Раздумывая над оскорблениями, которые вылила на него «Тайме» (что было мучением для столь чувствительного человека, которого жена называла «человеком без кожи», чиновник признавался в своем дневнике: Министерство по делам колоний на самом деле чуть больше, чем синоним для благородного Джеймса Стивена. Это промежуточное звено, место передышки для перелетных птиц перед дальнейшим полетом».

Оба преемника Стивена, которые длительное время занимали ту же должность, соглашались с ним: «Судьба наших колоний — это независимость». Причина была проста — самоуправление являлось естественным приложением к развитию. Но консенсус Министерства по делам колоний отражал исключительно важную перемену в судьбе Джона Булля, который теперь мог оказаться в одиночестве, без заморских приложений. Став главной державой в мире после битв при Тафальгаре и Ватерлоо, Британия консолидировала свое положение мастерской мира. Это была первая и единственная промышленная страна, она достигла пика экономического превосходства примерно в 1860 г. Тогда британцы добывали две трети мирового угля и генерировали треть пара. Их фабрики производили треть всех выпускаемых товаров (половину производства металлических изделий и хлопчатобумажной ткани). Говорилось, что страна звенит, как огромная кузница, а звук ее ткацких фабрик напоминает гул Атлантики.

Треть торговых судов, бороздивших семь морей, ходили под флагом Соединенного Королевства. При их помощи осуществлялась пятая часть всей мировой торговли. Лондон являлся столицей невидимой финансовой империи, включавшей банковское дело, страхование, брокерство и инвестиции, что давало ему долю в почти каждой стране на Земле. Этому колоссу больше не требовалась защита в виде тарифных барьеров и колониальных монополий. Ему могла бы лучше служить свободная торговля.

Евангелие Адама Смита приобрело новых приверженцев, когда его стали проповедовать харизматичные радикалы из Манчестера Ричард Кобден и Джон Брайт. Они возглавили крестовый поход среднего класса против пошлин на импорт зерна в голодные сороковые годы. И одержали победу, когда правительство «тори» сэра Роберта Пила отменило законы о пшенице в 1846 г. (в это время в Ирландии как раз случился катастрофический голод).

Отмена привела к эпохе дешевых продуктов питания для масс населения. Кобден приветствовал эту перемену, как самое важное событие со времен пришествия Христа. Принцип неограниченной свободы предпринимательства был никак не меньше, чем «Божья дипломатия».

Кобден считал, что реформы приведут к мировой реформе, принесут не только экономический прогресс и продвижение вперед, но и мир на Земле, и отношения доброй воли между людьми. Как и каждый отдельный человек, любая страна будет сотрудничать с другими через мировое разделение труда и гармонизировать конкурирующие интересы на открытом рынке. Свободная торговля станет действовать в мире нравственности, говорил этот экономист. «Она работает, как принцип гравитации во Вселенной — притягивая людей друг к другу и отталкивая в сторону антагонизм из-за расы, национальности и языка».

А колонии, висящие тяжелым грузом реликвии старого принудительного и коррумпированного порядка, сбегут от планетарного притяжения Британии. Они создадут собственные орбиты. Как считал Кобден и его последователи, владения пойдут путем Америки, которая в годы подъема забирала до четверти британского экспорта. Как сказал один свободный торговец, «мы получили в десять раз больше преимуществ от США после 1782 г., чем до того, причем без препятствий и помех». Канада же, в отличие от США, стоила метрополии 2,36 миллионов фунтов в 1833—34 гг. Она висела постоянным грузом на британской государственной казне.

Конечно, в сравнении с китом США, Британская Северная Америка являлась мелкой рыбешкой — во всем, кроме географического пространства. К 1860 г. население США (тридцать один миллион человек) превысило население Соединенного Королевства (двадцать девять миллионов). В провинциях, которые сформируют Федерацию Канады, проживало 3,3 миллиона людей — меньше, чем в городе Лондон. Они брали 3 процента британского экспорта, а их собственное производство не стоило того, что производил один лишь остров Ямайка. Так называемая «прикрепленная» полиция Канады не могла сопротивляться вторжению и наступлению Америки — не более, чем рыба способна взобраться вверх по опоре для гороха, как написал один журналист из Канады.

Единственным способом создать компактную и обороняемую границу, по ироничному мнению канадцев, могло стать протягивание на буксире островов Ньюфаундленд и Принца Эдуарда вверх по заливу Святого Лаврентия и затопление их в озере Онтарио.

Но стоило ли американцам вторгаться в эту воющую дикую местность? Радикальный журналист Уильям Коббетт заметил, что если бы США захватили британскую Северную Америку, то это напоминало бы действия вора, который украл камень ради удовольствия носить его в своем кармане. По большей части земля Канады представляла собой замерзшую пустошь, заполненную чудовищными природными барьерами, которые отделяли одну белую общину от другой. А местные жители, в основном, болели, пили и подвергались эксплуатации.

Разбросанные аванпосты в Британской Колумбии, в прерии вокруг Гудзонова залива (куда письма могли приходить раз в год) были фактически необитаемыми. Обедневшие приморские провинции представляли собой удаленные скопления леса, болот и скал. Их немногочисленные обитатели (чаще всего — шотландцы и ирландцы) полагались на рубку, распиловку и продажу леса, кораблестроение, рыбную ловлю и фермерство. Но они не получали импортируемой еды из штата Мэн.

Эти территории с неровной местностью и суровым климатом были, если снова процитировать прямо высказанное мнение Коббетта, отбросами Северной Америки: «Это — голова, голени, большие берцовые кости и копыта той части мира. А США — это филейные части, хорошо покрытые мясом ребра и околопочечный жир».

Нижняя Канада была окружена Канадским щитом — голой коркой магмы докембрийского периода, искаженной вулканическим огнем и надрезанной ледниками, покрывавшими северо-восточную часть континента. Французские поселенцы обустраивались на берегах реки Святого Лаврентия и ее притоков. Их фермы имели форму полос и тянулись назад от берега реки. Там можно было увидеть женщин, стирающих и отбивающих белье огромными деревянными молотками перед побеленными одноэтажными домиками с соломенными крышами. Такие строения встречались через каждую сотню ярдов вдоль берегов. Мужчины в домотканой одежде занимались сельским хозяйством", которое было малорентабельным и едва ли продвинулось вперед по сравнению со средневековой Нормандией. В самые худшие, 1830-е годы, время «латунных денег и деревянных башмаков», многие дошли до того, что ели своих лошадей или покидали дома ради попрошайничества на хлеб.

Некоторая степень динамизма и процветания наблюдалась только на территории с умеренным климатом, на плодородном полумесяце вокруг озера Онтарио. Верхняя Канада разрослась в пять раз между 1830 и 1850 гг. Ее хорошо одетые фермеры являлись весьма независимыми и довольными людьми. У них было много еды, включая сахар с собственных кленов. Они ездили в фургонах с восьмью рессорами по улучшающимся городам — например, по Торонто, где в начале 1830-х гг. имелась только одна улица, покрытая гравием.

