Нечто по Хичкоку

Бростер Д. К.

Хюгенс Роберт

Райт Эдвард Лукас

Барейдж А. М.

Блох Роберт

Клер Маргарет

Босхарт Якоб

Джером Джером К.

Доннель К.

Нерон Клод

Коннэль Ричард

Артур Роберт

Мак Дональд Филипп

Вильямс Артур

Бэк Томас

В предлагаемом сборнике представлены малоизвестные у нас в стране повести из литературных антологий Альфреда Хичкока, знаменитого мастера мистификации, гротеска и пародии на кошмары готических романов. Здесь и произведения, написанные в традиции «страшных рассказов» Эдгара По, и новеллы, показывающие обыкновенного человека в экстремальной обстановке, и комические триллеры. Перевод литературных антологий принадлежит перу Евгения Андреева.

Составной частью сборника является роман английского писателя Дэшила Хэммета «Худой мужчина», изданный Лениздатом в этом году отдельной книгой.

Произведения, вошедшие в данный сборник, в Советском Союзе переведены впервые.

 

Д. К. Бростер

Расплата

 

I

В первый раз Огюстен Маршан заметил существование «этого» в одно прекрасное летнее утро, точнее в июньское утро 1898 года, то есть примерно через три недели после его возвращения из Праги. По своей давней привычке он сочинял стихи, уютно устроившись, в своей библиотеке в Эбетс Мединге. Одно из широких окон было раскрыто в сад. Поэт призадумался, ожидая нового наплыва вдохновения. Он заканчивал поэму «Приветствую всех неверующих». Вдохновение не спешило прийти, и Огюстен Маршан любовно оглядывал обстановку и убранство комнаты, в которых отразился его требовательный вкус. Мебель от Буля раннего периода, французская перегородочная эмаль, фаянс и фарфор японских мастеров. Поэт перевел взгляд за окно на изумрудную роскошь природы, сияющую под солнечными лучами.

Переведя взгляд обратно в помещение, Огюстен Маршан заметил, а подождав, чтобы зрение приспособилось к перемене, и точно увидел на навощенном до необходимого блеска дубовом паркете это серое скопление пуха, как ему показалось, видимо, занесенное ветерком. Оно было на полоске паркета между дорогим ковром и косяком окна.

Поэт решил обязательно поговорить с горничной, потому что в его доме, доме Огюстена Маршана, не должна допускаться небрежность, подобно тому, как не допускается небрежность в других порядочных домах.

Было время, когда поэта не приняли бы даже с самым коротким визитом в благородном обществе (теперь его принимают повсюду). Это было тогда, когда еще не вышли в свет его «Желтая книга» и «Савойя». Он жил тогда в Лондоне и писал пьесы и поэмы, приносившие ему скандальную славу в разных слоях общества. Правда, в поэтических кругах его отказывались признавать декаденты и авангардисты. Он много написал тогда, одно за другим появлялись его творения: «Королева Теодора и королева Марозия», «Ночи в Башне Нэсли», «Амор Сиприанус»…

Но когда подходил к концу девятнадцатый век, он неожиданно оказался наследником этого дома в Эбетс Мединге, благодаря смерти одного из своих кузенов. Он поселился в этом доме. Он тогда был уже в апогее своей почти всемирной известности. Родство с покойным лордом Медингом открыло ему путь в высшее общество поначалу в Вильшире. Немалую роль в перемене отношения сыграли и роскошные обеды, которыми поэт умаслил местную знать. Кроме того, при более близком с ним общении выяснилось, что манеры и поведение его в личной жизни безупречны. Возможно, он и вообще не был так беспутен и разнуздан, как это приписывала ему пущенная о нем слава.

И хотя его творения оставались такими же вызывающими, такими же безбожными и их по-прежнему надо было старательно прятать от любознательных молодых девиц, это уже не могло повредить его репутации, потому что местная знать могла и вообще не интересоваться его творчеством.

Огюстен Маршан, недавно перешагнувший через свое пятидесятилетие, прекрасно представлял себе, что такое общественное мнение графства, чтобы вести себя вызывающе по отношению к нему. Он отказался совершенно от явных поступков, достойных общественного порицания, но устроил себе отдушину в своих произведениях. Но когда он выезжал за границу, что бывало не менее двух раз каждый год, то он… впрочем это уже совсем другая история. Ни один педант общественных приличий не обладал таким нюхом, чтобы разузнать, что он делал в Варшаве, Берлине или Неаполе, кого посещал, какие слои общества, в Париже, хотя это было не так уж далеко от его родной страны. Его прежняя репутация «порочного человека» ослабевала с каждым днем.

Манеры Огюстена Маршана были безупречны, временами (но не постоянно) он проявлял тонкий и острый ум, он сохранил свои гиацинтовые кудри (прибегая теперь к красителям), носил бархатные куртки элегантного покроя, галстук-бант он завязывал очень точно (поэтическая небрежность, сдержанная аккуратностью светского человека) и не имел никаких компрометирующих секретов, если не считать тщательно хранимую уже двадцать пять лет тайну, заключающуюся в сокрытии своего истинного имени, полученного при крещении, — он не был крещен Огюстеном. Август и Огюстен — эти имена разделены пропастью! Он перешел через эту пропасть, и его французские поэмы (которые он контрабандным путем привез на свою родину) были подписаны Огюстеном Лемаршаном.

Оторвавшись от созерцания вещественного доказательства небрежности своей горничной, Огюстен Маршан перевел взгляд на рубин, украшающий кончик его золотого карандаша, инструмента для поэтического творчества. Взгляд, устремленный на рубин, стал сосредоточенным и задумчивым. Его издатели, Россель и Ксард, собирались выпустить в роскошном издании «Королеву Теодору и королеву Марозию» с иллюстрациями молодого, еще неизвестного художника, с условием, что они не будут слишком смелыми. Это будет элитарное издание с ограниченным тиражом. Мысли об этом издании перебросили Огюстена Маршана опять в Прагу. Он улыбнулся улыбкой гурмана, адресующего улыбку себе самому при виде бутылки с хорошим вином, и подумал: «Если бы все эти фарисеи с тупыми головами, которые живут в окрестностях Эбетс Мединга, только узнали об этом!» К счастью, эти ревнители британской морали редко отваживаются высунуть нос за пределы своего края.

Постепенно мысли Огюстена Маршана вернулись к его поэме. Он вертел в пухленьких пальцах золотой карандаш, сравнивая достоинства различных вариантов очередной строчки стихов.

Огюстен Маршан не был сторонником открытых окон, только летом он допускал такое проветривание помещения. Но даже и летом, если было открыто окно, он, устраиваясь для работы на канапе, заботливо укутывал ноги дорогим индийским сари из чистого шелка розового цвета. Концы сари опускались на паркет, и, случайно бросив взгляд в сторону той полоски паркета между ковром и косяком окна, Огюстен Маршан с удивлением и досадой увидел, что, это серое, что он принял за скопление пуха, видимо, подгоняемое легким сквозняком, достигло конца сари, лежавшего на паркете, и уже начало перебираться на шелковую ткань.

Поэт протянул руку к серебряному колокольчику, находившемуся на столике рядом с канапе. Летний ветерок, залетающий из сада, наверное был более сильным, чем ему показалось вначале. Это грозило простудой, что для Огюстена Маршана было равносильно эпидемии чумы. Однако, присмотревшись внимательнее, поэт увидел, что перемещение темного пятна (размер которого можно было сравнить с размером старинной медной монеты) можно объяснить не внешними, а внутренними силами самого пятна. Оно, несомненно, «забиралось» как какое-то отвратительное насекомое или большой мохнатый паук с очень короткими лапками. Огюстен Маршан соскочил с диванчика и сильно встряхнул сари. Непрошеное мохнатое существо пропало. Ясно, что ему удалось стряхнуть эту гадость на паркет, и она где-то там притаилась. Все это было так неприятно, что поэт решил перейти работать в оранжерею, а в библиотеке должны будут провести основательную уборку.

Если бы это происшествие не изгнало поэта из библиотеки, он не узнал бы, как хорошо было на улице. Легкие ветви акаций еле заметно покачивались около мраморного бассейна, украшенного группой морских нимф. Зеленый ковер лужайки радовал глаз, и сами собой в голову Огюстена Маршана приходили строчки из стихов Верлена.

Однако, когда он повернулся, чтобы еще раз взглянуть на морских нимф, он увидел маленький темно-коричневый предмет величиной с монету, который быстро приближался к нему, скользя по поверхности газона.

Дальнейшее происходило очень быстро и словно не зависело от воли и сознания Огюстена Маршана. Он не заметил и сам, как оказался на бортике бассейна рядом с морскими нимфами. В кулаке он сжимал что-то мягкое, как пух. Преодолевая нестерпимое отвращение, он окунул руку в воду, разжал пальцы, и журчащая струя унесла прочь то, что он выпустил из руки.

Потрясенный поэт, еле передвигая ноги от внезапной слабости, добрался до ближней скамьи и упал на нее. Дрожа от пережитого волнения, он закрыл глаза, собираясь с духом. Немного придя в себя, он вынул батистовый платок и тщательно вытер ладонь. Он и не предполагал, что мог действовать с такой смелостью и расчетливостью. Без сомнения, эта гадость утонула в воде.

По траве лужайки к нему приближался его дворецкий Бароуз.

— Господин и госпожа Моррисоны ждут вас, сэр.

— Ах да, я совсем забыл.

Огюстен Маршан поднялся со скамьи и пошел к дому принять своих гостей. Он выпрямил стан и придал лицу необходимое для встречи с госпожой Моррисон выражение, то есть сложил губы в свою знаменитую загадочную улыбку. Госпожа Моррисон относилась к числу тех женщин, на которых он должен был производить впечатление.

Однако, что же все-таки это было? Скорее всего это и было то, на что было похоже, — пучок пуха или шерсти, подгоняемый ветром. Но в руке у меня что-то шевелилось, как живое? А вот это уж просто игра воображения! Ах, что теперь думать, чем бы оно ни было, теперь оно утонуло в воде бассейна с морскими нимфами…

— Мадам, я должен перед вами извиниться! Я обязан был принять вас в доме.

— Ваш слуга сказал нам, что вы пишете стихи в саду, — объяснил несколько пучеглазый господин.

В салон его дома, где поэт склонился над рукой элегантно одетой женщины, сидящей на софе, долетали ароматы цветов из оранжереи. Дама, поправив воздушную шляпку на золотисто-коричневых кудрях, кокетливо сказала:

— Дорогой мастер, извиниться нужно нам, потому что мы оторвали вас от свидания с музой.

Поцеловав ручку, мастер выпустил ее и, запустив пальцы в свои поэтические кудри, ответил:

— Ни один поэт не ошибется в выборе, когда его одновременно посетят Муза и Красота. А кроме того, настало время завтрака, и я обещаю вам, что он будет хорошим.

Завтрак был не просто хорошим, он был великолепным, потому что у Огюстена Маршана была умелая кухарка. После завтрака он провел гостей в библиотеку, а оттуда они спустились в сад. В оранжерее поэту пришлось уступить настойчивым просьбам и прочесть некоторые места из «Аморус Сиприанус». Госпожа Моррисон рассказывала впоследствии своим снедаемым завистью подругам, как поэт читал ей строфу за строфой свою очень смелую поэму. Бедный Фред, ее муж, спокойно слушал стихи, обмахиваясь шляпой, потому что его щеки раскраснелись от жаркой погоды, но отнюдь не от смущения. Впрочем, он признался после своей жене, что не понял ни единого слова.

Когда гости ушли, поэт слегка цинично подумал: «Кажется, им очень понравилась эта дребедень». Написанная десять лет тому назад, поэма целиком была высосана из пальца. При всей дерзости ситуаций, описанных фривольными стихами, она не основана была на личном опыте автора. В ту пору Огюстен Маршан был еще зеленым новичком в таких делах. Сейчас, конечно, другое дело…

Вернувшись в оранжерею за своей поэмой, поэт заметил на земле возле плетеного кресла, в котором сидела госпожа Моррисон, меховое боа, которое она почему-то забыла. Может быть, его стихи заставляют забывать обо всем на свете! Надо будет приказать экономке отправить это боа по почте. Именно в этот момент к нему с каким-то вопросом подошел садовник. Поговорив с садовником, Огюстен Маршан повернулся к плетеному креслу, но на земле возле него уже ничего не было. Кстати, и боа на госпоже Моррисон было не меховое, а из серых перьев, это он сейчас вспомнил точно. Словно свет вспыхнул в его мозгу, открылось окошечко в памяти — он застыл на месте, уставившись на струи воды в бассейне, на радужные брызги, освещенные лучами, уже начавшего спускаться солнца…

Да-да, если что и хотелось ему забыть из событий того удивительного, чарующего и отвратительного вечера в Праге, то именно это и вспомнилось в какой-то случайной и несомненной связи с меховым боа, длинным меховым боа темного цвета…

На следующий день Огюстену Маршану нужно было отправиться в город, чтобы присутствовать на обеде, который давали в его честь. Он решил выехать уже сегодня вечером ночным поездом. Такое внезапное решение поставило камердинера поэта перед трудной задачей срочно достать билет в купе первого класса, причем в купе должен ехать только его хозяин без спутников. Он, кроме того, удивил камердинера и тем, что сам согласился ехать в купе с еще одним пассажиром, хотя можно было устроиться и в отдельном купе.

Обед удался на славу, Огюстен Маршан превзошел самого себя, никогда еще он не был так остроумен. На следующий день он отправился в небольшой переулок недалеко от Британского музея, чтобы встретиться с Лоренсом Стори, тем молодым художником, который делал иллюстрации к его «Королеве Теодоре и королеве Марозии». Художник был весьма польщен посещением знаменитого поэта. Огюстен был очень любезен, он сделал несколько незначительных, но тонких замечаний, но в основном очень похвально отозвался о работе иллюстратора, он нашел очень удачными созданные Лоренсом образы этих двух Мессалин Рима десятого столетия, для которых художник нашел точные внешние черты: удлиненные гибкие кисти рук, томные глаза с тяжелыми веками, чувственные рты с полными, даже несколько мясистыми губами. Художник выбрал один и тот же тип внешности и для матери, и для дочери, внеся очень тонкие индивидуальные черты, различающие их.

— Это, конечно, были очень развращенные женщины, — с наивностью молодого человека заметил художник, — особенно дочь, но с точки зрения искусства нашего времени, такие черты характера не влияют на творческое восприятие.

— Мой дорогой друг, — сказал Огюстен, закурив сигарету, — к счастью, мы, наконец, пришли к правильному мнению, что искусству нет никакого дела до того, что обыватели называют вопросами морали. Современное искусство освободилось от этих оков. Покажите мне, пожалуйста, ту сценку, где Марозия приказывает казнить папу, любовника ее матери. Отлично, просто отлично! Очень тонко передана моя мысль, причем такими неожиданными средствами, как складки одежды, рукав, спадающий с поднятой в повелительном жесте руки. О, вы очень одаренный художник!

— Я старался передать характер этой развращенной женщины, — сказал молодой человек, щеки которого порозовели от похвалы автора. — Но вы понимаете, такому еще неопытному в этих делах человеку, как я, очень трудно создать точный воображаемый образ. Было бы смешно, с моей стороны, пыжиться и притворяться сведущим перед таким знатоком всех тайн этой запретной области, каким являетесь вы, господин Маршан.

— Почему вы думаете, что я проник в эти тайны? — спросил поэт, слегка прищурясь, словно кот, жмурящийся, когда его гладит чья-то ласковая рука.

— Но достаточно прочесть ваши книги!

— Я думаю, что вам следовало бы провести несколько дней в моем обществе, — сказал Огюстен Маршан, прощаясь с молодым художником.

Он подумал, что очень полезно будет молодому человеку познакомиться с настоящей хорошей жизнью, попробовать дорогие вина.

— Сколько времени потребуется вам еще на остальные эскизы и на заставки к главам?

— Около трех недель.

— Прекрасно. Я рассчитываю вновь с вами встретиться. До встречи, мой дорогой друг. Я очень доволен тем, что вы мне показали.

Самое неприятное при поездках в Лондон — это возможность схватить там простуду. Когда Огюстен Маршан вернулся к себе, он был почти уверен, что эта неприятность как раз и произошла. Он распорядился, чтобы затопили камин в его спальне, несмотря на летнее время, и в одиночестве насладился изысканным ужином. Поскольку простуда была лишь в его воображении, то чувствовал он себя очень неплохо. Он сидел перед камином, закутавшись в шелковый халат, подставив огню подошвы и держа в руке бокал с золотистым токаем. Несомненно, «Теодора и Марозия» с иллюстрациями этого одаренного художника повторят шумный успех первого издания книги.

Внезапно он прервал эти приятные мысли и поставил бокал с вином. В большом зеркале слева от себя он увидел отражение кровати, находившейся у него за спиной. Только что он заметил, как пошевелился край одеяла. Что было причиной? Ни малейшего ветерка не было в этой теплой спальне. Ни одной кошки не могло быть в доме, это было строжайше запрещено. Никогда не проникали в дом мыши. Если, несмотря на запрет, в спальню пробралась кошка, нужно было выгнать ее немедленно. Огюстен повернулся вместе с креслом, чтобы увидеть свою постель не в зеркале.

Сомнений не было — шелковое одеяло снова слегка пошевелилось, словно что-то двигалось под ним. Огюстен потянулся к шнуру звонка, чтобы позвать камердинера, опрокинув при этом бутылку с токаем, которая покатилась по столу. Это отвлекло Огюстена от намерения позвонить, он вскочил на ноги и смотрел, как из-под одеяла выползает что-то темное, похожее на огромную волосатую гусеницу. Эта отвратительная тварь выползла очень медленно, по ее мягкому телу, пульсируя, прокатывались вздутия. Передний конец этой гусеницы, там, где полагалось быть голове, заканчивался заострением. Огюстен ясно увидел, что это было меховое боа. У него похолодели ладони, во рту пересохло, он хотел крикнуть и не мог.

Отвратительное существо продолжало медленно выползать. Его острая мордочка, лишенная глаз, качалась то в одну, то в другую сторону, точно выбирая, куда направиться.

«Это я схожу с ума, — с тоской подумал Огюстен. — Да нет, я вижу это действительно. Это какая-нибудь змея или что-то в этом роде».

Если оно есть реально, с ним надо бороться. Огюстен схватил кочергу и смотрел на это боа, которое медленно, но верно продолжало вылезать из-под одеяла. Когда около метра его тело было снаружи, Огюстен набросился на него и стал избивать кочергой.

Удары по этому мягкому бескостному телу были бесполезны. Кочерга приминала волосатую гусеницу в одном месте, а в другом месте ее тело раздувалось. Огюстен исступленно размахивал кочергой, он бил по постели, по паркету и рычал при этом как зверь, в какой-то мере он обрел дар речи. В конце концов он отбросил кочергу, схватил эту тварь руками, смяв ее в бесформенный комок, причем эта тварь не оказывала почти никакого сопротивления, и бросил ее в огонь. Тяжело дыша, он присел на корточки и удерживал проклятую тварь в огне, прижимая ее каминными щипцами и совком для углей. Пламя сильно вспыхнуло и в один миг покончило с этим гнусным существом. В спальне запахло паленым. Все было кончено.

Огюстен Маршан поднял со столика опрокинутую бутылку и прямо из горлышка влил в рот остатки токая. После этого он, шатаясь, подошел к постели и рухнул на нее, зарыв лицо в подушки, чтобы забыть обо всем, что только что произошло.

На следующее утро он не стал вставать с постели, он все-таки убедил себя, что простудился в Лондоне. Еще до того, как горничная пришла затопить камин, Огюстен выбрался из-под одеяла и, разворошив кочергой золу и погасшие угли, убедился, что эта… эта гнусная тварь сгорела без остатка. Ни следа от нее не осталось. Какие следы могут быть от кошмарных видений? Но Огюстен понимал, что это не было кошмарное видение.

С этой минуты ему было не отделаться от навязчивого воспоминания о той спальне в Праге и о той женщине с длинным меховым боа. Тогда он почти не обратил внимания на эту деталь, да и почти забыл о ней, но, видимо, она запечатлелась в памяти помимо его воли и неожиданно всплыла теперь из глубины сознания. Неприятно поражала такая способность человеческого духа, такая таинственная его сила. Немножко обнадеживало, что это воспоминание воплотилось в реальный образ, как бы существующий независимо от него самого. Огюстен Маршан решил незамедлительно обратиться за советом к своему врачу, возможно, он ему пропишет какие-нибудь укрепляющие нервную систему лекарства.

И все же Огюстену не удалось убедить себя в оценке происшедшего. Какая-то часть его разума, возможно наиболее здравая и рассудительная, говорила ему, что он не прав, желая сохранить и козу, и капусту. Ведь он имел достаточное основание убедиться в реальном существовании «этой вещи», уничтожив ее в огне камина, причем и запах паленого был самый натуральный. Хорошо, но если это все же плод воображения, то кто помешает ему возродиться из пепла словно фениксу?

Лучше всего было все-таки успокоить себя мыслью, что все происшедшее в тот вечер было вызвано болезненным состоянием организма из-за простуды. Лучшее средство избавиться от всех этих переживаний — сесть за работу. Поэт оторвался от бесплодных размышлений и был, к своему удивлению, вознагражден более ожидаемого. У себя в кабинете он нашел успокоительную атмосферу, способствующую вдохновению, что и принесло творческие успехи. Ему удалось прибавить к поэме «Приветствую всех неверующих» несколько отличных стихов.

Накануне он послал приглашение к обеду здешнему адвокату, очень жизнерадостному человеку, потому что ему не хотелось оставаться в одиночестве вечером. После обеда они сыграли партию на бильярде. Поздно вечером Огюстен отправился спать, предварительно подкрепившись стаканчиком старого портвейна, а потом и стаканчиком виски с содовой в довольно крепкой пропорции. Таким образом, когда он ложился в постель, то воспоминание о предыдущем вечере, если и промелькнуло в его мозгу, то очень вскользь.

Пробудился он в тот момент, когда певчие дрозды с птичьей точностью начали приветствовать рождение нового дня, которое в эту пору лета происходило в три часа. Приветствия птиц были радостными и громкими, что и нарушило сон Огюстена Маршана. Сквозь желтые шелковые гардины на окне спальни слабый утренний свет просачивался с трудом. И все-таки лежавший на спине Огюстен, открыв глаза и находясь еще в полусне, разглядел над собой какой-то предмет, напоминающий маятник, подвешенный на веревке. Он сразу же проснулся окончательно, охваченный безотчетным чувством болезненной тоски, и тут же он ощутил какое-то легкое прикосновение к его ногам, покрытым одеялом.

Естественной реакцией был бы крик, соскакивание с постели — ничего этого не было, Огюстен продолжал молча лежать на спине. Теперь его глаза, привыкнув к полутьме, уже отчетливо видели, что прикоснулось к его ногам, — это была все та же темная, длинная меховая вещь, которую он накануне сжег в камине. Поколыхавшись, проделав свои отвратительные пульсирующие движения, «эта вещь» свернулась у него в ногах, как кошка или собачонка, но только не уткнулась носом, а приподняла свою острую головку и как бы смотрела на него, хотя на этой мордочке и не было глаз. Огюстен смотрел на гнусное существо с отвращением, и хотя эта тварь, по-видимому, не собиралась атаковать его, нервы его не выдержали, и он впал в обморочное состояние, которое как-то само собой перешло в нормальный сон.

Проснулся поэт в свой обычный час, о чем можно было судить по появлению его камердинера с подносом.

Слуга поставил поднос с утренним чаем и спросил, не нужно ли приготовить ванну. На постели ничего не было.

«Придется устроить спальню в другой комнате», — подумал Огюстен, когда брился после ванны и увидел в зеркале свое измученное лицо и провалившиеся глаза.

«Нет, еще лучше — я уеду из дому на несколько дней, сменю обстановку. Когда возвращусь, то, надеюсь, этот бред не станет повторяться. Старик Эдгар Фортескью давно уж зовет меня посетить его».

Эта мысль понравилась Огюстену, и он отправился погостить у старого мецената. Как и рассчитывал, его приняли с искренней радостью. Пребывание в доме Эдгара Фортескью полностью успокоило нервы поэта. Но все испортил последний день.

Кроме того, что сэр Эдгар был счастливым супругом очаровательной молодой женщины (третьей уже жены), он был еще и владельцем пышного фруктового сада в своем поместье в Сомерсете, в котором между яблонями благоухали всевозможные цветы. В этом саду в приятный вечерний час прогуливался поэт вместе с хозяином и хозяйкой поместья, как, скажем, мог бы прогуливаться в раю всемогущий бог с сотворенными им созданиями. Обнаружив в тени большой яблони скамью, не претендующую на изысканность формы, но впрочем весьма удобную, они на нее уселись.

— Вы приехали ко мне, Маршан, не в самую лучшую пору для яблонь, — заметил сэр Эдгар, доставая сигару. — Надо видеть эти деревья цветущими или же увешанными плодами. Но я вижу, что вас и теперь что-то заинтересовало. Что это вы разглядываете на яблоне, синичку? У нас их много здесь, этих прожорливых красивых птиц.

— Да нет, я ничего и не разглядывал… Я так, я просто задумался… — пробормотал поэт.

Он ошибся, конечно он ошибся, полагая, что увидел на яблоке в нескольких метрах от них темную, волосатую гусеницу, ползущую по стволу.

Разговор продолжался, Огюстен тоже вставлял реплики в общую беседу. Им было покойно в этом роскошном саду. И конечно, это вечерний ветерок шевелил цветы на клумбе гелиотропов у них за спиной. Огюстену нестерпимо хотелось встать со скамьи и убежать из сада, но сэр Эдгар и его молодая жена, по-видимому, собирались еще долго сидеть и беседовать. Поэт, превозмогая себя, сидел на кончике скамьи и, опустив руку, нервно теребил стебли травы, счастливо избежавшей общей газонной стрижки.

Вдруг он почувствовал, как что-то пощекотало ему руку с тыльной стороны. Глянув в эту сторону, Огюстен увидел, что из-под скамьи вытягивается острая мордочка и, ласкаясь, трется об его руку. С быстротой молнии поэт вскочил на ноги.

— Вас не обидит, если я вернусь в дом? Мне… мне немного не по себе…

Если «эта вещь» могла повсюду следовать за ним, то не было смысла уезжать из дому. Огюстен Маршан вернулся в Эбетс Мединг. Перемена обстановки, пребывание на свежем воздухе не отразились на внешности поэта, и дворецкий Бароуз даже спросил осторожно своего хозяина, не заболел ли он?

В этот же день без промедления, когда Огюстен сидел за столом у себя в кабинете и разбирал почту, перед его лицом вдруг возникла острая мордочка темной змеи, обвившейся вокруг ножки стола. Острая мордочка приветливо покачивалась, как бы поздравляя поэта с благополучным возвращением…

Встав из-за стола, Огюстен отошел к стене, и, закрыв в отчаянии лицо ладонями, горестно подумал, что, как черный кот колдуньи не враждебен к своей хозяйке, так и «эта вещь», которую не берет ни огонь, ни вода, которую нельзя убить, от которой невозможно убежать, вероятно не враждебна к своему… хозяину. О небо!..

Нервный кризис, с которым он упорно боролся, кажется, готов был разразиться снова. Собравшись с силой, Огюстен взглянул на свой письменный стол. Боа расположилось на его кресле и терлось о спинку, как кот о ногу хозяина.

— Убирайся вон! — вдруг закричал в бешенстве Огюстен и кинулся к столу, сжав кулаки. — Убирайся ко всем чертям!

Неожиданно змея послушалась, она прекратила ласкаться к спинке кресла, соскользнула на пол и поползла к двери. Подождав немного, поэт осмелился снова сесть к столу. «Эта вещь» лежала, свернувшись на пороге и, приподняв мордочку, следила по своему обыкновению за Огюстеном. Поэт нервно рассмеялся. Интересно, что будет, если позвонить, если кто-то войдет? Открывая дверь, столкнет входящий «эту вещь»?.. Исчезнет она тогда? Надо выяснить, существует ли она для других людей?

Он почему-то не осмелился прибегнуть к такой проверке. Он вышел через окно-дверь, чувствуя, что никогда больше не сможет вернуться в дом. Возможно, если бы неудачная поездка к сэру Эдгару не убедила его в невозможности скрыться от «этой вещи», он оставил бы навсегда свое поместье в Эбетс Мединге со всей его роскошью и комфортом. Но ведь не принесет это бегство избавления. Да и как объяснить людям такой экстравагантный поступок? Нет, надо все обдумать здраво, если считать, что он еще находится в здравом уме.

К какому средству прибегнуть? К черной магии, которая щекотала его душу поэта, склонную к таинственному и чудесному? Но в магии сам по себе он ничего не мог, он был только любитель. Правда, он собрал много книг… Есть и еще одно могущественное королевство, границы которого соприкасаются с границами магии, — религия. Но как же ему, неверующему, взывать о помощи к всемогущим силам королевства веры? Может быть, проще обратиться к нечистой силе? Может быть, Лукавый укажет ему, как избавиться от им же посланного наказания. Однако, если уж он сам по собственной своей воле пошел по заманчивому пути, который церковь объявила порочным, а общество назвало сладострастием и некромантией, то мог ли он ожидать помощи от сил темного царства? Лучше уж попытаться перехитрить их, как-нибудь обмануть.

Огюстен держал все книги, относящиеся к колдовству и черной магии, в особом шкафу, запертом на ключ. Этот шкаф был не в его кабинете, а в другой комнате. До глубокой полночи Огюстен просматривал книги возле этого шкафа, но это не принесло облегчения. Все заклинания и колдовские манипуляции, о которых он вычитал из книг, были бесполезны. Он сам по-настоящему ничему этому не верил. До сих пор он просто играл в колдовство и магию. Это было ему нужно для творчества. Магия была тем перцем, который делал еще острее его чувственные произведения. Оставив в покое все эти книги, Огюстен стал ходить по комнате, озираясь и все время ожидая появления «этой вещи». Случайно он обратил внимание на стоявший в стороне небольшой книжный шкаф. Он вспомнил, что в этом шкафчике хранились книги, оставшиеся от матери. Это были совершенно безобидные книги: томики стихов Лонгфелло, томики г-жи Хеманс, «Благородный лорд Джон Галифакс» и другие такие же порядочные и благопристойные книги. Огюстен раскрыл этот шкаф, и когда он рассматривал корешки книг, мирно стоящих рядком, перед его взором словно проплыло туманное видение прошлого. Он увидел свою мать в кружевном чепце, спокойную и внимательную. Так она слушала, как он отвечал ей свой урок, сидя в кресле на подушке. Эта женщина олицетворяла собой весь мир для этого мальчика, детская душа которого еще была чиста и невинна.

Видение это было таким явственным, что Огюстен мысленно взмолился: «Мама, о мамочка! Помоги мне освободиться от этой напасти!..»

Когда облако воспоминаний детства рассеялось, Огюстен увидел, что его рука лежит на корешке толстой книги. Он вытащил эту книгу из шкафа и увидел перед собой старинную пожелтевшую Библию. На титульном листе он прочел милую надпись: «Сара Амелия Маршан». Ах, милая мамочка решила помочь сыну в трудный час! Он стал листать страницы и вдруг прочитал: «Змея была самым хитрым существом в саду». Огюстен был неприятно поражен и хотел поставить Библию на место, но другое чувство остановило его. Он все же надеялся, что найдет в книге какой-то совет. Он стал листать страницы дальше и в Книге бытия обнаружил такие слова: «Если дух твой свободен и чист, не поднимешь ли ты смело голову? Если же дух твой смятен, не грех ли приблизился к двери твоей, не он ли притаился за дверью твоей как зверь, подстерегающий тебя? Не его ли тебе нужно победить?»

Что за слова! Как странно! Каков их истинный смысл? Не открывают ли они ему путь к освобождению? «Как зверь, подстерегающий тебя». «Эта вещь», отвратительная, навязчивая… «Не его ли тебе нужно победить»? А ведь «эта вещь» послушалась, когда он прогнал ее из своего кресла.

Библия, не указывает ли она ему путь к свободе? Но указание, содержавшееся в этом стихе, темно по смыслу. Прямых указаний, связанных с происшествием в его доме, оно не давало поэту. Поразмыслив немного, он все же решил проверить. Он вспомнил, что вскоре после того как он выпустил в свет свою книгу «Сладкий сок греха», какой-то благочестивый читатель, не указавший своего имени, послал ему экземпляр Библии в обновленном издании с посвящением ему на первой странице и с настойчивой рекомендацией прочитать эту книгу. Этот экземпляр Библии должен где-то лежать в его доме, хотя не раз у Огюстена появлялось желание от нее избавиться.

Минут двадцать он искал книгу в своем доме, погрузившемся в сон. Наконец, он отыскал Библию в одной из пустующих комнат. Находка не решила его сомнений. Стихи были почти одинаковыми, единственное различие состояло в том, что слова «Если же дух твой смятен» в старой Библии были заменены в новом издании словами: «Если ты поступал плохо», и еще одним отличались стихи нового издания: их концовка не содержала вопроса, она утверждала: «Ты его должен победить».

Было уже за полночь, а Огюстен Маршан все еще бодрствовал в этой пустующей комнате с зачехленной мебелью в комнате, предназначенной для гостей. В ночной тиши поэт тихо повторил:

— Ты его должен победить.

И внезапно ему пришел в голову способ, как избавиться от напасти.

 

II

Погостить несколько дней у Огюстена Маршана — какая приятная перспектива! Лоренсу Стори хотелось бы, чтобы, кроме него, не было гостей у поэта. Но временами он думал, что и присутствие других гостей тоже было бы интересно. И все же провести четыре дня наедине с великим поэтом, что может быть заманчивее! Но будет ли сам Лоренс на высоте? Несмотря на свою одаренность, молодой художник, только теперь создавая иллюстрации к книге Маршана, развернулся в полную свою силу, и пока еще не был избалован успехом. Из скромного рисовальщика, помощника архитектора, Лоренс Стори превратился в самостоятельно творящего художника. Огюстен Маршан не был первым, кто открыл его талант, но иллюстрации к книге знаменитого поэта должны принести славу и художнику.

За окном поезда мелькали телеграфные столбы. Пассажиры вагона второго класса, едущие вместе с Лоренсом Стори, с интересом смотрели на озаренное восторгом лицо белокурого молодого человека. Лоренс вез с собой большую папку с рисунками, на которую то и дело он заботливо поглядывал. Посмотрели на эту папку и пожилые муж и жена, занявшие место в купе напротив художника. Если бы он показал им, что содержит папка, они с большим изумлением изменили бы свое мнение об этом милом, скромном молодом человеке.

Работая для книги Маршана, Лоренс Стори постепенно освобождался от норм морали, сковывавших его вначале, когда он только приступил к обдумыванию сюжетов этой запретной темы. Но в продолжение ознакомления с сильной поэмой Огюстена Маршана, попав под влияние его выразительных, свободных стихов, а потом еще и услышав от самого поэта утверждение, что искусство и мораль не имеют ничего общего, молодой художник поверил, что перед ним отворяются врата нового царства, царства свободы. Стихи Огюстена Маршана, как подумал сам Лоренс, научили его руку тому, что было неведомо его собственному уму и сердцу.

На вокзале художника ожидал кабриолет. Как приятен был этот июньский вечер, какое благоухание неслось навстречу улыбающемуся Лоренсу с полей и лугов, мимо которых он проезжал!..

Огюстен Маршан встретил его в вестибюле очень любезно и радушно.

— Мой дорогой друг, — сказал он, — вы привезли рисунки? Мы тотчас запрем их в мой сейф. Поверьте, если бы вы привезли мне брильянты, я меньше бы опасался за их сохранность. Как прошла ваша поездка? Надеюсь, приятно? Я помещу вас в оранжевой комнате, она рядом с моей спальней. У меня нет гостей, живущих в моем доме, но будут лица, приглашенные к обеду, которым очень хочется встретиться с вами.

До обеда оставалось мало времени, и Лоренс только успел переодеться, но с Огюстеном Маршаном он уже больше не разговаривал и увидел его снова, когда тот уже сидел за столом. Художнику сразу бросилось в глаза, что у Огюстена странный, болезненный вид. Его лицо, обычно выразительное, с четкими чертами, выглядело осунувшимся, под глазами были темные круги. Лоренса это смутило, и во время обеда он наблюдал за Огюстеном и заметил, что поведение поэта тоже было необычным, и временами он становился очень рассеянным. В один момент поэт, слушая даму, сидящую справа от него, вдруг забыл о ней и стал смотреть на пол, как будто он что-то разглядывал около ножки своего стула. Но немного спустя он извинился и объяснил, что ненавидит кошек и что ему показалось, будто кошка, живущая в конюшне… А затем он снова стал таким любезным и остроумным, каким его всегда знали гости, и даже застенчивый Лоренс Стори в оставшуюся часть обеда чувствовал себя легко и непринужденно.

Три дня после этого первого обеда прошли для молодого художника в постоянном общении с хозяином дома. Он имел возможность оценить остроту его ума, глубже познакомиться с взглядами поэта на так называемое, как считал поэт, добро и зло. Огюстен Маршан разъяснил Лоренсу, насколько условны и искусственны границы между добром и злом, все эти барьеры, которые возвели для своего удобства лицемерные обыватели.

Из разговоров с хозяином дома Лоренсу стала ясна причина его нездорового вида. Поэт сослался на мучительную бессонницу — плату за минуты вдохновения и творческого подъема.

Напряженная работа духа самого художника, не привыкшего еще к общению на таком высоком поэтическом уровне, привела к тому, что его предпоследняя ночь, проведенная в доме Огюстена Маршана, прошла в каких-то лихорадочных снах. Сначала молодому человеку приснилось, что он стоит на берегу озера, от которого веет холодом и враждебностью. Такого озера ему не случалось видеть в своей жизни, но при этом казалось, что это место ему знакомо. Какой-то голос говорил ему: «Ты не покинешь никогда эти места». Он в испуге проснулся, но сразу же уснул снова. В новом сне он почему-то оказался в церкви, причем знакомой ему, в той, куда его водила ребенком тетка. Это была большая церковь, полная простых сосновых скамеек с высокими узкими подлокотниками, чтобы класть молитвенник. Когда приходилось становиться во время богослужения на колени, то мальчик касался лбом скамьи и тайком лизал смолистое дерево. Еще сильнее вспоминался большой витраж, на котором был изображен известный сюжет: Адам, Ева, яблоня в раю и обвившаяся вокруг ствола дерева змея с человеческим лицом. Маленькому Лоренсу был страшен и отвратителен этот витраж и, видимо, поэтому он боялся ходить во фруктовые сады и никогда не крал яблоки вместе с мальчишками. И вот теперь во сне Лоренс снова увидел себя в этой церкви. Он стоял перед этим витражом, освещенным с задней стороны каким-то адским светом, и пристально смотрел на него. Тут он снова проснулся, почти объятый ужасом, не тем давним детским страхом, а ужасом, который переживают взрослые. Но он сразу же уснул снова.

Третий сон, как это часто бывает в кошмарах, развертывался в той самой спальне, где он спал. Он увидел, что в стене как будто открывается дверь, и в этой двери стоит Огюстен Маршан, освещенный светом из соседней комнаты. Огюстен смотрел на пол и, протягивая руку в сторону Лоренса, говорил чему-то, чего Лоренс не видел: «Иди к нему! Я — твой хозяин, я тебе приказываю: иди к нему!».

Лоренс смотрел на Огюстена и не мог ни пошевелиться, ни произнести хотя бы одно слово. Хотя Лоренс задавал себе вопрос, что это за вещь, которой приказывалось идти к нему, все же еще большее впечатление на него произвела внезапная перемена выражения лица поэта. После неоднократного повторения приказания, которое, по-видимому, осталось невыполненным, на лице Огюстена появилось выражение отчаяния. Казалось, что поэт сразу постарел. Он явственно произнес: «Стало быть, нет спасения?» Постояв еще немного на пороге, он ушел обратно, тихо затворив дверь.

Лоренс опять проснулся. Утром он не мог вспомнить ни одного из этих трех снов.

Обед наедине с хозяином в последний вечер пребывания Лоренса в доме поэта мог бы остаться в памяти любого гурмана, и можно было только пожалеть, что молодой человек даже не замечал, что он ест. Все внимание его было направлено на открытие великого таинства. Знаменитый поэт, несравненный мастер чувственной поэзии раскрывал ему источники своего вдохновения. При розовом свете свечей, положив локти на стол, украшенный букетами цветов, молодой художник, даже еще и не неофит новой веры, внимал словам учителя, которые обладали силой сделать его человеком, возвышающимся над смертными.

— Да, — сказал Огюстен Маршан после длительной паузы. — Да, это был чудесный опыт, о котором забыть невозможно.

Лицо поэта приняло выражение глубокой задумчивости, он как бы ушел в страну грез.

— Но она… эта женщина… — сбивчиво спросил Лоренс.

— А, эта женщина? — очнулся Огюстен. — Это была просто бесчувственная, вульгарная женщина.

Он залпом выпил свое вино. Они помолчали, затем Лоренс сказал с легким оттенком сожаления:

— Но ведь это происходило в Праге, далеко отсюда.

— Да, в Праге. Но это же могло быть и в Париже.

— То же самое в Париже?

— При условии, что вы знаете, к кому обращаетесь. И конечно, нужны рекомендательные письма. Я должен сказать еще, что любая инициатива в этом духе должна обязательно сопровождаться полнейшей секретностью. Все это должно быть надежно сокрыто от этих вульгарных, ограниченных ревнителей нравственности, стремящихся сунуть свой длинный нос в сферу таких деликатных чувств.

— Да, вы правы, — согласился с глубоким вздохом художник.

Огюстен посмотрел на него теплым взглядом.

— Вы, дорогой мой Лоренс, — вы позволите, чтобы я называл вас Лоренсом? Вам, дорогой мой Лоренс, не хватает, как бы это сказать, некоторого умения… некоторого знания скрываемых вещей, для того чтобы раскрепостился ваш артистический дар полностью, его еще сдерживают некоторые цепи. Освободившись, ваш талант войдет в пору полной зрелости. Но я не знаю, вы еще слишком молоды… вам может поэтому показаться предосудительным…

— Вы знаете, — сказал Лоренс взволнованно, — мое отношение к вашей поэзии. Вы знаете, с каким огромным желанием я отдал бы для нее все мое умение. Я страстно желал бы, чтобы мои иллюстрации к вашей поэме о двух королевах были достойны ваших стихов — а то, что ваш выбор пал на меня, это уже огромная честь для меня, — но я чувствую, что я их сделал не такими, какими они должны быть. Я еще недостаточно освободился.

Огюстен с интересом посмотрел на художника.

— А вы хотели бы освободиться?

Молодой человек молча кивнул головой в знак согласия. Он так был переполнен чувствами, что не мог уже даже говорить.

Огюстен встал из-за стола и подошел к секретеру в углу комнаты. Лоренс следил за поэтом восхищенным взглядом, но вдруг поднялся и вскрикнул.

— В чем дело? — резко обернулся Огюстен.

— О, ничего! Мне только показалось, что я заметил, как пробежала кошка.

— Кошек в доме нет, — быстро ответил Огюстен. На его лице появился румянец волнения, то ли от восклицания художника, то ли оттого, что он собирался показать. Все же он с какой-то опаской посмотрел на ковер и быстро пробежал по нему обратно к столу, успев взять что-то из секретера.

— Сядьте, пожалуйста, — сказал Огюстен. — Скажите, есть у вас записная книжка, но такая, которая всегда с вами? Есть? Хорошо. Тогда напишите на одной из страничек «это», а на другой страничке вот «это». Лучше, если написанное будет замаскировано другими записями. Если можете, то напишите греческими буквами.

— Но что это такое?

— Это две половинки адреса в Париже.

 

III

Огюстен Маршан в эту пору своей жизни вел дневник. Записи он делал шифром и хранил дневник под ключом. Прошло больше месяца после посещения его дома Лоренсом Стори, но записи в дневнике были почти одинаковыми.

«Без изменений… Все время со мной… Сколько времени я смогу вытерпеть? О том, что я хуже стал выглядеть, мне говорят уже, не смущаясь. Надо как-то освободиться от слуги (Торнтона), который, мне кажется, увидел „это“. Ничего удивительного — „оно“ следует за мной по пятам, как собака. Когда все увидят „это“, наступит конец. Сегодня утром, когда я проснулся, обнаружил „это“ у себя в постели, „оно“ прижималось ко мне, чтобы согреться…»

Правда, иногда характер записей изменялся, они выдавали все усиливающееся нетерпение.

«Приедет ли Л. С.?.. Когда же придет письмо от Л. С.?.. Будет ли из этого результат, которого я ожидаю? Это моя последняя надежда».

Наконец, когда прошло пять недель, вдруг появилась запись дрожащим почерком:

«Уже двадцать четыре часа „это“ не появляется! Возможно ли такое?»

А на следующий день такая запись:

«Все еще ничего. Я начинаю оживать. Сегодня вечером получил восторженное письмо из Парижа от Л. С. Он сообщает, что вручил мои „рекомендательные письма“ и должен быть посвящен на следующий день. Так что же я — свободен? Кажется, это так!»

Прошла еще неделя после того как была сделана эта запись. Обитатели Эбетс Мединга заметили перемену в Огюстене Маршане. Исчезла его худоба, он опять плотно заполнял свои одежды, щеки его округлились, взгляд повеселел. И даже — это уж неслыханно — он был в церкви в прошлое воскресенье! Пастор, увидя его, от неожиданности запнулся, читая проповедь. И подумать только, поэт пел вместе с верующими!

На другой день после посещения церкви Огюстен беззаботно отдыхал у себя в саду. Он дышал, наконец-то, свободно, полной грудью, и как чудесен был воздух!..

Дворецкий принес письмо из Франции. Конечно, оно должно быть от Лоренса Стори. Что в нем? Художник сообщит, где он впервые встретил «эту вещь». В какой-то из комнат его французской квартиры, заставленной многочисленной мебелью? Как он поступил?

Но едва лишь Огюстен начал читать, как сразу у него возникли сомнения, от художника ли это письмо? Оно было написано каким-то нервным, судорожным почерком, местами перо протыкало бумагу, как будто рука, водившая им, утратила контроль над собой.

Предвкушая все же подтверждение своего ожидания, Огюстен сел на край мраморного бассейна с морскими нимфами и стал читать письмо. Против ожидания он прочел в нем:

«Я не знаю, что со мной происходит, — так без всяких вступительных фраз начиналось письмо. — Вчера я зашел в кафе и заказал абсент, хотя я и не люблю его. Внезапно, хорошо зная, что я нахожусь в кафе, я заметил, что я снова вернулся в ту комнату. Я видел всю обстановку той комнаты, но тут же видел и кафе со всеми его посетителями. Это было так, словно два рисунка наложены друг на друга. Кафе было много больше той комнаты, и комната находилась в нем, как маленькая коробка, вложенная в большую коробку. Маленькая комната была хорошо освещена, а обстановка кафе как бы была менее освещенным фоном. Я увидел, что мой стакан абсента словно повис в воздухе, не имея под собой никакой опоры. Вся мебель и все предметы „той комнаты“, хорошо известные вам, были смешаны со столами и стульями кафе. Я не помню, как мне удалось в этой странной путанице добраться до стойки, расплатиться и уйти. Я взял фиакр, чтобы вернуться к себе в гостиницу. Когда я туда приехал, мое нормальное самочувствие восстановилось. Я себе могу объяснить этот странный случай, как реакцию своего рода на эмоциональную перегрузку, пережитую в той комнате. Но я молил господа бога, чтобы подобное не повторилось!».

«Весьма интересно, — подумал Огюстен Маршан, погрузив руку в воду бассейна, в котором он, вот так же погрузив руку в воду, топил однажды темный, маленький, похожий на комок пуха, предмет. — Но почему же я полагал, что у него так же, как и у меня, начнется с появления темного существа, подстерегающего у порога?»

Прошло еще четыре дня. Вновь обретенный покой Огюстена продолжался, но ему пришло еще одно письмо.

«Ради бога! (или ради дьявола!), придите мне на помощь! Днем или ночью нет теперь хотя бы одного часа, когда у меня было бы ясное представление о том, где я нахожусь. У меня такое ощущение, будто я нахожусь в полупрозрачной коробке, которую всюду ношу за собой. Если я иду по улице, то я с трудом различаю дорогу. Мне все время представляется, что я ступаю по этому черному ковру с кабалистическими знаками. Когда я с кем-нибудь разговариваю, случается, что мой собеседник вдруг исчезает. Попытки работать — бесплодны. Я хотел бы обратиться к врачу, но тогда пришлось бы рассказать ему все…»

«Надеюсь, он не сделает этого, — подумал беспокойно Огюстен. Он ведь мне обещал хранить все в тайне. Однако я совсем не ожидал, что ему придется бросить работу. Что если он не сможет закончить рисунки для „Теодоры и Марозии“? Это было бы очень досадно! Но при этом я все же освободился! Стоит пожертвовать чем угодно… Странная, однако, история с Лоренсом, он ведь не выдержит такого существования в двух плоскостях. Хотя такое неожиданное переживание может открыть ему какие-то иные возможности творчества, совершенно неожиданные и новые. Надо написать ему, направить его внимание на вопросы творчества, может быть это придаст ему сил, как-то ободрит».

На следующий день Огюстен был поглощен литературным трудом. Новая драма в стихах, которую он стал писать, так его захватила, что он забросил в этот день все: он не интересовался почтой и почти ничего не ел. Только вечером он сел пообедать в одиночестве, но как бы и в компании своих новых персонажей. Воображаемое общение с героями сочиняемой драмы было столь приятным и интересным, что он совершенно позабыл о телеграмме, которую ему принесли, когда он спустился к обеду. Он вспомнил об этой телеграмме только тогда, когда с большим аппетитом съел холодную закуску и налил себе стакан своего любимого портвейна. Телеграмма лежала на столе рядом с тарелкой. Разорвав конверт, он стал читать с возрастающим удивлением послание своих издателей.

«Немедленно сообщите, какие принять меры. Готовы послать кого-либо во Францию, чтобы взять рисунки, если это можно. Какие пожелания у вас в смысле продолжателя? Россель и Ксард».

Огюстен был не просто удивлен, он был совершенно поражен. Что-то случилось с Лоренсом Стори? Сильная тревога охватила Огюстена, он поднялся и позвонил.

— Бароуз, принесите мне «Таймс» из библиотеки.

Когда дворецкий принес ему газету, Огюстен с неприятным ожиданием стал листать страницы и наткнулся на заголовок: «Трагическая смерть молодого английского художника». Парижский корреспондент газеты сообщал:

«Любители поэзии, ожидавшие с нетерпением выхода в свет нового роскошного иллюстрированного издания поэмы Огюстена Маршана „Королева Теодора и королева Марозия“, с великим огорчением и сожалением узнают о смерти одаренного молодого художника Лоренса Стори, работавшего над иллюстрациями к книге поэта. Лоренс Стори жил в последнее время в Париже, но на прошлой неделе он переехал в тихое местечко, затерянное в Бретани, без сомнения с целью без помех завершить свою работу над иллюстрациями. В прошедшую пятницу был обнаружен его труп в пруду недалеко от Карэ. Трудно понять, каким образом могло свершиться это несчастье? Этот пруд — местные жители называют его Плугувейской лужей — весьма невелик, окружен со всех сторон тростником, берега у него плоские, глубина незначительная. Кроме того, не обнаружено лодки, которая могла бы перевернуться. Говорят, что некоторое время уже замечалось странное поведение молодого англичанина. Он и сам жаловался на галлюцинации. Можно допустить, что он по собственной воле расстался с жизнью, бросившись в эту „Плугувейскую лужу“. Стоит отметить одно любопытное обстоятельство: художник утопил вместе с собой законченные иллюстрации к поэме Огюстена Маршана, которые в совершенно испорченном состоянии были найдены на его теле под пиджаком. Остается лишь надеяться, что это были не единственные экземпляры…»

Огюстен зло отшвырнул газету и стукнул по столу кулаком.

«Черт возьми! Утопить готовые рисунки! А я так хорошо отнесся к нему. Да он просто сошел с ума!»

Но был ли он помешан? Такой вопрос задал себе Огюстен, когда первый его гнев прошел. Что если в какой-то миг просветления, обострения интуиции молодой художник догадался обо всем или хотя бы частично? Не понял ли он, что поэт сознательно развращал его? Это можно предположить. А если он намеренно взял с собой в Бретань все законченные рисунки, то это уже просто месть. Подлая месть!..

Но даже если предположить, что он мстил, все же этот его жестокий поступок был хотя и отчаянным, но все же удавшимся способом избавления художника от его «этой вещи». Хотел Лоренс Стори отомстить ему, Огюстену, или нет, все равно не его иллюстрации были главным в книге. При желании Огюстен отыщет десяток молодых и способных художников.

Огюстен налил полный бокал портвейна и собрался выпить за успех своей книги. Он поднес бокал к губам и только сделал глоток, как услышал шум за дверью. Он повернул голову, и бокал с вином выпал из его руки. Перед дверью поднялось двухметровое отвратительное животное, напоминающее любую тварь из болота — змею, крокодила, ящера. Его зеленое скользкое тело было обвито водорослями. Красноватые стеклянные глаза хитро и жадно поглядывали на Огюстена. Мертвенно-бледный поэт как загипнотизированный смотрел на эту мерзкую тварь. У его ноги лежал разбитый бокал и лист газеты, залитый вином.

 

Роберт Хюгенс

Тайна профессора Гильдея

 

I

Некоторые люди, не обладающие сообразительностью, никак не могли понять, почему отец Марчисон подружился с профессором Фредериком Гильдеем. В самом деле, один из них исполнен верой, другой полон скептицизма. Вера, переполнявшая душу отца Марчисона, была основана на беспредельной любви. Этот, облаченный в черную сутану, служитель церкви взирал на окружающий мир детскими, доверчивыми и нежными глазами. Он замечал все доброе и красивое, что существовало на земле, и испытывал мирное счастье и радость за человечество.

Профессор Гильдей был полной противоположностью святого отца. Сама внешность профессора говорила об этом, у него были резкие суровые черты лица, небольшой рот с тонкими губами окружали острые морщинки, черная козлиная бородка тоже вносила какую-то бесовскую черту в его облик. Естественно, и от голоса профессора нельзя было ожидать мелодичности. Неприятно резко звучали четко произносимые профессором слова. В минуты возбуждения голос профессора становился высоким, пронзительным и приближался к диапазону сопрано. Обычным состоянием профессора была жажда познания и непременное недоверие к познанному. Для любви места не оставалось, ни для любви ко всему человечеству в целом, ни для любви к какому-либо отдельному его представителю. И все же профессор как бы косвенно работал на благо человечеству, ибо он проводил свою жизнь в непрерывных научных исследованиях, результаты которых и способствовали благоденствию общества.

Оба названных деятеля были холостяками. Отец Марчисон был таковым, вследствие своей принадлежности к англиканскому ордену, запрещающему браки. А профессор Гильдей, относившийся недоброжелательно ко всему на свете, особенное презрение испытывал к женщинам. Когда-то в молодости он занимал пост ученого секретаря в Бирмингеме, но постепенно его имя становилось все более известным, благодаря его постоянным научным открытиям, и тогда ему удалось перебраться в Лондон. Вот здесь-то он и встретил впервые отца Марчисона, и случилось это тогда, когда профессор читал свою очередную лекцию в одном из научных собраний в Ист-Энде. Между ними возник небольшой разговор, и блестящая эрудиция отца Марчисона произвела впечатление на профессора, обычно относившегося к церковникам предубежденно. Против своего обыкновения, профессор, попрощавшись с отцом Марчисоном, пригласил его зайти как-нибудь в его квартиру на площади Гайд Парка. Святой отец охотно принял приглашение, тем более что ему не так уж часто выпадало бывать в Вест-Энде.

— Когда же вы придете? — уточнил профессор Гильдей, как бы показывая, что приглашение не было жестом формальной вежливости. При этом обычный суховатый звук его голоса сопроводился аккомпанементом шелеста голубых страничек записной книжки, куда он вносил своим бисерным почерком все необходимые заметки.

— В следующее воскресенье в восемь утра у меня служба в церкви Святого Спасителя недалеко от вашего дома, — сказал отец Марчисон.

— Я не посещаю церковь.

— А! — сказал святой отец тоном, в котором не было, впрочем, ни удивления, ни осуждения.

— Приходите ко мне обедать, когда закончится служба в церкви.

— Хорошо. Благодарю вас.

— В котором часу вы придете?

Святой отец ласково улыбнулся.

— После того, как прочитаю мою проповедь. Вечерняя служба — в половине седьмого.

— Следовательно, около восьми вечера вы сможете быть у меня. Не читайте слишком длинную проповедь, — добавил он шутливо. — Я живу в доме 100 на площади Гайд-парка.

Он попрощался с отцом Марчисоном, и они расстались.

В воскресенье отец Марчисон читал свою проповедь верующим, заполнившим церковь Святого Спасителя. Тема проповеди была примерно такой: если человек не возлюбит ближнего своего, как самого себя, то и неизвестно тогда, зачем он вообще существует на планете. Проповедь несколько затянулась. Когда святой отец, еще находящийся под впечатлением прочитанной проповеди, направился по адресу профессора, подсвеченные стрелки часов на арке Мабл уже показывали двадцать пять минут девятого. Заметив это, святой отец ускорил шаги, насколько ему это позволяла вечерняя толпа на улицах.

Стоял теплый апрельский вечер, и отец Марчисон деликатно пробирался среди прифрантившихся ради воскресенья женщин, среди выпущенных из казармы солдат, среди пронырливых лондонских мальчишек.

Когда отец Марчисон подошел к дому 100 на площади Гайд-парка, то профессор уже поджидал его на улице. Он стоял с непокрытой головой, поглядывал в сторону решетки парка и наслаждался теплым, немного сыроватым весенним вечером.

— Вот и вы! — воскликнул он, увидев отца Марчисона. — Все ж таки вы затянули свою проповедь. Ну-ну! Пойдемте ко мне.

— Вы правы, я несколько увлекся, — мягко сказал святой отец. — Я — из числа тех опасных проповедников, которые сбиваются на импровизацию.

— Это как раз и хорошо! Приятнее говорить не по заранее написанному, если такое, конечно, получается. Позвольте, я повешу ваше пальто, извините, я не знаю, как правильнее назвать вашу церковную одежду. Я думаю, мы немедленно сядем за стол. Вот сюда, здесь моя столовая.

Он открыл дверь справа от себя, и они вошли в продолговатую узкую комнату, оклеенную обоями с позолоченным рисунком. Потолок был темный, почти черный, и оттуда свисала электрическая лампа под абажуром золотого цвета. Стол был овальной формы, он был накрыт на две персоны. Профессор позвонил. Потом он повернулся к отцу Марчисону и сказал:

— Мне кажется, что сидящие за овальным столом беседуют более непринужденно, чем сидящие за квадратным столом.

— В самом деле? Вы так полагаете?

— Да. И я в этом убедился, пригласив одного и того же человека за квадратный и за овальный стол, в первом случае обед протекал уныло, а во втором все было великолепно. Прошу вас.

— И как же вы объясняете этот факт? — спросил отец Марчисон, усаживаясь за стол и аккуратно укладывая под собой полы сутаны.

— А! Вам интересно, — улыбнулся профессор. — Хотите, я вам скажу, как это объяснили бы вы сами?

— И как же?

— Люди, сидящие за овальным столом, связаны между собой непрерывным электрическим током взаимной симпатии. Позвольте, я вам налью супа.

— Спасибо.

Святой отец протянул тарелку и при этом почти с нежностью посмотрел на профессора добрыми голубыми глазами.

— А что, — улыбнувшись, спросил он, — вы хоть иногда бываете в церкви?

— Сегодня вечером я был там впервые после очень большого промежутка времени. Должен признаться, мне там было невыносимо скучно.

Такое признание не убавило ни доброты, ни ласкового сияния в голубых глазах святого отца. Он снова улыбнулся.

— Ну что ж, это все же печально.

— Дело не в проповеди, — сказал профессор. — Не примите за комплимент. Я ученый, я привык отмечать факты. Проповедь не навеяла на меня скуку. Если бы она была для меня скучной, то я или честно сказал бы об этом, или вообще не задел бы эту тему.

— Но из этих двух решений, какое бы вы все же предпочли?

Профессор улыбнулся почти добродушно.

— Не знаю. Что вы будете пить?

— Я не пью совсем. Впрочем, благодарен за предложение. Я убежденный враг алкоголизма. К этому меня обязывает и мое церковное призвание. Если позволите, немного сельтерской… Я все же склонен думать, что вы выбрали бы первое решение.

— Вполне вероятно, хотя это не было бы верным решением. При этом я бы обидел вас.

— Нет, я так не считаю.

Разговор шел уже в дружеском русле. Святой отец чувствовал себя хорошо и уютно, хотя потолок комнаты был такой темный. Он выпил немного сельтерской воды, испытывая при этом большее удовольствие, чем профессор от вина.

— Я понял, что вы шутили, объясняя за меня влияние овальности или квадратности стола на атмосферу застолья. Как бы вы сами объяснили это?

— Вероятно, таким образом: если стол квадратен, то блестящий, остроумный дух его несколько снижается постоянным ожиданием нападения из-за угла, тогда как у овального стола углы отсутствуют. Вы видите, для нашего обеда я предпочел овальный стол.

— Чем же это вызвано?

— Особых причин нет. Кстати, во время вашей проповеди сегодня вечером вы обошли молчанием общеизвестный факт о пагубности ожидания нападения из-за угла для возможности возлюбить ближнего как самого себя.

— О! В таком случае в вашей собственной жизни есть еще более пагубное обстоятельство: отсутствие малейшего желания отнестись с чувством симпатии к людям.

— Почему вы так думаете?

— Я об этом догадываюсь. В вашем поведении, в ваших словах, жестах это постоянно проявляется. Я знаю, что вы не одобряли мою проповедь все то время, что я ее говорил. Это так?

— Скажем, часть этого времени.

В это время слуга поменял тарелки обедающих. Это был пожилой человек, светловолосый, худощавый, с непроницаемым выражением лица. Впрочем, это был образчик идеального прислуживания у стола. Когда слуга вышел, профессор сказал:

— Ваши высказывания меня заинтересовали, хотя некоторые из них я считаю преувеличенными.

— Какие именно?

— Позвольте мне некоторые мои взгляды подать вам как бы с точки зрения эгоиста. Почти все мое время я провожу в напряженном труде, очень напряженном труде. Вы не станете возражать, что человечество использует в свое благо результаты моего труда.

— Согласен с вами, — подтвердил отец Марчисон, знакомый со многими научными открытиями профессора Гильдея.

— Моя работа, которую я делаю, не заботясь о проблемах человечества, делаю потому, что я — ученый, приносит этому человечеству точно такую же пользу, как если бы я все совершал из чувства любви к людям, желая принести им как можно больше добра и совершенно не думая о собственном интересе. Я считаю себя, лишенного абсолютно любви к ближнему, приносящим человечеству не меньше пользы, чем, скажем, сентиментальные моралисты, призывающие выпустить преступников из тюрем, или великий проповедник Лев Толстой, провозглашающий непротивление злу насилием.

— В ваших словах есть правда, я согласен с вами. Можно принести зло, действуя во имя любви, и можно сделать добро, не заботясь о том, что ты его делаешь. Мне тоже известно, что сами по себе «добрые намерения» недостаточны. И все же я убежден, что при всем том, что вы уже делаете доброго людям, не испытывая к ним симпатии, вы во много крат больше принесли бы им пользы, если бы еще и любили их. Мне кажется, что при таком условии сами ваши научные открытия стали бы еще значительнее.

Профессор, с интересом слушая, налил себе вина в бокал.

— Вы обратили внимание на моего метрдотеля? — спросил он.

— Да, я его заметил.

— Это вышколенный слуга. Он неусыпно следит за моим комфортом. При этом у него нет ни капли любви ко мне. Я с ним вежлив. Я ему хорошо плачу. Но я никогда не думаю о его жизни, он меня совершенно не интересует, как представитель человечества. Мне неизвестен его характер или, можно сказать, известен в пределах характеристики, написанной его предыдущим хозяином. Вы бы могли сказать, что нас с ним по-человечески ничто не связывает. Скажите мне, стала бы работа, которую он выполняет, совершаться лучше, если бы между нами возникла какая-то любовь, возможная между людьми, принадлежащими к различным классам общества?

— Я убежден в этом.

— Я же считаю, что его отношение к работе нисколько не изменилось бы.

— Вы забываете о том, что он по-другому тогда отнесся бы к вам, попади вы в критическое состояние.

— Что вы имеете в виду?

— Какое-либо изменение в вашем состоянии духа, здоровья. Тот момент в вашей жизни, когда вам потребовалась бы от него не помощь метрдотеля, но помощь брата. От слуги вы никогда не получите эту высшую помощь, которую можно оказать только под влиянием искренней человеческой любви.

— Это все, что вы хотели сказать?

— Да, я сказал все.

— Тогда я позволю себе пригласить вас наверх. Я покажу вам превосходные гравюры. Я их отыскал еще в Бирмингеме, когда жил там. Прошу вас сюда, это мой рабочий кабинет.

Они вошли в комнату, как бы разделенную на две, сплошь заставленную полками с книгами и освещенную невыносимо ярким электрическим светом. Окна с одной стороны комнаты выходили в парк, окна, расположенные подругой стороне, смотрели в небольшой сад, принадлежащий соседнему дому. Была одна интересная особенность: дверь, через которую они вошли в кабинет, была не видна из более отдаленной половины комнаты, которая была и меньше по размерам. Большая комната от меньшей отделялась выступом стены. В большой комнате стоял стол, заваленный книгами, письмами, рукописями. В простенке между дальними окнами находилась клетка, в которой лазил по прутьям крупный попугай серого цвета. Он медленно взбирался к верху клетки, цепляясь за проволоку лапами и клювом.

— У вас есть компаньон? — удивился отец Марчисон.

— Это простой попугай, — сухо ответил профессор. — Я купил его с определенной целью, когда занимался изучением подражательных способностей птиц. Желаете сигарету?

— Спасибо.

Они уселись. Отец Марчисон поглядывал на попугая, который, увидя вошедших, остановил свой процесс влезания и замер в характерной позе, уцепившись за перекладину клетки. Он внимательно смотрел на святого отца круглыми глазами, не лишенными умного выражения, но начисто лишенными выражения симпатии. Затем он перевел взгляд на профессора, курившего сигару. Святой отец тоже посмотрел на профессора. Тот сидел, откинув голову, задрав свою черную козлиную бородку, и при этом быстро шевелил нижней губой вверх-вниз, что вызывало забавное подрагивание бородки. Святой отец негромко засмеялся.

