— Тебе совсем необязательно было это делать, — говорит Джонз.

Мои пальцы стискивают дверной косяк его кабинета.

После того как голубки отправились баиньки, я устроилась на диване, где и провела остаток ночи. Я даже не потрудилась притвориться, что сплю. Когда около половины шестого домой вернулась Индия, то перепугалась до полусмерти. А не спала я потому, что Дилен и Джина, скрывшись в моей комнате, оставили после себя обволакивающее ощущение настороженности и вины. И оно сидело во мне, как чудище под кроватью, истекающее слюной в ожидании момента, когда я закрою глаза. Когда можно будет вонзить в меня когти. Я закрыла глаза и увидела то, чего не видела никогда. Я увидела лицо Джоны в тот момент, когда Майк открыл окно. Поэтому глаза я больше не закрывала. И приход Индии был как луч восхода, проскользнувший ко мне под дверь и выгнавший чудище.

Но оно все-таки не сдохло.

В музее я даже не потрудилась остановиться возле кофейной комнаты. Не потрудилась я и снять с себя пальто.

Я пошла к Джоне.

И встала как вкопанная у дверного косяка, когда нашла его.

Измена любовнику — ничто по сравнению с изменой другу.

— Тебе совсем необязательно было это делать, — говорит он.

Под «этим» он подразумевает события прошедшей ночи.

Мои пальцы сжимают косяк.

Сегодня утром Кенни запоздал, и в зале нет людей и того шума, который люди производят, когда появляются на работе. Мы здесь одни. В полном одиночестве.

— Могла бы просто сказать мне.

Его руки лежат на подлокотниках скрипучего кресла. Старого, деревянного, с откидной спинкой. Мы спасли его от гибели в мусорном контейнере. Кто-то решил, что пользоваться им уже нельзя. А Джона подумал, что оно очень красивое. Шлифовальная шкурка. Состав для удаления краски. Лак. Мы скоблили и терли это чертово кресло по вечерам в течение недели, пока Джона наконец не посчитал, что мы его достаточно отчистили, чтобы покрывать лаком. А скрипеть оно не переставало никогда. Даже целая бутылка машинного масла не смогла заставить этого дряхлого мебельного старика прекратить выражать свой протест, и с каждым движением седока он судорожно скрипел, как от боли.

— Могла бы просто сказать мне, — говорит Джона. Говорит так тихо, что даже кресло не скрипит.

Я стискиваю косяк. Еще сильнее.

— Я не знаю, как мне говорить с тобой, — мямлю я, как бы извиняясь, все еще не отрывая глаз от его рук, лежащих на подлокотниках. — Я не знаю, как… говорить с тобой.

— Но мы же говорим, — возражает он, и губы у него подергиваются. — Мы просто не произносим слов.

— В этом-то все и дело, разве не так? — отвечаю я. — Если бы мы пользовались словами, я могла бы что-нибудь сказать. Но раз мы говорим без слов, то ты можешь просто не обращать внимания на то, что я пытаюсь тебе сказать.

Голова Джоны рывком поднимается, и кресло испускает протестующий вопль.

— Так это я во всем виноват? — спрашивает он. И он уже имеет в виду не Майка. Он имеет в виду нас. Ту дистанцию между нами, которая все увеличивается.

— Ты не слушал меня.

— А ты ничего не говорила.

— Нет, говорила.

— Ты была не в духе, сказала мне, что все прекрасно, сделала из меня посмешище, опять закурила, а потом ушла и оттрахала бармена. — Он фыркает. — Просто чудесно. Вот эти слова и в самом деле кое-что значат.

— Да неужели? Ты вот так просто сидишь, уставившись на меня, и хмуришь брови, и, не делая ничего, корчишь гримасы и притворяешься, что ничего плохого…

— Я не из тех, кто притворяется, что ничего плохого не происходит.

— …И ждешь, что я что-нибудь сделаю, потому что ты не хочешь слышать ничего из того, что я говорю.

— А ты ничего не говоришь! Если ты что-то и делаешь, то трахаешься с Майком. На это-то что ты скажешь?

— Скажу, что мне нужен был скальпель, — говорю я. Или ору. Называйте как хотите.