В те же годы деревянные дома сменились кирпичными. Они выглядели типично для англосаксонского стиля. Тем не менее лорд Дарем, который стал генерал-губернатором в 1838 г., противопоставлял отсталость британской провинции, на большей части которой не было дорог, почты, мельниц, школ или церквей, активности и прогрессу США.

Разница была очевидна любому, кто смотрел на различные берега реки Ниагара. Один берег выглядел сонным, застойным и инертным. Имелось несколько магазинчиков, одна или две таверны, а также природные причалы на границе колониальной тихой заводи. На другом берегу наблюдалась активность, словно в улье — работала промышленность, появлялись новые города, корабли, верфи, склады, дороги. Даже граница империи находилась в зачаточном состоянии. При посещении ее ядра вокруг Питтсбурга в 1835 г. Ричард Кобден предсказал: «Здесь когда-нибудь будет центр цивилизации, богатства и власти всего мира». Но если Америка, как правило, занималась своими делами и никуда не лезла, то в связи с канадскими провинциями постоянно возникали проблемы. Ими оказалось сложно управлять.

Основная проблема являлась костью в колониальном горле, которую нельзя ни выплюнуть, ни проглотить. Франко-канадцев, которые составляли 450 000 человек в 1837 г., нельзя было ассимилировать в Британскую империю, как, например, южноафриканских буров, которых они кое в чем напоминали. Отрезанные от Франции, они оказались еще больше изолированы в Канаде из-за национальности, религии и языка. Говорили эти люди на устаревшем французском периода эпохи Людовика XIV, а жили в культурном коконе, в состоянии постоянной враждебности или отчужденности от окружающего мира. У них не было шанса сбежать по большой дороге во внутренние районы. Но британцы не могли их «расфранцузить», как хотели того некоторые, особенно, в период наполеоновских войн. Ведь «старый враг прилагал все усилия, чтобы сделать мир французским».

А когда канадская солидарность ослабла в 1820—30-е гг. в ответ на снижение американской угрозы, большой приток британских иммигрантов усилил ощущение самобытности и особенности французов. Их отличала смесь крестьянской традиции с буржуазными устремлениями. Большинство франко-канадцев были земледельцами, они платили со своей земли феодальные и церковные пошлины, причем столь же высокие, как при «старом режиме» в Европе. Лишь немногие, включая школьных учителей, могли расписаться.

Соседи-англосаксы считали их жалкими примитивными существами. Один британский офицер говорил в 1830-х гг. о канадских французах, как о самых жалких людях: «Они маленького роста, с бледным, землистым цветом лица, какие-то сморщенные. У них высокие скулы, они курят табак. Такой вид я объясняю существованием печек, которые топят на полную мощность и в жару, и в холода. Это действительно ужасно! Они лопочут на местном наречии, которое скверно уже само по себе. Голоса звучат резко и гнусаво, ничего худшего и вообразить себе невозможно».

Но, как писал лорд Дарем, не стоило думать, будто французские канадцы «пользовались репрезентативными учреждениями на протяжении полувека и не приобрели никаких черт свободных людей».

Недовольство франко-канадцев, усиленное расовой ненавистью и трудностями жизни в сельской местности, в действительности стало продуктом разочарования нации. Эта болезнь и в самом деле заразила всю Британскую Северную Америку, где все провинции в большей или меньшей степени проявляли беспокойство, упрямство и нетерпение при назначенном короной губернатором.

Ирландский лидер либерального крыла Даниел О'Коннел назвал эту страну «миниатюрной Ирландией», отождествляя себя с лидером организации «Канадская Нация» Луи-Жозефом Папино. Эти юристы из среднего класса вдохновляли своих последователей райским видением национальной независимости, выраженным в зажигательных фразах. Если О'Коннел намеревался достичь самоуправления и автономии под британской короной без кровопролития, то Папино в большей мере склонялся к американской революционной традиции. Он стремился к демократическим институтам, осуждая Законодательный совет (выбранный, а не избранный, это некий колониальный эквивалент Палаты лордов) и именуя его «смердящим трупом».

Папино разжигал французские республиканские настроения, продемонстрированные в приходе Контрекер, когда верующие вышли из церкви в виде протеста против приказа епископа Монреальского отпраздновать коронацию королевы Виктории. Лидер этой акции, торговец и политический радикал, провозгласил: «Больно петь «Те Деум» в честь королевы — проклятой шлюхи с раздвинутыми ногами».

Если паства вела себя воинственно, то патриоты следовали за Папино так покорно, что были известны под прозванием «баранов».

Папино возглавлял кампанию франко-канадцев за самоопределение. Он шел от все более яростных и ожесточенных политических споров в Собрании к экономическому бойкоту (в стиле янки) британских товаров в сельской местности. Его приверженцы выступали против правительства, как называя себя «сынами свободы». Патриоты использовали знамена с американскими символами — звездами и орлами, а также с канадскими кленовыми листьями и сосновыми шишками. Был и французский триколор, и красные флаги со словом «Libert» («Свобода»).

Методы принуждения, например, увольнение губернатором должностных лиц и несанкционированный захват доходов, вызвали протесты и требования объявления независимости. Последовали сильные беспорядки, которые закончились вооруженным восстанием. Его вскоре подавили, хотя самому Папино удалось бежать в США, переодевшись крестьянином. История навесила на него клеймо «хвастуна в собрании и труса в поле».

Ссыльные франко-канадцы продолжали борьбу, вызывая еще больше конфликтов и усиление репрессий к северу от границы. Там «кровожадные» британские войска, как признал один из их офицеров в 1838 г., «сурово наказывали восставших, сжигая и грабя деревни».

Словно для демонстрации необходимости примирения по всей Британской Северной Америке, французские патриоты взялись за винтовки как раз в тот самый момент, когда в ультралояльной Верхней Канаде произошла миниатюрная революция. Она тоже была вызвана желанием большей демократии, поскольку губернатор не только эффективно правил от имени монарха, но и царствовал за счет выборного Собрания. Поэтому, как заметил писатель Голдвин Смит, канадские правительственные институты, теоретически смоделированные по типу британских, были «подобны китайской имитации парохода, которые точно повторяли оригинал во всем, кроме пара».

Большинство канадцев хотели реформ. Но экстремисты искали, словно Грааль, самоуправление, «свободу от вредного и губительного доминирования метрополии». Эта фраза, которую в Лондоне произнес радикальный член Парламента Джозеф Юм, привела в негодование лоялистов объединенной империи, будучи опубликованной в Торонто. Но чтобы поднять толпу, она использовалась популистским лидером провинции Уильямом Лайоном Макензи, который говорил: «Наши беды и беды старых тринадцати колоний по существу одни и те же». Он стремился стать «канадским О'Коннелом».

Этот умный и проницательный идеалист, который из журналиста превратился в политика, стал мэром Торонто. Уже в этой роли Макензи придумал герб и девиз города («Предприимчивость, ум и целостность»). Он был и скандалистом, который с дикими глазами бросался в бой. Рост его едва ли дотягивал до пяти футов и выглядел он «очень похожим на бабуина».

