Быки, медведи, обезьяны, жирафы, слоны. Зверинцы. Марионетки. Фокусники и автоматы. Музыкальные фантазии. Эскимосы. Фейерверки. Первые железные дороги

Может быть, одной из типичных черт латинского характера, смешивающегося у австрийца с характером германским и с наследием итальянского влияния, является склонность венцев видеть во всех событиях, как исключительных, так и обычных, зрелища, от которых они, не раздумывая, получают одинаковое удовольствие. Нельзя же было проводить всю жизнь в Опере или в драматическом театре; и даже если шуты, дрессировщики собак и кукольники зазывали к себе зрителей посреди улицы, с ними успешно конкурировала уличная суета, которая всегда была для венца неисчерпаемым источником неожиданностей и удовольствий.

Венец традиционно такой же любитель фланировать по улицам своего города, как и парижанин. Он прогуливается с широко открытыми глазами, внимательный решительно ко всему, готовый извлечь удовольствие из любого происшествия. Для него повседневная жизнь большого города — это бесконечно разнообразное развлекательное зрелище; просто глупцом сочли бы того, кто не умеет воспользоваться тысячью случаев посмеяться и поудивляться тому, что бросается в глаза в поведении прохожих, в том, как расхваливают свои товары бродячие торговцы, в ссорах кучеров, чей словарь отличается поистине выходящей из ряда вон вульгарной цветастостью. Хорошенькие босые продавщицы цветов в пестрых передниках, девушки, влекущие за собой козу и предлагающие любителям стакан парного молока, позвякивающие бочки водовозов, лотки торговцев безделушками, толкотня на рынках — сколько поводов для продолжения прогулки, с многочисленными, порой долгими остановками при случайных встречах!

Быки, медведи, обезьяны, жирафы, слоны

Свойственная венцам страстная любовь к зрелищам, начиная со смены караула у ворот дворца или торжественного приема какого-нибудь иностранного монарха до выставки ученых собак и проделок находчивого фокусника, пристроившегося на перекрестке, превращала их жизнь в своего рода нескончаемый праздник. Ничто не могло отвлечь обитателей «счастливого города» даже от созерцания печальной процессии гонимых на скотобойню быков, воспринимавшейся как некое карнавальное шествие. Особенно ценились зеваками венгерские быки, и каждое появление их в имперской столице становилось поводом для крайнего возбуждения горожан. Власти расклеивали повсюду строгие правила, которые следовало соблюдать при шествии этих животных во избежание опасности для людей и возможных разрушений.

Порой возникали неприятности из-за того, что венские мясники, ревниво защищавшие свои привилегии, требовали для себя исключительной монополии, которую конкуренты энергично у них оспаривали, и дело доходило до настоящих сражений на улицах города, но от этого зрелище становилось лишь более привлекательным.

Скотопригонный двор находился в Оксенгризе, недалеко от Венгерской улицы, в пригороде, с трех сторон окруженном рекой на левом берегу Вены — именно от этой речки пошло название города. В 1760 году на правом берегу, у Штубенторского моста, построили новый двор для скота. Никто не пропускал волнующей церемонии прибытия венгерских быков. Франц Греффер, оставивший нам живописные описания народной Вены прошлых времен, так высказался об очаровании этого события для венцев: «Это настоящий праздник, и за него не нужно платить ни крейцера». Во избежание несчастных случаев владельцам домов, расположенных на улицах, по которым должны были проходить быки, советовали закрывать двери и закреплять откидные дверцы лавок. Впрочем, это происходило само собой, поскольку и хозяева домов, и владельцы лавок высыпали из своих жилищ и толпились на тротуарах вместе с женами и детьми. «Смотр быков» сопровождался настоящим военным парадом: по обе стороны процессии животных под звуки труб и литавр ехали верхом на лошадях драгуны с саблями наголо; они же открывали и замыкали шествие. Подручные мясников острыми палками подгоняли быков, большие сторожевые собаки кусали их за ноги и яростно лаяли на отстающих животных. Все это, однако, не мешало порой какому-нибудь перепуганному криками быку выбежать из строя, иногда даже опрокинув лошадь вместе с драгуном. Тогда зрелище дополнялось великолепной погоней: сверкали сабли кавалеристов и штыки пехотинцев, устремившихся вслед за черным, громко мычащим, рассвирепевшим от страха быком, который, убегая все дальше от колонны, летел, как на крыльях, навстречу свободе, сметая все на своем пути. Пойманное непокорное животное тут же забивали саблями и штыками, чтобы избежать новых неприятностей, а труп жертвы увозили на повозке.

Шествие быков было таким желанным и долгожданным развлечением, что в изданной в 1812 году книге под названием Комическое повествование о венском предместье в описании веселого спора двух друзей о преимуществах городских кварталов, в которых они живут, житель предместья, через которое проходит Венгерская улица, упоминает именно марш быков как наиболее приятную особенность и достоинство своего квартала. Каждый раз при повторении этого, казалось бы, банального события люди в предвкушении развлечения покидали свои прилавки и станки, надевали праздничную одежду и отправлялись смотреть, как гонят на убой животных, с тайной надеждой на то, что этому удовольствию придаст новую остроту какой-нибудь беспорядок или происшествие.

Нам как-то трудно поверить, чтобы такая добродушная, милая и добрая публика, как население Вены, могла находить удовольствие в созерцании диких, кровавых сцен, в которые слишком часто превращался проход быков по городу. Однако среди этих добрых, вполне мирных и доброжелательных людей было немало и тех, кто любил смотреть на казни, и то же самое происходило в Лондоне и Париже, где среди любителей подобных зрелищ было достаточно горожан, не слывших ни дикими, ни жестокими.

Когда придворные дамы спорили за место, чтобы увидеть четвертование Дамьена, или когда буржуа из Сити платили очень дорого за стул, на который можно было встать, чтобы лучше разглядеть, как повесят человека, укравшего носовой платок, никто особенно не осуждал ни Францию, ни Англию XVIII века. В любой толпе, к какой бы расе она ни принадлежала и каким бы ни был ее родной город, живет звериный, садистский инстинкт, требующий подобных зрелищ. В Вене вплоть до конца XVIII века даже существовал специальный театр, куда люди ходили, как в римские цирки, смотреть на звериные бои между волками, медведями и львами, раздиравшими друг друга на куски к вящему удовольствию черни. Когда этот театр, по счастью, сгорел, император Франц I запретил его восстанавливать, дабы искоренить, как он сказал, «этот жестокий и позорный обычай». Вполне признавая его правоту, народ тем не менее запротестовал и выразил свое недовольство, возможно потому, что речь шла об очень старинном обычае, восходившем к Средневековью, а то и к древней Виндобоне, и народ настолько свыкся с ним, что никто уже не усматривал в нем жестокости.

Бои быков, собачьи, петушиные бои, вечера смертоносной американской борьбы «кэтч» — какая страна и какая эпоха могли бы считать себя в этом выше и цивилизованнее венцев XVIII столетия?! А если бы какой-нибудь антрепренер массовых зрелищ, потеряв всякий стыд, решил организовать сегодня бои гладиаторов, разве он не получил бы на этом баснословных доходов?

Как бы то ни было, венцы также с удовольствием любовались экзотическими животными в различных зоологических садах Вены. Когда давались представления в зверинцах, отчеты о них печатались в театральных газетах наряду с рецензиями на новые оперы и модные комедии. Зверинцы обычно располагались вдоль Егерцайле, где красовались их афиши, сулившие зевакам златые горы. Какой-то дрессировщик из Аугсбурга привез в 1812 году «школу обезьян-гимнастов», которыми долго и бурно восхищались горожане. В соседнем балагане можно было посмотреть на обезьяну, которая, потанцевав на канате, играла на различных музыкальных инструментах и умела переходить «от престо к пиано и обратно», когда ее об этом просили. Вена также некоторое время восторгалась ученым зайцем, так хорошо обученным преодолевать свойственную ему пугливость, что он не моргая смотрел в дула нацеленных на него пистолетов и ухом не вел, когда их разряжали над ним со страшным грохотом.