— В чем дело? — быстро спросил профессор.

— Мне подумалось, каким сильным должно быть критическое состояние, чтобы побудить вас искать поддержку в любви вашего метрдотеля.

Гильдей усмехнулся.

— Вы правы. А вот, кстати, и сам он.

Слуга вошел в кабинет с чашками кофе. Он поставил их и сразу неслышно исчез, словно улетучился сквозь стену.

— Скажу вам, что это существо замечательное. Почти не человек, — заметил Гильдей.

— Мне прислуживает паренек из Ист-Энда, — сказал отец Марчисон. — Он закупает провизию в лавках, приносит уголь и растапливает камин, чистит мои ботинки с тупыми носками. Вы знаете, мне с ним очень хорошо. Я знаю все его маленькие беды и желания, он тоже знает некоторые из моих забот. Он не так молчалив, как ваш слуга. Он даже болтлив и, когда увлечется каким-нибудь делом, то шумно сопит. Но я уверен, что он всегда мне придет на помощь и в случаях, которые не входят в его обязанности.

— Вкусы людей не совпадают. Мне, например, было бы очень неприятно ощущать присутствие любящего меня человека, его постоянно направленный на меня любящий взгляд.

— А как же вы миритесь с постоянным присутствием этой птицы? — Он показал на клетку, где попугай, взобравшийся на жердочку, поднял одну лапу как бы для благословения и неотрывно смотрел на профессора.

— Это совсем другое. Взгляд попугая — это взгляд имитатора. Цель этого внимательного взгляда — уловить особенности чужого поведения и скопировать их. Я испытал сегодня кое-что приятное: насладился теплом и свежестью весеннего вечера, с удовольствием послушал вашу умную проповедь, но у меня не было желания испытать еще и какие-то особые любовные чувства. Я не отрицаю, что возможна какая-то сентиментальность в разумных пределах… — он подергал свою бородку, словно предостерегая себя от уклона в эту самую сентиментальность, — но чуть только она станет переходить в более интенсивное чувство, мне сразу делается неприятно. Я даже уверен, что поддайся я такому чувству, и оно меня толкнет на совершение жестких поступков. Кроме того, оно мне будет мешать в моей работе.

— Я так не думаю.

— У меня работа особого характера, моей работе любовные переживания мешают. Нет уж, продолжим все как прежде: я буду приносить благодеяния человечеству, не любя его, а оно будет принимать от меня дары, не любя меня. Это будет лучше всего.

Он отхлебнул кофе из чашки, помолчал и затем более вызывающим тоном сказал:

— У меня нет ни времени, ни склонностей к сентиментальности.

Вскоре после этого святой отец стал прощаться. Гильдей проводил его до парадной двери, и там они постояли некоторое время. Отец Марчисон смотрел на деревья парка, высящиеся за оградой на противоположной стороне влажного шоссе.

— Я вижу, что как раз напротив вашего дома расположен один из входов в парк, — сказал он, думая о чем-то другом.

— Да, и я этим иногда пользуюсь, чтобы немного прогуляться. Во время ходьбы по аллеям иногда приходят в голову свежие мысли. Разрешите пожелать вам доброй ночи. Буду вас ждать еще.

— Я с удовольствием встречусь с вами.

Святой отец удалился, шагая большими шагами. Гильдей смотрел ему вслед, стоя у парадной своего дома.

С этого вечера отец Марчисон стал бывать в доме 100 на площади Гайд Парка. В сердце святого отца умещалась любовь ко многим знакомым ему людям и симпатия, нежность ко всему живому, а когда он стал чаще встречаться с профессором Гильдеем, то в его любвеобильном сердце отыскался уголок и для этого несчастного, по его мнению, человека. Отец Марчисон искренне жалел этого удивительно трудолюбивого человека, одаренного сильным умом и отважным характером, проявлявшимся в том, что Гильдей никогда не поддавался отчаянью, не просил у кого-либо помощи, никогда не жаловался на трудности и всегда шел прямым путем к цели. Казалось бы, что такого человека и нет причин жалеть, но отец Марчисон жалел профессора Гильдея по той причине, что тот ограничивает интересы своей жизни, лишает себя многих ее богатств, о чем знает хорошо отец Марчисон и о чем ничего не хочет знать суровый труженик науки. Святой отец все это откровенно высказывал самому Гильдею. У них с момента первой встречи сложились отношения, не допускающие никакой фальши.

В один из вечеров, когда они мирно беседовали, отец Марчисон обратил внимание Гильдея на некоторую курьезную закономерность: очень часто бывает, когда человек, не проявляющий к чему-то страстного желания, без особого труда получает это, и, напротив, тот, кто жаждет, стремится, ищет со всей страстью, он-то как раз ничего и не получает.

В ответ на это Гильдей сказал с иронической усмешкой:

— По этому закону на меня должен был хлынуть поток любви, потому что я не жажду ее, не стремлюсь к ней и не ищу ее со всей страстью.

— Не зарекайтесь.

— Да нет, я просто уверен, что иначе и не буду относиться к этой человеческой слабости.

Отец Марчисон промолчал. Он занялся концами пояса, охватывающего его черную сутану, и, завершив это занятие, сказал тихо и задумчиво, как бы говоря не с Гильдеем и не с самим собой, а отвечая на вопрос кого-то, кого не было рядом с ними:

— Да, я чувствую именно это — жалость.

— Жалость? По отношению к кому?

Но и тут святой отец не стал отвечать, он чувствовал, что вопрос профессора задан всуе, все он прекрасно понял.

Вот такими были любопытные взаимоотношения профессора и святого отца. Впервые строптивый ученый был дружески связан с человеком, который во всем был ему противоположен, а в придачу еще и жалел его.

Все, что тревожило святого отца в судьбе профессора, вызывало сострадание к нему, жалость — все это было в высшей степени безразлично самому профессору Гильдею и совершенно не занимало его мысли, когда он расставался с отцом Марчисоном. Странная, непонятная черта в характере ученого — полнейшее равнодушие.

 

II

Прошло около полутора лет. В один из осенних вечеров отец Марчисон решил навестить своего знакомого. В доме 100 на площади Гайд-парка он справился у светловолосого и худощавого метрдотеля (которого звали Питтингом), дома ли его хозяин?

— Да, сэр, он дома. Прошу вас.

Как всегда, бесшумно он шел впереди отца Марчисона по довольно узкой лестнице. Осторожно открыв дверь библиотеки, он сказал мягким бесцветным голосом:

— Отец Марчисон.

Гильдей сидел в кресле перед камином, где слабо горел огонь. Худые руки профессора с длинными пальцами лежали на коленях, голова была склонена на грудь, что придавало ему вид глубоко задумавшегося человека. Питтинг повторил чуточку громче:

— Сэр, вас хочет видеть отец Марчисон.

Профессор вздрогнул и быстро повернулся к уже переступившему порог библиотеки святому отцу.

— Страшно рад вас видеть! Идите сюда к огню.

Святой отец взглянул в лицо профессору, и ему показалось, что тот выглядит крайне усталым.

— Ваш вид мне не очень нравится сегодня. Что с вами?

— Вот как?

— Да, вы, наверное, очень много работаете. Я слышал, вы готовитесь к научной конференции в Париже. Подготовка к этой поездке заставляет вас переутомляться?

— Нисколько! Мой доклад уже готов. Я мог бы вам тут же изложить его от начала до конца. Садитесь, пожалуйста.

Отец Марчисон подсел к огню, а Гильдей снова глубоко упрятался в свое кресло и уставился на угли в камине, не говоря больше ни слова. Казалось, что он снова погрузился в размышления. Отец Марчисон посмотрел на своего друга, не стал его тревожить, достал свою трубку, набил ее табаком и закурил. Глаза Гильдея не отрываясь смотрели на огонь в камине. Отец Марчисон задумчиво оглядывал библиотеку: стены, полностью закрытые множеством книг в солидных переплетах, стол, заваленный бумагами, окна с тяжелыми гардинами из старинной парчи синего цвета, клетку в простенке между окнами. Клетка была накрыта тканью. Святой отец подумал о причине этого. Никогда прежде, когда он беседовал здесь в библиотеке с профессором Гильдеем, клетка Наполеона (так звали попугая) не была накрыта тряпкой. Он еще смотрел на эту зеленую тряпку, когда Гильдей вдруг поднял голову, воздел руки с колен, переплел их пальцы и задал неожиданный вопрос:

— Находите вы меня соблазнительным?

Святой отец посмотрел на профессора ошеломленно.

— Боже! Что я слышу из ваших уст?! И как понять ваш вопрос? Соблазнительны ли вы для другого пола?

— Вот это я не знаю, — сказал профессор угрюмым тоном и снова стал смотреть в камин. — Вот это я не знаю!..

Святой отец смотрел на Гильдея со все возрастающим удивлением.

— Вы не знаете это?! — он положил трубку.

— Ну, скажем так: считаете ли вы, что во мне есть что-то соблазнительное, что может неотразимо привлечь ко мне какое-либо… какое-либо живое существо, человека или, допустим, животное?

— Неотразимо привлечь, независимо от вашего желания или нежелания?

— Совершенно точно вы уловили мою мысль. И можно даже сказать еще точнее: если я этого совсем не желаю.

Святой отец сложил свои довольно чувственные губы бутончиком, отчего вокруг его голубых глаз пошли мелкие морщинки, и, подумав, сказал:

— Не могу сказать, чтобы это было совсем невозможно. Человек слаб по природе своей, он привязчив. Вы глумитесь постоянно над людьми, а это их не отвращает. Я нисколько не удивился бы, если бы некоторые женщины, обладающие интеллектом, постоянно ищущие людей известных, знаменитых, заинтересовались вами. Ваша репутация, ваше известное в ученых кругах имя…

— Да, да, это так, — нетерпеливо перебил Гильдей. — Все это я знаю сам. Все это я знаю.

Он резко вытянул вперед руки со сплетенными пальцами, так что хрустнули суставы. Лицо его было хмурым. Приняв прежнюю позу в кресле, он сказал:

— Мне кажется, что… — он замялся, кашлянул резким, нервным кашлем, — мне кажется, что это крайне неприятно, когда что-нибудь, что вам не нравится, полюбит вас и буквально преследует своей любовью; я слышал, что так может быть. Вы согласны?

Он повернулся немного в кресле, скрестил ноги и пристально посмотрел в глаза отцу Марчисону.

— Что-нибудь?! — удивленно спросил святой отец.

— Хорошо, хорошо, не что-нибудь, а кто-нибудь. Мне кажется, что ничего не может быть отвратительнее этого.

— По отношению к вам это, наверно, справедливо, — сказал отец Марчисон. — Но позвольте, Гильдей, как это может случиться с вами? Вы не одобряете лесть, не идете навстречу льстивым людям, как вы можете попасться на их уловки?

Гильдей мрачно покачал головой.

— Вот именно я попался. Вы правильно выразились. И самое любопытное в этой истории это то, что я… — он не договорил, резко поднялся и потянулся. — Выкурю-ка и я трубочку, — неожиданно закончил он и, подойдя к камину, взял трубку, набил ее табаком и закурил. Когда он подносил зажженную спичку к трубке, он посмотрел на покрытую зеленой тканью клетку Наполеона, а потом бросил спичку в камин. Он затянулся несколько раз и, снова посмотрев на клетку, подошел к ней. Взяв за край тряпку, он хотел снять ее с клетки, но тут же опустил обратно раздраженным жестом.

— Нет-нет, — сказал он как бы сам себе. — Нет.

Быстрыми шагами он вернулся к камину и снова сел в кресло.

— У вас, конечно, возникли вопросы, — сказал он отцу Марчисону. — Я тоже себя спрашиваю. И я не знаю, что обо всем этом думать. Я сейчас изложу вам факты, а вы мне скажете ваше мнение. Мне необходимо узнать ваше мнение. Итак, позавчера вечером, после напряженного рабочего дня, впрочем, напряженность его была не больше чем обычно, я направился на улицу, чтобы подышать свежим воздухом. Вы уже заметили, что я часто встречаю вас на улице у дверей.

— Конечно. И наша с вами первая встреча тоже началась на улице, на пороге вашего дома.

— Совершенно верно… Так вот, позавчера. Я вышел на улицу раздетым, на мне не было ни шляпы, ни пальто. Мои мысли были еще обращены к прерванной работе. Вечер был пасмурным, хотя и не абсолютно темным. Это было около одиннадцати. Да, это было в одиннадцать с четвертью. Я смотрел на решетку парка и вдруг почувствовал, что мой взгляд стремится к кому-то, сидящему в парке на скамье спиной в мою сторону. Я увидел этого человека, если это был человек, сквозь ограду парка.

— Если это был человек! Что вы хотите этим сказать?

— Постойте. Я так сказал, потому что было слишком темно, и я не мог разглядеть как следует. Я просто увидел на скамье темные очертания какой-то фигуры, да еще сидящей ко мне спиной. Был ли это мужчина, была ли женщина или ребенок — сказать было трудно. Но что-то все же было, и, главное, оно притягивало мой взор.

— Да-да, я вас понимаю.

— Мои мысли все больше притягивались этой вещью или этим человеком. Сначала я подумал, что он делает там? Затем мне стало интересно, о чем он думает. Наконец мне захотелось увидеть, как он выглядит.

— Какой-нибудь несчастный бродяга, — сказал святой отец.

— Я тоже так думал. Но все же у меня возник странный интерес к этому предмету. Настолько неотразимый интерес, что я, сбегав за шляпой, направился в парк. Я перешел через улицу. Вы знаете, что почти напротив моего дома есть вход в парк. Так слушайте, Марчисон, я вошел в парк, подошел к скамье… на ней никого не было.

— Когда вы: шли в сторону парка, вы смотрели на этот предмет?

— Какое-то время да. Но в тот самый миг, когда я входил в ограду, меня отвлекла неожиданная ссора неподалеку. Когда я обнаружил, что скамья пуста, меня охватило какое-то странное, даже абсурдное чувство: я испытал ужасную досаду, даже гнев. Я остановился у скамьи, стал смотреть по сторонам, пытаясь увидеть уходящего человека, но это было тщетно. Ночь была туманная, холодная и вокруг никого не было. Вот в таком состоянии разочарования, которое я считаю нелепым и ненормальным, я пошел обратно по направлению к дому. Когда я к нему подошел, то обнаружил, что оставил дверь открытой, точнее полуоткрытой.

— О, это неосторожно у нас в Лондоне!

— Конечно. Но я заметил это, только когда вернулся. Впрочем, я отсутствовал не более трех минут.

— Да, это так.

— Маловероятно, что за такой короткий срок кто-то мог войти.

— Мне тоже так кажется.

— Вы уверены?

— Почему вы так спрашиваете, Гильдей?

— Ну ладно, неважно…

— Впрочем, если кто-либо и вошел, то вы это узнали.

Гильдей стал кашлять. Отец Марчисон заметил, что кашель этот нервного свойства, он как бы внешне проявлял нервное напряжение, в котором пребывал сейчас Гильдей.

— Я, видно, простыл в тот вечер, — сказал профессор, словно прочитав мысли Марчисона. Затем он продолжил рассказ. — Я вошел в вестибюль, вернее сказать в коридор. — Он опять замолчал, и его нервозность стала еще ощутимее.

— И вы кого-то обнаружили?

— Разумеется, — ответил Гильдей. — Вот к этому мы как раз и подходим. Я не отличаюсь болезненным воображением, вы знаете это.

— Конечно.

— Однако, едва я вошел в коридор, как у меня появилось ощущение, что кто-то проник в дом, пока я отсутствовал. Это даже было не ощущение, а уверенность. Да, еще уверенность-то была, что именно тот, кто сидел на скамье, тот и вошел! Ну что вы на это скажете?

— Я начинаю думать, что все-таки у вас богатое воображение.

— Хе-хе! Знаете, что я вообразил? Что мы, я и тот, что сидел на скамье, одновременно задумали встретиться и поговорить. Мы и разошлись-то потому, что одновременно решили осуществить задуманное. И так сильно я в это поверил, что буквально побежал наверх. Никого не оказалось! Я спустился в столовую, и там никого. Я был очень удивлен. Не правда ли, все это странно?

— Даже очень, — согласился отец Марчисон. Голос у него стал очень серьезным.

Разговор о событии такого рода мог бы, наверно, происходить и в более шутливом тоне, но только не в этот раз. Профессор Гильдей сидел в мрачной, напряженной позе, и состояние его передавалось и не давало ни малейшей возможности перевести беседу в более легкую плоскость.

— Я снова поднялся в библиотеку, — продолжил рассказ Гильдей, — сел в кресло и стал думать о том, что произошло. Я пришел к решению вычеркнуть все из памяти и взял книгу. Чтение, может быть, и помогло бы, но только мне вдруг показалось…

Профессор резко оборвал рассказ, и отец Марчисон заметил, что он посмотрел на клетку попугая, накрытую зеленой тряпкой.

— Впрочем, оставим это… Читать я был не способен. Я решил обойти весь дом. Его можно проверить быстро — он невелик. Я и обошел все углы. Я входил во все комнаты, не пропустив ни одной. Я извинился перед прислугой, они ужинали в одной из комнат. Я не сомневаюсь, что мой визит удивил их.

— Питтинга тоже?

— О! Он вежливо поднялся и стоял все время, пока я был в комнате, но не произнес ни единого слова. Я им пробормотал что-то вроде: «Не беспокойтесь…» или похожее и вышел. Марчисон, я не обнаружил незнакомца в доме. И все же, когда я снова вернулся в библиотеку, я был убежден, что кто-то вошел в дом, пока я был в парке.

— И вышел до вашего возвращения?

— Нет, он остался и был в доме.

— Но, мой дорогой Гильдей, — начал говорить отец Марчисон, очень удивленный, — мой дорогой Гильдей, я уверен…

— Я знаю, что вы хотите сказать. Я и сам бы так сказал, будь я на вашем месте. Но не спешите, прошу вас. Я ведь убежден и в том, что загадочный посетитель до сих пор не вышел из дома. Он и сейчас здесь.

Отец Марчисон очень внимательно посмотрел на Гильдея, пораженный искренним и страстным тоном его речи.

— Нет-нет, — словно отвечая на возникший вопрос, сказал Гильдей. — Я совершенно здоров и рассудком не тронулся. Уверяю вас в этом. Вся эта история мне самому кажется такой же невероятной, какою она, несомненно, кажется вам. Но вы же знаете, что я никогда не отвергаю факты, какими бы странными они ни казались. Я всегда их исследую до дна. Я на всякий случай проконсультировался у психиатра, он нашел меня абсолютно здоровым. — Он остановился, предлагая отцу Марчисону высказаться на этот счет.

— Продолжайте, Гильдей, — сказал отец Марчисон, — вы ведь еще не закончили.

— Не закончил. В тот вечер я был совершенно убежден, что кто-то пробрался в дом, и моя убежденность все время усиливалась. В обычное время я лег спать и спал нормально. Несмотря на это, когда я проснулся, то есть вчера утром, я знал, что в доме стало на одного жильца больше.

— Могу я вас перебить? А по каким признакам вы пришли к такому выводу?

— Это опять было мое внутреннее чувство. Никаких реальных признаков не было, но я был совершенно уверен в присутствии нового человека в доме. Причем совсем рядом со мной.

— Все это очень странно! — сказал святой отец. — И вы убеждены, что в этом не играет какую-то роль нервное переутомление? Вы ощущаете ясность мысли?

— Мои мысли никогда еще не были такими ясными. Я скорее чувствую сейчас прилив здоровья. Когда я сегодня спустился к завтраку, я почему-то обратил внимание на физиономию Питтинга. Она была такой же равнодушной, невыразительной и угодливой, как и всегда. Мне было ясно, что в его поведении нет ничего необычного, что можно было бы посчитать реакцией на какие-то события. После завтрака я принялся за работу, причем ни на миг меня не оставляло сознание присутствия этого непрошеного гостя. Тем не менее я трудился не менее прилежно, чем всегда, в течение нескольких часов, ожидая все время, что какое-нибудь объяснение настанет этой тайне, рассеет тьму, обволакивающую ее. Я спустился ко второму завтраку. В половине третьего мне нужно было уехать, я должен был прочитать лекцию. Я надел шляпу и пальто и вышел из дому. Лишь только я вступил на тротуар, как сразу почувствовал внутреннее освобождение, но я был в этот момент на улице и был окружен людьми. Но я подумал, что скорее всего это создание осталось дома, но продолжает шпионить за мной.

— Минуточку! — перебил отец Марчисон. — Что вы почувствовали при этом? Страх?

— Ни боже мой! Никакого страха. Я, конечно, смущен всем этим, я пытаюсь найти разгадку, но я не ощущаю никакой тревоги. Я и тогда не был встревожен. Я прочел свою лекцию так же легко, как я делал это всегда. Вечером я вернулся домой. Когда я входил в дом, я сразу понял, что он все еще здесь. Вчера я ужинал в одиночестве, а потом провел несколько часов за чтением научного труда, очень для меня интересного. Во все время чтения меня не покидало чувство, что он здесь. Я это ощущал как то, что рядом со мной кто-то непрерывно обо мне думает. Я даже сказал бы так: пока я читал научный труд, это ощущение непрерывно усиливалось, и, когда я поднялся, чтобы идти спать, то пришел к очень странному заключению…

— Какому? — нетерпеливо спросил отец Марчисон.

— Что это создание, или эта вещь, или что бы там ни было, которое проникло в мой дом, когда я был в парке, испытывает ко мне не только простой интерес, а что-то большее.

— Что-то большее?!

— Оно меня любит или начинает любить.

— О! — воскликнул святой отец. — Так потому вы меня спросили о вашей соблазнительности.

— Именно поэтому. И вот, когда я пришел к заключению, что оно меня любит, у меня сразу появилось еще одно чувство…

— Чувство страха?

— Нет, чувство отвращения и раздражения. Только не страх! Абсолютно не страх!

Отвергая без особой к тому надобности подозрение в чувстве страха, профессор Гильдей опять взглянул на клетку, прикрытую зеленой тканью.

— Да и чего, собственно, бояться в этом происшествии? — добавил он. — Я не ребенок, дрожащий при мысли о привидениях. — Последние слова он произнес, неожиданно повысив голос. Тут же он подбежал к клетке и сорвал с нее зеленую тряпку.

Наполеон сидел на жердочке, склонив слегка набок голову. Казалось, что он спит. Свет заставил его пошевелиться, он взъерошил перья на шее, прищурил глаза, после чего стал медленно ползать по прутьям клетки то в одну, то в другую сторону, подергивая головой, как бы встряхиваясь от сна, который еще окончательно не прошел. Гильдей стоял около клетки и наблюдал за движениями попугая с каким-то напряженным и даже ненормальным вниманием.

— О! Эти пернатые абсурдны, — промолвил он, наконец, и вернулся к камину.

— Вы ничего больше не добавите к рассказу?

— Больше мне нечего добавить. Я по-прежнему чувствую присутствие чего-то в моем доме. Я по-прежнему чувствую себя объектом неослабного внимания. Должен признаться, что это внимание меня раздражает, и мое раздражение такое же неослабное.

— Вы сказали, что сейчас тоже чувствуете его присутствие?

— Да, и сейчас тоже.

— Вы хотите сказать, здесь с нами, в этой комнате?

— Даже совсем рядом.

Он снова бросил быстрый, подозрительный взгляд в сторону клетки. Попугай снова сидел на жердочке. Голова его была склонена на бок, и казалось, что он внимательно прислушивается к чему-то.

— Эта птица, — улыбнулся отец Марчисон, — завтра с удивительной точностью воспроизведет вам все интонации моего голоса.

— Что? Что вы говорите, — встрепенулся Гильдей. — Да, без сомнения, вы правы… А что вы скажете об этой истории?

— Ничего не скажу. Эта история совершенно необъяснима. Можно говорить с вами с полной откровенностью?

— Ну конечно! Для этого я и рассказал вам все.

— Я считаю, что вы крайне переутомлены. Ваши нервы издерганы. Вы просто не замечаете этого.

— А врач? Он тоже ничего не заметил?

— Да.

Гильдей выбил трубку о решетку камина.

— Возможно, — сказал он. — Я не отрицаю такое объяснение. Хотя я никогда еще не чувствовал в себе такого прилива энергии. И что бы вы мне посоветовали?

— Неделю полного отдыха где-нибудь за городом, за пределами Лондона. Свежий воздух, природа.

— Да, это прописывают всегда. Я с вами согласен. Завтра я уеду в Вестгейт, а Наполеон останется за хозяина в доме.

Решение покинуть Лондон порадовало отца Марчисона, но радость за Гильдея была тут же омрачена, почти уничтожена этим восклицанием по поводу попугая, остающегося за хозяина. Святой отец не мог себе объяснить причину этого. Он возвращался от профессора пешком и припоминал в подробностях свою первую встречу с Гильдеем полтора года назад.

Утром следующего дня профессор Гильдей уехал из Лондона.

 

III

У святого отца Марчисона было так много своих забот, что несмотря на отзывчивость и доброту, заниматься чужими делами он просто не мог из-за нехватки времени. И все же в течение той недели, когда Гильдей отдыхал на морском берегу, святой отец часто о нем думал, и мысли эти вызывали в нем удивление, а подчас и приводили в подавленное состояние. От подавленности он постарался поскорее избавиться, как от непрошеного гостя, но удивление сохранилось дольше.

Гильдей покинул Лондон в четверг. Он и вернулся тоже в четверг, предварительно сообщив отцу Марчисону, когда он собирается уехать из Вестгейта. Когда поезд прибыл на вокзал, профессор с некоторым удивлением обнаружил, что святой отец решил его встретить, он увидел его черную фигуру на перроне среди группы суетливых носильщиков.

— Марчисон! Вам удалось выкроить время, чтобы встретить меня? Вы для этого бросили свои дела?

Они обменялись дружеским рукопожатием.

— Нет, — сказал отец Марчисон, — просто я случайно оказался поблизости от вокзала.

— И решили посмотреть, удалось ли мне вылечиться?

Отец Марчисон откликнулся на шутку сдержанным смешком.

— И что же, удалось вам это? — он с интересом оглядел профессора. — Мне кажется, что удалось. Выглядите вы очень хорошо.

Профессор и в самом деле выглядел посвежевшим. Его щеки, хотя и оставались худыми, как прежде, но приобрели легкий загар, сквозь который пробивался здоровый румянец, в глазах появился энергичный, живой блеск. Распахнутое пальто профессора открывало хороший серый костюм. В руке он нес довольно увесистый чемодан.

— Я вас никогда еще не видел таким бодрым и здоровым, — сказал совершенно успокоенный отец Марчисон.

— Я и сам никогда себя не чувствовал так хорошо. У вас будет часок времени побыть со мной?

— Даже два часа.

— Отлично. Я отправлю свой чемодан с кэбом, а мы можем пешком пройти по парку до самого моего дома. Там мы посидим за чашечкой чая. Такой план вам подходит?

— Я охотно его принимаю.

Они вышли из вокзала и мимо толпы девчонок, торгующих цветами, и мальчишек-газетчиков пошли в сторону Гровенор Сквер.

— Вы хорошо провели это время? — поинтересовался отец Марчисон.

— Да, там было довольно приятно. Одиночество тоже было благотворно. Я хочу сказать, что мой компаньон отстал от меня в коридоре дома 100 на площади Гайд-парка.

— И больше вы с ним не встретитесь, уверяю вас!

— Хе-хе! — воскликнул Гильдей. — Так по-вашему, Марчисон, я просто слабец, размазня, и мне только и надо было, что отдохнуть?

— Слабец? Нет, этого я не сказал бы. Однако, и сильному человеку, если он нагружает свой мозг утомительной работой, время от времени нужен хороший отдых.

— Ну что ж, отдых был. Посмотрим, что будет.

Стало смеркаться. Они пересекли улицу у Гайд-парка и вошли в его ограду. В это время дня через парк шло много рабочего люда, возвращающегося домой. Усталые мужчины в куртках, в брюках, забрызганных грязью, несли чемоданчики или сундучки с инструментами, несли под мышкой свертки. Более молодые шли бодрее и весело перекидывались словечками, кое-кто насвистывал на ходу.

— До вечера, до вечера… — пробормотал отец Марчисон.

— Что вы сказали? — не расслышал Гильдей.

— Да нет, это я просто повторил слова модной песенки, которую насвистывал один из рабочих.

— Ах вот что! Вы знаете, этот простой люд не так уж плох. Людей такого сорта можно встретить повсюду. Их было немало и на той лекции, которую я читал, когда мы с вами встретились в первый раз. Я хорошо помню ту лекцию. Один из слушателей все хотел сбить меня своими вопросами. Рыжеволосый. Рыжие всегда пытаются возражать. Но у меня он быстро заткнулся… Ну что ж, Марчисон, сейчас мы все и узнаем.

— Что именно?

— Исчез ли мой неизвестный друг.

— Скажите мне, вы и теперь думаете, что тогда кто-то находился у вас?

— Как вы озабоченно спрашиваете? Нет, просто мне интересно узнать.

— Что-нибудь предчувствуете?

— Нисколько. Но любопытство есть.

— Следовательно, морской воздух не доказал вам, что все было вызвано переутомлением?

— Не доказал, — ответил Гильдей сухо.

— Я, однако, рассчитывал на другой эффект.

— Вы предполагали, что отдых на морском берегу докажет мне, что мое воображение было расстроено? Признайтесь, Марчисон, что вы меня отослали в Вестгейт, чтобы предотвратить предполагаемый вами острый кризис моей нервной системы.

— Да нет же, Гильдей, — спокойно ответил отец Марчисон, — я не видел у вас никаких симптомов нервного кризиса. Вы, на мой взгляд, такой человек, у которого просто невозможен подобный кризис.

— Конечно, у меня такого кризиса нет. По крайней мере, в настоящее время.

— И, я надеюсь, теперь уже в вашем доме нет чужого присутствия.

— Вы слишком серьезно восприняли эту историю.

— Как же я мог ее еще воспринять?

— Ну что ж, если мы обнаружим непрошеного гостя в моем доме, мне останется одно — просить вас изгнать злых духов из моего жилища. Но перед этим необходимо будет выполнить одну проверку.

— Какую?

— Вам нужно будет убедиться не меньше, чем мне самому, что он действительно находится в доме.

— Мне кажется, что это будет нелегко осуществить, — сказал отец Марчисон, немного удивленный этим предложением.

— Если «это» еще в моем доме, то я найду способ. И я не буду сильно удивлен, если «оно» осталось, несмотря на оздоровительный морской воздух Вестгейта.

Они уже были недалеко от площади Гайд-парка. Сумерки сгустились. Они теперь шли молча.

— Ну вот мы и пришли, — сказал, наконец, Гильдей. — Он повернул ключ, открыл дверь и пропустил отца Марчисона в коридор. Сам он вошел сразу же вслед за ним и захлопнул дверь.

— Ну вот мы и пришли, — еще раз сказал он более звучно. Он осмотрелся, электрическое освещение было включено.

— Мы выпьем чаю, как было задумано, — сказал Гильдей и крикнул: — Эй, Питтинг!..

Метрдотель, услышавший стук двери, уже спускался им навстречу по лестнице, которая вела из кухни. Он вежливо поклонился, взял одежду у хозяина и его гостя и повесил ее на стенные вешалки.

— Как дела, Питтинг? Все в порядке?

— Да, сэр.

— Принесите нам чай в библиотеку.

— Хорошо, сэр.

Питтинг удалился. Гильдей подождал, пока метрдотель исчезнет из виду, и отворил дверь в столовую. Не входя в комнату, он заглянул туда, постоял некоторое время, прислушиваясь. Потом он закрыл дверь и сказал:

— Пойдемте наверх.

Отец Марчисон вопросительно посмотрел в лицо Гильдею, но тот не отозвался на его немой вопрос. Они поднялись в библиотеку. Гильдей быстрым взглядом обвел все помещение. В камине горел огонь. Синие гардины были задернуты. Все было залито ярким светом электрической лампы — длинные ряды книг на полках, рабочий стол, приведенный в полный порядок, клетка с птицей, не покрытая тканью. Гильдей подошел к клетке. Наполеон сидел, нахохлившись на жердочке, вцепившись лапами, покрытыми кожей, напоминающей крокодилью в миниатюре. Его круглые глаза смотрели тускло, словно старческая пелена покрывала их, лишая блеска.

Гильдей очень внимательно смотрел на попугая, потом прищелкнул языком. Наполеон встрепенулся, поднял одну лапу, растопырил пальцы, переместился по жердочке к той стенке клетки, у которой стоял Гильдей, и прислонил голову к прутьям.

Указательным пальцем Гильдей почесал голову птице, разглядывая ее все так же пристально. Потом он вернулся к огню как раз тогда, когда входил, неся поднос, Питтинг.

Отец Марчисон уже сидел в кресле рядом с камином. Гильдей сел в другое кресло и стал наливать чай в чашки. Питтинг ушел, тихо затворив за собой дверь. Отец Марчисон глотнул из чашки, ему показалось горячо, и он поставил чашку на столик.

— Вы любите своего попугая? — спросил он друга.

— Как вам сказать? За ним интересно наблюдать. Попугаи птицы любопытные.

— Давно он у вас?

— Около четырех лет. Как раз перед тем, как мы с вами познакомились, я хотел его отдать. Я рад теперь, что не сделал этого.

— Ах вот как! И в чем причина?

— Позвольте мне ответить на этот вопрос позже. Через день или два.

Отец Марчисон снова взял чашку. Когда они покончили с чаепитием, он спросил у друга:

— Ну что ж, помог морской воздух?

— Нет, — ответил Гильдей.

Святой отец стряхнул крошки с сутаны, помолчал и спросил:

— Ваш посетитель все еще здесь?

— Да, — спокойно сказал Гильдей.

— Как вы узнали это? Когда узнали? Когда заглянули в столовую?

— Нет, он меня встретил здесь, когда мы вошли сюда в библиотеку.

— Каким же образом он вас встретил?

— Очень простым, он дал понять, что находится здесь. Ведь можно почувствовать чье-то присутствие, например, в темноте.

Он отлично владел собой, говорил спокойно своим обычным голосом.

— Хорошо, — сказал отец Марчисон. — Я не буду пытаться доказывать вам ложность вашего ощущения, найти ему какое-то объяснение, но, честно говоря, я очень удивлен.

— Я тоже удивлен. Никогда я не сталкивался с такими явлениями. Я понимаю, что вам трудно отделаться от мысли, что все это игра моих нервов. На вашем месте я сам думал бы так же. Но прошу вас подождать с окончательными выводами. Я убежден, что очень скоро я смогу дать вам веские доказательства того, что в моем доме кто-то присутствует.

— А каким может быть ваше доказательство?

— Пока не знаю. Нужно, чтобы это явление несколько конкретизировалось. Давайте условимся: если у меня не будет убедительных доказательств, я разрешаю вам показать меня психиатру, вы сами выберете, какому. Вы ведь и не ждете иного исхода?

Святой отец помолчал, потом сказал неуверенно:

— А что же могло быть другое? Нет-нет, это объяснимо только игрой воображения. — Он говорил так, словно и себя уже стал убеждать.

— Я постараюсь найти для вас убедительные доказательства, — сказал Гильдей. — Или уж вообще откажусь что-то доказать вам.

Когда они прощались, профессор Гильдей сказал:

— Я вам напишу письмо через один-два дня. Я полагаю, что доказательство, которое я вам собираюсь дать, можно будет осуществить, потому что мое недельное отсутствие как раз и подготовило для этого почву.

Сидя на империале омнибуса, возвращавшийся домой святой отец Марчисон заинтригованно размышлял над последними словами Гильдея.

 

IV

По истечении двух дней отец Марчисон получил короткое письмо от профессора. Он просил его прийти к нему в тот же вечер. Как раз в тот вечер отцу Марчисону нужно было присутствовать на встрече церковников в Ист-Энде, а следующий день был воскресный. Отец Марчисон написал профессору, что сможет прийти к нему только в понедельник. Ответ от профессора пришел по телеграфу: «Согласен понедельник приходите обедать семь тридцать Гильдей». В половине восьмого вечера в понедельник отец Марчисон стоял перед домом 100 на площади Гайд Парка.

Питтинг открыл дверь.

— Как себя чувствует профессор? Надеюсь, что все хорошо? — спросил святой отец, снимая верхнюю одежду.

— Думаю, что все хорошо. Профессор ни на что не жаловался, — спокойно ответил метрдотель. — Позвольте, я провожу вас наверх, сэр.

Гильдей встретил их в дверях библиотеки. Он был очень бледен и мрачен. Рассеянно он пожал руку своему другу.

— Накрывайте к обеду, — сказал он Питтингу. Тщательно затворив дверь за метрдотелем, Гильдей посмотрел на отца Марчисона. Святой отец никогда еще не видел своего друга таким озабоченным.

— В чем дело Гильдей? Все так серьезно?

— Да, все именно серьезно. Очень серьезно.

— Вы по-прежнему считаете…

— Я в этом уверен. Больше нет никаких сомнений. В тот вечер, когда я был в парке, что-то вошло в мой дом. Что это, я до сих пор не знаю. Я вам обещал дать убедительные доказательства. Прежде чем мы спустимся в столовую, я хотел бы кое-что сказать вам по этому поводу. Вы ведь помните, что я хотел дать доказательства?

— Конечно.

— Вы не представляете, что это может быть?

— Нет.

— Осмотрите внимательно комнату, что вы в ней видите?

— Ничего необычного я не вижу, — удивленно ответил отец Марчисон. — Уж не хотите ли мне сказать, что было видение?..

— О нет! Никаких видений в принятом смысле этого слова: белая простыня, прозрачный дух… Нет, до таких вульгарных вещей я еще не опустился. — Он говорил очень раздраженно. — Посмотрите повнимательнее.

Отец Марчисон посмотрел на Гильдея, потом перевел взгляд в ту сторону, куда смотрел профессор, и увидел попугая, который ползал по прутьям клетки. Движения попугая были медленными и настойчивыми.

— Это и есть доказательство?! — воскликнул отец Марчисон.

— Да, я думаю, что это и есть доказательство, — серьезно сказал профессор. — Пойдемте обедать. Я страшно голоден.

Они спустились в столовую. Все время пока Питтинг прислуживал им за обедом, профессор рассуждал о птичьих нравах, приводил интересные факты из жизни птиц, говорил об их способности подражать. Видно было, что профессор основательно изучил эту область знаний.

— Особенно сильно развиты способности подражать у попугаев.

??Они чрезвычайно наблюдательны. К сожалению, природа ограничила их в средствах для осуществления своих подражаний. Я уверен, что их подражания жестам были бы так же поразительны, как и подражания голосу.

— Вы хотите сказать, что им не хватает рук?

— Рук у них нет, но есть голова. Вот послушайте. Когда-то я знал одну старуху, разбитую параличом. Она только и могла, что качать головой вправо-влево. Сын, он у нее матрос, привез ей из плавания попугая. Он присмотрелся к старухе и стал так же качать головой. Особенно наблюдательны эти серые попугаи, они постоянно настороже.

Держа в руке бокал вина, Гильдей внимательно посмотрел на отца Марчисона. Святой отец хотел что-то сказать, и вдруг его словно озарило. Но в этот момент Питтинг поставил осторожно на стол блюдо с сырыми клецками, потом снова подошел к лифту, соединяющему столовую с кухней, и принес на стол фрукты, графинчик с вином, расставил все это очень аккуратно, стряхнул в ладонь крошки и неслышно исчез. После ухода метрдотеля отец Марчисон высказал озарившую его мысль.

— Я, кажется, понял вас. Вы думаете, что Наполеон видит этого пришельца?

— Теперь я это понял. Попугай наблюдает за ним с того самого вечера, когда он сюда проник.

Святого отца озарила вторая мысль:

— Вот почему вы накрыли его клетку.

— Вы правильно подумали. Попугай стал меня в тот вечер нервировать. Но теперь я решил наблюдать за птицей. Я потерял даром целую неделю в Вестгейте, а вот для Наполеона это время не прошло зря… Возьмите яблоко.

— Нет-нет, спасибо.

— Тогда поднимемся в библиотеку?

— Нет-нет, спасибо.

— Простите, не понял.

— А? Что я сказал? Простите, я задумался.

— Вы задумались, потому что ваша версия с нервным кризисом провалилась.

Они вышли в коридор.

— Меня поражает ваше спокойное, рассудительное отношение к происходящему, — сказал отец Марчисон.

— А как же иначе? Я — ученый, я привык относиться к фактам с точки зрения исследователя. В моей собственной жизни произошло аномальное событие, я должен изучить его.

— Да, вы совершенно правы.

Когда они пришли в библиотеку, отец Марчисон сразу посмотрел на клетку, попугай пробудил в нем любопытство, смешанное с тревогой. Легкая ироническая улыбка изогнула тонкие губы профессора Гильдея, он сразу заметил, что его друг стал воспринимать все события совсем по-иному. Святой отец увидел эту улыбку.

— Ваше предложение интересно, но окончательно вы меня еще не убедили, — попробовал он защитить сданную позицию.

— Я знаю это, но думаю, что прежде чем завершится сегодняшний вечер, вы уже будете убеждены… А вот и кофе! Давайте выпьем и одновременно начнем наш опыт. Поставьте кофе, Питтинг, и больше не беспокойте нас.

— Слушаюсь, сэр.

— Мне не хочется пить на ночь крепкий кофе, — сказал отец Марчисон. — Если можно, побольше молока.

— Давайте вообще откажемся от кофе, чтобы вы не могли сослаться на нервное возбуждение. Я уже изучил вас, вы можете сомневаться с таким же упорством, с каким вы верите.

— Прекрасно. Обойдемся без кофе.

— Но сигарету можно себе позволить. После этой небольшой паузы мы и приступим. — Он выпустил извилистую ленту голубоватого дыма.

— А как будет выглядеть этот опыт? — поинтересовался отец Марчисон.

— Мы спрячемся и будем наблюдать за поведением Наполеона. Кстати, мне это напоминает…

Он поднялся, прошел в угол комнаты, взял зеленую ткань и накрыл клетку.

— Когда мы спрячемся, я сниму тряпку.

— Скажите мне сначала, в течение этих последних дней вы что-нибудь замечали?

— Ничего, кроме ощущения, что кто-то невидимый постоянно присутствует здесь и неотрывно следит за мной. Это ощущение все время усиливается.

— Есть у вас ощущение, что он перемещается вместе с вашими перемещениями?

— Не всегда. «Оно» было в этой комнате, когда вы пришли. «Оно» и сейчас здесь. Но когда мы спускались в столовую, я чувствовал, что отдаляюсь от него. Следовательно, «оно» оставалось здесь. Давайте пока не будем об этом говорить.

Они продолжали курить, переменив тему разговора. Когда они бросили окурки в камин, Гильдей сказал:

— Теперь я предлагаю спрятаться за гардинами по обе стороны клетки. Я сдерну тряпку с клетки. Будем наблюдать, а потом обменяемся впечатлениями. Пойдемте потихоньку.

Святой отец спрятался за гардиной слева от клетки, профессор — за правую гардину. Профессор протянул руку и сбросил тряпку с клетки на пол. Попугай, как видно, спал в затемненной клетке. Свет разбудил его, и он стал двигаться по жердочке, перья у него на шее взъерошились, поочередно он поднял одну и другую лапы. Следующим его действием было почесывание спины. Голова у него хорошо поворачивалась на гибкой шее. После этого он занялся орехом, специально закрепленным для его удобства между прутьями клетки. С орехом он справлялся довольно ловко, но провозился с ним долго. Покончив с орехом, попугай стал чистить лапами крылья. Он помогал себе в этом занятии клювом, что-то выискивая в перьях. Операция чистки крыльев затянулась надолго, и отец Марчисон мог спокойно размышлять о бесполезности задуманного предприятия и трате времени, которое он мог бы употребить разумнее. Ситуация могла даже показаться комичной, но случилось совершенно противоположное, отец Марчисон все увидел в трагическом преломлении. Когда он разговаривал с профессором в столовой, впечатление было, что Гильдей вполне владеет собой, что он вполне спокоен. Сейчас, когда он спрятался за гардиной, как видно, его состояние было другим, потому что отец Марчисон вдруг почувствовал страх за него и острую жалость.

Попугай неожиданно хлопнул крыльями, вытянул шею, раздул перья на ней, после чего уселся в прежней позе и продолжил чистку крыльев. В тишине комнаты были только шелестящие звуки перьев. Отец Марчисон уловил какое-то движение гардины, за которой прятался Гильдей, как если бы потянуло сквозняком из окна. В другой половине библиотеки пробили стенные часы. От головешки в камине отломился кусок угля и упал на решетку с шуршанием сухого листа, слетевшего с дерева. Святого отца вновь объяло чувство страха и жалости. Теперь ему казалось, что поступки его друга граничили с безумием и что сам он способствовал этому.

Наполеон спокойно чистил свои крылья, видно было, что птица полагала себя в одиночестве в этой комнате. Все это стало казаться нелепым отцу Марчисону, словно он участвовал в какой-то буффонаде. Он уже готов был отодвинуть гардину и прекратить этот спектакль, но неожиданная перемена в поведении попугая остановила его. Наполеон вдруг замер, как будто он что-то заметил в дальней части, он весь потянулся вперед, потерял равновесие на жердочке, захлопал крыльями, восстановил равновесие. Отцу Марчисону показалось, что Наполеон смотрит на кого-то, стоявшего перед клеткой, но сам он никого не видел. Попугай слез с жердочки и, ковыляя по полу клетки, подошел к ее прутьям, прижал к ним голову так, как он это делал, подставляя ее под ласкающий палец профессора. Не было сомнения, чей-то палец и сейчас почесывал головку птицы. Птица видела, он не видел.

Попугай отодвинул голову от стенки клетки, потому что ласка кончилась. Цепляясь за прутья клетки, Наполеон вновь забрался на свою жердочку и стал оттуда внимательно смотреть в комнату. Иногда он наклонял голову и снова ее поднимал. Наблюдая за попугаем, отец Марчисон заметил, что совокупность его движений явственно передает, что птица следит за перемещающимся по комнате персонажем. Отец Марчисон наблюдал за птицей почти как за человеком. Ему стало казаться, что птица следит за невидимым существом точно так, как следят за объектом своего обожания слабоумные люди, то есть смиренно и упорно. Ему припомнилась одна женщина-идиотка, которая преследовала его во всех церквах, где он совершал богослужения. Она постоянно ловила его взгляд, и когда ей это удавалось, она угодливо улыбалась и начинала мелко кланяться. Вот точно такие же поклоны исполнял сейчас Наполеон в своей клетке. «Да, ведь он подражает какому-то идиоту», — вдруг сообразил отец Марчисон. Он снова обошел внимательным взглядом всю комнату, но не увидел ничего, кроме полок с книгами, кресел, стола, огня, пляшущего в камине. Вскоре попугай прекратил свои поклоны и замер в позе внимательного слушателя. Он раскрыл клюв и показал свой черный язык. Отцу Марчисону показалось, что птица собирается что-то сказать. Попугаю не удалось произнести слова, которые он, очевидно, хотел сказать. Он сделал еще два-три поклона, после чего раскрыл клюв и на этот раз что-то пробормотал. Отец Марчисон не разобрал слов, но было впечатление, что попугай бранился, а одновременно как бы и жаловался. «Похоже на голос женщины», — подумал отец Марчисон. Попугай снова стал отвешивать поклоны, сопровождая на этот раз еще и покачиванием тела в сторону, как будто он подталкивал кого-то локтем в бок. Отцу Марчисону неотступно припоминалась женщина, преследовавшая его по церквам. Она часто попадалась на его пути. Она ждала его после вечерней службы. Однажды она, встретив его, склонила голову, язык ее высунулся изо рта. Она, бессмысленно улыбаясь, припала к отцу Марчисону. Он вспомнил, как все его тело содрогнулось от ее прикосновения, какое он испытал отвращение, но не мог оттолкнуть женщину, хотя она и была слабоумной, то есть такой, с какою не очень-то церемонятся.

Попугай опять замер, прислушался, раскрыл клюв и пробормотал несколько слов воркующим голосом голубки, который в то же время не снижал угрозу и недовольство, содержавшиеся в его высказывании. Отцу Марчисону этот голос показался очень неприятным. Он слушал очень внимательно, но затруднился определить, какой голос имитировал попугай: мужской, женский или детский. Это было подражание человеческому голосу, но странно бесполому. Отец Марчисон отодвинулся вглубь от гардины и, не глядя на птицу, стал очень внимательно слушать ее слова, стараясь не думать о том, что это птица. Спустя две-три минуты голос зазвучал снова. Попугай говорил довольно долго. Похоже было, что птица воспроизводила чьи-то причитания, окрашенные нежностью, нерешительностью, а заодно и какой-то вульгарностью. Это было так неприятно, что у отца Марчисона мурашки побежали по спине. Ни одного слова разобрать было невозможно. Непонятно было, кто этот персонаж: мужчина, женщина, старец, старуха, ребенок? Но то, что он был крайне неприятен, просто отвратителен — это отец Марчисон ощущал определенно. Вскоре причитания смолкли, их сменил какой-то хрип, который тоже умолк. Наступило длительное молчание. Молчание было нарушено Гильдеем. Он отдернул гардину и сказал:

— Теперь выходите и смотрите.

Отец Марчисон вышел, щурясь от света. Наполеон неподвижно стоял в клетке на одной ноге. Голову он спрятал под крыло и казалось спал. Профессор был бледен, лицо его выражало отвращение.

— Фу! — сказал он, подошел к окну и открыл нижнюю форточку, чтобы немного проветрить комнату. Отдернутая гардина позволила увидеть за окном голые деревья в парке, сумрачно вырисовывающиеся на вечернем небе. Гильдей дышал некоторое время свежим воздухом, идущим в окно. Затем он повернулся к отцу Марчисону и воскликнул:

— Какая мерзость!

— Да, в высшей степени.

— Вам приходилось сталкиваться с этим?

— В какой-то мере.

— А мне не приходилось. Мне это отвратительно, Марчисон. — Он закрыл окно и стал нервно ходить по комнате.

— Что вы все-таки думаете об этом? — спросил он отца Марчисона, продолжая ходить.

— Что вы имеете в виду?

— Чей это был голос? Мужчины, женщины, ребенка?

— Я не могу сказать.

— И я тоже.

— Вы часто слышали эти причитания?

— С тех пор как вернулся из Вестгейта. И ни разу я не разобрал слов. Ужасно неприятный голос.

Профессор сплюнул в огонь.

— Извините, но меня буквально тошнит. — Он сел в кресло.

— Меня тоже тошнит, — честно признался отец Марчисон.

— Самое отвратительное, — продолжал Гильдей, — это то, что все это произносится существом, лишенным мозгов. Их у него не больше, чем у идиота.

Сравнение с идиотом, сходное с тем, что он и сам думал, стоя за гардиной, произвело впечатление на отца Марчисона, он откликнулся — непроизвольным жестом. Профессор заметил этот жест, потому что был очень взволнован и насторожен.

— Что вас удивило?

— Мне приходило в голову такое же сравнение.

— Какое?

— Я тоже сравнивал этот голос с голосом слабоумного.

— Для меня это хуже всего. Я привык сражаться с разумными существами. — Он вскочил на ноги, взял кочергу, размешал угли в камине, потом встал спиной к огню, засунув руки в карманы брюк.

— Вот вам голос этого существа, поселившегося у меня в доме. Красивый, не правда ли?

Эту фразу он произнес голосом, который вдруг наполнился тоской и ужасом.

— Я должен изгнать его! — закричал он. — Но как это сделать?

— Вы ощущаете, что он здесь?

— Да, но не могу сказать, в какой части комнаты.

Он осмотрелся вокруг, вглядываясь в каждый предмет.

— Вы считаете, что вас преследуют? — спросил отец Марчисон. Он, хотя и не ощущал присутствия в этой комнате невидимого существа, но состояние Гильдея начинало передаваться и ему, вызывая в его душе непонятное волнение.

— Преследуют? Нет, такая романтическая чепуха не для меня. Я просто констатирую факт, который не могу объяснить и который мне становится тягостным. Но если даже допустить какое-либо объяснение, излюбленное суеверными людьми, то ведь их привидения всегда враждебны, несут угрозу. Мой случай обратный — меня любят, мною восхищены, меня жаждут. Вот что отвратительно.

Отец Марчисон вспомнил первый их вечер, проведенный вместе. Гильдей и тогда говорил с содроганием о ком-то, преследующем его своей любовью. Невольно у отца Марчисона стала складываться своя версия. Он сам страстно любящий все живое, легко мог допустить возможность небесной кары за прегрешения. Главным грехом профессора Гильдея, по разумению святого отца, было именно отсутствие такой любви и отрицание ее. Это был грех и не малый, грех по отношению к человечеству. Версия отца Марчисона о наказании за прегрешения была очень убедительной, но когда он взглянул на искаженное страданием лицо своего друга, то постарался хотя бы не углубляться в развитие этой версии.

— Нет, здесь ничего нет. Это невозможно, — сказал он.

— Тогда кому подражает птица?

— Она подражает голосу того, кто сюда приходил.

— Это могло быть только на прошлой неделе, потому что никогда до этого попугай так не говорил. Заметьте еще вот что: наблюдать за кем-то и пытаться подражать кому-то он начинал уже до моего отъезда, но не раньше того, как я побывал в тот вечер в парке.

— Кто-то, обладающий этим неприятным голосом, побывал здесь, пока вас не было, — мягко повторил свое объяснение отец Марчисон.

— Ну что ж, сейчас я это выясню.

Гильдей нажал кнопку звонка. Почти сразу в комнату проскользнул Питтинг.

— Питтинг, — сказал профессор резким, раздраженным голосом. — Кто был в этой комнате в те дни, когда я отдыхал на морском берегу?

— Здесь никого не было, сэр. Если, конечно, не считать женщин, убирающих комнаты, и меня самого.

В бесстрастном обычно голосе метрдотеля неожиданно прозвучали приглушенные нотки удивления и почти злости.

Профессор раздраженно показал рукой на клетку.

— Попугай был все время здесь?

— Да, сэр.

— Его не переносили никуда, хотя бы на очень короткое время?

Бледное лицо Питтинга словно начало постепенно терять свою бесстрастность.

— Конечно нет, сэр.

— Хорошо. Можете идти.

Метрдотель направился к двери, стараясь, как видно, подчеркнутой прямизной тела и достоинством походки выразить свою обиду. Когда он подошел к двери, профессор его окликнул:

— Постойте, Питтинг!

Метрдотель замер на месте. Гильдей нервно поджал губы, подергал себя за бородку. Видно было, что он принуждает себя задать вопрос.

— Вы замечали. Питтинг, что… что попугай стал теперь говорить… совсем недавно стал говорить каким-то другим, очень неприятным голосом?

— Да, я это заметил, сэр.

— Ага. И когда заметили?

— Когда вы уехали, сэр. С тех пор он так говорит.

— Так я и думал! И что вы на это скажете?

— Простите, сэр, я не понял.

— Чем вы объясните, что он стал говорить таким голосом?

— Я думаю, сэр, что он просто забавляется.

— Ну хорошо, идите, Питтинг.

Питтинг исчез, бесшумно затворив дверь. Гильдей посмотрел на своего друга.

— Ну что вы скажете?

— Да, это очень странно, — сказал отец Марчисон. — Это действительно очень странно. Среди вашей прислуги нет никого с таким голосом?

— Мой дорогой Марчисон, если бы у вас появился среди прислуги человек с таким голосом, разве бы вы не избавились от него через пару дней?

— Пожалуй.

— Моя горничная прислуживает мне уже пять лет. Кухарка здесь уже семь лет. Голос Питтинга вы слышали. Эти трое и есть вся моя прислуга. Заметьте, что попугай не может придумать себе голос, он подражает только услышанному голосу. Где же он его услышал?

— Но мы ведь ни разу не слышали этот голос.

— Не слышали. И мы его не видели. А попугай? Вы же видели, как он прижимался к прутьям клетки, подставляя голову ласке? Кто-то чесал ему голову.

— Да, я это видел.

Отец Марчисон чувствовал, что ему все сильнее передается состояние Гильдея. Ему это было неприятно, стесняло его.

— Теперь вы убедились? — спросил Гильдей с легким раздражением.

— Нет. Хотя, без сомнения, вся эта история очень странная и непонятная, тем не менее я не буду убежден, пока сам не услышу, не увижу или не почувствую чье-то присутствие, как это чувствуете вы. До этого я не могу поверить.

— Или не хотите?

— Возможно. Но уже поздно, разрешите мне откланяться.

Гильдей не стал его удерживать. Он проводил его до двери.

— Я очень прошу вас прийти ко мне завтра вечером.

Просьба Гильдея немного смутила отца Марчисона, у него было приглашение на завтрашний вечер. После небольшой заминки он сказал:

— Хорошо. В девять часов я приду к вам. Спокойной ночи.

Выйдя на улицу, он облегченно вздохнул. Обернувшись, он увидел Гильдея, уходящего в коридор, и какое-то неприятное предчувствие на миг возникло у него.

 

V

Вечер, проведенный в библиотеке профессора, оставил тягостное впечатление, и, чтобы его развеять, отец Марчисон пошел к себе домой пешком. Избавиться от неприятных воспоминаний было нелегко. В ушах отца Марчисона продолжал стоять звук отвратительного голоса, которым говорила птица. Чтобы как-то заглушить этот воображаемый звук, отец Марчисон стал спокойно обдумывать пережитое событие. То, что профессор считал явным доказательством, все же не убеждало святого отца. Конечно, поведение птицы было таким, как будто у нее была галлюцинация, как будто она видела кого-то в комнате, но все это не могло убедить отца Марчисона. Интересно, что люди, отличающиеся повышенной религиозностью, верящие всем чудесам, о которых сказано в Библии, очень редко верят в возможность вмешательства сверхъестественных сил в ежедневные дела человека.

Постепенно по дороге к дому отец Марчисон привел в порядок свои мысли. Нет, он не мог, как священнослужитель, склониться к неправильному объяснению, допустить, что какие-то сверхъестественные злые силы призваны покарать его друга за то, что он отрицает любовь. Нет, все это невозможно. Перед сном отец Марчисон долго молился за своего друга перед своим очень скромным алтарем.

На следующий день вечером, когда он пришел к дому на площади Гайд-парка, дверь ему отворила женщина, горничная профессора. Поднимаясь по лестнице, отец Марчисон спрашивал себя, что же случилось с Питтингом? Гильдей встретил его в дверях библиотеки, и отца Марчисона неприятно поразила перемена в облике профессора. Лицо его было мертвенно-бледно, глаза смотрели с выражением ужасной тоски. Одежда была не в порядке, волосы не причесаны. Все говорило о том, что Гильдей переживает сильное нервное потрясение.

— А что случилось с Питтингом? — спросил отец Марчисон, беря протянутую руку Гильдея, пальцы которой дрожали.

— Он оставил службу у меня.

— Оставил службу?! — воскликнул отец Марчисон.

— Да, сегодня после полудня.

— Можно спросить, по какой причине?

— Я могу сказать. Его уход тесно связан с этой отвратительной историей в моем доме. Вы помните ваши слова, сказанные однажды, об отношениях между мной и моими слугами. Помните, я сказал, что можно выполнять свои обязанности, не испытывая любви…

— А! — догадался отец Марчисон. — Критический момент! Он настал?

— Да, он настал. Я позвал Питтинга, я попросил его отнестись ко мне, как к брату. Он отказал мне в братской любви. Я стал упрекать его. Он пригрозил, что уйдет от меня. Я сказал, пусть уходит. Он ушел. Что это вы на меня так смотрите, Марчисон?

— Нет, я не осуждаю вас, — проговорил отец Марчисон, отведя взгляд. Он посмотрел в сторону клетки. — А что Наполеон тоже вас покинул?

— Я продал его сегодня одному из этих торговцев с авеню Шефтсбери.

— Почему?

— Мне стал невыносим его голос. Кроме того, мне уже не нужно ничего доказывать с его помощью, а убеждать других, простите, Марчисон, у меня нет желания. У меня никаких сомнений больше не осталось, ни капли.

— Может быть вы мне объясните это?

— Извольте.

Они стояли около камина, огонь в нем ярко горел, приятно согревая. Гильдей начал рассказывать:

— Прошлой ночью я это почувствовал.

— Что? — воскликнул отец Марчисон.

— Я поднимался, чтобы лечь спать и почувствовал, что кто-то идет рядом и прижимается ко мне.

— Какой ужас! — вырвалось у отца Марчисона.

Гильдей мрачно улыбнулся.

— Не спорю, это было ужасно, и вот почему я позвал Питтинга.

— А что это было? На что похоже?

— Я ничего не слышал и ничего не видел, но ко мне трижды прижалось человеческое существо, как бы ласкаясь. Первую ласку я получил, когда только вступил ногой на первую ступеньку лестницы. Не скрою, я взлетел вверх по лестнице, как будто за мной кто-то гнался. Не слишком красиво, но что делать? Когда я входил в спальню, существо прижалось ко мне во второй раз с отвратительной ласковостью.

Гильдей замолчал и повернулся к огню, подперев голову рукой. В его позе отец Марчисон почувствовал бессилие и отчаяние.

— Что было дальше? — осторожно спросил он.

— Дальше? — Гильдей поднял голову, лицо его выражало страдание. — Дальше? Стыдно признаться, Марчисон, но я совершенно утратил самообладание. Я стал отталкивать невидимое существо, а оно еще крепче прижималось ко мне. Это было нестерпимо. Тогда я стал звать Питтинга, я кричал. По-моему, я даже кричал: «На помощь!».

— Он пришел, конечно?

— Да, он пришел. Как всегда равнодушный. Отсутствие эмоций у него и избыток их у меня, такой контраст вызывал у меня раздражение. Кажется, это было так, потому что я тогда был сам не свой, потерял голову. — Он замолчал, потом сказал: — Зачем я все это вам рассказываю?

— Что вы сказали Питтингу?

— Я сказал, что он мог бы прийти и побыстрее. Он извинился. В голосе его не появилось человеческих ноток, это меня просто взбесило. Я прочитал ему нотацию, я сравнил его с машиной, я ему наговорил оскорблений. Но тут невидимое существо прижалось ко мне в третий раз. Я попросил Питтинга помочь мне, побыть со мной. Не знаю, обидело ли его мое поведение, если вся необычность ситуации испугала его, только он не согласился остаться со мной и сказал к тому же, что он нанимался в качестве метрдотеля, а не для того, чтобы сидеть с кем-то ночью. Мне кажется, он решил, что я много выпил за ужином. Я еще кричал на него, оскорблял, называл трусом. Наутро он пришел за расчетом. Я отпустил его с хорошей рекомендацией. Заплатил за месяц вперед.

— Это происходило утром. А что было ночью?

— Я не стал ложиться спать.

— А где вы были? В спальне?

— Да, и дверь ее оставил открытой.

— Чтобы «он» мог уйти? Он остался?

— Это существо не покидало меня ни на миг, но больше и не прикасалось ко мне. Когда рассвело, я принял ванну, а потом лег в постель и лежал некоторое время, не закрывая глаз. После первого завтрака у меня было объяснение с Питтингом, об этом я уже вам говорил. Потом я поднялся сюда. Нервы мои были на пределе. Я сел к столу, попробовал писать, попробовал сосредоточиться. Но тут было нарушено молчание и самым ужасным образом.

— Как?

— Началось бормотание этого мерзкого, идиотского голоса с интонациями нежности, объяснения в любви.

Гильдея всего передернуло от одного воспоминания об этом. Он тут же взял себя в руки и сказал решительно:

— Больше я не мог. Я вскочил, схватил клетку с птицей и отвез ее к торговцу, как я вам тоже говорил. В тот момент я, наверно, был близок к помешательству. Я помню, что, выйдя из этой скверной лавчонки, я остановился на тротуаре и расхохотался посреди толпы этих уличных торговцев зверьем: морскими свинками, щенками, кроликами. Мне думалось, что, продав попугая, продав проклятый голос, я избавился от наваждения. Не тут-то было! Едва я вошел в дом, как понял, что эта гнусная тварь по-прежнему здесь. Она и сейчас, пока мы разговариваем, присутствует. Она будет здесь всегда. Что мне делать, Марчисон? Как избавиться? Мне невыносимо присутствие этого существа!

Он замолчал, молчал и отец Марчисон. Святой отец всей душой сочувствовал своему другу, он видел его отчаяние, но он понимал, что у него нет средств для помощи, повлиять на сложившийся стереотип у профессора он не мог. Он попробовал еще раз сделать подробный обзор комнаты, он всматривался подолгу в каждый предмет, он даже пытался себя настроить в лад, вызвать в себе какие-то подозрения, но из этого ничего не выходило, он абсолютно не чувствовал присутствия здесь таинственного существа. В конце концов он сказал:

— Гильдей, я не имею права сомневаться в реальности тех мучений, которые вы испытываете в этом доме. Вам необходимо немедленно уехать. Когда вы должны выступать с докладом в Париже?

— На следующей неделе. Через девять дней.

— Отправляйтесь завтра же в Париж. Ведь вы сказали, что «это» никогда не сопровождало вас за порогом вашего дома?

— До сих пор это не случалось.

— Уезжайте завтра утром. Не возвращайтесь, пока не состоится ваш доклад. Посмотрим, может быть, на этом и закончится эта неприятная история. Не надо терять надежду, мой друг.

Отец Марчисон поднялся, пожал руку профессору.

— В Париже у вас много друзей, общайтесь с ними. Ищите развлечений, старайтесь отвлечься. Я всей душой желаю, чтобы вам настало избавление.

Отец Марчисон говорил мягко, убежденно, искренне, и этот тон дошел до Гильдея. Профессор, в свою очередь, пожал руку отцу Марчисону и слегка растроганно сказал:

— Спасибо вам. Завтра в десять утра идет поезд на Париж. Вечером я пойду в гостиницу «Гровенор», рядом с вокзалом, и переночую там. Так будет удобнее попасть на поезд.

Возвращаясь домой, отец Марчисон вспоминал эту последнюю фразу профессора «так будет удобнее попасть на поезд». Неужели профессор уже так слаб, что для него имеют значения такие удобства? Эта мысль поразила отца Марчисона.