Макензи казался слишком неустойчивым, странноватым, его поведение отличалось сумасбродством. К тому же, он был слишком фанатичным, чтобы вызывать доверие и внушать уверенность. Говорили, что «ему можно доверить жизнь, но не тайну». По словам губернатора Верхней Канады, Макензи «лгал каждой клеткой своего тела».

То, что такой подстрекатель и смутьян смог собрать на Юнг-стрит в Торонто сотни бунтовщиков, вооруженных охотничьими ружьями, пиками и дубинами, говорило о размерах недовольства в провинции. Полиция смогла разогнать их чуть ли не одним выстрелом картечью. Это показало, что сила Макензи представляла собой лишь чуть больше, чем просто толпу. Сам он быстро понесся к границе.

В любом случае, этот провалившийся переворот британцев, который добавился к неудавшейся революции французов, вызвал серьезное беспокойство в Лондоне. Лорд Бругхэм предполагал: все происходящее стоило вялому и апатичному министру по делам колоний лорду Гленалгу многих бессонных дней.

Правительство лорда Мельбурна явно считало, что должно действовать, не допуская, чтобы Канада пошла путем США. Как писал Мельбурн, дело было не в том, что отделение колонии от метрополии принесет материальные потери. Но его министерство едва ли переживет столь серьезный удар по чести Британии.

Премьер-министр назначил лорда Дарема (доставлявшего проблемы соперника) генерал-губернатором Верхней и Нижней Канады. Дарем получил такую полную власть, что его называли диктатором и Великим Моголом.

Другими прозвищами губернатора стали «Радикальный Джек» и министр-диссидент. Он оказался более левым, чем его коллеги, хотя не заходил так далеко, чтобы поддерживать чартистов. Однако ему удалось одновременно быть политическим демократом и социальным автократом.

Дарем выступал за эгалитарную реформу и одновременно относился ко всем людям так, словно они стояли ниже его. Когда-то он был самым богатым простолюдином в Англии, считая, что любой может «протянуть на 40 000 фунтов стерлингов в год». Этот человек сочетал в себе надменность и самодовольство при унаследованном богатстве. С приобретением титула появилась наглость. Он нападал на официантов и оскорблял министров с одинаковой яростью. Однажды доведенный до слез Грей запротестовал, что он «лучше будет работать в угольной шахте, чем подвергаться таким атакам». На что чернобровый Дарем пробормотал: «Может быть и хуже».

Мельбурн сказал, что не может быть мира, спокойствия и гармонии в том кабинете, к которому Дарем имеет отношение. Но, хотя новый канадский губернатор был тщеславным, властным и жестоким, он мог стать и умным, и проницательным, и очаровательным, и великодушным. Этот человек взял огромную свиту в Квебек и поспешно включил туда несколько печально известных распутников. (Один из них, Эдвард Гиббон Уэйкфилд, поборник колониальной эмиграции, сидел в тюрьме за похищение человека).

Дарем завоевал преданность всех участников своей свиты. Он прибыл с торжественностью и великолепием. Потребовалось несколько дней, чтобы разгрузить его багаж, который включал множество музыкальных инструментов. Как язвительно заметил Сидни Смит, их взяли для того, чтобы позволить Дарему заигрывать с канадцами.

Генерал-губернатор проследовал по Квебеку в настоящем генеральском мундире, украшенном серебряными галунами. Ехал он на белом боевом коне с длинным хвостом. Но, несмотря на последующие демонстрации гордости, соответствующие этому помпезному прибытию (Дарем выгнал всех других постояльцев из гостиницы «Кингстон», а до того не позволил взять на свой корабль даже почту), он добился поразительной популярности в двух провинциях Канады. Более того, его отчет стал Великой Хартией Вольностей для этого британского владения.

Но даже при этом служба Дарема генерал-губернатором оказалась провальной. Он продержался всего шесть месяцев, после чего дало результат характерное сочетание либерализма и автократии.

Губернатор хотел добиться примирения, поэтому объявил амнистию для всех восставших. Однако он намеревался подчеркнуть вину лидеров, которых присяжные скорее оправдали бы, а не приговорили к смертной казни, поэтому сослал их на Бермуды. Мельбурн отказался утвердить это справедливое, но незаконное решение, после чего Дарем тут же подал в отставку. До отъезда из Канады он издал прокламацию, фактически обвинив Министерство в предательстве. Губернатор сказал, что разбиты его надежды обеспечить объединенный народ свободной и ответственной властью, чтобы люди могли наслаждаться жизнью в большей степени.

Дарем покинул Квебек до принятия его заявления об отставке. Он отбыл еще более пышно и церемонно, чем прибыл. В дикий холод, под небом, с которого вот-вот должен был пойти первый настоящий зимний снег, экс-губернатор медленно спускался в открытой карете с шато Сен-Луи к королевской верфи. Зрители собрались на грязных узких улочках, вдоль которых выстроились стражники. Люди прильнули к окнам высоких каменных домов. Они наблюдали за происходящим в мрачном молчании, иногда прерываемым приветственными криками. Когда суда для перевозки лесоматериалов тянули на буксире фрегат Дарема «Инкон-стант» вниз по реке Святого Лаврентия, из цитадели выстрелила пушка, дав прощальный салют. В сумерках, когда буксирный трос наконец-то обрубили, эхом отдавались звуки «Добрых старых времен». А сам Дарем, как заметил один свидетель, страдал и от язвы, которая закончилась его преждевременной смертью, и от горечи осознания того, что он возвращается в Англию униженным и разжалованным.

Но в 1839 г., за год до смерти, граф восстановил свою репутацию, опубликовав отчет под своим именем. Это был проницательный и язвительный анализ трудностей управления Канадой вместе с предложениями по их разрешению. Они оказались такими универсальными по применению, что отчет Дарема стал учебником колониального развития под флагом Британии. Английские поселенцы чувствовали естественную гордость, поскольку являлись частью самой сильной, цивилизованной и славной империи. Но они чувствовали вполне понятное отвращение к попечительствуй опекунству правителей в Вестминстере, которые отказывали им в должном праве голоса в отношении их собственных дел. Канадцы противопоставляли эту ситуацию тому, что происходило в США, где люди стали хозяевами собственной судьбы. И другие народы на протяжении имперской истории озлоблялись из-за очевидного отказа в правах. Поэтому некоторые жители британской Северной Америки были готовы восстать против метрополии во имя верности и преданности. Эта преданность (предположительно — истинным принципам и настоящим интересам Британии) часто возбуждалась такими вещами, как «оранжевые домики», экспортированные из Ольстера и установленные на месте вигвамов ирокезов. По словам одного крайне консервативного и твердолобого лоялиста, которого цитировал Дарем, «Нижняя Канада должна быть английской, а если потребуется, то за счет того, что она не будет британской».

Решения этих проблем, предложенные Даремом, не были особенно оригинальными. Но если взять их в совокупности, то они являлись изобретательными. Это неплохая попытка совместить колониальную автономию с имперским единством. Чтобы ослабить французов он рекомендовал слияние Верхней и Нижней Канады. Экс-губернатор хотел связать зарождающуюся нацию кровью и железом — при помощи иммиграции из Британии, которой станет содействовать государство, а также межколониальных железных дорог.