Он рассматривает мое лицо, но его руки все еще сжимают подлокотники спасенного кресла, видимо причиняя им невыносимую боль. По крайней мере, креслу было бы больно, если бы человеческая плоть была тверже плоти деревьев.

— Скажу, что хочу быть от тебя подальше, — говорю я. И сама едва слышу вылетающие из моего рта слова.

Но он их слышит. Его руки отпускают подлокотники.

— Хочу быть подальше от тебя, — снова говорю я.

Он начинает смеяться. Возникает странный звенящий звук. Как будто зимний ветер крутит металлические лопасти старого ветряка.

И я вдруг понимаю. Понимаю нечто, что я чувствовала, но никак не могла принять.

— И ты тоже, — говорю я. — Я-то думала, что это только со мной так. А оказывается, и с тобой то же самое.

Кожа, покрывающая его лицо, натягивается… плотно-плотно натягивается на череп.

— Что ты хочешь сказать?

— Это не только со мной так, — говорю я, подыскивая подходящие слова. — Ты хочешь, чтобы все было… по-другому. Я-то думала, что это все из-за того, что я… не хочу быть одной из этих проклятых птиц. Но ведь и у тебя то же самое.

Волосы падают ему на глаза. Он смотрит на письменный стол, а потом поднимает взгляд на меня… Я не могу почувствовать слова. Только ощущаю то, что говорят его глаза. А говорят они что-то такое неистовое, такое яростное, такое обжигающее…

Меня отбрасывает назад. Нет, я все еще стою, прижавшись к косяку, но чувствую себя так, как будто меня отбросило назад, назад, назад, через стену позади меня, и зашвырнуло куда-то в далекое будущее. Я макаю пекановое печенье в кофе и клюю, клюю и клюю его, а он все равно сбегает от меня к своей любовнице-почтальонше…

Не собираюсь я становиться такой, как моя мать.

— Нет, — говорю я, и голос скрипит, как ржавое железо. — Нет, я не хочу… Не хочу ссориться и обижать тебя… не хочу быть… такой примитивной. Но мне нужно… Я не хочу…

Он кивает головой, прерывая меня.

— Думаю, я уже все понял.

Я принимаюсь трясти головой, потому что он все понял неправильно. Я не хочу чувствовать вину, ничего не сделав. Я хочу объяснить, что все не так, сказать ему… Но я уже зашла слишком далеко.

— Лучше уйди, — говорит он.

И я ухожу.

И чувствую себя так, как будто отрезали часть меня, и из меня хлещет кровь, растекается по полу, по всему залу… Но это, кажется, уже что-то из прошлой ночи…

И когда я ухожу, то слышу, как что-то фарфоровое разбивается о стену кабинета Джонза. Слышу, как по полу разлетаются осколки.

Я иду к себе в кабинет. Он выглядит так же, как вчера, когда я ушла из него. Снаружи, за окном, солнце заливает благостной позолотой стекло и камень. Но внутри меня…

Я сажусь, так и не сняв своего шерстяного пальто. Мой стул не скрипит. Стандартное промышленное изделие. Как и все остальное в этой комнате. Уперев локти в стол, я надавливаю на глаза основаниями ладоней.

Одна из самых странных вещей в христианстве — это Библия. Там столько всего накручено. Например, в одном месте написано что-то вроде «если глаз твой обратился к греху, вырви его, если рука твоя тянется к греху, отруби ее». Цитата неточная. Запомнить точно у меня не получается. Из-за этого я так и не смогла получить золотую звезду в воскресной школе.

…Я ушла и отрезала часть себя. Сиамские близнецы разъединены. Они стали Близнецом и Близняшкой. Остается только посмотреть, смогу ли я дышать, думать, смогу ли выжить, став половиной человека.

Нет, это оговорка по Фрейду. Я же целый человек. И Джонз — целый человек. И теперь мы будем жить как отдельные друг от друга люди. Можно даже считать, что я оказала ему услугу. Он меня не любит. По крайней мере, так, как он думает. Он думает, что любит меня, просто потому, что привык, что я всегда рядом. А теперь он сможет пойти и найти себе кого-то другого. Кого-нибудь вроде…

— Эй!

…Дженет.

Нет, не вроде Дженет. Просто Дженет вошла ко мне в кабинет.

— Эй, — говорит она, — что такое с Джоной? Он выглядит… плохо.