Прошло несколько дней, писем из Парижа еще не было. Это молчание как раз успокоило отца Марчисона. Видимо, профессор занялся делами, и ему было не до писем. Настал день, когда Гильдей должен был читать доклад. На следующее утро отец Марчисон раскрыл «Таймс», чтобы найти отчет об этом парижском совещании ученых. Он просматривал газетные столбцы и вдруг остолбенел. В колонках отчета он прочитал следующее:

«С большим сожалением нам приходится сообщить, что вчера на совещании в Париже профессору Гильдею стало плохо во время его выступления перед учеными. Когда он поднимался на кафедру, всем бросилась в глаза его бледность и нервозность. Тем не менее он в течение четверти часа читал свой доклад на французском языке с обычной для его выступлений легкостью. Вдруг его выступление прервалось, он потерял уверенность, стал оглядываться по сторонам с какой-то тоской во взгляде. Он попытался продолжать доклад. Это было мучительное зрелище: он терял нить рассуждений, потом брал себя в руки, речь его становилась более вразумительной. Наконец, он замолчал, сошел с кафедры, пошел по эстраде, словно убегая от кого-то и отмахиваясь руками. Затем он потерял сознание.

Невозможно описать тот эффект, который был произведен на публику. Многие вскочили с мест, женщины вскрикивали и плакали. На какой-то миг возникла самая настоящая паника.

Из Парижа нам сообщили, что состояние профессора Гильдея вызвано его переутомлением, и, как только он почувствует себя лучше, ему помогут вернуться в Англию, где дальнейшее лечение и отдых поставят его окончательно на ноги. Будем надеяться, что так оно и будет, и наш уважаемый профессор Гильдей еще послужит своей научной деятельностью обществу».

Отец Марчисон отложил газету и побежал на телеграф. Он отправил в Париж телеграмму самому профессору, и в тот же день получил ответ: «Возвращаюсь завтра. Прошу прийти вечером. Гильдей».

В назначенный вечер отец Марчисон отправился на площадь Гайд Парка. Его сразу же провели к профессору. Гильдей сидел в библиотеке перед камином. Бледность его лица можно было уже назвать бледностью призрака. Колени его были укутаны одеялом. У него был вид человека, изможденного долгой болезнью. В расширенных глазах застыло выражение ужаса. Отец Марчисон все это отметил с горьким чувством сострадания. Он хотел выразить свое сочувствие, но Гильдей остановил его жестом трясущейся руки:

— Я знаю, знаю… Эта история в Париже…

— Ах, вам не следовало уезжать, — взволнованно сказал отец Марчисон. — Я был неправ, посоветовав это. Вы были не в состоянии…

— Я был в очень хорошем состоянии, — перебил его Гильдей. — Дело все в том, что эта тварь поехала со мной в Париж.

Он быстро осмотрелся вокруг, подвинул кресло и подтянул одеяло повыше на колени. Отец Марчисон спросил себя, почему он так кутается — огонь в камине ярко горит и вечер не очень холодный.

— Это существо поехало со мной в Париж, — повторил Гильдей. Видно было, что он изо всех сил старается говорить спокойно. Но вдруг он сорвался и стал быстро и с отчаянием в голосе жаловаться: — Марчисон, это создание не отходит от меня ни на шаг. Оно теперь выходит из дому вместе со мной, его идиотская любовь ко мне выросла до предела. Оно отправилось со мной в Париж, всюду было со мной, даже на кафедре, когда я читал доклад. Оно прижималось и ласкалось ко мне. Оно вернулось со мной в Лондон. Оно сейчас здесь. Мы разговариваем, а оно прижимается ко мне, гладит меня, гладит мои руки. Марчисон, неужели вы не чувствуете, что оно здесь? О мой друг! Неужели вы не чувствуете?

— Нет, — честно ответил отец Марчисон.

— Я пытаюсь защититься от этого прикосновения, но тщетно, — он судорожно подтянул повыше толстое одеяло.

«Вот почему он кутается в одеяло», — подумал отец Марчисон.

— Что же это? Почему это мне? Почему этой ночью?

— Может быть, это — наказание, — сказал отец Марчисон.

— За что?

— Вы не признаете любовь. Вы отвергаете любые человеческие чувства. Вы никого не хотите любить, но вам неприятно и когда вас любят. Вот. Может быть, это — наказание.

Гильдей испуганно посмотрел на святого отца.

— Неужели это так?

— Я не могу утверждать, но такое объяснение возможно. Постарайтесь терпеть. Даже больше — постарайтесь принять терпимо эту ласку-наказание. Если вы послушаетесь моего совета, вполне возможно, что наказание прекратится.

— Это незримое существо, конечно, не хочет мне зла, я это ощущаю. Оно меня любит, преследует своей любовью. Не могу понять, чем это я вызвал такую горячую любовь. Но для человека моего склада, органически не переносящего любовные отношения, это и есть самое неприятное в этой истории. Пусть оно угрожает мне, это существо, пусть нападает — я стану человеком, мужчиной, я буду защищаться. Но чем ответить на это слюнявое, идиотское обожание? Вот оно, вот! Его ласковые пальчики-щупальца бегают по мне! Вот они около сердца, хотят по его биению выведать мои сердечные тайны. Что выведать? Я ненавижу, ненавижу!.. — Гильдей приподнялся взволнованно в кресле и снова упал в него. — Я не могу больше, Марчисон! Я умру! Я умираю.

— Гильдей, — сказал он тихо, но внушительно, — прошу вас, вокруг полными тоски и ужаса глазами. Отец Марчисон понял, что Гильдей делает отчаянную попытку, хотя бы увидеть то неизвестное, что истязает его своей любовью.

— Гильдей, — сказал он тихо, но внушительно, — прошу вас, смиритесь, терпите. Больше того, уступите желанию этого существа. Дайте ему то, что оно просит.

— Да ведь этой моей любви оно просит!

— Научитесь отвечать ему любовью на любовь, и оно вас покинет, получив желанное.

— Вот-вот! Вы заговорили как проповедник. Не отвергайте просящего, не противьтесь обижающему. Вы заговорили как проповедник.

— Как друг. Ко мне внезапно пришла эта мысль. Она словно родилась в моем сердце. Это и мне урок. Я получал уроки тоже. Были и тяжелые уроки. Смиритесь, Гильдей, умоляю вас.

— Невозможно! Для меня невозможно! — воскликнул Гильдей. — Ненависть, вот что я могу ему дать в ответ! Только ненависть, не любовь. Ненависть!

В то время, как он исступленно выкрикивал эти слова, бледность заливала его лицо, делая его похожим на лицо трупа. Только испуганные глаза своим лихорадочным блеском говорили, что лицо принадлежит живому человеку. Отец Марчисон испугался за жизнь профессора, ему казалось, что тот сейчас потеряет сознание. Однако профессор выпрямился в кресле и закричал пронзительным голосом:

— Марчисон! Марчисон!

— Я здесь.

Бессмысленная, неожиданная радость осветила лицо Гильдея. Глаза его заблестели совсем другим блеском, ужас из них исчез.

— Оно согласилось уйти! Оно хочет уйти! Не говорите ничего, откройте окно! Скорей откройте для него окно!

Удивленный отец Марчисон подошел к ближайшему окну, отдернул гардину и открыл окно. Сразу стал слышен шорох ветвей в парке. Гильдей наклонился вперед, опираясь на подлокотники кресла. На миг в комнате воцарилось молчание, потом Гильдей тихо сказал отцу Марчисону:

— Нет, откройте еще дверь. Дверь! Я понял, что оно хочет уйти тем же путем, каким пришло. Скорее, Марчисон, скорее!

Почти не веря в эти новые причуды, отец Марчисон поспешил к двери, чтобы успокоить друга. Он широко распахнул дверь и повернулся к Гильдею. Гильдей стоял, слегка наклонившись вперед. Его взгляд выражал нетерпеливое ожидание. Увидев, что отец Марчисон повернулся к нему, Гильдей нетерпеливым жестом указал в коридор.

Отец Марчисон торопливо сбежал по лестнице. Когда он бежал в темноте по ступенькам, ему показалось, что сверху из комнаты долетел приглушенный крик. Отец Марчисон все же добежал до входной двери и отворил ее. Прижавшись спиной к стене, он постоял некоторое время. Полагая, что причуда Гильдея выполнена им правильно, он собрался закрыть дверь и взялся уже за ручку, но тут он почувствовал непреодолимое желание посмотреть в сторону парка. На небе был молодой месяц, и ночь не была слишком темной. Отец Марчисон нашел взглядом ту скамью за оградой парка.

Что-то сидело на этой скамье, какая-то темная фигура, съежившаяся, в странной позе.

Отец Марчисон смотрел не отрываясь на это существо на скамье с любопытством и страхом. Может ли это быть? Он, не отрывая взгляда, перешел улицу и уже хотел войти в ограду. Внезапно он был остановлен рукой, крепко взявшей за плечо. Это был полицейский, подозрительно посмотревший ему в лицо.

— Что это вы замышляете? — спросил он строго.

Полицейского можно было понять, слишком необычно было поведение этого священника, пробиравшегося какой-то крадущейся походкой, с глазами, устремленными в одну точку, с непокрытой головой.

— Что вы, господин полицейский! У меня нет на уме ничего плохого. — Он сунул монетку в ладонь полицейского, и тот отошел.

Немного постояв, отвлеченный этим вмешательством, отец Марчисон все же продолжил свое намерение. Он поспешил к скамье, но убедился, что она пуста. Все повторилось как в тот раз с Гильдеем. Отец Марчисон вернулся и поспешил подняться в библиотеку.

На ковре перед камином лежал навзничь профессор Гильдей, прижавшись головой к ножке кресла. Черты лица его были искажены ужасом. Отец Марчисон бросился к нему и убедился, что он мертв.

Когда явился врач, он установил причину смерти — сердечный приступ.

В ответ на это отец Марчисон задумчиво сказал:

— Сердечный приступ. Вот что это было, — и, повернувшись к врачу, спросил: — Его можно было спасти?

— Возможно. Если бы он гораздо раньше обратился к врачу по поводу сердечного расстройства. Когда сердце ослаблено, нужно вести очень размеренный образ жизни. Я слышал, что профессор Гильдей делал много научных открытий, видимо, это поглощало его силы. Ему бы следовало жить по-другому.

— Да-да! Вы правы, — печально сказал отец Марчисон.

 

Эдвард Лукас Райт

Лукунду

 

— Тому, что увидишь своими глазами и услышишь своими ушами, можно верить, — сказал Твомбли.

— Не всегда, — мягко возразил Сингльтон.

Все посмотрели на Сингльтона. Твомбли стоял спиной к огню, широко расставив ноги. Он как обычно держался на первом плане, а Сингльтон как обычно держался в тени. Но если Сингльтон начинал говорить, то всегда ему было что сказать. Мы смотрели на Сингльтона с молчаливым ожиданием.

— Я вспомнил, — сказал, выждав небольшую паузу, Сингльтон, — кое о чем, что я видел и слышал в Африке.

До сих пор мы не верили, что когда-нибудь вытянем из Сингльтона подробности о его пребывании в Африке. Подобно тому, как некоторые альпинисты рассказывают лишь о подъеме и спуске, минуя все подробности, так и Сингльтон сообщил нам только, что он отправился в Африку и вернулся оттуда. Понятно, что произнесенные Сингльтоном слова, обещавшие рассказ, сразу приковали наше внимание.

Твомбли отошел от камина, как бы сойдя со сцены, и никто даже не обратил на это внимание. Ситуация изменилась: Сингльтон завладел компанией. Кое-кто из нас закурил сигары, приготовясь к интересному. Сингльтон тоже закурил, но его сигара вскоре затухла, и он не стал зажигать ее снова.

 

I

Мы были тогда в Больших Лесах. Мы хотели встретить племя пигмеев. Согласно теории Ван Ритена карлики, открытые Стэнли, должны быть метисами, происходящими от негров и истинных пигмеев. Ван Ритен надеялся открыть неизвестную расу людей, рост которых был не больше девяноста сантиметров. Но нам так и не встретились такие люди.

В тех местах, о которых я говорю, туземцы встречались редко, дичи тоже было немного. А кроме дичи питаться было нечем. Нас окружали густые леса, сырые, сочащиеся влагой. Мы были в этих лесах незнакомым явлением. Здешние дикари никогда еще не видели белого человека.

Неожиданно для нас к вечеру одного из дней в наш лагерь пришел англичанин. Он был крайне измотан. Мы о нем ничего не слыхали, а он слышал о нас, и он шел пять дней, чтобы встретиться с нами. Его проводник и носильщики были не менее уставшими, чем он сам. Несмотря на то, что одежда англичанина почти превратилась в лохмотья, а к его подбородку пять дней не прикасалась бритва, сразу можно было понять, что по своей натуре он был человек чистоплотный и понимавший толк в хорошей одежде. Он явно относился к числу людей, бреющихся каждый день. Он был небольшого роста, ощущалось, что темперамент у него холерический, что нервная система у него чувствительная и возбудимая, и тем не менее ему удавалось не выражать на своем лице, типичном лице британца, абсолютно никаких эмоций, так что со стороны можно было подумать, что этот человек не способен испытывать никаких человеческих чувств. Англичанин намеревался обойти вокруг света, сохраняя комильфо цивилизованного человека и не докучая никому.

Имя англичанина было Этчем. Он нам представился очень скромно, а к еде он относился с такой сдержанностью, что мы ни за что не подумали бы, что в течение пятидневного перехода он поел всего три раза и причем очень понемногу, если бы наши носильщики не узнали это от его носильщиков.

Когда мы закурили сигареты после еды, англичанин объяснил нам, почему он пришел.

— Мой шеф сильно болен. Он не выдержит, если ему не помочь. Вот и я подумал…

Он говорил неторопливо, ровным тоном, мягко, но все же капельки пота, выступающие под его кустистыми усиками, показывали, какое внутреннее волнение ему приходится сдерживать. Если же прислушаться более внимательно к его речи, то можно было уловить, что старательно сдерживаемые эмоции все-таки просачивались в звуки его голоса. Слушая англичанина, я сразу был растроган и взволнован просительным тоном его голоса и тревожным нетерпеливым взглядом его грустных глаз, я сразу почувствовал степень его беспокойства за судьбу своего начальника. В отличие от меня, слова англичанина не произвели на чувства Ван Ритена никакого впечатления, а если и произвели, то он это хорошо скрыл. Однако он слушал внимательно, что меня удивило, потому что Ван Ритен относился к тем людям, которые отказывают резко и сразу. Нет, Ван Ритен слушал внимательно. Он даже поинтересовался:

— А кто ваш шеф?

— Стоун, — ответил англичанин.

Мы оба были поражены этим ответом. В один голос мы воскликнули:

— Ральф Стоун?!

Этчем подтвердил.

Буквально на несколько минут это сообщение повергло нас в молчание. Ван Ритен никогда не встречался с Ральфом Стоуном, но я когда-то был с ним в одной школе. Мы иногда в разговоре с Ван Ритеном касались Ральфа Стоуна. Мы знали из тех рассказов, что ведутся у лагерных костров, что два года назад на территории Балунды, к югу от Луэбо, ему удалось победить в противоборстве с неким колдуном и его соплеменниками. В знак его победы дикари подарили ему обломки священного музыкального инструмента поверженного колдуна.

До этого мы считали с Ван Ритеном, что если Ральф Стоун и находится еще в Африке, то его во всяком случае нет в этих краях, где мы разыскиваем пигмеев. Оказалось совершенно для нас неожиданно, что он опередил нас.

 

II

Так неожиданно возникшее перед нами имя Стоуна, произнесенное Этчемом, пробудило в моей памяти целый рой воспоминаний. Припомнилось многое: его происхождение из совсем не простой семьи, трагическая гибель родителей, блестящие успехи в годы учения, огромное унаследованное богатство, его известность, граничащая со славой, но тут же и его романтический побег с молодой писательницей, широко известной как своими книгами, так и своей красотой, и его скандальный бракоразводный процесс, затем целый калейдоскоп его разводов и повторных вступлений в брак и, наконец, поездка на черный континент. Все эти воспоминания беспорядочным вихрем пронеслись в моей голове, и наверное, то же самое происходило и с Ван Ритеном, потому что он задумчиво молчал. Потом он спросил:

— А где Вернер?

— Он умер, — ответил Этчем. — Он умер еще до того, как я решил принять участие в экспедиции Стоуна.

— Вы не были со Стоуном в Луэбо?

— Нет. Я присоединился к нему позже.

— Кто с ним в экспедиции?

— Только его прислуга из Занзибара и носильщики.

— Что за носильщики?

— Из племени Мангбату, — ответил Этчем так просто, как будто это ничего не значило.

На нас-то с Ван Ритеном такое сообщение произвело должное впечатление. Никому еще не удавалось использовать носильщиков из племени мангбату за пределами их территории, и никогда они не нанимались носильщиками в длительные и трудные экспедиции. Не зря, очевидно, Ральфа Стоуна считают человеком, обладающим невероятной силой убеждения.

— А долго вы были в краях племени мангбату? — поинтересовался Ван Ритен.

— Несколько недель. Стоун заинтересовался этим племенем. Он составил подробный словарь их языка. Согласно его теории племя мангбату отпочковалось от племени балунда, а теория основана на сходстве многих обычаев этих племен.

— Чем вы питались? — спросил Ван Ритен.

— В основном, дичью.

— Давно ли Стоун слег?

— Больше месяца прошло уже.

— И это вам пришлось охотиться для пропитания всей экспедиции? — воскликнул Ван Ритен.

На лице Этчема еле заметно выступил румянец.

— У меня было много и промахов в стрельбе. Я и сам не очень хорошо себя чувствовал.

— Чем болен ваш шеф?

— Это похоже на фурункулез.

— Но это же не очень опасно. От двух-трех фурункулов не трудно избавиться.

— Это не совсем фурункулы, и их не два-три, их десятки. Если бы это были фурункулы, он бы уже давно от них умер. Я не знаю, как вам лучше объяснить. Понимаете, это одновременно и менее опасно и гораздо хуже…

— Что вы хотите этим сказать?

Этчем немного поколебался и ответил:

— Болезнь протекает не так, как при фурункулезе. Стоун не испытывает боли, у него почти не повышается температура, но у меня создается впечатление, что затронута больше его психика. Когда появился первый фурункул, Стоун позволил мне сделать перевязку, но когда пошли новые фурункулы, он стал их скрывать и от меня, и от туземцев из числа своей прислуги. Он все время лежит в своей палатке, и когда появляются фурункулы, он не разрешает мне менять бинты и вообще не позволяет находиться рядом с ним.

— У вас много бинтов в запасе?

— Они еще есть, но Стоун не позволяет вообще менять ему бинты. Он сам делает себе перевязку одними и теми же бинтами, стирая их.

— Как он обрабатывает нарывы?

— Он вскрывает их бритвой и срезает под корень на уровне мяса…

— Что вы говорите?! — вскрикнул Ван Ритен.

Англичанин ничего не ответил, только посмотрел ему в глаза.

— Простите мою вспышку, — тут же сказал Ван Ритен, — но меня это поразило. Если бы это в самом деле были фурункулы, он уже давно был бы мертв.

— Я же вам и сам сказал, что это не фурункулы, — тихо сказал Этчем.

— Но создается впечатление, что этот человек не в здравом уме.

— Я точно так же думаю. Я уже не могу больше ни советовать ему, ни контролировать его поведение.

— Сколько нарывов обработал он таким способом?

— Два, насколько мне известно.

— Два?

На лице Этчема опять проступил румянец.

— Я это подглядел через дырку в палатке. Я вынужден был тайком наблюдать за ним, потому что он уже не отвечал за свои поступки.

— Да-да, вы совершенно правы, — согласился Ван Ритен. — И вы застали его дважды за этим занятием?

— Я предполагаю, что и с другими нарывами он поступал так же.

— Сколько их было у него?

— Десятки.

— Он ест что-нибудь?

— Ужасно много! Больше чем два носильщика.

— Он может ходить?

— Только ползает немного и при этом стонет.

— Температура у него все же повышена, так вы сказали?

— Да, температура повышена.

— Бредит?

— Дважды бредил. Всего два раза. Первый раз, когда появился первый нарыв, а потом бредил еще один раз. При этом он никого не подпускает. Но мы слышим его бред, и дикарей он пугает.

— Он говорит на их языке?

— Нет, но он, очевидно, говорил на диалекте, близком их языку. Носильщик Хамед Бургаш сказал, что это язык племени балунда. Я плохо знаю этот язык. Мне не очень легко даются языки, Стоун — другое дело, он выучил за одну неделю столько слов языка мангбату, сколько я не выучил бы и за год. Все же мне показалось, что слова, которые он произносил в бреду, были из языка племени мангбату. Во всяком случае, эти слова очень пугали носильщиков-мангбату.

— Пугали? — переспросил Ван Ритен.

— Людей из Занзибара тоже. Меня его бред тоже испугал, но меня он испугал по другой причине. Стоун говорил двумя разными голосами.

— Двумя голосами?

— Да, — сказал Этчем более взволнованно. — Двумя голосами, словно это был разговор двух людей. Один голос был его собственный, второй голос тонкий, слабый, писклявый. Я никогда не слышал таких голосов раньше. Когда он говорил своим голосом, мне показалось, что он говорил на языке мангбату, причем некоторые слова я знал. Например, «недру», «метабаба» и «недо», что означает: «голова», «плечо» и «бедро». Возможно, что он произносил также «кудра» и «некере» («говорить» и «свистеть»). Когда же он говорил тоненьким голоском, то я смог разобрать слова: «матомипа», «ангунзи» и «камомами» («убить», «смерть» и «ненависть»). Хамед Бургаш сказал, что он тоже слышал эти слова, а он знает язык мангбату гораздо лучше меня.

— А что говорили носильщики?

— Они произносили «Лукунду», «Лукунду». Я не знал этого слова. Хамед Бургаш сказал, что на языке мангбату это означало «леопард».

— Это слово у мангбату применяется для колдовства, — сказал Ван Ритен.

— Меня это не удивляет. Уже только слыша два этих голоса, можно было подумать о колдовстве.

— Один голос отвечал другому? — спросил Ван Ритен, и было заметно, что он старается придать вопросу малозначительность.

На этот раз лицо Этчема вместо румянца покрылось бледностью.

— Иногда они говорили одновременно.

— Два голоса одновременно?!

— Так показалось не мне одному. Кроме того, было и еще кое-что…

Он замолчал и вопросительно посмотрел на нас.

— Разве может так быть, чтобы один и тот же человек сразу говорил и свистел?

— Что вы хотите сказать?

— Мы все услышали, как Стоун говорил своим собственным, довольно низким и густым голосом, но при этом слышался высокий, резкий свист. Впечатление было чрезвычайно странное. Сам свист был очень необычный. Свист мужчины отличается от свиста женщины или девочки. Представьте себе, что свистит самая крошечная девочка на свете, причем свистит без передышки и все время на одной и той же ноте. Вот таким и был свист, сопровождавший низкий голос Стоуна, но он был еще пронзительнее, чем голос той предполагаемой девочки.

— И вы не подошли к Стоуну?

— Стоун не агрессивен по натуре, — сказал Этчем, — и тем не менее мы почувствовали угрозу с его стороны, не такую, какая может быть выражена разъяренным человеком или психически больным, а угрозу спокойную, но твердую. Он сказал, что если хоть один из нас (а я был тоже включен в это число) приблизится к нему во время припадка, то осмелившийся это сделать умрет. Он казался монархом, повелевшим своим подданным оставить его одного на смертном ложе. Никто не осмелился нарушить приказ.

— Конечно, — согласился Ван Ритен.

— Теперь ему очень плохо, — повторил Этчем упавшим голосом. — Я подумал, может быть, вы…

Как бы он ни старался говорить спокойно, без эмоций, мы явственно ощутили, как сочувственно он относится к Стоуну и как близко к сердцу принимает его несчастье.

Как и у большинства энергичных людей, в характере Ван Ритена явным фоном служил суровый эгоизм, который и проявился в этот момент. Он сказал, что наша жизнь, как и жизнь Стоуна, определяется каждым наступившим днем и так же подвержена риску; что он допускает существование взаимной связи между исследователями, но что он не видит оснований для того, чтобы ставить под угрозу успешность нашей экспедиции, пытаясь помочь человеку, которому, вероятнее всего, мы помочь не смогли бы; что охота для пропитания даже одной экспедиции уже становится затруднительной, стоит ли удваивать эти трудности, соединяя вместе две экспедиции; что угроза голода нависает очень реально. Сделать семидневное отклонение (он сделал косвенный комплимент Этчему, потратившему только пять дней) от маршрута значит сорвать затеянное предприятие.

 

III

Рассуждения Ван Ритена были логичны. Этчем почтительно принял их, как ученик выслушивает полезную нотацию директора школы.

В заключение Ван Ритен сказал:

— Рискуя жизнью, я разыскиваю пигмеев. Цель моей экспедиции — найти пигмеев.

— В таком случае вам будет вот что интересно, — спокойно сказал Этчем. Он вынул из кармана куртки два предмета и подал их Ван Ритену. Это были круглые предметы крупнее сливы, но меньше персика. Их легко было спрятать в руке средней величины. Они были черного цвета, и сначала я не разобрал, что это такое.

— Пигмеи! — вскрикнул Ван Ритен. — Настоящие пигмеи. Но в таком случае их высота всего шестьдесят сантиметров. Вы полагаете, что это головки взрослых?

— У меня нет на этот счет никакого мнения. Делайте ваши собственные выводы.

Ван Ритен передал мне одну из головок. Солнце уже садилось, но было еще достаточно светло. Я внимательно разглядывал предмет. Это была высушенная головка, хорошо сохраненная. Плоть ее была твердой, как камень. Кончик позвонка высовывался из того места, где соединялись сморщившиеся остатки мускулов шеи. Подбородок был маленький, челюсть выступала, мелкие белые ровные зубы виднелись между запавшими губами, маленький нос был плоским, лоб — узким и скошенным. На этом черепе лилипута было множество завитков свалявшихся заскорузлых волос. Ничего детского не было в головке, ее скорее можно было считать головой взрослого или даже старика.

— Откуда у вас эти головы? — поинтересовался Ван Ритен.

— Я их нашел в вещах Стоуна, но не знаю, как они попали к нему. Я, разумеется, не рылся в его вещах ради любопытства, нет, я искал каких-нибудь лекарств, чтобы ему помочь. Я могу сказать, что когда мы сюда пришли, этих головок у Стоуна не было.

— Вы уверены в этом?

— Совершенно уверен.

— Но как он мог их приобрести, а вы этого не знали?

— Иногда мы с ним разлучались дней на десять, когда охотились. Кроме того, Стоун не очень-то болтлив. Он не распространялся о том, чем занимается. Что касается Хамеда Бургаша, тот и сам помалкивал и своим людям велел молчать.

— Вы рассматривали эти головы? — спросил Ван Ритен.

— И очень тщательно.

Ван Ритен достал свой блокнот. Это был очень методичный субъект. Он вырвал листок из блокнота, сложил его и разделил на три равные части. Одну часть он подал мне, вторую — Этчему, третью взял себе.

— Я хотел бы убедиться в справедливости моего суждения, поэтому я прошу вас написать, что вам напоминают эти головы, затем я сравню ваши впечатления с моими.

Я дал карандаш Этчему, и он написал свое мнение. После этого я тоже написал на своей бумажке.

— Прочитайте все три, — попросил меня Ван Ритен, протягивая мне свой листок.

На записке Ван Ритена было написано:

«Старый колдун из племени балунда».

Этчем написал:

«Старый человек-фетиш из племени мангбату».

На моей записке стояло:

«Старый колдун из племени катонго».

— Вот видите! — воскликнул Ван Ритен. — Никто из нас не увидел в этих головах черты таких племен как вагаби, вамбуту или ваботу. Никто также не нашел в них ничего от пигмеев.

— Я тоже об этом думал, — сказал Этчем.

— И вы говорите, что у Стоуна не было этих голов прежде?

— У него их не было, я абсолютно уверен.

— Эту историю нельзя бросить не разгаданной, я пойду с вами, — заявил Ван Ритен. — А прежде всего, я постараюсь сделать невозможное и спасу Стоуна.

Он протянул руку Этчему, которую тот молча пожал. В глазах его можно было прочитать горячую благодарность.

 

IV

Хотя Этчему удалось добраться до нашего лагеря всего за пять дней, на обратный путь вместе с нами ушло восемь дней. Мы не могли пройти этот путь за более короткое время, хотя Этчем и торопил нас, снедаемый постоянной тревогой, которую ему не удавалось подавить в себе. У него прорывалась сквозь свойственную британцам холодность сочувственная преданность своему шефу, которую уже нельзя было объяснить просто чувством долга.

Стоун был окружен заботой. Этчем распорядился оградить лагерь колючей изгородью. Хижины были построены по всем правилам и плотно покрыты стеблями травы. Жилье Стоуна было обставлено со всем возможным в их условиях удобством. Бургаш умел держать в повиновении прислугу и носильщиков. Он и сам был верным слугой Стоуну. В лагере был порядок, никто из людей не попытался тайком уйти. Двое туземцев из Занзибара умело охотились, и хотя лагерь питался скудно, но настоящего голода все же не было.

Стоун лежал на походной койке. Рядом стоял складной столик-табурет, на котором была бутылка воды среди флаконов. Там еще были ручные часы Стоуна и его бритва в футляре.

Стоун был чист, ухожен и совершенно не исхудалый. Он был очень далек от нас. Нельзя сказать, чтобы он был без сознания, он скорее был в каком-то тумане и совершенно потерял желание командовать кем-либо или противостоять кому-либо или чему-либо. Он, по-видимому, не заметил, как мы вошли, и не обращал внимания на наше присутствие. Что касается меня, то я всегда и всюду узнал бы его. Конечно, уже полностью пропали качества, отличавшие его в молодости: порывистость, живость, грация. Но его профиль приобрел еще большее сходство с так называемым львиным профилем, волосы его по-прежнему были светлой пышной гривой. Курчавая борода, которую он отпустил за время болезни, не портила его внешность. Он был крупный, и грудь его была, как и прежде, мускулиста. Но глаза у него были угрюмы. Он не обращался, конечно, со словами к нам, но все время бормотал что-то непонятное.

Этчем помог Ван Ритену раздеть и осмотреть больного. Тело Стоуна было довольно сильным для человека, который давно не вставал с постели.

На каждом колене у него и выше колен были заметны в большом количестве округлые пятна. Такие же пятна были на каждом плече, их было больше десятка, и все они были расположены по одной линии. Два или три пятна были открыты, четыре или пять только что зажившие. Свежих нарывов не было заметно, если не считать двух, находящихся по обеим сторонам грудных мышц. Один из этих нарывов, тот что был с левой стороны, находился выше и был больше смещен вбок. Эти нарывы не были похожи на фурункулы, скорее они напоминали что-то твердое и упорное, стремящееся пробиться наружу сквозь плоть и кожу, причем сами плоть и кожа выглядели здоровыми и лишь слегка воспаленными.

— Не нужно ничего делать, — сказал Ван Ритен, осмотрев Стоуна, и Этчем с ним согласился.

Они снова уложили больного, устроив его как можно удобнее. После этого мы вышли. Перед заходом солнца мы снова навестили Стоуна. Он лежал на спине все в том же бессознательном состоянии. Этчем остался с ним, а мы пошли в соседнюю хижину, предназначенную для нас. Звуки джунглей снаружи доносились такими же, как и в любом другом месте. Они, не мешали, и я быстро заснул.

 

V

Проснулся я неожиданно. Стояла полнейшая темнота. Я услышал звуки двух голосов. Один из них принадлежал Стоуну, второй был свистящий и болезненный. Я узнал голос Стоуна, хотя не встречался с ним уже много лет. Второй голос я не мог сравнить ни с чем, что мне раньше встречалось. Его можно было бы назвать криком новорожденного ребенка, но интенсивность этого крика приближала его к пронзительным звукам, издаваемым некоторыми насекомыми. Ван Ритен, лежавший рядом со мной, тоже проснулся, и мы молча слушали звуки, доносящиеся из соседней хижины. Как и Этчем, я знал плохо язык племени балунда, но все же я понял одно-два слова. Голоса звучали по очереди и перемежались паузами.

Вдруг оба голоса стали говорить одновременно, при этом они заговорили очень быстро. Глубокий бас Стоуна, голос совершенно здорового человека, спорил с пронзительным фальцетом. Казалось, спорят и бранятся два разных человека, и каждый хочет переспорить другого.

— Я больше не могу выносить это, — сказал Ван Ритен. — Пойдемте посмотрим.

Ван Ритен захватил с собой электрический фонарь. Он нашел его ощупью рядом с постелью, включил и поднялся, приглашая меня следовать за ним. Когда мы вышли из хижины, Ван Ритен остановил меня жестом. Инстинктивно он погасил фонарь, как будто его свет мешал слушать.

Мы находились бы в полной темноте, если бы не слабый свет углей на догоравших кострах носильщиков. Бледный свет звезд еле просачивался через ветки деревьев. Плеск воды в реке был очень тихим. Голоса из хижины были слышны хорошо. Оба голоса продолжали говорить одновременно. Вдруг тонкий голос превратился в резкий свист, острый, как лезвие бритвы. Этот свист звучал одновременно с голосом Стоуна.

— О господи! — воскликнул Ван Ритен. Он снова включил фонарь.

Мы нашли Этчема глубоко спящим. Нервное напряжение последних дней, трудный, длительный переход истощили силы этого человека. Теперь, когда он мог как бы переложить свой груз на плечи Ван Ритена, он погрузился в сон. Этчем не проснулся, когда свет фонаря попал ему в лицо.

Свист прервался, и вновь заговорили вместе два голоса. Они раздавались с постели, на которой лежал Стоун, и луч фонаря показал, что лежит он в той же позе и в том же состоянии, в каком мы его оставили. Исключением были руки, закинутые за голову, да еще с груди были сорваны бинты.

Нарыв на правой стороне груди созрел и лопнул. Мы это видели отчетливо, потому что Ван Ритен направил луч фонаря на это место. Из нароста на теле высовывалась черная головка, похожая на те, что нам дал Этчем. Цвет ее был таким черным, каким только может быть цвет кожи самого черного африканского негра. Сверкая белками, эта головка ворочала своими маленькими, злыми глазками и оскаливала зубы, очень мелкие зубки между толстых губ, подчеркнуто негритянских даже на таком миниатюрном лице. На крошечном черепе было что-то вроде войлокоподобных волос. Головка поворачивалась то в одну, то в другую сторону, не переставая выкрикивать слова своим странным пронзительным фальцетом. Стоун отрывисто отвечал на причитания этой головки.

Ван Ритен отошел от Стоуна и разбудил. Этчема. Когда тот увидел происходящее, то не обмолвился ни единым словом.

— Вы ведь видели, как он вскрыл два нарыва?

Этчем утвердительно кивнул.

— При этом было много крови?

— Очень мало.

— Держите его руки, — сказал Ван Ритен Этчему.

Он взял со столика бритву и передал мне фонарь. Стоун не замечал света и нашего присутствия. Но черная головка выкрикивала пронзительные слова, явно обращаясь к нам.

Рука Ван Ритена, уверенно держа бритву, срезала легко эту голову. К нашему удивлению, крови почти не было, и Ван Ритен забинтовал рану, словно это была простая царапина.

Как только была срезана головка, в этот же миг Стоун перестал говорить. Ван Ритен взял у меня фонарь. Взяв другой рукой ружье, он несколько раз ударил его прикладом по черной головке, брошенной на пол возле постели.

Мы вернулись к себе в хижину и снова легли. По-моему, я почти не спал уже до утра.

 

VI

На следующий день около полудня мы снова услышали голоса из хижины Стоуна. Мы вошли и обнаружили, что изнуренный Этчем спит. Теперь лопнул нарыв на левой стороне груди, и появилась еще одна визгливая черная головка. Этчем проснулся, и мы втроем наблюдали происходящее. Стоун выкрикивал хриплые слова в ответ на мяуканье головки.

Ван Ритен подошел к Стоуну, взял бритву и встал на колени около постели. Отвратительная головка засмеялась скрежещущим, свистящим смехом.

И вдруг Стоун начал говорить по-английски.

— Кто вы такой? Почему взяли мою бритву?

Ван Ритен смотрел ему в глаза, поднимаясь с колен. Глаза Стоуна смотрели теперь осмысленно. Взгляд Стоуна беспорядочно осмотрел все вокруг.

— Это конец, — сказал сам себе Стоун. — Это конец. Если я могу принять еще Этчема за живого человека, то уж Сингльтон… Сингльтон! Призрак, пришедший из детства ко мне в мой смертный час. И этот странный призрак с черной бородой и держащий в руке мою бритву!..

— Стоун, я вовсе не призрак, — с усилием сказал я. — Я живой человек. Мы живые люди. Мы пришли помочь вам. Этот человек, это Ван Ритен.

— Ван Ритен! — воскликнул Стоун. — Я передам свое дело в такие надежные руки, какая удача!

Ван Ритен подошел ближе.

— Держитесь спокойно, старина, — сказал он успокаивающим голосом. — Сейчас будет больно, но это один лишь миг.

— Ох, я уже сколько раз это испытывал, — отчетливо сказал Стоун. — Оставьте меня в покое, дайте мне умереть так, как мне выпало. Эта многоглавая гидра здесь ни при чем. Вы можете бесконечно срезать ее головы, но вы не сможете ни снять, ни срезать проклятие. Не надо больше кромсать мое тело. Что запечатлено в костях, то не выйдет наружу. Обещайте не резать больше.

В голосе Стоуна появились жесткие ноты приказания. Так звучали его слова в далеком прошлом, во времена молодости. Этот тон убедил Ван Ритена, как и раньше убеждал любого.

— Я вам обещаю.

Едва только Ван Ритен сказал это, как снова взгляд Стоуна потерял осмысленность и затянулся туманом.

И тогда мы все трое сели рядом со Стоуном и стали наблюдать. Безобразная головка вышла целиком, за нею стали вылезать наружу маленькие ручки, словно вырезанные умелым резчиком из черного дерева. Очень миниатюрная копия настоящих рук: точеные пальчики, крошечные ноготки, на которых не были забыты и светлые луночки. Розовые ладони были отвратительно правдоподобны. Ручки жестикулировали, и пальчики правой потянулись к белокурой бороде Стоуна, чтобы потянуть за нее.

— Я не могу вынести это зрелище, — воскликнул Ван Ритен, снова беря бритву.

В тот же миг глаза Стоуна открылись, и в них были осмысленный и жесткий взгляд.

— Ван Ритен не хочет сдержать свое слово? — сказал он медленно. — Я так не думал о нем.

— Но мы же должны помочь вам, — тихо сказал Ван Ритен.

— Я уже прошел через стадию мучений, и теперь уже мне не нужна помощь. Пришел мой час. Это проклятие не было наложено на меня, оно порождено мною. Это ужасное, что происходит на ваших глазах, оно порождается мною, даже когда я расстаюсь с жизнью.

Глаза Стоуна закрылись, а мы беспомощно стояли возле его постели. Черное крошечное чудовище продолжало пронзительно лепетать.

Через некоторое время Стоун спросил:

— Ты говоришь на разных языках?

И крошечное существо ответило по-английски:

— Да, на разных языках. На всех, которые ты знаешь.

Из крошечного рта, высунулся кончик крошечного языка и облизнул губы. Головка покачивалась из стороны в сторону.

Мы смотрели, как ходят ребрышки под черной кожей груди — крошечное существо дышало.

— Скажи, она простила меня? — хрипло спросил Стоун.

— Пока мох не сойдет со стволов вечных кипарисов, пока звезды не перестанут блестеть над озером Поншартрена, она не простит тебя.

Стоун сделал жест отчаяния и повернулся набок. Спустя мгновение он умер.

Когда Сингльтон закончил рассказ, в комнате несколько минут было молчание. Даже было слышно, как мы дышали. Естественно, что молчание нарушил Твомбли:

— Я думаю, — сказал он, — что вы извлекли этого крошечного человечка, заспиртовали его в банке и увезли с собой?

Сингльтон повернулся в его сторону и сухо сказал:

— Мы похоронили Стоуна таким, каким он был в момент смерти.

— Однако, — не унимался Твомбли, — в эту историю трудно поверить.

Сингльтон ответил еще более сухо:

— Я и не предполагал, что вы поверите. Я ведь с того и начал, что теперь я сам не могу поверить в реальность того, что когда-то видел своими глазами.

 

А. М. Барейдж

Среди восковых фигур

Последние посетители «Музея восковых фигур Марримера» покидали его, выходя на улицу через стеклянную дверь. Сторожа поторапливали замешкавшихся, собираясь запирать заведение.

В это время директор музея мирно беседовал у себя в кабинете с Рэймондом Хьюсоном. В сравнении со своим собеседником директор выгодно отличался своей внешностью. Он был еще довольно молод, его густые светлые волосы были аккуратно подстрижены, одет он был в дорогой элегантный костюм. Хьюсон, невысокий, лысеющий, хилого сложения мужчина тоже был одет в костюм модного покроя, с той однако разницей, что моден он был несколько лет назад, а теперь проявлял признаки обветшания, свидетельствующие о том, что дела у его хозяина не процветали. Правда, Хьюсон говорил уверенным тоном, но в этой уверенности можно было почувствовать какую-то принужденность, настороженность человека, постоянно ожидающего нападения, грубого отказа.

— Ваша просьба, сэр Хьюсон, — сказал, приятно улыбаясь, директор, — или, скажем лучше, ваше предложение содержит некоторую заманчивость. Я бы не сказал, что ваше предложение неожиданно, нет, мы каждую неделю получаем два-три подобных предложения. Мы всегда отказываем, зачем нам связываться с этими молодыми идиотами, которые заключают между собой пари, проверяя свою отвагу. А вдруг что-нибудь? Зачем нам это нужно? Никакой выгоды, одни неприятности. Мы им постоянно отказываем… Ночь в «Логове убийц». Это их притягивает. Нет, мы не идем на такой риск. Вот с вами, сэр Хьюсон, дело другое. Профессиональный журналист. Простите, где вы сейчас работаете?

— В настоящее время я, так сказать, свободный художник. Я не связан ни с одной газетой, но я предлагаю свои репортажи. У меня покупают.

— Ну что ж, — усмехнулся директор, — я полагаю, что журналисты — народ находчивый и отважный. Риск, конечно, и в этом случае сохраняется, но есть и выгода. Статья опытного журналиста — это реклама, это хорошая реклама для моего музея.

— Совершенно верно! И я уверен, что мы с вами столкуемся.

— О! — засмеялся директор, — я чувствую, что у вас уже разыгрывается аппетит. Вы рассчитываете на повышенный гонорар, не так ли? Говорят, что в музее мадам Тюссо было предложение желающим провести ночь в «Комнате ужасов». Приз — сто фунтов стерлингов. Вы не ожидаете такого от нас? — директор хитро взглянул на Хьюсона. — Кстати, где вы рассчитываете пристроить свою статью?

— В любой газете! Например, в «Утренних новостях» у меня ее с руками оторвут. Еще бы, такой сенсационный материал: «Ночь с убийцами Мортимера».

Директор задумчиво потрогал подбородок.

— В каком стиле вы намерены подать все это?

— Это будет написано жестко, сурово, как и подобает такому жуткому материалу. Однако будет и доля изящного юмора. Такая, понимаете, тонкая приправа.

— Очень хорошо, сэр Хьюсон, я согласен, — директор протянул руку журналисту. — Надеюсь, вашу статью возьмут в «Утренних новостях», а с нашей стороны вас ожидает билет в пять фунтов стерлингов.

Директор пожал руку Хьюсону, помолчал немного и уже другим, серьезным и деловым тоном сказал:

— Должен сказать, что вы идете на опасный эксперимент. Надеюсь, вы уверены в себе? Мне бы тоже хотелось верить в ваше мужество. Я сам никогда бы не решился на такое… Что интересно, я ведь отлично знаю, как мастерят эти восковые манекены, я знаю их конструкцию, видел их раздетыми и одетыми, могу спокойно разгуливать среди них днем в компании с кем-либо, но я никогда не осмелюсь провести ночь в обществе этих кукол.

— Почему? — спокойно спросил Хьюсон.

— Не знаю. В самом деле непонятно, в чем причина этого страха? В привидения я никогда не верил. Да если бы и верил, то не считал бы, что они надумают появиться в случайном месте, где собраны их восковые копии. Скорее уж они явятся на то место, где совершили свое злодейство. Я это хорошо понимаю, а в то же время провести ночь среди них, а они уставятся на тебя стеклянными глазами… Брр! Жутко!..

Хьюсон и сам хорошо знал серьезность своей затеи. При одной только мысли о том, что ожидает его в мрачной ночной тишине музея, ему становилось неприятно. Тем не менее, он постарался хладнокровно, с уверенной улыбкой посмотреть в лицо директору. На руках у Хьюсона была семья: жена и двое детей. Последний месяц ему приходилось туго: статьи шли плохо, и приходилось тратить деньги из сбережений от более удачных времен, но сбережения таяли очень быстро. Задуманное предприятие было хорошим шансом выкарабкаться из нужды. Этот шанс нельзя упустить, хоть зубами вцепись. Пять фунтов стерлингов, обещанные директором музея, плюс повышенный гонорар в «Утренних новостях», ради этого стоит потерпеть. Поэтому нужно хладнокровно со спокойной улыбкой сказать директору:

— Жизнь журналиста всегда связана с риском. Ночь среди восковых убийц — это, конечно, не дружеская пирушка в вечернем кабаке. Естественно, «Логово убийц» несколько отличается от гостиничного номера с мягкой постелью, — Хьюсон нашел в себе силы придать развязность своей улыбке. — Все же я думаю, что столкуюсь с вашими восковыми куклами.

— Скажите, вы не очень суеверны?

Тут уж Хьюсон рассмеялся от души.

— Ни капли!

— Допустим. Но ведь у любого журналиста развито воображение.

— Мой последний начальник как раз упрекал меня в недостаточности воображения, — усмехнулся Хьюсон.

Директор тоже улыбнулся.

— Ну что ж, подождите немного. Я думаю, что посетители уже разошлись. Я сейчас распоряжусь, чтобы манекены в том отделе не закрывали на эту ночь чехлами. Кроме того, я скажу ночным сторожам, что вы там останетесь до утра. После этого я сам провожу вас в «Логово убийц».

Он снял трубку, отдал свои распоряжения, после чего обратился к Хьюсону:

— К сожалению, я вам должен поставить одно условие: вы не должны курить в течение ночи. Причины для этого есть, я в них не буду вдаваться. Теперь я могу вас провести на место.

Директор повел Хьюсона по опустевшим залам музея. Они прошли несколько отделов, где рабочие надевали чехлы на восковые фигуры. Получили свои белые саваны короли и королевы Англии, генералы и государственные деятели, знаменитости прошлых времен и современности, благодетели и злодеи, словом, все, кто был достоин таким образом сохраниться в памяти потомков.

В одном из залов директор остановил сторожа и велел поставить кресло в «Логово убийц».

— Это все, что мы можем вам предложить, — повернулся он к Хьюсону. — Может быть, вам удастся заснуть на часок. — Он открыл небольшую дверь, и они стали опускаться по узенькой каменной лестнице. Было неприятное ощущение, что они спускаются в подземелье мрачной башни средневекового замка. Вдоль подвального коридора стояли кое-где экспонаты, создающие предварительное настроение. Это были приспособления для пыток инквизиции: станки, щипцы, клещи, тиски — все атрибуты этой жестокой эпохи. Коридор вел к заветному «Логову убийц».

Помещение это имело неправильную геометрическую фигуру. Потолок был сводчатый. Освещение было скупое: свет исходил от электрических лампочек в колпаках из матового стекла. Все было хорошо продумано: эта комната должна сразу настраивать посетителя на мистический, таинственный и тревожный лад. В этой комнате трудно было разговаривать громко, голоса сами собой понижались и становились испуганными. Даже воздух в этом помещении был какой-то застойный, мрачный.

Убийцы, вылепленные из воска, были расставлены на невысоких цоколях, снабженных номерами. В этой компании убийц недавние деятели злодейского промысла соседствовали со знаменитостями давних времен. На одном цоколе застыла мрачная фигура Тюртеля, — убившего некогда Вейера, он как бы вспоминал подробности своего подвига. Поодаль от него стоял презренный убийца-сноб Лефруа, убивавший знатных людей из зависти к их благородству. Хорошее впечатление производила сидящая фигура леди Томсон, сладострастно убивавшей своих любовников и окончившей жизнь на виселице. Чарльз Пис отличался тем от остальных, что был откровенным злодеем, во всем его облике зверство, злоба, жестокость являлись без малейшего намека на сокрытие этих качеств. В промежутке между фигурами мадам Диер и Патрика Магона размещались совсем недавно изготовленные экспонаты: Браун и какой-то красивый злодей, незнакомый Хьюсону. Иногда сам директор обращал внимание журналиста на какую-либо из восковых фигур.

— Вот Криппен, думаю, что вы его узнали. Ничтожество, плюгавый человечишко, не способный, как может показаться, обидеть муху. А вот вам Армстронг, он похож на честного деревенского мужика; смотрите, какое добродушное лицо, вы согласны со мной? А это старик Вакьер, его ни с кем не спутаешь, только у него одного такая густая борода, и, естественно, что…

— Простите, а кто это вот там? — спросил Хьюсон, указывая пальцем.

— Ах, этот? Я как раз о нем хотел вам рассказать. Идите сюда, рассмотрите его повнимательнее. Это наша гордость! Это единственный герой из всей компании, которому удалось избежать виселицы.

Манекен, которым заинтересовался Хьюсон, изображал небольшого, изящного человечка, не выше полутора метров ростом. У него были аккуратные усики из воска, очки в тяжелой оправе. На нем было пальто-балахон. Он напоминал француза, каким представителя этой нации любят изображать английские карикатуристы. Хьюсон не мог бы объяснить, чем привлекло его внимание это ласковое лицо, почему оно в нем вызвало сильнейшее отвращение. Осмотрев фигуру, Хьюсон отступил на шаг от нее и даже в присутствии директора ему было бы трудно заставить себя взглянуть на нее еще раз.

— Так, кто же это все-таки? — спросил он тихо.

— Это доктор Бурдэт, — ответил директор.

Хьюсон вопросительно посмотрел в глаза директору.

— Я, кажется, слышал это имя, но не припомню, при каких обстоятельствах.

Директор улыбнулся:

— Вы бы сразу вспомнили, если бы были французом. Долгое время он наводил ужас на весь Париж. Днем это был порядочный господин, заботливо лечивший своих пациентов. Ночью на него находило, и он перерезал им горло. Он убивал, повинуясь страстному желанию убивать. Ему даже не требовалось разнообразия в этом наслаждении, он всегда убивал одинаково — при помощи бритвы. Он работал к тому же очень чисто и лишь недавно допустил оплошность, позволившую полиции взять его след. Когда происходит одна оплошность, за ней неминуемо следует и другая, и теперь полиция убедилась, что имеет дело с французским вариантом Джека-Потрошителя.

Не меньше дюжины совершенных им злодейств были достаточны, чтобы отправить этого преступника на эшафот или в дом для умалишенных. Впрочем, наш приятель оказался умнее полицейских, когда он почувствовал, что сети преследователей опасно приближаются к нему, он вдруг исчез, таинственно исчез, и теперь полицейские во всем мире ищут его, и пока не могут найти. Есть предположение, что он покончил с собой, но тогда где же его труп? После его исчезновения было совершено одно-два преступления того же характера, но это не поколебало версию о его самоубийстве. Новые преступления, как полагают криминальные эксперты, — дело его подражателя. Заметьте этот интересный факт — знаменитые убийцы постоянно порождают подражателей.

У Хьюсона мурашки побежали по спине, он нервно переступил с ноги на ногу.

— Какой неприятный тип, — сказал он. — Посмотрите на его глаза!

— Да, — согласился директор, — этот манекен изготовлен отлично, его можно назвать шедевром. Кстати, доктор Бурдэт лечил своих больных посредством гипноза. Взгляните, мастерам удалось придать гипнотическое выражение его глазам. Предполагают, что он предварял сеансами гипноза и свои преступные акты. Так сказать, гипнотизировал свои жертвы. Никогда не обнаруживались следы борьбы, сопротивления, а ведь он в сущности тщедушен.

— Мне даже кажется, что он шевелится, — испуганно сказал Хьюсон.

Директор улыбнулся:

— Эти оптические иллюзии объяснимы психологически. В течение ночи вы несомненно их будете испытывать многократно. Впрочем, дверь будет оставлена незапертой. Если ваши нервы дойдут до предела, вы сможете подняться выше этажом, а там дежурят сторожа и у вас будет компания. Да, вы не обращайте внимания на их шаги, которые будут доноситься сверху. К сожалению, невозможно прибавить освещения в этом зале, все лампы сейчас включены. Мы специально предусмотрели здесь такое слабое освещение для создания мрачной обстановки. А теперь, мой дорогой друг, я думаю, лучше всего будет нам вернуться в мой кабинет после этой прогулки. Я дам вам стаканчик виски, чтобы подбодрить вас перед началом вашего ночного дежурства.

Ночной сторож, принесший кресло для Хьюсона, видимо, был шутником. Он весело спросил:

— Куда вам лучше поставить его? Рядом с Криппеном, чтобы было с кем поболтать, когда вам надоест сидеть безмолвно? А может, около старушки Диер? Вон она вам строит глазки, ах, старая плутовка!..

Хьюсон улыбнулся, на него болтовня этого парня действовала благотворно. Мрачное музейное помещение словно бы приобретало черты жилого дома.

— Я сам найду подходящее место для кресла. Я посмотрю, где меньше будет сквозняк.

— Да здесь их вообще не бывает. Ну, ладно, желаю приятной ночи. Если я вам понадоблюсь, то я там, наверху. Я вам не советую подпускать к себе близко эту восковую публику, — не удержался сторож от зловещей шутки, — у них руки холодные и липкие. В крайнем случае, больше внимания уделите старушке Диер, мне кажется, она к вам неравнодушна.

Хьюсон откликнулся на шутку смешком и тоже, пожелал сторожу доброй ночи.

Общение с веселым парнем несколько уравновесило состояние Хьюсона. Он подкатил тяжелое плюшевое кресло, подумывая про себя, что, кажется, это не так уж серьезно и страшно. Он поставил кресло в центральном проходе, решительно повернув его спинкой в сторону доктора Бурдэта. Неизвестно, по какой причине, но фигура этого убийцы была для него гораздо неприятнее всех остальных. Возня с креслом отвлекла Хьюсона, но когда она закончилась, а шаги сторожа в верхнем этаже затихли, к нему вернулось настороженное, тревожное состояние. Испытание его мужества только началось, и, скорее всего, оно будет трудным.

Ровный слабый свет падал на ряды восковых фигур. Хотя это были искусственные манекены, но воображение Хьюсона наделяло их такой же таинственностью и загадочностью, как если бы в этой полутьме его окружали молчаливые, неподвижные люди. Так странно и страшно было полное отсутствие звуков, хотя бы шорох, хотя бы чей-то вздох, звук дыхания, какой-либо из тысячи мельчайших звуков, исходящих от живой толпы, даже если что-то заставит ее замереть в неподвижности. В этом сумрачном помещении даже воздух был неподвижен, как черная стоячая вода в глухом лесном омуте. Движение в этом мире неподвижности мог вызвать только сам Хьюсон, шевельнув рукой или ногой и глядя, как его собственная тень копирует такое движение.

«Вот так, наверно, на дне моря», — подумал журналист и деловито сообразил, что неплохо будет поместить это сравнение в завтрашнюю статью.

Усевшись удобнее в плюшевом кресле, Хьюсон прислушался к своему состоянию, внушая себе трезвую мысль, что все эти манекены, застывшие перед ним, не что иное, как поделки искусных ремесленников, что они не страшнее, чем чучела зверей в зоологическом музее. Такими размышлениями ему удалось привести себя в относительно бодрое состояние, он стал более внимательно разглядывать лица восковых фигур, приучая себя к их обществу. Жаль, что запрещено курить. «Пока я буду поддерживать в себе спокойное отношение к этим истуканам, этакое любопытство исследователя, все будет хорошо». Мысли эти были успокоительны, но в глубине души Хьюсона уже поднималось сомнение в надежности и прочности этого спасательного круга. Причиной беспокойства Хьюсона был взгляд доктора Бурдэта, направленный ему в спину, гипнотизирующий взгляд, о котором невозможно было забыть при всем старании отвлечься. Хьюсон все время испытывал леденящее желание повернуться лицом к восковой копии маленького француза-потрошителя.

«Спокойно! Я начинаю нервничать, — убеждал себя Хьюсон. — Я не должен поворачиваться, это будет означать, что я начну поддаваться страху».

«Нет, мой дорогой, ты именно потому и не можешь повернуться, что тебе страшно», — тут же возникала в его голове противоположная мысль. Этот мысленный диспут продолжался две или три очень долгие минуты. Окончился диспут тем, что Хьюсон круто повернулся вместе с креслом в сторону доктора Бурдэта.

Что ж, теперь у журналиста, будь он любознательный исследователь, имелась прекрасная возможность полюбоваться экспонатом. Среди множества застывших в различных, хорошо продуманных, позах манекенов изображение доктора Бурдэта резко выделялось, его восковое лицо было заботливо освещено хорошо расположенной лампочкой.

Хьюсон не сразу сосредоточил свой взгляд на фигуре доктора, он лишь мельком увидел это хорошо освещенное пятно и рассеянно оглядел менее освещенные статуи. Чем бы это ни грозило, прямой взгляд в глаза маленькому французскому убийце был неизбежен. Хьюсон сделал над собой усилие и посмотрел. Он содрогнулся и даже вздрогнул. Фигура, конечно, была мертва, но изготовлена она была очень искусным ремесленником, которому удалось придать восковому лицу очень страшное выражение зловещей ласковости, слащавости, почему-то очень неприятно действующей на нервы.

Примерно секунду Хьюсон пристально смотрел в блестящие глаза доктора, потом ему удалось отвести взгляд.

«Такая же мертвая восковая фигура, как и все остальные, — убедительно сказал себе журналист, — все это куски воска и ничего больше». Это было убедительно, но не убеждало. Нервы Хьюсона были натянуты до предела в ожидании чего-то опасного, неизвестного.

Это были куски воска, которым придали очертания людей и нарядили в человеческие одежды. Как бы ни были они похожи на живых людей, им не скопировать малейшего человеческого движения, да нигде в помещении и не происходило ни малейшего движения. И однако, вот он повернул кресло к этой половине зала и хорошо увидел, что произошли кое-какие изменения в расположении фигур: Криппен смотрит не совсем в ту сторону, куда смотрел раньше, Фильд ближе подвинулся к Грею, и рука его поднята выше, чем раньше. Черт возьми! Конечно, может быть, при повертывании кресло разместилось несколько иначе, и это влияет. Хьюсону необходимо было вернуть хоть частицу спокойствия. Он глубоко вдохнул воздух в легкие, как штангист перед рывком. С горькой усмешкой он подумал: «А еще они говорят всегда, что у меня слабое воображение». Слабое воображение сейчас было бы очень кстати.

Хьюсон достал записную книжку и начал быстро писать:

«Могильная тишина. Полнейшая неподвижность восковых манекенов наводит ужас. Кажется, что я на дне моря. Глаза доктора Бурдэта — это глаза гипнотизера. Кажется, что манекены шевелятся, когда на них не смотришь…»

Нервным движением Хьюсон захлопнул записную книжку и быстро обернулся. Шестым чувством он уловил какое-то движение за спиной у себя, хотя остальные пять чувств не заметили абсолютно ничего. На глаза ему попалась фигура убийцы-сноба Лефруа, на лице которого была все та же идиотская улыбка, но сейчас она словно говорила: «Это не я».

Хьюсон и сам знал, что это не он, как, впрочем, и никто другой. Проделка собственных напряженных нервов. Галлюцинации? Они начались? Стоило перенести внимание на другую фигуру, и Криппен этим воспользовался, слегка переменил позу. Да и не только Криппен, все они включились в эту забаву, почему не развлечься немного в тишине ночи?

Хьюсон поднялся с кресла. Ему не нравилась начатая восковыми фигурами игра с его нервами. Надо уходить отсюда, ничего не получилось из затеи…

Хьюсон снова сел в кресло. Минутная слабость, постыдная трусость. Его долг — заработать деньги!.. Куски воска, наряженные в тряпки!.. Куски воска не могут двигаться, вот это нужно втолковать расходившимся нервам. Но эта страшная тишина, как она давит. И самое страшное, что в этой тишине кроется что-то непонятное, что в один миг может ее нарушить, и кроется непонятное неизвестно где, куда бы ни обратил взгляд Хьюсон, рядом витает это таинственное «что-то».

Хьюсон вновь резко поворачивается в сторону доктора Бурдэта, и тот его охотно встречает ласковым, зловещим взглядом блестящих стеклянных глаз. Хьюсон тут же делает обратный поворот и почти застает восковую фигуру Криппена на месте преступления — он собирался пошевелить рукой.

«Ага, паршивец! И вы все, восковые паскудники! Попробуй кто шевельнуться — я расшибу вдребезги!»

Снова возникло жгучее желание немедленно убежать отсюда. Уже есть материал для статьи, уже можно ее слепить. Да уже десяток их можно состряпать!.. Уйти скорее! Кто там в «Утренних новостях» поймет, сколько времени он просидел в этом подземелье. И кстати, любому редактору наплевать на это обстоятельство, если сама статья написана хорошо.

Очень соблазнительно было поддаться всем этим доводам, останавливало Хьюсона одно: ночной сторож донесет директору и тогда прощайте пять фунтов стерлингов премии. Нет, уйти невозможно. Интересно, что там дома? Спит спокойно Роза или думает о нем?..

Почти удалось снова отвлечься, но очень ненадолго: восковые фигуры не оставили Хьюсона в покое, мало того, что они продолжали двигаться, когда он не смотрел в их сторону, теперь они уже стали при этом и дышать… Вот, Хьюсон совершенно явственно расслышал чье-то дыхание. Может быть, Хьюсон стал таким образом слышать собственное дыхание? Новое мучение, новая игра нервов? Это надо было проверить. Хьюсон замер, старался не шелохнуться и задержал дыхание, как будто плыл под водой, и пока он не дышал, он не услышал чужого дыхания. Хьюсон вынырнул на поверхность, глубоко вздохнул. Никто не дышал, все померещилось, если только… если только этот хитрец не нырнул под воду, подражая ему. Хьюсон повторил один из своих трюков — резко обернулся и постарался увидеть сразу все, напрягая свои глаза, из которых уже не мог исчезнуть испуг. Он ничего не увидел, на него все так же неподвижно и мертвенно смотрели восковые истуканы, которым удалось на долю секунды опередить Хьюсона и остановить даже самые малейшие движения. Несмотря на то, что по спине журналиста ползали мурашки, он все же с черным юмором сделал себе профессиональную зарубку для будущей статьи, сравнив мысленно поведение восковых фигур с поведением школьников, развлекающихся за спиной учителя, пишущего на доске.

Сравнение манекенов со школьниками неожиданно помогло Хьюсону немного ослабить нервное напряжение. Он направил свои мысли по ровной дороге житейских рассуждений. Кто он, Хьюсон? Обыкновенный репортер лондонских газет, репортер-неудачник. Рэймонд Хьюсон, репортер-неудачник, однако живой человек из мяса и костей, ходит по улицам Лондона, дышит сырым воздухом, участвует в городской суете. Вот он сидит теперь в этом мрачном подземелье, ему нужно написать статью, сенсационную статью про этих восковых идолов. Кто они, эти восковые уроды, столпившиеся вокруг него. Да никто! Куклы из воска, тряпок и опилок. Они, конечно, изображают убийц, они сделаны в рост человека, но все это, просто чтобы развлекать ротозеев, которые сюда забредут, немножко щекотать их ленивые нервы… Эти восковые фигуры не могут ни двигаться, ни дышать — тут и думать нечего.

Хьюсону почти удалось выпутаться из липких пальцев страха, он даже попытался вспомнить забавную историю, которую ему рассказали вчера в одной редакции. Хьюсон почти освободился, мешал ему только гипнотизирующий взгляд доктора Бурдэта, который он почувствовал у себя за спиной. Произошел внезапный нервный срыв — Хьюсон резко повернулся вместе с креслом, сразу же увидел глаза доктора Бурдэта и громко крикнул:

— Ты! Я видел, что ты двигался! Я видел!..

После этого крика Хьюсон сразу обмяк в своем плюшевом кресле. Он долго сидел неподвижно с остекленевшим взглядом, как человек, откопанный из снежного сугроба.

Не в состоянии шевельнуть даже пальцем, расширенными от ужаса глазами Хьюсон наблюдал, как доктор Бурдэт неторопливо слезает со своего пьедестала, приподнимает над собой красный канат ограждения и выходит на свободу.

Цоколь для фигуры доктора Бурдэта помещался на небольшом деревянном помосте, и, выйдя за канат, доктор уселся на край этого помоста, посмотрел в лицо Хьюсону и спокойно сказал:

— Доброй ночи!..

Он приветливо улыбнулся и, пристально глядя в бледное лицо журналиста, начал неторопливо говорить на хорошем английском языке с небольшим иностранным акцентом:

— У меня не было никакой необходимости в вашем присутствии здесь, у меня не было к вам никакого дела. Только когда я услышал ваш вечерний разговор с достопочтенным директором этого заведения, я узнал, что на эту ночь у меня будет компаньон. Вы пытаетесь пошевелиться, это у вас не получится: говорить и двигаться вы теперь будете только с моего разрешения. Мне кажется, что вы по характеру довольно нервный человек. Вам происходящее сейчас кажется галлюцинацией. Должен вас разочаровать: я не представляю собой одну из этих идиотских восковых фигур, я живой доктор Бурдэт.