Кроме того, он хотел сохранить трансатлантические симпатии через «настоящий союз сердец». Этого можно было достигнуть, позволив канадцам самим править в своей стране. Лондон контролировал бы внешние связи, конституционные вопросы и администрацию общинных земель.

Дарем верил: Канада благодаря этому останется очень патриотичной частью Британской империи. Но критики считали, что все как раз наоборот, что отчет подготовил путь к полной независимости. Он якобы помог канадским предателям и их американским союзникам, которые уже «выгравировали имя лорда Дарема на лезвиях своих длинных охотничьих ножей, готовя вполне определенный результат деятельности "ответственного правительства"». Документ называли «руководством по предательству».

На самом деле «лечебная политика» Дарема, которую частично ввели в действие в 1840-е гг., помогла выковать канадскую преданность и верность. Она усилила колониальные связи, ослабив имперское ярмо. Правда, слияние Верхней и Нижней Канады (1840 г.) не рассеяло предубеждения и враждебность французов, оно просто вынудило французов к неохотному согласию. Однако объединение и ответственное правление, которые вводились постепенно и с большими трудностями, создали англо-французское сообщество по интересам. Один из премьер-министров, сэр Этьен Таше, объявил: «Из самого последнего орудия в защиту английской власти в Америке выстрелил франко-канадец». Важное значение имеет то, что он выразил солидарность перед лицом внешней угрозы, поскольку историю Канады (а на самом деле, и Британской империи) можно понять только в контексте существования США. Ничто не воплощало трехсторонние отношения лучше, чем медаль, отчеканенная в Верхней Канаде в 1813 г. На ней были изображены британский лев и канадский бобер, охраняющие Ниагару, которой угрожал американский орел.

Да, после конфликта, в память о котором отчеканили медаль, некоторые американцы строили планы против Канады. Возникали споры, в особенности во время Гражданской войны в Америке. Разжигались страхи, будто Дядя Сэм намеревается идти к «северному полюсу». Джон Булль время от времени кого-то себе подчинял. Когда Уильям Сьюард (в дальнейшем — госсекретарь Линкольна) сказал, что Британия никогда не осмелится сражаться за Канаду, герцог Ньюкасл ответил: «Не нужно делать такой ошибки. Под небом нет такого народа, от которого мы бы столько терпели, сколько от вас. И нет тех, кому бы мы делали такие же уступки. Вы можете забыть, что мы по большей части одной крови. Но мы-то этого забыть не можем. Однако если вы хоть раз коснетесь нашей чести, то скоро обнаружите, как вокруг ваших голов в Нью-Йорке и Бостоне падают кирпичи».

Сьюард оставался в убеждении, которое он высказал во время покупки Аляски в 1867 г.: природа намеревалась сделать так, чтобы весь континент попал в магический круг американского союза. И этот политик намеревался «посадить британского льва в клетку на Тихоокеанском побережье».

Враждебных действий удалось избежать, но соперничество оказалось тотальным. Задолго до того, как Британская империя достигла расцвета, викторианцы признали: США — это молодая империя, которой суждено превзойти Британскую. Как написал один лондонский журнал в год «Великой выставки» (1851 г., имеется в виду первая международная промышленная выставка в Лондоне), «в превосходстве США над Англией можно быть столь же уверенным, как в следующем солнечном затмении».

Одним из способов отсрочки подъема Америки стало создание противовеса к северу от границы в форме Федерации Канады. Сам Дарем хотел союза провинций. И в середине столетия большинство британских политиков с этим согласились.

На самом деле федерация Онтарио, Квебека, Нью-Брансуика и Новой Шотландии, созданная в 1867 г. (другие провинции присоединились позднее) мало что сделала (если вообще что-то сделала) для улучшения канадской обороны. Как сказал будущий премьер-министр Уилфрид Лорье, консолидация обеспечила примерно такую же защиту против США, как яичная скорлупа от пули.

Облеченный верховной властью остров-метрополия не хотел провоцировать Великую Республику и отверг название «Королевство Канада» в пользу термина «доминион» — страна стала первой в своем роде. Имперские лоялисты, особенно, в самой Канаде, убеждали себя — конфедерация усиливает и национальную, и имперскую мощь. Однако канадские политики мучились и тревожились из-за ситуации, в которой принимался закон о Британской Северной Америке. «К нему отнеслись, как к частному биллю, объединяющему два или три английских прихода». Парламентский клерк быстро прочитал пункты, а депутаты Парламента гораздо больше заинтересовались налогами на собак.

Более того, бывший премьер-министр Новой Шотландии Джозеф Хоуи обнаружил: в Англии наблюдается почти всеобщее мнение, будто объединение провинций было легким способом от них отделаться. «Мол, чем скорее ответственность за их взаимоотношения с Республикой снимется с плеч Джона Булля, тем лучше».

Британское мнение переменится по мере процветания конкурирующих держав. Доминионы станут во все большей мере казаться источником силы — возможно, их сочтут неотъемлемыми частями объединенной на федеративных началах империи, которая будет управлять миром.

Таковы были мечты. Реальность состояла в том, что Канада сделала гигантский шаг к независимости. Но лишь немногие канадцы хотели полного отделения от метрополии. Их столица Оттава сохранила атрибуты британской монархии, подражая торжественности одежд, церемоний, титулов и украшений. Но те, кто проталкивался сквозь этот ложный фронтон, находили самоуправляемую федеральную республику, сделанную по американской модели.

* * *

Когда казалось, что Канада намеревается покинуть Британскую империю, Новая Зеландия упала в ее объятия. В апреле 1839 г. на собрании «Новозеландской компании», которая была основана для продвижения дальнейшей колонизации Антиподов, говорили: солнце английской славы садится на западе только для того, чтобы снова подняться на юге. Лорд Дарем, который при этом присутствовал, яростно отрицал подобную мысль. Ведь в его отчете рекомендовалось самоуправление Канады, чтобы сделать ее связь с метрополией «нерушимой». Дарем признавал: слава Британии может затмеваться или уменьшаться на другой стороне Атлантики. Но экс-губернатор говорил, что сам он скорее предпочтет лишиться правой руки, чем увидеть, как корона теряет Британскую Северную Америку.

Эдвард Гиббон Уэйкфилд, промоутер «Новозеландской компании», соглашался с ним.

Уэйкфилд являлся дальним родственником историка Гиббона, в честь которого его и окрестили. Он презирал «жалкое уныние и подавленность тех, кто соглашается, что начался упадок и разрушение Англии». Этот человек утверждал: власть Британии останется благодаря разумной, продуманной и систематичной колонизации, путем доставки, как в дальнейшем выразилась Флоренс Найтингейл, «безземельного человека на незаселенные людьми земли». Никакое другое место не подходило лучше для высаживания маленьких Англии, чем плодородная и отличающаяся здоровым климатом Новая Зеландия.