Самой большой сенсацией из мира редких и удивительных животных стал в 1828 году жираф, подаренный императору вице-королем Египта. С того дня, когда это животное погрузили на борт корабля в Александрии, венские газеты ежедневно осведомляли своих читателей обо всех деталях путешествия. Не обошлось без некоторой тревоги, когда Театер Цайтунг от 3 июля 1828 года опубликовала «бюллетень о состоянии здоровья» в следующих выражениях: «Загребская газета сообщает, что, согласно официальным сообщениям, прибытие жирафа в Фиуме в назначенный день не состоится, так как судно задержано штормом. По получении новых сведений мы немедленно проинформируем наших читателей». Когда жираф наконец комфортабельно обосновался в Шенбруннском зверинце, буржуа и народ спешили им полюбоваться, а ученые стали исследовать вопрос о том, как называлось это животное в Древнем Египте. Если верить доктору Людвигу Фитцингеру, жираф — это библейский «цамер»… В течение нескольких лет все в Вене делалось «а ля жираф»: прически, шарфы… Изображение жирафа фигурировало на табакерках, на перчаточных коробках, на эмалевых гнездах ювелирных колец; завладели им и актеры, которые в то время исполняли обязанности шансонье. Раймунд сочинил на эту тему комедию, а изобретательный владелец крупного бального зала На голубом винограднике организовал «балы жирафа», на которых танцевали новый галоп, названный соответственно «галоп жирафа», с участием не расстававшегося со своим кальяном араба в тюрбане и в туфлях без задника и каблука, сопровождавшего жирафа в пути из Каира в Вену. Он стал очень модной личностью, и его наперебой старались залучить к себе буквально все развлекательные учреждения. В память о «празднике жирафа» владелец Виноградника Перль дарил дамам букеты, в которых помещался сахарный жираф, его можно было либо съесть, либо благоговейно хранить в качестве сувенира, по усмотрению счастливицы.

Любовь к редким животным была одной из самых старых и самых свято соблюдавшихся венских традиций. Император Максимилиан устроил в построенном им замке Эбельсдорф огромный птичник для фазанов и сад для диких баранов со скалами, на которые эти животные карабкались, совсем как в нынешних зоопарках. В 1552 году император подарил венцам небывалое, чудесное зрелище — торжественное явление слона. Это событие прославили ученые и поэты, и память о нем была увековечена на многих домах, выбравших слона в качестве символа. Последнее заведение У Слона на Грабене было разрушено в 1865 году, как сообщает нам Фридрих Райхсль в своем бесценном труде Вена времен бидермайера, на который постоянно ссылаются историографы Вены. Одновременно со слоном венцам были представлены «индийские вороны», которые оказались не чем иным, как попугаями, привезенными из Америки испанцами.

В какую эпоху начали заселять окружавшие город рвы оленями, быками, не говоря уже о разных видах рыб, а в тщательно изолированных котлованах разводить медведей, тигров и львов? Этот обычай восходит, вероятно, к тем временам, когда владельцы замков, не имея возможности заполнить окружавшие их укрепления рвы водой, размещали там в качестве часовых хищных зверей, которые должны были оповещать солдат о случайном ночном нападении. В составе обслуживающего двор персонала содержались на постоянном жалованье дрессировщики обезьян, учителя, обучавшие попугаев пению и декламации, и даже один «мойщик львов». Порой случались несчастья, когда неосторожные подходили к клеткам зверей слишком близко. В памяти венцев сохранилась трагедия, случившаяся с девушкой, которую прозвали «невестой льва». Это произошло в зверинце Бельведерского замка, принадлежавшего победителю турок принцу Евгению. У человека, обслуживавшего львов, была дочь, которая ежедневно приносила еду своему любимому льву. В день своей свадьбы она вошла в клетку в подвенечном одеянии, с миской в руке. Хищник внезапно набросился на нее и разорвал на части либо потому, что не узнал ее в никогда не виданной им одежде, либо — и этой версии, подсказанной народной сентиментальностью, видимо, отдавали предпочтение — потому, что считал свою юную хранительницу собственной невестой и предпочел скорее убить ее, чем увидеть в объятиях чужого мужчины.

Зверинцы

Созданный в 1752 году в Шенбруннском парке зоологический сад был сразу же открыт для жителей Вены, восхищению которых не было предела. Зверинец, приобретенный у некоего итальянца Альби, и дары иностранных монархов превратили этот зоосад в одну из самых значительных достопримечательностей города. По воскресеньям венцы целыми семьями устремлялись к замку с корзинками провизии, устраивали пикники в аллеях и на лужайках и ходили по павильонам, полным удивительных зверей. Автор Писем Айпельдауэра, шутник и остроумец Йозеф Рихтер, в очаровательно иронической манере рассказывающий на венском диалекте о достопримечательностях города, не упускает из виду и этих воскресных экскурсий в императорский зверинец. Он живописует читателю «двух обезьян, которые сидят на палке в окружении других им подобных, созерцающих с раскрытыми ртами эту пару весь день, с утра до вечера», «гигантских птиц [вероятно, страусов], чьи головы на длинных шеях возвышаются над головой моей супруги; на своих босых ногах они горделиво прогуливаются перед зрителями, как знатные дамы в большой аллее парка». В корзинку с едой венцы не забывали положить бутылку вина и большую краюху хлеба для слона, орехи и яблоки для попугаев и обезьян, корм для рыб, птиц и медведей.

«Почтенный слон, — рассказывает Шенхольц, — привлекал массу зевак, наполняя Шенбруннский парк людьми, как хороший актер наполняет деньгами кассу театра. Тихий и коварный, настоящий мудрец, этот старик жил в отведенном ему загоне в свое удовольствие». Он был любимцем публики, несмотря на то, что время от времени, задирая хобот, обдавал посетителей клубами пыли или обливал водой. Когда он заболел, венцы вырывали друг у друга из рук печатавшиеся в Винер Цайтунг бюллетени о его здоровье, а день его смерти стал днем национального траура.

Любовь к животным, любопытство ко всему редкостному и удивительному, чисто венское желание постоянно веселиться и удивляться неожиданному обогащало владельцев балаганов. Во многих кварталах города ни на день не прекращалась настоящая ярмарка, где акробаты, колдуны, паяцы, поводыри дрессированных животных старались перекричать друг друга, зазывая к себе гуляющих горожан. Чтобы представить себе усилия и изобретательность антрепренеров народных зрелищ, достаточно прочесть некоторые афиши, выставленные у ворот зверинцев по всей длине отведенного под них бульвара, некогда называвшегося Егерцайле, а позднее переименованного в Пратерштрассе. Зверинцам очень повезло, потому что бульвар этот был очень бойким местом — дорогой в парк, в котором венцев ждали очаровательные, приводившие в мечтательное настроение романтические деревья, мрак кустарников, скрывавший от нескромных взглядов флиртующие пары, игра в шары, кабачки, карусели, танцевальные залы, игры на сообразительность… Оглушенные зазывалами зверинцев — каждый расхваливал свой как самый лучший, — сбитые с толку люди просто не знали, куда идти. Предприимчивым хозяевам не оставалось ничего другого, как привлекать зрителей соблазнительными обещаниями, вроде приводимых ниже.