Он замолчал, прокашлялся, уселся поудобнее и стал продолжать:

— Иногда приятно поговорить с умным человеком. — Он потер рукой ляжки. — Извините, но члены мои несколько онемели… Так вот, позволю себе кое-что рассказать. Некоторые обстоятельства принуждают меня жить в данное время в Англии. Однажды вечером на улице, как раз вблизи этого заведения, на меня очень внимательно посмотрел один полицейский. Мне показалось, что он хочет пойти за мной, остановить, задать какие-то вопросы, что совершенно было мне не нужно. Я быстро смешался с толпой входивших в музей посетителей и проник сюда. Когда я попал в это подземелье, где мы сейчас с вами беседуем, у меня возникла мысль, как избавиться от преследования. Я громко крикнул: «Пожар!», и все ротозеи, которые находились поблизости, бросились к лестнице. Тем временем я снял с моего воскового изображения, которое, кстати сказать, меня очень позабавило, пальто-балахон, надел его на себя, спрятал манекен под этот помост и занял его место на цоколе. Когда ложная тревога отшумела и посетители стали снова курсировать по музею, то, признаюсь, мне пришлось провести очень утомительный вечер на пьедестале. Если я видел, что на меня никто не смотрит, то я позволял себе слегка пошевелиться и сделать несколько более глубоких вздохов. Был момент, когда я чуть не попался. Один бедовый мальчик заорал, что я двигаюсь. К счастью, родители ему не поверили и даже пообещали домашнюю взбучку за неумение вести себя в обществе…

Доктор Бурдэт снова потер ляжки, еще раз приятно улыбнулся Хьюсону и с легкой насмешкой сказал:

— Вы с таким вниманием слушали рассказ директора обо мне. Мне тоже доставил удовольствие его рассказ, в основных чертах довольно верный, хотя и несколько пристрастный. Нет, я не покончил с собой, вот я, живой, перед вами. А вот версия о моей смерти, пущенная по свету, мне очень полезна. Сказанное о моих маниакальных наклонностях в принципе верно, но объяснение дано довольно обывательское… Хочу обратить ваше внимание на то, что всех людей можно разделить на две большие группы: коллекционеров и не коллекционеров. Оставим в стороне группу не коллекционеров и обратимся ко второй. Эта армия и многочисленна, и пестра. Есть образованные эрудированные коллекционеры, собирающие монеты, медали, ордена, оружие или, скажем, насекомых. Есть вульгарные коллекционеры, они собирают спичечные коробки, почтовые открытки, этикетки от бутылок, конфетные обертки… Что касается меня, я коллекционирую человеческие глотки.

Доктор Бурдэт прервал рассказ, с интересом посмотрел на горло журналиста, усмехнулся и сказал:

— Ваш визит для меня неожиданный подарок случая. Грех жаловаться, хотя должен вам сказать, что ваше горло не производит впечатления. Вы меня извините, но горло у вас хиленькое. Я предпочитаю мясистые полнокровные красные шеи…

Он порылся в кармане и вытащил бритву. Точным движением он раскрыл ее, попробовал лезвие пальцем, провел им плашмя по ладони взад и вперед.

— Это французская бритва, — сказал он, посмотрев на Хьюсона, как если бы тот был очень заинтересован в происхождении этого инструмента. — В Англии ими редко пользуются, но, может быть, вам такая уже попадалась на глаза? Их лучше всего точить о дерево. Обратите внимание, лезвие очень узкое. Такой бритвой нельзя сделать глубокий разрез, но все же вполне достаточный. Да вы скоро в этом убедитесь. Мне хочется задать вам вопрос, который задают парикмахеры своим клиентам в цивилизованном мире: «Эта бритва вам подойдет, месье?»

Доктор Бурдэт поднялся с помоста, вдруг показавшегося миниатюрной копией эшафота. Он приблизился к Хьюсону легкими шагами артиста или шагами хищника в джунглях.

— Приподнимите повыше подбородок. Еще чуть-чуть. Спасибо… Еще чуточку повыше!.. Ах, спасибо, спасибо!.. Спасибо!..

В одном из концов зала часть потолка была застеклена матовым стеклом, и через этот фонарь проходил скудный свет из верхнего этажа. Лучи взошедшего солнца проникли из верхнего помещения сквозь матовые стекла и, смешавшись со светом электрических ламп, создали весьма жуткое освещение сцены, которая даже и не нуждалась в дополнительных эффектах.

Восковые фигуры спокойно стояли на своих местах, ожидая зрителей, которые им принесут свое восхищение или отвращение. В главном проходе Хьюсон сидел в плюшевом кресле, прижавшись к его спинке. Его голова была задрана кверху, он как бы подставлял подбородок бритве невидимого парикмахера. Ни малейшей царапины не было ни на горле, ни на лице журналиста, однако он был мертв, и тело его уже остыло. В газетах не доверяли силе его воображения, и, как оказалось, напрасно.

Доктор Бурдэт со своего постамента равнодушно смотрел на мертвого журналиста. У него и не могло возникнуть никаких эмоций, все-таки это был кусок воска, одетый в тряпки.

 

Роберт Блох

Крысы

 

I

По засиженному мухами стеклу витрины шла надпись «Брайт Спот Ресторан», ниже висела табличка: «Обеды».

Он не был голоден, а неряшливая витрина не вызвала в нем желания поесть. Тем не менее он вошел в ресторан. Вдоль длинной стойки на высоких табуретах сидело несколько посетителей. Он прошел мимо всех и сел на крайний табурет. Он долго сидел неподвижно, переводя взгляд с одной официантки на другую. Ни одна из них не походила на ту женщину, которую он должен был найти. Все же надо были рискнуть. Одна из официанток подошла к нему.

— Что вы хотите, господин?

— Кока-кола.

Когда она поставила перед ним стакан, он, делая вид, что читает меню, и не глядя на женщину, спросил:

— Здесь работает Элен Краус?

— Это я.

Он посмотрел на нее. Ему не поверилось. В этой женщине не было ничего общего с тем образом, который сложился у него во время бесконечных рассказов товарища по тюремной камере. «Ты знаешь, она такая высокая, стройная, белокурая, — нахваливал Майк свою подругу. — На телевидении на нее одна похожа, дикторша. Ты, наверное, ее видел… А насчет этого самого, просто огонь-баба!..» Затем обычно следовало подробное описание прелестей Элен.

Теперь, как ни странно, ему припоминались одна за другой эти подробности. Ничто не соответствовало, кроме высокого роста.

Да, официантка, стоявшая рядом, действительно была высокой и дородной, на этом и кончалось соответствие россказням Майка. Она, возможно, весила килограммов семьдесят пять. Кроме того, она была в очках. Не производили впечатления и ее волосы — так себе, серенькие. Женщина, конечно, почувствовала, что ее внимательно разглядывают, но флегматичное выражение ее бледно-голубых глаз за стеклами очков не изменилось.

Он решил убедиться и уточнил:

— Я разыскиваю Элен Краус. Она жила в Нортоне. Она была замужем за Майком…

Голубые глаза официантки остались равнодушными.

— Ну, я это. А что?

— У меня есть поручение от него. От вашего мужа.

— От Майка? Он ведь умер.

— Да. Я был с ним, когда он умирал. Меня зовут Расти Коннорсом. Мы с ним сидели в одной камере. Два года.

Выражение лица официантки не изменилось, если его вообще можно было называть выражением, но говорить она стала тише:

— Что за поручение такое?

Он осторожно осмотрелся.

— Здесь я не могу говорить. Вы во сколько кончаете?

— В половине восьмого.

— Я буду ждать на улице, у выхода.

Женщина засмеялась:

— Лучше подальше. Там есть парк, вы увидите, на той стороне улицы. Лучше там, на углу…

Он кивнул в знак согласия и пошел к выходу, не оглядываясь.

Да, это совсем не то, совсем не то, на что он рассчитывал! Когда он брал билет до Хайнесвиля, у него возникали в душе отзвуки эротических описаний Майка. Была надежда, почти уверенность, связать судьбу с привлекательной и любвеобильной вдовушкой. Все пошло прахом. Не с этой же очкастой толстой неряхой!..

Вдруг неприятная мысль промелькнула у него: а что, если и все остальное окажется таким же блефом? Остальное и самое главное — пятьдесят шесть тысяч долларов, спрятанные в надежном месте.

Он ждал ее в указанном месте, и когда она пришла, в парке уже становилось темно, и это было удачно — никому не бросится в глаза их встреча.

Они сели на скамью возле музыкальной эстрады. Спохватившись, что с дамой надо быть любезным, он протянул ей пачку сигарет. Она покачала головой:

— Спасибо, я не курю.

— Ах да, Майк же мне говорил…

Он помолчал и добавил:

— Он, вообще, много рассказывал про вас… Элен…

— А мне он в письмах про вас, наверное, писал. Лучший друг за всю жизнь!..

— Разве? Очень приятно узнать. Майк был парень что надо. Ему совсем не место было в тюрьме. Ну как же он туда угодил?

— Вам тоже там было не место. Мне Майк писал.

— Да, конечно. Нам обоим не повезло в жизни. Я-то, вообще, был молокосос… Что я понимал? Только из армии пришел… Гулял, развлекался. Потом деньги кончились, надо было чем-то заняться. Стал подручным у одного типа, букмекера. Однажды полиция замела контору. Патрон мне сунул чемодан в руку, сказал: «Беги через черный ход!» А там как раз один флик стоял, они тоже не дураки! Я ему чемоданом по башке. Да, я сам не знаю, как. У меня в мыслях не было, просто выпутаться хотел. Худо вышло — череп проломил я ему, он умер в больнице.

— Майк мне писал. С вами там плохо обращались.

— Ах, Элен! С Майком тоже.

Произнося имя официантки, он старался придавать приятность голосу. Это входило в программу, как и легкая грусть в голосе, когда он продолжил разговор:

— Я вам скажу честно, никогда не поверю, что такой парень, как Майк, мог убить лучшего друга и взять деньги. Да еще в одиночку, да еще запрятать труп так, что никому не найти… Его же не нашли, этого Пита Тэйлора?

— Послушайте! Не надо больше об этом! Прошу вас, пожалуйста!..

— Я понимаю, я понимаю… Ах, Элен!

Расти взял ее руку. Рука была пухлая и потная, она так и осталась в его руке, неповоротливая и тяжелая.

— Прямых улик ведь не было, правда?

— Кое-кто видел, что Майк увез Пита в своей машине. Пит потерял свой ключ, а надо было везти деньги рабочим на фабрику. Он попросил Майка довезти его. Кто-то сказал полиции. К нему домой пришли, а он и кровь не успел замыть. Вообще, ему отпереться никак было нельзя, никакого алиби не было. Я уверяла, что он, из дома не выходил. Куда там! Дали десять лет.

— А он два отсидел и умер, — печальным голосом завершил Расти историю товарища.

Они помолчали, потом Расти вкрадчиво спросил:

— Вот одного не пойму, куда он дел убитого? Об этом он ни разу не сказал. О деньгах тоже не говорил. Куда он их спрятал?.. — Он заметил, как женщина качнула головой.

— Да, так и не сказал. Флики, как ни старались, ничего из него не выжали.

Расти помолчал и осторожно спросил:

— А вам он тоже ничего не говорил?

— А как вы думаете? — с запинкой ответила Элен Краус. — Я же уехала из Нортона. Не могла я там оставаться: мне все кости перемыли… Вот я тут теперь. Два года в этом грязном кабаке работаю. Похоже, чтобы я знала то, о чем вы думаете?

Расти бросил окурок и смотрел на его красную точку, словно посматривающую на него с земли.

— А что бы вы сделали, Элен, с этими деньгами, если бы нашли? Отнесли фликам?

— С какой стати? Чтобы сказать спасибо, что они Майка засадили? Они его и убили. Ведь убили?

— Они сказали, что у него было воспаление легких.

— Знаю я, какое это воспаление легких. Убили и все тут. Майк своей жизнью откупил эти деньги. Я его жена. Деньги теперь мои.

— Наши, — тихо сказал Расти.

Пальцы женщины шевельнулись в его руке.

— Он вам сказал, где их спрятал?

— Он начал разговор об этом. Но его вскоре перевели. Он уже слабый был, говорить подолгу не мог. Из того, что он успел рассказать, у меня кой-какие соображения получаются. Вот я и решил с вами встретиться. Наверное, и вы что-то знаете. Вместе разберемся, где их отыскать. Пятьдесят шесть тысяч, так он сказал… Если и на двоих поделить, все равно неплохие деньги…

— Чего вам со мной говорить, если вы сами знаете, где они лежат?

Она старалась говорить равнодушно, но ей не удавалось скрыть волнение и тревогу. Он почувствовал ее недоверие.

— Я же вам говорю, что он не успел до конца рассказать. Давайте вместе разберемся. Я не все понял, что он хотел сказать. Вместе разберемся и попробуем отыскать. Я здесь чужой, мне не очень удобно рыскать по городу — сразу привлеку внимание. Но если вы мне поможете, я хочу сказать, дадите пристанище, мне не нужно будет все время быть на виду… И вообще, вдвоем мы быстро отыщем денежки.

— Предлагаете сделку, что ли?

— Не совсем так, Элен. Майк мне столько о вас говорил! Знаете, у меня даже к вам чувство какое-то появилось. Нет, верно!.. Будто я уже знаком давно с вами. Я вот тогда подумал, а что, если…

Пальцы женщины снова шевельнулись. Расти сжал ее руку и сказал с почти искренним чувством:

— Элен, представляете, два года в камере. Два года без женской ласки, без женского внимания… Поймите, это для здорового мужчины…

— Я тоже два года одна.

Расти обнял ее за талию, прижался губами к ее рту. Она приняла поцелуй.

— У тебя есть комната?

— Да, Расти, у меня есть комната.

Они поднялись и пошли в сторону улицы.

 

II

Элен спала. Расти курил сигарету, лежа рядом с ней. Как женщина, она вызывала у него отвращение. Хорошо, что она уснула, он может поразмышлять.

До сих пор все шло довольно удачно. Возможно, и дальше все будет идти так же. Просто необходимо, чтобы все шло удачно. Не надо больше таких провалов, как с чемоданом букмекера, набитым деньгами. Наткнуться на флика, поджидающего у черного хода!.. Там, в тюрьме, неожиданно подвернулось выгодное дело. Сдружиться с этим дураком Майком было не трудно. Историю с убийством заводского кассира он слушал от него много раз. Об одном лишь Майк никогда не говорил — где он спрятал деньги…

Расти с отвращением чувствовал рядом с собой эту груду жира. Нечего сказать! Крушение сюжета, сложившегося в мечтах Расти тогда, еще до освобождения из тюрьмы: удачное завершение поиска клада и шикарная жизнь с миловидной вдовой. Бесформенная груда жира — ничего больше. А какие мерзкие вздохи страсти!

Зачем делить с ней деньги? Допустим — делить, но уж тогда сразу ноги в руки!..

— Миленький, ты проснулся?

Расти с трудом подавил злость.

— Да, я проснулся.

— Хочешь поговорить теперь о деле?

— Ясно, что хочу.

— Мне тоже хочется все продумать по порядку.

— Вот это мне нравится. Это я называю — деловая женщина.

Он сел и посмотрел ей в лицо.

— Начнем с того, что Майк мне сказал: «Деньги никогда не найдут. Они все еще у Пита».

Элен подождала, что он скажет еще, и спросила:

— Это все?

— Да, это все. А чего ты хочешь еще? Это ясно, как дважды два: деньги там же, где труп Пита Тэйлора.

— Дважды два — это четыре, я с тобой согласна, но полиция уже два года ищет тело Пита Тейлора, а найти никак не может.

Она вздохнула и добавила с досадой:

— Я думала, ты что-нибудь знаешь.

Расти сжал ее плечо.

— Что ты мелешь! Мы знаем достаточно! Нам надо только поломать как следует голову и понять, где он мог спрятать.

— Ну конечно! Это ведь так просто.

— Где искали флики? Вспомни.

— Первым делом обыскали весь наш дом. Все перевернули вверх дном. Все осмотрели от чердака до подвала. Ничего не нашли.

— Где еще?

— Несколько месяцев полицейские обшаривали все леса вокруг Нортона. Искали в заброшенных сараях, на хуторах без хозяев… Да везде!.. Они искали его и на дне озера. Пит Тэйлор был холостяк. У него был домишко в городе и какая-то будка на берегу озера. Они их тоже обыскали. Нигде ничего не нашли.

Такое сообщение заставило Расти задуматься. Потом он спросил:

— Сколько времени прошло от встречи Майка с Питом до возвращения домой?

— Около трех часов.

— Он не мог за это время спрятать тело вдали от города.

— Полиция так и думала. Я же тебе говорю, что они обыскали все вокруг города и ничего не нашли.

— Но ведь должно быть какое-то объяснение. Давай рассуждать по-другому. Скажи, твой муж и Пит Тэйлор были приятелями?

— Похоже, что так, чего бы им тогда встречаться?

— А правда, зачем они встречались? Выпивали вместе? Или играли в карты?

— Нет, Майк это не любил. Они ходили на охоту, ловили рыбу. Я ведь тебе говорю, что у Пита был домик на озере.

— От Нортона недалеко?

— Километров пять. — В голосе Элен прозвучало раздражение, ей надоел этот разговор. — Я знаю, что ты думаешь. Ты ошибаешься. Я тебе говорю: они все обыскали, все. Они даже разобрали пол.

— Они смотрели в сарае, где хранились снасти?

— У Пита, кроме этого дома, ничего не было там. У него и лодки-то не было. Когда они отправлялись ловить рыбу, то просили лодку у соседа. — Она устало вздохнула. — Ты что думаешь, я сама не пыталась разобраться? Я целых два года пытаюсь найти эти деньги и ничего не нашла.

— Разгадка стоит пятьдесят шесть кусков. Стоит потрудиться. Что было в тот день, когда он убил Пита? Надо все вспомнить, может, ты что-нибудь забыла?

— Да что было? Ну, я была дома. Майк в тот день не работал. Он пошел в город. Просто так пошел, прогуляться.

— Он, может, сказал, зачем идет? Может, он нервничал или еще чего?..

— Нет. И мне кажется, он ничего не замышлял, если ты об этом думаешь. Наверное, все вышло случайно. Они случайно поехали в машине и как раз Пит вез деньги. Полиция думала, что Майк все задумал раньше. Они сказали, что он знал, когда на фабрике выдавали деньги. Пит, будто, всегда брал в банке деньги в один и тот же день. Хиггинс — это тот тип на фабрике — всегда рабочим выдавал получку по этим дням. Они сказали, что Пит поехал в банк, а что Майк подловил момент, чтобы стащить ключ из машины. Они сказали, что Пит с охранником вышел из банка, машину было не завести. Охранник ушел, а тут как раз Майк, будто случайно проезжал мимо. Там, этот тип со стоянки, он им сказал, что Пит с Майком разговаривали, а потом он сел к Майку в машину. Ну, в машине-то потом их точно видели. И потом Майк один пришел. Через три часа — это тоже точно.

— А что он тебе сказал, когда вернулся?

— Ничего особенного. Да ему и некогда было разговаривать. Через пару минут уже к дому подкатила полицейская машина.

— Так скоро? С чего бы это?

— Да ведь на фабрике ждали Пита с деньгами. Этот Хиггинс и позвонил в банк. Ну, они там все рассказали, кассир и охранник, и этот тип со стоянки.

— Он сопротивлялся?

— Нет. Вообще, ни слова им не сказал. Они его увезли — и все дела. Он как раз отмывался в ванной.

— А что, на нем была грязь?

— Руки были в грязи, а больше ничего. Им даже нечего было взять в свою лабораторию. Ну, еще ботинки у него были в грязи. Они там схватились, что его ружье охотничье пропало куда-то. Это им больше всего показалось, что он свое ружье куда-то подевал. Ясно, что они его так и не нашли. А они знали, что у него было ружье. Майк им сказал, что давно уж потерял. Несколько месяцев уже. Они ему не поверили.

— А ты поверила?

— Не знаю.

— И это все?

— Да… Хотя вот, у него рука была порезана. Я видела кровь на руке, когда он пришел. Я еще спросила. Он посмотрел на руку и на меня, сказал чего-то насчет каких-то крыс. Потом на суде говорил, что о стекло порезал. В машине, правда, одно окошко было разбито и стекла торчали. Он сказал, что потому и кровь в машине. Они анализ взяли — другая группа оказалась. А такая точно была у Пита. Они нашли справки.

Расти помолчал и спросил:

— Но тебе-то он не про стекла говорил, а про крысу.

— Нет, он не сказал, что его крыса укусила. Он как-то непонятно про крыс сказал. Я не очень поняла. В суде доктор установил, что это порезано бритвой. Они нашли бритву на умывальнике, на ней была кровь.

— Постой-ка, — сказал Расти, раздумывая. — Он тебе что-то сказал насчет крыс, потом поднялся по лестнице, зашел в квартиру и в ванной порезал себе руку бритвой. Так, так, кое-что мне проясняется. Ты поняла? Крыса его в самом деле укусила, это когда он прятал убитого. Вот если бы они это знали, они стали бы искать тело там, где есть крысы. Вот для чего он кромсал руку бритвой, скрывая укус.

— Может быть и так, — согласилась Элен. — Только что это нам дает? Вокруг Нортона тысячи мест, где водятся крысы. Ты что, хочешь все их обыскать?

— Надеюсь этого не потребуется. Да я этих тварей опасаюсь, с детства к ним отвращение. Когда я служил на флоте, я с корабля смотрел, как они кишат на пристанях… — он оторвался от минутных воспоминаний и спросил:

— Ты сказала, что когда Майк с Питом отправлялись на рыбную ловлю, они брали лодку у соседей? Где они держали свои лодки?

— В сарае.

— Флики рылись там?

— Не знаю… Наверное, рылись.

— А может, и нет. Соседи эти были дома в тот день?

— Нет.

— Ты точно знаешь?

— Конечно, знаю! Эти соседи — муж и жена Томсоны. Они из Чикаго. Они за неделю до того дня разбились насмерть, возвращаясь к себе.

— Значит, там никого не было? И Майк об этом знал?

— Конечно, знал.

— Кто теперь живет в доме этих Томсонов?

— Как я знаю, никто не живет. У них не, было детей. Этот тип из агентства пока не нашел покупателей. Домишко Пита тоже никто еще не купил.

— Надо ехать туда. Когда мы сможем?

— Хоть завтра. Завтра я не работаю. У меня есть машина. О милый, неужели! Я вся прямо дрожу!..

Он это и сам чувствовал: ее била мелкая дрожь от нервного возбуждения, вызванного возможностью разгадки тайны. К его досаде нервное возбуждение женщины перешло в прилив страсти, и ему пришлось сделать над собой усилие и удовлетворить ее желание.

Потом они лежали рядом, и она томно спросила:

— О чем ты думаешь, милый?

Их мысли, очевидно, шли по разным путям, потому что он в этот момент обдумывал, что сделает, когда они найдут деньги. Он не стал скрывать своей заботы и честно ответил:

— О деньгах. Об этих денежках: по двадцать восемь тысяч на каждого.

— Почему так, милый?

Он подумал, как ответить правильнее:

— Если ты, конечно, не возражаешь.

Возражала она или соглашалась — ему-то это было неважно. Когда деньги будут отысканы, останется только избавиться от этой дуры.

 

III

Решение избавиться в дальнейшем от этой дуры Элен Краус созрело окончательно у Расти на следующий день. До отъезда к озеру ему пришлось провести утро и полдня с Элен, не выходя из дому, чтобы не показываться лишний раз. Изнуренный пробудившейся любовной активностью своей подруги, испытывающий едва преодолимое отвращение к этой потной груде-плоти, он готов был прикончить ее, не дожидаясь находки денег и их дележа.

Но чем же она очаровала Майка? Расти никак не мог этого понять. Неужели она ему не была противна? Чужая душа — потемки. Что думал Майк, когда решился убить приятеля? Кто знает. Да что и думать обо всем этом, главное — отыскать железную коробку с долларами. Около четырех часов Расти спустился вниз. Осматриваясь, он обошел вокруг дома, прокрался к условленному месту, и вскоре туда подъехала Элен.

Не меньше часа им понадобилось чтобы доехать до озер. Они выехали на берег по песчаной дороге, вдоль которой росли деревья. Расти просил не зажигать фары, но Элен его успокоила, сказав, что здесь никого нет. Он и сам в этом убедился, пройдя по песчаному берегу и осмотревшись по сторонам. В этот ноябрьский вечер озеро было темное, пустынное и зловещее.

Они поставили машину позади домика Пита Тэйлора. С первого же взгляда Расти понял, что искать тело в домике Пита не было никакого смысла. Элен взяла фонарь из машины.

— Я думаю, ты сразу хочешь пойти в сарай, где хранились лодки? Это там, — она показала в левую сторону. — Будь осторожнее, эта тропинка была скользкая.

Она была права, идти по скользкой грязи в темноте было трудно. Расти шагал за женщиной и размышлял, не настал ли момент? Можно было поднять камень и проломить ей череп.

Он не мог еще решиться. Да и лучше было отыскать сначала деньги и посмотреть, каково это надежное место для укрытия трупов, которое нашел в свое время Майк.

Лодочный сарай стоял у небольшого узенького мола, идущего в озеро. Расти потянул дверь, она была заперта на висячий замок.

— Отойди-ка, — сказал Расти женщине. Он поднял подходящий камень и без особого труда разбил проржавевший замок. Бросив замок на землю, Расти взял у Элен фонарь и вошел в сарай. Луч фонаря обшарил грязные пустые стены. Хотя этот луч бегал в темноте, но полной темнотой ее нельзя было назвать, изо всех углов светили красноватые точки. С содроганием Расти понял, что это настороженные глазки зверьков. Крысы! Отвратительные, ненавистные с детства твари!.. Однако сейчас эти злобные красноватые глазки подтверждали догадку — это здесь!

Элен дышала ему в затылок. Она тоже поняла, что они у цели своей поездки. Свет фонаря и присутствие людей прогнали зверьков. Расти топнул ногой, шуганул более отважных крыс, которые не спешили удирать. Потом он посветил по полу: ну, конечно, пол был цементный! Но что под этим цементом? Дальнейший осмотр пола вызвал у Расти восклицание, полное досады и злобы:

— А, черт! Они же ковыряли здесь пол!

Да, цемент был разбит на куски, это уже был не цементный пол, а земля, покрытая щебнем.

— Я тебе говорила, — упавшим голосом сказала Элен. — Они все вокруг обыскали! Все вокруг.

Лодок в сарае не было. Луч фонаря не наткнулся на что-нибудь в одном из углов: голые стены, обломки цементного пола — больше ничего. Расти осветил потолок, он был подшит толем.

— Пошли отсюда! Слишком просто мы хотели получить денежки.

Расти повернулся к двери, его уже тошнило от затхлой вони сарая, от близости притаившейся армии крыс. Он машинально осветил еще один раз потолок и вдруг замер.

— Постой-ка! Постой!..

— Что там?

— Потолок низковат, он должен быть выше.

— Ты думаешь?

— Я думаю, конечно, думаю. Да, я уверен, что оно там! Тихо! Ты слышишь?

Они замерли, и в мрачной тишине услышали шелест дождя. Но дождя не было, это шуршали лапки крыс, бегавших в промежутке между потолком и крышей.

— Пойдем! — позвал Расти.

— Куда?

— В дом. Возьмем какую-нибудь лестницу.

Лестница отыскалась быстро. Даже не пришлось взламывать дверь дома — лестница стояла под навесом, пристроенным к дому.

Листы толя отрывались легко, даже не понадобился железный крюк, который он подобрал там же под навесом. Но под толем оказались доски, и тогда железный крюк пошел в дело. Доски отдирались с треском, уже открылся достаточный лаз в эти антресоли. Оттуда выскакивали одна за другой перепуганные крысы, перескакивали через плечи Расти, скатывались по его спине. Это было омерзительно и только возбуждение, азарт, вызванный близостью добычи, позволял Расти продолжать работу. Вот он уже протиснулся в темный промежуток — слава богу, все крысы уже выскочили оттуда. Ему не пришлось лезть далеко, железная коробка быстро попалась под руку. И тут же лежало «это». Расти сразу понял, что «это» и было то, что осталось от Пита Тэйлора. Это не могло быть ничем другим, хотя если бы требовалось опознание трупа, то это было бы затруднительно, потому что трупа не было, остался начисто обглоданный крысами скелет.

Расти ухватил железную коробку и, не совладая с нервным нетерпением, раскрыл ее. Вот они — заветные пачки! Даже сквозь отвратительный затхлый дух антресолей ноздри Расти уловили запах денег.

— Ты нашел? — нетерпеливо спросила Элен.

— Нашел. Подержи лестницу, я слезу.

Отыскивая ногами перекладины, он готовился внутренне к решающему моменту. Этот момент наступил, Расти это понимал. Он передал женщине фонарь и железный крюк, крепче прижал к себе коробку с деньгами. Все в его мозгу сложилось просто и точно: он спускается с последней перекладины лестницы, ставит коробку на пол, она наклоняется над коробкой, он берет хороший обломок цемента и все!.. Один удар по черепу — и все! Гениально просто, если бы не железный крюк. Удар этим крюком по голове ожидал Расти, когда его нога нащупала последнюю перекладину…

Удар был великолепен, как и все последующие действия Элен. Она быстро сбегала к машине за веревкой, запасенной заранее. Когда Расти был надежно связан, в его ушибленной голове тускло замерцало возвращающееся сознание. Вскоре Расти уже смог полностью оценить всю плачевность своего положения. Куски цемента, на которые он был брошен, больно давили спину, туго связанные члены позволяли лишь извиваться, заткнутый тряпкой рот мог только издавать мычание. Расти притих, наблюдая, как Элен наслаждается созерцанием содержимого железной коробки. Фонарь стоял на полу и театрально освещал мизансцену этого трагифарса.

Элен заметила, что Расти пришел в себя, она взглянула на него. Очков на ее лице не было, они валялись на полу, и даже было разбито одно из стекол. Расти почему-то удивили эти брошенные на землю очки. Женщина заметила его взгляд. Она наступила ногой на очки, раздавила их.

— Кончено! — возбужденно сказала она. — Кончен весь этот маскарад! Эти дурацкие очки, эти грязные волосы, эта сладкая сытная жратва для обрастания жиром, эта бессмысленная рожа идиотки… А ведь полезно, полезно иногда сыграть роль идиотки.

Непонятно, для кого она издавала эти восклицания: для Расти, брошенного на пол сарая, или для себя самой.

Подстегнутый ее выкриками, Расти пытался освободиться. Ее рассмешили его бесплодные извивания по земле. Она стала озвучивать эту сцену своим насмешливым издевательским монологом, поскольку Расти мог только мычать в ответ.

— Ты что же думал? Ты думал, что Майк так уж тогда позарился на эти деньги, которые Пит вез на фабрику? Да они ему и даром тогда не нужны были. Ему нужно было рассчитаться с Питом. Вот что ему нужно было. Он взял с собой ружье из дому. Ему давно нужно было рассчитаться с Питом, а потом, может быть, и со мной. Нет, я тогда не догадалась, что он уже знает, он ничем себя не выдавал — крепкий все же мужик! Полгода уже мы ему наставляли рога!.. А деньги ему тогда не нужны были, не в деньгах было дело. Я тогда здорово сдрейфила, когда он вернулся и сказал мне, что прикончил его. Я стала заклинать его, кричала, что все это лажа, что кто-то со зла наклепал на нас… Я здорово сдрейфила тогда. На счастье флики приехали очень быстро…

Может быть, он мне поверил, а может, и хотел сам поверить. Он же мне писал потом из тюрьмы, по-хорошему писал… Только он, конечно, не мог написать, где спрятал деньги… Тогда все уже по-другому пошло, Пита все равно уж не было. Я стала ждать, когда вернется Майк. Все же деньги большие, стала все о деньгах этих думать. И вот вдруг — ты!..

Расти что-то пытался ей внушить страстным мычанием. Она снова посмотрела на него, сказала как-то даже мечтательно.

— Теперь я снова стану прежней Элен Краус, верну свои красивые волосы, сброшу двадцать кило весу…

Расти снова яростно замычал.

— Не бойся, миленький, — с издевкой сказала Элен, — они меня не разыщут. Тебя тоже долго не найдут. Очень долго. Кто же станет снова здесь искать?..

Она небрежно отвернулась от него, собираясь покинуть сарай. Мгновенно собрав все силы, Расти напряг все тело, изогнулся и, как стальная пружина, распрямившись, сбил ее с ног толчком в спину. Не давая ей времени, он подкатился и мощными ударами ботинок бил ее по груди, по животу, по всем местам неповоротливого тела. Ее тяжелая масса привалилась к захлопнувшейся двери сарая, прочно заблокировала выход. Расти продолжал бить ее ногами. Она кричала, потом вопила, потом замолкла…

Расти перестал бить неподвижную груду плоти, его силы иссякли. Он долго лежал и сам неподвижно, а потом начал бесплодные попытки освободиться от веревок.

Фонарь тем временем светил уже слабее и вскоре потух. Полная тьма, полная тишина. Нет, не полная тишина — послышался шорох, попискивание, беготня. Начали возвращаться крысы.

 

Маргарет Клер

Искусство требует жертв

Меня донимали кошмары. Эти ужасные сны, когда тебя преследуют, ты стараешься спастись, ты из всех сил пытаешься бежать, передвигая свинцовые ноги, тебя догоняют, ты просыпаешься весь в поту, спрашиваешь себя, что это было?.. Ты предполагаешь, что кошмарами тебя пытают не просто так, ты засыпаешь снова и тебя опять преследуют.

Пожалуй, стоит начать с 1933 года, когда я отправился погостить у тетки Мюриель. В то время я уже полгода ходил без работы. Однажды я получил ее письмо, я даже не могу сказать, в одно прекрасное утро, потому что я в течение двух последних недель очень редко ел что-нибудь. Тетка Мюриель не была в точном смысле слова моей теткой, она была мне двоюродная бабушка, но даже и это не совсем точно — она была чем-то еще более отдаленным, но все же родственным, со стороны своей матушки. Последний раз я видел ее, когда еще был ребенком в коротких штанишках.

Подобное письменное приглашение погостить, полученное от дальней и почти забытой родственницы, должно было, по крайней мере, удивить меня, хотя тетка объясняла в письме, что она стара, одинока и ей был необходим кто-нибудь родной рядом. Меня ее письмо совершенно не удивило, потому что голодного человека трудно чем-нибудь удивить. В письме был перевод и билет до Дауни, где жила тетка. Получив по переводу деньги, я уплатил, все что был должен за квартиру, угостил себя в ресторане, и у меня осталось два доллара тринадцать центов.

Я сел в поезд, отходивший во второй половине дня, и на следующее утро уже поднимался по лестнице дома, в котором жила тетка Мюриель. Она сама мне открыла дверь. Мне показалось, что она в самом деле была счастлива увидеть меня.

— Ах, как хорошо, что ты приехал! Прямо не знаю, как тебя благодарить. Очень хорошо, просто очень хорошо, — твердила она.

Я уже не был голоден, поэтому меня слегка удивил такой горячий прием, и я отметил, что, повторяя некоторые слова, она делает на них какое-то странное ударение. Впрочем, меня немножко растрогало радостное волнение этой старой девы. Что касается старости, то я не нашел тетку более старой, чем пятнадцать лет назад. Тогда она держалась прямо, благодаря китовому усу в корсете и накрахмаленным воротникам, то же самое наблюдалось и теперь. Наиболее приятную часть этой мысли я высказал тетке вслух.

— О Чарльз! — воскликнула она, — какой ты, однако, льстец!

Тетка одарила меня улыбкой и пропустила в дверь. Я шагал за теткой по лестнице, ведущей на третий этаж, где была моя комната. Когда тетка оставила меня одного, я убрал мой чемодан из искусственной кожи в стенной шкаф и пошел в ванную, которая была рядом с моей спальней.

Когда я спустился в столовую, служанка, которая была много старше моей тетки, заканчивала накрывать стол к завтраку.

Под ободряющим взором моей тетки я насыщался многочисленными кушаньями, пока не почувствовал, что меня начало клонить к приятному полусну. Я отклонился от стола и закурил сигарету.

В очень хорошем расположении духа я сидел и слушал свою тетку. Ее монолог был построен по такой схеме: первая часть — жалобы на здоровье, возраст и одиночество; вторая часть — восхищение собственной идеей пригласить в гости молодого родственника. Прислушиваясь более внимательно ко второй части монолога, я понял, что от меня ожидаются некоторые услуги. Например, я буду прогуливать собачонку, паршивенького шпица Тэдди, буду относить письма в почтовый ящик. Я подумал, что это справедливо, о чем и сказал тетке.

Сольная партия тетки соскользнула в наш небольшой дуэт, в котором сразу наступила пауза на несколько тактов. Тетка взяла на колени маленького Тэдди. Поглаживая собаку, тетка что-то обдумывала, а потом удивила меня признанием, что она прямо-таки с какой-то страстью занимается рисованием. Она сунула Тэдди подмышку и, сходив к столу из светлого ореха, принесла оттуда папку со своим рисованьем.

— Я всегда рисую в столовой, — сообщила мне тетка, — потому что здесь очень удачное освещение. Скажи, что ты об этом думаешь?

Она протянула мне с полсотни листков рисовальной бумаги. Я разложил рисунки на столе, на пустых местах между грязными тарелками, и стал их внимательно разглядывать. Все рисунки были выполнены карандашом. Только один-два из них были слегка подкрашены акварельными красками. На всех рисунках было изображено одно и то же — четыре яблока на фарфоровой тарелке. Каждый рисунок был рожден в тяжелых муках. Резинка соперничала на бумаге с карандашом, и в результате их состязания каждый рисунок превращался в серое месиво серых и сальных пятен. С очень умным видом я смотрел на эту мазню и соображал, в каких выражениях передать свое восхищение.

— Гм, гм! Вам удалось… э-э… выразить… э-э… так сказать… э-э-э… самую суть этих яблок.

Я подумал немного и добавил:

— Это очень-очень похвально.

Тетушка улыбнулась.

— Я рада, что тебе это понравилось… Ты знаешь, моя служанка Ами мне сказала, что глупо столько времени работать над этой ерундой. Но я не могла прекратить работу над «этой ерундой», пока все эти яблоки не будут нарисованы точно такими же, как они выглядят на тарелке… Ты знаешь, Чарльз, что было самым трудным?

— Что, ма тант?

— Самым трудным было то, что яблоки не могли сохраняться свежими, они высыхали, хотя я их и убирала после работы в холодильник. Меня выручила все же Ами, она подала прекрасную идею опускать яблоки в горячий воск, и восковая пленка их сохраняла бесконечно долго.

— Великолепная мысль, ма тант!

— Ты согласен? Но знаешь, Чарльз, мне уже надоедают эти яблоки, я хочу переменить тему. Я долго думала, что взять, и остановила свой выбор вот на этом деревце.

Она подошла к окну.

— Вот, Чарльз, взгляни. — Она показала мне какой-то кустик на газоне возле дома. — Это персиковое дерево. Как ты думаешь, это хороший сюжет?.. Я займусь уже сегодня, когда ты пойдешь погулять с Тэдди.

Ами помогла тетке закутаться в пледы и накидки. Я отнес в сад мольберт, складной стульчик, бумагу и карандаши. Мне пришлось долго размещать все эти предметы на газоне, пробуя различные варианты их взаимного расположения. Наконец, составленная композиция удовлетворила мою привередливую тетку, и я отправился гулять с Тэдди. Конечно я с большим удовольствием отправился бы на боковую к себе в спальню. Мне кажется, что и пес не очень был доволен, когда я прицеплял поводок к его ошейнику. Я отправился, ведя на поводке Тэдди, знакомиться с городком Дауни. Мне не понадобилось много времени, чтобы разобраться в том, что Дауни относится к числу таких городков, где вся жизнь общества сосредоточена в аптечном магазине-«драгстори». Все равно мне удалось убить два часа, предоставив Тэдди развлекаться на свой манер, то есть обнюхивать фонари и брызгать на них.

Когда я воротился домой, то рассчитывал найти тетку Мюриель еще за работой, однако она уже ушла, захватив свой мольберт и складной стульчик. Я посмотрел, не переменила ли она сюжет, но ее нигде не было. Тогда я бросил Тэдди в столовой, где он немедленно полез в свой ящик, а сам я поднялся в спальню и решил подремать. Заснуть, как я собирался, мне не удалось. По неизвестной причине мои мысли кружились вокруг этих засаленных рисунков, изображающих яблоки, которые со странным упорством производила на свет моя энергичная тетка. Я лежал навзничь на постели и подсчитывал пятна на обоях, дожидаясь часа обеда.

Еда была добротная и обильная. А тетка была не в духе. Когда Ами очистила стол от обеденной посуды, а тетка взяла Тэдди к себе на колени, я ознакомился с причиной ее дурного настроения.

— У меня были затруднения с рисунком, — пожаловалась тетка. — Ветер все время дул и двигал листочки на дереве. Я ничего не смогла нарисовать.

— Вот как? А я, признаться, не заметил ветра.

— Ты многого не замечаешь. А листочки ни на секунду не оставались неподвижными.

Я понял, какой дурацкой была моя реплика, и поспешил ее исправить.

— О, конечно, ма тант, я понимаю, что такой требовательный мастер, как вы, может испытывать в работе помехи от обстоятельств, которые могут показаться несущественными профану. Видите ли, я редко сталкивался с настоящими артистами.

То, что я причислил ее к настоящим артистам, понравилось тетке.

— Я знаю, что ты не хотел меня обидеть. Я совершенно не в состоянии работать, когда моя натура двигается. Мне необходимо, чтобы натура была абсолютно неподвижна.

Тетушка выпила одну за другой две чашечки кофе, погрузилась на какое-то время в размышления, причем лицо ее было грустным. Наконец, она сказала:

— Мои яблоки были абсолютно неподвижны, вот почему я их могла рисовать так долго. Но я очень хочу нарисовать это деревце. Чарльз, Я прошу тебя срубить его завтра. Ты поставишь его в этот бидон из-под молока посреди столовой. В столовой ветра не будет.

— Но, ма тант, это такое милое маленькое деревце. Да оно и не выстоит долго, когда его срубят.

— Что за глупости! Я всегда могу купить в питомнике новые саженцы. Подумаешь, дерево! А что касается его сохранности, то этим займется Ами, она прекрасно консервирует цветы. Она добавляет в воду аспирин и сахар, и цветы стоят в воде вечно. Мне кажется, придется работать на этот раз быстрее. Если я посижу за работой два-три часа утром и четыре-пять часов после обеда, то, наверное, справлюсь с этим рисунком.

На следующее утро тетка Мюриель отвела меня в сарай за домом, где хранились рабочие инструменты. Она показала мне заржавевший топор. Она смотрела, как я точил топор, таким взглядом, каким, вероятно, смотрел бы вампир, предвкушающий наслаждение. Она меня сопровождала и к месту казни. Когда я вонзал топор во вздрагивающее тельце деревца, то ощущал себя палачом. Я понес убиенное в столовую.

Остаток этого дня и несколько последующих дней я провел в саду тетки Мюриель. Я вообще люблю работать в саду, а саду тетки был неплохой, хотя и запущенный. Я пропалывал газоны, пересаживал, где это было нужно, растения, удобрял землю костяной мукой. Кем-то были оставлены в сарае мешки с сульфатом никотина, и я с удовольствием воспользовался этим запасом для уничтожения насекомых.

Утром в пятницу, садясь за стол к завтраку, я обнаружил на своей салфетке пятидолларовый банкнот. Подняв глаза, я понял по выражению лица моей тетушки, что это ее подарок. Легкий румянец окрасил ее худые щеки, ей было радостно сделать мне небольшой подарок. Что ж, я аккуратно сложил бумажку и спрятал ее в карман. Тетушка дала мне деньги на сигареты, очень мило с ее стороны. Я решил тоже сделать ей небольшой подарок и отправиться поискать что-нибудь в городе после обеда.

Я вскоре убедился, что ресурсы городка Дауни очень ограничены. Я присмотрел в витрине магазинчика фарфорового олененка, но потом увидел небольшой аквариум в виде чаши с двумя красными рыбками. Рыбки мне показались занятнее. Я вошел в магазин и купил их. Дрейк, хозяин магазина, как выяснилось из разговора с ним, был из Калифорнии и, следовательно, это нас с ним сближало, как двух земляков. Мы с ним даже договорились провести вместе вечер следующего дня.

Аквариум с рыбками был принят моей тетушкой с неподдельным удовольствием. Особенно понравилась тетке подвижность и гибкость их хвостиков. Аквариуму подыскалось место на подставке поблизости от теткиного мольберта.

Мало-помалу у нас установился определенный распорядок жизни. По утрам, до обеда, тетка рисовала в столовой, я в это время работал в саду. Во второй половине дня я отправлялся за покупками, гулял с Тэдди, а затем что-нибудь чинил в доме.

Когда подходила к концу моя вторая неделя у тетки Мюриель, персиковое деревце окончательно завяло в своем бидоне. Тетка сообщила мне об этом за обедом таким голосом, каким говорят о землетрясениях или больших пожарах:

— Я его вынуждена была выбросить.

Мы устроили посмертное обсуждение тридцати двух рисунков, которые тетке удалось сделать до этой катастрофы.

Я выбрал из этих рисунков один, отличающийся на мой взгляд наиболее пластичным решением. Она сказала, что этот набросок ей тоже нравится больше остальных. Кажется, все обошлось. Я даже заметил, что тетка уже задумывается над следующим сюжетом.

На следующий день она нервно блуждала по дому, подыскивая очередную натуру. Поминутно она высовывалась из дверей ко мне в сад, где я пересаживал рассаду львиного зева, и спрашивала мое мнение. Когда я пришел завтракать, мне бросилось в глаза, что тетка то и дело поглядывает на аквариум с красными рыбками, но я не придал этому особенного значения.

Вечером я, как было задумано, встретился с Дрейком. Когда я вернулся, тетка уже поджидала меня. Она тут же повела меня на кухню. Вид у тетки был загадочно-торжественный.

— Мне пришлось понервничать, — сказала она, открывая холодильник, — но результат очень хороший.

Тетка запустила руку в глубину и вытащила аквариум с рыбками. Его стенки сильно запотели. Я изумленно уставился на аквариум.

— Мне ужасно захотелось рисовать этих рыбок, — объяснила тетка, — но я знала, что они никогда не остаются в покое. Я стала думать и додумалась. Я поставила аквариум в холодильник, и через несколько часов вода замерзла. Я боялась, что лопнет стекло, но оно осталось целым. Взгляни, какой прозрачный лед.

Тетка обтерла тряпкой стенки аквариума, и я увидел вмерзших в лед красных рыбок.

— Здорово придумано? — спросила тетка. — Теперь я могу их рисовать.

Я принудил себя похвалить тетушкину сообразительность, но вскоре, сославшись на усталость, скрылся у себя в спальне. История с аквариумом мне не очень понравилась. Не то, чтобы меня очень интересовала жизнь красных рыбок, но что-то во всем этом было неприятное. Ведь ей же нравились их гибкие, подвижные хвостики. И потом все-таки это был мой подарок.

Когда я проснулся утром, настроение у меня было плохое. Я припомнил вчерашнее событие и, связав с ним свое плохое настроение, сказал себе, что портить себе кровь из-за двух каких-то рыбок по меньшей мере глупо. Настроение мое улучшилось, и я пошел в столовую завтракать.

После завтрака тетка сразу достала из холодильника аквариум и принялась за рисование. Я отправился в сарай за домом и поразвлекался с пульверизатором для опыления. Мне пришла в голову мысль воспользоваться этим пульверизатором, чтобы подкрасить облупившуюся часть стенки дома. Я посоветовался с теткой, и она дала разрешение. Я купил банку краски в магазине и принес ее домой.

Понемногу я занялся этим делом. Окраска шла медленно. Я зачастил в лавку торговца красками и покупал банку за банкой. Тетка Мюриель за несколько дней сделала около двадцати этюдов своей мороженой рыбы, а я за это время проложил только грунтовочный слой краски. Когда я приступил к работе, то убедился, что состояние стенок хуже, чем я думал. Вероятно, потребуется нанести еще два слоя краски. Тем временем весна уже заменилась ранним летом, а я все продолжал красить дом. Тетка продолжала рисовать рыбок. Наша работа все больше поглощала каждого из нас. Моя жизнь в Дауни понемногу становилась интереснее. Дрейк познакомил меня со своей сестрой. У него тоже была подружка. Все вчетвером мы стали проводить вечера.

Я продолжал красить стены. Тетка рисовала рыбок. И вот настал день, когда я, наконец, сделал последний мазок кистью по стене дома. Такое событие можно было и отпраздновать, что я и сделал на особый лад. Я развел в мыльной воде сульфат никотина и этим раствором как следует обрызгал садовые растения, которыми я мало занимался последнее время из-за окраски стен.

На следующий день и тетка Мюриель заявила, что заканчивает свою работу над рыбками, и вечером за обедом протянула мне заключительный этюд из этого цикла. Мы снова устроили отчетную выставку, и я пытался изображать заинтересованного посетителя этой выставки. Мне это становилось с каждым разом все труднее — теткино творчество с появлением у меня новых развлечений совершенно перестало меня занимать. Когда мы закончили затянувшийся разбор ее произведений, тетка Мюриель спросила:

— Чарльз, как ты думаешь, сможет Тэдди позировать для моего следующего сюжета?

Я посмотрел на собачонку, лежавшую по своему обыкновению у тетки на коленях, и ответил:

— А почему бы и нет?

— Ты так думаешь? — задумчиво сказала тетка.

— Конечно. Но сможет ли он позировать достаточно спокойно?

— Вот об этом я и думаю, — сказала тетка еще более задумчиво.

Я вскоре ушел, у меня было назначено свидание с Виржинией, сестрой Дрейка. Я любил эти сентиментальные свидания, мы садились на веранде, я держал нежную ручку девушки в своей сильной руке, ветерок доносил на веранду аромат цветущей сирени.

На следующий день, а это была суббота, за завтраком я понял по решительному виду тетушки, что она кое-что придумала. Я не ошибся. Сразу после завтрака тетка попросила меня подольше погулять с Тэдди, чтобы он утомился. Тетка мне пояснила свою мысль. Это была забавная затея: измотать собачонку усиленной физической нагрузкой, а по возвращении сунуть под ее морду обильную еду. Под воздействием этих двух нагрузок собака должна будет на некоторое время потерять желание двигаться. Я постарался выполнить порученную мне половину этого гениального плана как можно добросовестнее. Мы обошли с Тэдди все фонари городка Дауни, не пропустив ни одного, а затем повторили этот обход еще раз. Мне кажется, что когда мы возвращались, он уже едва волочил ноги, по крайней мере, я свои ноги натрудил достаточно. Тетка отцепила поводок от его ошейника и повела собачонку в буфетную кормить. Когда Тэдди проглотил один за другим несколько мощных гамбургеров, он распластался на полу и потерял интерес к окружающему миру. Тетка перенесла его на освещенное солнцем место в столовой. Он моментально захрапел, а тетка уселась за мольберт.

Второй завтрак в этот день у нас был позже обычного, где-то около трех. Тетка, по-моему, целиком использовала летаргию Тэдди. За это время я сильно проголодался и поэтому был увлечен едой. Ами приготовила жареного цыпленка по какому-то своему рецепту, и я оценил ее искусство по достоинству. Про искусство моей тетушки, вернее про саму тетушку, я вспомнил лишь тогда, когда доедал мусс из свежих персиков. Ее угрюмый вид поразил меня.

— В чем дело, ма тант? Рисование шло не совсем хорошо?

Она нервно потрясла головой, и ее золотые серьги так же нервно зазвякали под ее ушами.

— Рисование шло отвратительно!

— Разве Тэдди не спал?

Наверное, будь на месте моей тетушки другая, более темпераментная женщина, она разразилась бы в ответ сардоническим смехом. Моя деликатная тетя обошлась недовольным фырканьем.

— Он спал! Спал. Правда, не как убитый, потому что дышал, пыхтел, подергивался… Нет, Чарли, это было просто невыносимо!

— Я понимаю ваше разочарование, ма тант! Я вас так понимаю!.. Вам придется придумать новый сюжет.

Я смотрел на тетушку с искренним сочувствием, растроганный этим доверительным «Чарли». Мне показалось, что слезинки блестели в ее печальных глазах.

— Да, Чарльз, видно это придется сделать. Я думаю, что мне нужно поехать в город и купить кое-что для Тэдди.

Тетка говорила медленно и каким-то необычным голосом, отчего у меня по спине побежали мурашки. Но это было мимолетное ощущение, которое тут же и прошло. Меня заняла другая мысль: тетушка, несмотря на свою страсть к рисованию, смирилась с неспособностью Тэдди быть хорошим натурщиком.

Тетушка побывала в городе и купила для Тэдди красный ошейник с колокольчиком, бутафорскую кость из резины с запахом шоколада и коробку забавных конфет под названием «Собачий пир», про которые на коробке было сказано, что они очень питательны и полезны для этих четвероногих.

Тетка одела ошейник на Тэдди и достала из коробки с «Собачьим пиром» два коричневых ромбика. Тэдди с удовольствием проглотил эти ромбики и одобрительно посмотрел на коробку.

Утром в воскресенье я залежался в постели, но потом взглянул на часы и сразу вспомнил, что мы с Дрейком задумали прогулку с нашими дамами. Следовало поторопиться.

Загородная прогулка получилась приятной. Когда я возвращался домой, на улице уже темнело. Окна нашего дома были освещены, и мне показалось, что там неспокойно. Войдя в дом, я сразу увидел в холле тетку Мюриель, которая, по-видимому, была в очень взвинченном состоянии. Рядом с теткой стояла старушка Ами, пытающаяся успокоить свою хозяйку какими-то лечебными средствами. Завидев меня, тетка бессвязно заговорила:

— О Чарльз!.. Тэдди… О Чарльз!..

Я подошел к тетушке, успокоительно обнял ее за плечи, и она залилась слезами.

— О Чарльз! Наш Тэдди умер.

Надо сказать, что мое подсознание уже подготовило меня к этой новости, но я все же вздрогнул.

— Что с ним случилось?

— Три часа назад я выпустила его погулять во двор. Он долго не возвращался, и я отправилась за ним. Я всюду искала его и беспрерывно звала, но он не отзывался. Наконец, я нашла его под рододендроном. Он был очень болен. Я позвала врача, но когда он пришел, Тэдди уже был… был… мертв. Его кто-то отравил…

Тетка снова зарыдала. Я поглаживал ее плечо, бормоча ласковые слова, но сам был занят мыслью, кто же все это сделал? Соседи? Тэдди был мирной собачонкой, никому не приносившей вреда. Но ведь существуют люди, которые вообще не любят собак, тем более что Тэдди иногда лаял, как это свойственно собакам.

— Доктор Джонс унес Тэдди в мешке. Он сказал, что знает одного человека, который сделает из него чучело.

При слове «чучело» по моей спине побежали уже бегавшие недавно мурашки. Машинальным жестом я подал тетке свой носовой платок. Она взяла его и стала вытирать слезы.

— Одно утешение для меня, — всхлипнула тетка, — что Тэдди провел свой последний день в удовольствиях.

Я бережно отвел тетушку в ее спальню и дал ей снотворного. Посидев немного возле ее постели, я увидел, что она уже успокаивается. Я ушел к себе.

Лежа в постели, я курил сигарету. Мои мысли все время пытались проникнуть на территорию, которую я объявил запретной. Их попытки мне удалось отразить, куря сигарету за сигаретой и принуждая себя разглядывать пятна на потолке и обоях. Около полуночи я разделся и залез под одеяло.

Утром я проснулся, не освеженный тяжелым сном. В состоянии легкой отупелости я спустился к завтраку. Тетка Мюриель появилась немного позже, чем обычно. Глаза ее были красными от слез. Я не стал завязывать беседу, поздоровался и ушел в сад.

Погода была пасмурной, и делать мне ничего не хотелось. Побродив по саду, я сорвал несколько бутонов на клумбе с пионами, подровнял несколько веток на кустах, а потом решил заняться японской вишней. Я давно уже собирался это сделать, и сейчас это вспомнилось очень кстати. Когда я закончил подрезку ветвей, то пошел в сарай за льняным маслом для пластыря. Отыскивая бутыль с маслом, я обнаружил в углу бидон, который раньше здесь не замечал. На бидоне была этикетка с черепом и костями, предупреждающая о том, что это яд. Действительно это был арсенат свинца. Я открыл бидон и увидел, что он не совсем полный.

Через пару дней принесли чучело, изготовленное из бедного Тэдди. Тетка Мюриель взялась за свои карандаши и начала свой новый цикл рисунков. Я не усмотрел в ее занятии ничего кощунственного — тетушка хочет запечатлеть на бумаге своего любимца.

Я предположил, что серия, посвященная собаке, будет бесконечной, и решил заняться ремонтом крыши тетушкиного дома. Работа эта оказалась более сложной, чем я думал, потому что на крыше было много различных башенок и куполов, а лето подходило уже к концу.

Тетушка иногда мне говорила, чтобы я отдохнул и не изнурял себя работой, но мне не сиделось спокойно. Может быть, мне и в самом деле нужно было умерить свою деятельность, потому что я начал слегка сбавлять вес, но работа отвлекала меня от каких-то неприятных сомнений, иногда возникавших в моем сознании. Я решил, что худею от неумеренного курения, и стал ограничивать себя в этом.

В конце августа тетка показала мне пачку рисунков. Мы, как всегда, устроили небольшую выставку на столе в столовой.

— Чарльз, — сказала тетка, когда я посмотрел последний рисунок, — я еще порисую Тэдди несколько дней, а потом мне снова нужно будет искать натуру.

— Да, ма тант, конечно, — согласился я, подумав при этом, что собачья серия рисунков оставила во мне неприятный осадок.

— Чарльз, — сказала тетка каким-то задушевным голосом, — ты любишь эту девушку, с которой встречаешься?

— Э-э, о! — забормотал я, не ожидая этого вопроса, — да, ма тант, я люблю Виржини.

— Я так и думала. Я рада за тебя, Чарльз. Что ты скажешь, если я тебе помогу открыть небольшое дело здесь в Дауни? Я дам тебе денег, чтобы ты завел питомник для выращивания саженцев, ты так любишь работать в саду. Ты женишься на Виржини, и у вас будет свое небольшое хозяйство. Конечно, мне будет недоставать тебя, но что поделаешь?

Я поднялся, я обошел вокруг стола и приблизился к тетушке, чтобы поцеловать ей руку. Я назвал тетушку моей доброй феей, я восторженно стал развертывать перед ней красочную картину моей будущей деятельности в качестве владельца питомника и счастливого семьянина. Я чуть ли не захлебывался от восторга.

Когда я поднялся к себе, восторг долго еще не покидал меня. Я ходил по спальне и насвистывал. Все складывалось так хорошо. Чудесная женщина, думал я о своей тетке. Наконец, я разделся, лег в постель и сразу заснул.

Я проснулся как от толчка. Было еще только три часа утра. Неожиданная радость, возбуждение, беспорядочные мечты о будущей счастливой жизни семьянина — все это, что навалилось на меня вчера вечером и выбило из колеи, моя бдительность ослабла, и те назойливые и тревожные мысли, которые настойчиво пробивались на запретную территорию моего сознания, ночью совершили свой порыв.

Я сел на постели, дрожа, схватился за голову и с ужасом понял — тетка Мюриель решила меня убить. Она будет понемногу подсыпать отраву мне в еду и питье. Она с глубоким страданием будет следить за моим постепенным умиранием. Она спохватится и пошлет за врачом, когда уже будет поздно. Она прольет неутешные слезы над моим хладным телом, а потом отправит его к мастеру бальзамирования трупов. Она будет рисовать меня по восемнадцать часов в сутки. Когда она закончит мою посмертную серию, то предаст земле мое тело. Она будет оплакивать меня, но у нее будет утешение — она все сделала, чтобы мои последние дни были счастливыми. Перспектива открыть питомник и жениться на Виржини, чем это не красный ошейник с колокольчиком и резиновая кость с запахом шоколада?..

Я вскочил с постели, быстро оделся, собрал в чемодан, с которым приехал, все свои вещи и тихонько, на цыпочках, как ночной вор, покинул дом тетки.

Когда я вышел в один прекрасный день из вагона поезда в Лос-Анджелесе, я купил красивую почтовую открытку и написал Виржини, что я ее люблю по-прежнему. Свой адрес на открытке я не стал указывать. Вскоре я подыскал себе работу, познакомился с миленькой девушкой, и мы поженились.

О тетке Мюриель я больше никогда ничего не слышал. Временами меня мучало любопытство, мне интересно было, кого нарисовала тетка вместо меня?

 

Якоб Босхарт

Королева деревенского бала

 

I

Над Шенау распростерлись яркие вечерние облака и залили своим красным отсветом темные черепичные крыши, цветущие кроны груш и яблонь и светло-зеленое море ближней буковой рощи. Это был вечер накануне праздника, а жители Шенау всегда старались по этому поводу придать улицам своей деревни привлекательный и опрятный вид, поэтому парни и девушки, вооружившись березовыми вениками, сгребали в кучи повседневный мусор.

Сквозь тучу пыли, поднятую уборкой, брела девушка лет двадцати. Ее позвоночник был искривлен, из-за чего и бедра ее были подняты неодинаково. Такие особенности телосложения затрудняли ее походку, и она шла, устало прихрамывая. Поясок белого передника, кайма синей юбки, которые на любой девушке расположены горизонтально, на ее кособокой фигуре были перекошены.

Девушка несла на голове плетеную из ивовых прутьев корзину, и эта ноша еще больше искривила ее стан и пригибала к земле. Несмотря на явную усталость, девушка приветливо здоровалась со всеми встречными. Ответы на ее приветствия были то сердечными, то небрежными: «Добрый вечер, Матильда», «Привет, привет…»

В верхнем конце деревни слышался шум лесопилки. Матильда свернула на узкую тропинку, вьющуюся среди кустов терновника. Тропа вела на вершину холма, где стоял деревенский дом. Этот темный дом, как угрюмый сторож, смотрел сверху на деревню. Последние лучи заходящего солнца осветили стекла в окнах мрачного дома каким-то зловещим светом. Глазами своих окон темный дом смотрел с завистью и злобой на покоящиеся внизу в сумраке вечера фруктовые сады, огороды, луга и пашни.

Возле дома стоял высокий, угловатый мужчина. Он держал на плече топор и смотрел вниз на деревню так же недружелюбно, как и его дом. По-видимому, он дожидался появления Матильды и, когда заметил ее, то проследил без всякого сочувствия за ее трудным подъемом по крутой тропе.

Девушка добралась наконец до вершины холма и поставила корзину на землю, чтобы перевести дух.

— Добрый вечер, отец! — со вздохом сказала она.

— Что так поздно? — спросил он вместо приветствия.

Она покорно приняла упрек, снова подняла свою ношу и пошла в дом. Тогда и отец покинул наблюдательный пост и неторопливо пошел через двор, нагибаясь иногда, чтобы поднять травинки, которые упали с тележки, когда ее вез его сын. Он был из тех людей, которые считают, что руки созданы для того, чтобы подбирать и держать.

Хозяин «Лоры», так называлось его владение, обладал самым маленьким в Шенау хозяйством, и это постоянно мучило его. Он был общинным лесником и большую часть своего времени посвящал лесам. Когда ему кто-нибудь говорил: «Хайни-Йоггель, почему бы тебе не бросить это занятие, да не прикупить немного пашни и лугов?», он гордо выпрямлялся и отвечал: «Мой дед и мой отец были лесниками, и когда вы зимой топите свои печи, не истратив ни сантима на дрова, то должны благодарить за это их и меня!» Так он говорил, но люди все же думали, что какие-то свои заветные мечты и планы он им не раскрывает.

Лесник, походив по двору, заглянул в сарай, а потом пошел вслед за Матильдой в дом. Девушка обессиленно сидела у стола и бездумно складывала столбиком монеты, которые ей заплатили за работу. Отец сел напротив нее и согнутым указательным пальцем подтянул монеты к себе. Он пересчитал деньги и озабоченно спросил:

— Они что, стали платить тебе меньше?

— Да, — вздохнула девушка, — но что я могу поделать? Шелк становится все хуже, брака больше.

— Вздор! Надо аккуратнее работать.

Вместо возражения Матильда безвольно опустила руки на колени.

— А когда дадут машину для младшей? Она скоро будет готова? Адель уже прошла конфирмацию. Лошадку пора запрягать, я не настолько богат, чтобы держать в конюшне лошадку для красоты.

— В конце недели пришлют, — сказала Матильда.

— Четверг, пятница, суббота, воскресенье, — пробормотал он, — и, что-то подсчитывая, посмотрел в угол комнаты, где уже сгустилась темнота. Матильда поднялась, зажгла висевшую с потолка лампу и пошла к своей машине, которая тянулась вдоль стены, как скелет какого-то неприятного зверя. Две пары железных ног опирались о пол и поддерживали станину, на которой размещалась дюжина шпулек. Внизу, на небольшой высоте над полом была протянута доска, качающаяся на шарнирах, которая приводила в движение все механизмы через систему ремней и колес. А «мотором» служила нога ткачихи, нажимающая на эту доску. Работа шла изо дня в день неделями, месяцами и годами. Вот эта изнурительная работа и изуродовала Матильду, потому что девочка не была крепкого сложения, а встала к этому пыточному сооружению в тринадцатилетнем возрасте.

Матильда достала из корзины пустые шпульки, которые она принесла, и поставила их в машину. Прежде чем приняться за работу, она посидела в раздумье перед ненавистным сооружением и негромко сказала не то отцу, не то себе самой:

— Маленькая еще очень слаба для этой машины, с ней будет как со мной.

— Что ты мелешь! — сердито сказал отец. — Если бы ты меняла ноги, а не работала все время одной и той же, то и не скрючилась бы. Тебе сто раз говорили.

Матильда примолкла. Она-то хорошо знала, как все было. Поначалу она делала все как надо. Но со временем, когда монотонная работа все больше притупляла ее, девочка перестала обращать внимание на смену ног, да еще ей казалось, что правой ногой было легче приводить в движение тяжелую машину, чем левой. Одно тянуло за собой другое: правая нога становилась все сильнее, выполняла все большую часть работы, а когда прошел год, то левую ногу и вовсе отстранили от дела. Дальше пошло все хуже: начались боли в спине, и мало-помалу позвоночник стал искривляться. Она не сама заметила это, подруга однажды сказала: «Матильда, ты становишься кособокой». Вот тогда она попыталась взбунтоваться против машины и против отца, дорожившего только ее заработком. Бунт ничего не дал, упрямство отца побороть было не в ее слабых силах. Она смирилась — это был конец. Теперь та же участь грозила ее младшей сестре Адельхейд, ее маленькой Адели, которую она любила по-матерински, да и кроме которой у нее не было ничего любимого на свете. Она долго боролась как могла за то, чтобы избавить Адель от повторения собственной судьбы, оттягивала исполнение воли отца, поручившего ей взять на фабрике вторую машину.

Матильда сидела за работой и обдумывала, как ей продолжить свое сражение с отцом. В это время дверь отворилась, и их бедное жилье в один миг преобразилось, словно наполнившись светом и блеском. Лесник и Матильда с удивлением взглянули на Адель. Она стояла у порога в белом платье, окаймленном золотой тесьмой и стянутом на ее гибкой талии золотым пояском. На ее густых каштановых волосах была золотая корона. Девушка восторженно смотрела на них, опираясь на длинный посох, тоже усыпанный золотыми блесками. На разрумянившемся лице ее блестели карие глаза, горделивая по-детски улыбка показывала, что Адель считает себя красивой и ей радостно показывать свою красоту отцу и сестре.