Уэйкфилд, который был грубовато-добродушным, открытым и прямым, но бесцеремонным, умел хорошо выражать свои мысли и завоевал дружбу влиятельных сторонников. Лорд Дарем, который любил получать прибыль со своих благодеяний, особенно помог, расхваливая и рекламируя «Новозеландскую компанию». Ведь ее целью были «цивилизовать дикарей и приобрести отличное поле для британской промышленности».

Несмотря на превалирующие антиколониальные чувства, пропаганда эмиграции, начатая Уэйкфилдом, была весьма привлекательной в эпоху социальных волнений, высокой безработицы и мальтузианских страхов перенаселения. Они оказались такими острыми, что Томас Карлайл, самый влиятельный толкователь социальных проблем своего времени, иронично предложил назначить «искоренителей приходов», снабженных емкостью с мышьяком. Впрочем, он наставал, что беднякам, многие из которых предпочитали голодать, а не поступать в работные дома, где условия походили на рабовладение, следует искать спасения за границей.

Карлайл рисовал «целую свободную землю», которая только того и хочет, чтобы «чартисты бескартофельные ее засадили и снимали урожай». Их должны вести за собой в иерархическом духе Уэйкфилда «юристы, не ведущие дел, священнослужители, не получающие никаких сборов, ученые, не решающие никаких задач и получающие половину жалованья офицеры». Тогда поток мировой истории поможет Британской империи. Карлайл утверждал: «Римляне умерли, приходят англичане».

Правительство «вигов», которому помогало Министерство по делам колоний, вначале пыталось отклонить поток мировой истории от Новой Зеландии. Практически никто, кроме Дарема, не верил Уэйкфилду, который в равной мере казался и шарлатаном, и провидцем. «От его обмана не избавиться. Он напоминал птицелова, который постоянно растягивает сети. Он всегда правдоподобен, умеет внушать доверие, часто бывает убедительным, но никогда не говорил просто и прямо».

Джеймс Стивен отказывался иметь какие-то дела с Уэйкфилдом, преднамеренно вызывав его враждебность и выступая против его плана колонизации. Как он говорил, приобретение власти над Новой Зеландией неизбежно приведет к покорению и уничтожению коренных обитателей. Однако даже «мистер Метрополия» не мог остановить своих соотечественников, желающих отплыть в Новую Зеландию. Как заметил Мельбурн, Уэйкфилд и компания «немного сошли с ума, раз едут туда».

К 1839 г. не менее двух тысячи поселенцев обогнали Уэйкфилда. Казалось вероятным, что конфликт с маори, который всегда был свойственен для данной местности, приведет к еще одному геноциду аборигенов. Предупреждения в этом отношении были преувеличены. Но они усиливались ужасающими историями о пирах каннибалов, почитанием мушкетов среди маори, распространении венерических и других болезней, торговле женщинами и покрытых татуировками головах.

Совесть мучила британскую нацию как раз в тот момент, когда ее гуманистический импульс достиг апогея; особенно сильным стало желание уничтожить рабство в Вест-Индии и других регионах. Даже Мельбурн признавал, что следует что-то сделать: «Новая Зеландия представляла еще одно доказательство фатальной необходимости, которая шаг за шагом ведет по всему земному шару нацию, однажды начавшую колонизацию». Очевидно, что только аннексия могла защитить местных жителей от белых и наоборот. Однако в данном случае оказалось почти невозможным примирить интересы рас.

Маори, полинезийцы, которые проделали путь по Тихому океану в Средние века, чтобы колонизовать Ао-Теа-Роа, землю Большого Белого Облака, были воинственными людьми. Абель Тасман обнаружил в месте, названном им Новой Зеландией в 1642 г., что недвусмысленная цель местных жителей — убить и съесть его, причем необязательно именно в таком порядке. Капитана Кука «приветствовали» в том же духе, хотя маори считали его моряков богами, их оружейную стрельбу ударами грома, а «Индевор» — китом с белыми плавниками.

Европейцы, которые установили слабый контакт с Новой Зеландией после 1769 г. через исследователей, торговцев, китоловов, охотников на тюленей и т.д., тоже плели фантастические легенды вокруг маори. Лица аборигенов украшали синие татуировки, тела они раскрашивали красной охрой, также для украшений использовались белые перья бакланов и зеленые вулканические породы — порфирит и нефрит. Привлекали внимание томагавки, словно бы объявившиеся из периода неолита, ожерелья из человеческих зубов. Маори становились демонами в тысячах рассказов о южных морях — обнаженные гротескные фигуры на фоне экзотического ландшафта из горных пиков, невероятных фьордов, извергающихся вулканов, густых лесов, в которых ветви переплетаются друг с другом, ледяных потоков, покрытых травой долин.

На самом деле маори (количество которых, согласно оценке Кука, составляло 100 000 человек) были хорошо адаптированы к своей окружающей среде. Хотя им не хватало политической сплоченности и связей, имелись тесные и сплоченные роды, которые могли противостоять сильному вмешательству. У них не было письма, металла, скота и корыстолюбия. Зато у аборигенов имелся очень богатый устный фольклор. Они практиковали магические ритуалы с заклинаниями («каракия»), уважали авторитет вождей и жили с детства до старости, окруженные облаком «тапу» (или табу, священных предписаний).

Для удовлетворения потребностей аборигенами использовались деревянные лопаты, обсидиановые тесла, костяные крючки для ловли рыбы и копья с наконечниками, на которые были насажены острые хвосты ската. Более того, маори оказались умелыми торговцами, быстро выучили все хитрости европейцев и вдобавок придумали свои собственные.

Вначале они продавали лесоматериалы и лен, затем картофель и свинину, в дальнейшем — несколько видов зерновых (большая его часть экспортировалась в Новый Южный Уэльс). До трех тонн льна платили за старый мушкет — возможно с американским гербом, поставленным поверх клейма лондонского Тауэра (это означало, что мушкет, скорее всего, сдали в Йорктауне).

Вооружившись мушкетами, маори стали внушающими опасение воинами. Самым внушительным был Хонги, вождь племени нгапухи, у которого имелись наполеоновские замашки. Этот маори сражался в доспехах, врученных ему королем Георгом IV.

Аборигены привыкли к междоусобным конфликтам и проводили свою жизнь «в битвах, убийствах и кровожадных зверствах самого ужасающего характера, которые смешивались с самым героическим самопожертвованием и рыцарской смелостью». Но стрельба оказалась более разрушительной лишь до тех пор, пока не было достигнуто равновесие сил в 1830 г. Маори даже вовлекли белых в свои враждебные действия. Племя нгатиава заставило капитана торгового брига «Родни» доставить боевой отряд на острова Чатем, расположенные в четырехстах пятидесяти милях в Тихом океане. Большинство обитателей этих островов были убиты и съедены.

Но и сами маори часто становились жертвами первых европейских исследователей Новой Зеландии. Последние, по словам одного первопроходца, жили в полтора раза лучше, чем дикари, и были гораздо большими дикарями, чем местное население.

