День Благодарения пришелся как раз на мою болезнь, и я пропустил его. Так что Рождество оказалось первым белым праздником, который я справлял более чем за пять лет. Я ждал его еще с осени, но когда он подошел, все уже было испорчено зрелищем, открывшимся мне сквозь щель притворенных ставней.

Оно мучило меня всю зиму, однако оказалось, что разбитое сердце благоприятно влияет на мозги, и я добился недюжинных успехов в учебе. После моей пневмонии миссис Пендрейк окончательно позабыла о своей роли доброго самаритянина, перестала мне помогать и все чаще и чаще стала исчезать из дому. Мне приходилось задерживаться в школе после занятий, где со мной занималась симпатичная молодая учительница, сменившая нашу старую грымзу, которая то ли ушла на пенсию, то ли умерла, то ли переехала. Это вовсе не значит, что я снова влюбился. Полученный урок был слишком жесток для нового проявления чувств, и я проклинал свою нерешительность, помешавшую мне вовремя определиться, кто же для меня миссис Пендрейк на самом деле, мать или возлюбленная. Впрочем, заглянув меж ставен, я понял, что она и ни то, и ни другое.

Я возненавидел дом и подолгу оставался в школе, получая какое-то странное удовлетворение от того, что новая учительница интересует меня не как женщина, а как подходящий инструмент для вложения знаний в мою голову. Она же, увидев полное мое равнодушие, тут же заинтересовалась мной. В этом белые женщины ничуть не отличаются от индианок. Ее звали Хелен Берри, и ей было не больше восемнадцати. Она улыбалась мне во время уроков, но, стоило нам остаться наедине, смущалась и прятала глаза.

Стоило мне захотеть, и я бы поцеловал ее, но преподобный со своими разговорами о грехе задел в моей душе некие тайные струны, и, едва я думал об этом, перед глазами всплывала нежная шейка миссис Пендрейк, которую кусает любитель газировки. Мне так и не довелось увидеть золотую чашу, зато я удостоился чести лицезреть помойное ведро во всей его красе и меньше всего хотел, чтобы это зрелище повторилось.

Но природа брала свое, и вскоре я предпочел посещать женщин, для которых грех был профессией, чем превращать кого-либо в еще один сосуд греха. Так, когда мне стукнуло шестнадцать, я стал завсегдатаем публичного дома миссис Лизи.

Мне не стыдно признаваться, что я ходил к шлюхам, ведь это не являлось для меня смыслом жизни, а скорее местью, понимаемой еще конечно же очень по-детски. Но новый опыт принес неожиданный результат: я начал следить за собой, полюбил красивые дорогие вещи, надевать которые раньше стеснялся, и по достоинству оценил деньги. Короче говоря, я медленно, но верно превращался в маленькую копию проклятого мистера Кейна.

Пришла весна. В апреле, помнится мне, по ночам шел дождь, дни же стояли ясные, а магнолия в саду Пендрейков выпустила розовые бутоны.

В один из этих погожих дней один человек пришел в заведение Кейна и избил хозяина до полусмерти рукояткой хлыста.

Нет, это был не я. Того парня звали Джон Везерби, и у него была шестнадцатилетняя дочь, которую я немного знал. Кейн, как выяснилось, тоже подозревал о ее существовании, причем с чисто плотской стороны.

Люк Инглиш, потягивавший в это время газировку, все видел и утверждал потом, что Кейн ползал на коленях и рыдал, как ребенок. В это я, положим, не поверил, однако вскоре Кейн женился на юной Везерби, закрыл свою водяную торговлю и перебрался в Сент-Луис. А еще через месяц его молодая жена вернулась вся в слезах: едва оказавшись в большом городе, негодяй бросил ее и скрылся в неизвестном направлении.

— Интересно, — задумчиво прокомментировал это событие Люк, — сколько еще жен, матерей, сестер и дочерей успел здесь перепробовать Кейн?

— Не все ли тебе равно? — ответил я и сменил тему. Мать и сестры Люка были первыми уродинами в городе.

