Но пока мы еще не погрузились в сентиментальные воспоминания, звонит мой сотовый телефон. Джонз подмигивает, и я тушу сигарету и роюсь в пальто в поисках телефона.

— Я хочу уйти, — произносит женский голос, но говорит он это в тот момент, когда Майк — владелец и бармен Клуба — ставит какую-то песню Джимми Хендрикса. Это означает, что Майк и его теперешняя девчонка вконец разругались. Когда все хорошо, Майк крутит блюзы. А когда плохо, то звучит «По всей сторожевой башне».

— Подождите минуту, — говорю я в телефон. — Я сейчас вернусь, — говорю я Джонзу. — Похоже, это Джина.

На улице ветер сразу же выдувает из меня весь дым и никотиновую одурь. Я прижимаюсь спиной к стене и засовываю свободную руку под мышку, чтобы не замерзла.

— Джина? — спрашиваю я. — Теперь я слышу.

— Я хочу уйти, — опять говорит Джина. И начинает плакать.

Джина — это моя младшая сестра, результат последней попытки мамы и папы наладить «нормальную жизнь». Интересно, что люди под этим понимают? Наверное, это блины, ветчина, улыбающиеся губы со следами сладкого сиропа, разлитого на обеденном столе… По крайней мере, мама и папа именно это считают нормальным. Потом мама забеременела и повалилась на пол в третьем проходе супермаркета, крича и жалуясь на плохой выбор печенья. Живот у нее становился все больше, а папины улыбки за завтраком — все реже. Но мне было двенадцать, и все это меня не очень волновало.

Блины я не люблю.

Джине сейчас шестнадцать, то есть мне… Господи Боже! Двадцать восемь.

Я роюсь в пальто в поисках сигарет, потом вспоминаю, что у меня нет с собой ни зажигалки, ни спичек — ничего, от чего можно было бы прикурить.

— Уйти откуда? — спрашиваю я Джину. Слезы у нее подсохли, и она в состоянии говорить.

— Отсюда, — шмыгает она носом. — Я хочу уйти и жить с тобой.

Ладно. Никотин мне не так уж и нужен. Предложение, мягко говоря, неожиданное. Я люблю Джину, она же моя сестренка. Она прямо куколка: рыжие волосы, веснушки и ноги, как у Барби. Но я не готова играть в мамочку, живя вместе с вечно недовольным подростком. И эта мысль до смерти пугает меня.

— Жить со мной? — переспрашиваю я.

— Даю слово, что пойду работать, буду помогать платить за квартиру и все такое.

— М-м-м… — Как ей объяснить, что я не единственная, кто живет в этой квартире. У меня есть соседка, Индия. Возможно, Индия сочтет, что семейные узы вовсе не такое уж веское оправдание тому, что в раковине будет валяться косметика Джины, а сток душа будет забит ее волосами. — Я живу с соседкой, — говорю я. — Мне надо спросить у нее, можно ли тебе немного пожить с нами.

— Я хочу жить с вами, — тянет Джина.

— Послушай... — Я сдаюсь и спрашиваю: — Что там у вас происходит? — Но, честно говоря, спрашивать нет необходимости.

— Я тебя ненавижу.

Такими были последние слова, вырвавшиеся у меня перед тем, как я хлопнула дверью дома в «дерьмовом городишке в прериях». И я до сих пор слышу, как кричит за дверью мама, пока я сбегаю по ступеням крыльца. За неделю до того я взяла половину денег, которые отложила из своей жалкой зарплаты в «Бургер Кинг», и купила машину. Машина эта была не лучше самого городишки, но стоила она как раз половину всех моих денег. А из второй половины я смогла бы оплатить жилье и первый семестр учебы в Чикагском университете. По чудесной случайности как раз тогда мне пришло письмо, в котором говорилось, что я — неплохой начинающий писатель. Так почему бы мне не смотаться в Чикаго и не попытать счастья?

Когда я спустилась вниз с чемоданом, мама просто взбесилась.

— Так ты все-таки уезжаешь? Оставляешь меня тут одну с пятилетним ребенком, за которым надо присматривать?

— Ребенок же у тебя, а не у меня. Это твой ребенок.

— Я родила, чтобы отец был дома, чтобы у тебя была нормальная жизнь.

— В следующий раз пользуйся презервативом, — орала я, выплескивая все, что услышала и пережила за последние дни накануне своего восемнадцатилетия. Мне так хотелось, чтобы мной гордились, радовались вместе со мной… Только вот гордость за меня — это не то, чего стоило ожидать от мамы и папы, которые, узнав о письме, только и сказали: «Посмотрим».

— А что ты знаешь о презервативах? — спросила мама, и глаза у нее сузились.

— Да уж побольше, чем ты.

И я уехала, бросив ей на прощание через плечо свой счет за все, что мне пришлось пережить.

— Я ее ненавижу, — говорит Джина. — Я его ненавижу.

Вы, может быть, думаете, что после неудачной попытки создать «нормальную жизнь», увенчавшейся рождением ребенка, отец оставил маму со всеми ее печеньями и ушел к Долорес? Вовсе нет. Наверное, они нужны друг другу. Может быть, они не в состоянии найти себе никого другого, способного поглощать весь тот гнев, который они испускают?