Самыми яростными из всех оказались сквернословящие, пропитанные ромом, отмеченные оспинами «рыцари гарпуна». Многие из них приезжали из Америки, которая владела крупнейшим китобойным флотом в мире. Их работа была невероятно тяжелой, опасной и отвратительной. Они убивали копьями левиафанов, размером в двадцать пять раз превышающих слона. Из них извлекался жир для уличных фонарей, спермацет для свеч, китовый ус для корсетов и амбра (шедшая на вес золота) для парфюмерии. Их китобойные базы, на которых порабощали маори и по бартеру меняли «Мессалин из аборигенов», распространялись, словно неприличная болезнь по фьордам Новой Зеландии. Эти «миссионеры дьявола» были виновны в том, что преподобный Сэмюэль Марсден, самопровозглашенный «маяк для благочестивых в австралийском борделе преступников», назвал бессмысленной жестокостью, грабежами и убийствами местных жителей. В начале своей службы этот бичующий проповедник пришел к выводу: Новая Зеландия полностью порабощена Князем Тьмы. Ее может спасти только Евангелие.

Марсден, судя по всему, действительно высоко ценил маори, которые, несмотря на свои языческие зверства, были «благородной расой». Один современник с удивлением обнаружил его сидящим в их грязных хижинах, «вдыхая невыносимую вонь. Он смотрел на их мерзкие обычаи, держась так, словно находился в кругу самых элегантных людей Европы». Казалось, что даже их привычку есть человеческую плоть проповедник-миссионер интерпретировал, как какой-то сакральный ритуал.

Однако Марсден не разделял точку зрения многих колониальных чиновников о том, что прежний, чистый дикарь испорчен цивилизацией, что «воин, который съел человека во время квазирелигиозного акта, гораздо более уважаем, чем местный житель, выросший в городе и получивший образование в миссии». Он был предан делу обращения маори в веру и начал этот процесс с проповеди зычным, громоподобным голосом, которую прочитал на открытом воздухе в Рождество 1814 г. Импровизированная кафедра была сделана из части каноэ, выбитого из ствола дерева. С него Марсден обращался к четыремстам слушателям, которые сидели в сени «Юнион Джека» и белого миссионерского флага с крестом, голубем и оливковой ветвью. Марсден заявил: «Я несу вам добрую весть, которая обеспечит большую радость». И это только мгновенно послужило началом боевого танца, который обычно исполнялся перед сражением или после победы.

Вначале добрая весть не возымела действия. Местные жители упорно настаивали, что их собственный бог создал Новую Зеландию, поймав ее, словно рыбу, тремя крючками на дне моря. Им даже удалось превратить из христианина в язычника одного из мрачных евангелистов Марсдена, носивших черные одежды, преподобного Томаса Кендалла. Его разум был совращен очевидной величественностью и возвышенностью религиозных идей аборигенов. Кроме того, «его низкие страсти возбудились от возможности смешения рас».

Но Марсден, вероятно, считал себя Моисеем этой новой «земли обетованной». Его ничто не останавливало. Неудачи не обескураживали проповедника и не приводили в уныние. Когда маори заснули во время службы, из которой они не поняли ни слова, он заявил, что никогда не видел паству, которая бы вела себя так дисциплинированно.

Однако стало ясно, что самый верный способ к сердцам аборигенов пролетает через коммерцию. То, что маори готовы покупать и продавать все, подтвердило мнение Марсдена о том, что они являются одним из десяти потерянных колен Израилевых. А торговля принесет за собой цивилизацию. И она позволит Марсдену накопить сокровища как на земле, так и на небе.

Этот священнослужитель когда-то был кузнецом. Его голову словно вырубили топором, его отличала бочкообразная грудь и довольно большой живот. Марсден не всегда отличался честностью, порядочностью и щепетильностью в своих делах. Он, вероятно, продавал маори мушкеты, возможно, даже ром. Во всяком случае, однажды миссионер купил мумифицированную человеческую голову, а этот товар был объявлен вне закона губернатором Нового Южного Уэльса в 1831 г., поскольку торговцы стали приобретать головы с красивыми татуировками, все еще прикрепленные к плечам, после чего поставки быстро возросли.

Миссионеры, последовавшие за Марсденом, которых он часто критиковал за ошибки и грехи, были столь же бедными, как и сам он когда-то. Сидни Смит сказал знаменитую фразу о том, что «если ремесленник набожен, то обязательно отправляется на Восток». Это не было шуткой, потому что его слова эхом повторил вице-консул на Таити, заявивший: «Миссионеры в Тихом океане — это группа ремесленников, у которых в Англии нет хлеба». Соответственно они вели бизнес с маори, чтобы кормить свои семьи, покупали землю за топоры и ткани, оружие и грог.

На самом деле, миссионеры, которых было почти сто человек в 1831 г. (примерно треть белого населения) являлись колонистами ради Христа. А маори, которые хотели приобрести все ценное, что иностранцы («пакеха») могли предложить, стали приверженцами «карго-культа».

Однако положение миссионера ни в коем случае не было однозначным. Она соединяла теократические претензии и склонность к эксплуатации с искренним желанием, чтобы «Слово Божье действительно было прославлено среди новозеландцев».

Новозеландцы признавали смесь мотивов, но они понимали, что миссионеры имели склонность рассматривать их в качестве существ низшей расы, и подозревали: проповедников отправили «приручать маори так, как объезжают дикую лошадь». Они полагали, что конечная цель этих иноземных Божьих людей — освятить и оправдать их уничтожение. Подарки от белых людей одновременно деморализовали и соблазняли. Железные топоры увеличили количество убийств, особенно, среди своих. (Правда, как-то трудно согласовать ужасающие отчеты о насилии в семье с точно такими же подробными описаниями счастливой семейной жизни маори, их веселого и жизнерадостного характера, упоминаниями о странной манере тереться носами вместо поцелуя).

Одеяло, которые впитывали влагу, было менее здоровыми, чем традиционный льняной плащ. Это стало особенно очевидно, когда маори переместились из своих крепостей на вершинах гор в болотистые низменности, чтобы вести дела с европейцами. Дальнее расстояние помогало им меньше заражаться импортированными болезнями, которые оказались смертельными в других местах.

От картофеля у маори появились «выступающие животы».

Христианская мораль тоже подрывала и разрушала их образ жизни. Объявление вне закона полигамии разрушало престиж мужчин и обеспеченность, чувство безопасности и уверенности в будущем у женщин. Запрет на каннибализм привел к недостатку протеина в их меню, хотя на самом-то деле маори не любили соленую и неприятную европейскую плоть. Обычно вожди удовлетворялись одним левым глазом врагов, местом жительства души. А если говорить серьезнее, то отмена таких основных верований, как «мана» и «тапу», ослабила основы их культуры.

Но, как отмечал Чарльз Дарвин во время посещения Новой Зеландии в 1835 г., «урок миссионера— это палочка волшебника». Наибольшее впечатление на него произвел детский рождественский праздник в доме преподобного мистера Уильямса. Он никогда не видел более приятной или более веселой компании — и это происходило в «стране каннибализма, убийств и всяческих жутких преступлений».

С какой-то невероятной скоростью такие евангелисты делились научными знаниями, техническими навыками и человеческими ценностями. Дарвин думал, что они — хорошие люди, работающие пади хорошей цели, и подозревал: «Те, кто оскорбляет и насмехается над миссионерами, не хотят, чтобы местные жители стали нравственными и умными существами».

