Наша старушка любит порассуждать вслух, вспоминая прошлые времена. Как-то, занимаясь шитьем у окна, она говорила:

— Тоже ведь жили люди когда-то в курных хатах. И неужто так трудно было им выдумать трубу?

И вот при таких, можно сказать, передовых взглядах она однажды вдруг заявила:

— Что ж, Василь, вольному воля, а я тебе все-таки советую хорошенько подумать.

— О чем это, мама? — удивился я.

— Сам должен понимать, о чем. Девчина она, ничего не скажешь, хорошая, да пара ли она тебе?

Сказала и спохватилась: «Что ж это я?.. Пускай она там и учительница, и все, что хочешь, а все-таки как же это: моему Василю да не пара?»

— Я не то хотела сказать, — поспешила она поправиться. — А только, может, взял бы ты, сынок, свою девчину, заболотскую. Ходят вон как пионы. А эта что, что она мне за невестка: ни слова ты ей не скажи, вечно остерегайся, ни чугуна она тебе на припечек не поднимет… Все ж таки учительница!.. Да и под благословение мое она не станет. Хотя ведь и ты такой же…

Такие разговоры велись раньше.

На следующий день после операции, оставив дежурить возле Вали Миколу, я только к вечеру добрался домой.

— Ну, а вы как тут одна жили? — спросил я после того, как все было рассказано.

— Почему ж это я одна? — даже удивилась старушка. — Со мной Аленка была.

Удивление в голосе матери было так неподдельно, что я невольно улыбнулся: «Можно подумать, что я в этой их дружбе с Леной ни при чем…»

Лена пришла к нам тогда, когда мама вернулась с кладбища и поздно вечером осталась, после ухода соседок, одна в хате.

— Пойдешь уже? — спросила старушка далеко за полночь.

И от вопроса этого, в котором были горечь и боль одиночества, Лена остановилась. Микола еще с вечера, как только похоронили Верочку, ушел ко мне в больницу, и хата наша показалась маме и большой и страшной.

Лена постояла, подумала: «Здесь остается одна мать моего Василя… Да разве только в этом дело? Она мать человека, на которого где-нибудь, может, тоже готовят гранату… А я еще считаюсь с тем, что кто-нибудь скажет или подумает: сама пришла! Дурость какая!..»

Так сказала она себе и опять разделась.

Они вместе поужинали и после этого стали как будто еще ближе друг другу. Мать постлала гостье на моей кушетке. Потушив свет, еще поговорили, а потом Лена так и не уснула до утра. То, на что она сегодня решилась, было так необычно. Она и не могла поступить иначе. Но почему же и в темноте хочется спрятать в чужую — в его подушку горячие щеки, почему слезы так и просятся на глаза?..

Утром Лена не захотела дожидаться завтрака. И это снова опечалило старушку.

— А вечером, Аленка, не зайдешь? — спросила она. — Хлопцы, должно, сегодня еще не вернутся…

Лена сказала: «Приду», но пришла не одна, вместе с Ниной. А вскоре с хорошими вестями вернулся из больницы Микола.

— Дай бог каждому такую дочку, — говорила мать, рассказав мне обо всем. — Золотое дитя, золотое!..

Подходил к концу погожий март — вечно волнующее начало весны. Воробьиный базар в куче березовых веток под забором. Задорная песня скворца возле новой скворечни. Звенят жаворонки, звенит вода в ручьях. На деревне весь день перекликаются ивовые свистульки, которыми в это время вооружены все мальчишки. Запечный лежебока — наш кот Тимоха — нашел уже сухое местечко на крыше и разнеженно мурлычет под ласковыми лучами солнца. А кони, вырвавшись на рыжий луг за околицей, то роют копытами землю, то, вдруг остановившись на лету, храпят, жадно втягивая ноздрями свежий ветер сырых полей. Весна! Уже на нашем болоте то и дело с радостным гоготом садятся дикие гуси. Уже кигикают-плачут всегда недовольные своей долей чибисы. Уже давно вызванивает отходную зиме наша колхозная кузница. Весна, весна идет — теперь уже бесспорно и неотвратимо!..

А для меня все полно тобой. Везде ты, куда ни повернусь. Один только раз, да и то без меня, ты была в моем доме залетной гостьей, а вот ушла — и в доме стало пусто, одиноко… И не пусто, не то я говорю. Ты теперь всюду, куда ни взгляну, о чем ни подумаю. Так зачем же ходить мне к тебе куда-то за деревню, в маленькую комнату при школе?..

И вот однажды я спросил:

— Мама?

— Ну, что, Василь? Ты чего это который день все задумываешься?

— Нехорошо будет, если… Валя, Михась все еще там, а я… Словом, если Лена перейдет к нам. Теперь, может, сегодня. Ладно?

И старушка заплакала.

— Чудно это как-то, Василь, да уж делайте по-своему. Ну что ж, вернутся Валька с Михасем, тогда и свадьбу справим. Теперь ведь все не так, все по-новому… Ну что ж…

— А жить мы, мама, будем покуда здесь.

Старушка удивленно посмотрела на меня:

— Это она уже тебя научила? Гляди, молодая, а больно разумная. А где ж это ты собирался жить, как не в своей хате? Может, пойдешь в школу, в примаки?

Она сердится, а мне смешно.

