Как же так получилось? Нет, не то, что этот волосатый бармен вдруг оказался в моей постели и храпит рядом со мной. Это-то произошло исключительно по моей собственной воле, это можно проследить шаг за шагом от моего высказывания о волшебной палочке («Ею исполняют добрые и злые желания») до приобретения несколько минут назад в известном смысле болезненного опыта.

Из-за чего я в двадцать восемь лет была девственницей?

Даже не знаю. Не из-за болезни. Не из-за опасности. Не потому, что ждала «своего единственного мужчину». И уж конечно, не по каким-нибудь политическим или религиозным соображениям (вроде испытания прелести воздержания).

Как-то так… получилось.

В основном из-за моего убеждения, что мозги у мужиков слишком загустели, чтобы справиться с моим не таким уж и острым (а скорее, просто тупым) сексуальным желанием.

Взять хотя бы Неряху Джефа. Ему достался только один пропитанный влагой поцелуй. После этого я умудрялась ежедневно обходить стороной его помост у входа в столовую, придумывая для этого тысячи разных способов, и каждый следующий был более изощренным, чем предыдущий. Один из них включал карабкание на улицу через окно уборной для девочек, пока Джона потихоньку доставал мою одежду из шкафчика…

Но это уже другая история.

Неряхе Джефу достался только один мокрый поцелуй.

А Бену удалось дотронуться до моей обнаженной груди.

А Скотту — запустить руку мне в трусы, после чего я его ударила.

А с Тимоти — да, с Тимоти, моим музейным начальником, — мы исступленно ласкали друг друга разгоряченными руками в тот вечер, когда стало известно, что моя филигранно выполненная просьба о гранте принесла нам наличные, которые были просто необходимы, чтобы музейный корабль остался на плаву. Мы оба тогда упивались успехом и шампанским, и нам обоим на следующий день было очень неприятно. И с тех пор ни он, ни я об этом не вспоминали.

Вот, собственно, и все, что касается работы руками. За исключением сегодняшней ночи, конечно.

Что же касается густоты мозгов у мужиков… Здесь можно сказать гораздо больше, а список голов с загустевшими мозгами будет не меньше «списка непослушных мальчиков», который ведет Санта Клаус. Если я еще вспомню все имена…

Но все это не отвечает на вопрос «почему?».

Не знаю почему.

Может быть, потому что не хочу знать.

Что-то ударяется об оконное стекло.

Я в полусне, но веки у меня резко поднимаются, а сердце начинает колотиться, как будто я смотрю фильм ужасов с его пугающе таинственными стуками и шорохами.

Тук.

«Это просто дети балуются», — бормочу я в подушку. На боку у меня собирается пот, образуя щекочущую лужицу, и тихо проливается на простыню.

Тук.

Майк выкатывается из постели. Я слышу, как он неумело возится со шторами и защелкой. Он раздвигает шторы, и в комнату волной вливается серый ночной свет.

Тук.

Он поднимает окно.

— Эй, — орет Майк, — пошел ты…

Он с треском захлопывает окно, и шторы возвращаются на исходные позиции, вновь погружая комнату во мрак. Кровать немного прогибается, когда он в нее залезает. Он гладит мне руку.

— Это какой-то мужик, — говорит он. — Он уже ушел.

Я верю в Бога. Мне просто не хочется с ним встречаться.

Как раз позади дорожного плаката с надписью «ДОБРО ПОЖАЛОВАТЬ В ХОУВ (НАСЕЛЕНИЕ 4 300 ЧЕЛОВЕК)», — в которой болельщики футбольной команды, соперничавшей с нашей, «Хоув» ежегодно исправляли, меняя «х» на «г», убирая «у» и прибавляя в конце еще две буквы, — стояла ветряная мельница — последнее, что осталось от фермы, бывшей там до того, как город так разросся в восточном направлении. Основу мельницы составляла крестообразная конструкция из дерева и металла. Часть древесины насквозь прогнила, поэтому вскарабкаться к кругу из крыльев и написать свое имя на видном месте было довольно опасным предприятием. В тот июнь, когда я увидела, как Джонз и Морган несутся в зеленом «вольво», я решила бросить вызов судьбе и написать там свое имя.

Я заставила Джону пойти со мной.

— Ты спятила, — сказал он, глядя вверх на двадцать пять футов старой древесины и ржавого металла, — так высоко ты не заберешься.

— Посмотрим.

В карман шорт я втиснула баллончик с аэрозольной краской, который купила специально для этого случая. Я уже вскарабкалась на две перекладины, когда Джонз схватил меня за лодыжку.