— Вас приветствует королева бала! — звонко сказала она.

В Шенау собирались отметить молодежным балом открытие нового здания школы. Адели, как самой хорошенькой из молодых девушек, что всеми признавалось единодушно и даже без зависти, поручалась весьма ответственная роль на этом празднике. Сегодня ей дали наряд королевы, и она пришла в нем домой, чтобы подогнать его получше по фигуре.

Когда Хайни-Йоггель так врасплох увидел свою, ничего не скажешь, красивую дочку, ворвавшуюся с видом победительницы, он непроизвольно воскликнул одобрительно, что с ним бывало редко:

— Ах, чертова ведьма!

Он тут же устыдился своей вспышки. Другим уже, насмешливым тоном он добавил:

— Радуйся, радуйся! В понедельник тебе пришлют с фабрики машину.

Королеву бала эти сухие слова отца сразу опустили на землю. Она испуганно взглянула на Матильду, словно спрашивая: «Ты что, заказала им это чудище?»

Повернувшись к отцу, Адель помертвевшим голосом сказала ему:

— Я не для того родилась, чтобы наматывать шпульки.

— Ах ты! Как же это я забыл? В самом деле, ведь ты принцесса! — насмешливо ответил отец.

— Я родилась стройной и такой хочу оставаться. Мало разве, что надо было изуродовать Матильду?

Она бросилась к сестре и обвила ее за шею руками, показывая, что совсем не хотела обидеть ее своим восклицанием. Но Матильда не думала сейчас о себе, она страдала не меньше самой Адели, думая о том, что ожидает младшую. Она только и сказала тихо:

— Бедняжка Адель.

— Расхныкались, черт побери! — рявкнул Хайни-Йоггель и стукнул по столу костлявым кулаком.

В этот момент вошел со двора Ганс, сын старого лесника. Он держал в руке фонарь, горящий желтым коптящим пламенем. От его одежды шел запах хлева. Ганс был очень похож на отца: долговязый, сухощавый, с узким носом, тонкими губами и тяжелыми челюстями. Ни в чем он не походил на сестер, унаследовавших свою миловидность от матери.

Бросив быстрый взгляд на сестер, Ганс догадался, что они утешают друг дружку из-за каких-то обид. Он скорчил гримасу и сказал ворчливым голосом, подражая отцу:

— Вот какие рожи бывают у обезьян!

Жесткие складки лица старого Хайни-Йоггеля с усилием сложились в подобие улыбки, он одобрительно посмотрел на сына, уж в этом-то парне их порода сохранится.

— Она говорит, что слишком благородна, чтобы работать на машине, — пояснил он сыну.

— А-а-а!.. — протянул Ганс такое долгое «а», что оно, как игла дотянулось до непокорной маленькой грешницы, чтобы уколоть ее в наказание. — Ну, так я знаю, что нам с ней надо сделать. Если птичка не хочет трудиться, посадим ее в клетку, повесим клетку у окна и станем слушать, какие она песенки нам запоет. Такой благородной птичке мы дадим зернышек и орешков.

Ганс засмеялся, довольный своей шуткой, но Адель выскочила из комнаты и убежала по лесенке наверх в свою спальню. Глаза ее налились слезами, она упала на постель лицом в подушки, но свалившаяся с головы корона отвлекла ее от намерения поплакать вволю. Девушка поправила корону и посмотрела на себя в зеркало. Зеркало в спальне было совсем маленькое, и надо было отойти от него далеко, чтобы увидеть себя целиком. Адель долго разглядывала себя, возвращаясь мыслями к предстоящему празднику. Она смахнула слезинки с ресниц, погладила заплаканное лицо и улыбнулась своему отражению, она снова увидела себя королевой.

Налюбовавшись на себя, Адель сняла праздничный наряд, заботливо сложила платье, пояс и корону и убрала их, как аккуратная девочка убирает вещички своих кукол. Она подумала, стоит ли опять спуститься вниз, но сразу ожила обида, нанесенная отцом. И тогда девушка подумала: «Лучше умереть, чем дать себя изуродовать». В ней зародилось упрямое чувство ответственности за свою красоту, которой она только что откровенно по-детски любовалась. Она обратила внимательный взгляд на старую, пожелтевшую гравюру, прибитую к стене четырьмя сапожными гвоздями. На этом рисунке был изображен бог любви Амур, целящийся своей стрелой из-за розового куста в девушку, беспечно лежащую на лугу. Эта гравюра пришла по почте, как приложение к журналу, еще в те времена, когда была жива мать. С этой гравюрой было связано небольшое событие, которое, однако, глубоко запало в душу десятилетней Адели. У них в гостях был брат матери, школьный учитель. Ему на глаза попал этот рисунок, и он, по привычке все объяснять, стал подробно расписывать достоинства этой гравюры. Адель с интересом рассматривала картинку и с детским нетерпением перебила рассуждения учителя:

— Дядя, а кто этот мальчишка с луком?

Мать улыбнулась и с удовольствием посмотрела на сконфузившегося брата.

— Это — Смерть, — сказал брат не сразу, и ответ его был неудачный, но ему не пришло в голову другой замены запретному для десятилетней девочки понятию «любовь».

— Что ты говоришь мне! — засмеялась девочка. — Смерть совсем не такая, это скелет с песочными часами в руке.

Учителю, раз уж он прыгнул в воду, надо было плыть дальше.

— Видишь ли, Адель, Смерть бывает разная. Та, про которую ты сказала, это смерть для старых людей. Есть еще одна Смерть — старуха с косой в руках, она для взрослых мужчин и женщин. А вот эта, которая здесь на гравюре, это Смерть для молодых. Ну-ка, скажи мне, какая из них тебе нравится больше? — спросил он шутливо. Девочка показала пальцем на хорошенького кудрявого мальчика с толстыми ручками и ножками.

— Вот-вот, — засмеялся дядя, — молодым, конечно, больше нравится этот мальчик. — Он сделал хитрое лицо и посмотрел на всех, и все засмеялись тоже, потому что им показалось, что учитель хорошо выпутался. Не смеялась только мать Адели. Но самой девочке понравилось объяснение дяди, она и потом часто вспоминала этот разговор. Однажды она попросила у матери подарить ей эту гравюру, и, к ее удивлению, мать сразу согласилась. Дело же было в том, что с того воскресенья у матери появилась неприязнь к этой картинке, висевшей на стене, и всякий раз, когда ее глаза наталкивались на нее, матери становилось не по себе. Она была болезненной и чувствительной женщиной, и ее неприятно задело такое неожиданное сближение любви и смерти. Как и у большинства страдающих людей, в ее сердце был потайной, заветный уголочек, тоскующий о любви. На долю самой матери достался муж из таких людей, которые больше заняты насущными вопросами, и любовь была вскоре отстранена, как что-то не влияющее на будничный ход жизни. Любовная тоска, запрятанная глубоко в сердце молодой женщины, стала неизбывной и давала ей повод думать, что ей-то именно предназначена «Смерть для молодых». Вот почему она охотно отдала гравюру дочери.

Адель прибила рисунок к стене над своей постелью. Внизу на гравюре она написала карандашом: «Молодая смерть». Так с тех пор и висел этот пожелтевший листок, со следами пальцев Адели по его краям, над ее постелью. Теперь, конечно, тот старый смысл рисунка уже утратился, Адель теперь знала настоящее призвание Амура и назначение его стрел, но от этого гравюра стала для нее еще больше интересной. Гравюра с какою-то притягательной таинственной силой воздействовала на девушку, которой уже и недолго было до превращения в женщину. Для Адели, как тогда для ее матери, воедино сплелись три понятия: молодость, любовь и смерть. В этой гравюре запрятан был отклик на все переменчивые и смутные чувства, рождающиеся в душе юной девушки.

— Опять ты замечталась у этой картинки, — недовольно сказала Матильда. — Не надо этого, девочка.

— Если бы мама была жива! — уклончиво ответила Адель и вздохнула.

— Да, если бы мама была жива, — подхватила сестра, — то вторая машина никогда бы не появилась в нашем доме. Только ты не думай, что я просила на фабрике. Я ни слова не сказала. Он сам им написал.

— Я и не думаю про тебя! Но теперь ты должна мне помочь.

Матильда ласково провела рукой по темным волосам сестры. Она не могла найти выход для спасения. Что бы они ни придумали, все разобьется об упрямый лоб их отца.

— Ты же знаешь нашего отца, — сказала она тихо.

— Мы разобьем эту машину, — отважно сказала Адель, — и твою тоже! В доме у нас станет тихо и не будет пахнуть машинным маслом. И тебе не надо будет с утра до вечера качать ногой эту доску и связывать нитки.

— Дурочка!

— Послушай, Матильда, сегодня вечером, когда мы шли домой, он сказал, что я самая красивая буду на празднике.

— Кто?

— Ах, ты же прекрасно знаешь!

— Мельников сын? Вильгельм?

— Ну да. Он всегда такую ерунду говорит. Ну, а чем плохо? Мельничихе ведь не нужно работать на такой машине.

— Ты просто дурочка, — рассердилась Матильда. Ей бы хотелось вразумить свою сестру, объяснить ей, что в Шенау браки заключаются не между людьми, а между пашнями и лугами. Крупные с крупными, мелкие с мелкими. Но в этот вечер не хотела она портить праздничное настроение девочке.

— Ты бы тоже была красивой, — ласково сказала Адель, — если бы не эта проклятая машина. Это не машина — это злой дух! Это он тебя сделал такой бледной, а спертый воздух, вонь этого масла, свет от лампы — они ему помогают мучить тебя. Нет-нет, я не дам запереть себя в комнате! И тебя мы выпустим на волю!

Она вскочила, поднятая внезапной мыслью.

— Я пойду и все ему скажу! Он потому такой, что никто ему не перечит. А я все ему скажу в лицо!

— Нет, Адель, я сама обо всем позабочусь, ты только все испортишь, — сказала Матильда, удерживая сестру. — Ложись спать, я сама с ним поговорю.

Адель поддалась на уговоры, и Матильда пошла вниз. Ее прихрамывающие шаги послышались с лестницы, потом скрипнула дверь внизу и послышались голоса. Адель не могла разобрать слов, но, лежа в постели, слушала звуки этих голосов, долетающие из комнаты. Голос Матильды произносил какую-то короткую просьбу, грубый голос отца отвечал еще более коротко. Так и чередовались звуки двух голосов: просящего девического и грубого непреклонного мужского. Мужской голос становился все громче и жестче, а девический голос делался все тише, неувереннее и, наконец, замолчал совсем. И вот тогда Адели стало страшно. До этого момента она не верила по-настоящему в появление второй машины. Теперь ей стало ясно, что разговоры об этом велись не впустую. Адель представила себе, как это железное чудовище медленно и тяжело пролезет из сеней в комнату, уверенно займет свое место у стены и станет ждать, когда Адель, словно приговоренная, сядет рядом, поставит ногу на проклятую доску и оживит бездушный механизм. С этой минуты она станет рабыней этого чудовища. Ее щеки потеряют свежесть и румянец. Ее спина искривится… «Боже милостивый, боже милостивый, сделай, чтобы я осталась стройной!..» зашептала в отчаянье девушка. Она хотела добавить к своей мольбе «и красивой», но ей подумалось, что в таком желании может быть что-то греховное, и уж лучше не стоит просить об этом господа.

Вернулась Матильда. Она была еще угнетеннее, чем обычно. Молча села она на постель к сестре, собираясь с духом, чтобы сказать ей о неудаче.

— Молчи, я все знаю, — сказала Адель, — давай спать.

Она быстро повернулась к стене и лежала неподвижно с закрытыми глазами. Матильда видела, как слезы просачиваются сквозь сомкнутые ресницы сестры. Она сидела рядом с ней, осторожно поглаживая ее по спине. Когда она поняла, что Адель уснула, она разделась и легла тоже.

В соседней комнате у окна стоял их отец и смотрел вниз, в деревню. В небе висела полная луна. После спора с Матильдой отец никак не мог заснуть. Все же старшая дочь неприятно упрекнула его в черствости, жестокости, скупости, и ему нужно было обрести прежнее спокойствие и уверенность в своей правоте. На короткий миг в его упрямой голове осознанно промелькнула мысль, что он берет себе грех на душу, так поступая с дочерьми, и что стоило бы отказаться от намерения, но это был лишь краткий проблеск. Хайни-Йоггель не относился к числу тех людей, которые отступаются от своих намерений, и он никогда не потерпит в своем доме чьей-то еще воли, кроме его собственной. Жадный? Может быть, и жадный, но этого Хайни-Йоггель совершенно не стыдился. Даже не жадный, а скупой. Скупость в глазах Хайни-Йоггеля не была недостатком, скорее — достоинством, одним из жизненных принципов. Эту черту характера он получил от отца. Перед смертью отец сказал ему, а умирающий не будет говорить пустые слова:

«Твой дед, — сказал умирающий отец, — жил внизу в деревне. Его дом был самый лучший. Этот дом и теперь стоит, и ты можешь еще увидеть наше имя над одной из дверей. Дед твой был очень порядочный и добрый человек. Нельзя быть добрым с недобрыми соседями. Эх, люди не добры, они злы. Доброта не приносит добра. Дед переселился сюда в „Лору“, а чтобы дети его не погибли от голода, он стал общинным лесником. Нет, сын мой, Хайни-Йоггели не должны жить в „Лоре“. Наше место там, внизу, в деревне. Мы не должны успокаиваться, пока не вернем себе законное место. Копи добро для этого и работай не щадя своих сил, как я это делал. Ты не добьешься цели, пусть сын твой продолжит наше дело. Обещай мне, дай мне умереть спокойно».

Таким был старик. Для сына, в которого и сама природа уже вложила черту скупости, усилить в себе эту черту и все ей подчинить стало еще и выполнением обета, наложенного умирающим. Нет, скупость Хайни-Йоггеля не была этим неприятным пороком скаредных людей с мелкими душами, скупость Хайни-Йоггеля была фамильным законом, жертвой ради будущего — так себе внушил лесник. Он не жил своей личной жизнью, он не жил для себя, он жил для своего сына, который тоже будет жить для своего сына. Такая цепочка лежала в основе жизни Хайни-Йоггеля, да впрочем, и в основе жизни каждого крестьянина, иначе зачем бы им сажать деревья, выращивать леса, если плодами воспользуются только внуки.

Хайни-Йоггель начал битву за деньги. Он добывал их на свой манер, отвечающий его скуповатой натуре, то есть не искал какого-нибудь выгодного пути, а просто терпеливо копил приобретаемое тяжелым ежедневным трудом. Вся его семья должна была участвовать вместе с ним в этой битве.

Когда Хайни-Йоггель уходил в лес и бродил среди деревьев, посаженных его отцом и дедом, то мог себе позволить отвлечься от будничных забот и помечтать о том времени, когда он с гордо поднятой головой снова вернется в деревню и поселится в лучшем из домов. Ах, как приятно будет посмотреть, как вытянутся лица жителей деревни, когда он швырнет им под ноги свою не приносящую дохода должность общинного лесника.

Хайни-Йоггель непростительно ошибся только один раз в своей жизни, когда он во второй раз женился на молоденькой швее, привел в свой дом эту красивую, но уж слишком нежную и слабую девушку. Другие парни обходили ее стороной, потому что их крестьянский инстинкт говорил им, что для тяжелой деревенской работы нужно выбирать жену повыносливее.

Хайни-Йоггель рассуждал по-своему: швея в доме — это значит каждый день будут зарабатываться еще какие-то деньги, это хорошо входило в его главный план. Расчеты не оправдались. Вечно в комнате без свежего воздуха, склонившись над шитьем юбок, кофт, рубашек, — такая жизнь, да еще без поддержки любви, которой так не хватало нежному сердцу молодой женщины, такая жизнь быстро подточила ее здоровье и свела в могилу. Вот уже пять лет, как покоится она на деревенском кладбище. Расчеты не оправдались, да и хуже того — обе ее дочки пошли в нее, а не в отца.

Сейчас он очень ясно это чувствовал, очень ясно. И не было у него любви к таким бесполезным дочерям и не было у него сострадательного воспоминания о покойной — одна досада, почти ненависть. Единственной его надеждой был сын от первого брака.

Да, сыну придется довести до победы великий план Хайни-Йоггелей. Слава богу, слава богу, сын его, Ганс, — парень крепкий. Гансу в руки передаст он заветное дело, а все в доме будут помогать ему. Все должны сгибаться или сломиться. Сгибаться или сломиться, так-то Адель!

К такому успокоительному для себя и правильному выводу пришел Хайни-Йоггель, стоя у окна в этот поздний час, а полная луна освещала спящую деревню.

«Ты сделал так, как мне обещал? — спросит меня отец, когда я встречусь с ним на том свете, а я ему скажу: да, сделал», — подумал Хайни-Йоггель, укладываясь в постель.

 

II

На следующий день с самого утра в доме лесника воцарилось угрюмое настроение. Унынием была заполнена и всегда-то невеселая «Лора» под самую крышу. Сестры вышли в сад и сели в траву под цветущей яблоней. Что и было хорошо в «Лоре» так это возможность видеть сверху всю деревню и пестрые от цветов луга далеко за домами. Сестры почти не разговаривали, они и без слов понимали друг дружку, как понимают друг друга угнетенные одной и той же силой.

Радостный отдаленный гул деревни поднимался снизу, воскресный гул. Рядом с девушками в ветвях деревьев щебетали зяблики.

Вскоре и отец с сыном вышли в сад. Они тоже уселись на траве под другой яблоней. Они тоже хорошо понимали друг друга. И уж они-то знали и то, о чем думают их девчонки. Хайни-Йоггель рассказал сыну, как он понимает будущее их семьи. Мужчины тоже смотрели на праздничную сутолоку в деревенских улицах. Мужчины смотрели зорко по-ястребиному, как и положено сильным мужчинам. Девушки же поглядывали на все робкими глазами птенцов, высовывающих головки из гнезда и с завистью наблюдающих за теми, кто уже умеет летать.

За ужином Адель, которая от рождения была жизнерадостной, сделала попытку сломить унылую обстановку, но поняла, что отец склонен продолжать натянутые отношения.

На другое утро все продолжалось в том же духе.

— Сегодня начнешь учиться, — сказал лесник Адели. — Сядешь за Матильдину машину, будешь привыкать.

Хотя он говорил спокойно и уверенно, все же он ожидал протеста и был приятно удивлен, когда девушка приняла его слова без возражения. Она села к машине и начала все делать как надо, потому что давно уже все знала, наблюдая за сестрой. Нога Адели равномерно нажимала на доску, попеременно носком и пяткой, ее ловкие тонкие пальцы связывали узелками рвущиеся нитки.

Когда пришла Матильда и с материнской ласковостью хотела заменить Адель, та не согласилась, она решила дать своей старшей сестре хоть немного отдохнуть от проклятой машины.

— Хорошо, — сказала Матильда, — но обещай, что будешь все время менять правую и левую ноги, каждые четверть часа.

— Ладно, ладно! А ты сядь рядом и смотри на часы. Когда надо будет менять ногу, будешь говорить. Ты мне командуй как солдатам: «раз — два!»

Эта шутка немного развеселила сестер. Так они работали до тех пор, пока с непривычки усталость не прогнала веселую улыбку с побледневшего лица Адели. У нее заболела спина, и Адель по-детски испугалась, ей подумалось, что она уже начала превращаться из красивой девочки в уродку.

На вечер была намечена репетиция молодежного праздника. У Адели подгибались ноги от усталости, а в голове появилось отупение от долгой монотонной работы. Она не сразу вспомнила слова своей роли и забывала некоторые рекомендации, которые ей были сделаны раньше. После репетиции ее провожал, как всегда, мельников Вильгельм. У него тоже была роль в праздничном представлении, он должен будет предводительствовать воинами. Праздник будет в следующее воскресенье.

Парень и девушка были одногодками, уже давным-давно Вильгельм стал провожать свою одноклассницу Адель. Бывало, они и ссорились, но согласие между ними было чаще, и все шло к тому, чтобы детская дружба перешла в юношескую любовь.

Когда они, почти не разговаривая, дошли до лесопилки, возле которой, как спящие великаны, лежали бревна, Адель присела на одно из них и вздохнула, она почувствовала, что ей нужно немного передохнуть, ее ноги отказывались идти. Вильгельм озабоченно спросил, что с ней, потому что никогда такого не бывало.

— Меня засадят за машину на следующей неделе, а сегодня я училась весь день, видишь вот?

— Ага, тебя тоже хотят засадить за машину! — раздраженно сказал парень. — Вся деревня осуждает твоего отца. Мало ему одной машины, которую давно надо сломать к черту, так теперь еще одна будет грохотать в вашем доме!

Вильгельм точно так же, как и Адель, подумал, что эта машина превратит его подружку в такую же калеку, как и ее сестра.

— Этот тупарь! — крикнул он злобно. — И вся эта фабрика, провались она ко всем чертям!..

После вспышки гнева, направленного на тех, кто обижал его Адель, он совсем другим мягким голосом стал говорить девушке, какая она красивая и как несправедливо будет лишать ее красоты. Он стал настраивать ее против отца. Она не должна ему подчиняться. Вильгельм сказал еще, что он собирается поговорить со своей матерью, чтобы она нашла для Адели местечко на их мельнице. Голос Вильгельма становился все ласковее, а сам он, тоже подсев на бревно к Адели, придвигался к ней все теснее.

Адель молча слушала. Слова парня ей нравились. Особенно приятно было услышать о местечке на мельнице. В ее воображении одна за другой стали рисоваться картины: нарядные, чистые комнаты дома с резной старинной мебелью, широкие лестницы, просторные коридоры, в которых шаги раздавались празднично, начищенные латунные ручки дверей; оживленные лица крестьян, привозящих на мельницу мешки с зерном; птичий двор с множеством уток, гусей, индюшек; четверка лошадей в конюшне — столько добра! И она, Адель, — хозяйка всего этого богатства. Адель так размечталась, что не сразу поняла просьбу Вильгельма, слова которого она уже и не слушала:

— Можно я тебя поцелую?

Конечно, если ей предстоит стать мельничихой в будущем, то ничего странного нет в желании мельникова сына. Но что это за неуклюжие просьбы!

— Какой ты глупый! — сказала Адель. — Разве об этом спрашивают? Конечно, я должна сказать: нет.

Но Вильгельм не был глуп, он догадался, что «нет» означает «да», и хотел уже поцеловать Адель, но именно в этот миг из окна мельницы звонко раздалось в ночной тишине:

— Вильгельм, куда ты провалился? Я слышала твои шаги на улице.

— Я здесь, мама. Я хочу немножко посидеть на бревнах, мне надо немножко еще подучить мою роль для праздника.

Мать у Вильгельма была очень строгой хозяйкой дома, и сын боялся ее ослушаться. А сейчас она велела ему немедленно идти домой, сопровождая свое приказание, неодобрительными замечаниями в адрес всех этих новых порядков, этих праздников и репетиций, которые превращают нормальных ребят в бездельников и полуночников.

Вильгельм, прежде чем подняться с бревна, быстро притянул к себе Адель и прижал свои губы к ее губам. Она не противилась этому, но на поцелуй не ответила. Когда Вильгельм поднялся после этого, чтобы идти домой, она спросила его насмешливо:

— Ну что, теперь ты свою роль выучил?

Насмешка задела парня, и он хотел снова обнять девушку, но та быстро отпрыгнула и не далась ему. Понуро, как побитый пес, Вильгельм пошел к дому. Адель смотрела ему вслед, пока он не завернул за угол. Она услышала глухой стук двери, закрывшейся за Вильгельмом, и громкий голос его матери. Потом она снова села на бревно и стала обдумывать происшедшее. Ее разозлило беспрекословное подчинение Вильгельма своей матери, она расценила его поведение как измену себе.

«Я позволила трусу поцеловать себя, — подумала Адель. — Что я и вправду захотела стать мельничихой? Да я же и не люблю его».

Скорее всего в этом она была права, потому что у детей, вырастающих вместе с малых лет, ежедневно встречающихся друг с другом, их товарищеские отношения редко перерастают в любовную страсть. Истинная любовь возникает неожиданно, ее вызывает чаще всего встреча с неизвестным ранее человеком или с тем, с кем был надолго разлучен и вдруг встретился вновь, но уже изменившимся, незнакомым.

Когда Адель вернулась в «Лору», она все еще думала о том, как Вильгельм бросил ее одну и поспешил на окрик своей матери. Она не была огорчена, ни опечалена, она была только рассержена. И за это Вильгельму будет отплачено. Она решила, что ни одним словом не перемолвится с парнем до самого молодежного праздника.

Когда Адель вошла в дом и вдохнула его спертый воздух да еще с примесью неприятного запаха машинного масла, все эти детские заботы, волнения и неприятности сразу отошли на задний план. Она вернулась в суровый реальный мир, и тоскливое предчувствие сжало ей горло. Лежа в постели она долго не могла уснуть, хотя и была сильно усталой. Чтобы уйти от глухой тоски, обступающей ее со всех сторон, ей не оставалось ничего другого как развернуть перед собой иллюзорную цепочку событий ее возможной будущей жизни в семье мельника. Средство помогло, и девушка уснула.

Когда она проснулась утром, ей в лицо светили лучи весеннего солнца. Первая ее мысль была о предстоящем празднике. Он будет завтра. Как скоро! Сегодня можно жить весь день завтрашней радостью, можно быть хорошей, послушной. Будь, что будет!

Стойко провела Адель почти весь день за матильдиной машиной. Чтобы поддержать свои силы, напевала песенки или повторяла свою завтрашнюю роль. Когда Матильда хотела сменить ее за машиной, она не хотела уступать, и дело дошло даже до шутливой ребяческой потасовки, в которой Матильда, как более сильная, взяла верх. Она уселась за работу.

Тем временем возбужденная их похожей на игру борьбой Адель не успокоилась на этом. Она пробралась в кухню, взяла столовый нож и, пряча его за спиной, вернулась к машине. В какой-то миг она ловко перерезала приводной ремень, и машина, покрутив по инерции колесами, встала.

— Ах, боже мой! Что ты наделала? — испуганно вскрикнула Матильда.

Сама Адель в первый миг оторопело смотрела на дело своих рук. Потом она обняла сестру за шею и задорно сказала:

— Я — убийца! Я перерезала глотку этому зверю. — Она весело засмеялась и, подняв с пола перерезанный ремень, хлестнула им по умолкнувшей машине. Тут и серьезная Матильда не выдержала и засмеялась. Вот так произошло чудо — в «Лоре» сразу обе сестры сбросили с себя железное иго проклятой машины.

Это действительно было чудом для сестер, в сущности еще не ушедших от детства, да и не испытавших его радостей в полную меру. Они схватились за руки и стали плясать победный танец возле посрамленного чудища.

— А что скажет отец! — первой спохватилась Матильда.

— А, ерунда! Скажем, что ремень сам лопнул.

Матильда недоверчиво посмотрела на сестру.

— Да ничего! — не теряла лихости Адель. — Я сейчас отнесу ремень шорнику, чтобы отец не увидел, что он разрезан.

Когда Адель возвращалась от шорника, которому она намекнула, что с починкой ремня спешить не обязательно, уже начало смеркаться. У дверей дома она неожиданно столкнулась с отцом.

— Откуда ты идешь? — спросил лесник.

Адель не была подготовлена к непредвиденной встрече, и вопрос отца смутил ее. Лесник уловил ее заминку и повторил настойчиво вопрос. У него возникло какое-то подозрение. Адель не очень уверенно объяснила, что относила в починку ремень.

— Что?!

— Я говорю — ремень порвался, — ответила Адель уже с оттенком вызова, за которым у детей часто прячется, их смущение.

— Что ты городишь! Такие ремни не рвутся.

— Вот и порвался.

Отец пошел в комнату, чтобы разобраться в этом деле. Матильда только что зажгла лампу и Хайни-Йоггель с порога уже заметил замешательство и на лице второй дочери.

— Что вы сделали с ремнем?

— Я работала, а он разорвался…

— Нет, я работала! — вмешалась Адель.

— Ага! Вы обе работали, а ремень разорвался. Сами его разорвали, чтобы бездельничать!

Хайни-Йоггель принялся прикидывать убытки. Новый ремень обойдется все пять франков, на замену ремня уйдет время, а за это время не будет заработано ни одного сантима, считай — еще пять франков. Пять да пять — уже десять! И потом, что это за порядки! Что за выходки такие в серьезном деле!.. Хайни-Йоггель был вне себя от злости, он кинулся к Адели — это явно ее штучки, — но Матильда преградила ему дорогу. Отец отпихнул ее к машине, и она нечаянно наступила на шпульки и сломала несколько штук. Дополнительный убыток! Гнев Хайни-Йоггеля достиг высшей точки, но девушки, не дожидаясь повторных ударов, ускользнули от него и выбежали на улицу. Отец выругался им вслед и стал обдумывать, как поправить дело с наименьшими потерями.

Когда в дом вошел Ганс, который, работая в сарае, услышал весь этот шум, отец его уже успокоился.

— Сходи сразу к Штеффену, — сказал Хайни-Йоггель, — попроси у него лошадь на завтра. Мы с тобой привезем новую машину, ремень и шпульки. Посмотри, что натворили это девчонки!

 

III

Ранним воскресным утром белый туман окутал Шенау. Дети, с их малым жизненным опытом, не знающие, что начало самых хороших дней часто бывает туманным, с сожалением поглядывали на свои праздничные одежды и тревожились, что их праздник будет сорван. Но когда колокольным звоном их созвали на площадь около церкви, солнце уже пробивалось через туман. Вскоре вся деревня уже была залита радостным майским светом. Три выстрела из старинной мортиры объявили о начале праздничного шествия. Первыми шли мальчики, одетые в цвета Швейцарии: голубое и белое. Они несли на плече длинные пики. На мальчишеских лицах были приклеены мужественные усы, к затылкам привязаны косы. Два барабанщика, как всегда из младших, с серьезными лицами старательно выбивали дробь на своих барабанах. Как бы под защитой этого воинственного авангарда, шествовали четыре группы мальчиков и девочек, изображавшие четыре времени года. Обилие цветов — в группе весны: примулы, подснежники, ландыши, фиалки, тюльпаны, нарциссы и гиацинты. В весенней группе — веселые, пестрые костюмы: бабочки, майские жуки, стрекозы, аисты и ласточки. Дальше шло Лето. Нарядная стайка жнецов и жниц с венками из колосьев и синих васильков. С юной красотой летней группы соперничала золотая осенняя красота следующей группы. Разрумянившиеся улыбающиеся лица девочек с сияющими от радости глазами, виноградные лозы с резными листьями, плетеные корзины для плодов, кувшины в прелестных гибких молодых руках.

И вот за этими тремя пестрыми разноцветными отрядами идет Зима: белые снеговики, голубые сосульки, аккуратные кружевные снежинки. Снова голубое и белое, как в головном отряде.

За процессией, представившей времена года, шла общая колонна мальчиков и девочек. Все они были нарядны, многие были одеты в народные костюмы всех районов Швейцарии. Так в это воскресное утро жители Шенау могли увидеть жизнь своей нации, отраженную в радостном, здоровом шествии собственных детей.

В середине этой праздничной толпы, восседая на белом коне, ехала королева, возвышаясь над всеми и всех затмевая своей красотой. Поодаль на вороном коне ехал Вильгельм в латах и шлеме. Это был король и предводитель войска.

Для того, чтобы еще сильнее подчеркнуть радость, веселье и силу молодости, позади оживленной толпы юных шествовала Старость. Ее олицетворял сгорбленный маленький человечек с седыми лохмами, едущий на осле. Он в дрожащей руке держал поводья, а в другой руке у него был букет сухих листьев и цветов — увядшие надежды и желания. А за его спиной (и это уже была задумка деревенского священника) шла высокая костлявая фигура Смерти с косой в руках. Такое на празднике было не в обычае, но священник хотел напомнить своей веселящейся пастве, что у праздника жизни есть и оборотная сторона. В арьергарде шли лучники, и среди них были флейтисты, своими пронзительными мелодиями вызывавшие на улицу запоздавших жителей.

Слегка покачиваясь на спине белого коня из конюшни мельника, Адель чувствовала себя героиней сказочного сна. Волшебное превращение, излюбленный прием сказок, за одну ночь сделало из дочери общинного лесника прекрасную королеву. Вчера еще — страх, отвратительная ссора с отцом, а сегодня она едет среди ликующих подданных в свое королевство, которого она еще не видела. Все было для нее новым и восхитительным. Куда-то исчезли знакомые дома с их огородами и фруктовыми садами, не видно знакомых с детства лиц односельчан — все стало другим в Шенау. Стройная колокольня церкви высилась, вырисовываясь на ярко-голубом небе. Море зелени, в котором кое-где проглядывали островки черепичных крыш, аромат гиацинтов волнами накатывался из садов.

В этом дивном мире и народ был чудесным. Вот они приветствуют свою счастливую, улыбающуюся королеву, машут ей флагами, с верхушек крыш и из окон тоже полощутся флаги. А самый главный их флаг, флаг всех этих флагов — это сама королева на высоком белом горделиво шагающем коне.

Адель взглянула на предводителя своего войска: Вильгельм в маскарадных латах, отражающих многочисленными искрами света солнечные лучи, гордо ехал на вороном коне. Предводитель королевского войска гордился своей королевой, королева гордилась воинами. Маленькая ссора, тогда возле лесопилки-мельницы, была недоразумением, детской размолвкой в сравнении с этим чудесным, великолепным праздником. Ах, если бы он мог длиться вечно!

Из толпы, стоящей вдоль пути праздничного шествия Адели дружески помахала девичья рука. Это была Матильда. Кособокая фигура сестры плохо прилаживалась к толпе стройных прямых людей и, выделяясь среди них, неприятно бросилась в глаза Адели, возвращая ее из сказки в действительность. Матильда смотрела на младшую сестру радостными глазами и улыбалась. Адель хотела улыбнуться ей в ответ, но ее губы не складывались в улыбку. Это не старшая любящая сестра улыбалась младшей, это неизбежное и жалкое будущее подсмеивалось, наблюдая минутную передышку на неотвратимом жизненном пути. Несчастная Матильда, не подозревая о том, какие чувства вызвало ее появление, шла за процессией, рядом с детьми, весело помахивающими флажками.

Адель отвернулась от сестры и старалась вернуться в волшебную сказку. Она посмотрела в ту сторону деревни, где на высоком холме стояла их «Лора», и представила себе на ее месте красивый замок. Вот она, Адель, королева в этом замке, рядом с ней высокая, статная Матильда, какою она могла быть. Слезы навернулись на глаза Адели.

Понемногу Адель вернулась в свою сказочную страну, и к ней вернулось ее приподнятое настроение. Но как раз в это время что-то происходило с праздничным шествием, что-то нарушило равномерность его движения.

Причиной задержки послужила поднимающаяся в гору навстречу колонне грубая телега, в которую была запряжена самая будничная кляча. Телега застряла в толпе на мосту, и люди, теснясь, обтекали ее с двух сторон. Когда Адель увидела это, ей снова пришлось вернуться в реальность — на телеге сидели ее отец и брат. Брат, сидя на доске, держал вожжи, а отец, стоя сзади, заботливо придерживал выкрашенное в темно-зеленую краску сооружение: машину для Адели. Королева вздрогнула в седле и отвернулась от этого эшафота, приготовленного для ее казни. В это время она проезжала мимо брата, и Ганс крикнул ей:

— Что, обезьянка, ты уже своих родных позабыла?

Он слегка подстегнул ее белого коня. Конь дернулся вперед, и от неожиданности Адель чуть не упала. Ганс засмеялся. Народ, стоявший рядом, с возмущением накинулся на него. Хайни-Йоггель молча наблюдал все это, он только крепче ухватился за машину, за сохранность которой он отвечал перед фабрикой. Ганс был очень доволен, что их телега немного испортила праздник и его сестре, и всей этой толпе. Но Хайни-Йоггель был далек от таких детских выходок. Пусть они празднуют, пусть устраивают шествия, тратят деньги на дурацкие костюмы — это их дело. Хайни-Йоггелю как раз было досадно, что его путь совпал с движением праздничной толпы, случайно могла в толкучке пострадать его машина. Он видел и дочку, проехавшую на высоком коне. Всеобщее восхищение королевой праздника не передалось ему. Он только подумал спокойно: «Завтра ты запоешь по-другому».

Адель, медленно продвигаясь вместе с колонной, слышала крики и ссору у себя за спиной и сгорала от стыда. Все, сегодня восхищались ею, для всех она была самой красивой, самой главной и только у брата для нее нашлась насмешка и удар кнутом, а отец подарил ей на праздник машину для пытки. Ей представилось, как после этого праздничного дня она будет жить с этими ненавистными ей двумя долгие недели, месяцы, годы. Нет, это невозможно. «Пусть лучше меня унесет мой белый конь, — горестно думала девушка, — далеко, далеко и сбросит в море, и никто больше никогда не увидит меня».

Она не слышала, что ей говорил Вильгельм, который тоже был возмущен и теперь успокаивал ее. Но она ясно услышала, как кто-то в толпе крикнул:

— Что с ней? Смотрите — она бледная, как смерть!

Этот оклик сразу вернул ей силы. Нет-нет, такой она не хочет быть сегодня. Сегодня она — королева. Сегодня она должна быть самой красивой и всех радовать. Она заставила себя улыбнуться, и на ее щеки снова вернулся румянец. Понемногу все забыли неприятное происшествие, снова все стали добрыми, радостными, а детские руки снова потянулись к прекрасной королеве.

Однако слово «смерть» было произнесено, и Адель о нем не забыла. Да и в конце шествия шел человек, изображавший смерть. Адель обернулась, чтобы взглянуть на него, и увидела, что теперь он идет не в хвосте колонны, а всего лишь в нескольких шагах от нее. И она увидела большие черные глаза этого человека, которые смотрели прямо на нее. Она хотела улыбнуться этому человеку, чтобы превратить все в игру, но улыбнуться никак не могла, и тот человек тоже смотрел на нее очень серьезно и холодно.

Это был молодой кузнец, Руппрехт. Он не должен был участвовать в молодежном празднике, потому что ему было уже за двадцать, но священник попросил его взять роль Смерти, и он согласился. Теперь Адель стала то и дело оборачиваться и взглядывать в черные глаза кузнеца. Ее побуждало к этому даже не любопытство, а что-то такое, чего она и сама не могла понять. И каждый раз глаза ее встречались с этим печальным и строгим взглядом. Она чувствовала, что черные глаза кузнеца хотят заколдовать ее, куда-то увлечь. Ей стало страшно, и тогда она пересилила себя и перестала оборачиваться. Адель каждый день встречала кузнеца Руппрехта в деревне, но она никогда не видела раньше в его взгляде такой притягивающей силы. Может быть, в это волшебное воскресное утро все стало преображаться вокруг?

Хотя Адель перестала оборачиваться, она все время чувствовала обжигающий взгляд черных глаз кузнеца у себя на спине. Как будто два горящих угля были поднесены к ней близко. Девушка была рада, когда, наконец, процессия завершила свой путь по улицам деревни, и она могла слезть с коня и затеряться среди подруг.

В полдень под деревьями большого фруктового сада община давала угощение своей молодежи. А в три часа выстрелы мортиры известили всех о начале представления у нового здания школы. Старый и малый, все потянулись на площадь перед новой школой, где должна была начаться эта праздничная игра, которую так добросовестно и прилежно разучивал со школьниками старший учитель. Новое здание школы было украшено гирляндами цветов и флажками. Кроме того, оно было приспособлено для предстоящей игры: местные плотники заканчивали бутафорские пристройки к зданию: башенки, лесенки, бойницы, которые на время преобразили ее в крепость, а для того, чтобы и сомнений в этом не возникало, по фасаду шел плакат: «Крепость Шенау».

На площади была сооружена эстрада для праздничных приветствий. Вскоре появились общинные власти с президентом во главе. Они степенно направились к входной двери, плотники приветствовали их всеми своими инструментами, поднятыми вверх. Однако они потребовали выкупа. После театрального торга и споров общинный казначей расплатился с мастерами, и крепость перешла в руки местных властей. Сразу же вслед за этим под ликующие возгласы собравшихся на площадь вступила королева со своим молодым войском и пожелала, чтобы новая крепость была отдана им. Неужели всегда такой радушный и гостеприимный, такой отзывчивый и милосердный народ Шенау на этот раз откажет своим молодым согражданам, обреченным на бесприютное существование? Королева никак не может понять, что приглянулось в этом непрактичном, непригодном для солидного житья здании таким почтенным и достойным людям, как общинный президент и его советники. Они ведь и сами прекрасно знают, что при новой крепости нет ни сараев, ни хлевов, ни конюшен, нет здесь ни погребов, ни кухни, нет каретного сарая, даже нет спальных комнат для ночного отдыха. В таком доме может себя хорошо чувствовать только молодежь с ее возвышенными идеалами.

— Что же ты хочешь, волшебница, делать в этом доме? Для чего он нужен тебе и твоим молодым воинам? — спросил с наигранным удивлением и досадой один из стариков.

— Здесь я буду каждый день собирать мой народ, — ответила королева с рассудительностью, вложенной в слова ее роли старшим учителем, — я буду учить его тому, что в мире существует не только полезное и повседневное, но существует еще и красота, существует то неосязаемое, неуловимое, что нельзя взять в руки и запереть в свой дом, но что дается всем, что сближает всех и делает добрее. Моими усилиями будет просвещаться, улучшаться новое поколение в Шенау, и оно приобщится ко всему прекрасному, что существует в мире.

— Это не противоречит желаниям старшего поколения, — ответил президент.

— Во взаимном согласии — великая сила! — сказала на это королева.

И пошел длительный диалог, в реплики которого старший учитель ловко вложил умеренную критику и умеренные пожелания. Присутствующие с интересом слушали, оживленно откликаясь на то, что им было ближе. Представление было задумано с таким расчетом, чтобы скупые власти, а может быть, и раздосадованные справедливыми упреками, все же не согласились добровольно отдать крепость, и тогда королева отдала приказание Вильгельму начать штурм.

С громкими криками бросились в атаку молодые воины, которым уже немного наскучили речи. Замелькали в воздухе бутафорские мечи, пики, алебарды, поднялся веселый шум и гам, и вскоре короткое сражение закончилось полной победой. Тут же во всех окнах школы появились веселые лица ребятишек, хлынувших в здание вслед за воинами.

В пылу сражения Адель полностью вошла в роль королевы и совершенно забыла все остальные свои печали. Ее звонкий красивый голос отдавался радостным эхом в груди каждого из зрителей, и не один из них наверно подумал: «Откуда же у лесника взялась такая необыкновенная дочь?»

Когда игра подходила к концу, к Адели протиснулась Матильда и шепнула на ухо сестре: «Ты все так хорошо делала, все об этом говорят. Ты похожа на самую настоящую королеву. Но я так плакала, когда вспомнила, что еще есть отец, машина и наш грубый брат, Ганс».

— Мне было не по себе, но это было недолго. Послушай, я весь день вот о чем думаю: я, королева, проехала мимо проклятой машины тогда на мосту, это небо подало мне знак, что спасет меня от нее! — сказала Адель, еще не покинувшая страну сказочных грез.

— Счастливая! — сказала Матильда, у которой слезы опять подступили к горлу, и ей хотелось сказать — несчастная!

 

IV

Вечером в большом зале гостиницы собралась довольная публика. Сюда пришли все те, кто в Шенау имели вес или хотели его иметь, все те, для кого пара-другая талеров не представляла большой важности. Община пригласила гостями взрослых участников только что состоявшегося представления, и их красочные одежды внесли праздничность в стены этого обычно несколько чопорного помещения.

Вильгельм был главным партнером Адели в представлении, поэтому он сидел возле нее и за столом. Она благосклонно принимала его знаки внимания, но Вильгельма очень сердило, что почти каждый из проходящих мимо их стола взрослых считал своим долгом ласково потрепать Адель по плечу и похвалить ее. Ему казалось, что уж у него-то больше прав на нее, чем у них. Вильгельм подумал, что надо закрепить свое право, и он придумал план осуществления, но, опасаясь насмешек своего соседа, он стал говорить с Аделью по-французски (они оба учили этот язык в школе). Он говорил медленно, собирая по крохам школьные знания. Адель понимала, что он говорит, но ей не хотелось вести при всех беседу на чужом языке.

В это время к их столу подошла мельничиха. Она прислушалась и сказала:

— Вы разговариваете по-французски? Это очень хорошо. Это может пригодиться в жизни, — голос у мельничихи был медоточивый, но, как всегда, с привкусом яда. Тем же, слегка ядовитым, тоном она обратилась к Адели, — но теперь я должна похитить у тебя Вилли. Мы ему оставили место за нашим столом. Я думаю, ты не останешься без кавалера, такая чудесная девушка, королева праздника!

— Я хочу быть с товарищами, — возразил Вильгельм.

— Не возражай, мой мальчик! — сухо сказала мельничиха и отошла от их стола.

Вильгельм оставался еще некоторое время на своем месте, но видно было, что он смущен.

— Я схожу к ним ненадолго и опять вернусь, — шепнул он и отошел к столу родителей.

У Адели словно оборвалось в груди, но она не показала виду, продолжая разговаривать с товарищами, которые с затаенным злорадством наблюдали только что произошедшую сценку.

Неожиданно кто-то подошел сзади к Адели и спросил ее тихо:

— Это место рядом с тобой свободно, королева?

Она быстро обернулась и оцепенела — перед ней стояла Смерть.

Не ожидая ответа, спросивший сел рядом с Аделью и сразу завязал с ней оживленный разговор.

— Почему бы нам не сидеть рядом? Я видел на одной картине, как Смерть танцует с королевой. Там была плохая Смерть, а я — добрый парень и одно лишь дело знаю в жизни — ковать раскаленное железо. Ты ведь не боишься меня?

Нет, она боялась! И она хотела бы, чтобы рядом сидела Матильда. И она злилась на Вильгельма, который оставил свободное место возле нее, опять он струсил! Но и страха своего Адель тоже не хотела показывать товарищам. Она приняла вызов кузнеца и стала ему рассказывать, что у нее дома на стене тоже есть гравюра с изображением Смерти, но такой, которую она не стала бы бояться. Да и, вообще, она никакой смерти не боится, так она заявила, рассмеявшись немножко принужденным смехом.

Но после того, как принесли мороженое, настроение Адели в контраст к этому лакомству потеплело. Она уже с увлечением стала разговаривать с Руппрехтом, тем более что кузнец, который странствовал два года по стране, мог рассказать много интересного.

Адель редко взглядывала на его лицо, но чувствовала, что он смотрит на нее неотрывно. Еще больше смущал ее голос кузнеца, он был и мягкий, и глубокий, и ласковый. Но неожиданно этот голос стал жестким, когда вдруг кузнец стал говорить о машине:

— Я бы сбросил его с телеги!

Адель поняла, что он говорит об ее отце и с упреком взглянула на него.

— Да-да! Не смотри так на меня. Я каждого могу расплющить моим молотом, кто тебе сделает плохо. А этот тебе хочет плохого, хоть он и называется твоим отцом.

Адель немного отодвинула свой стул от стола, ей словно сделалось жарко от горячих слов кузнеца. Она ощутила ясно, что это не просто слова, что он и на самом деле готов разбить любого молотом, сражаясь за нее. «Ему ничего не стоит ради меня убить любого», — подумала она и почувствовала греховность этого. Раньше бы такое польстило ей. Адель стала искать взглядом кого-нибудь, ну, священника, например, кто мог бы выручить ее совесть, предупреждающую ее тоскливым ощущением приближения к адскому пламени. И тут ее взгляд встретился с другим пристальным взглядом — это был взгляд Паулы, соседки Руппрехта. Дома их стояли рядом через улицу, отцы работали сообща, а дети дружили с детства.

Адель не выдержала взгляда Паулы и отвела глаза. Она думала, что и Руппрехт почувствует этот взгляд и оставит ее в покое, но кузнец не замечал никого, кроме нее.

Когда обед закончился и столы были отодвинуты в сторону, музыканты заиграли вальс. Адель даже опомниться не успела, как сильные руки кузнеца взяли ее, и он так легко закружил ее по залу, что ей казалось, она летит по воздуху. Она ощутила себя такой безвольной, как голубка, попавшая в когти к ястребу и даже не пытающаяся противиться. Ей слышались все время сквозь пение скрипок слова: «За тебя я любого убью моим молотом!» Это было страшно, но это было и лестно. За вальсом последовала мазурка, полька и другие танцы. Все их танцевала Адель только со Смертью. Однажды подошел к ней Вильгельм, улучивший момент, когда его мать с другими женщинами ушла в соседнее помещение пить кофе. Адель сказала ему торжествующим тоном, что у нее есть отличный танцор и другого она не желает. Руппрехт ничего не сказал, но посмотрел на сына мельничихи такими глазами, что тот быстро отошел от них.

— Ты права, — тихо сказал Руппрехт девушке. — Не следует рассчитывать на такого парня. Он видит, что ты самая красивая из всех, ему приятно ухаживать за тобой. Но погоди, стоит ему понять, что два талера веселее звенят, чем талер и сантим, как он тут же распрощается с тобой.

Он помолчал немного и потом сказал каким-то другим голосом:

— Я сильнее всех в этом зале, я любого могу придушить своими руками, но я такой слабый, что та, которая полюбит меня, могла бы задушить меня самого. Но ты не сможешь понять меня, девочка. Ты не знаешь, маленькая, и никто из них не знает, что сильные любят совсем не так, как слабые. У сильных не только руки сильные, у них и сердце сильное… Вот музыканты снова заиграли, пойдем, моя королева!

В этот момент мимо них медленно проходила Паула и смотрела, хмуро сдвинув брови.

— Тебе надо танцевать с ней, — шепнула Адель. Она еще не могла прийти в себя от только что услышанных слов Руппрехта.

— Ни с кем, кроме тебя, — твердо сказал кузнец и, не допуская сопротивления, легко поднял ее сильными руками.

За весь вечер никто уже и не пытался подойти к этой паре. Адель радовалась началу каждого нового танца, потому что, кружась с кузнецом по залу, она уже не видела взгляда Паулы и уже не задавала себе тревожный вопрос: чем же все это закончится? Ах, если бы здесь была Матильда, но бедняжка никогда не ходила туда, где танцуют. Когда уже было за полночь, во время передышки между танцами на середину зала вышел старый Хиршенвирт и, усевшись на стул, стал стягивать сапоги. Так он делал, когда бывал в особенно хорошем настроении. Все в зале с удовольствием наблюдали, как старик готовится к танцу.

Старик снимал сапоги, чтобы увереннее себя чувствовать на новом, слишком гладком, на его взгляд, полу.

Хиршенвирту было семьдесят пять лет, но он был прямым, как ствол старого дуба. Его седая голова держалась уверенно на плечах, и можно было подумать, что время не властно над ним.

— Я хочу теперь станцевать один, — громко объявил он всем в зале, ставя заботливо свои сапоги в угол. — Я думал, что сегодня на бале все будут соперничать, чтобы танцевать с королевой. А что я увидел? Весь вечер с королевой танцевала Смерть, и никто не вырвал ее из рук Смерти. Иди ко мне, Адель, станцуй вальс со стариком, окажи мне высокую честь. Адель с радостью откликнулась на его приглашение к танцу, он показался ей освободителем, который снимает груз, давивший ей на плечи.

Старик повел девушку почтительно и церемонно, как это и делают старики. Когда они были в середине зала, музыканты начали не очень громко играть лендлер. Медленный, спокойный танец сначала был непонятен Адели, но постепенно она освоилась с ним.

Все стояли вдоль стен зала и серьезно смотрели на танец этой неравной пары так серьезно, как будто присутствовали на религиозной церемонии.

— Что ж, — сказал тихонько приехавший из города писатель своему другу, врачу, — это все же приятнее, чем Гольбейн, которого мы наблюдали весь вечер.

— Но если взглянуть точнее, то это все же опять пляска смерти, — ответил врач.

— Ну что вы, мой друг! Да ведь это — жизнь, даже и сам старик помолодел!

— Кто знает, придется ли этой паре еще раз станцевать на празднике? Кто знает? Смерть любит старых, но она и молодых любит. А еще она любит тех, кто прикладывается к бутылке, как это делаете вы, — весело сказал врач и выпил за здоровье друга.

Танец закончился, и Адель испуганно подумала, что теперь она снова попадет в руки кузнеца. Но старый Хиршенвирт взял ее под руку и повел в соседний зал. Там почти никого не было, кроме нескольких стариков, игравших в карты.

— Теперь ты иди домой, доченька, — мягко сказал Хиршенвирт девушке. — Ты сегодня впервые в жизни танцевала со взрослыми мужчинами, и тебе для начала достаточно. А еще я тебе скажу, в каждом танцевальном зале всегда есть волк и всегда есть ягненок.

Адель поняла, что старик только для этого и придумал танец с ней. Она благодарно посмотрела на него, у нее даже слезы выступили на глазах.

— Я тебя провожу немного, подожди только, я натяну свои сапоги.

— Нет-нет, я пойду одна, спасибо, — отказалась девушка и, быстро пройдя через танцевальный зал, выбежала на улицу. Когда она прошла через двор и хотела свернуть в первую деревенскую улицу, из тени сарая навстречу вышла Паула. Она остановила Адель и сказала:

— Ну что, досыта натанцевалась? На Пасху ты прошла конфирмацию, а теперь ловишь парней? Не смей продолжать с кузнецом. Ты знаешь, что он мой, и хочешь завлечь его? Поберегись, маленькая чертовка!

— А что я могла? — смущенно сказала Адель.

— Ах так? Не могла? Если бы ты не хотела, он не мог бы весь вечер танцевать с тобой.

— Мне было не освободиться от него.

— Да, в этом ты права, от него освободиться невозможно. Я хочу верить, что ты не злая. Но ты берегись! Он тебя уведет, куда захочет, и сделает с тобой все, что захочет.

— Он мне не нужен. Я его боюсь.

— Ты его боишься? Значит, ты любишь его.

— Нет-нет! — крикнула Адель и хотела бежать прочь, но сзади ее схватили крепкие руки и чей-то рот прижался к ее губам. Она знала, чей это рот. Она хотела кричать, но ее собственные губы потянулись предательски к тем горячим губам.

— Оставь ее, Рупп, — крикнула Паула, — она еще ребенок! Невинная девчонка! Что я тебе сделала? Что? Вчера еще ты был со мной! Ты меня сделал несчастной, теперь хочешь этой испортить жизнь?

Кузнец оторвал свои губы ото рта Адели, но продолжал держать ее голову.

— Не слушай ее! Я люблю только тебя. Я тебя хочу нести на руках. Ты будешь моей королевой. Каждый удар молота по наковальне будет для тебя. Каждый удар будет говорить, что я тебя люблю.

— Отпусти ее, негодяй! — исступленно закричала Паула, доведенная до отчаяния.

В танцевальном зале услышали крики, в окнах появились люди, кто-то сбежал по лестнице, работник зажег фонарь и стоял у конюшни, всматриваясь в темноту. Руппрехт ничего не видел и не слышал. Он еще сильнее сжимал в своих руках девушку и целовал ее, словно обезумевший. Паула совсем не хотела привлечь внимание своими криками. Ей не хотелось, чтобы в деревне пошли сплетни. Она вцепилась в волосы кузнецу и повисла на нем. Руппрехт выпустил свою жертву. Словно очнувшись от кошмарного сна, Адель бросилась бежать по узкому переулку к дому. Губы ее горели, она слизывала капельки крови. Этот дьявол укусил ее.

Она бежала, не останавливаясь, до самого дома. Ей не сразу удалось открыть дверь, и страх снова овладел ею, она каждую секунду ожидала, что ее опять схватят за плечи. Наконец, дверь отворилась, и Адель, задыхаясь, вошла в дом. Она не сразу пришла в себя. В окно светила луна и освещала комнату, которую Адель не могла узнать: что-то в ней было переставлено и стало тесно. Это было вызвано появлением новой машины, которую заботливо устанавливал отец во время молодежного праздника, чтобы к утру все было готово для зарабатывания денег. Адель опустилась на стул и смотрела на два пыточных станка, пристроившихся возле стены. Лунный свет ложился на металлические детали этих машин, делал их страшнее, чем они были днем, тени их переплетались на стене. Нервы Адели были напряжены до предела. Она оцепенела на стуле и с ужасом смотрела на эти чудовища. Ей казалось, что они тянут к ней паучьи лапы, увеличиваются в размере. Холодный пот катился по спине девушки. Наконец, она не выдержала, сорвалась со стула и снова выбежала на улицу.

Но и на улице было не лучше, теперь уже Аделью овладел страх новой встречи с Руппрехтом. Ни за какую цену не хотела бы она снова очутиться в его руках. Ей вспоминались и слова Хиршенвирта, и крики Паулы. Она опять повернула к дому, там она могла спастись, прижавшись к Матильде, но и каменный угрюмый дом пугал девушку. Все стало страшным. «Нет, лучше умереть, чем дать себя изуродовать», — снова вспомнилась клятва.

Послышались шаги со стороны мельницы. Они приближались к их дому. Это, наверное, Руппрехт. Измученная Адель металась между двумя врагами. Ей уже хотелось броситься навстречу Руппрехту и умолять его: «Спаси меня, Рупп!» Она испугалась уже себя и тогда притаилась, съежившись в пустом улье.

Это и правда поднялся к их дому кузнец. Он тихо постоял перед спящим домом, посмотрел в темные окна, долго прислушивался, потом тихонько позвал:

— Адель, Адель!

Его тихий зов отдавался гудением в ушах Адели, как будто он и впрямь выбивал ее имя молотом по наковальне.

Руппрехт обошел вокруг дома, потом обошел еще раз. Наконец, он сел на тачку около сарая и стал ждать.

Когда Адель смотрела, как он, крадучись, обходил вокруг дома, она вспомнила сказанное в Библии: «Он ходит вокруг, как рыкающий лев, и ищет, кого сожрать», и тогда она подумала: «Он такой же враг мне, как и машина. Они хотят погубить меня».

Адель едва осмеливалась дышать. Хоть бы он ушел поскорее! Но он не уходил. Он прямо сидел на тачке, смотрел на окна и не двигался с места. Если он будет сидеть долго, то она случайно выдаст себя каким-нибудь движением или вздохом. Она, словно висящий над пропастью, уцепившийся за корень человек, знала, что силы ее иссякнут, пальцы разожмутся и она упадет в эту пропасть.

Пока она еще висит над пропастью. Какой сегодня был день у нее, это был ее самый счастливый день, а что будет потом? Ничего хорошего больше не будет — нужда, работа, изуродованное тело. Это был ее последний счастливый день, но в этот день было плохое: встреча с отцом и братом на мосту, язвительные слова мельничихи, наконец, Паула и Руппрехт, этот зверь. Снова вспыхнул гнев против Вильгельма. Это он виноват во всем. Он оставил свободное место рядом с ней за праздничным столом. С этого все и пошло, а могло быть совсем по-другому. Подлый трус! Да, что Вильгельм? Он еще мальчишка, хотя и выглядит взрослым. А ты сама? Кто ты теперь? Ты уже не маленькая девочка, как вчера вечером и сегодня утром?

Она горестно подумала, что теперь уже ее детство осталось позади. Все изменилось за один только день. Какой долгий день!

Она подумала о своей дружбе с Вильгельмом. Что это было? Она не могла понять, что это было. Так, пустяки, детская игра, затеянная от скуки.

Сегодня она целый день уходила из своего детства. Ушла. И встретила что-то новое, непонятное, страшное. Как это назвать? Это ведь не может быть любовью. Если любовь, то почему она тяжелее, чем грех, больше, чем проклятье? Может быть, это сон? Надо молиться, чтобы небо освободило ее от тяжелой ноши. Слезы покатились по щекам девушки и по искусанным губам, которые снова стало щипать.

Ей все невыносимее становилось сидеть в тесном улье, но Руппрехт и не думал уходить, он сидел в двадцати шагах от нее. И невыносимо было молчать, нервы хотели разрядиться в стоне или крике. Если она не вытерпит, то попадет в когти к ястребу. Вдруг ее охватило желание выбраться из тесного улья, побежать навстречу Руппрехту, упасть ему на грудь. Ей вспомнилось, как сладко было в его объятиях там, около танцевального зала. Нет, ни за что в его руки! Ни за что к его губам! Его поцелуи не чисты, она и сама узнала бы это, даже если бы ничего не сказала Паула. Нет-нет, подальше от него! Адель решила очень тихо выбраться из улья, а потом бежать и бежать, и пусть он попробует догнать ее. Адель попробовала тихонько открыть улей, но дверца заскрипела. Руппрехт сразу вскочил на ноги. Адель замерла в своем укрытии. Кузнец, прислушиваясь, пошел вдоль сарая. Он не знал, что ему сулил услышанный звук, и взял в руку топор, лежащий у стены. Адель уже не верила, что спасется, она уже собиралась закричать, но в это время кузнец зашел за угол дома. Она немного подождала, потом высвободилась из улья и побежала через сад на улицу.

Когда она уже бежала вдоль кустов по тропе, она услышала, как Руппрехт несколько раз окликнул ее и побежал вслед за ней. Адель бежала, не оборачиваясь, и слышала тяжелые шаги за собой. Белое платье королевы хорошо было видно в темноте. Адель бежала, охваченная безотчетным страхом. Она бежала вдоль этой живой изгороди из густых кустов, но она хорошо знала место, где есть проход, и скользнула в него, разорвав платье о колючие ветки. Корона тоже была сорвана с головы и повисла на кусте. Ничего этого уже не замечала Адель, она видела только большой луг под холмом, а за лугом шел буковый лес. Если она добежит до леса, кузнецу не найти ее там. Ему не найти и лазейку в живой изгороди, ему придется сделать крюк.

Она побежала по полю. Откуда брались ее силы? Снова услышала она, как зовет ее кузнец. Она услышала треск сучьев, кузнец не стал обегать изгородь, он ломился через кусты. Вот теперь уж он побежит за нею по пятам.

Ей казалось, что он вот-вот схватит ее, и страх удваивал ее силы. Она представляла себе, как его сильные руки снова схватят ее за плечи, как его губы начнут искать ее губы, это было страшно! Пусть лучше сердце не выдержит и разорвется! А лес был все так же далеко.

И вдруг над лесом и над полем сгустилась тьма, набежала темная туча и скрыла луну. Блеснула молния, и прогрохотал первый гром.

«Все против меня», — подумала Адель. Она боялась грозы. Но когда она увидела, что темнота скрыла ее от кузнеца, то сразу вспомнила, что небо должно было спасти ее.

Первая весенняя гроза гремела над лесом. Поднялся ветер. Снова кузнец кричал ее имя. По голосу она услышала, что расстояние между ними сократилось. Стали попадаться первые кустарники перед лесом. Адель увидела впереди темное, наверное, это был ивовый куст около ручья. Может быть, спрятаться там? Нет, он тогда найдет и схватит ее. Надо бежать дальше. Вот она перепрыгнула через ручей, что раньше ей не удавалось. Только парни могли перепрыгнуть через этот ручей. Каким сильным становишься, когда это очень нужно! Но всему есть предел, сердце девушки билось уже из последних сил.

Погоня продолжалась. Адель уже слышала тяжелое дыхание кузнеца. Она уже считала, что все проиграно и пора остановиться, но перед ней, наконец-то, появился спасительный лес. Адель собрала все силы, что у нее остались, и вбежала в прогал лесной дороги. Сразу же она свернула с дороги в чащу. Она упала на землю, прижала к ней лицо. Она сделала все, что могла, больше она ничего не может. Сердце, колотилось в груди, все тело дрожало. По дороге мимо нее пробежал кузнец, и его тяжелые шаги углубились в лес. Оттуда слышались его отчаянные крики:

— Адель! Адельхейд!

Когда и крики кузнеца затихли, Адель стала дышать полной грудью без опаски. Она почувствовала себя спасенной, и ей стало радостно. Слезы облегчения полились из ее глаз. Так она долго лежала и плакала. Ей припомнился один случай из детства. Однажды мальчишки заметили белку в саду и погнались за ней. Маленький зверек перепрыгивал с ветки на ветку, с дерева на дерево, убегая от мальчишек в одном направлении, в сторону рощи. Наконец, белочка прыгнула на последнее в саду дерево. С вершины дерева она видела рощу, но перед рощей было широкое поле. Белочка поняла, что погибла. Она попыталась укрыться в уголке одного сука от камней, которыми кидали в нее снизу мальчишки. Приноровившись, мальчишки стали попадать в белочку, и тогда она, доведенная до отчаяния, спрыгнула на пашню и пошла прыгать через борозды изо всех своих сил, стараясь добежать до рощи. Но на середине пути она была прикончена метким ударом.

«Мне повезло больше, чем белочке, — подумала Адель, — я добежала до леса и могу смеяться». Она хрипло засмеялась и сама испугалась своего смеха.

В кронах деревьев над ее головой бушевал ветер. Трещали сучья, падали на землю. В этом шуме можно было продолжить бегство. Адель хотела уже подняться с земли, но вспышка молнии осветила фигуру кузнеца, вышедшего на лесную дорогу. Девушка снова прижалась к земле. Только когда новая молния позволила Адели увидеть, что опасность миновала, она осторожно пробралась к дороге и посмотрела в ту сторону, где дорога кончалась, словно ворота, выходящие в поле. Там стоял неподвижно кузнец, похожий на зловещее привидение. При каждой вспышке молнии Адель видела его на том же месте, он то смотрел в лес, то в поле. Похоже было, что он решил поджидать ее, как охотник ждет зверя.

«Нет, ты больше никогда до меня не дотронешься», — подумала Адель, к ней возвращался ее дух сопротивления. «Я не тебе буду принадлежать и не машине, железному чудовищу!» Адель подумала, что и отец, никогда больше ее не увидит. Жаль, что она не могла увести с собой Матильду. Она даже не могла проститься с сестрой. Она представила себе, как будет плакать Матильда. «Но что мне оставалось делать? — сказала себе Адель. — И Матильда мне не смогла бы помочь ничем. Почему она не убежала, пока еще ее не изуродовала машина? Почему я это смогла сделать, а она нет?»

Мысли о сестре настроили ее на печаль, она стала всхлипывать, ей бы хотелось завыть, как зверю, если бы она не боялась, что услышит Руппрехт, который был все еще здесь. Снова она подумала о Матильде и представила ее себе еще более сгорбленной и изуродованной, чем в действительности. «Нет, от такого будущего я спасусь», — твердо решила Адель.