Вот, к примеру, объявление, появившееся в одной газете в 1818 году: «На Егерцайле, в первом павильоне слева, возле церкви, можно увидеть много огромных удивительных животных, смешных обезьян и множество красивых попугаев. Этот павильон принадлежит г-же Денебек, вдове знаменитого директора Театра превращений, который стоит здесь уже несколько лет. На сцене этого театра можно увидеть пару лилипутов, мужа и жену, чрезвычайно обаятельных и хорошо одетых, которые играют одновременно с деревянными марионетками и смотрятся рядом с ними очень забавно. Самые замечательные обитатели зверинца — лев, львица, большой королевский тигр, а также привезенный год назад броненосец из Южной Америки. До настоящего времени ни разу не удавалось вырастить броненосца в неволе. Лев отличается удивительной красотой, силой и величием. К сожалению, находясь в одной клетке со своей супругой, он снисходительно позволяет ей трепать ему гриву и вырывать из нее пучки волос. Львица, более дикая, чем он, беспрерывно рычит, он же присоединяется к ее рычанию, только когда проголодается. Общение этих животных между собой вызывает у публики волнение и даже приводит в ужас. Королевский тигр, прежде чем приняться за еду, ходит по клетке с огромным куском мяса в зубах, показывая, что вполне способен его сожрать. Броненосец похож на небольшого носорога».

В августе того же года приехавший из Парижа француз Доминик Ферран объявил, что «с разрешения высших властей он представит уважаемой публике большую труппу в составе тридцати четырех обезьян самых разных пород, а также коллекцию редких, удивительных птиц, которые будут показаны одновременно с обезьянами. Владелец предлагает этих животных тем, кто хотел бы их купить. Представление состоится на Егерцайле, рядом с церковью Св. Иоанна, в большом, специально построенном павильоне». Критики зрелищ посвящали статьи зверинцам, поскольку народ получал в них не меньшее удовольствие, чем от театра, и их описания при этом зачастую весьма талантливы. Об этом можно судить, прочитав заметку, напечатанную в Винер Цайтунг за 1829 год: речь идет о зверинце Фердинанда Экзингера, построенном напротив Молодежного кафе. Эта статья позволяет говорить о том, что, отказавшись от банального оформления зверинцев, Экзингер уже прибегал к пейзажным и панорамическим приемам, пример которых подал Гамбург, и с тех пор этому примеру следуют все зоологические сады.

В числе подопечных Экзингера было четыре крокодила, много змей — кобр и питонов, гигантский морж и другие животные, такие, как пеликаны, канадские лебеди, антилопы, китайские золотые фазаны. Но хроникер находит особенно достойным похвалы то, что звери эти содержатся не в клетках, а прямо в парках, огороженных высокими решетками, и «посетителю не приходится терпеть неудобства от зловония отбросов, неизбежного при содержании животных в закрытых помещениях». Мы видим здесь, пишет он, «одно из самых очаровательных и самых изобретательных зрелищ, которые только можно себе представить. Перед нами то внезапно возникают зубчатые скалы и замшелые серые камни, то мы переносимся на головокружительной высоты альпийские вершины, откуда с громоподобным шумом срываются лавины. Но этот пейзаж не остается безжизненным: забавными прыжками перед посетителем проносятся быстроногие серны, на лужайках то и дело появляются смешные пугливые зайцы, а в мрачных расселинах гнездятся орлы и грифы. Эта живая картина, с точностью отражающая природу, будет для всех зрителей самым приятным сюрпризом».

Марионетки

Театр превращений г-жи Денебек, о котором мы только что говорили, показывал такие диковины, как балет лилипутов с марионетками, которые вместе играли роли и танцевали, и эти «оптические эффекты» очень нравились зрителям в конце XVIII века, вызывая у них бурные эмоции. Романтический вкус к призракам и таинственным явлениям опускался до уровня ярмарочного представления; волшебные фонари проецировали образы привидений, волны воздуха от мрачно подвывавших вентиляторов шевелили задники, вызывая у наивных людей «дрожь перед сверхъестественным»; а через минуту они уже испытывали сладостное наслаждение после пережитого страха, сидя в зеленой беседке кабачка за кружкой пенистого пива или за стаканом молодого вина.

Соединение у г-жи Денебек лилипутов с марионетками, очевидно, создавало атмосферу волнующей двусмысленности, вызывало неуверенность, способную превратиться в тревогу, когда живой человек повторяет жесты марионетки, а марионетка в свою очередь настолько ловка, что может создавать иллюзию живого человека; где в таком случае граница между реальностью и иллюзией? Венцы обожали марионеток; их привозили в город из всех провинций империи и из-за границы. Венеция и Сицилия присылали сюда своих самых проворных буратино, Богемия — примитивных деревенских кукол, в репертуаре которых были лишь грубые фарсы да гротескные прыжки. Если Пульчинелла родился в Италии, а Гансвурст в германских провинциях, то Касперле был плодом чешской фантазии. Таким образом, в этой миниатюрной Лиге наций, собравшейся в кукольном замке, вплотную соседствовали разные расы и народы. Театры марионеток были повсюду. Самые примитивные играли свои представления в какой-нибудь крытой фуре бродячих артистов, в которой тут же по окончании действа переезжали на новое место, чтобы снова играть в другом квартале города; такие театры были самыми бедными, но зато их представления были самыми естественными и, вероятно, самыми смешными. В стационарных театрах исполнялись пьесы и оперы с превосходными пением и музыкой. Марионетка соперничала и с певцом, и с актером, порой даже затмевая его, что дало Генриху фон Клейсту повод сочинить свой восхитительный Трактат о Марионетке, несомненно, самый полный и глубокий из всего написанного на эту тему.

Одной из самых высоко ценившихся венцами сцен для спектаклей марионеток был Криппен-шпиль (Krippenspiel) г-жи Годль, владелицы отеля «Золотой орел», где и давались представления. Как было гордо сказано в распространявшихся ею проспектах, г-жа Годль неоднократно показывала своих пляшущих и говорящих кукол Их Императорским Высочествам, которым было угодно засвидетельствовать свое удовлетворение и восхищение; впрочем, это, к сожалению, не помешало цензуре при обязательном представлении пьесы для получения разрешения ее играть запретить некоторые из текстов. Всегда очень бдительная полиция боялась любой подрывной пропаганды, а поскольку невинные на первый взгляд марионетки обращались непосредственно к толпе, к народным массам, цензура внимательно следила за тем, какие пьесы играются в этих театрах.

Однако Криппеншпиль г-жи Годль вовсе не вдохновлялся подрывными идеями. Пьесы, которые у нее шли, были в основном сказочными. У нее играли, например, Сотворение мира, охватывающее период с момента появления первых звезд на небе и до сотворения Адама и Евы в земном раю, где деревья вырастали за несколько секунд, а кусты в одно мгновение покрывались распустившимися цветами. В спектаклях использовались также совершенно необычайные световые эффекты: бури с молниями и громом, разрушение Содома небесным огнем, каким-то непостижимым образом изливавшимся на сцену. Сцены из Священной истории, которые давали перед Рождеством и во время карнавала, заканчивались разрушением Иерусалима, стены которого рассыпались под пушечными залпами римлян. Но самыми редкостными, изысканными и самыми трудными для исполнения эффектами были перемены декораций в присутствии зрителей, как, например, во «Временах года», когда прямо на глазах у восхищенных зрителей сменяли друг друга распускающиеся цветы, пение кукушек в лесу, праздник урожая, псовая охота, символизировавшая осень, и зимний снегопад, покрывавший слоем снега все живое и неживое под звуки невероятно грустной музыки.