— В примаки я, конечно, не пойду, да и идти некуда. А хату эту строил Микола. Тоже ведь думал хлопец про семью. И пора. А я себе хату поставлю. Если б даже и Лена меня этому научила, все равно так лучше.

Мне смешно, а старушка плачет.

— Известно, для тебя она теперь все. А что мать годами ждала, так это нипочем…

Хату, начатую Миколой, мы наконец закончили. Вставили рамы, настлали пол. Сквозь новые окна на свежие доски пола льется весеннее солнце.

И вместе с солнцем Лена входит в нашу семью, как давно родная.

— Добрый день, — поздоровалась она и обняла старушку.

— Раздевайся, голубка, — сказала мать, вытирая глаза. — Ай-ай-ай, да что ж это я? — засуетилась она. — А ты, Аленка, тоже стоишь, как будто не у себя…

Тогда Микола незаметно толкнул меня локтем и кивнул:

— Гляди.

Эх ты! На застланном скатертью столе лежала темная иконка богородицы — ушедшая в прошлое принадлежность курных хат. Как-то само собой вышло, что материнское благословение обошлось без нее. Старушка все подготовила и вот ведь — забыла…

— Живите, детки, дружно, — говорила она. — И чтоб все у вас было по-хорошему… И обо мне, старухе, помните. Я же вам не то что… я…

И тут она заметила на столе «богородицу». Взглянула на меня, взглянула на Миколу и… улыбнулась.

— У-у-у, разбойник, смеешься! — напала она на Миколу. А потом взяла иконку и спрятала в стол.

— Вот видишь, мама, — засмеялся я, — не так уж и трудно было трубу выдумать, а?..

Вскоре еще одна радость пришла в нашу семью: мы с Михасем привезли Валю.

— Весна, доченька, — говорила Марья Степановна, отпуская ее из больницы. — Весна пришла. Ты больше по солнышку ходи, по травке. И только, Валюша, не плачь. Слезами горю не поможешь. И маме привет передай. Ну, а ты, хозяин, смотри, — обернулась она к Михасю, — смотри мне, чтоб все было по-хорошему.

— Есть, чтоб было по-хорошему! — сказал Михась, взобрался на повозку, сел и прибавил: — Все будет по-хорошему, Марья Степановна. Ты, шурин, только вожжи мне подай. Вот так. Ну, все сели? Бывайте здоровы, Марья Степановна, спасибо!.. Ласточка, элля!..

Сначала колеса долго и докучно гремят по булыжнику. Потом грохот обрывается, и мы еще быстрей летим по немощеной улице вниз, с горы. Один за другим убегают назад последние дома, деревья. И вот наконец поле.

— Тише, теперь тише, — натягивает вожжи Михась, и Ласточка умеряет ход, а потом трижды фыркает. — Здорова будь. Еще раз! На здоровье! Ну вот, теперь давай шагом… Эх, брат Василь, весна! Хоть сам, кажется, лети да фыркай.

Поют жаворонки. Невидимые, они висят в подернутой легкой дымкой синеве, как бы разглядывая сверху: скоро ли подсохнет для плуга земля. А на тонких пестреньких березках по обе стороны дороги вот-вот распустятся клейкие зубчатые листочки.

— Через день, через два и в поле выйдут, — говорит Валя.

А я гляжу на ее лицо, еще бледное, укутанное платком, на глаза, так повзрослевшие за это страшное время, и мне до слез почему-то хочется повторять: «Ты больше по солнышку ходи, по травке…»

— Теперь не опоздаешь, Михась, — говорю, чтобы хоть чем-нибудь утешить Валю, — твое поле не останется невспаханным, и без хлеба ты сидеть не будешь.

— Мне лишь бы нога прошла, — говорит Михась. — А так я здоров. Только вот с Валей понянчиться надо…

— Вчера ко мне Авдотьич зашел, — перебиваю я зятя, не желая лишний раз напоминать сестре, что ей на работу еще рано. — Приходит и говорит: есть предложение. Давайте Михася на склад, кладовщиком, а я за плугом пойду. Так будет правильнее.

— На склад так на склад, — грустно улыбается Михась, — не привык, так привыкну. Эй ты, Ласточка, лётом!..

…Над крышами и ветвями деревьев поблескивают на солнце крылья голубей. На нашем клене новая скворечня. И черненький блестящий скворец рядом с ней, трепеща крыльями, ловит солнце и щебечет, как бы желая на все, какие ни есть, голоса рассказать, что уже весна.

Мама встретила Валю у ворот.

— Не плачь, дитятко, ничего тут не поделаешь, — говорит она. — Верочки не вернешь, слезами не подымешь. Не плакать надо, а думать, как жить.

Здороваясь с Леной, Валя прижимается к ней, как к сестре, с которой не виделась много лет и которой можно теперь пожаловаться, рассказать обо всем, что передумала.

— Не плачь… Ну, ты не плачь, — говорит Лена и плачет сама.

— Пускай они себе, Василь… — говорит Михась. — А мы, брат, давай закурим.

Женщины идут в хату, а мы стоим под светлыми окнами. Ворота открыты, и люди все подходят. Здороваются с Михасем, поздравляют его, а он, чтобы скрыть свое волнение, то и дело подымает голову вверх, где над кленом — бездонное небо.

— Ты взгляни, брат, ты только взгляни! Во-он они где!

В лазури весеннего неба поблескивают белые крылья. Это ходят, не могут натешиться своим счастьем голуби.