С опушки леса еще несколько раз донеслось ее имя. Адель снова притихла. Она подумала: «Зови, зови! Я не откликнусь на твой зов. Почему ты такой злой? Если бы ты был добрый, если бы ты хотел спасти меня от машины. Но тебе до этого нет дела».

Дождь обрушился на лесную чащу, и Адель поднялась с земли, как будто только этого и дожидалась. «Прощай, Матильда! — сказала она. — Прощай и ты, Рупп!»

Она постояла немного, прислушиваясь. Ничего не было слышно, кроме дождя. Адель повернулась в сторону леса и побежала все дальше и дальше в его глубину, не обращая внимания на ветки, хлеставшие ее по лицу.

На следующий день вся деревня была взволнована. Все разыскивали Адель, но нигде ее не нашли. Ничего не было, кроме ее короны, запутавшейся в ветках изгороди, и двух лоскутков ее белого платья.

Прошло какое-то время, и стал ходить слух, что видели, как лесник шел из леса с лопатой. Из этого родилась легенда, что он нашел ее тело в лесном озере и закопал его в лесной чаще. Не знали, верить этому или нет. Сам лесник никогда больше не говорил о своей дочери. Она отказалась помочь ему в его великом плане возвращения в деревню.

Адель добилась того, чего хотела: она навсегда осталась молодой и красивой. Прошло тридцать лет с того молодежного праздника в деревне. Те детские ручки, которые тянулись к ней, когда она ехала на белом коне, превратились в тяжелые крестьянские кулаки. Но в памяти всех хорошо сохранился тот яркий солнечный день. Никто не забыл эту красивую девушку на высоком белом коне с короной на темных густых волосах. «Да, это был праздник! Теперешние такого не сделают».

Никогда не заговаривают о королеве деревенского праздника только с одним человеком, с кузнецом. Его с тех времен так и зовут в деревне — Смерть.

Кузнец женился на Пауле. У них куча детей. Все дети похожи на отца, у них такие же черные глаза. Кузнеца в деревне уважают — он хорошо знает свое дело. Но временами, особенно весной, когда все деревья усыпаны цветами и гремит первый майский гром, с ним что-то происходит, и тогда лучше держаться от него подальше, что-то неладно в его голове.

Он уходит в свою кузницу, раскаляет кусок железа в горне, кладет его на наковальню и кует с таким остервенением, что гул ударов разносится над всеми домами. Тогда говорят в деревне: «Опять кузнец кует корону своей королеве».

 

Джером К. Джером

Идеальный кавалер

— История эта, — начал свой рассказ Мак Шонси, — произошла в Футванджере, в Черных Лесах. В этом небольшом городке жил некий величественный старец по имени Николя Жейбель. Он очень ловко мастерил механические игрушки, и они получались у него такими великолепными, что принесли мастеру славу и известность не только в его краях, а, пожалуй, даже и в масштабах Европы. Были, например, такие кролики, которые выпрыгивали из кочана капусты и шевелили ушами. Кошки умывали лапками мордочки и тоже шевелили ушами, но делали это так естественно, что живые собаки приходили в ярость и набрасывались на них. Куколки делали изящные реверансы и жеманно говорили: «Доброе утро. Как вы поживаете?» Некоторые из них могли напевать песенки хрустальным голоском.

Николя Жейбель был не просто механик, он был артист. К своему делу он относился не только с аккуратностью мастера, но со страстью маньяка. В его лавке много было забавных игрушек, которые не предназначались для продажи. Эти игрушки были им сделаны в порыве творчества. Механический осел мог шагать быстрее, чем настоящий осел, в течение двух часов. Он шагал без всякой помощи и управления со стороны, единственно благодаря хитроумному электрическому приводному устройству. Птичка взлетала, делала несколько кругов в воздухе и приземлялась точно на то место, с которого взлетала. Скелет, болтающийся на виселице, отплясывал в воздухе под веселый наигрыш волынки. Кукла ростом со взрослую женщину играла на скрипке. Кукла в одежде мужчины курила трубку и хлестала пиво так, что троим студентам за ней было не угнаться.

Как говорили в городке, Жейбель мог бы сделать куклу, умеющую подражать в точности поведению порядочного господина. Николя Жейбель тоже слышал такие разговоры, и соблазн осуществить эти предположения был очень велик.

У одного из друзей Жейбеля, у молодого доктора Фоллена был маленький ребенок. На его двухлетие родители решили собрать гостей на бал. Старый Жейбель и его дочь Ольга тоже получили приглашение.

На следующий день после этого праздничного события к Ольге зашли ее подруги. Девушки разговорились и под впечатлением прошедшего бала стали обсуждать молодых людей, своих бальных кавалеров. Старый Жейбель сидел в уголке гостиной и, не замечаемый девицами, читал газету.

— Мужчины танцуют с каждым разом все хуже, — заявила одна из подруг.

— Да! А те, которые думают, что они умеют танцевать, приглашают нас с таким видом, словно делают нам бог весть какое одолжение, — откликнулась вторая девушка.

Третья девица добавила:

— А как они разговаривают? Да просто чушь несут! И уж заранее все знаешь, что они могут сказать: «О, как вы очаровательны сегодня!.. Ваше платье вам очень к лицу… Ах, как жарко, для этого времени года… Вы часто бываете в Вене?.. Вам нравится музыка Вагнера?..» Ну что бы им выдумать что-нибудь новенькое!

Еще одна из девушек имела что сказать:

— Мне совершенно неважно, что говорит мой кавалер, если он хорошо танцует. Я даже и не слушаю. Пусть он глуп, лишь бы умел танцевать.

— Глупость это их самое распространенное качество, — промолвила довольно сухопарая девица.

— Нет-нет, я хожу на балы, чтобы танцевать, — продолжила свою мысль любительница танцев. — Все, что мне требуется от кавалера, это, чтобы он меня уверенно и крепко держал и не уставал танцевать раньше меня.

— Тебя бы, наверно, устроил робот?

— Браво! — весело закричали со всех сторон. — Вот это идея!.. Механический танцор, танцующий без устали!

Восторженные девушки наперебой стали составлять перечень качеств, вменяемых роботу.

— Не издеваться над нами и не наступать на ноги…

— Не мять платье…

— Танцевать в такт с музыкой…

— Не потеть и не обтирать лицо после танца…

— Не отдыхать от танцев в буфете…

— Да поставьте вы ему в живот фонограф, чтобы он молол обычный вздор наших кавалеров, так вы его от них ни за что и не отличите!..

— Если не считать, что он будет любезнее, чем живой, — заключила сухопарая девица.

Старый Жейбель слушал внимательно болтовню девушек, оторвавшись от чтения, но когда одна из подруг взглянула в его сторону, он быстро спрятался за листом газеты. Когда подруги Ольги ушли, он отправился в свою мастерскую.

За обедом старик расспрашивал свою дочь о танцах и танцорах, о репликах, которыми обмениваются во время танца, о современных танцевальных па, словом обо всем, что имеет отношение к балам.

В течение двух недель Николя Жейбель почти не вылезал из мастерской. Он был очень сосредоточен, стал довольно нервозным и напряженным. Но временами он вдруг разражался смехом, как бы предвкушая эффект от той шутки, которую он готовит обществу и которая пока известна только ему одному.

Спустя месяц богатейший лесоторговец Венцель решил устроить бал в честь помолвки своей племянницы. Жейбель и его дочь Ольга тоже получили приглашение.

В день бала Ольга, не дождавшись отца, пошла к нему в мастерскую, чтобы поторопить его. На ее стук в дверь Жейбель вышел в рабочем наряде, взволнованный, но радостный. Он попросил дочь, не дожидаясь его, отправляться на бал.

— Я приду позже, — сказал он. — Мне нужно кое-что срочно доделать.

Ольга, выслушав слова отца, хотела идти, но он ее окликнул:

— Скажи своим подругам, что я им привезу идеального кавалера, вежливого, любезного и прекрасного танцора. Они будут довольны.

Он засмеялся и закрыл дверь мастерской.

Обычно Николя Жейбель держал свои проекты в тайне, но сейчас Ольга почти угадала из слов отца его затею и сообщила подругам, что он готовит им сюрприз. Это известие скоро распространилось среди гостей, и прибытия старого Жейбеля все ожидали с нетерпением.

Когда раздался стук колес на улице, все разговоры разом умолкли. Сам Венцель бросился встречать гостя. Вскоре он вернулся в гостиную и громогласно объявил:

— Господин Жейбель… и его друг!

Николя Жейбель и «его друг» вошли в гостиную и остановились, окруженные смеющимися, восторженными гостями.

— Господа и дамы, позвольте представить вам моего друга, лейтенанта Фрица. Дорогой друг, поклонитесь этим дамам и господам.

Он положил руку на плечо молодого человека, как бы ободряя его, и офицер отвесил глубокий поклон присутствующим, причем наблюдательный взгляд мог уловить некоторую жесткость его движений. Более неприятным был хриплый звук, сопроводивший этот поклон, потому что этот хрип слегка походил на тот, который издают умирающие. Впрочем, ликующей публике было не до этих тонкостей.

Молодой офицер военным шагом пошел по залу. Старый Жейбель шагал рядом с ним, держа его под руку. Ходьба, как видно, не относилась к числу любимых занятий лейтенанта Фрица, скорее всего он предпочитал танцы.

— Пока мне удалось обучить моего молодого друга только одному танцу, — заявил Жейбель. — Он танцует вальс, но зато уж танцует его блестяще. Кто из вас, юные дамы, согласится на первый вальс моего протеже? У него исключительное чувство ритма, он никогда не устает, он не позволит себе даже намека на неуважение к своей даме, он не сделает ни одной морщинки на бальном платье партнерши, его руки будут держать девушку в танце с той силой, которую она сочтет для себя наиболее приемлемой, а скорость его вальсирования будет соразмерной ее желанию. Во время танца этот кавалер умеет изящно поддерживать разговор, а головокружение ему вообще не знакомо… Ну, Фриц, а теперь говорите самостоятельно.

Старик повернул одну из пуговиц на мундире лейтенанта. Фриц раскрыл рот и в шутливом тоне начал произносить слова, которые, казалось, рождались у него в затылке:

— Могу ли я иметь удовольствие…

Его рот закрылся, слегка щелкнув.

Вне всякого сомнения молодой офицер произвел огромное впечатление на присутствующих, но ни одна из девушек не осмеливалась на танец с ним. Они бросали быстрые взгляды на восковое лицо этого кавалера, на его пристально смотрящие глаза, на его неподвижную улыбку, но, очевидно, эти достоинства недостаточно соблазнили их, чтобы они могли преодолеть свое смущение и нерешительность.

Жейбель обратился к девушке, которая тогда у него в доме при обсуждении достоинств молодых танцоров заявила о себе, как о страстной любительнице танцев.

— Не видите ли вы перед собой, мадемуазель, идеального кавалера, о котором мечтали? Уж вам-то стоит испробовать его способности.

Эта юная красавица была отважной и обожала шалости. Венцель тоже поддержал Жейбеля, и девушка согласилась.

Старик поставил танцора в надлежащую позицию: правая рука легла на талию девушки и держала ее надежно, восковые пальцы левой руки взяли нежную девическую ручку. Старый мастер, сотворивший этого воскового человека, объяснил девушке, как она должна регулировать скорость вальсирования и как она могла остановить танцора, когда устанет.

— Он будет кружить вас, обходя полный круг по залу. Смотрите, чтобы никто не столкнулся с вами и не помешал движению вашего партнера.

Оркестр заиграл вальс, и старый Жейбель включил механизм своей куклы. Аннетта и ее странный кавалер начали танцевать.

Все гости, застыв на месте, внимательно следили за первыми па танцующих. Кавалер Аннетты танцевал безупречно. Он держал свою даму, прижав ее к себе ровно настолько, насколько требовали правила приличия, равномерно кружил ее и время от времени бросал довольно пронзительным голосом отрывистые реплики, оставляя паузы для предполагаемых ответов.

— Как вы очаровательны сегодня… Какой прелестный вечер… Вы мне подарите еще один танец? Я надеюсь, что да? Не будьте жестокой… Ах, как легко вальсировать с вами… Я мог бы кружиться с вами вечно… Вы уже обедали?..

Аннетта шутливо отвечала своему необычному партнеру, у нее исчезла нервная скованность, которую она все-таки испытывала поначалу, словом, она приняла игру:

— Вы просто прелесть… Я тоже могла бы с вами кружиться всю жизнь!

Мало-помалу все гости Венцеля включились в эту игру. Пара за парой выходила в круг, и вскоре все гости закружились в вальсе. Николя Жейбель созерцал этот спектакль с гордым чувством победителя.

Хозяин подошел к нему и что-то сказал на ухо. Жейбель улыбнулся, качнул утвердительно головой, и они незаметно удалились.

Собственно говоря, хозяин просто пригласил старого Жейбеля посидеть с ним в уютном кабинете, выпить пива и выкурить трубочку.

— Пусть молодежь развлекается, это их праздник.

Тем временем идеальный кавалер кружил Аннетту, постепенно ускоряя ритм. Девушка ослабила гайку, регулирующую скорость, и партнер закружил ее в стремительном вихре вальса. Остальные парочки, не выдерживая бешеного ритма, одна за другой выходили из круга. Вскоре одна лишь Аннетта вальсировала в объятиях робота. Вальс уже стал неистовым, смычки музыкантов не могли работать с такой скоростью. Музыканты оставили свои инструменты и пристально наблюдали за танцующими. Кое-кто из зрителей еще продолжал подшучивать над стремительным танцем одинокой пары, но более взрослые люди начали беспокоиться.

— Аннетта! — воскликнула одна молодая дама, — остановитесь, вы переутомитесь, у вас сил не хватит!

Аннетта ничего не ответила. Одна из девушек, разглядевшая смертельно бледное лицо Аннетты, вскрикнула в ужасе:

— Она в обмороке!

Один из мужчин кинулся остановить автоматического танцора, но тот, сбил его с ног и ушиб ему щеку. Казалось, ничто не могло остановить этого адского танцора.

К несчастью, в зале не оказалось никого, кто сохранил бы хладнокровие и посоветовал действовать сообща и обдуманно. Потом уже, когда события этого бала остались в прошлом, гости Венцеля рассудили, что если бы все тогда не поддались панике, а действовали хладнокровно, можно было легко остановить этот кошмарный танец. Но в тот момент вся обстановка не способствовала спокойному осмыслению: женщины были взвинчены до предела, мужчины выкрикивали друг другу противоречивые советы. В результате поступали опрометчиво, пытались кулаками успокоить железного танцора, но сделали еще хуже, потому что оттеснили его из свободного пространства, и он стал вместе со своей жертвой биться о стены и мебель. Струйка крови показалась изо рта девушки и потекла на ее белое платье. Зрелище было ужасное. Женщины стали падать в обморок или с воплями выбегать из зала.

Наконец нашлась разумная голова.

— Надо отыскать Жейбеля!

Никто не заметил, когда ушел старик. Никто не знал, где его искать. Бросились на поиски. Часть гостей столпилась у входа в зал и со страхом наблюдала за происходящим. Раздавался равномерный стук каблуков железного танцора, слышались глухие удары тел о мебель. Событие становилось с каждой минутой ужаснее.

Лейтенант Фриц сопровождал эти кошмарные действия идиотскими репликами.

— Как вы очаровательны сегодня… Не будьте такой жестокой… Как приятно вальсировать с вами… Я мог бы кружиться так вечно…

Жейбеля разыскивали всюду, кроме того места, где его могли бы найти. Обыскали каждую комнату в доме. Кто-то побежал в дом Жейбеля, терял там драгоценные минуты, чтобы узнать в конце концов от глуховатой старухи-служанки, что хозяин не возвращался.

Наконец, обратили внимание, что нет и Венцеля, и тогда только вспомнили о маленьком флигеле в саду, где был его кабинет.

Узнав о происшествии, Жейбель страшно побледнел и бросился на улицу. Венцель побежал за ним. Они пробились сквозь толпу у входа в зал и закрыли за собой дверь.

Наиболее любопытные, напрягая слух, расслышали приглушенные голоса, быстрые шаги, обмен короткими репликами, молчание, новые реплики…

Когда дверь зала отворилась, кое-кто из гостей ринулся туда, но широкие плечи Венцеля преградили дорогу. Он обратился к двум более взрослым мужчинам:

— Попрошу вас и вас, Беклер.

Голос Венцеля казался спокойным, но лицо его было смертельно бледным.

— Остальных я прошу удалиться… Постарайтесь увести поскорее всех женщин.

С того печального дня старый Жейбель мастерил одних только кроликов, выскакивающих из кочанов капусты, или кошечек, умывающих лапками свои мордочки.

 

К. Доннель

Признание мадам Шалон

Уютно расположившаяся среди пышных цветов вилла не вписывалась в ту слегка мрачную картину, которую он себе нарисовал заранее. Хозяйка виллы оказалась тоже персонажем из другого романа. Все требовало поправок.

Мадам Шалон, женщина примерно сорока лет, не принадлежала ни к одному из типов преступниц. Ее нельзя было назвать ни Клеопатрой, ни Мегерой. Это была Минерва. Это точно была Минерва, так он сразу и решил. Цвет ее больших ясных глаз только слегка отличался от кобальтовой голубизны Средиземного моря, хорошо просматривавшегося сквозь большое окно гостиной, где он сидел с хозяйкой.

Ему приятно было разглядывать ее красивое лицо, и он вскоре сделал поправку: это не в точном смысле слова Минерва. Персиковая бархатистость ее щек заставляла думать о щечках миленьких девушек восемнадцати лет от роду. В то же время зрелость ее форм, нега, наполнявшая их, вызывала желания, которые могут быть вызваны только обаянием взрослой красивой женщины.

Про женщину того же веса, что и мадам Шалон, но не обладавшую ее привлекательностью, сказали бы, что она расположена к полноте. Этого нельзя было сказать о мадам Шалон. Он почувствовал, что тело этой женщины стабильно сохраняет массу и линии. Она будет в шестьдесят точно такой же, как сейчас в сорок.

— Бокал «дюбоннэ», господин инспектор?

Наливая вино, она заметила легкое замешательство, мелькнувшее в глазах инспектора Мирона, и это ее позабавило. Ее ироническая усмешка была так сильно замаскирована хорошим воспитанием, что даже зоркий глаз инспектора ее не уловил.

— Благодарю.

Вот интонацией собственного голоса инспектор с полным основанием мог остаться недоволен, нужная интонация пока еще не определилась.

Все же тонкое воспитание — прекрасная вещь. Мадам Шалон очень непринужденно первая отпила глоток из своего бокала, как бы деликатно намекая: видите, я не собираюсь вас отравить.

Инспектор Мирон оценил ее хитрость, но не слишком ли рассчитанная хитрость?

Очаровательная и опять же чуточку ироническая улыбка красивой женщины:

— Вы пришли ко мне из-за того, что я отравила своих мужей?

— Мадам!..

— Вы, разумеется, побывали уже в префектуре? Весь Вильфранш убежден в этом.

Она говорила голосом женщины, смирившейся перед общественным мнением. Ему пришлось сделать над собой некоторое усилие, чтобы остаться в рамках профессионального спокойствия.

— Мадам, я пришел за вашим разрешением на эксгумацию тела Шарля Вессера, скончавшегося в январе 1939 года, а также тела Этьена Шалона, скончавшегося в мае 1946 года. Необходимо провести экспертизу. Вы уже отказались дать разрешение на эксгумацию, о котором вас просил бригадир Люшер из комиссариата вашего района. Чем вызван ваш отказ?

— Люшер — совершенно невоспитанный человек. Он вызвал у меня самое настоящее отвращение. У него совершенно отсутствовала интеллигентность, которая, например, чувствуется у вас. Словом, он пришел ко мне не как человек, но как черствый служитель закона.

Она поднесла бокал с вином к своим сочным губам.

— Вам я не смогу отказать, инспектор Мирон.

— Вы очень любезны, — он слегка поклонился.

— Я вам не намерена отказывать, — продолжала она вкрадчивым голосом, — потому что я немного знакома с методами вашей парижской полиции и уверена, что вы уже провели тайком эту эксгумацию.

Она приостановилась, чтобы проследить, как румянец смущения выступит на щеках инспектора, после чего продолжила так, словно бы и не делала паузу:

— …и уже проделали все ваши анализы. И вот неожиданный результат — вы ничего не обнаружили. Тогда вы, который до сих пор этим делом не занимался, решили получше познакомиться со мной: узнать мой характер, выяснить, в какой мере я могу владеть собой, а попутно вы попробуете что-нибудь выудить из моих слов, что подтвердит мою виновность.

Она пустила свои стрелы довольно метко. Отрицать попадание мог бы только тупой, упрямый человек. Инспектор Мирон быстро выбрал наилучший вариант поведения — обезоруживающую искренность.

— Вы совершенно правы, мадам Шалон, вы почти абсолютно правы, хотя…

Он посмотрел на нее очень внимательно.

— …когда теряют одного за другим двух мужей почтенного возраста, но отнюдь не стариков, теряют их по причине нарушений в органах пищеварения, теряют не далее, как через два года после свадьбы, причем, обратите внимание, от каждого из них остается солидное имущество, полностью наследуемое вдовой… Вы обратили внимание?..

— Да, я обратила внимание.

Мадам Шалой подошла к окну, что было хорошо задуманным жестом — на синем фоне Средиземного моря ее пленительный силуэт с роскошной округлостью груди выделялся очень заманчиво.

— О, инспектор Мирон, что вы скажете, если я вам признаюсь с предельной искренностью?

Опасны, очень опасны такие чистосердечные предложения, произнесенные почти нежным, по крайней мере, ласковым голосом. Инспектор Мирон сразу понял, что нужно быть начеку.

— Если у вас появилось желание в чем-либо признаться, мадам Шалон, вы можете это сделать.

Инспектор Мирон постарался сказать это как можно незаинтересованнее, для этого пришлось собрать волю. Нет-нет, это была очень опасная женщина, очень опасная.

— Ну что ж, я вам доставлю это удовольствие.

Мадам Шалон все еще стояла у окна. Лицо ее было серьезным, улыбка погасла. Ветер залетел в окно и донес до инспектора сладковатый аромат, то ли запаха духов, то ли запах цветов из сада. Мирон приготовился выслушать исповедь, приняв благоразумное решение не делать никаких заметок в записной книжке.

Признание с предельной искренностью предварилось неожиданным вопросом:

— Месье Мирон, у вас есть какие-нибудь знания в области кулинарного искусства?

— Мадам, ведь я — парижанин.

— И в области любви, надеюсь?

— Мадам, я и тут повторю, что я — парижанин.

— Ну что ж, в таком случае…

Ее роскошная грудь приподнялась в глубоком вдохе, который делают, собираясь нырнуть глубоко в воду.

— В таком случае я могу сказать вам, что я, Гортензия, Эжени-Вильруа-Вессер-Шалон, хладнокровно, обдуманно и постепенно довела до могилы моего первого мужа, господина Вессера, в возрасте пятидесяти семи лет, и, пользуясь теми же методами, я убила моего второго мужа, господина Шалона, которому было шестьдесят лет.

— Надеюсь, на то были веские причины?

— Я вышла замуж за господина Вессера по настоянию моих родителей. Мне хватило двух недель замужества, чтобы убедиться в том, что Вессер — свинья. Еще лучше я могу сказать, что он был ненасытный боров. Вы не можете себе представить, инспектор, всю грубость этого животного. Я хочу подобрать слова, чтобы описать его вам, и эти слова так и просятся ко мне на язык: вульгарный хвастун, грязный похабник, обиратель доверчивых, бедных людей, мошенник. Ко всему еще он был чревоугодник, да что там — просто обжора! А его разнузданность во всем, отвратительные привычки! Результат, естественный для такой расхлябанной жизни — испорченный желудок.

Инспектор Мирон уже обстоятельно изучил материалы следствия по делу Вессера, поэтому его не удивила такая характеристика. Он спросил:

— А месье Шалон?

— Этот постарше. Да ведь и я уже была постарше, выходя за него.

Инспектор Мирон с легкой, любезной иронией спросил:

— У него тоже был испорченный желудок?

— Представьте себе. И даже, точнее сказать, — испорченная сила воли. Если я сразу определила сущность Вессера, назвав его свиньей, то к месье Шалону это название подходит меньше, хотя он, возможно, еще порочнее, чем Вессер. Он общался здесь с широким кругом немцев во время оккупации. С какой бы стати этим немцам так усердствовать, чтобы в доме Шалона были самые лучшие, самые недоступные продукты, когда вокруг умирали от голода дети? С какой стати они снабжали его отборными винами?.. Господин инспектор, я, возможно, преступница, но я — француженка! Без колебаний я приговорила Шалона к смерти, как это было и с Вессером.

Инспектор очень спокойно, чтобы не остановить течение искреннего признания, уточнил:

— И каким образом вы приводили свои приговоры в исполнение?

Она взглянула на него с улыбкой.

— Вы слышали о таких блюдах: индюшка, фаршированная каштанами, дичь по-индийски, говяжье филе «амулет», суп «багратион», омлет «сюрприз» по-неаполитански, баклажаны по-турецки, заливное из перепелов?..

— Мадам, пощадите! Такой выбор блюд! И вся эта еда очень сытная…

— Вас интересовали мои методы, инспектор. Эти вкусные блюда были моим оружием. В каждое из них я добавляла капельку…

Она примолкла, переводя дыхание, а может быть, поддразнивая инспектора Мирона. Инспектор поднес к губам бокал с остатком «дюбоннэ», стараясь унять легкую дрожь пальцев, вызванную нетерпением.

— Капельку чего, мадам Шалон?

— Вы вели следствие по моему делу, вам известно, кто был мой отец?

— Жан-Мари Вильруа, знаменитый кулинар, ученик великого Эскофье.

— Мне был только двадцать один год, когда отец незадолго до смерти признал меня равной ему в этом искусстве.

— Очень интересно. Разрешите снять перед вами шляпу. Но все же, капельку чего вы добавляли во все блюда, приготовленные для ваших мужей?

— Капельку моего мастерства. Только это, ничего другого. Кто устоит? Тем более такие люди, как Вессер и Шалон. Три-четыре раза в день я угощала их этими вкусными и сытными кушаньями. Умело комбинируя сочетания этих блюд, я откармливала моих мужей, как рождественских гусей. Сытная еда располагала их ко сну, а после сна я им преподносила еще более вкусное блюдо. Они поглощали много вина, чтобы разжечь аппетит. В их возрасте такое означало — верный путь к смерти.

Инспектор Мирон задумчиво смотрел на разрумянившуюся от легкого волнения мадам Шалон.

— А что же любовь? Простите меня, мадам Шалон, вы сами поинтересовались моими познаниями в этой области.

— Питательная, вкусная пища предрасполагает к любви, вернее к тому занятию, которое они называли любовью. Я всегда была готова помочь им в этом, и я никогда не препятствовала им искать разнообразия в любовных развлечениях с малолетними. Вот так я и помогала им подойти к финишу. Господин Вессер показал время: пятьдесят семь лет, месье Шалон пришел позже, в шестьдесят пять. Вот и все, что я могла вам рассказать.

Отзвучало искреннее признание красивой, благородной женщины с очаровательным бюстом и ясными, как морская вода, глазами. Спокойная тишина царила в гостиной, за широким окном которой исходили ароматами садовые цветы, и где-то вдали манило своей гладью, чуть более синей, чем глаза мадам Шалон, Средиземное море.

Инспектор Мирон взволнованно поднялся с места и подошел к мадам Шалон.

— Прошу вас поехать вечером со мной в Ниццу, мадам Шалон.

— В комиссариат?

— О нет, мадам Шалон! Я повезу вас в казино. Я хочу пить с вами шампанское и слушать музыку.

— Но, простите, инспектор Мирон…

— Мадам, я холост. Мне сорок четыре. Я нравлюсь женщинам, мадам Шалон, по крайней мере, они это говорили мне. Это шутка, мадам, вы меня поняли. Мадам Шалон, у меня кое-что отложено на черный день. Не слишком много, но все же… — Он проникновенно посмотрел в ее глаза, бережно взял ее руку. — Я согласен умереть, мадам Шалон.

Мадам Шалон не отвела глаз. Взволнованный инспектор Мирон стоял перед ней в ожидании. Он старательно подавал себя в лучшем виде: развернул пошире свои, впрочем и так широкие, плечи, набрал в грудь воздух, подтянул живот. Он нравился ей. Нет, он, конечно, нравился ей.

— Месье Мирон, — ласково ответила она, — месье Мирон, вкусная еда, когда ею не злоупотребляют, не обязательно приводит к роковым последствиям. Я разрешаю вам поцеловать мне руку.

 

Клод Нерон

Боксеры

В прокуренном зале было полно зрителей. Синяя туча дыма висела в воздухе. Проходя к рингу, Марсель сразу же увидел Поля на его обычном месте, рядом сидел Франсуа. Марсель кивнул им и Поль ему ободряюще подмигнул. Слишком уж ободряюще. Такой знаток бокса, зачем бы он стал подмигивать, если бы бой предстоял равный? Поль никогда не ошибается.

Гибким движением Марсель скользнул под канат, прошел в угол и сел на табурет. В противоположном углу, присев на корточки, возился у ведра с водой секундант. Катано еще не было. Жамен принялся массировать Марселю плечи через махровый халат. «А может быть, он и не придет? — подумал Марсель. — Неплохо было бы. Вместо него выпустят какого-нибудь слабака… Ах вот кто будет судить! Сволочной тип. Терпеть меня не может с тех пор, как я послал его подальше на том матче. Удар ниже пояса! Зачем мне было бить ниже пояса, я и так вел по очкам. Азиз сам был виноват: слишком резко вышел из ближнего, а я хотел в корпус, по правилам… А этот развопился тогда: федерация, дисквалификация!.. Вот он! Все-таки явился».

На ринге, нырнув под канаты, появился великолепный Катано. Жо, как его зовут все эти дурочки. На нем отличный черный халат с белыми буквами на спине: «Кид Жо Катано». Надо сказать, они производят жуткий эффект.

Волосы у Катано старательно уложены. Плечи его мощны, как у тяжеловеса. «А рожа, как у штрейкбрехера из кинофильма! Хорошенький будет вечерок!..»

Судья вызывает их на середину ринга. Обычные наставления: не бить по спине, не бить по затылку, не бить ниже пояса, не захватывать рук, расходиться по команде «Брэк!»… Они не слушают судью — столько уже говорилось это. Судья строго смотрит на Марселя. Марсель смотрит на Катано. Катано смотрит на какую-то девицу в правом ряду. Марсель поворачивает голову: это Колетта. «Пришла! А говорила, поедет к сестренке…»

— Разойдитесь по углам!

Марсель, направляясь в угол, делает Колетте, едва заметный знак рукой, но Колетта смотрит на Катано.

— Ты меня понял, сынок? Все время держишь дистанцию. Левая впереди, и кружишь, кружишь. Поглядим, что он задумал. Я сразу увижу! После гонга прикинем, что делать дальше. Иди, сынок!..

Вот-вот начнется бой. На ринге судья. Марсель и Катано. Марсель больше не думает ни о чем, даже о Колетте. Остались только он и его страх.

— Есть у него хоть какой-нибудь шанс? — спрашивает Франсуа у Поля.

— Ни малейшего.

— Тогда он просто сумасшедший.

— Ты сам втравил его! Вспомни свои слова, которые ты сказал в тот вечер: «Риск, удача, профессионализм»… Я ему одно могу пожелать: чтобы дал уложить себя сразу. Проиграет он в любом случае, а если позволит избавить себя все десять раундов, ему это обойдется дорого. Поверь мне.

— Но он ведь боксер, черт возьми! Да и не слабей на вид. Если ему удастся достать Катано, тому тоже будет не сладко. Он ведь тоже не из бетона.

— Разумеется, не из бетона, но все ж не чета Марселю.

— Брось! Вечно говоришь наперекор.

Франсуа раздраженно закуривает, не предлагая сигарету Полю.

Гонг. Начинается бой. Оба одновременно оказались в центре ринга. Марсель, руки которого явно длиннее, тотчас выставил левую вперед. Катано не спешил. Спокойно, как на тренировке, он начал ходить вокруг Марселя. Марсель видел только огромные перчатки, мощные, как у грузчика, плечи и завитые волосы.

Марсель выполняет указания папаши Жамэна, он бьет левой. Не в полную силу, конечно, чтобы не раскрыться: контрудар был бы грозным! Прошла минута — ударов не было. Мертвая тишина в зале. Все ждут. У Марселя красивое сложение: втянутый живот, широкие плечи. У него высокая закрытая стойка. Левая рука ходит равномерно, как поршень. Он начеку, он не отводит глаз от Катано. Неискушенному зрителю может показаться, что Марсель — вероятный победитель, но Поль, разбирающийся в тонкостях бокса, знает, что это одна лишь видимость. У Марселя нет шансов на победу. Проходит вторая минута, по-прежнему ничего.

— А он не такой уж и страшный, твой Катано, — язвительно говорит Франсуа.

Но именно в этот миг, нырнув под выставленную левую руку Марселя, Катано бьет его в правый бок размашистым крюком. Ничего серьезного не случилось. Марсель успел закрыться локтем от удара в печень, но зрители имели возможность увидеть молниеносность ударов этого невысокого крепыша.

— Ну что, старик, видел?!

Франсуа промолчал.

Гонг. Боксеры расходятся.

Папаша Жамэн уже на ринге с махровым полотенцем в руках.

— Я тебе сказал, что он не очень-то и страшен.

— Страшного пока ничего не было, это так. Но я чувствую: он выжидает. Ему вроде и бить-то меня неохота. Что он задумал? Не пойму. Одно знаю: все удары у него еще в запасе. Уж мне-то как-нибудь видно на ринге.

— Пойми, мальчик, ему мешают твои удары левой. Он ни черта не может сделать.

— Не может! Я вам говорю: не хочет! Когда захочет, ему ничто не помешает. Видели крюк? Я, например, не видел! Локтем закрылся случайно… Ах, скотина! Он может и покрепче ударить. Уверен, он бил не в полную силу… То ли еще будет!..

— Ничего, ничего, сынок! Ты продолжай в том же духе. Мы еще поглядим!.. Между прочим, Колетта здесь. Я видел…

— Как он тебе показался, этот молокосос?

Катано не отвечает. Что ему Марсель! Когда захочет, тогда и уложит его. Вот в первом ряду сидит аппетитная бабенка, это интересно.

— Ну как же?

— Да никак! Брось свои дурацкие расспросы. А впрочем, отличный парень, работает внимательно. Но ударов-то нету!..

— Все равно, будь осторожней.

— Ладно, старина, я буду осторожным, хотя мне ничто не угрожает. Где ты отыскиваешь мешки с опилками вместо боксеров?

— Это не я. Христо разыскал его.

— Ну что ж, потяну несколько раундов. Не помешает перед миланским матчем. Там будет совсем другое дело!

— Вот это верно!.. А знаешь, здесь никто уже не хочет драться с тобой. Христо пришлось поехать в Аржантей, чтобы отыскать парня.

— Ах, старая лиса!

— Ну ладно, иди. Желаю тебе хорошенько позабавиться, а учить мне тебя уже нечему.

— Вот это точно! Ни к чему мне твои дурацкие советы!..

Гонг. Катано принимается за работу.

«Что за трудный тип, — думает Марсель, — что за манера у него? Не знаешь, с какой стороны подобраться… И папаша Жамэн тоже хорош! Держи дистанцию!.. Вон какие удары правой. И бьет еще не во всю силу… Все видит, все. Шутя от моей левой уходит. Как-то надо его достать, иначе не продержусь… Как-то надо доставать. А как? Ей-богу, не знаю. Вроде бы и не двигается, а попробуй достань!.. Вот это крюк правой! Не подарок скажу вам. А если в полную силу ударит? А что ж не бьет? Что мешает ему?.. А мне-то что делать? Ничего не придумать! Скоро публика начнет свистеть мне…»

Франсуа наклоняется к Полю.

— В чем дело? Не могу понять этого типа — он явно сильнее, но он-то как раз и уходит от боя. Может, объяснишь?

У Франсуа еще звучит в голосе издевка.

— Не знаю, дорогой, не знаю. Но уж какая-то причина имеется. Сам знаешь, ничего на свете не бывает без причин. Одно могу сказать: если бы он захотел уложить Марселя, тому не пришлось бы долго сопротивляться. А почему он не хочет, сам понять не могу. Может быть, у него доброе сердце.

«Что он все ходит вокруг Марселя? — размышляет Жамэн. — Я, пожалуй, скоро начну думать, что он его боится. Хотя об этом даже говорить смешно. Не по зубам Марселю такой орешек. Ему я не скажу этого — сам подписывал контракт. Да что сам!.. Проклятые бабы! Такому славному парню и нарваться на прожженную стерву, подумать только! За шестьсот тысяч она его в пекло загнала бы… Бедняга Марсель! Раздавит его этот тип, как пить дать… Странно, что он еще не чемпион Европы. Вполне мог бы. Поменьше надо путаться с девчонками!.. А Марсель ему не противник, прямо скажем! Что ж он тогда пляшет по рингу, что тянет?! Не выспался как следует, загулялся вчера? Сильным ведь все позволено!.. Тогда у нас еще не все потеряно. Тогда Марселю крупно повезло!.. А что Марсель? Не такой уж плохой парень! Старательный, все, чему учу, запоминает. Класс, конечно, не высок, но что вы хотите для Аржантэя?.. Жаль, нет у него настоящего удара. Чтобы победить Катано, нужен удар. Без настоящего удара тут нечего делать… Вот у меня удар был! Когда-то был… А что теперь? Кручусь, чтоб свести концы с концами… Смотри ты! Марсель открылся, а тот и ухом не ведет! Сидел бы я в зале, уже орал бы, что матч подстроен… Марсель совсем работать перестал, все мои уроки позабыл. Даже позеленел от страха. Знай тянет левую лапу вперед. А ведь надо и самому соображать! Я не могу все разжевать. Я канву даю, а по ней еще вышивать надо. Все позабыл от страха. А ведь обычно хорошо боксирует. Паршивая шутка — страх!..»

— Ну знаешь! Он даже не пытается ударить твоего приятеля. Он его просто жалеет!

— Конечно жалеет. Хочет протянуть подольше, ради тренировки. Перед Миланом.

— Не согласен с тобой! Он просто не может драться по-другому. А Марсель вполне может выстоять. Он еще, пожалуй, и выиграет!..

— Не смеши! Между ними разница — три класса.

Идет третий раунд. Катано продолжает кружить вокруг Марселя, однако удары его стали немного сильнее. Вот прошли два боковых в туловище, потом очень быстрый двойной удар на выходе из ближнего боя и тут же два отличных удара снизу, правой и левой, совсем рядом с подбородком Марселя.

«Проклятый боров! Как стал бить. Утюги, а не перчатки!.. На мои прямые левой он чихать хотел. Ерунду порет папаша Жамэн. Держать на дистанции! Если я так все и буду за три километра от него — ничего не получится. Надо подходить ближе…»

«Ей-богу, он мне надоел, этот парень! Заладил прямые левой и доволен. А впрочем, у меня зла на него нет. Он даже нравится мне, такая симпатичная мордашка!.. И не трус, этого у него не отнимешь… Как там поживает наша красотка в первом ряду?.. Нет, в Милане будет другой коленкор! Там на красоток не засмотришься… Что, он так и собирается всю дорогу махать левой, ничего новенького не выдумает? По-моему, лучше уж не браться за то, чего не умеешь. А вот и раскрылся! Прямо бульвар!.. Но бить рано. Проверим еще, каков у меня удар правой после растяжения связки… Еще один прямой левой. Метил в челюсть, да только не попал! Так он двадцать лет будет лупить левой, потому что секундант ему сказал: бей левой длинным в челюсть. Он только забыл ему сказать, что я уйду нырком, да еще и с контрударом… По горло я сыт их советами. Встали бы лучше на мое место, чем учить. Дармоеды! Они небось считают, что я для собственного удовольствия занимаюсь этим сволочным делом. Им бы только процентики получать, да выдавать идиотские советы. Нет, ты встань лицом к лицу с противником, тогда узнаешь, что надо делать! Все остальное — трепотня…»

Бой продолжается. Монотонно, без всякого интереса. Публика теряет терпение, начинает недовольно роптать. Катано становится все пассивнее, и Марсель понемногу смелеет. И вдруг во время одной атаки Марселя, робкой, но все-таки атаки, Катано уходит классическим нырком и моментально отвечает отличным ударом правой снизу — голова Марселя так и откачнулась назад. Чистейший удар. Настоящий удар по всем правилам учебников и несомненно очень сильный, потому что у Марселя явно подогнулись колени. Он, правда, не упал, но на какую-то секунду ноги у него сделались ватными, и все это заметили.

«Что мне сейчас ему говорить? — думает Жамэн, не отрывая глаз от боксеров. — Что я ему скажу? Я знаю только одно: ничего он уже не сможет сделать, ничего. Точка!.. А если Катано прибавит темп? Не выдержит Марсель, не выдержит. Правильно он сам и сказал: не выдержит. А кто его толкал на это? Уж только не я!.. Слишком он боится этой потаскушки. Ясно, что она его заставила подписать контракт. У нее рожа вытягивается от злости, если Марсель хоть месяц остается без работы… Ах, какая пакость эти бабы! Они думают только о деньгах и больше ни о чем. Когда один парень вылетает из игры, они тут же прилипают к другому. Всегда найдется дурак, которого можно заманить ляжками… Боже милостивый! Вы видели этот удар правой! Как молния! И в самый центр подбородка. Не слишком сильный, словно бы предостережение, но какой четкий! Марселю надо быть очень внимательным… Сколько там осталось? Пятнадцать секунд? Слава богу! Но отчего Катано медлит? Он может прикончить Марселя в любой момент, но даже не атакует. Ударит и отойдет, ударит и отойдет. Уф! Наконец-то гонг».

— Как дела, малыш?

— Ужасно! Ужасно! Ужасно!

Марсель откинул голову, широко раскрыл рот, жадно хватает воздух.

— Славно он тебе припечатал в конце раунда, а, сынок?

— Я же вам говорю — ужасно!.. Сволочь! Я думал, он сломал мне челюсть. Глаз не отвожу от него, а все равно не могу заметить, когда он собирается ударить. Этот удар правой, что это было?

— Контрудар правой снизу.

— Черт побери! Получаешь удар и даже не можешь заметить, когда он начинается. Страшная быстрота… Не продержаться мне. Нипочем. Какой раунд?

— Будет четвертый.

— А я уже по горло наелся! Еще на один-два хватит. А ведь он еще и не начинал по-настоящему. Он мог выдать серию после того удара. А почему отскочил? Хочет продлить удовольствие?..

— Ну, артист, если хочешь, чтобы он продержался дольше, не надо бить так сильно.

— Он так шикарно открылся, на целый километр! Что за болван!

— В Милане так не будет.

— Не волнуйся, старина. Твое дело забрать денежки, а советы прибереги для боксеров из твоего двора.

— Жо, я не хотел тебя обидеть!

— Да я не обиделся.

Катано идет к центру ринга.

«Бледный вид у него. Не успел еще прийти в себя, бедняга. Пожалуй, я сильно его ударил. И все же это ведь еще не был настоящий удар, так себе — щелчок. Бедный парняга. Грязная игра. Купили парня за шесть кусков. Сволочи! Старый прохвост Христо уже ездит в Аржантэй: здешние все сдрейфили!.. А мне придется уложить его, чтобы папаша Христо загреб денежки… Бедный парняга! Дам ему немножко передохнуть. Ей-богу, он мне нравится, этот парень из Аржантэя. Он ни черта не умеет, но он мне нравится. Пришлось и мне когда-то пройти через потасовки из-за проклятых денег».

В зале нарастает беспокойство.

— Липа!

— Деньги назад!

Это понятно. Это в порядке вещей. Остекленевшим взглядом Марсель смотрит на Катано, преследующего его, словно тень.

«Что-то я уже и видеть стал хуже. Рожу его не могу разглядеть как следует. Смехота!.. Что там публика развопилась? Смешной у меня видик, наверно. Ни одного удара еще не сделал. Просто клоун! Ни одного ударчика… Ах, черт! Совсем ничего не вижу. Он же мог сейчас меня свалить. Не захотел!.. Ну свали ты меня, свали!.. Не хочет. Не злой видно. Бывают такие. Я сам, когда выигрываю, не наваливаюсь на слабых».

Катано никогда не думает на ринге, что ему делать. Он боксер инстинктивный: если он видит, что противник открылся, он бьет, и бьет быстро, точно и сильно. Катано — профессионал.

Он из бедной сицилийской семьи. Когда отец разбился на стройке, осталось восемь детей. Старшему, Жо, было тринадцать лет.

Катано изменил тактику: вместо того чтобы кружить около Марселя, входя иногда в ближний бой, он держится на средней дистанции. Бьет он все так же, не используя веса тела, но его удары и без того сильны. А Марсель продолжает размышлять — опасная вещь для боксера на ринге.

— Странный тип! Ударил и остановился, а мог бы добить. Ничего не понимаю. Ох, как это плохо, что я ничего не могу понять. Не нравится мне это… Теперь стал на средней работать. У меня руки длиннее, а он — на средней!.. Руки у меня длиннее, а достать его все равно не могу!.. Что это он вытворяет? Он ведь сам в угол лезет. Отступает? Ни черта не понимаю. Скорей бы гонг: папаша Жамэн объяснит.

В самом деле, Катано, отступая, оказался в углу ринга. Случайность?! И Марсель забыл все советы Жамэна, Марсель наседает. Все же он только любитель, не очень одаренный любитель… И он наступает, и он сильно раскрывается, чтобы ударить добрым, проверенным крюком правой, очень размашистым, очень явным. Он все больше открывается. О, какой страшный встречный удар! Марсель сползает по канатам. Он уселся на полу. Голова его упала на грудь. Судья считает. При счете «восемь» звучит гонг, спасая Марселя от поражения.

— Зачем ты ему устроил это кино? Так он не долго продержится!

— Ты не понял?! Это не для него придумано. Хороший трюк, а? Может пригодится в Милане. Здорово вышло, правда?

— Великолепно, Жо, великолепно! Как ты его поймал на крюке! У тебя зоркий глаз, Жо!..

— Нужно, старик, нужно! В этом сволочном, в этом поганом ремесле.

— Что скажешь?! Теперь ты понял, чем пахнет бокс?

Да, Франсуа начинает понимать. Он молчит, покуривая сигарету. А Колетта давно уже разобралась. Каков Марсель в жизни, такой же он и в боксе — размазня, бездарность. Вот Катано — настоящий мужчина. Такой не пойдет на поводке у бабы. Слава богу, никто не знает, что она пришла с Марселем. Ничтожество! Вышел на потеху публике.

— Ну что, сынок, сдадимся?

— Вот уж нет! Теперь-то я буду продолжать. Дал он мне крепко, ничего не скажешь. Зато теперь все ясно. Теперь я пойду до конца. Пусть он меня убьет! Пусть эти сволочи узнают!

— Сынок, ты в самом деле хочешь продолжать?

— Да, господин Жамэн!

Гонг. Пятый раунд. Марсель встает. Он отлично отдохнул. Он даже первым пришел в центр ринга. Катано, приняв низкую стойку, тоже идет в центр. Мимоходом он косится на смазливую брюнетку в первом ряду, и в тот же миг получает сильнейший удар в лицо. Он падает на пол. В голове у него звон.

Кид Жо Катано на полу! Такое увидишь не часто.

«Проклятие! Грязный подонок! Я-то думал, он выдохся, а вот он что сотворил со мной! Он ударил! Он ударил меня!.. Этот паскудник, эта грязная свинья! Он свалил меня, этот ублюдок!..»

— Семь, восемь, девять…

Кид Жо Катано поднимается. Встает в стойку. Он еще не пришел в себя, у него затуманенный взгляд.

— Давай, Марсель, давай! Он готов! — орет снизу Жамэн. Весь зал на ногах, все кричат.

Колетта с любопытством смотрит на побледневшего Марселя: он пытается добить противника, но Катано наглухо закрылся перчатками.

«Выходит, он может бить!.. Может бить!.. А я его жалел! Еще чуть-чуть, и я лежал бы в нокауте. Стоило на миг расслабиться, и он меня сразу поймал. Поделом мне!.. Старый жулик Христо нашел его в Аржантэе. Ну не такие уж плохие парни в Аржантэе!.. Только теперь уж ему пощады не будет!..»

— Какой паскудник!.. И ты хорош, заморочил мне голову!

— Не злись, Жо.

— Ты видел, что он сделал?

— Видел! Но ты же шел и не смотрел на него.

— Из-за тебя! Ты мне твердил, что это не противник, а мармелад. Видал — мармелад?!

— Христо мне сказал, что он новичок.

— Христо, Христо! Плевать я хотел на Христо! Да и на тебя тоже.

— Не раздражайся, Жо. Дай я приложу лед…

— На фиг мне твой лед!

— Не надо кричать. Теперь ты его уложишь — и все!

— Я его жалел! Разводил сантименты! Вот куда это ведет!..

— Жалел, а теперь не жалей. Позволь, я помажу коллодием…

— Отлично, сынок!

— Даже не верится. Просто повезло. Бил я наобум. Просто здорово повезло… Гляжу — он на полу! Прямо не верится. Я было подумал, что он готов. Здорово было бы, а, господин Жамэн? Да нет, мне просто чертовски повезло.

— Не скажи, сынок! Дело не только в этом. Врезал ты ему отлично! Теперь дави и дави. Ни секунды передышки. Он тоже не сверхчеловек, ты понял?

— Да, господин Жамэн.

— Ну вот, Жо, ты снова в порядке.

— Не волнуйся за Жо. Смотри лучше, что сейчас начнется. И помни, старый болтун: все, что сейчас будет, это по твоей вине! Я не хотел его избивать, я мог выиграть по очкам. Теперь смотри!..

Медленно, как бы сожалея о том, что он сейчас будет делать, Катано поднимается и идет в центр ринга. Закрывшись перчатками, они следят друг за другом. Катано ждет, что Марсель будет атаковать. Катано спокоен, он успел отдохнуть. Теперь он зорко следит за Марселем и знает заранее все, что тот собирается сделать. Марсель приближается, готовясь нанести длинный боковой удар. Вот и настал момент! На тысячную долю секунды Марсель оставил открытым подбородок — мгновенно обрушился удар! Марсель не упал, он словно застыл в изумлении. Руки его медленно поехали вниз по туловищу. У него уже нет стойки. Он смотрит, как мягко, по-кошачьи идет на него сицилиец. Похоже даже, что он смотрит, улыбаясь…

Катано подошел вплотную и стал избивать побелевшего Марселя. Но тот продолжал оставаться на ногах. Жамэн, побагровев от напряжения, что-то кричал, но громкий рев публики сминал его крики. Марсель пытается уйти, но Катано неотступен. Началось великое наказание!

Франсуа вскочил с места. Поль молча смотрит на Марселя. Колетта презрительно кривит ярко накрашенный рот.

Это конец. Марсель отступает из одного угла в другой. Руки у него болтаются, как плети, глаза ничего не видят. А Катано наваливается на него и мстит за унижение.

Это убийство! Убийство в зале, полном публики. Три тысячи зрителей — и никто не решается остановить бессмысленное избиение.

Сицилиец устал бить, он замедлил темп. Он бьет размеренно, как мясник. Марсель держится на ногах, но он как в кошмарном сне, он ничего не понимает. Он больше не чувствует ударов. В глубине сознания тревожно ощущает он, что это очень плохо, что это не так, что это ужасно…

— Убийцы.

— Остановите бой! Полотенце!

Зал очнулся. Зал протестует.

Бой продолжается.

«Что делать? Что делать? Что делать? — растерянно думает Жамэн. — Осталось тринадцать секунд. Бросать полотенце на тринадцать секунд до гонга?!.»

Господин Жамэн — дурак. Дурака в пятьдесят восемь лет уже не переделаешь. Судья тоже дурак. Судьей он стал, чтобы удирать по вечерам из дома. Таков судья.

Остается восемь секунд. Публика орет, швыряет чем попало в судью и в Жамэна. Даже Катано поглядывает на судью, как бы спрашивая, продолжать или нет.

Наконец, бой остановлен. Марсель стоит в центре ринга. Катано идет в свой угол. Старик Жамэн берет Марселя под руку и ведет, как слепого.

— Сынок?

Марсель молчит. Жамэн медленно расшнуровывает ему перчатки. Голова Марселя упала на грудь, тонкие струйки крови потекли из ушей.

— Сынок?.. Сынок… Марсель!.. Скорей доктора! Доктора!..

— Жо! Ты здорово избил парня! Зачем ты его избил?

— Заткнись, старый дурак! Ты виноват, что он ударил меня. Надо было следить! Я бы не обозлился…

— Гляди, ему совсем плохо.

— Сам вижу, что плохо… Не надо было мне злиться! Такой славный парень. Послушай, а как это он так? Я бью, а он не падает. И не закрывается. Будто ему нравится, что бьют…

— Что теперь говорить!

— Конечно, старина, теперь говорить поздно, а только с самого начала мне как-то не по себе. Вроде бы совестно было бить его. Можешь считать меня дураком, но если бы он не ударил меня так больно, я бы закончил встречу по очкам.

Через толпу, окружившую ринг, пробирается врач, тщедушный человечек с крупным носом. Поль и Франсуа тоже направляются к рингу.

— Почему вызвали врача? Это серьезно?

— Не знаю.

Маленький носатый врач сердито говорит Жамэну:

— Немедленно в больницу.

— Что с ним?

— Боюсь, что травма черепа. Нужен снимок.

Папаша Жамэн — старый боксер, он знает, что такое травма черепа.

— Делайте, как я приказал, речь идет о его жизни.

— Эй, ребята, что с парнем?

— Не напирайте, черт побери!

— Господи! Какой бледный!..

— Что с ним? Ему плохо?

— Он не загнется, а?

— Кто знает! Эй, не напирайте так!..

Поль и Франсуа остановились у ринга. Перед носом у них — ноги старика Жамэна в потрепанных брюках. По обе стороны штанин безжизненно свисают мускулистые руки в коричневых перчатках: Жамэн так и не снял их.

Катано уже надел свой шикарный халат. Теребя кушак, он медленно идет к Марселю.

— Серьезно?

— Неизвестно. Пошли вызывать скорую.

Катано смотрит на Марселя.

«Бедный парень!.. Чтобы заработать эти проклятые шесть тысяч, ему пришлось быть избитым. Шесть тысяч! Для его девчонки или для маленьких братьев. Всегда ради кого-то даешь себя уложить на пол… А все эти сволочи, все эти гады, все эти свиньи — они орут! Эти паразиты! Им не надо драться, они умеют только орать!.. Бедный парень». Если здесь есть кто-то, кому действительно жаль этого парня, так это он, Катано! Ах, как давно он понял, какая мерзость все это!

Марсель тяжело дышит, лицо у него белое, как мел. Жамэн поддерживает ему голову.

«Какая же все это мерзость!.. Зачем он так больно меня ударил? Дурень — он тоже ловил свою удачу… И эта шлюха в первом ряду, она меня отвлекла — она во всем виновата!.. Кстати, она уже смылась».

Два санитара в белых халатах идут к рингу. Марселя кладут на носилки. Поль и Франсуа смотрят вслед санитарам и толпе, идущей за ними. Потом тоже идут с толпой, молча, как за гробом.

Руки Марселя свесились с носилок, и перчатки собирают пыль с пола, который вряд ли когда-нибудь подметался.

 

Ричард Коннэль

Самая азартная охота

— Посмотрите туда, — сказал Уитней, — видите остров? Это очень загадочный остров.

— В чем же загадка? — спросил Ренсдорф.

— На старых картах он называется «Ловушка для кораблей». Красочное имя?.. У моряков суеверный страх…

— Не могу разглядеть как следует, — сказал Ренсдорф. Разглядеть что-либо было действительно трудно — душные, почти осязаемые тропические сумерки быстро окутали яхту.

— А ведь у вас зоркие глаза, — усмехнулся Уитней. — Я помню, как вы за триста метров целились в зарослях. Нет, и ваши глаза не могут увидеть за шесть километров, да еще в безлунную ночь на Карибском море.

— Даже за шесть метров, — уточнил Ренсдорф. — Тьма такая, словно вас завернули в мокрый бархатный занавес.

— В Рио будет светлее, — пообещал Уитней. — Мы придем туда через несколько дней. Пойдем вверх по Амазонке. Будет отличная охота. Не знаю лучшего спорта, чем охота…

— Отличнейший спорт, — согласился Ренсдорф.

— Ягуар не согласился бы с вами.

— Что за вздор! Кто охотится на крупного зверя, тот не философствует. Какое нам дело до ощущений ягуара.

— Ягуар опять же не согласился бы с вами.

— Ба! Согласился, не согласился. У него вообще отсутствует способность рассуждать.

— Возможно. Но вы не откажете зверю по крайней мере в одном, в возможности испытывать страх. Страх боли, страх смерти…

— Да нет же, — засмеялся Ренсдорф, — все это чистейший вздор. Тропическая жара размягчила вас, Уитней. Взгляните реально. В мире существуют две категории живых существ: охотники и добыча. К счастью, мы с вами — охотники… А что, мы уже оставили позади этот загадочный остров?

— Не могу ничего сказать, ужасная темнота! Думаю все же, что мы его уже прошли.

— Вы говорите с облегчением, в чем причина?

— Знаете, у этих мест дурная слава, очень дурная слава…

— Людоедство? — предположил Ренсдорф.

— Не совсем так. Я думаю, даже людоеды не согласились бы обитать в этих забытых богом краях. Вы заметили, что наши матросы очень нервничали сегодня, когда мы шли вблизи острова? Не знаю почему, но морякам что-то известно об этом острове.

— Да, теперь, когда вы сказали, мне тоже кажется… Да и сам капитан Нильсон тоже…

— Конечно. Этот старый швед не побоялся бы самого черта. Тем не менее в его холодных глазах я разглядел какую-то тревогу. Такого выражения я не замечал прежде. На мои расспросы он ответил только, что моряки не любят эту местность. Он спустя какое-то время сам меня спросил, не ощущаю ли я какой-то тягостный дух, веющий со стороны острова?.. Да нет, вы не смейтесь, это серьезно. Как только он так сказал, на меня тут же повеяло чем-то леденящим душу. Мы как раз проходили вблизи острова. Море было спокойно, дул лишь легкий бриз, а на меня дохнуло таким холодом. Этот холод просто возник внутри меня, как внезапное ощущение ужаса.

— Игра воображения! — сказал Ренсдорф. — Суеверие, присущее матросам, легко передается пассажирам.

— Может быть и так. Но временами я думаю, что матросы обладают особенным чутьем, предупреждающим об опасности. Как бы то ни было, я рад, что мы удаляемся от этого зловещего острова. Я, пожалуй, спущусь в каюту, а вы?

— Мне не хочется спать. Выкурю еще трубочку на палубе.

— Тогда, доброй ночи, Ренсдорф. Увидимся за завтраком.

— Доброй ночи, Уитней.

Ренсдорф, оставшись в одиночестве, прошел на корму и уселся там, достав трубку. Ничто не нарушало безмолвия ночи, если не считать равномерного шума двигателя из машинного отделения и плеска воды за бортом.

«Мрак такой, — вяло подумал Ренсдорф, покуривая трубку, — что можно, пожалуй, спать не закрывая глаз»…

Внезапный звук заставил его очнуться. Звук долетел издали с правой стороны. Он повторился дважды. Где-то вдалеке во тьме ночи прозвучали подряд три выстрела. Три выстрела из ружья, тренированный слух Ренсдорфа различил это четко.

Ренсдорф быстро поднялся и подошел к борту. Непроизвольно, чтобы увеличить обзор, Ренсдорф поднялся на борт, держась за канат. Трубка его, наткнувшись в темноте на какую-то снасть, выпала изо рта Ренсдорфа. Он сделал резкое инстинктивное движение, чтобы поймать ее, потерял равновесие и упал за борт. Теплые воды Карибского моря сомкнулись над его головой.

Ренсдорф с усилием вынырнул, крикнул, напрягая силы, но течение, идущее от винта яхты, хлестало его по лицу, а соленая вода хлынула в его разинутый рот, забивая глотку.

Ренсдорф принялся изо всех сил плыть в сторону удаляющихся огней яхты. Сильно загребая руками, он проплыл около ста метров, после чего попытался несколько овладеть собой, ему не впервой было попадать в сложную ситуацию. Шанс быть услышанным был минимален и исчезал окончательно по мере удаления яхты. С большим трудом Ренсдорфу удалось избавиться от намокшей одежды, причем его усилия сопровождались непроизвольным завыванием, звериным воплем. Огни яхты были едва заметны и вскоре исчезли, настала полная тьма.

Ренсдорф подумал о ружейных выстрелах. Они прозвучали в правой стороне. Он поплыл в этом направлении, стараясь делать экономные, равномерные движения. Началась упорная борьба с морем, казавшаяся нескончаемой. Почти теряя надежду на спасение, Ренсдорф машинально считал гребки своих рук. Ну еще сотня, другая взмахов, а что дальше?

Внезапно послышался воющий звук из темноты. Этот вой на высокой ноте, очевидно, испускался каким-то зверем, объятым смертельной тоской.

Какому зверю принадлежал этот тоскливый вой? Ренсдорфу было не до разгадок. С пробудившейся надеждой на спасение он поплыл в сторону этого звука. Вой повторился снова и снова и вдруг резко прекратился, оборванный другим коротким и сухим звуком.

«Пистолет» — отметил мысленно Ренсдорф, не останавливая своего движения.

Еще десять минут напряженной работы всего тела. Новый звук долетает до слуха Ренсдорфа, звук, радостнее которого ему не приходилось еще слышать, — звук волн, бьющих в прибрежные скалы.

Провидение, судьба, высшая сила — назовите как угодно словом, то, что вмешивается временами в течение человеческой жизни и направляет ее по своему усмотрению, соблаговолило оставить в живых Ренсдорфа. Волны вынесли его на берег. Ему оставалось только, собрав остатки сил, отползти как можно дальше от воды, прежде чем погрузиться в сон. Когда он очнулся, солнце уже было высоко в небе. Главными ощущениями его были зверский голод и радость спасения от гибели.

Первые рассуждения Ренсдорфа были предельно просты: «Там где стреляют из пистолета, есть люди. Там, где есть люди, есть пища». Последующие мысли были менее очевидными: «А какие это люди? Тем более в местах, пользующихся дурной славой».

Вдоль побережья тянулись джунгли. Сплошное сплетение ветвей и стеблей высокой травы без намека на тропу. Проще было идти вдоль берега, не вступая в заросли. Ренсдорф отправился в путь, временами ступая по воде. Вскоре он остановился. По изломанным окровавленным ветвям можно было догадаться, что какое-то крупное раненое животное вломилось в заросли.

Ренсдорф заметил в траве пустую гильзу. Он взял ее в руку. Его удивило, что гильза была для ружья малого калибра. Нужно быть смелым и уверенным в себе охотником, чтобы атаковать с таким оружием крупного зверя, без сомнения, способного защищать свою жизнь.

Ренсдорф внимательно осмотрел землю и нашел то, что искал, — следы охотничьих сапог. Он пошел по этим следам по краю зарослей вдоль берега, азарт преследования разгорался постепенно и ускорял шаги. Иногда под ноги попадал камень, иногда они скользили по гниющим листьям.

На остров вновь надвигались сумерки.

Уже темнота объяла море и джунгли, когда Ренсдорф увидел огни. Они открылись ему, за поворотом прибрежных скал. Сначала он подумал, что это деревья, потому что огней было много. Однако, продвигаясь в их сторону, Ренсдорф, к своему удивлению, обнаружил, что все эти огни собраны в пределах большой постройки. Это было очень высокое здание с заостренными башнями, которые исчезали высоко во тьме. Насколько мог разглядеть Ренсдорф, это было нечто вроде старинного замка, возвышавшегося на скале. С трех сторон замка эта скала отвесными стенами погружалась в море.

«Мираж», — подумал Ренсдорф. Однако, приближаясь к замку, он уже мог разглядеть огромные ворота из кованого железа, каменные ступени лестницы — нет, все это было реально. Реальной была и массивная дверь с молотком, висевшим в качестве звонка. Все это было реально, но как-то фантастически реально.

Ренсдорф оттянул тяжелый молоток, поддавшийся со скрипом, как будто им уже давно не пользовались, и выпустил его, вздрогнув от неожиданно громкого удара. Ренсдорф вновь отвел молоток и повторил удар. Дверь внезапно отворилась как бы сама собой, словно под действием сильной пружины. Яркий свет хлынул в лицо замершему от неожиданности Ренсдорфу.

Когда он пришел в себя, то первое, что увидел, был огромного роста человек. Сказочная черная борода достигала у него до пояса. Великан держал в руке револьвер с длинным стволом, нацеленный в грудь Ренсдорфу. Из зарослей черных волос на лице бородача глядели на Ренсдорфа маленькие глаза.

— Ради бога не бойтесь, — поспешно сказал Ренсдорф, пытаясь улыбнуться. — Я не грабитель, я упал за борт яхты. Меня зовут Сенджером Ренсдорф, я из Нью-Йорка.

Взгляд бородача оставался настороженным. Револьвер оставался в том же положении, словно бы его держала рука статуи. Нельзя было определить, понял ли он сказанное Ренсдорфом.

— Я — Сенджер Ренсдорф из Нью-Йорка, — повторил Ренсдорф. — Я упал за борт яхты. Я голоден.

Вместо ответа гигант снял палец со спускового крючка и свободной рукой взял под козырек по-военному. Ренсдорф отметил, что одет он был в черную униформу с серой каракулевой оторочкой. Отдавая честь, бородатый щелкнул каблуками и остался в стойке «смирно».

По мраморным ступеням лестницы спускался еще один человек. Этот был худощав, держался прямо и был одет в одежду для вечерних визитов. Он приблизился к Ренсдорфу и протянул ему руку. Подчеркнуто четко и медленно с легким акцентом, усиливающим четкость, он сказал:

— Это огромное удовольствие и большая честь для меня принять господина Сенджера Ренсдорфа, знаменитого охотника.

Ренсдорф машинально пожал протянутую руку.

— Я читал вашу книгу об охоте на леопардов в снегах Тибета. Я — генерал Заров.

Что особенно бросилось в глаза Ренсдорфу, так это своеобразная красота этого человека, оригинальность и даже странность его лица. Назвавший себя генералом Заровым, мужчина был высокого роста, его волосы были абсолютно седыми. Однако его густые брови и заостренные усы могли бы соперничать с чернотой ночи, из которой явился Ренсдорф. Глаза генерала тоже были черными, скулы его выступали, нос имел породистую форму. Можно прибавить сухощавость черт лица, матовость кожи — словом, это было лицо аристократа, привыкшего, видимо, повелевать.