Г-жа Годль имела огромный успех, но успех всегда порождает конкуренцию и подражателей; хитрые ловкачи, если верить Айпельдауэру, пустились пародировать чудеса Криппеншпиля и, играя на интересе к новизне, переманили к себе зрителей из театра г-жи Годль. Она оказалась на грани разорения: декорации, куклы, тонкая изобретательная сценическая техника — все было пущено с молотка. Число театров марионеток, которые были когда-то строго запрещены декретом 1770 года, в начале XIX века намного увеличилось, и в 1804 году самым интересным из них был театр Максимилиана Зедельмайера, дававший представления на Хольцплац, в каком-то дворе, который застеклили сверху, чтобы защитить зрителей от непогоды.

Людвиг Бек, опубликовавший в 1919 году превосходную книгу о спектаклях марионеток в Вене, описывает этот удачливый театр, на скамьях которого теснились возбужденные школьники; декорации здесь были трехмерными, потому что Зедельмайер больше не довольствовался двухмерными рисованными полотнами. Представления сопровождались музыкой, которую исполнял на клавесине весьма уважаемый музыкант Симон Зехтер. С большой похвалой отзывались также о Криппеншпиле живописца Шонбруннера, который почти ослеп, не мог больше писать картины и, чтобы зарабатывать на жизнь, посвятил себя театру марионеток. Особенно хвалили великолепие его декораций и долго говорили о его совершенно необыкновенной лестнице Иакова, по которой поднимались и спускались ангелы, и о королевском кортеже, сопровождавшем Иосифа и затмившем даже запряженную шестерней карету, составлявшую гордость бедной г-жи Годль.

Марионеток любили не только сельчане и непросвещенное городское простонародье, ими восторгались также и знатные сеньоры, в чьих многочисленных дворцах и замках также содержались театры марионеток. Князь Николас Эстерхази не преминул устроить такой театр в своей роскошной резиденции Эстерхаз, построенной им в 1766 году на берегах озера Нойзидлер. Французский путешественник Рисбек, побывавший там в 1784 году, так писал об этой резиденции: «Кроме Версаля, во всей Франции, наверное, нет ни одного места, которое можно было бы сравнить по великолепию с Эстерхазом». Согласно моде того времени, по всему парку были разбросаны гроты отшельников, китайские беседки, лабиринты, «аллеи философов» и храмы Амура. Рассчитанный на четыре сотни зрителей Театр марионеток, расположившийся напротив Оперы и роскошного кафе, куда певцы и музыканты заходили во время антрактов, чтобы утолить жажду, был украшен самым восхитительным образом, а представления, во время которых, судя по всему, звучала музыка Гайдна, капельмейстера князя Эстерхази, несомненно соперничали по изысканности и артистизму не только с народными театрами и Криппеншпилями, но и с самим императорским театром.

Фокусники и автоматы

Марионетки, в общем, были невинным зрелищем, но в некоторых случаях могли вызывать у зрителя ощущение страха, беспокойства, даже тревоги, когда вместе с ними перед публикой выступали живые люди, как это было у г-жи Денебек. Эта изобретательная мастерица иллюзии в своем Театре превращений создала также много других граничивших с чудесами постановок, подобных тем, например, которые в эпоху поголовного увлечения сверхъестественным всемирно прославили своим огромным успехом изобретательного бельгийца Эжена Робера. Пребывание в Вене иллюзиониста Робера, который под влиянием уже воцарившейся к тому времени англомании сменил фамилию на Робертсон, увековечено в газетных статьях начала XIX века, отражавших в равной степени восторг и ужас зрителей. Используя хитроумную систему прожекторов и зеркал, Робертсон добивался появления в погруженном в темноту зале со стенами, обитыми черной тканью, самых зловещих привидений. При этом звучала леденящая душу печалью и страхом похоронная музыка, слышались скорбные стоны, а щеки присутствовавших овевало дуновение влажного воздуха. И хотя зрители не чувствовали себя окончательно перенесенными в потусторонний мир, у них возникало ощущение кошмара, полного всевозможных чудовищ.

Не знаю, имел ли Робертсон в Вене такой же успех, как в Санкт-Петербурге, где русские, возможно, более суеверные, чем другие европейцы, твердо верили, что этот чародей способен заставить танцевать скелеты и вызывать духи мертвых. Разве не различали они их черты? Разве не слышали их голоса? Разве не чувствовали прикосновений их ледяных пальцев? Более скептические венцы скорее «играли в страх» в павильоне Робертсона, но иллюзия была поставлена так хитроумно, что страх становился порой вполне реальным, и даже приходилось выносить из зала упавших в обморок женщин. Хотя все понимали, что это всего лишь более изысканное, чем другие, ярмарочное представление, тем не менее венцы выходили из задрапированной черной тканью комнаты более бледными, чем когда входили в нее, и им хотелось поскорее усесться за столик в кафе напротив, чтобы прийти в себя, потягивая легкое вино, свежее пиво или кофе с молоком.

Волнение зрителей, сравнимое с тем, что они испытывали у Робертсона, вызывали и театры автоматов, где публика чувствовала, что имеет дело с чрезвычайно ловким и искушенным в своем искусстве шарлатаном, но при этом подсознательно не исключала возможности того, что этот шарлатан одновременно еще и колдун, способный управлять сверхъестественными силами. В этом смысле автомат будоражил сознание больше, чем любая другая хитроумная механика: действительно, в таком театре нельзя не задуматься о том, не приближается ли человек в своем спесивом соперничестве с Создателем к овладению присущей одному Богу способностью создавать живые существа.

Захватывающая история автоматов, описанная с большим талантом и знанием дела Альфредом Шапюи, со времен античности свидетельствует о не прекращавшихся во все времена попытках человека создать искусственное существо, которое было бы наделено способностью двигаться и говорить и создавало бы полную иллюзию «естественной» жизни. Иллюзия эта порой могла быть весьма убедительной: среди автоматов, которыми герцоги Бурбонские в средние века населили парк своего замка в Эдине, был отшельник, разгуливавший по аллеям, прохожие приветствовали его, уверенные в том, что он живой, а он отвечал им на приветствия и даже разговаривал с ними.

Одним из любимых развлечений венцев было посещение кабинетов восковых фигур, вроде французского музея Гревен или заведения г-жи Тюссо в Лондоне. Лучшими из них были в Вене кабинет Дубского в Пратере, разместившийся по соседству и конкурировавший с ним кабинет «Железного человека» и полный чудес «механический театр» Калафатти. В Пратере же находился и павильон Себастьяна фон Шваненфельда, которого в народе звали «Пратерским волшебником»; у двери его заведения с раннего утра толпились в очереди хорошенькие женщины, желавшие проконсультироваться с Турком. Поток этих наивных людей, надеявшихся проникнуть в тайны будущего, узнать о намерениях ветреного любовника или жестокой возлюбленной, был так велик, что хозяину нередко приходилось вызывать полицию для водворения порядка среди взволнованных любителей сверхъестественного.

Райхсль оставил нам очаровательное описание этого волшебника, одетого в широкую мантию, расшитую таинственными обезьянами, с тюрбаном на голове и с волшебной палочкой в руке, восседавшего у двери своего загадочного логова, вокруг которого летало множество прирученных щебечущих канареек. До самой своей смерти в 1845 году Себастьян Шваненфельд, чье происхождение, несмотря на благозвучную фамилию, осталось неясным и которого явно жизнь сильно потрепала, прежде чем он открыл волшебную лавочку под развесистыми деревьями Пратера, оставался одним из идолов венского простонародья, высоко ценившего способность его Турка вселять доверие и надежду обездоленным, растерявшимся существам, которым ничего другого и не было нужно.