— Ладно, но временно, — говорю я. — И мне надо поговорить с Индией. Но можешь приехать на некоторое время.

Джина шмыгает носом в телефон.

— Я хочу жить с тобой, — опять говорит она.

И я прикусываю язык, чтобы не сказать: «Посмотрим».

Мы оговариваем какие-то мелочи, как пройти и как проехать, а потом она вешает трубку. Джина и не подумала устроиться на работу в Хоуве, поэтому неудивительно, что машины у нее нет. Ее привезет некто по имени Дилен. Я представляю себе двух подростков, вопящих на всю прерию на скорости девяносто миль в час и упивающихся неограниченной свободой. Маме бы это понравилось. Это дало бы ей еще один повод взвалить на меня вину за все: «Ну вот, она погибла в аварии, когда ехала к тебе: она была в той сгоревшей машине».

Да. Конечно. Во всем виновата я.

Большим и указательным пальцами я сжимаю переносицу. Я замерзла, сбита с толку, беспокоюсь за Джину и думаю о том, что мне сказать Индии. И о том, как бы мне потихоньку отойти от… Я возвращаюсь в Клуб.

Джонз сидит там, где я его оставила. Мне хочется, чтобы он обнял меня за плечи, хочется вновь испытать то теплое чувство в самой середине грудной клетки… Но вот поэтому-то нам и надо отдалиться друг от друга. Он смотрит на меня и улыбается. Но когда он улыбается, морщинок в уголках глаз у него нет.

Мы сидели на кровати Джоны, скрестив ноги. Его мать отказалась включать кондиционер на верхнем этаже их дома, и волны жаркого воздуха тихо влетали через открытое окно, и занавески шевелились.

— Сделай так еще раз, — попросил Джона.

Я высунула язык и дотронулась им до кончика носа.

Было лето. После того как эйфория от обретенной свободы истощилась и отступила, лето превратилось в череду дней, когда тринадцатилетние подростки только и делают, что все время мусолят и пережевывают свои проблемы, а интерес к собственному телу открывает им неизвестные ранее возможности. В моем случае это была способность дотронуться языком до кончика носа.

— Зачем такие сложности? — спросил Джонз.

— Кому что, — ответила я. — А еще можно плеваться, оттянув язык назад. Вот это действительно сложно.

— Ну, это-то каждый сделает.

— Я не сделаю. — Я открыла рот, прижала низ языка к верхним зубам и резко плюнула в него.

— Я так и думал, что сможешь.

— Тоже мне всезнайка.

— У тебя уши дергаются, когда ты смеешься.

— Да? А у тебя у глаз складки. — Я вытянула руку и дотронулась до кожи у его левого глаза. — Вот здесь.

Он отдернул голову от моей руки.

Я положила руку себе на внутреннюю сторону бедра.

— Здесь очень горячо, — сказала я.

— Джо-на, — донесся голос его матери снизу. Стены дома содрогнулись, как будто что-то упало, и по лестнице прокатилось ее сдавленное «Черт!»; сразу вслед за этим раздался звук стекла, бьющегося о твердую древесину и разлетающегося в пятидесяти разных направлениях.

— Тебе лучше уйти, — сказал Джона и поднялся с кровати. — Похоже, сегодня она слишком рано начала.

Его голос заставил меня вздрогнуть. Может быть, потому, что мне уже тринадцать и я поняла, что окружающий мир гораздо больше глобуса в школьном холле…

— А ты как же?

Он улыбнулся:

— Без проблем. — Но кожа у глаз в складочки не сложилась.

Я сажусь и прикидываюсь, что не вижу, что глаза у Джоны не улыбаются. Перегнувшись через стол, я забираю у него кофе и делаю несколько глотков горячего напитка, одновременно рассказывая ему, зачем звонила Джина.

— А почему она хочет приехать сюда? — спрашивает Джона.

Я закатываю глаза.

— Она же живет с моей матерью.

Уголок рта у него подергивается.

— И что с того? Я ее ни в чем не обвиняю, просто спрашиваю.

— Она говорит, что ненавидит маму и папу и что она и какой-то парень, которого зовут Дилен, приедут сюда. Индия меня убьет.

— Может быть, мне забрать твои компакты? — спрашивает он, весь воплощенные забота и сочувствие.

— Нет. Я завещаю их моргу, вместе с твоими органами. — Я прижимаюсь лбом к столу. — Не хочу я быть матерью, — говорю я.

— Ей же шестнадцать, — говорит Джона. — Ты уехала, когда тебе было семнадцать. У тебя здесь никого не было, а ты все-таки устроилась. И не думаю, что ей нужна мать.

— «Ты была у меня», — начинаю подпевать я, но потом замолкаю. — Надоела мне эта «Сторожевая башня», — говорю я вместо того, чтобы продолжать петь. — У Майка опять облом?

Джона откидывается на спинку стула, молча давая понять, что признает мое право на некоторую свободу в том, что касается игры под названием «Мама Джины».