Он повернулся к гиганту в черной униформе и сделал ему какой-то знак. Гигант убрал пистолет, снова отдал честь и удалился.

— Иван — человек колоссальной силы, — заметил генерал, — беда в том, что он глухонемой. Простодушное существо и вместе с тем со вспышками жестокости, как свойственно его соплеменникам.

— Он — русский?

— Он — казак. Впрочем, и я тоже. — Генерал улыбнулся, показав заостренные зубы. — Однако здесь не место для беседы, мы займемся ею несколько позже. Прежде всего, вас нужно одеть, накормить и дать возможность вам восстановить силы. Все это вам будет предоставлено. Вы попали именно туда, где можно прекрасно отдохнуть.

Иван появился снова. Генерал отдал ему какие-то приказания, беззвучно шевеля губами.

— Прошу вас следовать за Иваном, господин Ренсдорф, — обратился он затем к гостю. — Я как раз собирался ужинать, когда вы пришли. Теперь я подожду вас. Я полагаю, что мои одежды подойдут вам по росту.

Молчаливый Иван провел Ренсдорфа в огромную спальню, особенность архитектуры которой состояла в показе всех деревянных элементов стройки. Кровать под балдахином могла бы поместить шестерых. Иван подал ему вечерний костюм. Надевая костюм, Ренсдорф заметил марку знаменитого лондонского модельера, обслуживающего знать не ниже герцогского звания.

Столовая, в которую его привел Иван, была интересна с нескольких точек зрения: в ней царила средневековая пышность, она напоминала своим резным дубом покои феодала-барона, она вообще поражала размахом — за огромный стол можно было усадить сорок человек.

Все стены столовой были украшены головами львов, тигров, слонов, лосей, медведей, причем это все были такие великолепные экземпляры, каких даже Ренсдорфу не приходилось видеть. За огромным столом сидел в одиночестве генерал.

— Вы желаете коктейль, господин Ренсдорф? — спросил он.

Коктейль оказался превосходным. Ренсдорф отметил, что и все здесь было самого высшего качества — скатерть, хрусталь, серебро и фарфор. Они отпробовали «боршч» — суп, столь милый русскому сердцу, красный густой суп, обильно сдобренный сметаной.

Как бы слегка извиняясь, генерал Заров сказал:

— Мы стараемся, по возможности, сохранять здесь обычаи цивилизованного общества. Прошу вас извинить отдельные погрешности, мы находимся в отдалении от морских путей. Не находите ли вы, что шампанскому повредила длительная транспортировка?

— Нисколько! — с жаром заверил Ренсдорф. Генерал уже представлялся ему, как приветливый хозяин, полный внимания к гостям, настоящий космополит. Правда, одно обстоятельство несколько нарушало это приятное впечатление: всякий раз, когда он поднимал глаза от тарелки, он встречался с внимательным взглядом генерала, как бы оценивающего какие-то его качества.

— Вас, может быть, удивило, что я знаю ваше имя? — спросил генерал. — Но дело в том, что я читаю все книги об охоте, написанные по-английски, по-французски или по-русски. У меня в жизни одна-единственная страсть — охота!

— У вас здесь великолепные экземпляры. Вот, например, голова этого буйвола. Такую огромную я вижу впервые в жизни.

— О! Вы правы, господин Ренсдорф, этот буйвол — это было чудище!

— Я всегда считал, — продолжал Ренсдорф, — что именно такая порода буйволов — самые опасные звери.

Генерал не сразу ответил на это замечание. Он задумчиво усмехнулся.

— Нет, вы ошибаетесь, господин Ренсдорф. Охота на буйволов не самая опасная охота. — Генерал отпил несколько глотков из бокала вина.

Ренсдорф с интересом взглянул на генерала, ожидая продолжения.

— Здесь, на моем острове, в моих заповедных краях, у меня есть охота и поопаснее охоты на буйволов.

— На этом острове водятся крупные звери? — полюбопытствовал Ренсдорф.

— Не только крупные, но самые крупные.

— Неужели?

— Разумеется, сами собой они не появились бы здесь. Я развожу их.

— Кого же вы сюда завозите, генерал? Тигров?

Генерал улыбнулся снисходительно.

— Нет, охота на тигров надоела мне уже давно. Все возможности этой охоты я исчерпал. Эта охота не вызывает у меня азарта и страха. Мне нужен риск, настоящая опасность. Я живу ради опасности, господин Ренсдорф.

— Но что же это за звери? — начал свой вопрос Ренсдорф.

— Я объясню вам, — живо сказал генерал. — Вас это сильно позабавит, надеюсь. Я кое-что придумал, это сенсационно… Позвольте, я вам налью еще стопочку портвейна, господин Ренсдорф.

— Благодарю вас, генерал.

Генерал наполнил стаканчик гостя и свой собственный. Затем он начал несколько патетический рассказ:

— Господь бог создал людей различными. Он создал поэтов. Он создал королей и нищих. Меня он создал охотником. Моя рука предназначена для нажатия на спусковой крючок оружия — так мне, по крайней мере, сказал мой отец. Кстати, он был очень богат, у него было полмиллиона гектаров в Крыму. Это был настоящий охотник. Мне исполнилось только пять лет, а я получил от него в подарок охотничье ружье, маленькое охотничье ружье, изготовленное в Москве по его заказу. Это было ружьецо для стрельбы по воробьям. Я застрелил из этого ружья несколько породистых индюков. Отец не сказал мне ни единого слова упрека, напротив, он похвалил меня за меткость.

Первого моего медведя я убил на Кавказе, мне было десять лет. Вся моя жизнь — это затянувшаяся охота. Я вступил в армию, это было обычно для дворянских детей. Я командовал казачьим эскадроном. Но моей истинной любовью оставалась одна лишь охота. Я охотился на всех существующих зверей и в самых разных странах. Я не мог бы даже приблизительно назвать вам количество убитых мною зверей.

Генерал сделал долгую затяжку сигаретой.

— После разгрома России я покинул родину. Царскому офицеру слишком рискованно было оставаться. К счастью, я успел сохранить значительную часть моих богатств, распродав их вовремя и переведя деньги в Америку. Слава господу! Я избежал участи многих русских эмигрантов. Мне не придется открывать чайную в Монте-Карло или работать шофером в Париже.

И, конечно, я продолжаю охотиться: гризли — в ваших американских скалистых горах, крокодилы Ганга, носороги восточной Африки. Этот огромный буйвол, который привлек ваше внимание, именно в Африке я сразил его, что, впрочем, стоило мне шестимесячного пребывания на больничной койке. Едва я поднялся на ноги, сразу же отправился охотиться на ягуаров в лесах Амазонки. Мне сказали, что это очень коварные звери. Я не могу с этим целиком согласиться. Казачий генерал глубоко вздохнул, как бы снимая груз нахлынувших воспоминаний.

Нет, скажу вам, ягуар не дотягивает до уровня хладнокровного охотника, вооруженного крупным калибром. Да, это было разочарование. И пожалуй, не столько охота на ягуаров была причиной горького разочарования… Я лежал в походной палатке, я не мог уснуть, меня мучила страшная головная боль. И вдруг меня словно осенило, я понял, что мне вообще стала приедаться охота. Охота, которая была всей сутью моей жизни! А заметьте, я слыхивал, что в Америке бизнесмены погибают, если отказываются от главного дела своей жизни.

— Да, да, это совершенно верно, — подтвердил Ренсдорф.

Генерал усмехнулся.

— Я-то совсем не собирался погибать. Нужно было что-то предпринять. Надо вам сказать, господин Ренсдорф, что я обладаю логическим мышлением. Да и как иначе, на охоте столько проблем всегда!

— Совершенно согласен с вами.

— Тогда я задал себе такой вопрос, — продолжал генерал, — почему охота утратила для меня свои чары? Вы гораздо моложе меня, господин Ренсдорф, вам еще не пришлось столько поохотиться, как мне, но все же, может быть, вы тоже ответите на вопрос, который я задал себе?

— Нет, нет, я не смогу. А что же ответили вы?

— Мой ответ оказался простым. Охота перестала быть игрой, развлечением. Она стала слишком облегченной. Я уже не мог, совершенно не мог упустить добычу. Нет ничего скучнее, чем техническое совершенство.

Генерал зажег новую сигарету и сказал:

— У зверей не осталось ни единого шанса спастись от моей пули. Поймите, я не хвастаюсь. Я просто излагаю математическую аксиому. У зверя нет ничего, кроме лап и инстинкта. Инстинкт не может состязаться с разумом. Как только мне открылась эта простая мысль, я понял, что это трагический пункт в моей жизни. Я уверяю вас, господин Ренсдорф.

Ренсдорф, заинтересованный рассказом генерала, даже склонился в его сторону.

— И тогда я понял, что мне надо сделать.

— Что?

— Я должен был изобрести совершенно нового зверя для охоты.

— Изобрести зверя?! Вы шутите?

— Я никогда не шучу, когда говорю об охоте. Да, я должен был придумать нового зверя. И я его придумал. И тогда я купил этот остров. Он идеально подходил для моих намерений. Здесь есть джунгли, запутанная сеть звериных троп, холмы, болота!..

— Да, но что это за зверь?

— О! Этот зверь открыл мне новые чары охоты. Я снова могу охотиться беспрерывно, и я никогда не скучаю на охоте. Борясь с этим зверем, я должен напрягать все силы моего ума и тела.

Недоумение и любопытство явно выражались на лице Ренсдорфа.

— Мне нужен был идеальный зверь для охоты. Этот зверь должен обладать смелостью, хитростью, а главное способностью рассуждать.

— Способностью рассуждать?! Но ни один зверь не способен на это.

— Мой дорогой друг, разрешите так назвать вас. Мой дорогой друг, такой зверь существует.

— Но вы не хотите, надеюсь, сказать, что это…

— А почему бы и нет?

— Я не смею поверить, что вы говорите серьезно.

— Я всегда говорю серьезно об охоте.

— Об охоте? Боже милосердный! Но ведь это уже не охота, это убийство!..

Генерал рассмеялся очень добродушным смехом. Он как-то даже игриво взглянул на озадаченного Ренсдорфа и сказал:

— Я не могу поверить, что современный молодой человек вашего уровня культуры может сохранить такой старинный романтический взгляд на сущность человеческой жизни. Вспомните недавнюю войну…

— Не ждите от меня снисходительности на этом основании, — сухо сказал Ренсдорф.

Генерал продолжал смеяться.

— Нет, вы чрезвычайно интересны! Я не ожидал, что в наши дни даже среди американцев можно встретить образованного человека с такими наивными представлениями. Я бы даже разрешил себе заметить, что нахожу в вас отголоски викторианской эпохи. Нет, это как если бы в современном лимузине была предусмотрена шкатулка для нюхательного табака. У вас, несомненно, были в родне пуритане. Ради бога, не обижайтесь на меня. Для американцев это так свойственно. Но я готов поспорить, что все эти идеи враз улетучатся, как только вы побываете на моей охоте.

— Благодарю вас, но я охотник, не убийца.

— Бог мой! — воскликнул генерал, нисколько не задетый за живое. — Ну зачем этот несправедливый ярлык. Я ручаюсь, что докажу необоснованность вашей щепетильности.

— Вы так думаете?

— В жизни побеждают сильные. Слабые рождены для удовольствия сильных. Я отношусь к сильным. Почему же мне не воспользоваться их привилегиями?

Когда я охочусь, я уничтожаю отбросы общества. Я охочусь на цветных, черных, бывших матросов с грузовых кораблей, беглых арестантов и прочую шваль. Белый человек с чистой кровью и даже породистая собака стоят дороже дюжины этого сброда.

— Однако, это люди, божьи твари, — возразил Ренсдорф.

— Совершенно верно, — согласился генерал. — Именно потому я и охочусь на них. Это меня развлекает. Они более или менее способны рассуждать, а это делает их опасными.

— Откуда же вы их берете?

Генерал хитро прищурился.

— Этот остров называют «Ловушкой для кораблей». Иногда корабли и в самом деле попадают в эту ловушку. Иногда я и сам помогаю року. Вот извольте подойти к этому окну.

Ренсдорф подошел к окну и увидел через него морской простор.

— Присмотритесь внимательнее, смотрите вон там, вдали у горизонта.

Ренсдорф напрягал зрение, но ничего не мог увидеть в темноте. Генерал надавил на кнопку у окна, и в просторах моря вспыхнули огоньки.

— Вот, — сказал добродушно генерал, — эти огни показывают канал, которого в действительности нет. Это верный путь кораблю к гибели. Скалы разбивают его, как я разламываю скорлупу ореха.

Генерал взял со стола орех, бросил его на пол и раздавил, наступив на него.

— Да, естественно, чтобы устроить эту иллюминацию, требуется электричество, — генерал словно бы отвечал на подразумеваемый вопрос, — и оно у нас есть, а как же иначе, мы стремимся сохранить здесь цивилизацию.

— Цивилизацию! При этом стреляете в людей.

Наконец-то в черных глазах генерала промелькнуло гневное выражение, но в его словах сохранилась преувеличенная любезность:

— Я должен отдать честь вашей добропорядочности, мой молодой друг, и тем не менее хочу убедить вас, что в моих поступках нет и доли того, что вы усиленно стараетесь им приписать. Нет, такого варварства я себе никогда бы не позволил. Я принимаю у себя спасшихся от кораблекрушения и стремлюсь создать им максимальные удобства. Они быстро восстанавливают свои физические силы. Да вы и сами убедитесь в этом буквально завтра.

— Что вы хотите этим сказать?

— Мы заглянем в тренировочный зал, — объяснил генерал, любезно улыбнувшись. — Он находится в подвале. В настоящий момент у меня тренируются около дюжины учеников, назовем их так. Все они с испанского судна «Сан Лукар». Этому судну не повезло, оно разбилось о скалы. Я бы сказал, что эта партия товара не отличается высоким качеством. Сплошь матросы, привычные к палубе и снастям и не приспособленные к условиям джунглей.

Генерал поднял ладонь, и Иван, прислуживающий за столом, подал крепкий кофе по-турецки. Ренсдорф с трудом сдерживал желание выразить негодование, вызванное цинизмом генерала.

Генерал продолжал:

— Поймите же наконец — это игра, все идет по правилам азартной игры. Я предлагаю любому из них партию игры в охоту. Игрок получает провизию и отличный охотничий нож. Я ему даю три часа, прежде чем вступить в игру. По условиям игры я вооружен пистолетом малого калибра, очень малого. Кроме того, этот пистолет эффективен лишь на очень короткой дистанции. Если моя добыча ускользнет в течение трех дней, причем отсчет идет минута в минуту, то игрок считается выигравшим. Если мне удается в эти три дня обнаружить его — он погибает.

Генерал сопроводил это высказывание спокойной, самодовольной улыбкой.

— Если кто-либо не пожелает изображать зверя на охоте?

— Разумеется, я предоставляю свободу выбора. Для меня игра имеет смысл лишь на условиях обоюдного согласия. Если человек не хочет играть со мной, я передаю его Ивану. Во времена царского правления Иван имел честь быть исполнителем барских наказаний. Он хорошо орудует плетью и любит это занятие. Могу сказать вам, господин Ренсдорф, что до сих пор все без исключения предпочитали играть со мной.

— А что же с тем, кому удается у вас выиграть?

— Пока еще я ни разу не проиграл. Впрочем, никто из моих соперников не поставил меня перед трудностями, все их попытки уйти от преследования весьма примитивны. Чтобы сказать точнее, иногда кто-либо из них превышает элементарный уровень. Был даже один, которому я едва не проиграл. Пришлось прибегнуть к преследованию с собаками.

— Собаками?!

— Да, вот извольте взглянуть, — генерал пригласил Ренсдорфа к окну. Двор освещался светом из окон. Ренсдорф увидел несколько огромных черных собак.

— Неплохая свора, — заметил генерал. — Эти псы охраняют мой дом, их спускают с цепи с наступлением темноты. Горе тому, кто попробует в это время войти в мой дом или выйти оттуда. А теперь я хотел бы показать вам мою новую коллекцию трофеев. Вы не желаете пройти в мою библиотеку?

— Прошу извинить меня, генерал, но я неважно себя чувствую.

— Да, да, вы правы! Проплыть столько после случайного падения за борт… Вам необходимо выспаться в нормальной обстановке. Ручаюсь, завтра вы себя почувствуете совершенно другим человеком.

Ренсдорф решительно направился к двери.

— Искренне сожалею, что мне не удалось сильнее заинтересовать вас нынешним вечером, — сказал генерал ему вслед. — Доброй ночи.

Добравшись до постели, Ренсдорф почувствовал неимоверную усталость во всем теле. Несмотря на это он не погрузился немедленно в сон, как следовало бы ожидать. Хотя тело его было налито тяжестью, нервное напряжение продолжалось, и он лежал с открытыми глазами. В один момент ему показалось, что он слышит чьи-то осторожные шаги за дверью спальни. Он вскочил с постели и хотел резко открыть дверь, но она не поддалась. Ренсдорф подбежал к окну. Его спальня находилась в верхней части одной из башен. Огни в замке были погашены. Царила тьма и молчание. В небе плыла луна. Ее слабый свет позволял различать внутренность двора. Иногда из темноты на освещенные участки выбегали огромные черные собаки. Ренсдорф вернулся в постель. В конце концов сон одолел его, и, засыпая, он услышал отдаленный выстрел.

Генерал Заров вышел к завтраку в отличном твидовом костюме. Он справился о самочувствии Ренсдорфа, а затем сказал утомленно:

— Не могу похвалиться бодрым настроением, господин Ренсдорф. Возвращается прежняя болезнь. Снова надвигается на меня скука. Вчера явно ощутил первые симптомы.

Генерал свернул в трубку блин и стал макать его в растопленное масло.

— Сегодня ночью охота плохо удалась. У меня была такая надежда на этого могучего негра. Ничего не получилось. Он не придумал ничего интереснее, чем бежать сломя голову по прямой линии. Беда с этими матросами, они страшатся углубиться в джунгли… Вы не попробуете этого шабли, господин Ренсдорф?

— Генерал, — сказал Ренсдорф, — я намерен покинуть ваш дом сегодня же.

— Мой друг, — удивился генерал, — вы только приехали сюда мы еще не поохотились вместе.

— Я намерен уехать сегодня же, — твердо повторил Ренсдорф.

Генерал внимательно смотрел на него, и вдруг его черные глазки радостно сверкнули.

— Сегодня вечером мы с вами отправимся на охоту. Отпробуйте этого шабли, оно превосходно.

Ренсдорф отрицательно покачал головой.

— Нет, генерал, я не хочу охотиться.

— Как вам угодно, друг мой. Но, может быть, вы предпочтете общение с Иваном?

— Что вы хотите сказать?

— Неужели…

— Друг мой, я еще раз напоминаю, что, когда я говорю об охоте, это всегда серьезно. И потом, оцените мою идею сами, — генерал поднял бокал. — Я хочу выпить в честь самого достойного соперника. Игра будет стоить свеч!.. Ваш мозг против моего… — генерал все больше воодушевлялся, — гроссмейстерская партия на шахматной доске джунглей!..

— И если я ее выиграю? — хриплым голосом спросил Ренсдорф.

— Я с огромной радостью признаю себя побежденным. Моя яхта высадит вас на континент.

Генерал легко догадался, о чем подумал Ренсдорф.

— О! Вы можете быть уверены. Честное слово дворянина и охотника! Но и с вашей стороны… Надеюсь, вы сохраните в тайне нашу встречу.

— Вряд ли я себя свяжу таким обещанием.

— Ах вот как! — воскликнул генерал. — Впрочем, мы поговорим на эту тему через три дня за бутылкой шампанского от вдовы Клико.

Генерал отхлебнул вина из бокала и продолжил уже деловым тоном:

— Иван вам даст все необходимое: одежду, провиант и охотничий нож. Я вам советую обуть мокасины, они почти не оставляют следов. Избегайте большого болота в юго-восточной части острова. Мы его называем болотом смерти, там зыбучие пески… А теперь, я прошу у вас извинения — после завтрака у меня в обычае сиеста. Вы, пожалуй, не сможете поступить так же, вам нужно готовиться. Можете себе позволить вздремнуть не более часа. Засим до свидания! — и генерал своим тоном подчеркнул буквальный смысл слов этого приветствия, — до свидания!..

Иван принес охотничью одежду цвета хаки, рюкзак с провизией и большой нож в кожаных ножнах.

Уже в течение двух часов Ренсдорф пробивался через заросли джунглей.

Когда за ним закрылись ворота, состояние его было сложным, он не мог хладнокровно оценить свое положение. Первая мысль, овладевшая им, как бы, помимо его воли, была: отдалиться как можно дальше от генерала Зарова. Повинуясь этому инстинктивному выбору, Ренсдорф устремился прямо вперед. Однако постепенно ему удалось побороть в себе страх и более хладнокровно определить свой план. Он понял бессмысленность бегства по прямой линии, которое окончилось бы выходом к морю. Разумнее было приспособиться к условиям ограниченности территории и действовать в этих рамках.

«Надо дать ему след», — решил Ренсдорф и, сойдя с подобия тропы, по которой он бежал, не заботясь об оставляемых следах побега, углубился в заросли. Он проложил несколько петель следов, стараясь делать их по-возможности запутаннее. Затем он воротился, припоминая все, что знал об охоте на лис.

Когда наступила ночь, ноги Ренсдорфа уже дрожали от усталости, руки и лицо были исцарапаны колючками. К этому моменту Ренсдорф находился на возвышенности, заросшей густо деревьями. Если бы даже он не был так утомлен, если бы его силы были совершенно свежими, двигаться наобум в полной темноте было безумием — Ренсдорф отлично понимал это. Прежде всего нужен хотя бы короткий отдых, иначе силы просто иссякнут. «Я был лисой, — подумал Ренсдорф, — теперь стану рысью». Пришлось очень осторожно и точно, призвав на помощь весь опыт охотника, проделать сложную в условиях темноты операцию: не оставя никаких следов, отыскать и устроиться для отдыха в надежном разветвлении подходящего дерева. Когда ему удалось это, короткий отдых вернул самоуверенность. «Каким бы ловким не был охотник, пусть и таким, как генерал Заров, — подумал Ренсдорф, — ему не найти меня на этом дереве. Разве, что это будет сам дьявол, хотя, как знать, может быть генерал и есть дьявол».

Ночь, таящая множество невидимых угроз, тянулась нескончаемо. Ренсдорф не мог уснуть. Ближе к рассвету, когда грязновато-серым светом начало обозначаться небо, раздались крики потревоженных птиц, и немедленно обострившееся внимание Ренсдорфа отметило это. Кто-то вспугнул птиц в той стороне леса, продвигаясь сюда. Ренсдорф распластался в своем укрытии и сквозь листву следил за появившимся человеком. Генерал Заров шел осторожно, неторопливо, очень внимательно смотря на землю. Он остановился рядом с деревом, укрывшим Ренсдорфа. Привлеченный чем-то, он даже опустился на колени. Первым желанием Ренсдорфа было одним прыжком упасть с дерева, как это делают звери, однако, он сразу заметил пистолет в руке генерала.

Коленопреклоненный охотник пребывал некоторое время в позе глубокого раздумья, затем поднялся на ноги. Он раскрыл портсигар и взял сигарету. Ноздри Ренсдорфа ощутили запах крепкой сигареты. Тем временем взгляд генерала перешел с земли на ствол дерева. Генерал начал методично, сантиметр за сантиметром, осматривать его. Все мышцы Ренсдорфа были готовы к прыжку.

Вдруг генерал остановился в изучении ствола дерева, не доведя осмотр до высоты, на которой скрывался Ренсдорф. Прислонившись спиной к дереву, генерал сделал глубокую затяжку и пустил дым очень аккуратным колечком, после чего он спокойно и даже расслабленно направился в ту сторону, откуда пришел. Хруст сухих сучков под его охотничьими сапогами доносился все слабее и слабее. Напряжение, в котором пребывал все это время Ренсдорф, вылилось глубоким вздохом. Но это не был вздох облегчения. Теперь, когда Ренсдорф снова получил какой-то интервал времени для размышлений, он понял, какими сверхъестественными способностями обладает генерал. Дойти до конца по сильно запутанному следу, в зарослях джунглей, во тьме ночи! Ренсдорф был уверен, что генерал понял, где укрылась его добыча. Это было первое заключение Ренсдорфа.

Но еще страшнее была его вторая мысль, она внушала леденящий ужас. Ренсдорфу не хотелось верить тому, в чем убеждал его разум. Генерал играл с ним! В его распоряжении было три дня преследования, он хотел продлить удовольствие игры. Один день был завершен. Ренсдорф оказался теперь просто мышью, генерал Заров был котом.

«Только не терять хладнокровия!» — попытался успокоить себя Ренсдорф. Он спустился на землю и пошел сквозь лес. Пройдя около трехсот метров, он остановился около большого засохшего дерева, задержавшегося в своем падении на вершине более низкого живого дерева, послужившего подпоркой. Ренсдорф снял рюкзак, достал из ножен охотничий нож и принялся за дело, собрав воедино все силы. Когда он закончил работу, то свалился на землю, укрывшись за грудой ветвей, лежавших в сотне метров от засохшего дерева. Ждать не пришлось долго. Кот возвращался играть с мышью.

Генерал приближался по следу с уверенностью охотничьей собаки. Его черные глазки мгновенно замечали все, тем не менее он был поглощен своим занятием, видимо доставлявшим ему особое удовольствие. Сосредоточенность сыграла с ним на этот раз плохую шутку — он угодил в ловушку Ренсдорфа, прежде чем заметил ее. Нога генерала задела ветку, служившую спусковым крючком. Как только генерал коснулся этой ветки, он сразу почуял опасность и отскочил, но недостаточно быстро. Дерево-подпорка рухнуло вместе с засохшим деревом. Генерал получил скользящий удар по плечу. Все же он отскочил достаточно быстро, чтобы не оказаться раздавленным. Генерал покачнулся, но устоял на ногах и даже не уронил револьвер.

— Ренсдорф! — крикнул генерал. — Я вас поздравляю, немногие люди умеют сооружать малазийскую западню. К счастью для меня, я охотился и в тех краях тоже. С вами интересно состязаться, господин Ренсдорф. Сейчас я уйду, чтобы заняться ушибленным плечом. Ушиб не очень серьезный. Ждите моего возвращения, я вернусь к нашей игре.

Когда генерал ушел, Ренсдорф продолжил свой побег. Теперь это уже был самый настоящий побег, паническое бегство. Он был охвачен паникой несколько часов. Снова настали сумерки, сменившиеся вскоре темнотой. Темнота не остановила Ренсдорфа. Мокасины его ступали теперь по более мягкой почве, растительность стала более густой и пышной. На Ренсдорфа напала мошкара, досаждавшая укусами. Неожиданно нога Ренсдорфа увязла в топкой почве. Он сделал усилие, но трясина засасывала ногу, как огромная пиявка. С огромным усилием ему удалось высвободиться.

Ренсдорф понял, что он попал к болоту смерти с его зыбучими песками. Рыхлость грунта навела его на мысль. Он отошел на десяток метров от границы зыбучих песков и принялся рыть землю. Во время войны он был во Франции, и ему приходилось рыть укрытия. Тогда каждая минута промедления тоже стоила жизни. Но минуты того времени — это были часы, по сравнению с минутами, которые были в его распоряжении сейчас.

Яма углублялась. Когда Ренсдорф зарылся выше плечей, он выбрался из ямы, срубил несколько тонких деревьев, пригодных для кольев, и заострил их. Эти острые колья Ренсдорф вкопал в дно ямы. Из стеблей и веток он сплел крышу ямы. Закончив всю эту в очень большой спешке совершенную работу, Ренсдорф в изнеможении опустился на землю, спрятавшись за корнями вывернутого бурей дерева.

Ренсдорф чувствовал, что преследователь находился где-то рядом. Вскоре послышался и приглушенный звук шагов по мягкой земле. Шаги были торопливыми, генерал спешил. Ренсдорф из своего укрытия не видел приготовленную ловушку. Не видел он и приближавшегося генерала. Зато он услышал треск ветвей, падение и крик. Ренсдорф и сам едва удержал крик, но его крик был бы криком победителя. Он поспешил к своей западне и в ужасе остановился. На расстоянии метра от ямы стоял человек с электрическим фонариком в руке.

— Отличная работа, господин Ренсдорф, ваша западня для тигров, как их делают в Бирме, вполне стоит жизни лучшего из моих псов. Вы заработали еще одно очко. Хочется посмотреть, что вы придумаете против целой своры. Я возвращаюсь домой, спасибо за очень интересный вечер.

На рассвете Ренсдорф проснулся на границе с болотом смерти. Издали слышался неясный шум, но Ренсдорф вскоре понял, что это лает свора собак. Ему предстояло еще одно испытание страхом.

Нужно было принимать решение.

Оставаться на месте и ждать — равносильно самоубийству. Бежать? Но и это не выход, поражение неизбежно. Ренсдорф напряженно думал. Что-то нащупывалось, какой-то проблеск надежды. Ренсдорф расстегнул ремень и пошел в сторону от болота.

Лающая свора собак приближалась, и приближалась быстро. Ренсдорф влез на дерево, росшее на небольшом бугре. На расстоянии полукилометра он увидел, как шевелятся ветки кустов вдоль русла ручья, разглядел сухощавую фигуру генерала Зарова. Впереди генерала шел Иван. Казалось, его увлекала вперед невидимая сила. Ренсдорф догадался, что Иван ведет собак на поводу.

Они окажутся здесь с минуты на минуту. У Ренсдорфа осталась в запасе военная хитрость, которую он узнал от туземцев в Уганде. Он подполз к молодому деревцу с упругим стволом и привязал к нему охотничий нож, направленный в сторону тропы. Лозой дикого винограда он оттянул и закрепил ствол дерева. После этого он побежал изо всех сил. Лай собак все усиливался, они уже бежали по совсем свежему следу.

Ренсдорф остановился перевести дыхание. Вдруг лай собак оборвался, и сердце в груди Ренсдорфа словно бы тоже оборвалось. Очевидно, собаки добежали до ножа.

Ренсдорф взобрался на дерево и посмотрел в ту сторону. Его преследователи стояли на месте. Надежда на спасение вновь растаяла, потому что Ренсдорф заметил генерала, стоявшего в долине ручья. Он был цел и невредим. Ивана не было видно. Нож все-таки сделал свое дело, хотя и не так, как было задумано Ренсдорфом.

Едва ноги Ренсдорфа снова коснулись земли, как лай собак возобновился. Не оставалось ничего, кроме бегства. Ренсдорф бежал в сторону просвета в чаще. Когда Ренсдорф достиг его, он оказался на берегу. Это была бухта, и на другой ее стороне возвышался зловещий серый замок.

Под ногами пенилось и клокотало море. Ренсдорф замер на пятиметровом обрыве, последней точке своего пути. Лай своры приближался. Ренсдорф, сильно оттолкнувшись, чтобы дальше отлететь от берега, упал в море.

Генерал остановил свору собак возле того места, откуда бросился в море Ренсдорф. Несколько минут он неотрывно смотрел на темно-зеленые волны бухты, потом сел на скалу, в том месте, где только что стоял Ренсдорф, и стал закуривать сигарету.

Вечером генерал Заров ужинал в одиночестве. На столе стояли лучшие вина из его погреба. Праздничность ужина слегка омрачалась двумя обстоятельствами: генерал понимал, как трудно будет найти замену Ивану и потом добыча все-таки не попала в его руки. «Американец испортил хорошую игру», — с досадой думал генерал, наливая в бокал из бутылки с Шамбертеном.

Позже, в библиотеке генерал пытался поднять себе настроение, перечитывая страницы Марка Аврелия. В десять часов он прошел в спальню, ощущая во всем теле приятную усталость, запер дверь на ключ. Спальня слабо освещалась лунным светом. Генерал подошел к окну и посмотрел во двор. Собаки, как обычно, метались по двору. «Ладно, — подумал генерал, — в следующий раз им повезет». Он отошел от окна и включил свет. Из-за полога постели вышел человек.

— Ренсдорф! — крикнул генерал. — Как вам удалось?! Впрочем, поздравляю, вы выиграли.

Ренсдорф не откликнулся на поздравление генерала. Помолчав, он сказал тихим, угрожающим голосом:

— Моя роль зверя не окончена еще, генерал. Готовьтесь.

 

Роберт Артур

Мастер розыгрыша

Игра в бридж втроем в конце концов надоела. Бредли бросил карты на стол. Ночь за окнами прокуренной репортерской комнатушки в полицейском управлении была глухой, темной и словно бы не предвещала никаких событий.

— Предлагаю разыграть старика Хендерсона, — сказал Бредли, репортер из отдела уголовной хроники газеты «Экспресс».

— Что именно? — спросил долговязый Фарнес, репортер из «Рекорда».

Бредли объяснил. Фарнес покачал головой:

— Нет, мне это не по вкусу. Старик туповат, с ним не так выйдет. Оставим его в покое.

Старику Хендерсону было уже за семьдесят, ему давно можно было отдыхать на пенсии, но в основном семья Хендерсона держалась на его заработке. К тому же, у него тяжело болела жена. Нет, на пенсию ему было не прожить. Полицейское начальство пошло ему навстречу и разрешило продолжить работу. Да и работа у старика была простой — он дежурил по ночам в морге полицейского управления, в подвале этого же здания.

Фарнес еще раз покачал головой.

— Нет, не стоит трогать старика.

Отговорить Бредли от задуманного никому не удавалось. Он был великий мастер розыгрыша. Фарнес был уступчивым в спорах, а третий репортер, Морган, из «Кроникла» был в легком подпитии и потому склонен к шуткам. Бредли их быстро уговорил, и они втроем спустились в подвал.

Поп Хендерсон сидел в своей крохотной конторке, отгороженной в зловещем подвальном помещении морга. Старик сидел в конторке и ждал конца своего дежурства. Он не читал книжку или газету, да и был слишком близорук; он даже не слушал радио — просто сидел и ждал конца своего дежурства.

В большом отсеке подвала, вдоль стены тянулась череда ячеек, предназначенных для трупов. Размер ячеек был как раз таким, чтобы уместился довольно крупный труп взрослого человека. Правда, если бы лежавший в отдельной ячейке захотел повернуться на другой бок, то это не удалось бы. Но такого желания до сих пор ни у кого не появлялось.

Город был крупный, ежедневных несчастных случаев было много, и потому большая часть ячеек постоянно была заполнена.

— Поп, — сказал Бредли, — нам надо взглянуть на номер одиннадцатый. Только что пришло сообщение, что это, возможно, тот банкир из Нью-Йорка, который недавно исчез.

— Номер одиннадцать? — Поп Хендерсон выбрался из своей конторки и повел их вдоль ячеек; он отодвинул задвижку на дверце с номером одиннадцать и вытянул подвижный лежак. Тело было закрыто простыней. Бредли откинул ее и притворился, что очень внимательно разглядывает лицо покойника.

— Похоже, что это он, — сказал он. — Да, с описаниями вполне сходится. Поп, принесите, пожалуйста, из картотеки карточку этого господина.

— О’кей, сэр, — сказал Поп Хендерсон. Он повернулся по-военному и удалился, тяжело шаркая ногами.

Бредли подмигнул Фарнесу, последовавшему за ночным сторожем, и, когда они вышли из подвала, он вместе с Морганом, на которого продолжали действовать винные пары, стал подготавливать задуманный розыгрыш.

Фарнес должен был подольше задержать старика у картотеки. Он внимательно читал карточку, составленную на труп номер одиннадцать. Он изучал ее, пока не поднялся из подвала Морган.

— Не стоит беспокоиться, — сказал Морган. — Мы уже разобрались, это не тот, о ком мы подумали. Поп, вы можете задвинуть лежак на место. Пойдем, Фарнес, успеем сыграть еще пару партий.

Оба журналиста отошли и, остановившись в конце коридора, стали ждать. Поп Хендерсон аккуратно убрал карточку в картотеку, после чего неторопливо вернулся в большой отсек подвала. Все так же шаркая подошвами по цементному полу, он направился к ячейке номер одиннадцать, лежак которой с телом, накрытым простыней, оставался выдвинутым.

Старик был еще метрах в четырех от ячейки, когда простыня над лежаком вскинулась. Раздался театральный вой, и тело, лежавшее под простыней, приняло сидячее положение. Полумрак помещения и сильная близорукость старика не позволили ему распознать физиономию Бредли.

— Где я? — завывающим голосом спросил мастер розыгрыша. — Что вы сделали со мной?

Поп Хендерсон остановился в некотором замешательстве. Бредли воздел руку, обернутую концом простыни, и с угрозой в голосе вопросил:

— Вы! Вас я спрашиваю! Что вы хотели сделать со мной? Убить?..

Розыгрыш, впрочем, был довольно дурного вкуса, как большинство розыгрышей Бредли. Правда, он и рассчитан был на притупившееся с годами сознание старика. Произведенный эффект был, по мнению Бредли, вполне удовлетворительным. Какой-то миг Поп Хендерсон стоял, застыв на месте, потом повернулся и побежал в сторону лестницы, даже не шаркая подошвами.

— Силы небесные! Он живой! — кричал он пронзительным голосом. — Он живой! Бригадир Робертс, бегите сюда, он живой!

Задыхаясь, старик пробежал мимо Фарнеса и Моргана, стал подниматься по лестнице в поисках дежурного бригадира.

Дейв Бредли слез с лежака, бросил на него простыню, задвинул обратно и захлопнул дверцу с табличкой № 11.

— Ребята! Быстро отсюда! Там есть еще одна лестница, — сказал он Фарнесу и Моргану.

Стремление поскорее убраться до появления дежурного бригадира было понятно:

— Этот бригадир — зануда из зануд! Он нам ни к чему.

Они уже вернулись в репортерскую комнату, когда из коридора послышались торопливые шаги дежурного бригадира и ночного сторожа. Старый Хендерсон говорил на ходу:

— Смотрю — сел! Сел и на меня глядит! И руку поднял…

Сбивчивые слова долетали уже с лестницы, ведущей в подвал.

Бредли откинулся на спинку стула и громко рассмеялся. Морган поддержал его неуверенным смешком. Фарнес угрюмо молчал, ему не нравилась вся эта затея, теперь ему было стыдно.

Прошло не больше пяти минут, и в коридоре раздались тяжелые шаги бригадира. Проходя мимо репортерской, он заглянул в раскрытую дверь, зло посмотрел на всех троих и мрачно сказал:

— Очень смешно, да? Шуты гороховые!..

Ему хотелось бы выразить свое возмущение более крепкими словами, но он хорошо знал рамки допустимого в общении с этой газетной братией. Он захлопнул дверь и ушел, яростно стуча каблуками.

— Ну и рожа! — сказал Дейв Бредли. Ему было по-прежнему весело, как всегда после удачного розыгрыша. Вдруг он заметил, что веселится без поддержки приятелей.

— Вы что, ребята? Что такие постные?

— Я, пожалуй, пойду, — сказал Фарнес, поднимаясь. — Если позвонят из газеты, скажите, что ушел кое-что проверить. — Он надел шляпу и ушел.

— Зануда, — отреагировал Бредли на его уход.

Морган, у которого хмель уже прошел, пожал плечами и сказал:

— Пожалуй, шутка была не первый сорт. — Он тоже поднялся. — Пойду, может, где-нибудь выпью еще стаканчик. Событий, видно, не будет, да и газету уже печатают.

Бредли, нахмурившись, посмотрел ему вслед, ничего не сказал, взял сигару, откусил кончик и выплюнул его на пол. Он уже немного успокоился, покуривая сигару, когда в двери появилась фигура Попа Хендерсона.

Старик посмотрел на репортера, помолчал и сказал:

— Это как раз не надо было… Не надо было так делать. — В голосе старика не было интонации упрека. — Я, конечно, не ожидал, это, конечно, жуткая штука… Только не в этом дело. Я побежал к бригадиру, как ошалелый… Мы туда спустились с бригадиром Робертсом… Там все нормально. Он что подумал, бригадир Робертс. Он подумал, что мне все привиделось. Он и так про меня все время говорит разное… Только, когда я сказал ему, что вы, репортеры, сюда приходили, тогда он сказал: «Это их штучки!..»

Поп Хендерсон умолк перевести дух. Он продолжал смотреть на Бредли, но и в его взгляде тоже не было осуждения. Бредли молча смотрел на старика, держа сигару в руке. Потом с преувеличенной внимательностью стряхнул пепел.

Переведя дух, старик продолжил свою горестную речь:

— Он и сказал, бригадир Робертс, еще раз, сказал он, и ты загремишь отсюда на пенсию… Так и сказал, бригадир Робертс… А как же я тогда? И старуха больна… Я вас очень прошу, сэр Бредли, не шутите так никогда больше…

Он постоял еще немного, потом повернулся и пошел по коридору, шаркая подошвами.

Бредли задумчиво посмотрел на аккуратное колечко дыма, которое он выпустил изо рта к потолку, и потянулся к телефону.

— Это Бредли. Да, из полицейского управления… Пока ничего особенного… Никаких сенсаций… Газету уже печатают?.. О’кей! Я ухожу домой.

Он повесил трубку, выпустил еще одно колечко и надел шляпу.

Выйдя на улицу, он остановился в раздумьи. Ночь была холодной и сырой. Настроение Бредли упало, что-то вышло не совсем удачно. Бредли не переносил такого пониженного настроения, ему было необходимо всегда быть в веселом, приподнятом состоянии духа, ему постоянно надо было замышлять остроумные проделки, это было для него важнее вина и женского внимания.

«Пожалуй, стоит пропустить стаканчик», — подумал Бредли и пошел в сторону небольшого известного ему питейного заведения. Сейчас он выбрал это направление в основном потому, что там он не рисковал встретиться с Морганом или Фарнесом, он не хотел сейчас встретить их.

Бар, в который он вскоре вошел, был тесноватый и довольно грязный, но главное для Бредли было выпить виски. После третьего стаканчика он вернулся в свое нормальное радостное состояние. Неутомимый мозг мастера розыгрышей стал обдумывать новую шутку. Ему теперь нужна настоящая публика, настоящие ценители, а не такие зануды, как Морган или Фарнес. Бредли огляделся. Час был поздний, посетители почти все разошлись. В баре, кроме Бредли и бармена, сидел какой-то невзрачный тип и пил пиво. Публика, конечно, неважнецкая, но что же делать?

Бредли для начала издал приглушенный смешок и, нагнувшись под стол, стал завязывать шнурок ботинка. Ловким движением руки он сунул спичку за край туфли человека, занятого пивом, и поджег ее. Тут же он снова принял нормальную позу и подмигнул бармену, привлекая его внимание.

Несчастный вскочил с диким воплем и, прыгая на одной ноге, ударил себя по ботинку, гася спичку. Бредли захохотал, глядя на бармена и ожидая одобрения. Невзрачный на вид тип оказался довольно активным. Он подскочил к Бредли и со словами: «Ах ты, сучий потрох!» крепко дал ему по зубам кулаком, разбив в кровь губу. И это еще было не все. Дело вышло очень плохим. Бредли упал навзничь и, падая, стукнулся затылком об острый медный угол стойки. Что-то треснуло в костях черепа, и свет в глазах Бредли померкнул.

Невзрачный тип, жертва шутки Бредли, не мог успокоиться. Злобно глядя на поверженного обидчика, он кричал:

— Собака! Это он мне такое! Мне, Киду Вилкинсу!..

Бармен вышел из-за стойки, присел рядом с Бредли.

— Ты его, пожалуй, здорово стукнул. Слышишь, Кид, я думаю, ты здорово его стукнул. — Он вытер руки о передник и потрогал Бредли.

— Да ну! Прямой по челюсти. Не так страшно. Пары зубов не досчитается — все дела!..

— Нет, Кид, ты его здорово ударил. Что-то он долго молчит…

Бармен взял руку Бредли и стал щупать пульс. Вдруг он выпрямился и хрипло сказал:

— Да, он готов! Мертвый, как мороженая треска!..

— Ты что?!. Да я же слегка, одной левой! Мертвый! Это же случайно! Веришь? Это же случайно!..

— Я верю, Кид. Это вышло случайно, но он мертвый! — Бармен быстро подошел к двери и запер ее. Потом он опустил штору и выключил освещение над входом в бар. Проделав все это, он вернулся к Бредли.

— Слушай, Кид, дело-то плохое, — упавшим голосом сказал он, обшаривая карманы журналиста. — У меня и так много неприятностей с фликами. Не хватало еще покойника.

— Это так, это так… — бормотал Кид. — Зря я погорячился. Это так… Что же теперь делать?

Бармен рылся в бумажнике, который он нашел в кармане Бредли.

— Кид, — сказал он, — это не просто грязная история, это очень грязная история!.. Этот сучий выродок оказывается еще и репортер! Из «Экспресса». Это почти то же, что самый настоящий флик.

— Репортер! И черт его подсунул с этой спичкой!.. И я его по зубам, кой черт я его по зубам!.. И что там треснуло в его собачьей башке?.. Почему же так все вышло? Ну, почему?..

— Не спрашивай, почему? Брось! Я придумал, что делать. Мы его вытащим отсюда. Надо его скинуть сверху на пристани. Там все могло быть: в драке уложили, сам упал, пьяный, разбил башку…

— Ну, ты голова! Ну, ты голова! — засуетился Кид. — Потом я — на судно. В шесть утра мы уходим в море. Больше меня в этом порту не увидят… Если до тебя доберутся, ты скажешь — он пьяный ушел, ты закрыл бар и все.

— Ладно, ладно… Все из карманов у него надо вытряхнуть, пусть дальше разбираются. Потом оттащим его к докам.

Бармен быстро переложил все из карманов Бредли в свои карманы и погасил все лампы в баре. Они вышли через черный ход в узкую темную улицу и, взявши убитого под руки, как мертвецки пьяного, отправились в путь.

Бредли пришел в сознание, вернее в полусознание. Он попробовал пошевелиться, но это не получалось. Все его тело было как деревянное, боли он никакой не чувствовал, не только боли, у него, вообще, не было никаких ощущений. Он не мог определить, в какой позе он находится, похоже было, что он лежит на спине.

Очень смутно он припомнил, что упал. Упал и ударился шеей. Еще в школе он играл в футбол, упал и ударился шеей. Теперь снова. Тем же позвонком. В этот раз он ударился сильнее. До его сознания откуда-то издали, очень издали, донесся голос:

— О’кей! Это уж точно ваш клиент. Мы его подобрали в доке. По роже он получил прилично. Он уже был холодненький, когда приехала машина. Врач послушал, да что там! Он сказал, везите в морг!.. Документов не было, вообще ничего не было… Принимайте…

Голос потух. Бредли почувствовал, что его понесли, положили… Что-то щелкнуло в его позвонках, какой-то нерв освободился, и Бредли открыл глаза. Обстановка оказалась очень знакомой.

— Поп, — еле слышно прошептал Бредли. — Поп, это я.

Старик, не вглядываясь в черты лица покойника, был занят более важным делом: укладывал удобнее на лежаке руки и ноги Бредли.

— Поп, это я, — сказал Бредли немного громче. — Я живой. Позови врача. Скорее приведи врача…

Поп Хендерсон вздрогнул от неожиданности, потом наклонился над Бредли.

— Это вы, сэр Бредли? Да что же, это! У вас так лицо распухло! Так это вы!..

— Врача, врача, — выжимал из разбитого рта Бредли, — врача…

Поп Хендерсон нерешительно выпрямился, потом взял простыню и начал ее развертывать.

— Сэр Бредли, я вас очень просил не шутить так со мной, очень просил. — Он аккуратно покрыл Бредли простыней. — Сэр Бредли, я вас уже просил, не шутите так… Бригадир Робертс мне не простит такого. Нет, нет, сэр Бредли, два раза в одну ночь, это невозможно, сэр Бредли!..

Старик решительно вдвинул лежак с репортером, укрытым простыней, в ячейку, закрыл дверцу с табличкой № 12 и надежно запер ее.

Он постоял немного, бессмысленно уставившись на эту табличку, потом медленно прошел в свою конторку и уселся дожидаться окончания дежурства.

 

Филипп Мак Дональд

Кровь

Около восьми вечера Сиприан спокойно дожидался появления Эстред. Она была у себя в спальне и переодевалась, чтобы пойти вместе с Сиприаном на довольно скучный прием к Баллардам.

Сиприан прохаживался по салону, одобряя хороший вкус Эстред. Все было гармонично: мебель, картины на стенах, драпировки, освещение, колорит. Горничная уже ушла. В доме было тихо. Сиприан подошел к камину и взял с его карниза чашку кофе. У Баллардов им надо появиться не раньше половины десятого. Времени на сборы было еще достаточно. Выпив кофе, Сиприан поставил чашку обратно на камин. Его пальцы некоторое время трогали нежный фарфор, не торопясь расстаться с его теплом. Затем Сиприан перенес пальцы на более прохладный предмет — тонкую рюмку в форме чашечки цветка. Он забыл, какой ликер налила в эту рюмку Эстред. Чувствительные ноздри Сиприана уловили горьковатый запах апельсина, когда он приблизил рюмку к губам. Сиприан улыбнулся — Эстред все выбирает безошибочно. Он отпил глоток — терпкий вкус вина приятно ощутился на языке.

Большое зеркало над камином позволило Сиприану проверить свою внешность. Он очень внимательно вглядывался в свое отражение. Да, именно таким ему хотелось себя видеть: благородная бледность лица, слегка выдаются скулы, волевой подбородок, четко обрисованный рот, уголок верхней губы чуть приподнят (легкая ироническая усмешка, очень легкая); тонкие, как бы вылепленные скульптором пальцы: правая рука держит рюмку, левая поправляет аккуратный узел галстука, цвет которого подчеркивает снежную белизну рубашки.

Мелькнувшее в зеркале синее пятнышко лазурита на его перстне напомнило ему о тех днях, когда Чарльз подарил ему этот перстень.

Сиприан оторвался от зеркала, сделал еще глоток. Хорошо бы повидаться с Чарльзом. Но когда он еще вернется из Венесуэлы? Интересно, как произойдет встреча Чарльза и Эстред? Что касается Эстред, в ее умении держаться Сиприан не сомневается, а Чарльз, конечно, быстро разберется в том, что это не только очаровательная женщина, но и одаренная художница. Так, мысли Сиприана вернулись к вынашиваемому проекту соединить таланты Чарльза и Эстред для оформления спектакля по его пьесе. Изящная, утонченная манера Эстред и трагическое, мрачное, покоряющее воображение Чарльза — это прекрасный дуэт для пьесы Сиприана Мосса «Абаназар».

Сиприан допил свой ликер. Упав в объятие мягкого удобного кресла, Сиприан продолжал размышлять о будущей постановке своей пьесы. Поглощенный мечтой о возможной театральной сенсации, он сначала не обратил внимания на стоявший перед ним на кофейном столике портрет Эстред, но вдруг он присмотрелся к нему и понял, что этой фотографии он еще не видел. Портрет был выполнен фотографом высочайшего класса: очень необычное интересное освещение, зоркость, наблюдательность мастера, уловившего именно неуловимую улыбку Эстред. По мнению некоторых, эта улыбка слегка портила красивое лицо Эстред, но для Сиприана эта улыбка была словно резюме того, что он в ней любил. Забыв предшествующие мечты о своей пьесе, Сиприан любовался портретом. Потом он устроился еще уютнее в кресле и отдал себя во власть своего обычного послеобеденного состояния нирваны, которое наступало, если количество выпитого вина было чуть-чуть выше нормы. Сиприан лениво потянул руку к журналу, лежавшему на столике. Это был последний номер журнала «Манхеттен». Сиприан раскрыл журнал на страницах театрального обозрения. Он в сотый раз начал читать длинную, но блестяще написанную статью театрального критика Бэрна Хейварда. Статья начиналась так: «Сиприан Мосс снова триумфатор»… Вся остальная статья великолепно раскрывала это заявление. Сиприан просмотрел статью до ее заключительного абзаца: «Нет никаких сомнений в том, что, несмотря на молодость автора пьес и иногда сомнительный выбор сюжетов для них (в частности для пьесы „Квадратный треугольник“), Мосс — это один из наиболее значительных драматургов нашего времени. А то, что это самый талантливый драматург современной Америки, то это могут подтвердить все».

За спиной у Сиприана отворилась дверь, он, не оборачиваясь, спросил:

— Вы уже готовы?

— Сиприан, — прозвучал голос Эстред.

О, этот голос! Каждый его звук содержал необъяснимую таинственную силу, действующую на волю и мысли Сиприана. Звуки голоса Эстред могли изменять настроение Сиприана. Стоило ему сейчас услышать свое имя, произнесенное голосом Эстред, и вся его нирвана исчезла, как легкий дым. Какое-то неясное, тревожное ожидание почти бросило его в дрожь.

— Сиприан, — повторил голос.

Нервное движение мускулов, и Сиприан легко, пружинисто встал из кресла и увидел Эстред. Он не просто увидел ее, он впился в ее лицо испуганным и еще не верящим взглядом. Сиприана стало трясти, а волосы его буквально встали дыбом.

Эстред медленно шла на Сиприана, он отступал. Она не должна коснуться его, ни в коем случае.

Она приближалась неотвратимо. Она протягивала к нему руки. Сиприан уже не осознавал, что он пятится, пока его спина не уперлась в карниз камина. По шее Сиприана текли холодные ручейки пота. Тело не хотело подчиняться разуму.

Сиприан понимал, что его состояние не отвечает тому, что происходит, в сущности — это просто обычный житейский инцидент, чтобы погасить его сейчас, а, может быть, и предотвратить будущее повторение, достаточно какого-либо простого жеста: пожатия плечами, улыбки, нескольких слов. Тело Сиприана вышло из подчинения и отказывалось делать эти жесты, язык и гортань не хотели произносить успокоительных слов.

Эстред приближалась, сейчас она дотронется до него.

— Сиприан! — умолял ее голос. — Сиприан… — звенело у него.

И вот оно! Вот оно:

— Я люблю вас, Сиприан, и вы это знаете…

В ушах у Сиприана тоненько зазвенело. Он пытался повернуть тяжелый язык. Губы не могли разомкнуться.

Эстред дотянулась до него. Она прижалась к нему. Тело молодой женщины стало неприятно согревать Сиприана. Какой-то туман заволок его глаза.

Руки Эстред обняли Сиприана за шею. Сиприану хотелось кричать, но и крик не получался. Руки в любовном порыве сжимали теснее. Она лепетала признания, его рассудок их не воспринимал. Наконец, Сиприану удалось высвободиться. Он дернулся вбок и чуть не упал, но задержался рукой за выступ камина. Другой рукой он наткнулся на металлический предмет и схватил его. Это была тяжелая кочерга в виде пики.

— Сиприан! — умолял ее голос, — Сиприан… — звенело у него в ушах. Она снова тянулась к нему. Сквозь туман, все еще заволакивающий его глаза, Сиприан смутно видел протянутые руки Эстред.

Тонкий звон в ушах Сиприана сменился гудением, туман, заволокший глаза, приобрел красный оттенок. Сиприан услышал, как что-то стукнуло, сваленное поднятой кочергой с каминной полки. Рука Сиприана, крепко сжавшая кочергу, отводилась для большого замаха. Последовал неожиданно сильный удар, женское, смутно видное тело рухнуло возле камина. Теперь рукой Сиприана управляла неведомая ему сила, его разум не участвовал. Удары кочергой тупо били в мягкое неподвижное тело.

В онемевшем плече Сиприана стали колоть иголочки, эта боль ослабила туман перед его глазами. Сиприан бросил кочергу на ковер и посмотрел на то, что он сделал. В ужасе он схватился за лицо рукой и, спотыкаясь о завернувшийся ковер, побежал к двери. Он ударился о дверь головой, схватился за ручку двери. Его пальцы тряслись, и не сразу удалось открыть дверь. Он побежал вниз к парадной, оставив дверь за собой распахнутой. Внизу он столкнулся с мужчиной и женщиной, которые тоже шли к выходу. Сиприан отпихнул нечаянно женщину к стенке. Мужчина выругался и схватил Сиприана за плечо и отбросил его к косяку парадной двери. Женщина, испуганная неожиданным столкновением, взглянула на Сиприана и громко вскрикнула. Мужчина обернулся на ее вскрик и пробормотал:

— Что это с ним?

Сиприан с трудом держался на ногах. У него кружилась голова, его качало, он схватился за косяк и сполз по нему, усевшись на корточки. Он схватил ладонями голову, будто желая остановить ее кружение. Он смутно слышал над собой голоса. Женский голос, дрожащий и испуганный, сказал:

— Смотри, смотри, у него кровь!

Мужской голос сказал:

— Что тут происходит?

Сиприан протяжно простонал. Его начало тошнить. Мужской голос над ним сказал:

— Пойду посмотрю, что там?

Он вошел в раскрытую дверь. Женщина пошла за ним вслед. Вот тут впервые в сознании Сиприана четко появилась мысль о нависшей над ним грозной опасности. Хотя в нем возобновился позыв к рвоте, инстинкт самосохранения подсказал ему слова, которые он пробормотал сам себе:

— …мужчина, какой-то мужчина… он выпрыгнул в окно.

Это было начало тягостного кошмара.

Пронзительный крик женщины там, в квартире. Поспешное бегство оттуда мужчины и женщины. Хлопанье открывающихся дверей. Много людей. Много разноголосых криков. Попытка встать на ноги, закончившаяся падением. Еще мужчины, один без пиджака. А вот и полицейская сирена. Свистки. Шум. Голоса. Люди в полицейской форме. Разные лица, приближающиеся взглянуть ему в глаза. Любопытные, злые.

Сильные неумолимые руки заставляют подняться.

Кто-нибудь поможет? Кто-нибудь посочувствует? «…мужчина, какой-то мужчина… он выпрыгнул в окно…»

Одного друга, хоть одного друга! Ему необходим Чарльз. Чарльз знал бы, что надо делать. Чарльз сумел бы уговорить этих грубых, этих злых людей. «…был мужчина… он выскочил в окно». Чарльз далеко, за тысячи километров отсюда.

Кошмар продолжался. Вопросы. Сначала в той комнате. Там люди, которые уже не были в полицейской форме, внимательно рассматривали то ужасное, что лежало на полу. Они тихо обменивались словами, делали различные измерения, делали фотосъемку, зажигая лампу-вспышку, делали непрерывные записи в блокнотах.

Потом — в другой комнате, после ужасного переезда в полицейской машине под истошный вой сирены. Вопросы, вопросы и снова вопросы. Все вопросы задавались уверенно, с убежденностью, что именно он сделал то, в чем он ни за что не должен был сознаться.

Яркий электрический свет направляли ему прямо в глаза. В горле неприятная сухость, слипшиеся безвольные губы отказывались складывать слова для ответов. И дрожь, противная дрожь во всем теле. Дрожало даже внутри черепной коробки.

— Почему вы ее убили?

— В котором часу вы ее убили?

— С какой целью вы ее убили? Что она сделала?

— Это не я… это не я… Какой-то мужчина… он выскочил в окно…

— Очень хорошо. Какой-то мужчина. Он выскочил в окно. А может быть, он вылетел в окно? Вы считаете, что мы проглотим эту чушь? Неужели вы рассчитываете выпутаться с помощью такого идиотского трюка?

— Я же говорю вам, какой-то мужчина… он вышел в окно, он спустился по пожарной лестнице…

— Ах вот как? А перед тем оставил ваши отпечатки на кочерге?

— И обрызгал вас кровью жертвы?

— Послушайте господин Мосс, то, что вы убили женщину, установлено абсолютно точно. Улик даже больше чем достаточно. Вы разве не понимаете, что, продолжая запираться, только вредите себе?

— Я не запираюсь, я говорю правду. Какой-то мужчина. Я был… я был… я был в ванной. Я услышал шум. Я побежал туда. Я увидел Эстред. Там был мужчина, он выходил в окно. Я говорю правду.

— Хорошо. Вы говорите нам правду. В какое окно он вышел?

— Да, в какое окно? И как он смог запереть его за собой?

— Я… я не знаю… там… в окно там в конце… рядом с пожарной лестницей.

— В какое именно? Слева? Справа?

— Да-да, в какое? Одно из них было закрыто.

— В какое же, приятель?

Бесконечные вопросы. И яркий свет в глаза. Множество вопросов, их задают люди с одинаковыми хитрыми лисьими мордочками.

И еще одно лицо, не лисья морда, умное лицо с серыми глазами. Серые глаза неотрывно следят за ним из угла. Это страшно. Это страшнее всего.

Усталость. Кажется, что умерло сердце от непосильных волнений. Сердце изнемогло. Его изнеможение переходит на все тело. Усталость подавляет все другие чувства. Даже страх начинает пропадать.

— Долго мы будем тянуть с этой чепухой, Мосс? Не лучше ли поскорее закончить?

— Да, мы знаем, что вы убили. А вы знаете, что мы это знаем. Почему бы не признаться?

— Да-да, приятель, почему не сделать чистосердечное признание? Всего и делов-то!..

Страх снова заявил о себе мелкой дрожью.

— Это не я… это не я… это не я… какой-то мужчина… когда я вбежал, он вылезал в окно…

Сиприан бессмысленно бормотал, а в его помутненном сознании возник образ Чарльза. Высокий, мужественный, уверенный, Чарльз стоял на пороге и смотрел на них. В углу его рта, между толстыми губами — сигарета. С холодной улыбкой на лице он смотрел с порога на них. Смотрит на все эти лисьи морды…

Глаза у Сиприана закрылись, его голова качнулась. Больше он ничего не видел, не слышал никаких звуков. Единственно, что еще было, — ощущение твердости стола под щекой и запах мыла и карандаша.

Грубая рука взяла его за плечо, встряхнула. Голова снова качнулась, как у куклы.

— Оставь его Шраф, сходите за врачом. Позовите доктора Инна. В конце концов, мы не с бродягой имеем дело.

Голова Сиприана снова приникла к столу. Голоса перекликались над ним, но к нему они не обращались. Его никто не трогал. Около него стояли и переговаривались.

Сиприан открывает глаза. Он заставляет свои мышцы лица поднять тяжелые веки. Вот эти умные серые глаза, они продолжают смотреть на него. Они все понимают. Тяжелые веки опускаются, Сиприан не может удержать их.

Дверь открывается. Поспешные шаги входящих. Чьи-то деловые, умелые руки трогают Сиприана. Руки врача. Они ощупывают виски, запястье. Палец приподнимает закрытое веко.

Голоса переговариваются тихо. Кто-то осторожно снимает с Сиприана пиджак. Ему закатывают рукава рубашки.

Долгая бесконечная пауза. Потом пальцы крепко берут его руку, жалящий укол иглы…

Когда Сиприан проснулся и открыл глаза, все вокруг было серым. Серое одеяло, серые стены, серые прутья решетки на двери. Серый свет сочился сквозь зарешеченное оконце.

Он долго лежал, ни о чем не думая. Продолжалось действие укола. Постепенно стала возвращаться память. И стал возвращаться страх.

Сиприан сел на койке. Упер локти в колени, а лицо в ладони — поза отчаяния.

Он услышал шаги и непроизвольно поднял голову. К его камере шел полицейский. Он вошел, поставил чемодан на пол, повернулся к двери, запер ее.

С бесстрастным удивлением, просочившимся сквозь серую пелену страха, Сиприан отметил, что на чемодане его инициалы «С», «М», что это чемодан, который ему привез Чарльз из Лондона.

— Это мой… как вы…

— Это из вашей квартиры. Там белье, одежда, бритвенные принадлежности, все необходимое.

Полицейский подошел поближе и сказал:

— Это распорядился господин Фриар. Он пришлет все, что вам понадобится.

Слабенький огонек, чуть-чуть рассеявший эту серую, безнадежную мглу, загорелся где-то там, далеко.

«Так это Джон Фриар», — подумал Сиприан.

Полицейский спросил:

— Вам надо что-нибудь? Вы хотите позавтракать? Или только кофе?

Сиприан молча смотрел на полицейского.

Он напряженно пытался осмыслить что-то другое. Вопрос полицейского он осознал с замедлением.

— Кофе? Да, только кофе.

Полицейский кивнул в знак согласия и подошел к двери. Открыв ее, он повернулся и спросил.

— Хотите посмотреть газеты?

Этот вопрос Сиприан воспринял немедленно, как удар в лицо. Он отшатнулся.

— Нет, нет, нет!

Полицейский вышел, запер камеру, ушел. Все это время глаза Сиприана были закрыты. Он снова сидел в позе отчаяния, уронив лицо в ладони. Газеты. Ему ли не знать, что сейчас будет в газетах. Он представил себе заголовки сенсационных сообщений:

«Известного драматурга обвиняют в убийстве художницы»…

«Сиприан Мосс зверски расправился с художницей, своей сотрудницей»…

«Парк авеню, жестокое убийство, украшение театрального мира, талантливая художница, жестоко избита до смерти. Сиприан Мосс, знаменитость Бродвея, арестован»…

Сиприан со стоном бросился на койку, сдавил ладонями лицо, нажимая пальцами на закрытые глаза, желая вытеснить вновь и вновь создаваемые мозгом строчки газетных заголовков. Он давил пальцами на веки, пока под ними не поплыл красный туман, поглотивший эту ужасную панораму газетных строк. Это было ненадолго — неиссякаемый поток слов возник вновь и неумолимо продолжался. Сиприан ворочался с боку на бок, стон непроизвольно вырывался из его груди. Наконец, он снова поднялся с постели и стал метаться по камере, ужас захлестывал его. Снова послышались шаги полицейского в коридоре. Шум, идущий извне, помог Сиприану немного овладеть собой, он сел на край постели, и полицейский поставил перед ним поднос. Сиприан протянул руку к кофейнику, но все его тело била дрожь. Полицейский сам налил ему кофе в чашку. Сиприан выпил, и это вернуло ему силы. Он посмотрел на полицейского и спросил:

— Могу я… разрешат мне отправить телеграмму?

— Наверно. Надо разрешение начальника тюрьмы.

Он порылся в кармане, достал блокнотик и огрызок карандаша.

— Вы напишете?

Сиприан взял блокнотик и начал писать.

«Чарльзу Ластро. Отель Кастилья Венесуэла. У меня большие неприятности. Ты совершенно необходим. Умоляю, приезжай. Отвечай через Джона Фриара. Сиприан.»

Он вернул блокнот и карандаш полицейскому и наблюдал, как тот читает написанное. Спросил:

— Ну что?

— Думаю, это разрешат.

Полицейский положил блокнот в карман и пошел к двери, сказав Сиприану:

— Не беспокойтесь, я сам займусь.