Как функционировал шваненфельдовский Турок? Как ему удавалось давать осмысленные ответы каждому из приходивших к нему на консультацию? Были ли эти наивные люди жертвами обмана или же этот Турок был неким исключительным плодом технического решения в древнем и трудном искусстве конструирования автоматов? Впрочем, у него были опасные соперники — автоматы Мельцеля. Тот изготовил полный комплект оркестра механических музыкантов, выступавший — можно представить себе, с каким успехом, — в Театр-ан-дер-Вин в первые годы XIX столетия. Удачную выдумку директора этого театра затмил, однако, успех его коллеги в Леопольдштадтском театре, дававшего концерты оркестра птиц, которые не только пели своими натуральными голосами, но и могли подражать звучанию всех музыкальных инструментов. Каким чудом все это достигалось? Было ли это результатом дрессировки или же, что еще более удивительно, то были никогда раньше не виданные механические птицы? Секрет тщательно оберегался. Что же касается автоматов, то еще и в наши дни остается сомнение в отношении знаменитого «шахматиста» Мельцеля, о котором никто так и не смог сказать, был ли это немыслимый шедевр механики или же элементарный обман: не был ли в складках одеяния Турка спрятан какой-ни-будь лилипут — под необъятно широкими плащами турков и отшельников вполне можно было спрятать механизмы или соучастников обмана, игравших в шахматы с храбрецами, осмелившимися помериться с ними силами в умении играть.

Получившего широкую известность Турка Мельцеля обессмертил Эрнст Теодор Амадей Гофман в своей знаменитой сказке Автомат, написанной в Дрездене в январе 1814 года. Во время одного из своих путешествий Гофман, несомненно, видел знаменитого «шахматиста» и другие впечатлявшие публику творения Мельцеля. Заинтересовавшись этим, как всем фантастическим и сверхъестественным, он выстроил вокруг фигуры Турка некую драматическую историю. Судя по его описанию заведения Мельцеля, можно сделать вывод, что венцы не без тревожного чувства входили в этот кабалистический кабинет, где восседал таинственный представитель Востока.

«Говорящий Турок, — пишет он, — был настоящей сенсацией и будоражил весь город. Стар и млад, богачи и бедняки с утра до вечера нескончаемым потоком устремлялись к Мельцелю, чтобы услышать непреложные истины, тихо изрекавшиеся в ответ на их вопросы словно бы окоченевшими устами одновременно мертвого и живого сверхъестественного персонажа. Надо сказать, что все в этом автомате было устроено так, что каждый испытывал неодолимое влечение к нему, хорошо понимая разницу между этим шедевром и обычными игрушками, какие показывают на праздниках и ярмарках».

Мельцель начинал с конструирования механических «военных оркестров», от которых все сходили с ума в конце XVIII века и которые можно было услышать почти во всех замках; самый прекрасный и полный из таких оркестров сохранился до наших дней и находится в Шарлоттенбурге. Военные марши играли механические инструменты, скрытые в подобии барочного замка из позолоченного дерева. Как если бы в зале находился настоящий духовой оркестр, звучали трубы, барабаны и литавры, и даже порой стреляла пушка. В одном из таких «оркестров», предков современных ярмарочных шарманок, Мельцель ухитрился использовать до шестнадцати труб.

Превосходный музыкант и выдающийся инженер, Мельцель устроил в своем доме для развлечения гостей септет «роботов» — если позволительно воспользоваться современным термином, — которые отлично исполняли свои партии в очень сложных произведениях. Этот удивительный человек хорошо знал хирургию и умел изготовлять искусственные конечности для инвалидов. Искушенный во всех областях знания — в оптике, акустике, механике, — он однажды покорил венцев исполнением Времен года Гайдна в сенсационной декорации, изменявшейся по желанию оператора. Когда речь шла о зиме, валил снег, и зрители видели, как лавины поглощают хижины пастухов, летом лили дожди и гремел гром…

Этот одновременно наивный и изощренный аккомпанемент к знаменитому произведению вызвал, что вполне естественно, огромное любопытство, и имя Мельцеля уже не сходило с языка венцев. Однако многие подозревали его в черной магии, особенно после чудес, показанных им в день свадьбы Наполеона и Марии Луизы в 1810 году. Тогда он установил на балконе своего дома поющий автомат, распевавший нежные эпиталамы в честь молодых супругов; но его совершенно необъяснимым шедевром, обеспокоившим полицию и духовенство, было появление в темном окне этого же дома на Кольмаркте самой императорской пары: она периодически возникала в проеме окна, словно действительно находилась в доме волшебника, и приветствовала народ, который, естественно, не скупился на возгласы «виват», после чего пара исчезала так же тихо и торжественно, как и появлялась. Те, кто воочию видел живых императора и императрицу во дворце, были готовы поклясться, что именно они собственной персоной одновременно находились и в окне дома Мельцеля.

Среди диковинных замысловатых изобретений этого человека, который взбаламутил всю Вену и которого в иные времена, наверное, сожгли бы на костре вместе с его автоматами, был «секретер, совершенно самостоятельно себя защищающий»; о нем в 1829 году писала Театер Цайтунг. Речь шла об обыкновенном предмете мебели, вроде стола, но устроенном так, что любой, кто бы ни попытался открыть выдвижной ящик, не приведя в действие секретного устройства, был немедленно схвачен железными руками и не мог убежать, а в это время громкий сигнал тревоги, который тогда называли «музыкой янычаров», собирал людей вокруг злоумышленника. Один гессенский краснодеревщик, использовавший это изобретение Мельцеля, добавил к нему жестокое устройство: шесть пистолетов, которые должны были открыть огонь по неудачливому взломщику, если ему не удастся в течение пяти минут освободиться от железных объятий.

* * *

У Мельцеля был брат, возможно, еще более необыкновенный, чем он сам; о нем в Вене говорили, что он заключил договор с самим дьяволом. Он эмигрировал в Америку. Как писала Театер Цайтунг в номере от 2 августа 1829 года, сожалея о том, что это чудо не стало достоянием Вены, он показал в Бостоне оркестр из сорока двух автоматов, способный исполнять такие сложные произведения, как увертюры к операм Дон Жуан Моцарта, Весталка Спонтини и Ифигения Глюка, как подчеркивает газета, без единой ошибки…

Увлечение венцев механической музыкой казалось невероятным. Требовали, чтобы она звучала повсюду. Люди просыпались у себя в комнате под пение кукушки и хотели, чтобы все этапы распорядка дня отмечались звучанием определенной музыки. Часы с боем каждый час играли какую-нибудь серьезную мелодию, каждые полчаса менуэт, каждые пятнадцать минут гавот. Открывали ли вы шкатулку с рукоделием или коробку конфет, из них тут же лились гармоничные звуки. Из-под крышки табакерки выскакивала певчая колибри, звонко заливаясь песней каждый раз, когда кто-нибудь брал табак. Добавим к этому желание постоянно слышать музыку «в воздухе» — Bring forth your music into the air, — приказывает один из персонажей Шекспира, и вот уже на деревьях и домах появляются эоловы арфы, которые в ответ на малейшее дуновение ветра изливают непредсказуемую мелодию, а грозовой ветер исторгает из них громкие стоны и трагические угрозы, хитроумно рассчитанные на то, чтобы взволновать романтические души.

Механические органы, создание которых требовало большого умения, привлекали к себе интерес самых крупных музыкантов. Сам Моцарт не погнушался написать несколько пьес для такого инструмента, в некотором роде предвосхитившего волшебство Мельцеля. Театер Цайтунг в 1830 году рекомендовала венцам — правда, неизвестно, с каким успехом, — кровать с музыкой, только что изобретенную швейцарцем Фирнгаммом. Кровать обеспечивала комфортный послеобеденный отдых и не давала дремать слишком долго. Так одновременно удовлетворялись чувство любви к комфорту и стремление к деятельности. Эта музыкальная кровать функционировала следующим образом: как только к ней прикасались, начинала звучать колыбельная, затем, когда на кровать ложились, начинали под сурдинку играть валторны, приглушенно приглашая вас погрузиться в сон, но ровно через час вдруг раздавалась такая оглушительная музыка, что, как бы крепко вы ни спали, вам оставалось только немедленно бежать с этого дивана, превратившегося в «музыкальный ад», напоминающий чистилище, изображенное некогда Иеронимом Босхом на створках триптиха, находящегося в Эскориале.

