Произошло все это так.

Копейка забрел к Михасю вскоре после собрания, на котором организовался колхоз. Забрел впервые, и это было ему на руку: можно было очень похоже на правду удивляться достатку зятя и хвалить его хозяйственность.

— Порядочек у тебя, Сильвестрович, надо сказать, образцовый, — говорил он, стоя с Михасем на крыльце. — Один забор чего стоит! Кубометров, поди, сорок пошло?

— Черт их мерял. Возил да пилил.

Михась имел представление, что за фрукт его непрошеный гость, хорошо знал и то, как относится к Копейке большинство его, Михасевых, товарищей, как относимся я и Микола. Знал, смотрел на проходимца сверху вниз, как может смотреть на такого партизан, фронтовик, инвалид. Но, с другой стороны, после собрания Михась чувствовал, что все мы, те, кто вступил в колхоз, отошли от него, остались по ту сторону реки и между нами встал его высокий, крепкий забор. Более того: Михась понимал, что не мы отошли от него, а он сам отделился от нас, так как сам поставил этот забор. И потому, что за речкой и забором он почувствовал себя одиноко, а ему очень хотелось думать, что правда на его стороне, Михась слушал слова Копейки сначала терпеливо, а потом и благосклонно.

— Теперь, известно, с лесом вольготней, — говорил Копейка. — И молодец, что не зевал. Тут брат, такое дело: что выхватишь, то и твое, как из кипятка. Гумно тоже недавно ставил?

— Прошлый год.

— Сколько оно тебе, браток, одного здоровья стоило, инвалиду…

— Пойду кобыле корму задам, — сказал хозяин.

Копейка поплелся следом. Пока замешивалась сечка, Михась выпустил кобылу попоить. И тут Копейка снова начал хвалить и кобылу с жеребенком, и корыто у колодца, из которого они пили, и желоб, где Михась подмешивал в сечку отруби. И все, что говорил Копейка, падало на «обиженное» сердце зятя, как капля за каплей на камень.

Послать такого утешителя к черту, как он сделал бы раньше, Михась уже не мог: капли делали свое дело.

— Нет ли у тебя, Сильвестрович, работенки какой для меня? — заговорил опять Копейка. — Хотя бы за хлеб. Теперь, брат, нечего за многим гнаться.

Работенка нашлась, и Копейка сразу же пошел в деревню за своим мешком с инструментами.

Валя пришла к нам назавтра и опять плакала.

— На кой он нам сдался, говорю я. И ларь этот — на черта он мне! Некуда доски девать?.. Натаскал их полную хату. Ну… я не знаю, мама, а вчера, как подумала, так и спать не могла… И теперь никак не успокоюсь… Так и чудится, что это он… гроб сколачивает…

— Да ты что, глупая! Подумай, что ты говоришь!..

Ночью Валя плакала, тайком, чтоб не услышал чужой, и просила Михася не связываться с «этим типом», а этот самый «тип» делал вид, что храпит на лавке, а сам прислушивался.

— Баба, Сильвестрович, и есть баба, — говорил он на следующий день, не спеша строгая доску. — И твоя, брат, скорее потянет за маткой да за братьями. Ты для нее дело второе…

Под вечер, как только Копейка вышел, Михась объявил, чтобы Валя больше к нам не ходила. «Или ты замужем — тогда слушай мужа, а нет — так нет!» Валя ответила, что «одно из двух: или Копейка, или я», а не то возьмет ребенка и уйдет к маме.

Михась не ударил ее, как это было в первый раз, но и Верочки не отдал.

— Ты, Валя, не фордыбачь, — сказал он ей после долгого молчания. — Ты не думай, что я забыл…

Он говорил и смотрел на Валю таким необычным взглядом, как будто хотел напомнить ей далекий перелесок, зимнюю стужу и первую свою рану, которую не кто иной — она перевязала.

И Валя теперь поняла его, почуяла сердцем, что он хочет сказать.

— Ну так зачем же ты с ним шепчешься, Миша?! Зачем он тут ползает?.. Вон идет уже, глянь, полюбуйся.

Копейка подходил от реки.

— Не я шепчу, а он, — понизил голос Михась. — И ты не очень прислушивайся. Я знаю, что делаю.

Маленькая Верочка, сидевшая на коленях у отца, посмотрела на Михася, посмотрела на Валю и, не умея сказать ничего больше, пролепетала «та-та» и «ма-ма». Михась прижал малышку к себе, а Валя замолчала…

Она поняла еще раз и очень ясно, что Верочки никто ей не отдаст, что без Верочки — что бы там ни было — она никуда не уйдет, да идти ей никуда не надо.