— Чита…

— Все в порядке, — сказала я, глядя на него сверху вниз и усмехаясь.

На самом-то деле я очень сомневалась, что все будет в порядке. Но по какой-то непонятной причине с тех самых пор, как он протянул мне сигарету, у меня появилось чувство, что, «если что», обо мне никто и не вспомнит. Я была тенью — тенью, о которой никто не вспоминает, когда исчезает то, что ее отбрасывало. И как раз накануне вечером мне в голову пришла эта гениальная идея — написать на ветряке свое имя. Не на одной из лопастей, а на хвосте.

Для того чтобы написать свое имя на лопасти, совсем не надо было перелезать на нее с остова мельницы. Нужно было просто вытянуть руку и, распыляя краску из баллончика, расписаться на ближайшей лопасти — на той, которую ветер поставил в самое нижнее положение, а потом спуститься вниз. Написать имя на хвосте ветряка было куда сложнее. Чтобы дотянуться до него, нужно было как-то вскарабкаться на прогнившую верхнюю площадку и подтянуть к себе этот хвост.

Джона думал, что я буду писать на лопасти. Знай он, что я задумала, он привязал бы меня к дереву и не выпускал, пока эта дурь не вышла бы из меня.

Я взглянула назад, вниз. Джонз смотрел на меня, вверх. На его лице сменяли друг друга различные оттенки зеленого цвета. Каждый раз, когда я забиралась на новую крестовину, зелень на его лице приобретала все более и более насыщенный оттенок.

— Ты бы лучше закрыл глаза или не смотрел, — сказала ему я.

Джонз покачал головой:

— Ты упадешь.

Я потянулась к крестовине над головой.

— Тогда ты услышишь, как мое тело ударится о землю, — ответила я, — и тебе не придется…

Мои слова были прерваны какими-то звуками — это в кустах рвало Джону.

— Я же говорила, что тебе не надо смотреть, — сказала я, когда звуки затихли.

Ответа не последовало.

Я снова посмотрела вниз. Странно, но я не чувствовала обычной на высоте тошноты. Необычным был и вид Джоны, смотревшего на меня снизу вверх. Так он казался еще дальше… Я постаралась не показать, насколько сильно у меня кружится голова, и усмехнулась.

— Нет, правда, — сказала я, — со мной все в порядке.

— Нет, правда. Она из тех, кто может просто вышвырнуть нас пинком под зад.

Я вздрагиваю и просыпаюсь, не понимая, где нахожусь, все еще раскачиваясь на ветряке.

Это Джина и Дилен.

— Ладно тебе, Уичита, — говорит Джина, но голос ее идет с другой стороны кровати.

— Что ты меня трясешь? — бормочет Майк.

Джина взвизгивает.

И продолжает визжать.

— Господи Иисусе, — говорит Майк, натягивая одеяло на уши. — Это что, моя бывшая?

Я сажусь на постели, совсем забыв о том, что на мне, само собой, ничего нет. Дилен сглатывает слюну. Я рывком натягиваю на себя простыню.

— Джина! Замолчи! — говорю я громко, чтобы перекрыть ее визг. То есть очень громко.

Джина затихает. По крайней мере, она больше не визжит.

— О, — говорит она. А потом: — Какого черта вы здесь, в нашей постели?

Я оглядываю комнату, как бы видя ее в первый раз.

— Что? А разве это не моя комната? Я попала в чужую квартиру?

— Вы занимались сексом в НАШЕЙ ПОСТЕЛИ? — Похоже, ген сарказма у Джины отсутствует. В ДНК, доставшейся ей от нашей матери, на этом месте дыра.

— Эй, Джина… — говорит Дилен. — Им, наверное, надо одеться…

Умный мальчик.

Я не испытываю к ним никаких теплых чувств, у меня нет даже желания вести себя благопристойно, поэтому я просто хватаю одеяло, лежащее в ногах, и оборачиваю его вокруг себя.

— Пошли, — говорю я этой милой парочке. — Выйдем в гостиную.

Позади я слышу, как Майк шарит вокруг себя в поисках одежды. Из-за этого незначительного события у меня появляется чувство неловкости, но это не так уж плохо по сравнению с тем, что было бы завтра, когда я проснулась бы по звонку будильника и обнаружила Майка у себя в постели. Что говорят в таких случаях в шесть тридцать утра? «Эй, а у тебя красивая задница… Неплохая была ночка?»

Я дрожу в своем одеяле.