Музыкальные фантазии

Владельцы кафе и развлекательных заведений завели у себя также «музыкальный бильярд», впервые появившийся в Лондоне у трактирщика Кловиса. Не знаю, довольны ли были этим меломаны, но мне кажется, что игрокам на бильярде он должен был скорее мешать. Судя по описаниям этого странного механизма в венских газетах, на протяжении всей партии звучали приятные, чарующие мелодии, но, когда кто-то из игроков допускал ошибку, аппарат начинал исторгать свист и хохот, высмеивая неловкого бильярдиста. Зато победителя механизм приветствовал звуками труб и литавр.

Каких только музыкальных фантазий не наизобретали в этом помешанном на музыке городе, начиная с птичника, снабженного специально настроенными струнами, садясь на которые птицы вызывали звучание импровизированной мелодии, до «звукового обезболивателя» в кабинете дантиста: в момент самой сильной боли это устройство напевало в уши пациенту мелодию: «Дай мне приблизиться к твоим устам, чтобы видеть твои жемчужные зубы!» Можно было бы без конца перечислять самые необычные обстоятельства, в которых механические устройства предлагали одержимым музыкой венцам самые изощренные сюрпризы. Это действительно была одержимость, и Шенхольц сообщает, что стало невозможно ни открыть дверь, ни дотронуться до стола, ни взять в руки какой-либо предмет, ни даже просто посмотреть на часы без того, чтобы какая-нибудь пружина не привела тотчас в действие устройство, изливающее волны гармонии.

Шарлатаны и мошенники, которых развелось в этот период, наверное, больше чем когда-либо, ухитрялись использовать всевозможные изобретения в области оптики и акустики, которыми так гордились венцы, в подозрительных целях. Когда миражи и иллюзии уходят из области ярмарочных представлений в обиход тайных обществ, развлекательная сторона отступает, и дело приобретает серьезный оборот. Ни Мельцель, ни Робертсон не претендовали на использование своего могущества для воздействия на сверхъестественные силы. Какими бы фантастичными ни были их достижения, они оставались в принципе объяснимыми и в них не было ничего чудесного, кроме неординарного таланта изобретателя, механика и иллюзиониста.

К сожалению, эти чудеса использовались также и по-своему оригинальными авантюристами иного толка, которыми, как представляется, конец XVIII века был более богат, чем любой другой период. Видения и замогильные голоса, в атмосферу которых Калиостро погружал своих оцепеневших гостей, относились, возможно, не столько к черной магии, сколько к мошенничеству, хотя в то время было очень трудно отличить самозванца от «посвященного». Идет ли речь об эпохе Просвещения, которую страстный культ божественного Разума делал уязвимой для всевозможных предрассудков, или о романтизме начала XIX века, изголодавшегося по всему странному, иррациональному и сверхъестественному, приходилось ли иметь дело с настоящими «магами» или с шарлатанами, аксессуары иллюзионистов, изобретавшиеся учеными и инженерами в период, когда стремительно развивалась механическая наука, благоприятствовали самому изощренному обману.

* * *

Был в моде также и гипноз, и исследователь гипнотизма Месмер в Вене конца XVIII века представлял собой одну из самых примечательных личностей. Этот гипнотизер принимал в своем замке в окрестностях Вены, в том самом, где премьерой Бастьена и Бастъены Моцарта был открыт зеленый театр. К нему приходили все, кого город считал выдающимися и знаменитыми земляками. Ловкий Месмер практиковал все способы гипноза — от знаменитой «лохани», способной излечивать от всех болезней, до метода, который мы сегодня назвали бы «занимательной физикой», и этим удивлял и тревожил своих гостей. И если к нему спешило все лучшее общество города и придворные, а также иностранные знаменитости, приезжавшие в Австрию, чтобы повидаться с этим прославившимся на всю Европу человеком, то лишь потому, что этот изобретатель «животного магнетизма» умел предстать перед ними, в зависимости от состава аудитории, то с серьезным лицом ученого, то под интригующей маской шута.

Месмер понимал, как нужно действовать, имея дело с обществом, одновременно наивным и утонченным, с обществом, за пышностью испанского церемониала которого крылось нечто деревенское, так счастливо сочетавшееся и с непринужденностью, и с этикетом. Версаль был гораздо более чопорным, нежели Шенбрунн, и это было одной из причин того, что королеве Марии Антуанетте было нелегко приспособиться к Франции и французам и склониться перед тиранией мелочности, которая была неведома при дворе ее матери, императрицы Марии Терезии, где столь характерное для Австрии смешение благородства и простодушия, сдержанности и доброжелательности определяло атмосферу, в которой воспитывались дети императорской семьи. Эту атмосферу хорошо передают два анекдота, относящиеся к детству Моцарта. Когда маленький музыкант, которому едва исполнилось шесть лет, был впервые принят в Шенбрунне, он поскользнулся в коридоре и упал. Его подняла одна из эрцгерцогинь, Мария Антуанетта, утешила и усадила к себе на колени. Подойдя потом к ее матери-императрице, Вольфганг указал на Марию пальцем и объявил: «Когда вырасту, я на ней женюсь». В следующем году Моцарт был представлен в Париже г-же де Помпадур. Он стал было карабкаться к ней на колени, но та грубо оттолкнула его. Уязвленный ребенок гордо бросил ей: «Кто вы такая, чтобы отказываться меня обнять? Сама императрица Мария Терезия обнимает меня, когда я к ней прихожу».

Разумеется, это чисто детская реакция, но сам факт говорит о многом, и слова ребенка верно отражают как светлые, так и темные стороны австрийского характера. Дружелюбие, выказанное императрицей вундеркинду, возможно, не слишком отличалось от веселого любопытства к дрессированному животному. Во всяком случае, когда спустя несколько лет Леопольд Моцарт, стараясь найти для Вольфганга место при дворе, просил у ее сына, в то время великого герцога Тосканского, покровительства, которое защитило бы и Вольфганга, и его самого от превратностей жизни артистов, это дружелюбие не помешало ей отсоветовать сыну брать Моцартов к себе на службу. Нельзя не заметить, что совершенно исключительный успех Моцарта при дворе и в салонах вельмож во время первого пребывания в Вене в качестве вундеркинда померк именно тогда, когда он перестал быть ребенком, и что после этого вся его жизнь превратилась в сплошную цепь разочарований, несправедливостей и огорчений, потому что «венское легкомыслие» не понимало всей глубины гениальности Моцарта, как пятьдесят лет спустя не поймет гения Шумана.

Эскимосы

Овладевшая жителями императорской и королевской (императорской применительно к Австрии и королевской — к Венгрии) столицы одержимость музыкальными устройствами типа только что описанных, а также популярность гипноза лишний раз подтверждают характерную для венцев почти детскую потребность в развлечениях, свойственный им инфантильный поиск удивительного. Можно было бы привести множество примеров этой мании, но ярчайшим из них бесспорно является появление в Бельведере эскимосов. Откуда взялись эти жители полярных областей в изысканно великолепном дворце, построенном в 1713 году Й.-Л. фон Хильдебрандом для принца Евгения Савойского? В 1825 году некий капитан Хэдлок, занимавшийся исследованиями Севера, привез пару эскимосов, чтобы показать своим соотечественникам этих жителей далеких земель, их нравы и манеры. Разумеется, не могло быть и речи о том, чтобы воспроизвести для них обстановку и пейзаж Баффинова залива, который они покинули, поверив обещаниям славы и богатства. Сочли за благо поселить их в Бельведерском парке, на берегу большого пруда, превращавшегося зимой в каток, где они могли чувствовать себя в более или менее привычной обстановке.