— Так ты смотри, Михась, — сказала она и чуть не бегом кинулась в кухоньку-боковушку. Сказала бы, может, и еще что, да не хотела, чтобы услышал чужой и — еще пуще — чтобы он увидел ее слезы.

А чужой уже топтался в сенях, обивая с валенок снег.

Недели через две Копейка сляпал наконец ларь под овес, и хозяин поставил вечером чарку.

Чарка эта была не первая. Михась время от времени выпивал с ним и раньше по рюмочке, выпивал с тоски, и на душу ему опять начинали падать теплые липкие капли льстивых речей. Но вскоре это ему приелось. Уже неоднократно расхвалено было все — от высокого забора, с которого Копейка начал, до последней доски на чердаке сарая… Копейка, по-видимому, и сам считал, что достаточно уже распарил мужика и можно приступить к дальнейшей обработке. Он заговорил о войне, которая вот-вот должна начаться, про незавидную судьбу, ожидающую активистов с приходом тех, кто «наведет порядок…».

Тогда Михась окончательно понял, что дело нечисто. Ему представилось, что он, как глупый, доверчивый бычок, опустил башку, Копейка почесывает ему между рогов, а сам держит нож наготове…

И зять решил выпить с Копейкой как следует. «Посмотрим, кто больше выдержит и что ты мне еще скажешь!»

Валя выпила с ними немного, легла с Верочкой на печь и притаилась.

А они сидели за столом друг против друга и опрокидывали стакан за стаканом. Копейка сдал первым: его развезло, и он заговорил начистоту. Спьяна ему казалось, что он только намекает, но от этих намеков Михась не спал в ту ночь до утра, и встав раньше Копейки, сидел курил и думал.

А подумать было о чем. Зять знал, сколько водки выпил с Копейкой Микола, и все зря. А тут этот же самый Копейка за один раз выложил перед ним — «намеками» — такое… Есть, мол, люди, которые «не спят и сейчас». Их еще маловато, но скоро будет больше. И Рымша уже здесь. Ему известно, что у вас тут делается и кто чем дышит, потому что это не кто-нибудь чужой, а свой человек, здешний, и от него ничего не укроется. Может, он даже из вашей, а может, из соседней деревни — это неважно. Важно другое: откуда он здесь появился и кто его послал. И кто хочет, тот и сегодня может жить так, чтобы завтра ему сказали спасибо…

Валя рассказала потом, что несколько раз повторялось имя молодого Носика. Один раз Копейка обмолвился даже и о Гришке Бобруке… Михась не мог этого припомнить и винил в том чарку.

Теперь, наутро после попойки, он молча дымил самосадом и все думал о том, что, если бы вчера он был чуть-чуть трезвее, если б у него ума побольше, можно было бы выпытать у Копейки еще кое-что.

После завтрака, когда Валя, взяв Верочку с собой, ушла с куделью на соседний хутор, Михась начал атаку.

— Ты научи меня, Сергей, что мне делать, — заговорил он с таким чистосердечным видом, какой только мог принять.

Копейка раздумывал недолго.

— Ты парень ходовой, — прогудел он, по своей привычке и сейчас глядя исподлобья. — Тебе стоит захотеть — много мог бы сделать.

— Почему ж ты думаешь, что я не хочу? Меня, брат, только научи…

Тогда Копейка начал яснее намекать на то, что везде по деревне есть «чересчур горячие хлопцы», актив, которых приходится «охолаживать». «Кое-где наши их уже охолаживают, ты сам, верно, слышал…»

Михась встал и, как бы между прочим, начал осматривать один из своих костылей. Он взял его за нижний, окованный конец и тем же кротким тоном спросил:

— Так ты мне, может, предложишь гранату бросить в кого-нибудь из них? Может, в Шарейку, а может, лучше в шурина моего, Василя?..

Копейка понял все, хотел вскочить. Но не успел. По кепке его гвозданул, словно цеп, увесистый солдатский костыль. Копейка прикрыл рукою лицо и, сгорбившись, метнулся к двери. Но на бегу он еще дважды или трижды успел почувствовать на собственной спине, что не с тем завел разговор!..

Через час Михась был у нас с заявлением. А под вечер в хате у него сидел младший лейтенант Филиппов.

— Знаешь, Миша, — сказал он, выслушав все, — не был бы я с тобой вместе в партизанах, не знал бы я тебя, — ей-богу же, хоть к ответственности привлекай… Ну что тебе было сказать хоть Василию? Ну что тебе было еще хоть день похороводиться с Копейкой?.. А теперь нам опять — ищи ветра в поле… Эх ты!..

А «ветер в поле» вернулся к хутору за рекой на рассвете.