Но за реакцией миссис Пендрейк я наблюдал с болезненным интересом. На первый взгляд в ней ничего не изменилось, просто снова по вечерам она сидела дома, а во взоре ее появился оттенок легкой грусти, что, впрочем, было вызвано скорее скукой жизни, чем разочарованием. А может быть, она просто слишком много читала… Да, эта женщина умела занять себя, и, если бы природа наградила ее косыми глазами и кривыми зубами, она была бы абсолютно счастлива.

Я же оказался еще большим дураком, чем может показаться, поскольку ко мне вернулись все мои романтические бредни. Я, как говорится, простил и забыл, снова читал с ней Поупа и даже перестал посещать веселое заведение миссис Лизи. С приходом тепла преподобный Пендрейк вдруг вспомнил обо мне, словно всю зиму я был в отъезде, и предложил снова отправиться на рыбалку. К счастью, на этот раз мне удалось избежать столь увлекательного занятия. Стоял месяц май, моя жизнь снова обрела смысл, все было хорошо.

Но первого июня вместо обычного чтения миссис Пендрейк снова позвала меня с собой в город. Она вдруг решила, что мне срочно нужны новые башмаки. К моим пяти парам, сказала она, необходимо добавить еще одну, ведь в городе один итальянец родом из Флоренции открыл совершенно замечательную мастерскую, и просто глупо этим не воспользоваться.

Мастерскую, вернее магазин, при котором была мастерская, открыл не итальянец, а наш соотечественник по имени Кашинг, флорентиец же Анжело работал у него модельером и закройщиком.

Кашинг встретил нас как родных, предложил присесть и исчез, а вместо него к нам вышел высокий молодой красавец лет двадцати пяти с пронзительными черными глазами, роскошной шевелюрой и страшно волосатыми руками и грудью (у него были закатаны рукава и на несколько пуговиц расстегнут воротничок рубашки). Он принес крохотные домашние туфельки, которые миссис Пендрейк заказала ему еще в свой прошлый приход. Анжело молча опустился на одно колено и жестом предложил ей примерить обновку.

— А вы не поможете мне, Анжело? — спросила миссис Пендрейк с такой голубиной кротостью в голосе, что я насторожился и стал следить за ними внимательнее.

Итальянец кивнул в ответ и, сняв с ее узкой ножки башмачок, ловким движением водрузил на его место красную кожаную туфельку.

— Ах, какая прелесть! — проворковала миссис Пендрейк, и в ее глазах появилось уже знакомое мне выражение: можно было подумать, что Анжело не трогает ее за ногу, а кусает ей шею. — Э-э.., мистер Кашинг, — продолжила она как ни в чем не бывало, — вы не снимете, пока мы заняты, мерку с этого молодого человека? Ему нужна новая обувь.

Кашинг любезно поклонился и увел меня в ателье.

Я был сыт по горло всей этой историей. Меня снова гнусно использовали. Я опять понадобился как предлог для свиданий. Странно, к Анжело я не испытывал никакой вражды, он мне даже чем-то понравился. Но она…

Короче говоря, на следующий день в три часа утра я собрал самые необходимые вещи, взял скопленные четыре доллара, засунул за ремень нож для скальпирования, бесшумно спустился по лестнице и навсегда оставил этот дом.

Перед уходом я написал небольшое письмо и оставил его на столике в прихожей. Звучало оно так:

«Дорогие мистер и миссис Пендрейк!

Я ухожу, но виноваты в этом не вы, а я сам, так как знаю, что никогда не сумею стать для вас достаточно цивилизованным. Я не могу жить вашей жизнью, хотя она и правильная. Пожалуйста, не ищите меня, это бесполезно. Обещаю никогда никому не говорить о нашем знакомстве, чтобы не повредить вам. Передайте мой привет Люси и Лавендеру, я благодарю их за все.

Ваш любящий «сын» Джек»

Теперь вам понятно, почему я так и не сказал, как называется тот город. Кроме того, звали их вовсе не Пендрейками.

Во-первых, я так обещал им в этом письме, а во-вторых, хоть мне и доводилось в жизни поступать не самым порядочным образом, я никогда не падал столь низко, чтобы дурно отзываться о женщине, называя ее настоящим именем. Вам никогда не узнать, кто она на самом деле. А если все-таки узнаете, я вас пристрелю. Понятно?