— Я сам брал кофе, — говорит он. — С ним не разговаривал.

— Я хочу пива, — говорю я и выскальзываю из-за стола. — Принести тебе еще кофе?

Он протягивает мне свою чашку.

Никогда не давала себе труда спросить у Джонза, почему он такой трезвенник. Я не видела, чтобы его мать пила что-то, кроме воды из водопроводного крана. Думаю, что единственным намеком на «что-то другое» был звон разбитого стекла в то жаркое лето и небрежное Джонино «Сегодня она рано начала». Но спрашивать я никогда не спрашивала. Глядя сверху вниз на пустую чашку из-под кофе, я думаю, не является ли это знаком того, что мы с Джоной не так уж сильно связаны. Ну, то, что я его не спрашиваю об этом…

Джонз наблюдает за мной с таким же пристальным вниманием, с которым разглядывал ту картину, на которой был изображен старый орех с глазом. Или с ухом? Меня это нервирует, поэтому, чтобы он ничего не подумал, прежде чем отойти, я пожимаю плечами и улыбаюсь ему.

— Привет, Майк, — кричу я лохматому парню за стойкой. Мотнув головой, он откидывает волосы назад через плечо и кивает, давая понять, что услышал мое приветствие, заглушаемое исступленным пением Джимми Хендрикса. Майк напоминает мне одного из средневековых аскетов, которые прятались от мира в пещерах Святой Земли. Одного из тех, кто десятилетиями не знал мыла и бритвы. Внешняя сторона вещей Майка не особенно беспокоит. Наверное, этим можно объяснить потрескавшуюся кожу на диванах Клуба и стены, состояние которых не выдерживает никакой критики.

— Опять «Сторожевая башня»? — говорю (кричу) я, протягивая ему чашку Джонза и показывая на кран, прежде чем поднять один палец.

Наливая мне стакан пива, Майк качает головой:

— Сбежала ведь, с моим лучшим другом.

— Ну, значит, он не был твоим лучшим другом, — говорю я.

Он смотрит на меня так, как будто эта мысль ему в голову еще не приходила.

— Пожалуй, ты права, — говорит он, ставя пиво на угол стойки. — С кофеином или без?

— С кофеином.

Поставив рядом с пивом кофейник, он упирается своими большими руками в прилавок.

— С тебя два пятьдесят. В том числе и за ту чашку, которую взял твой дружок, когда я отвернулся.

Он говорит это с улыбкой. Кофе в Клубе бесплатный. Майку просто нравится неназойливо подчеркивать это. Бесплатный кофе — это старая традиция в таких пивных. Хотя многие новые клубы, ну, те, где разноцветные огни и слишком много телевизоров, не особенно беспокоятся о старых традициях. Вот в «Старбаксе», например, за чашку кофе берут больше, чем в других местах за порцию виски высотой в два пальца. И пошли они, эти традиции, сами знаете куда. Но Майку традиции нравятся. И нравится подчеркивать, что традиции ему нравятся.

— Спасибо за кофе, — улыбаясь говорю я и расплачиваюсь за пиво.

Он засовывает доллары в выдвижной ящик кассы.

— Не слишком громко? Может, сделать потише? — спрашивает он, показывая себе за плечо, на проигрыватель.

Это что-то новенькое. Майк всегда заканчивает разговор после намека на бесплатный кофе. Несколько раз я моргаю, потом смотрю на проигрыватель и на пляшущие зеленые огоньки небольшого индикатора громкости. Джимми Хендрикс тонет в визге и зубовном скрежете гитарных струн.

— М-м-м… Да. Неплохо бы.

— Может… — Он рывком опускает голову. — Может, что-то не так?

Я нагибаюсь, чтобы видеть его лицо. Оно все красное.

— Майк, ты всегда ставишь Хендрикса, когда от тебя уходит девушка.

— Да, но…

Я перегибаюсь через стойку и стаскиваю со стеллажа диски «Блюзовой коллекции».

— Поставь вот эту, — говорю я, показывая на первую песню.

— Билли Холидея? — спрашивает он. Потом смотрит на название и улыбается.

Неся кофе и пиво, я возвращаюсь к своему столику, а Билли Холидей начинает петь про то, как девчонка «все испортила, и ничего хорошего в этом нет».

Джонз пристально смотрит на меня.

— Фея, где твоя волшебная палочка? — спрашивает он меня.

Согнувшись пополам, чтобы залезть в наш отсек, я смотрю поверх столиков в сторону Майка — как раз вовремя, чтобы увидеть, как он опять опускает голову и краснеет. Затем он принимается неистово возить тряпкой по стойке с почти религиозным фанатизмом.

— Это что, та штуковина, с помощью которой исполняются добрые и злые желания? — спрашиваю я Джону. — Может быть, она мне скоро понадобится, когда он опять будет ставить Джимми Хендрикса.

— Тогда тебе не придется целовать его, желая спокойной ночи, — отвечает он.

— Кого, Джимми?

Джона смеется, но на его лице мелькает что-то, не сочетающееся с морщинками вокруг глаз.