В кино девушка всегда встает с постели и набрасывает на себя шаль, и ей не приходится краснеть, когда она, неслышно ступая, во всем блеске, дозволенном фильмами «после тринадцати», легко идет к окну полюбоваться на луну или сделать еще что-нибудь не менее слащаво-сентиментальное. И она при этом не мерзнет. И шаль с нее не спадает, элегантно прикрывая все самое главное. А это одеяло вовсе не стремится слиться со мной в единое целое. Оно все время соскальзывает с плеча, а когда я наматываю его вокруг себя поверх груди на манер бального платья, оно немедленно сваливается. Но все же я дохожу до мягкого кресла без дальнейших потерь и не даю Дилену возможности увидеть больше того, что он уже видел. Хотя по большому счету это все равно. Он же видел все у моей сестры, а я только ее более старая, потрепанная генетическая версия, этакий увеличенный муляж… от которого у некоторых все-таки перехватывает дыхание.

Я сажусь в кресло и жду, пока Джина и Дилен сядут на диван.

— Это моя кровать, — говорю я, когда они наконец укладывают свои задницы на его поверхность. — И это моя квартира.

— Да пошла ты… — говорит Джина. — Мы уходим.

Она встает, но Дилен сидит и не рыпается.

— Пошли, Дилен.

— Эй, Джина…

Этот парень, похоже, каждое предложение начинает с «Эй, Джина». Я смотрю на реакцию своей младшей сестры. И я его не виню.

— Что? — спрашивает его Джина.

— У меня совсем нет денег.

Ах, вот оно что. Настал момент истины.

Джина пожимает плечами.

— У меня есть немного.

— Нет, и у тебя нет. Ты истратила их на кино.

Она кусает губы.

Она садится обратно.

Из спальни выходит Майк. Впитывает атмосферу.

— Похоже, вам всем надо выпить кофейку, — говорит он и направляется на кухню.

Когда он возвращается в гостиную, мы все еще сидим и молчим. Он наклоняется и целует меня в щеку.

— Четыре человека — это уже слишком много, — говорит он. — Особенно в семейных делах. — Он начинает говорить еще что-то, но потом просто пожимает плечами. — Ладно, еще увидимся.

Оглядываясь по сторонам и улыбаясь, я стараюсь справиться со своим смущением, неловкостью, чувством вины — ну как я могу не чувствовать себя виноватой? — и хочу сказать что-нибудь нейтральное, вроде «увидимся в Клубе». Но слова застревают у меня в горле, потому что до меня вдруг доходит, что в Клуб я, вероятнее всего, больше не пойду. Поэтому я проглатываю эту ничего не значащую фразу, киваю головой и с трудом выдавливаю из себя:

— Спасибо за кофе.

Он открывает дверь и уходит. Дилен всем телом тянется за ним.

— Так не пойдет, ребятки, — говорю я Дилену. — Вы с Джиной смешали свои гены, поэтому, думаю, к вам можно обращаться, как к семье.

Он еще глубже вдавливается в диван.

— Откуда ты знаешь, может, это не от Дилена? — спрашивает Джина, складывая руки на животе.

— Вот как? Так мне ожидать в гости кого-то еще? Может быть, хоть у него будут деньги, и вы все сможете переехать в отель «Ридженси»? Я слышала, у них там прекрасный сервис…

— Пошла ты! — опять говорит Джина.

Бурлит закипевшая кофеварка.

— Дилен, не нальешь нам кофе? — прошу я.

Дилен исчезает так быстро, что вызывает у меня головокружение и приступ тошноты.

Глядя вниз, на Джону, я чувствовала кружение в голове и в животе. Я подняла голову, и кружение прекратилось.

— Ты сможешь дотянуться до хвоста уже оттуда, где стоишь, — закричал он.

— Смогу, — ответила я, подтягиваясь и залезая на площадку.

— Чи-и-ита-а-а! Какого черта ты все это делаешь?

Внизу, в той стороне, где стоял Джона, лопасти ветряка радостно затрещали — как скворцы по весне, — и застонали, и зашлись в истерическом хохоте, как будто какую-то твердокаменную девчонку парень бросил как раз накануне самого главного бала года. Хохочущая грусть. Хохочущее одиночество.

Я не осмеливалась взглянуть вниз. Там, подо мной, скрипели и трещали прогнившие доски. А еще ниже досок что-то кричал Джонз… Я протянула руку к хвосту ветряка и потащила его к себе. Сначала его заклинило, но потом он пошел легко, чуть не сбив меня с ног, и я чуть не полетела — вниз, вниз, вниз.

Я порылась в кармане, ища баллончик с краской. Сдернула крышечку, и та свалилась. Полетела — вниз, вниз, вниз.

Джону снова вырвало.