Потоку любопытных не было конца, и эскимосы стали не менее знаменитой достопримечательностью, чем когда-то жираф. Все хотели увидеть их своими глазами. Бельведерский парк заполняли массы людей, восторженно созерцавших необычное зрелище. Один из очевидцев, Реалис, пишет о своем восхищении играми эскимосов в большом пруду: «После полудня 4 августа можно было видеть одного из этих полярных жителей в национальном костюме плавающим на своем каноэ. Ничего подобного в Вене никогда не видели. Он передвигался по водной глади с невероятной скоростью. Тот, кто видел, как он смело переворачивается вместе с лодкой, погружается в воду и тут же мгновенно возвращается в прежнее положение, уже не удивляется тому, что эти обитатели полярных стран на своих хрупких суденышках не боятся ни штормов, ни айсбергов арктических морей. Он чувствовал себя в каноэ так же уверенно, как моллюск в своей раковине. Он попадал точно в цель копьем, без промаха перестрелял из лука всех пролетавших над прудом гусей и приканчивал их, прокусывая им голову своими зубами».

Этот способ добивать раненую дичь просто ошеломил добрых венцев, приходивших по воскресеньям посмотреть на эскимосов. Только и было разговоров, что об этих обитателях полярных морей, остававшихся в течение некоторого времени центральными фигурами в жизни Вены, а газеты наперебой описывали все подробности их поведения и жизни.

* * *

В обычное время венцы катались в гондолах по Бельведерскому пруду либо отправлялись вверх или вниз по Дунаю на прогулочных яхтах, и у пассажиров создавалась иллюзия настоящего морского путешествия. Одним из развлечений было катание на лодках по Нойштадтскому каналу, прорытому с чисто практической целью обеспечения быстрого и надежного снабжения столицы. В 1715 году, менее чем через год после открытия, его уже бороздили больше 1500 барж, перевозивших 573906 центнеров различных товаров. Построенные специально для этой цели баржи в случае необходимости могли служить и грузопассажирскими судами; могучие лошади тянули их вдоль берега, и при этом какой-нибудь матрос небрежно подруливал штурвалом. Когда канал замерзал и флот приходилось отводить в затоны, льдом завладевали конькобежцы, а галантные кавалеры, укутанные до самого носа в меха, катали своих красоток на санках.

Таковы были обычные развлечения, которые каждый год неизменно приносила зима, но при всей любви венца к зимним забавам он оставался не менее падким и на всякие удивительные вещи; каждое новое событие вызывало у него огромное любопытство.

Фейерверки

Большими специалистами по фейерверкам были в Вене отец и сын Штуверы. Венцы обожали фейерверки и постоянно придумывали поводы для удовлетворения этой страсти. Предлогами для хитроумных и ошеломляющих комбинаций огненных цифр, инициалов и аллегорических эмблем были всевозможные праздники, а также дни рождения и другие знаменательные даты членов императорской семьи. Все это в нужный момент вспыхивало и изливалось каскадами огня. Дух и гений барокко видел в фейерверках способ самовыражения, пусть недолговременный, но яркий. Как барочный город, Вена XVIII столетия словно чувствовала себя обязанной придавать фейерверкам совершенно особый размах, и, по счастью, Штуверы были всегда под рукой. Добавим к этому, что даже фейерверк, заказанный по поводу семейного праздника какого-нибудь аристократа, всегда становился всеобщим развлечением, поскольку был виден отовсюду. Чтобы фейерверки могло видеть все население города, Штувер устанавливал свои устройства не только в Пратере, где число зрителей, как бы оно ни было велико, все же оставалось ограниченным, но также на городских бастионах и даже на горе Мариахильфе. По случаю религиозных праздников, например дней св. Анны и св. Терезы, устраивались роскошные фейерверки, созерцанием которых наслаждались все горожане.

Один автор начала XIX века заметил, что фейерверки сделали среди его соотечественников широко употребительным слово браво, вернее его новое произношение; восхищенный ракетами и огненными колесами зритель кричал не «браво», а «бравó-о-о», либо запрокинув голову назад, либо продолжая звук «о», пока не угаснет, теряясь в глубоком мраке, пересекающая черное небо траектория очередной ракеты. «Это слово произносят так только в этом единственном случае», — уточняет доморощенный филолог-любитель.

Газеты начала XIX века давали объявления о фейерверках и публиковали отчеты о них, совсем как о театральных премьерах. Бойерлес Цайтунг (1832 г.) пользуется сложной и утонченной терминологией, описывая самые впечатляющие «комбинации» и их эффект, в том числе огненную ленту с надписью Нашим дорогим зрителям, которую несли в клювах два голубя, и совершенно удивительный образ знаменитого доктора Фауста, ужинающего под музыку дьяволов.

Насколько мне известно, то был единственный раз, когда образ Фауста, так часто фигурирующий в операх, трагедиях, фарсах и опереттах и даже — усилиями Генриха Гейне — в комическом балете, стал сюжетом фейерверка. Бойерлес Цайтунг описывает этот фейерверк как выдающееся художественное полотно: «Было видно, как Фауст опустошает один за другим кубки вина под звуки дьявольской музыки и раскаты грома. Вокруг, вызывая настоящий ужас у зрителей, сновали страшные черные фигуры дьяволов, охваченные красными языками пламени, полученными путем смешения химических порошков».

За эпизодом с Фаустом следовала в тот же вечер не менее необычная сцена осады расположенной на острове крепости эскадрой, обстреливавшей ее залпами из пушек. Передвижения раскачиваемых волнами кораблей были воспроизведены с непостижимой естественностью.

Таким образом, можно было с полным основанием сказать, что в Вене жил настоящий король фейерверков, правда, этот король далеко не всегда расточал свои щедроты бесплатно. Некоторые празднества предназначались исключительно для платившей публики, и в такие дни подступы к лужайкам Пратера строго охранялись полицией, не допускавшей притока любопытных и оберегавшей от несчастных случаев, если кто-то по неосторожности подошел бы слишком близко к машинам.

В 1808 году Гахейс в своем занимательном произведении Путешествия и развлечения описал меры предосторожности, принимавшиеся полицией. «Солдаты верхом на лошадях, — пишет он, — поддерживают порядок и дисциплину в гуще теснящихся повсюду многочисленных экипажей. Аллеи Пратера охраняют стражники, а большая поляна, протянувшаяся вдоль Егерцайле, оцеплена сетью наподобие той, какую используют на охоте; ее патрулируют кавалеристы. Перед специальными входами стоят палатки, где можно приобрести входной билет. Он стоит двадцать четыре крейцера, а при желании получить сидячее место на второй галерее нужно заплатить еще двадцать четыре. Места на первой галерее стоят один флорин и двенадцать крейцеров. Детей до девяти лет с родителями пропускают бесплатно… Ввиду возможной плохой погоды продаются „гарантированные“ билеты на право посещения другого зрелища… С первым разрывом все сидящие в многочисленных пратерских кафе поднимаются из-за столиков и устремляются к месту действия. После разрыва третьей бомбы воцаряется торжественная тишина и начинается представление».

