Мартын Хомич был в свое время кавалером на все Углы и околицу. Леня помнит его — гладкого здоровяка с георгином на шапке, за ремешком, в сапогах-»дудках» с такими тугими голенищами, что, не разувшись, говорили, не присесть бы даже в крайности. Мартын славно пел, плясал, веселил людей острым словом. Зато до работы был не больно охоч. Родители померли один за другим, и он, старший в семье, остался хозяином. Был еще брат, безропотный работяга, и четыре сестры. С таким штатом можно было позволить себе и кавалерское волокитство, и панский досуг. В случае нужды мог Мартын и захворать. Натерев скипидаром руки и ноги — от мух, он после праздника спал почти весь день, а вечером выходил на улицу, опять готовый петь и отплясывать. Летом двадцатого года Красная Армия погнала легионеров Пилсудского на запад, и, когда здесь, над Неманом, ненадолго снова установилась советская власть, с Мартыном произошел необыкновенный случай… Да что там говорить об угловском Хомиче! Такого не бывало, должно быть, с тех пор, как свет стоит: к мужицкому сыну прислали сватов с панского двора…

Росицкий не удирал из Устронья никуда — ни на восток от вильгельмовских солдат, ни позже — на запад — от большевиков. А соседка его, пани Струмиловская, не успела сбежать в Варшаву к сыну, и Советы застали ее в милом Юзефове в окруженном лиственницами беленом доме. Со старой пани жила ее единственная дочка, которую из-за военного лихолетья и неказистой внешности не удалось выдать замуж. И вот, чтобы уцелеть, мамаша решила сделать отчаянный ход дочерью: взять ей в мужья деревенского хлопца. Сватовством занялась угловская Симониха, которая и в ту пору все еще терлась возле панов. Коли уж брать в дом мужика, так хоть видного. Симониха посоветовала Мартына. «Хлопец, ей-богу же, чисто панич, глянешь — воды напьешься!.. Прихрамывает малость, так это не изъян, а ранили его на николаевской войне. Пройдет со временем!..» Обе пани знали его и сами. Молодая поревела немного и самоотверженно согласилась. Но тут — уж вовсе неожиданно — получили от жениха «брысь!». Он захохотал и сказал Симонихе: «Передай своим сухоребрым, что менять рублевого на копеечную пока не собираюсь. Пусть ищут другого дурака…» Паненке подыскали потом панича, а Мартын, хотя и женился, как говорили, «по любви» — за неделю до рождения первого ребенка, — жил и дальше по-своему: баловал с бабами, а больше бахвалился.

Осенью тридцать девятого года Хомичу было уже за сорок. Однако он не пропускал ни одной вечеринки в панском доме, куда, между прочим, вместе с молодежью ходили и женатые. Танцевал, правда, реже. Ну, отгрохает иной раз «барыню», а не то, если хорошенько попросят, так вдвоем с ловким да веселым Стасем, работником Струмиловских, спляшут «козу» — забавный танец, который заставлял девчат, хохоча, прикрывать глаза неплотно сжатыми пальцами. А так Мартын поет, брешет с хлопцами, щиплет девок, «веселый, жизненный дядька».

На первой же вечеринке в панском доме Хомич отозвал Леню в угол и сказал:

— Паненку Чесю бери танцевать. Что ж она будет сидеть так — одна?

— Ничего, посидит, — с ходу ответил Леня первое, что подвернулось на язык. А потом, как бы оправдываясь, добавил: — Я по-пански, чего доброго, не потрафлю.

— Она же, браток, что тот белый налив, ажно светится!.. Из вас пара, браток, лучше не придумаешь!..

Лене исполнилось тогда девятнадцать. Хлопец был не только ладный, но и «отесанный»: книжки читал, устраивал в деревне любительские спектакли, кончил все-таки семь классов. И только недавно отведал, как сладко целоваться с девушками. И эти случайные, мимолетные поцелуи были, как и он сам, чистыми, веселыми — от избытка сил.

Неожиданный совет Хомича заставил хлопца покраснеть, он почему-то засмеялся, а потом сказал:

— Подумаешь!.. Что у нас, своих девчат нету? А почему же ты, дядька, сам к паненке в приймы не пошел?..

— Чудак! Я тебе жениться велю, а?.. Покажи паненке, что наша взяла. Кому же и поговорить с нею, как не тебе! Чего ты, браток, испугался? Ты что думаешь — она не живой человек? У нее природы нету?..

В следующее воскресенье Хомич опять отозвал хлопца в угол.