Маори, которых шокировали такие обычаи белых, как порка и вальс быстро обучились грамоте по Священному Писанию. Возможно, они относились к Библии, как к талисману, хотя в последовавших войнах они использовали ее страницы для изготовления пыжей, прося миссионеров о новых поставках. Однако Новый Завет, который перевели в 1830-е гг., все же стал их первой книгой.

Нет оснований сомневаться в желании маори иметь Священное Писание, потому что они платили за него продуктами питания, пока еще не умели читать. Например, в Туманном заливе преподобный Сэмюэль Айронсайд принял шестьсот «корзин картошки и маиса» (каждая — по цене в шесть пенсов или более) в обмен на «хлеб жизни».

«Думаю, что никогда не забуду этот момент. Это была бы великолепная сцена для художника! Несколько сотен новозеландцев, которые когда-то были каннибалами, напрягали глаза и тянулись ко мне и куче книг, пока шла их раздача. Они смотрели так, словно готовы были поглотить эту груду».

Христиане-маори, количество которых измерялось тысячами в 1840-е гг. (хотя миссионеры заявляли о большем количестве обращенных, чем все население), выиграли от обращения в веру. Иногда они играли в конкурирующие вероисповедания друг с другом, а иногда у них появлялись собственные культы: один включал ритуальное поедание ящериц, другой — жертвоприношение англиканского священнослужителя… Но обычно аборигены попадали под покровительство тех, кто увел их от язычества.

Миссионеры сопротивлялись «пакеха», которые пытались обобрать их паству, а еще больше — тем, кто мог аборигенов убить. Но, служа Богу и одновременно мамоне, они часто были глубоко разрушительны для колониального предприятия. «Христианский империализм» часто оказывался противоречивым в терминах.

В любом случае, к концу 1830-х гг. новообращенные маори на Новой Зеландии, как и прихлебатели и фавориты Стивена в Министерстве по делам колоний, стали поддерживать аннексию этих островов Британией. Двойной целью миссионеров было утверждение власти над местными жителями и защита их от эксплуатации, поскольку только правильно назначенное и составленное правительство могло обеспечить законность и порядок. Решающим станет и его контроль за любыми передачами земли маори.

Чтобы упредить вмешательство государства, «Новозеландская компания», которой отказали в праве колонизовать страну, начала мошенническую операцию по отбору земель в мае 1839 г. «Берите всю землю, которую сможете, — подбадривал Уэйкфилд. — Вы будете обладателями земли, ваше положение станет надежным». Его брат Уильям соответственно купил двадцать миллионов акров (почти треть всей страны) за товары, стоимость которых составляла менее 9 000 фунтов стерлингов, включая двенадцать кисточек для бритья и шестьдесят красных ночных колпаков. Он прекрасно знал: маори, которые относятся к людям не как к собственникам, а как к гостям на земле, не привыкли к любым земельным сделкам в соответствии с европейскими понятиями. Уильям Уэйкфилд понимал, что аборигены не осознают, какое количество поселенцев прибудет в результате организованной эмиграции, разрекламированной компанией, рассказывающей о дешевой земле в стране неограниченных мечтаний, гигантских овощей и огромных банановых садов.

Однако Министерство по делам колоний тоже умело играть в упреждающую игру. Оно назначило губернатором Новой Зеландии грубого и резкого моряка капитана Уильяма Хобсона. Он обычно упоминал о «Новозеландской компании» так, словно она состояла из мошенников и обманщиков.

Хобсону поручили получить согласие маори на установление британской суверенной власти. Он прибыл в январе 1840 г. При помощи миссионеров губернатор убедил примерно пятьсот вождей подписать Договор Вайтанги (Воды Плача). Так корона действенно присвоила Новую Зеландию, хотя ни одно соглашение в колониальной истории не было столь двусмысленным и неопределенным. По сути, британцы верили, что приобретают власть в обмен на цивилизацию и защиту, а особенно — защиту прав на землю местных жителей. Маори думали, что получают доступ к рогу изобилия белых, взамен давая туманное обещание о власти над собой. «Тень земли идет к королеве Виктории, — сделал оптимистичный вывод один вождь, — но ее суть остается с нами».

Поскольку договаривающиеся стороны полагались скорее на добрую волю, а не на юридические точности, оказалось, что несмотря на некоторое раннее восстановление территории, в действительности все происходило наоборот. В основе Договора Вайтанги лежали два принципа — правление белых (изначально из Лондона, но как только станет возможным — из Окленда) и опекунство над местными жителями. Эти принципы оказалось невозможно примирить. С приходом большего количества поселенцев (между 1841 и 1861 гг. количество «пакеха» в Новой Зеландии выросло с 3 000 до 100 000 человек) усиливалось давление на Министерство по делам колоний, чтобы колонистам фактически дали землю.

«Новозеландская компания» распалила оппозицию Стивену на Даунинг-стрит, его воплощению в полушарии Антиподов (Хобсону) и их «парализующему влиянию» на колониальное предприятие. Постепенно компания лоббировала свою точку зрения. Стивен с горечью писал в своем дневнике: «Я ненавижу Новую Зеландию!»

В 1846 г. Министерство по делам колоний признало: гарантии на землю, даваемые Договором Вайтанги, нельзя скрупулезно соблюдать, потому что это «препятствует разумной и спокойной колонизации». Один историк Новой Зеландии в 1890-е гг. объяснил ситуацию с жестокой простотой: «Миссионерам и чиновникам нельзя было позволить оставить плодородный архипелаг со здоровым климатом, размером превышающий Британию в собственности группы дикарей (не больше шестидесяти пяти тысяч в целом, как я полагаю), быстро уменьшающейся в числе».

Такая жадность привела к стычкам в 1840-е гг. Антагонизм усилился в 1850-е гг., когда поселенцы получили провинциальную автономию под волевым губернаторством сэра Джорджа Грея. Один колонист заявил, что предпочтет, чтобы им правил «негр на месте, а не совет ангелов в Лондоне». Ведь первого-то можно обезглавить!

К этому времени количество белых превышало численность маори, и они приобрели примерно половину всей площади Новой Зеландии, платя по половине пенни за акр. Это был род римской оккупации страны, которая «во многом находилась в том же состоянии, в котором пребывала Британия, когда высадился Цезарь».

Более того, читатели Гиббона обнаружили: местные жители напоминают аттакотов, каннибалов из Каледонии, которым так нравился вкус человеческой плоти, что они атаковали пастухов, а не овец. Такие существа едва ли подходили для современного мира, и гибель маори казалась неизбежной и скорой. Один гуманист заметил: «Наш простой долг, как хороших и сочувствующих колонистов — поправить для них подушку умирающего».

Но когда в 1860-е гг. началась война, маори показали, что ни в коей мере не отживают свой век — что угодно, только не это! Они защищались с мастерством Вобана и изобрели форму траншейной войны, которая могла бы кое-чему научить сэра Дугласа Хейга. Аборигены вполне соответствовали британским офицерам в качестве командования, нанеся серию унизительных ударов по противнику и заставив его отступать. В конце концов, местные войска не столько потерпели поражение, сколько были подавлены и деморализованы, столкнувшись с 18 000 британских солдат.