— Да ничего такого, — отвечаю я сквозь ладони.

— Вы что, поругались?

— Нет.

Она садится. Я слышу, как стандартное промышленное изделие прогибается под ее весом. Слышу поскрипывание кожаной обивки, о которую трется ее «пушка». Возможно, вы поняли, что мое нежелание говорить говорит само за себя. Но только не Дженет.

— Ты что, порвала с ним? — спрашивает она.

Я вздыхаю и отнимаю руки от глаз.

— Нам нечего было рвать, — говорю я.

— Вы не… — она замолкает. — Вы что, так и не были вместе, так сказать?

— Мы не «вместе», — я в первый раз говорю это вслух. — Мы просто друзья. — Слово «друзья» причиняет боль. Друзья не делают друг другу больно…

— О! — Она грызет ноготь указательного пальца на правой руке. — Так, значит, мне можно пригласить его пообедать… или еще что-нибудь?

Джона и Дженет? Два «Дж»? Потрясающее совпадение! Мне хочется перегнуться через стол и удавить Дженет. Убить ее сейчас, не дав ей шанса связать себя с Джоной и высосать из него жизнь.

Сука.

— Конечно, — отвечаю я, беря карандаш, чтобы занять руки. — Возможно, он согласится.

— А как тебе эти сережки? — Она качает головой из стороны в сторону, заставляя крошечных коровок из жести прыгать через желтые лунные серпы.

Заставляя мой желудок перевернуться и замереть.

— Симпатичные, — говорю я. Опускаю глаза и вижу, что от моего карандаша остались две половинки. По одной в каждой руке.

— Как ты думаешь, Джоне понравится…

— Да, конечно. Конечно, — говорю я, все еще глядя на карандаш. Это мой любимый карандаш… был. «Ему нравятся стихи для детей. Всегда нравились. То есть, ему нравится их читать. Он к ним привык. Еще со школы. Может быть, еще с подготовительного класса, хотя в то время я его еще не знала».

К счастью, телефонный звонок прерывает мое мысленное суесловие. Я поднимаю трубку в надежде, что Дженет уйдет и даст мне переживать мою отделенность в одиночестве. Но она все сидит. Тупая, как деревенская девка, присевшая на бревно (а может, и как само бревно). Со значком охранника.

— Алло!

— Что там у вас с сестрой? — Голос матери врезается мне в ухо.

— А что?

— Дай-ка мне, — слышу я голос отца на заднем плане.

— Нет! — отвечает мама. Какое-то время идет борьба за обладание телефонной трубкой. Давно бы поставили второй аппарат…

Я закрываю трубку рукой и говорю Дженет:

— Это надолго.

Она улыбается и кивает головой. И остается сидеть. Поправляет свой пистолет. И правда деревенская девка на бревне со значком охранника и огнестрельным оружием!

— Это родители, — говорю я.

Она улыбается.

— Это очень личное.

— О! Прости. — Она поднимается с бревна. То есть со стула. — Тогда я пойду поищу Джону.

Сука.

— Сестра у тебя? — спрашивает отец. После борьбы с мамой за трубку он дышит тяжелее обычного.

— Скажи ей, что я не хочу, чтобы мой ребенок путался там с ее дружками! — говорит мама. — Скажи ей!

— Она здесь, — отвечаю я отцу, не считая нужным задавать сами собой напрашивающиеся вопросы. Например, как так получилось, что ее исчезновение они обнаружили только на третий день.

— Скажи ей, чтобы она немедленно отправила девочку домой, — говорит мама.

Очевидно, у нее нет ни малейшего сомнения в том, кто совратил с пути истинного ее ребенка, сбежавшего из дома.

— Значит, она у тебя, — говорит папа. — А то мы думали, что она уехала на экскурсию с классом.

Это кое-что объясняет.

— Но она не вернулась вместе с остальными, — продолжает он.

— Вот как, — говорю я. — Да, она здесь.

— Скажи ей, чтобы отправила девочку домой! — говорит мама.

— Отошли ее домой!

— М-м-м… Мне кажется, она не хочет уезжать, — говорю я. — Мне кажется, ей нужно некоторое время…

— Ты скажешь ей, чтобы она немедленно подняла свой зад и убиралась туда, где живет, или я…

— Поднимайте свой зад и отправляйтесь домой, юная леди, — сказал папа.