Я взболтала баллончик. Доски трещали. Я начала писать, но потом случилось нечто, изменившее мои планы.

Крестовина, за которую я держалась, подломилась, и я, пролетев десять футов, приземлилась прямо на спину, у самых ног Джоны.

— Господи, Чита… — хлопнулся он на колени рядом со мной.

Я не отрываясь смотрела вверх, на ветряную мельницу, и пыталась втянуть в себя воздух, выбитый из легких при падении. Июньский ветерок змеился над горячей землей, закручивал травинки и вдруг привел в движение лопасти мельничных крыльев.

— Ты только посмотри, там мое имя, — сказала я Джонзу. — Теперь я останусь в веках!

Уичита Грей. Золотой краской.

— С тобой все в порядке? — спросил он, вместо того чтобы смотреть на мое имя.

— Все в порядке. Правда. — И я рассмеялась.

— Я думала, что мы и правда можем рассчитывать на тебя, — говорит Джина, складывая руки и плотно прижимая их к груди.

На кофейном столике сиротливо стоят три чашки с остывшим кофе. Вернее, две. А третью Дилен крутит пальцами. По часовой стрелке. Против часовой стрелки. Вокруг оси, туда-сюда. Мне страшно хочется сказать ему, чтобы он оставил эту чертову чашку в покое, но ведь ничего плохого он не делает.

— Рассчитывать на что? — наконец спрашиваю я у Джины. — На бесплатную комнату и еду?

— Мы прожили здесь всего два дня, — говорит она.

— Да неужели? — Я смотрю по сторонам — на кучи грязной одежды, на почти (но не совсем) пустые коробки из-под пиццы, на отброшенные в угол пустые банки из-под кока-колы.

Джина краснеет.

— Прости за беспорядок, — говорит Дилен. — Я сейчас все это уберу.

— Сиди, — говорю я ему. — Через минуту вы оба все это уберете.

У Джины дрожит нижняя губа. Сейчас она совсем как мама.

У мамы задрожала нижняя губа.

— Ты меня больше не любишь, — сказала она.

Отец опустил газету.

— Ради Бога, Мэгги! Неужели ты не видишь, что я читаю?

В центре стола стояли блины. По бутылке ползла капля сиропа, тяжелая, как слеза.

— Ешь свой завтрак, Уичита, — сказала мама. — Остынет.

Уже остыл.

Губа у Джины дрожит.

— Ты хочешь, чтобы я замерзла и умерла на улице?

К чести Дилена надо заметить, что он не говорит, что согреет ее. Он лишь неотрывно смотрит на меня. «Какое же она чудовище, если может выгнать сестру на улицу!» — написано на его лице.

— Я не собираюсь выбрасывать ее на улицу, — говорю я ему. — Не бойся. — Я смотрю на рот Джины. — Слушай, хватит дергать губой.

Губа перестает двигаться.

— Сегодня вы спите в моей кровати. Завтра ищете работу. Находите работу и ищете квартиру. — Если продолжать в том же тоне, то закончить предложение мне, наверное, надо так: «Усекли?» Такая вот я, Уичита Грей. Гангстер из банды Аль Капоне. Гангстерша. Как лучше?

— Но я же беременна, — тянет Джина.

Я саркастически смотрю на нее.

— Беременные женщины работают и живут в своих квартирах, — говорю я. — Знаю, тебе трудно поверить, но я видела это собственными глазами. А в прошлом году Дороти, одна женщина из нашего музея, родила близнецов прямо на работе, в кофейной комнате. Тебе бы на это посмотреть!

— И она завернула младенцев в пеленки и продолжала работать, таская их на спине? — подхватывает Джина, выдавая те капли юмора, на которые все же способна.

— Хоть иронию освоила, и то хорошо, — говорю я.

Она еще глубже засовывает руки себе под мышки.

— Я не буду спать на этой постели, — говорит она. — По крайней мере, пока тут эти простыни.

— Ладно, — говорю я. — Помоги их сменить.

Мы стягиваем простыни, и Джина видит на них кровь. Не много, но вполне заметно.

— Ого, — говорит она, наклоняясь пониже. — Чем же это вы с ним тут занимались? — Она снова поднимает на меня глаза. И не может не заметить, что лицо у меня красное.

— Ты что, раньше не…? — Она начинает смеяться. — Знаешь, что самое смешное? — спрашивает она, останавливаясь, чтобы отдышаться. — Мама ведь все время говорила мне, какой шлюхой ты была в моем возрасте.

А ветряную мельницу повалило бурей — в июле, сразу после того, как мы с Джоной уехали в Чикаго.