Британские войска отправили в ответ на преувеличенные отчеты об агрессии маори, которые передавал сэр Джордж Грей во время второго губернаторского срока. В нем жило яростное стремление опекать, поучать и вмешиваться, когда не просили. Губернатор Грей любил провоцировать дразнить гусей. Но Лондон негодовал из-за расходов, в особенности, когда поселенцы захватили новые участки территории у местных жителей. Поэтому войска оттянули (последние — в 1870 г.) А «пакеха» соединили свои местные правительства в централизованное государство, столицей которого стал Веллингтон. Его белые жители, самые английские из Джонов Буллей, которые считали свою страну сливками Британской империи, после отплытия британских легионов чувствовали, что их предали.

Многие новые новозеландцы лелеяли основополагающий миф, который с готовностью продвигал Эдвард Гиббон Уэйкфилд, миф о том, что их колония — это реинкарнация старой доброй Англии. Отдаленная во времени и пространстве от метрополии с темными сатанинскими фабриками (от которых зависела экономика Новой Зеландии, экспортировавшей шерсть), Британия на крайнем юге казалась сельскими Елисейскими Полями. Она привлекла «самый ценный класс эмигрантов со времен основания поселений «кавалеров» (роялистов) в Делавере и Вирджинии». Среди них были знатные семьи, землевладельцы, опытные ремесленники разных профессий, богословы, купцы и торговцы с хорошей репутацией. Иногда попадались офицеры в отставке, «старые усы», ушедшие со службы в Индии.

Новая Зеландия, этнически однородная, социально хорошо упорядоченная и нравственно целостная, должна была отразить господствующую колониальную тенденцию к американизации. Такое сопротивление отражено в неопубликованном письме одного стесненного в средствах британского иммигранта Джорджа Торнхилла, который комментировал «постоянную лавину герцогов», прибывавших в 1890 г.: «Люди здесь гордятся своей демократичностью. Но поражает, сколько усилий они прилагают, чтобы увидеть какого-нибудь дворянского отпрыска. Только вчера большая толпа ждала, чтобы хотя бы одним глазком взглянуть на графа Кинтора, который проезжал мимо на пути в Данидин».

Если выразиться кратко, то Новая Зеландия была «колонией джентльменов». Но этот миф о создании, который связывал страну с ее родительницей, находящейся через океаны, одновременно отрицал любую связь с преступной «сестрой», отделенной всего лишь Тасмановым морем.

Однако легенда уравновешивалась мощным контр-легендой.

В нем содержалось столько же (если не больше) правды. Он представлял Новую Зеландию, как «новую Британию», страну будущего, а не прошлого. Несмотря на деревянные коробки домов, которые уродовали Крайстчерч, грубые строения Кентербери и убогие и грязные лагеря золотодобытчиков в Отаго, здесь царил прогрессирующий рай. Большинство первопроходцев этих мест были шотландцами с прямой осанкой и ирландцами с твердыми кулаками. Другие напоминали «вариант англосаксонской расы из Кентукки».

Все эти первопроходцы были эгалитаристами. Они враждебно относились к практике чаевых и плохо подходили для работы домашней прислуги. Это была колония людей, которые не считали ливрейного лакея необходимым атрибутом. «Они, как выпускники Оксфорда, не стали бы спасать тонущего человека только потому, что не были с ним представлены друг другу». Снобы там были не к месту, как «танцующая собака во время охоты на лис».

Даже этническая гордость оказалась неприемлемой для тех, кто хотел, чтобы все было по-новому. Смесь крови белых людей и маори создаст прекрасный новый народ. Один сторонник смешения рас сделал вывод: «Каждый день становится все более вероятным, что когда-то провидческая надежда Гиббона будет реализована, и Юм южного полушария появится среди рас каннибалов Новой Зеландии».

Сэмюэль Батлер, который читал «Упадок и разрушение» на пути в Новую Зеландию (особенно рекомендуя тома второй и третий для тех, кто собирается принять постриг), построил свой роман «Эдгин» на жизненных ситуациях этой южной Утопии. Автор сочувствовал молодым радикалам: «По прибытии они были так рады перспективе неограниченной и свободной жизни, открывавшейся перед ними, что чувствовали необходимым сделать какой-то жест презрения к условностям, которые оставили позади. Поэтому в первый вечер на берегу поселенцы развели огромный костер, бросили в него свои цилиндры и фраки. Они танцевали, выстроившись кольцом вокруг горящего огня».

Понятно, что такие эмигранты (как и все колонисты, по словам сэра Джеймса Стивена, исключенные из кошмара кастовой системы) стремились, чтобы Новую Зеландию признали отдельной страной. Однако парадоксально то, что они еще больше негодовали, когда Британия оставила их в одиночестве сражаться с маори.

Бегство имперских орлов стало важным и зловещим событием, которое, судя по всему, предвещало болезнь британского льва. Рифмоплет Мартин Таппер в неповторимой манере создал идею возмужалой и сильной Новой Зеландии, которая преуспеет в мире, перевернутом вверх тормашками.

Даже если в ужасную Книгу Судьбы Альбион наш суровый записан давно, Оксфорд с Лондоном выживут после борьбы, Здесь, на юге, увянуть им не суждено!

Знаменитая фантазия Маколея о каком-то будущем путешественнике из Новой Зеландии, который «встанет на сломанном пролете Лондонского моста, чтобы нарисовать руины собора Святого Павла», впервые опробованная во время посещения Рима в подражание Гиббону, так часто повторялся, что стал предметом пародий. Когда из-за землетрясения в 1855 г. пострадал Веллингтон, одна австралийская газета представила лондонца-кокни, глядящего на его руины.

Позитивист Фредерик Гаррисон предложил особенно искусную вариацию темы Маколея. Он выступал за создание британской Помпеи, подземного города под Скиддау или Стоунхенджем, чтобы сохранить сокровища и мелочи жизни из каждой области. Эта капсула для потомков содержала бы картины, фотографии, инструменты, энциклопедии, промышленные товары, железнодорожные атласы Брэдшоу, альманахи Уайтакера и переписку мистера Гладстона (для которой потребовался бы целый сейф). Все это приведет в транс путешественника из Новой Зеландии, который тысячелетие спустя «припаркует свой электрический воздушный шар на последнем сломанном пролете Лондонского моста».

Видя рассвет сияющей и блестящей судьбы, новозеландцы, как белые поселенцы в других британских владениях, говорили о Декларации независимости. Они даже раздумывали об обратиться о присоединении к более энергичной цивилизации США.

Британия середины викторианской эпохи приняла идею самоликвидирующейся империи. Когда колонисты стали настаивать на «независимости по форме и названию, что уже имелось в реальности», как риторически сказал сэр Джеймс Стивен, встал вопрос: «Есть ли среди нас человек, который выстрелит хоть из одной пушки… Да нет, не из пушки… Кто сумеет просто чиркнуть одной спичкой, чтобы этому противостоять?!»