Адальберт Штифтер, романист романтической Вены, описывает внимательную, сосредоточенную толпу, собирающуюся при самых первых свистящих залпах фейерверка; в толпе так тесно, что «можно подумать, что перед вами мостовая, вымощенная головами людей», зачарованных медленным, на парашютах, снижением ракет, навстречу которым мощными фонтанами вылетают снопы многоцветных огней, соединяющихся высоко в ночном небе. Штуверы пользовались огромной популярностью и по-настоящему обогатились, продавая в розницу снаряды, которые венцы запускали потом в своих садах. Начиная с XVII века это развлечение оставалось одним из самых предпочтительных удовольствий венцев, и лишь после революции 1848 года, которая разрушила гармонию народной жизни, введя дотоле неведомое чувство классовой ненависти, фейерверки, прежде собиравшие на улицах толпы горожан из простонародья и из знати, из тех, кто жил в роскоши, и из обездоленных, — эти фейерверки устраивались все реже, с каждым разом утрачивали былое великолепие, и если не исчезли окончательно, то теперь организовывались только по исключительным официальным поводам.

Штуверы не довольствовались изготовлением фейерверков; они интересовались также развитием науки и в особенности той, которая могла обеспечить какой-нибудь совершенно особенный эффект. Такой наукой была аэронавтика. Подвиг Пилатра де Розье, поднявшегося на воздушном шаре, пробудил у этих мастеров пиротехники дух соревнования. Вена также пожелала иметь свой аэростат, и именно Йоганн Георг Штувер задался целью подарить его городу. Газеты того времени полны восторженных рассказов об этом совершенно необычайном событии. Слух о том, что Штувер собирается построить воздушный корабль, «способный поднять его выше башен церкви Св. Стефана и унести в заоблачное царство», взбудоражил все население города. Стоит прочитать на пожелтевших полосах Винер Цайтунг и Винер Провинц Нахрихтен восторженные статьи, посвященные этому эксперименту: шар из материи «высотой с четырехэтажный дом» с подвешенной к нему деревянной корзиной, где поддерживали огонь, дым от которого заполнял шар и заставлял его подниматься в воздух… Чуткий к чувствам венцев, Штувер устроил перед подъемом фейерверк, насыщенный аллегорическими композициями в честь своего предшественника Монгольфье. Во время демонстрации первого подъема 20 марта 1784 года шар оставался привязанным веревками к якорям на земле, но успех, а также нетерпение публики, недовольной тем, что шар остается на привязи, привели к тому, что Штувер 25 августа решился на новый полет, на этот раз на свободном шаре. Эта затея, к сожалению, провалилась. Был очень сильный ветер, и аэростат рухнул на землю на некотором расстоянии от точки взлета, на другом берегу Дуная. Третья попытка также не имела успеха, и Штувер отказался от воздухоплавания, посвятив себя исключительно пиротехнике.

Его последователи в области воздухоплавания, братья Энсслен, довольствовались тем, что развлекали венцев огромными, надутыми газом фигурами комических персонажей из газонепроницаемой пленки. Французу Бланшару, смелому и образованному первопроходцу воздухоплавания, в 1804 году удалось совершить первый достойный такого названия перелет от Пратера до Грос Энцерсдорфа, и в том же году механик-самоучка и фантазер Якоб Деген выставил напоказ громадной толпе свой летающий корабль, в котором, как пишет Райхсль, были объединены принципы воздушного шара и самолета. Если верить писавшим на эту тему авторам, он добился полного успеха.

Первые железные дороги

Венцы восприняли факт изобретения железной дороги не более серьезно, чем французы, и вовсе не думали о ее практическом применении. Добрые буржуа имперской столицы видели в ней прежде всего новое развлечение, которое помогало разнообразить аттракционы Пратера, катая по воскресеньям их задыхающиеся от восхищения семейства по обширной территории парка, — что-то вроде миниатюрного поезда в парижском ботаническом саду. И как если бы кому-то пришло в голову развлечь публику и одновременно придать этому новому способу передвижения характер ярмарочного аттракциона, первые попытки реализации этой затеи были сделаны именно в Пратере и вызвали, что нетрудно себе представить, энтузиазм, насмешки, скептицизм, а более всего изумление публики. Одно было несомненно: первый поезд, построенный в Австрии Францем фон Герстнером в подражание долго и прилежно изучавшимся им английским поездам, и впрямь начал ходить, и притом так быстро, что, по мнению некоторых известных докторов, скорость его движения представляла серьезную опасность для здоровья пассажиров.

Это было в 1823 году. По замыслу Герстнера и венских властей, оказавших ему поддержку, железная дорога должна была поначалу соединить между собой две судоходные реки, Влтаву и Дунай, по которым шли огромные потоки грузов. Были построены несколько линий: в 1829 году — от Линца до Будвайса, вскоре после этого — от Линца до Шундена, а в 1838 году к большому удовольствию венцев открылась линия Флоритсдорф — Ваграм. Проезд туда и обратно занимал не больше часа, вагоны были комфортабельными, и, если верить современным газетам, «недостатков не было ни в чем: ни в элегантности, ни в удобстве». Дым и угольная крошка, вылетавшие из трубы паровоза, вынуждали пассажиров ехать с закрытыми окнами, что, впрочем, не мешало любоваться пейзажем, а во время остановок можно было перекусить и что-нибудь выпить в буфетах, немедленно открытых сообразительными рестораторами во всех новых вокзалах. Для любителей статистики отметим, что за первые шесть месяцев эксплуатации линия Флорисдорф — Ваграм перевезла 176 тысяч пассажиров, из которых очень немногие ехали по делам, большинство же, то есть практически почти все, отправлялись в путь просто из любопытства, привлеченные новизной, взрывом петарды, служившим сигналом к отправлению поезда, возможностью участвовать в порой случавшихся происшествиях — бывало, что локомотив под управлением одержимого скоростью машиниста сходил с рельсов, — и не было венца, который не жаждал бы повода воспользоваться этим изобретением, которое уже проклинали почтовики и кучера дилижансов.

Действительно, с появлением железной дороги многие почувствовали угрозу своим интересам. И если буржуа наслаждались поездкой в подпрыгивающих на стыках рельсов мягких вагонах, то более информированные люди, главным образом при дворе, прямо заявляли, что железные дороги не имеют будущего. Побывав на венском вокзале, эрцгерцог Людвиг заметил, что все слишком преувеличенно: «Вокзал очень мил, но слишком велик для Вены». Что же до остряков, то те веселились от души, и самым большим удовольствием для них было убеждать рассаживавшихся по вагонам пассажиров в том, что все предусмотрено для их полной безопасности, что наготове врачи и хирурги и что на станциях даже дежурят священники во всеоружии для соборования возможных жертв ужасной железной машины. Рядом с Пратером, добавляли они, строится громадная больница для пострадавших при крушениях, а железнодорожная компания в заботах о благе своих клиентов решила брать плату за проезд по прибытии к месту назначения, а не перед отправлением поезда, и, таким образом, погибшие не понесут бесполезных расходов. Что же касается тех, кто не лишится жизни во время поездки, то с них якобы будет взиматься плата, пропорциональная количеству оставшихся неповрежденными частей тела. В духе присущей венцам язвительности с притворной серьезностью сообщалось, что, проявляя особое внимание к пассажирам, власти вверили управление дорогой известному английскому механику, тому самому, который в день открытия Бирмингемской железной дороги стал причиной смерти министра торговли.

Таковы были стрелы, выпущенные по первой железной дороге, по ее строителю и по финансировавшим строительство Ротшильдам, которые, однако, были не из тех, кто бездумно вкладывает деньги в проигрышные предприятия. И как бы их ни высмеивали, предшествуемые своими супругами венские буржуа в цилиндрах, с зонтами, в сопровождении дочерей и сыновей охотно отправлялись на «слишком большой» венский вокзал, чтобы купить билет для волнительной поездки, во время которой они чувствовали себя отважными путешественниками и смелыми новаторами.