В квадратном пятне света в проеме кухонной двери я видела, как мама выглядывает через его плечо во двор, где мы с Джоной приканчивали сигареты, которые он принес с собой после той поездки в зеленом «вольво» с Морган. Я спрятала сигарету за спину и попыталась уронить ее и затоптать прежде, чем мама и папа заметят, что я делаю. На маме было ее розовое домашнее платье. То, с лилиями-каллами и вшивным поясом.

— Видишь? — сказала мама папе. — Видишь, я говорила, что это случится. А ты мне не верил. Тебе надо дать ей…

— Уичита! — сказал папа, не давая маме закончить ее монолог. — Давай шевелись! Сейчас же!

— Увидимся, — сказала я Джонзу.

Он кивнул головой.

Папа схватил меня за плечо и потащил в дом, а потом вернулся во двор, где все еще стоял Джона:

— Какого черта ты еще здесь?

— Просто хочу поговорить, — ответил Джона.

— Никто в вашей семье просто так не говорит, — ответил папа. — Ваши вообще не говорят, они сразу делают. Ты кончишь так же, как твой отец. Черт меня подери, если я…

Мама уволокла меня прежде, чем я дослушала, но все же я увидела, как Джона отшатнулся от удара, нанесенного ему словами моего отца.

Я боролась с мамой, рвалась обратно во двор. Я хотела посмотреть папе в лицо. Сказать ему, что Джона совсем не похож на то, что папа о нем думает. Но мама держала меня крепко.

— А теперь ты поднимешь свой зад на второй этаж и останешься в своей комнате, — сказала она.

Я выдернула руку из ее цепких пальцев и схватилась за дверную ручку.

Только под деревом было уже пусто.

— Нельзя так поступать, — сказала я маме. — Нельзя нас разлучать. Он мой друг. А друзья не бросают друг друга.

Она ткнула рукой в звезды на небе.

— Отправляйся к себе. Немедленно.

— Ей лучше поднять свой зад и убраться домой, — говорит отец.

В сериалах гнев и угрозы отца всегда вырастают из глубоко запрятанных в колодце его души любви и заботы о ребенке, которые в самый напряженный момент фильма выплескиваются наружу. Он прыгает в обжигающий ад замерзшей реки или просто вносит залог, чтобы «этого щенка» освободили из тюрьмы… В кино все просто. На уровне понимания пятилетних детей.

Папа мне угрожает и приказывает не потому, что он любит нас. Он угрожает и приказывает потому, что мы не считаемся с его мнением. Мама запилила его до того, что у него развился комплекс ущемленной мужской гордости, и он стремится упрочить свой родительский авторитет прежде, чем дочь (или дочери?) поставят его в неловкое положение его перед людьми. То, что он сам немало потрудился, чтобы поставить себя в такое положение, похоже, ему в голову не приходит. Хотя, может быть, эта его связь с Долорес, Прекрасной Дамой Почтовой Службы, тянется уже так долго, что никто больше не обращает на нее внимания?

— Я поговорю с ней, — обещаю я. — Дайте ей немного времени.

— Времени? Никакого времени ей не требуется. От нее требуется только, чтобы она вернулась домой.

— Она ведь еще ребенок, — говорит мама на заднем плане. — Она еще слишком молода, чтобы уезжать так надолго.

Как бы ни хотелось мне выпроводить Джину из своей квартиры, мысль о том, чтобы отправить ее назад в Хоув, в любящие руки родителей, заставляет меня содрогнуться. Поэтому я уклоняюсь от прямого ответа — сказанное является синонимом к «я вру».

— Давайте я поговорю с ней, — вновь повторяю я. — Мы… хорошо поладили, и я… постараюсь, чтобы она уехала домой.

— Да уж, постарайся, — говорит папа. Потом он кладет трубку, но я успеваю услышать еще одно мамино: «Скажи ей…»

Я прижимаю основания ладоней к глазам. Голова болит и никак не проходит.

Нельзя так поступать. Нас нельзя разлучать. Он мой друг. А друзья не бросают друг друга.

Мне приходит в голову: что будет, если во Вселенной разверзнется черная дыра и поглотит половину созвездия Близнецов? Оставшийся близнец угаснет и тихо сгинет в печали одиночества?