— Я этому хлюсту Зигмусю буду зубы заговаривать, а ты иди, бери ее танцевать. Раз, другой, покуда малость обнюхаетесь, и тогда — с глаз долой. А там уж сам разберешься…

За эту неделю Леня изрядно разгорелся от первого разговора с Хомичом: хлопец не спускал глаз с гордой красавицы паненки, не переставал думать о ней, так что слова Мартына на этот раз почти не удивили его. Однако на грубость этих намеков он ответил:

— Бреши ты, дядька, со своим Зигмусем про что хочешь!.. Хоть про зайца, хоть про медведя! А мы и сами знаем, что нам делать.

Краснея от волнения и решимости, Леня заказал музыкантам свой любимый вальс «Березку». Старая пани играла им на рояле только поначалу, теперь они чаще всего нанимали известных на всю околицу братьев Толстиков — скрипка, гармоника, кларнет и бубен с погремушками. Набравшись духу, Живень подошел к Чесе.

Она стояла среди стайки молоденьких девчат, выделяясь в этом свежем букете не только своей белой кофточкой и плиссированной синей форменной юбкой, — как назло, паненка была краше всех своих деревенских ровесниц.

С кавалерским фасоном и с ребячьей застенчивостью Леня отвесил поклон и, подняв глаза, смешался от той почти обыденной девичьей улыбки, какой ответила ему неприступная в те времена, когда она мчалась на своем велосипеде, королевна. Даже как будто обрадовалась — кто там сразу разберет.

Ночью, когда возвращались в Углы, Хомич выбрал подходящую минутку и спросил:

— Ну как, сладко?

— Отвяжись ты, дядька Мартын, не меряй всех на свой салтык!..

— Видал, каков! Хоть бы спасибо сказал. Шиша бы я тебе ее уступил годиков этак пять назад!..

— А ну тебя! Плетешь…

У Лени кружилась голова от первой любовной чарки, которая пьянит еще до поцелуя. Уже той скупой, привычной близости, которую дает танец, ему хватило сегодня до счастливой, мучительной истомы. И заматерелый цинизм Мартына, приманчивый и липкий, как мед, уже не соблазнял, не раззадоривал, а просто злил, казался неуместным и грязным. И некому было по-дружески сказать: «Как бы ты, хлопец, не втюрился сдуру всерьез!..»

Пришла наконец и следующая вечеринка. И Леню уже ничуть не интересовало, забавляет Хомич Зигмуся охотничьими рассказами или нет… На поклоны угловских танцоров Чеся отвечала той же простой улыбкой, охотно поднималась или шла навстречу, много, хорошо и неутомимо танцевала, с удовольствием подчиняясь команде: «В круг! Налево!» Но Лене казалось, что он здесь самый богатый, что ему она улыбается иначе и в объятиях его дышит каким-то совсем иным — трепетным теплом.

Тогда оно и пришло.

Накружившись до сладкого изнеможения в бешеном краковяке, они с Чесей очутились на крыльце. Кто вел, а кто шел — не разобраться и сейчас. Была февральская оттепель, ночь. Пока они почувствовали, что на дворе еще зима, пока вспомнили, что их тут может кто-нибудь увидеть, простояли там больше, чем от танца до танца, успев за эти несколько минут… нацеловаться до того, что в глазах потемнело. Вышло все это так неожиданно просто: он невольно обнял ее теплые округлые плечи, прикрытые той самой беленькой форменной кофточкой, она тоже, видно, невольно прижалась к нему, а губы их, словно после долгой мучительной разлуки, встретились сами. Оторвавшись от него в первый раз, она — в безнадежно замкнутом венке его рук — успела только тяжело перевести дыхание и попытаться, но тщетно, сказать что-то… Однако она не только позволяла целовать себя — сама ловила губами его губы, даже успела верхнюю укусить и унять острую боль еще незнакомой Лене жадной, уже искушенной нежностью долгого, нестерпимо сладкого поцелуя.

Слов, кажется, не было совсем.

…На этом все оборвалось: через несколько дней Леня ушел в Красную Армию.

Казарма. Полигон. Война. Фашистский лагерь. Побег. Почти сразу — партизанский лес.

Среди образов, что вспоминались на чужбине, рядом с девчатами, с которыми он целовался когда-то от полноты и радости жизни, стояла она — самая прекрасная, самая сладостная, самая желанная. Иногда — близкая, а иногда и очень далекая. Казалось даже порой, что все это просто мимолетное чувство, которое можно испытать и к другой девушке, была б она славной да пригожей.