Сиприан с тоской прислушивался, как удаляются по коридору спокойные шаги полицейского. Снова он остался наедине со своим несчастьем. Все же было хоть что-то предпринято, слабенькая надежда затеплилась в самой глубине сознания. Все же дрожь, колотившая Сиприана, унялась, и он налил себе кофе. Он старался отвлечься от мыслей, переключил внимание на этот простой физический процесс: пальцы берут кофейник, глаза отмечают расположение чашки, носик кофейника наклонен, коричневая струйка льется в чашку, наполняя ее немного не до краев, кофейник поставить снова на поднос, поднести чашку к губам… Только не думать! Только не думать!..

Выпив кофе, Сиприан взял чемодан, поставил его на постель и открыл. Новый ресурс каких-то простых отвлекающих занятий. Сиприан достал из чемодана мыло, бритвенные принадлежности, одежду: костюм из синей фланели, белую шелковую рубашку, коричневый галстук.

Побрившись и умыв лицо, он себя почувствовал чуточку легче. Когда он, приведя в порядок свое лицо, переоделся в чистое, ему легче было поверить в то, что он известный драматург, Сиприан Мосс. Спасибо Джону Фриару.

Надо что-то делать, чем-то отвлекаться от назойливых мыслей. Такое добротное занятие, как умывание, бритье и надевание свежей одежды, к сожалению, завершено. Сиприан закурил сигарету из пачки, которая была в чемодане, и снова начал ходить по камере. Пять шагов на шесть шагов…

Снова шум в коридоре, идут к нему. Полицейский отпирает камеру и впускает двоих. Это Джон Фриар и с ним незнакомый Сиприану мужчина. Полицейский вышел из камеры, закрыл дверь и стал к ней спиной.

Джон Фриар взял двумя руками руку Сиприана. Он был бледен и озабочен. Меньше всего он был сейчас похож на преуспевающего продюсера. Человек, пришедший вместе с Фриаром, был гораздо крупнее его, это был просто великан, немного неуклюжий и сутулящийся. На его голове копна седых волос.

Джон Фриар произнес:

— Сиприан!

Голос его был громкий, но выдавал волнение и какую-то неуверенность. Фриар обратился к своему спутнику:

— Джулиус, разрешите представить вам Сиприана Мосса… Сиприан, познакомьтесь с Джулиусом Магнуссеном.

Еще пара рук сграбастала руку Сиприана. Из-под лохматых седых бровей на него смотрели черные, как агат, глаза.

Джон Фриар продолжал:

— Джулиус возьмется за ваше дело. Вы понимаете, Сиприан, значение этого?

— Я превосходно понимаю это, — ответил Сиприан, стараясь, чтобы голос его не дрожал.

Он, разумеется, понимал значение того, что известный всей Америке Джулиан Магнуссен будет защищать его дело.

Магнуссен проворчал что-то и присел на серое одеяло койки Сиприана.

— Расскажите мне все, что вам известно самому, — сказал он. — Сядьте, пожалуйста.

Сиприан послушно сел рядом с Магнуссеном, но не мог вынести внимательного взгляда черных глаз. Он отвел глаза, посмотрел на Джона Фриара и сказал:

— Да, да, я все расскажу.

Он начал говорить тихим, слабым голосом, потому что на него снова свалился весь ужас совершенного им.

— Э-э-э… как мне… с какого момента мне начать?

— Начните с самого начала, господин Мосс.

Сиприан глубоко вздохнул, словно желая побороть дрожь, снова начавшую сотрясать его тело. Унять дрожь тела никак не удавалось, страх, порождавший эту дрожь, разрастался и туманом кошмара стал опять заволакивать сознание.

— Нет, не могу… не могу…

— Может быть, для вас будет легче, если я стану задавать вопросы?

Вопросы? Опять вопросы? Сколько уже было вопросов. Воспоминание об этих вопросах принесло новую волну страха и усталость. Теперь надо будет отвечать на вопросы друзей. Он старался скрыть правду, когда отвечал на вопросы врагов. Теперь ему надо прятать правду от друзей. Это еще тяжелее.

— Первым вопросом я вынужден вас спросить, убили ли вы эту женщину, Эстред Хальмар?

— Нет… нет… нет… Был какой-то мужчина… Он вышел в окно.

— Вы не знаете никого, кто мог быть врагом мисс Хальмар?

— Нет, как же я мог это знать? Я…

— Тогда вы могли бы подумать, что убийцей был какой-то неизвестный человек, какой-то случайный бродяга?

— Ну как же я могу знать, кто это был? Нет, я ничего не знаю.

Вопросы. Опять вопросы. Это так страшно. На каждый вопрос надо отвечать быстро, чтобы не дать заметить паузу, во время которой мозг с бешеной скоростью должен придумать ответ.

— Значит, вы были в ванной дольше часа?

— Да… да… я пошел принять ванну сразу после обеда. Сразу после того как… после того, как служанка ушла из квартиры.

— Вы себя почувствовали не совсем здоровым? Наверно потому вы оставались в ванной так долго? Может быть, вы что-то съели за обедом, что не подошло вашему желудку?

Подают шест. Помощь. Надо схватиться крепче за этот шест.

— Да, совершенно верно… Я себя чувствовал нездоровым… Это после устриц…

Снова вопросы. Снова волны страха. Черные глаза смотрят в упор. Нужно не замечать их пронизывающего взгляда.

— И вы уже собирались выйти из ванной, когда услышали крик? Я правильно понял?

Снова протягивают шест.

— Да, да, Эстред закричала…

— И вы поспешили в салон, побежали по коридору?

— Да.

— Когда вы бежали по коридору, вы, вероятно, заметили на полу накидку мисс Хальмар?

— Накидку?.. Нет, какую накидку?.. Не знаю…

— Ее накидку нашли на полу у двери в салон. Убийца — независимо от того, как он проник в квартиру — конечно, боролся с женщиной, он ее схватил в коридоре, сорвал с нее накидку, а женщина вырвалась и вбежала в салон. Вот я и думаю, заметили вы на полу накидку?

Снова протягивают шест?

— Да, кажется… Да, что-то мягкое мне попало под ноги…

— Хорошо. Когда вы вбежали в салон, вы, видно, заметили силуэт мужчины, вылезающего через окно?

— Да, да.

— И вы сразу же увидели лежащую на полу мисс Хальмар? Вы бросились к ней?

— Да? Ну, конечно, конечно… я хотел ей помочь.

— Это естественно. Ваши отпечатки были обнаружены на кочерге, следовательно, вы ее брали в руки. Может быть, вы схватили ее, чтобы отбросить с дороги, она мешала вам подойти к мисс Хальмар?

Внезапная молния догадки! Это не шесты, которыми беспорядочно пытались вытащить его. Это доски, бревна, чтобы он мог построить плот, спасательный плот. И сразу ослабли тиски страха.

— Да, да… Я вспомнил… Кочерга… она лежала поперек ее тела… я… я ее схватил и отшвырнул в сторону…

— И когда вы поняли, что она мертва, это вас ошеломило, потрясло. Вы забыли про телефон, вы бросились вниз по лестнице звать на помощь. А потом, потом вы потеряли сознание?

— Да, да. Это так и было.

И снова вопросы. Теперь уже не страшные, не опасные вопросы. Вопросы удобные, помогающие. И теперь уже легче стало смотреть в черные, серьезные глаза.

Страх еще остался. Он стал фоном, но впереди забрезжила надежда. Когда он остался один, эта слабенькая надежда не ушла, она сохранилась и немного помогла ему. Даже камера перестала давить на него, стала выше потолком. Мозг стал яснее. Сиприан уже мог создавать стены конструкции на фундаменте, заложенном Магнуссеном.

Эта работа — а это действительно была работа — позволила Сиприану как-то вести жизнь в течение долгих недель. Сиприан даже выдержал довольно стойко неприятный удар, нанесенный ответом Чарльза на его телеграмму, ответом, который и пришел несколькими днями позже даты, предполагаемой Сиприаном. Ответ Чарльза был таким:

«Нахожусь в больнице. Приступ малярии. Прилечу как только смогу встать. Может быть, через две недели. Крепись. Чарльз».

Это было плохое известие. Плохое по двум причинам: во-первых, придется ждать две недели, во-вторых, Чарльз болен.

Такое известие, приди оно до первой встречи с Магнуссеном, убило бы окончательно Сиприана. А сейчас он только крепче сжал зубы и удвоил свои усилия по созданию «воспоминаний», и ему даже стало казаться, что, по крайней мере, Фриара и Магнуссена он убедил в их правдивости.

К его счастью, он не присутствовал при беседах Фриара с Джулиусом Магнуссеном, которые они вели между собой. Будь это так, он услышал бы слова, которые показали бы ему, что он жестоко ошибается, думая, что очищается в чистилище от своих грехов, они бы ему показали, что прощения грехов не будет — впереди ад.

— Грязная история, Джон. К чему эта комедия? Только чудо могло бы выручить нас.

— О господи! Джулиус, вы хотите сказать, что не верите?

— Остановитесь. Не задавайте мне вопросов, которые я сам не хочу себе задавать. Удовлетворитесь тем, что я вам сказал: это грязная история.

— Но ведь улики против него допускают сомнение.

— Тем они надежнее. Это в детективных романах может быть по-иному. Здесь — суровая действительность.

— Все же, улики могут быть истолкованы двояко, как с этой кочергой?

— А вы забыли про брызги крови на его одежде. Не пятна, а брызги. Пятна могли появиться, когда он приподнимал убитую. А брызги?..

— Это же удивительно мягкий по натуре человек. Он, что называется, мухи не обидит. Как же это понять, Джулиус?

— Он беззлобен, допускаю. А не думаете ли вы, Джон, что только этот аргумент нам и удастся использовать? Это, наверное, единственное, за что мы можем зацепиться. Вы знаете Сиприана Мосса, Джон, скажите, как он будет реагировать, если мы ему предложим другой вариант защиты?

— Вы хотите сказать, чтобы он объяснил свой поступок состоянием невменяемости? Нет, Джулиус, он не согласится даже под пыткой.

— Гм… Такого-то ответа я и опасался.

— Что вы хотите всем этим сказать? Не скажете же вы мне, что тогда откажетесь защищать его? Не скажете, нет?..

— Успокойтесь, пожалуйста, Джон. Я попытаюсь спасти жизнь вашему талантливому другу. Спасти жизнь, не больше.

— Не понимаю! Джулиус Магнуссен не уверен. Да вспомните фотографии, сделанные полицией! Не ту рану на голове, а все остальные. Зверские телесные повреждения! Разве мог Сиприан, мягкосердечный Сиприан, действовать с таким садизмом? Вспомните эти ужасные раны, запечатленные полицейскими фотоснимками.

— Я все это помню, Джон. Я все помню. Я даже понимаю много-много больше этого.

Сиприан ничего не знал о таких разговорах, и ему казалось, что при каждой новой встрече с адвокатом возрастает его доверие к нему, более теплым становится взгляд умных черных глаз.

Так шли долгие дни, понемногу укреплялась надежда, и к дню, когда должен был начаться судебный процесс, Сиприан подошел в достаточно хорошем состоянии духа. Процесс открывался в четверг, и это тоже показалось Сиприану хорошим предзнаменованием, потому что один эпизод в его детстве внушил ему такую уверенность, что Юпитер будет ему покровительствовать. Вдобавок ко всему в этот день Нью-Йорк освещало осеннее солнце, и впервые его лучи проникли сквозь решетки окна и упали на стену камеры.

Сиприан одевался с особенной тщательностью. Он выпил большую чашку кофе и даже немного поел.

Он был готов идти за полчаса до того, как за ним пришли. Эти полчаса он проводил, расхаживая по камере и куря одну за другой сигареты. Он поглядывал иногда на пачку писем, но у него не возникло желание их прочесть, так же, как он знал, и не будет желания смотреть в лица репортеров, которых будет много в зале суда. Он отгонял все мысли о том, что произойдет, подобно тому, как он отгонял мысли о том, что произойдет вечером, на спектакле, в день премьеры. Но только сейчас это было несравненно острее.

Он старался усиленно думать о разных вещах, только бы они не относились к предстоящему. Тот запас надежды, таящийся в глубине его души, должен сохраняться нетронутым.

Сами собой его мысли направились к Чарльзу. Каждое утро он надеялся, что именно сегодня придет известие от Чарльза. И каждый раз эта надежда не сбывалась. Он послал еще одну телеграмму и написал короткое письмо, которое Фриар отправил авиапочтой. Ответа не было. Болезнь Чарльза была, очевидно, серьезной. Второе предположение, на котором Сиприан старался долго не задерживаться, чтобы не спугнуть хороший вариант, — это было предположение, что Чарльз уже прилетел в Нью-Йорк и вот-вот появится у него. Был и третий вариант, самый страшный — Чарльз умер. Когда Сиприан добрался в мыслях до этого ужасного варианта, то он ему предстал таким мрачным, что он даже переключил внимание на предстоящий судебный процесс. Вернее, он только собрался это сделать, но в этот момент пришел его сторож.

Появление полицейского обрадовало Сиприана, он спросил:

— Мы уже идем? — и направился к двери.

Полицейский покачал головой.

— Они еще не пришли. Да вы не расстраивайтесь.

Он вынул из кармана сложенный пополам желтый конверт и протянул его Сиприану.

— Это вам от господина Фриара. Он сказал, что вам будет приятно получить это сегодня.

Сиприан схватил протянутое письмо. У него сердце часто забилось, и кровь хлынула в лицо. Разорвав конверт, он вынул и расправил листок бумаги, на котором было написано:

«Поправляюсь. Выйду из клиники в среду. Прилечу в четверг. Чарльз».

Сиприан несколько раз прочитал телеграмму. Это было еще одно хорошее предзнаменование, может быть, даже самое хорошее.

Сиприан тщательно сложил записку и убрал ее в карман пиджака. Потом он посмотрел на полицейского, улыбнулся ему и сказал:

— Спасибо, большое спасибо.

Снова послышались шаги в коридоре. Двое полицейских, незнакомых ему, подошли к камере. Один из них раскрыл широко дверь, оглядел камеру и сказал равнодушно:

— Вы готовы?

Сиприан улыбнулся и этому полицейскому и быстро вышел в коридор. Он себя чувствовал легко, не было никакой скованности.

Совсем другим вернулся он через восемь часов обратно в камеру. Солнце уже ушло из ее стен. Темнота была за окном, темно было и в камере, скупо освещенной единственной лампочкой.

Усталое лицо Сиприана было очень бледным. Плечи его поникли, казалось, что он даже похудел, и костюм стал ему велик. Он споткнулся, входя в камеру, его поддержал под руку один из сопровождавших полицейских, сказав:

— Не расстраивайтесь.

Сиприан сел на край постели, безвольно уронив руки. Голова его была пустой, бездумной, но глаза смотрели испуганно, хотя ничего не замечали.

Конвоиры ушли, и пришел его сторож, в сопровождении врача. Сиприан не мог ничего есть. Его уложили в постель, врач дал ему успокоительную таблетку. Сиприан почти сразу заснул, и его оставили одного.

Так он пролежал почти неподвижно в течение трех часов. Действие снотворного прошло, развеялось и оцепенение тела и сознания. Сиприан начал стонать и метаться. Спустя немного он хрипло вскрикнул, пробудился и сел в постели.

Началось воспоминание. Сиприан старался отогнать мысли, но память работала без остановки. Вспомнилось все: зрительные образы смешивались с обрывками фраз, стоявшими у него в ушах. Наконец, память остановилась на облике прокурора: седые волосы, серые глаза. Сиприан снова услышал обвинительный акт, чтением которого открылся судебный процесс. Каждый пункт этого акта, каждый абзац один за другим раздевали Сиприана, обнажали его, гасили до единой все искорки надежды, которые еще могли загореться в его душе.

Все, что последовало за чтением обвинительного акта, мало что значило. Виновность Сиприана доказывалась полностью. Вещественные доказательства, показания свидетелей, вопросы, ответы — все это раскаленным железом клеймило его измотанное тело. После чтения обвинительного акта, составленного с таким знанием всех подробностей совершенного преступления и с таким пониманием, что можно было подумать, что прокурор все это видел и не просто видел, а видел глазами самого Сиприана, все уже казалось бесполезным и безнадежным…

Сиприан сидел неподвижно, глаза его смотрели, ничего не видя, как в бездонную черную пропасть.

Наступило утро, стало светло, день принес людские голоса, движение. Сиприан все это воспринимал издали, отчужденно. Он тоже совершал какие-то движения, не осознавая их, как робот. Тело его словно отделилось от разума, а разум стал чем-то, не зависящим от жизни и движений тела.

Робот оделся, поел, попил, вышел вместе с полицейским, который привел его опять в тот же зал суда и усадил на то же место, что и вчера. Робот делал все, что от него ожидали; выслушивал друзей и адвоката, отвечал, когда это было нужно, внимательно смотрел на свидетелей, слушал рассуждения заместителя прокурора, стараясь следить за ними мыслью робота, слушал ворчливое замечание председателя суда о том, что, заканчиваясь в пятницу, заседание суда продолжится утром в понедельник.

Настоящий дух Сиприана, его истинное «я», не присутствовали при этом, они уже были в аду.

Еще шестьдесят два часа робот совершал бессмысленные действия физического существования, а в это время, которое уже не измерялось мерой, истинное «я» страдало во рву, заполненном змеями.

Настал и понедельник. Робот действовал, как и должен был действовать в понедельник. Однако, когда он вышел из камеры, граница, разделяющая душу и тело, стала размываться; словно произошло что-то, заставлявшее вновь соединиться вместе бренное и вечное. Душа пыталась выяснить причину, побудившую к новому союзу. Отказ встречаться с Джоном Фриаром или Магнуссеном в эти дни перерыва в суде? Странное поведение его полицейского-сторожа, который принес ему в камеру газету и настаивал, чтобы он ее прочел? Какие-то особенные взгляды, которые бросали на него конвоиры, везшие его в автомобиле в суд?

Ему хотелось бы сохранить раскол между душой и телом… Если этот раскол нарушится, казалось ему, то все будет кончено. Но искушение становилось все сильнее, по мере того, как он приближался к зданию заседаний суда, и оно стало почти непреодолимым, когда он вошел в зал суда. Он почувствовал странную и тревожащую перемену в отношении к нему людей, чьи глаза были направлены на него.

Тоска охватила его, и его сопротивление было сломлено. Его душа снова соединилась с телом, и он снова предстал беззащитным перед окружающим миром.

Этим последним толчком был взгляд, брошенный им на лицо секретаря Магнуссена. До сих пор этот человек был постоянно угрюмым, сосредоточенным и не предвещавшим ничего хорошего. Неожиданно его лицо стало оживленным, дружеским, благодаря улыбке, озарявшей его. Когда Сиприан проходил к своему месту, эта улыбка обратилась в упор именно к нему, а руку его кто-то тайком пожал. Чей-то голос проговорил ему тихо какие-то очень важные, как это казалось, слова, но которые он не смог разобрать.

Сиприан сел на свое место. Он был очень слаб. Он не ощущал в себе совершенно никаких сил. Он поднял глаза на маленького секретаря и что-то пробормотал ему, хорошенько не отдавая себе отчета в том, что он ему хотел сказать. На морщинистом лице секретаря появилось выражение удивления, он спросил:

— Вы что же, разве не слышали?

Ничего не понимая, Сиприан отрицательно покачал головой, на это движение ушли его последние силы.

— Вы что же не слышали о том, что совершены еще два убийства? Господин Мосс, еще две девушки убиты при тех же обстоятельствах. Убиты точно так же, как была убита мадемуазель Хальмар. Такие же ранения. Первую жертву обнаружили в субботу, вторую сегодня рано утром.

Сиприан продолжал молча смотреть в лицо говорящего, который все более возбуждался.

— Вы… Вы разве не понимаете все значение этого? — голос его взволнованно задрожал. — Но ведь сходство всех трех убийств просто бросается в глаза. Двух последних убил другой, не вы. Это дело рук психически больного, еще одного Джека-потрошителя, — он подал Сиприану газету. — Читайте, господин Мосс.

Перед глазами Сиприана запрыгали огромные жирные буквы заголовка:

«Полиция не в состоянии найти убийцу двух новых жертв. Мы требуем освободить Мосса!»

— Ох, — вырвалось у Сиприана, который едва мог шевелить губами. — Ох, я… я понимаю…

Он ощутил покалывание во всем теле, словно кровь в его сосудах находилась в спячке все это время, а теперь начала приходить в движение.

— А что тогда будет? — спросил он уже более разборчиво и громко.

Секретарь подсел к нему. Он стал ему негромко говорить:

— Что произойдет? Я могу вам, господин Мосс, сказать совершенно точно. Заместитель прокурора снимет обвинение сразу после защитительной речи господина Магнуссена. Можете быть в этом уверены.

Объявление «Суд идет» было сделано громовым голосом. Зал поднялся, и было слышно шуршание одежды председателя суда, идущего к своему креслу.

Жизнь пробудилась в Сиприане, и он снова ощутил вихрь эмоций, настроений, событий, закруживший около него…

Джулиус Магнуссен поднялся во весь свой гигантский рост. Он говорил о невиновности Сиприана с убежденностью, в которой чувствовались оттенки торжества, презрения к скудоумию поверженных оппонентов. Речь его была блестящей, доказательной, он просил вызвать одного за другим свидетелей, получил от уголовных следователей подтверждение аналогии всех трех убийств. Когда прокурор потребовал прекращения уголовного дела Сиприана Мосса из-за отсутствия состава преступления, Магнуссен с видом победителя посмотрел на заместителя прокурора. В серых глазах прокурора, когда он выступал с требованием, была не столько требовательность, сколько смущение и непонимание поворота событий. Взял слово председатель суда и выразил сочувствие Сиприану Моссу, а также поблагодарил Джулиуса Магнуссена.

Сиприан оказался в центре всеобщего внимания. Друзья, знакомые, совершенно незнакомые люди, репортеры, фотографы — все стремились завладеть вниманием Сиприана хотя бы на несколько секунд. И конечно были плачущие женщины. Джон Фриар пожимал обе руки Сиприану. Магнуссен похлопывал его по плечу. Полицейские снова вились около Сиприана, теперь они прокладывали ему дорогу в беснующейся толпе. Когда уже они были в холле, в какой-то момент относительного затишья Сиприан услышал, как Магнуссен у него за спиной сказал Джону Фриару:

— Простите меня, Джон, вы были правы.

Сиприан сел в машину Джона, утонув в мягких подушках. Настал покой, подчеркиваемый шуршанием шин по шоссе. Сиприан облегченно и радостно вздохнул.

Все ужасное, все кошмарное осталось в прошлом. Сегодня был вечер среды, и завтра прилетит Чарльз. Он спокойно едет в машине, шофер Джона Фриара сидит за рулем.

Было совсем темно, когда машина остановилась возле дома, где была студия Сиприана. В темноте не было заметно никого, и Сиприану было приятно это безлюдье. Он улыбнулся шоферу, приветливо поблагодарил его:

— Спасибо тебе Морис, большое спасибо.

Он положил очень хорошие чаевые в руку шофера, затянутую в кожаную перчатку, попрощался с ним дружеским жестом и пошел к служебному входу.

Ноги его уверенно ступали по бетонным плитам. Вечерний воздух слегка отдавал осенней сыростью. Сиприан шел прямо к двери, не остановившись, чтобы оглядеться, посмотреть, есть ли свет в окнах. Он был уверен, что Джон Фриар уже распорядился, позвонив прислуге о том, что он приедет сегодня вечером.

«Молодчина этот Джон, — подумал Сиприан, — всегда он полон внимания».

Входя в дверь служебного входа, Сиприан, впрочем, сразу и забыл о Фриаре. Никого не было и в вестибюле. Сиприан вошел в кабину лифта. Сиприан забыл не только Фриара, но сейчас забыл обо всем и обо всех, он думал только о Чарльзе.

Чарльз должен приехать завтра. Нужно, чтобы все было приготовлено к его приезду.

Лифт поднимался медленнее, чем хотелось бы Сиприану. Наконец, он остановился. Сиприан распахнул дверь своей мастерской, но его не встретила ослепительная улыбка его чернокожего прислужника, его встретила темнота, холодная и враждебная.

Сиприан вошел, нащупал выключатель, зажмурился от яркого света. Он открыл дверь кухни, она не была заперта, но в кухне было тоже темно и очень тихо. Дрожь страха пробежала по телу Сиприана. В один миг исчез весь оптимизм, наполнявший его по дороге к студии. Он зажег свет в кухне, быстро прошел по ней, открыл вторую дверь и позвал:

— Вальтер! Где вы?

Несмотря на то, что мрачная темнота заменилась ярким электрическим светом, нервозность Сиприана усиливалась. Шторы больших окон не были задернуты плотно, и было видно небо, в котором еще сохранились бледные отсветы.

Сиприан сделал несколько шагов. Он еще раз позвал:

— Вальтер!

За спиной у него раздался неожиданный голос:

— Я отослал твоего лакея. Я велел ему отлучиться на пару часов. Надеюсь, ты не против?

Сиприан вздрогнул. Он повернулся, неуверенно говоря:

— Чарльз.

На сером фоне — силуэт высокого человека.

Кровь бросилась в лицо Сиприану, застучала в висках, голова пошла кружиться. Никто не ответил, и Сиприан снова сказал:

— Чарльз.

Он пошел к столу чтобы зажечь стоявшую на столе лампу. Чья-то рука сжала его плечо, остановила. Длинные, жесткие, как сталь, пальцы впились в тело, и Чарльз сказал:

— Спокойно! Свет нам не понадобится.

Кровь застыла в венах у Сиприана. Страшная боль сдавила голову. Сиприан не мог понять, что происходит, но леденящий ужас сковал его, более сильный, чем все, что он совсем недавно переживал. Он с усилием выдавил из себя слова:

— Чарльз, я не понимаю… я не…

Он больше не мог произнести ни одного слова, он пытался высвободиться и взглянуть Чарльзу в лицо. Это не получалось.

— Ты поймешь, — сказал Чарльз. — Ты помнишь свое обещание никогда не лгать мне?

— Да, — пробормотал Сиприан. Во рту у него пересохло от страха. — Отпусти, мне больно.

— Больно?

Рука не отпускала плечо. Сиприан продолжал бормотать:

— Я могу поклясться… Я и не лгал тебе с тех пор. Я ничего не понимаю…

— Ты поймешь.

Железные пальцы сдавили плечо еще сильнее. Сиприан с трудом дышал.

— Мне нужен честный ответ на мой вопрос. Ты можешь ответить честно?

— Да-да, конечно…

— Ты ее убил?

— Нет-нет… Я же сказал… Был какой-то мужчина… он вышел в окно.

— Я думал, что ты перестанешь врать.

— Убил ты ее? Скажи.

— Нет… я…

Стальные пальцы вонзились еще глубже. Сиприан громко икнул.

— Ты убил ее? Не смей врать!

— Да… да… (лицо Сиприана сморщилось, на глаза выступили слезы, губы задрожали.). — Да, я убил ее, я убил ее…

Пальцы разжались. Рука выпустила плечо Сиприана, и он покачнулся. Свет лампы внезапно осветил комнату, и Сиприан увидел, наконец, Чарльза, как бы сквозь туман. Потом он услышал его голос, спокойный и мягкий, слегка окрашенный его обычной иронией:

— Ну вот, наконец! Я хотел знать правду. Теперь хорошо бы выпить.

Он отошел к бару. Шаги его, как всегда, напоминали кошачьи. И вдруг Сиприан понял, все понял.

Он все понял и подумал о тех двух убитых, спасших его от смерти.

Он хотел вскрикнуть и не смог. Он скорчился, сжался. Чарльз шел к нему, держа в руке бокал.

— Так это ты? Ты не был болен. За тебя отправляли обе телеграммы. Ты узнал, что Эстред убита, ты тайно прилетел сюда. Это ты? Ты их убил, как убивают животных?

Сиприан замолчал. Обессилев, он сел на ближайший стул.

— Не думай об этом, мой дорогой Сиприан.

Чарльз отпил из бокала, посмотрел на Сиприана и добавил:

— Вот мы и связаны с тобой на всю жизнь. Давай будем жить счастливо.

Сиприан закрыл лицо руками, простонав:

— О боже!

 

Артур Вильямс

Безукоризненный убийца

Я считаю себя безукоризненным убийцей и поэтому я, конечно, интересуюсь детективными романами. С большим интересом я прочитал недавно статью известного критика, занимающегося этим жанром литературы. Он утверждает, что самые лучшие детективные романы — это те, в которых упор делается не только на «кто» и «как», но и не в меньшей степени на «почему». Приятно сознавать, что даже в вымышленной жизни характер убийцы считается достойным объектом для анализа. В былые времена основное внимание уделялось поиску убийцы, его обнаружению и аресту. С другой стороны, я не думаю, что размышление над вопросом «как» будет пустой тратой времени, ведь примененный метод раскрывает индивидуальность убийцы.

Мне хотелось бы заметить, что мы, убийцы, не совершаем обычно ошибок. Такое убеждение складывается у меня под впечатлением того, что полиция раскрывает только те убийства, где была допущена ошибка. В большинстве убийств мы действуем очень профессионально. В самом деле, подумайте о том, как мало число раскрытых убийств по отношению к числу нераскрытых, хотя против нас работают многочисленные, хорошо организованные полицейские силы.

В понятии обывателя убийца — это человек, резко отличающийся от нормальных людей. Какие эпитеты выбирают обычно, описывая убийц? Выбирается что-либо преувеличенное: «ужасное чудовище», «бесчувственный злодей» и что-нибудь еще в этом роде. Подобное отношение к убийцам основано скорее на мелодраматическом отражении жизни, чем на ее истинной сути. В реальной жизни убийца отличается от других людей только тем, что у него хватает смелости осуществить древнее правило: «Каждый сам за себя».

Уважая трудолюбивых авторов детективных романов, я решил помочь им и опубликовать мои заметки, основанные на опыте убийцы. Я справедливо отношу себя к людям интеллигентным, а посему считаю эту задачу выполнимой на достаточно культурном уровне.

Я должен сознаться, что когда я убил Сюзанну Бретвейт, я сделал это, не испытывая к ней никакого враждебного чувства. А ведь многие могли предполагать, что у меня были причины ее ненавидеть. Я любил ее очень пылко и, конечно, женился бы на ней, если бы не ее нелепая выходка — она предпочла мне Стэнли Бретвейта. Будучи достаточно образованным человеком, я без труда мог предсказать, что она подготавливает свои собственные похороны, выбирая в качестве мужа денежный мешок.

Скорее всего, меня привлекала женственность Сюзанны, но, к несчастью, ее женственность искала опоры в мужественности, которой в избытке было у этого грубого верзилы Бретвейта. Он тоже обладал интеллигентностью, но только той напористой интеллигентностью, которая отличает преуспевающих дельцов. Он унаследовал небольшую сумму денег, но, общаясь с опытными бизнесменами, понял, как можно эту сумму увеличить. Он стал умело играть на бирже, где вел себя не как спекулянт, полагающийся на случай, но как капиталист. Он проявил свои способности, когда начался тот сенсационный бум на бирже, вызванный открытием месторождений золота в Южной Африке. Не поддаваясь общему азарту, он довольствовался небольшими, но надежными приращениями капитала. В результате, когда начался неизбежный отлив, у него уже была порядочная сумма в наличных деньгах. И вот тогда он стал скупать акции, упавшие почти до нуля. Когда наступил неизбежный прилив, Стэнли Бретвейт удвоил свой капитал. Вот такой это был человек!

Когда я познакомил Сюзанну со Стэнли Бретвейтом, она сразу почувствовала лучи успеха, исходящие от этого человека. На нее эти лучи подействовали очень впечатляюще. Настолько, я бы сказал, впечатляюще, что моим претензиям на бракосочетание с Сюзанной был нанесен нокаутирующий удар — они улетели вдвоем в Европу.

Я не думал, что когда-нибудь встречусь с ней вновь. Прошло полтора года, и ко мне постучали в дверь. Я открыл дверь и увидел на пороге Сюзанну с чемоданом в руке. Она уютно расположилась на диване и рассказала мне свою историю. Я не услышал ничего необычного. Мужественная сила, которой отличался Бретвейт, бесцеремонно отодвинувшая в сторону мои деликатные качества интеллигента, вскоре выродилась в самый вульгарный эгоизм. Естественно, он стал выглядеть в глазах Сюзанны тираном, она долго терпела его грубость, наконец, не выдержала, ушла от него и вернулась ко мне, рассчитывая на мои прежние нежные чувства.

Она так на это рассчитывала, что даже не заметила, что ее появление не вызвало у меня особого восторга. Я не только не был в восторге, но даже был раздосадован ее внезапным возвращением. Когда она улетела в Европу, я очень быстро успокоился. Я целиком посвятил себя птицеводству. Дело в том, что я очень люблю домашнюю птицу и предпочитаю сам разводить ее. Я завел ферму и так ее механизировал, что мое присутствие там не было необходимым.

Появление Сюзанны должно было перевернуть весь сложившийся порядок моей жизни. Я хорошо знал, что мне придется развлекать ее, на что уйдет много времени, которое я мог бы истратить с большей пользой. Хотя процесс выращивания цыплят на моей ферме был хорошо продуман и максимально механизирован, все же эти малютки рисковали простудиться или заразиться какой-нибудь болезнью, если я не смогу уделять им прежнего внимания.

Все это молниеносно пронеслось в моей голове, когда на пороге моего дома возникла Сюзанна с чемоданом в руке. Она хорошо рассчитала время своего появления. Я вынужден был приютить ее на ночь, другого места ночлега для нее в деревне не было, а ближайший поезд в город отправлялся только утром.

Сюзанна, не предполагающая, что в моей голове идет паническое обдумывание ситуации, заунывно описывала злодеяния покинутого мужа. Я же метался от одной мысли к другой. Если мы проведем всю ночь под одной крышей, то моя решимость спровадить Сюзанну будет сломлена. Кроме того, в те времена, когда я так пылко ее любил, я имел неосторожность уверять ее, что в любой момент она может рассчитывать на мою помощь. Я всюду выдавал себя за человека, верного своему слову. Если я не помогу ей, моя репутация погибнет.

Рассеянно слушая Сюзанну, я вдруг уловил в ее словах очень неприятную угрозу моему финансовому благополучию. Я понял, что она уже уверовала в том, что снова покорила меня, и помощь, которую я должен буду ей оказать, потребует от меня многих расходов. Сюзанна рассчитывала затеять основательный судебный процесс со Стэнли Бретвейтом на мои денежки, и мне уже виделись руки адвокатов, протянутые к моему кошельку. Это видение было таким ярким, что гнев стал нарастать во мне с неимоверной быстротой, и меня охватило страстное желание тут же свернуть шею этой нарушительнице всего покоя моей хорошо налаженной жизни.

Обычно такие позывы к совершению убийства остаются невыполненными из-за нерешительности, трусости или слабохарактерности. Не знаю, насколько я решителен и смел сам, но угроза всему распорядку моей жизни была так очевидна, что я нашел в себе силы защититься.

Короче говоря, задушенная Сюзанна, откинувшись на спинку дивана, лежала передо мной. Ее мертвое посиневшее лицо неприятно отличалось от лица женщины, только что оживленно развивавшей передо мной стратегический план нападения на мой кошелек. Ее беспорядочно разбросанные и сразу помертвевшие кудри перестали быть украшающим обрамлением лица, каким они только что являлись. Короче говоря, мертвое тело Сюзанны, распростертое передо мной, не вызывало у меня симпатии. Тем не менее, мне предстояло теперь заняться ее трупом по всем правилам, почерпнутым мною из детективных романов. Я приступил к делу сразу. Не то, чтобы я потерял голову от страха, нет, я был хладнокровно спокоен и понимал, что спешить не обязательно — до начала серьезного следствия пройдет несколько недель, но мне хотелось как можно скорее применить свои знания.

Через три недели Джон Терон, инспектор местной полиции, заглянул ко мне. Он поинтересовался, не известно ли мне что-нибудь о некой мадам Бретвейт?

Надо сказать, что Джон Терон, инспектор полиции, — это совсем не тот Джонни Терон, которого вы встретите в его свободные от службы часы, особенно, когда он, пропустив пару стаканчиков, развлекает публику во дворе трактирчика своим коронным номером — стрельбой из пистолетов в стиле вестернов. В эти минуты он великолепен, присев на корточки, он с изумительной меткостью стреляет из двух пистолетов, потом плюет на стволы «для охлаждения», как он говорит. Это стоит увидеть — просто героический ковбой, окруженный любопытствующими слабаками.

Однако инспектор южноафриканской полиции Джон Терон — это совершенно другой человек, это серьезный и умный полицейский. Когда он меня спросил, не известно ли мне что-нибудь о мадам Бретвейт, я сразу понял, что он убежден: мне кое-что известно.

Когда обнаружилось ее исчезновение, то расследование пошло естественным путем и привело к моей ферме — в этом я был убежден. Поэтому я не стал разыгрывать крайнего удивления, а просто рассказал Джону Терону охотно и подробно все, что было. А было так: три недели назад Сюзанна Бретвейт (я кратко изложил историю нашего знакомства) заехала вечерком повидать меня, мы поговорили о том, о сем, и она в тот же вечер уехала.

Джон Терон расспросил меня о некоторых подробностях. Он спросил, почему я не сообщил в полицию о ее визите, когда прочитал в газетах о ее исчезновении? Я сказал, что никогда не читаю газет. Если бы я и прочитал о ней в газете, я все равно не сообщил бы в полицию, потому что она ушла от мужа. Она просила меня помочь ей, но я отказался. Она так обозлилась, что немедленно уехала, бросив здесь шляпу, перчатки и чемодан. Я не знаю, куда она уехала. Она бросила чемодан, и я не могу точно сказать, увезла ли она свою сумочку.

Вот тогда Джон Терон сказал, что он хочет взглянуть на чемодан Сюзанны. Я принес чемодан. Он не был заперт, инспектор открыл его. Там и лежала ее коричневая сумочка, где было немного денег, золотые серьги, жемчужное ожерелье, кольцо с брильянтом, несколько ключей, один из которых подходил к чемодану, и коробка с румянами. Джон Терон долго рассматривал содержимое чемодана, а потом спросил меня, в чем она была одета в тот вечер?

Я ожидал, что этот вопрос он должен задать несколько позже, но все равно ответ у меня был заготовлен. Я в общих чертах без уточнения описал ее одежду, которую я надежно спрятал три недели назад. Мои ответы полицейскому были очень искренними.

В действительности же происходило так. Я открыл запертый чемодан, найдя ключ в ее сумочке. Я сознательно не стал его запирать снова, чтобы упростить этот вопрос. Я работал в перчатках, чтобы не оставлять отпечатков пальцев, то есть я хотел избежать этой элементарной ошибки.

Терон внимательно слушал мое описание одежды Сюзанны, а потом вынул из чемодана платье, которое не выглядело новым. Он спросил, не то ли это платье, которое было на мадам Бретвейт в тот вечер? Я, конечно, ответил, что это не то платье. Он задал еще несколько незначительных вопросов, после чего ушел, захватив чемодан, шляпу и перчатки.

Мою ферму пока оставили в покое. Однажды вечером я пошел в деревню выпить стаканчик вина в трактирчике. Честно говоря, мне хотелось увидеть благодушного Джонни Терона, исполняющего свои театральные номера. В тот вечер его не было.

Я знал, что полиция вернется в мой дом, потому что след Сюзанны обрывался именно здесь.

Они пришли через неделю, Джон Терон и с ним констебль Бэрри. Это был молодой человек, рано начавший лысеть и тем не менее завоевавший сердце местной красавицы Рене Отто. Правда, она его видела всегда в фуражке. Между прочим, их отношения были одним из деревенских сюжетов для обсуждения.

Полицейское управление в Иоганнесбурге решило взять под контроль это дело и направило в помощь Джону Терону и констеблю Бэрри своего инспектора Бена Либенберга.

В это утро Джон Терон был молчалив, он сказал только:

— Господин инспектор, разрешите вам представить господина Вильямса.

Я поклонился инспектору из Иоганнесбурга и любезно спросил, чем могу быть полезен ему?

Это был человек высокого роста с изящными манерами, он более походил на актера, чем на сыщика. Впоследствии я узнал о нем еще одну подробность — он мастерски приготовлял различные коктейли. Он сам изобрел множество рецептов. Эту подробность я узнал от Терона, когда у нас с ним снова появилась возможность вместе посидеть за бутылкой вина. Он мне рассказал о коктейле «Мамба Вэр», сражающем быстрее, чем змеиный яд.

Инспектор Либенберг извинился за причиненное мне беспокойство и попросил разрешения осмотреть мой дом. Дело в том, что люди видели, как она приехала ко мне, а потом ее следы потерялись. Уж не прячется ли мадам Бретвейт на моей ферме? Я не мог понять, был ли в этом оттенок шутки?

Я ответил, что для меня будет огромной радостью показать весь мой дом господину инспектору.

Пока полицейские осматривали дом и ферму, я сопровождал их и охотно рассказывал, как я тут все здорово устроил, чтобы совсем обходиться без посторонней помощи. Я им показал, какие у меня запасы угля, объяснил, что уголь загружается снаружи, а в печь подается через квадратное окно. Под кухней находится резервуар для воды. Вода для ванной подается по трубам с помощью ручного насоса. В дом на различные нужды вода поступает из бака на крыше, а туда накачивается ветряным двигателем из колодца.

Я повел их на птичий двор. Моя птицеферма, длиной около ста метров, была поделена на отдельные боксы, приспособленные для интенсивного выращивания домашней птицы. Внутри помещения стоял непрерывный гул, сопровождавший усилия тысяч кур-леггорнов, бодро производящих на свет тысячи яиц. Я показал полицейским инкубаторы и грелки для инкубаторных цыплят, многочисленные подсобные помещения, в которых я ставил различные эксперименты.

После осмотра этих помещений мы отправились в сарай под шиферной крышей, в котором я держал мою сельскохозяйственную технику: тракторы, молотилки, мельницы, дробилки, косилки и прочие машины. Там же находились плуги, бороны, сеялки и все такое. В этом же сарае я хранил запасы корма для птиц. Я придавал большое значение составлению рациональных кормовых смесей, поэтому вдоль стены сарая располагались отсеки для зерна, кукурузы и питательной муки из кукурузы, сушеного мяса, арахиса, костей, люцерны и других продуктов.

Полицейские осматривали все очень внимательно, измеряли размеры отсеков, делали заметки в записных книжках.

Из помещений я повел их на поля. Я применял оросительную систему, и участки, засеянные люцерной, радовали глаз изумрудной зеленью, а на полях кукурузы преобладал золотисто-коричневый цвет. Дальше тянулись луга, на которых паслись мои коровы, быки и лошади.

Когда завершился этот длительный осмотр, инспектор Либенберг поблагодарил меня, и я увидел, что он был утомлен. Я так разошелся, что хотел ему рассказать еще о том, что на моей ферме двадцать работников, вооруженных метелками и щетками… но спохватился, поняв вовремя, что все хорошо в меру.

Прошла спокойная неделя, но я уже чувствовал, что за мной следят, и это меня раздражало. Каждый день мимо моего дома проходил констебль Бэрри, наблюдающий издали за тем, что происходит у меня в доме, в хозяйственных постройках, на лугах и на полях.

Я решил подстегнуть события и разыграть небольшую комедию своего бегства, то есть совершения ошибки. В одно прекрасное утро я сел в машину и помчался на предельной скорости прочь из моих владений. Проехав так около восьми километров, я замедлил скорость, свернул с дороги и спрятал машину в густых кустах. После этого я пешком добрался до пещер возле заброшенного выработанного рудника. Эти пещеры не представляли интереса для туристов и мало посещались. Я предполагал, что полиция уже успела их осмотреть. Выбрав себе грот поуютнее, я расположился в нем для спокойного отдыха. Естественно, что я захватил с собой из дому лампу и запас продовольствия. За свое оставленное хозяйство я не беспокоился, потому что рассудил так: птице засыпан корм в кормушки не менее чем на три дня, вода для питья поступает автоматически, крупный скот сам найдет пищу и воду, цыплята достаточно подросли, чтобы обходиться без искусственного обогрева. Единственный урон, которого мне не избежать, это частичная потеря яиц, которые разобьются, выпав из переполненных гнезд. С этим я мирился, нельзя же совершить убийство, чтобы при этом совсем ничего не разбилось.

Я прекрасно провел время, читая взятый с собой детективный роман. Интрига была построена блестяще, а полицейские действовали успешно и остроумно, но я-то хорошо уловил, что для их успеха автору пришлось кое в чем им помочь и кое-что поудобнее подстроить. Когда я это понял, то пришел в очень хорошее расположение духа.

Утром на третий день я решил возвратиться домой. Вылезая из машины, я очень удачно столкнулся именно с инспектором Тероном. Человеческая физиономия не может одновременно изобразить такой, например, набор чувств: удивление, возбуждение, любопытство, радость, удовлетворение, досаду, дружеское расположение, служебную сдержанность. Инспектор Терон попытался осуществить эту невыполнимую затею.

Когда у него это не получилось, он просто спросил меня, где это я пропадал? Я с удовольствием отчитался, что ездил осмотреть пещеры, потому что у меня мелькнула мысль, не там ли заблудилась бедная мадам Бретвейт? Я ее там не обнаружил, но зато заблудился сам и вот теперь, наконец, выбрался. Инспектор выслушал меня и щелкнул пальцами, насколько я понимаю, от досады, что я был так близко, а он уже меня разыскивал на более далеких расстояниях от фермы.

Пока Терон размышлял, что ему предпринять при таком повороте событий, я осмотрелся у себя в доме. А мой дом представлял собой разворошенный муравейник. Этого я как раз не предвидел. Полицейские мелькали во всех углах моей фермы и даже забрались на крышу дома. Некоторые из них сосредоточенно вышагивали по двору, напряженно вглядываясь себе под ноги, искали следы на земле, причем некоторые из них еще и ковыряли эту землю. У колодца и у плотины в моей оросительной системе тоже хлопотали любознательные полицейские.

Словом, не было клочка моей фермы, куда они не совали свой нос. Перед воротами сарая уже была груда инвентаря, выкинутого на улицу. Что делалось внутри, я не видел, но понимал, что и там кипит работа.

Самым радостным зрелищем для меня оказалось представление, происходящее на птицеферме. Оттуда выгнали всех птиц, чтобы изучить бетонный пол. Это было не так просто: пришлось убрать трехвершковый слой навоза. Когда я подходил к птичьему двору, то с удовольствием посмотрел на аккуратные темные кучки, выстроенные рядком перед воротами.

Вдоль стены, с наружной ее стороны, несколько полицейских старательно открывали фундамент.

Все полицейские, занятые розыском, трудились в поте лица своего, и их и без того трудная работа дополнительно осложнялась тем, что толпы кур стремились с чисто птичьим безмозглым упорством вернуться в свой курятник. Им надо было нестись, и они настойчиво усаживались то на узкий край фундамента, то на его более широкие выступы, а именно в этих местах полицейским хотелось порыться как следует. Беднягам летели в лицо куриный пух и пыль. Надо сказать, что леггорны — это такая порода кур, с которыми надо уметь обращаться, с ними надо или болтать без умолку, или же не произносить ни единого слова. Один из полицейских неосторожно окликнул своего товарища — эффект был поразительный: тысяча кур единым взмахом крыльев взмыли в воздух в облаках перьев. Полицейские скрылись за густой завесой земли, навоза, соломы и куриного пуха.

К сожалению, мне пришлось прервать наблюдения за деятельностью полицейских — Терон решил отправиться со мной в комиссариат. Там он передал меня констеблю Хендэлу. Я вежливо поздоровался с ним, на что он ответил довольно холодно.

Инспектор Терон начал мне задавать различные вопросы в довольно бесцеремонном тоне. Я слегка занервничал и много курил. Когда я хотел взять четвертую сигарету, с фермы прибежал один из полицейских.

— Инспектор! Мы нашли тело!

Я так и подскочил на месте.

— Где вы его нашли?

Не знаю, какой оттенок чувств мне удалось вложить в мой выкрик, может быть, мне не удалось проделать это с хорошим вкусом. По крайней мере, о том, что моя совесть чиста, из этого возгласа заключить было можно. Чтобы проверить впечатление, я повернулся к Терону, он смотрел на меня очень внимательно, и я обнаружил в его взгляде тень сомнения.

Выдал я себя этим возгласом или отвел от себя подозрение, трудно сказать. В любом случае, я не собирался признаваться в содеянном, какие бы они трюки ни применили. Однако было бы неприятно, если я заронил подозрение в душу Терона, он тогда немедленно признает меня убийцей. Вот как раз этого я хотел бы избежать, потому что мне нравилось приходить в деревенский кабачок и отдыхать там за стаканчиком вина, и я хотел продолжать такой образ жизни впредь.

Таким образом, мы с инспектором Тероном посмотрели друг на друга, и тогда он спросил у полицейского, где они нашли тело? Полицейский уже без особого интереса и довольно туманно описал ему какое-то там место на лужайке. И они опять посмотрели на меня, и я очень хорошо понял, что комедия продолжается. Им очень хотелось, чтобы я как-нибудь высказался по этому поводу. Тогда я им сказал:

— Это очень любопытно. Я никогда бы не подумал, что в этом месте можно зарыть труп. Я говорю труп, потому что предполагаю, что вы нашли тело мертвое и, очевидно, убитое. Я прав?

Я-то прекрасно знал, что никогда в жизни им не отыскать не только тело Сюзанны, но даже и малейшего следа, связанного с этим убийством.

Они, конечно, такие умники, они знали, что убитого можно сжечь, они проверили золу в печи и наскребли сажи из дымохода, ничего человеческого там подмешано не было.

Они продемонстрировали свои обширные познания, разобрав все сливные трубы, чтобы в сточных водах обнаружить растворенное в кислоте человеческое тело. Полиция в Иоганнесбурге была не глупее, чем в цивилизованном мире, но результат оказался нулевой.

В конце концов полицейские сдались, что их, конечно, весьма смущало. Они были совершенно убеждены, что Сюзанна убита, но никаких доказательств предъявить не могли. И постепенно облако подозрений, висевшее над моей головой, рассеялось, потому что никаких причин для того, чтобы я убил Сюзанну, невозможно было придумать.

На Рождество я послал инспектору Терону парочку отборных петушков, чтобы он знал, что я никакого зла на него не держу.

Последующие месяцы прошли мирно и даже, можно сказать, идиллически. Правда, небольшая тучка пролетела по моему спокойному, радостному небу — инспектора Терона перевели в Родезию. Мы ему устроили теплые проводы. Билл Виггинс дал для этого прощания вино; а я — птицу. Бедняга Джонни! У него немножко смазалось прощальное представление ковбойской стрельбы, которым он развлекал нас в последний раз. Сильный ветер, залетавший в тот день во двор кабачка, мешал ему держать равновесие тела в различных сложных и неустойчивых позах, необходимых актеру этого спектакля. Один из порывов ветра мог даже свалить его с ног, но Джонни ухватился за бельевые веревки, протянутые через двор, и удержался на ногах.

Бесстрастное время быстро отодвинуло все эти события и привело к новым заботам. Я очень серьезно занялся постройкой нового инкубатора усовершенствованной конструкции. Это дело меня очень увлекло, и заботы о домашнем хозяйстве стали мне казаться досадной обузой. Я долго обдумывал, как выйти из положения, и решил все-таки нанять для поддержания порядка в доме экономку. Такая вскоре подыскалась. Это была крупная белокурая девица, приятная полнота которой еще носила отпечаток девчоночьей пухлости. О, эта девка оказалась работящей! Немного только меня настораживает ее постоянная дружелюбная улыбка, не перешло бы это дружелюбие в несколько иную плоскость любовной привязанности. Но если отставить в сторону сомнения, которые постоянно отравляют нам жизнь, то следует признать, что благодаря трудолюбию моей экономки я сижу вот сейчас вечерком за своим столом и с удовольствием пишу свои мемуары человекоубийцы.

Не могу удержаться от довольной улыбки, расползающейся по моему лицу, когда думаю, что мои воспоминания могут быть приняты каким-нибудь издателем и выйти в свет. Особенно приятно представлять себе, как их будет читать инспектор полиции Джон Терон. Скажем, вот он узнает из чтения, что те аппетитные цыплята, которые так ему нравились, были откормлены не без примеси плоти убиенной Сюзанны Бретвейт. Хе-хе, как ему это выворотит все внутренности. И тут его реакцию можно считать совершенно неадекватной, потому что я никогда не пошел бы на вульгарное откармливание птицы умерщвленной плотью в необработанном виде. У меня все было сделано на научной основе: мясо и кости после дробления, размола, сушки и других технологических операций были превращены в питательную муку, а кровь была обработана по другой методике. Откормочная смесь приготавливалась затем по энергетически сбалансированным рецептам и только после этого поступала к столу цыплят.

Все мои научные сведения я почерпнул из вполне благопристойного ежемесячного журнала «Спутник фермера».

Припоминаю, как тщательно я проделал всю эту кропотливую работу по дроблению и размельчению Сюзанны Бретвейт. Особенно пришлось повозиться с дроблением зубов, они при допущении оплошности могли оказаться уликой для следствия. А ее искусственно завитые кудри просто сжег на голове. Я не пожалел своих сил и времени пропустить в дальнейшем через эти же дробилки и мукомолки огромную массу безобидных костей животных, кукурузных зерен и люцерны для того, чтобы полностью уничтожить следы предшествующего помола.

Я не могу утверждать, что цыплята из партии, откормленной с добавкой в комбикорм, превращенной в муку Сюзанны Бретвейт, особенно отличались от моей обычной продукции, об этом хорошо бы спросить у Терона и других потребителей. Впрочем, не желая хвастаться, я все же могу сказать, что моя репутация птицевода очень высока, и ко мне для обмена опытом по откорму и составлению рациональных смесей постоянно приезжают фермеры из разных мест.

Вот такие дела! Все эти пикантные подробности дойдут в один прекрасный день до слуха изящного инспектора иоганнесбургской полиции Бена Либенберга, и он, возможно, захочет поднять давнюю историю, связанную с безуспешными поисками трупа пропавшей женщины на некоей ферме… Да только, что он сможет доказать? Невозможно выполнить лабораторный анализ мяса цыплят, угощавшихся рациональной смесью с добавкой Сюзанны Бретвейт, потому что они и сами были с аппетитом съедены инспектором Тероном и его друзьями, благодарными зрителями театра одного ковбоя.

Кроме того, я не такой уж простачок: я ставил условие при продаже возвращать мне кости цыплят. Публика у нас покладистая, и кости мне возвращались, тем более, что я дал удовлетворительное объяснение: я испытываю постоянную потребность в сырье для костной муки. Кстати, вот вам хорошая иллюстрация к закону великого химика Лавуазье: «Ничто не пропадает, ничто не создается вновь».

Я с удивлением иногда думаю о том большом количестве людей, ставших невольными участниками каннибальского пиршества, сотворенного моими руками. Дело в том, что откормленные Сюзанной Бретвейт куры усердно неслись, закладывая в яйца все тот же строительный материал, но там, пожалуй, счет уже шел на молекулы.

Скрупулезный инспектор Либенберг мог бы проверить куриный помет, но и в этом деле он не достиг бы результатов. Все давно уже перемешано, перелопачено, никаких вещественных доказательств у инспектора Либенберга не будет. Я не думаю, что мой литературный труд может быть принят им за официальное признание. Нельзя же арестовать какого-либо автора, любителя придумывать детективные романы только за то, что ему удалось выдумать очень удачную версию, объясняющую совершенное в действительности убийство.

Конечно, если мои мемуары прочитают в нашей деревне, то эффект может оказаться скандальным. Но я и в этом случае ничего не потеряю, а даже выиграю: уменьшится число посетителей, приходящих ко мне в гости от безделья.

Хочу сообщить довольно интересную последнюю новость: моя экономка Энн Лиссен начинает в меня влюбляться. Она окружает меня постоянной заботой и при этом стремится присутствовать возле меня. Мне, любителю сосредоточенного уединения, такие новшества абсолютно не подходят. Я обдумываю эту ситуацию и так, и сяк, и не могу прийти к удовлетворительному решению. Я не могу отчитать ее за услужливость, потому что она все делает от чистого сердца. Я не могу ее уволить, потому что у нее нет другой профессии, а у меня она справляется со своими обязанностями отлично. Уволить девушку при таких обстоятельствах? Нет, я не такой черствый человек. Я пытался настроить ее на вечерние прогулки, полезные для здоровья, она сказала, что в одиночестве гулять не любит. К сожалению, у нее нет не только друзей, но даже и знакомых. Что сказать, несчастная девица! Такую даже и оплакать некому, если не дай бог что-нибудь произойдет… Я, кажется, еще не сказал, что мои дела идут в гору. Сейчас мне понадобится очень большая партия добротно откормленных цыплят. Дело в том, что мою ферму собирается посетить президент Ассоциации фермеров-птицеводов. Тут уж нельзя будет ударить в грязь лицом.

 

Томас Бэк

Жена китайца

История этой любви так же туманна и печальна, как и декорации, на фоне которых она состоялась. Декорациями можно назвать затененные арками улицы прилежащего к реке района. В этих улицах всегда безлюдно, всегда их пронизывает сырость, на них нет ни рекламных огней, ни приветливых витрин больших магазинов.

В одной из улиц этой части города, недалеко от китайского квартала, находилась прачечная, владельцем которой был китаец. У окна на втором этаже этого заведения постоянно сидела женщина восточного типа. Местные жители привыкли уже давно к тому, что день за днем, месяц за месяцем, год за годом, она сидит у этого окна, как неподвижная безмолвная кукла. Люди знали кое-что о жизни этой печальной женщины и сострадали ей.

Женщина эта была глухонемой. Она была женой хозяина прачечной, которого звали Нгу Йонгом. Как уже было сказано, она день за днем проводила свою жизнь, сидя у окна. Она смотрела на улицу, но словно бы ничего на ней не видела. Ее продолговатые восточные глаза не выдавали темную тайну, захороненную в ее душе.

Монотонность жизни этой женщины изредка нарушалась совершенно неожиданными вспышками. Она сбегала вниз, останавливалась в дверях и, конвульсивно жестикулируя, издавая громкое мычание, рвущееся из ее груди, пыталась что-то высказать. В такие моменты ее муж бросался к ней, брал ее за руку, говорил успокаивающие слова и мягко, но настойчиво отводил ее наверх.

Соседи китайца, свидетели таких сцен, сочувствовали ему, одобряли его чуткое отношение к жене, а иногда даже предлагали свою помощь.

Вот то немногое, что знали о ней люди. А вот какова была истинная ее история. Мой Тун, так звали женщину, родилась в Попларе. Ее мать была англичанкой, отец — китайцем. Рождение ее не было встречено с восторгом. Семья матери совершенно не признала девочку, семья мужа оказала помощь, достаточную ровно настолько, чтобы ребенок не умер от голода. Дело в том, что Мой Тун стала сиротой с очень малых лет. Вскоре родственники отца спровадили девочку в один из ресторанчиков китайского квартала, где она выполняла самую неблагодарную и грязную работу. В этом ресторанчике ей пришлось провести долгие годы. Дни тянулись один за другим, не побуждая Мой Тун к размышлению, не вызывая у нее каких-либо чувств, не пробуждая любознательности. Она жила жизнью рабыни, которая не подозревает, что можно жить иначе. Хотя она и была рождена родителями, принадлежавшими к различным расам, но унаследовала лишь восточную покорность судьбе, не переняв западной строптивости и свободолюбия. Она принимала мир таким, каким он был для нее. Она выросла в квартале, прилежащем к судоходной реке, населенном разношерстным бедным портовым людом. Воспитания она не получила, если не считать тот традиционный для китайской женщины набор элементарных жизненных правил, предусмотренных для самых нижних слоев общества.

Однажды поздно вечером в ресторан забрел молодой морской офицер. Он был сильно пьян. Мой Тун видела раньше этого моряка в городе. Она сразу узнала его загорелое, мужественное лицо, которое при случайных встречах в городе вызывало в ней смутное волнение. Моряк, хотя и был пьян, а, может быть, потому, что был пьян, обратил внимание на девушку. Надо признать, что Мой Тун была очень привлекательна, особую прелесть ей придавало смешение европейской оживленности с восточной сдержанностью. Молодой офицер без всяких трудностей овладел девушкой, которая отдалась ему совершенно безропотно. За этой ночью последовали другие. Мой Тун нравилась офицеру, он делал ей недорогие подарки, называл шаблонными ласковыми именами. Потом он ушел в море, а когда вернулся, то возобновил свидания. В конце концов все завершилось стандартным оперным финалом — он сообщил ей, что должен жениться на другой, и навсегда покинул этот квартал Лондона. Так же покорно, как отдалась ему в их первую ночь, приняла Мой Тун его прощальные слова.

Конечно, со временем у Мой Тун родился ребенок. И беременность Мой Тун, и рождение ребенка — все это не вызывало удовольствия у хозяина ресторанчика. Все же он не выставил служанку на улицу и принял на себя заботу о новорожденном. Забота эта состояла в том, что он передал ребенка на попечение старухи, известной всему китайскому кварталу. Мой Тун души не чаяла в своем малыше, он был для нее живой памятью о прекрасном возлюбленном, покинувшем ее. Она не сразу согласилась на предложение хозяина. Только тогда, когда она поняла, что вынуждена работать у своего хозяина, что другого пути зарабатывать на жизнь, свою и ребенка, у нее нет, подражать бедным девушкам, зарабатывающим на улице, она не могла, все-таки матерью ее была благородная англичанка, — только тогда она согласилась отдать ребенка на воспитание с условием, что сможет навещать его.

Прошли печальные шесть лет ее жизни. Единственной радостью для нее были часы, проведенные в конце каждой недели с ее маленьким сыном. Дни, проведенные в разлуке с ним, становились все более тягостными, и часто она просыпалась по ночам и безмолвно плакала.

Мальчик рос крепышом. Мой Тун покупала для него костюмчики моряка и называла его «мамочкиным матросом».

В эту пору и произошла ее встреча с Нгу Йонгом, который только что купил прачечную у другого китайца, возвращавшегося на родину. Дела в прачечной пошли хорошо, но для полного счастья не хватало хозяйки в доме. После недолгих поисков подходящей для этой роли женщины Нгу Йонг встретил в ресторанчике молодую служанку. Мой Тун сразу ему понравилась, именно такою и хотел он видеть хозяйку своего дома.

Нгу Йонг был очень серьезным, деловым старым китайцем, он никогда не поступал необдуманно. Он навел справки и выяснил, что служанка принадлежит по сути дела хозяину ресторанчика. Переговорив с хозяином, он получил согласие, и тогда Мой Тун превратилась в товар. Между ее хозяином и Нгу Йонгом завязался торг. Старый китаец задал множество вопросов, касающихся ее характера, поведения, нравственности. Ответы хозяина были подробными, обстоятельными. Отвечал он охотно, хотя и не совсем искренне. Главный секрет был сокрыт, и предложено было Мой Тун держать существование маленького сына в глубокой тайне. Хозяин рисовал ей безоблачное счастливое существование в доме ее будущего мужа. Ради этого счастья Мой Тун должна навсегда отказаться от мальчика. Мой Тун ничего не сказала на это. Не высказала она никакого возражения против предлагаемого ей брачного союза с Нгу Йонгом. Разница в возрасте не беспокоила молодую женщину, в этом сказалось, наверное, достаточно сильное влияние ее наполовину китайского происхождения. Она согласилась на брак, не утруждая себя долгими размышлениями по этому поводу, ей было достаточно того, что жизнь ее будет хорошо обеспечена, а это, в свою очередь, как-нибудь отразится и на жизни ее мальчика. Ни разу она не задала себе вопрос, достанет ли у нее сил сохранить свою тайну.

Переговоры с хозяином ресторана были, наконец, завершены, и настал торжественный час обстоятельного разговора с будущей женой. Нгу Йонг уселся в кухне ресторанчика перед молодой женщиной. Он аккуратно положил свои пухлые руки на жирные колени и, покачивая старческой толовой, стал излагать правила поведения китайской жены. Его тусклые глазки, прикрытые морщинистыми веками, приглядывались к Мой Тун, оценивали ее. Да, это был очень хороший товар, он не прогадал. Ему нравилась скромность, покорность Мой Тун, видно, все сказанное про нее хозяином было чистой правдой. Все же напомнить лишний раз, какою должна быть китайская жена, не вредно. Китайская жена должна быть послушной, верно служить своему господину, никогда не задавать вопросов, все время заботиться о том, чтобы в доме все было хорошо, порвать все связи с посторонними людьми (в частности, с ее прежними знакомыми из ресторанчика) и, кроме всего, быть доброй и верной.

Когда Нгу Йонг заключил свои нравоучения чтением нескольких стихов, которые он знал из священного четверокнижия, то голос его уже устал и немного ослабел. Завершающую часть своей речи он произносил уже медленно и тихо, что придало дополнительную весомость словам о карах, которые ожидают неверных жен.

Мой Тун выслушала пространные рассуждения Нгу Йонга терпеливо, но не проявила видимого интереса к этой скучной лекции. Правда, она ответила на все его вопросы, и ее ответы, произнесенные послушно и скромно, полностью удовлетворили старого китайца. Он посчитал возможным перейти к заключению торговой сделки с ее хозяином. Торг был коротким, они сошлись на средней цене.

Мой Тун стала женой Нгу Йонга и перешла жить в его дом. Она выполняла все требования старого китайца — была женой послушной, заботливой. О том, что у нее есть сын, от которого она не собиралась отказываться, Нгу Йонг, конечно, не знал. У него и не могло возникнуть подозрения, что молодая жена скрывает от него какую-либо тайну, настолько послушно и охотно выполняла она все свои обязанности. Мой Тун научилась угадывать все желания мужа, прежде чем он их высказывал, она содержала дом в идеальном порядке и не общалась ни с одним посторонним мужчиной, что, кстати, было бы и невозможно — старый китаец зорко наблюдал за ней. Неусыпный его надзор она постоянно чувствовала и даже, когда выходила в город за покупками, ее не покидало чувство, что строгие глаза старика продолжают наблюдать за ней.

Тем не менее, жить, не встречаясь со своим сыном, который был ее сердцем, единственной радостью, она не смогла бы. Встречи были необходимы, но устроить их теперь было очень сложно. Она не могла уже, как это бывало прежде, посещать мальчика по четвергам каждую неделю — это было бы немедленно замечено. Она ничем не смогла бы объяснить свое регулярное отсутствие. Он очень быстро раскрыл бы ее секрет, выследив самостоятельно или поручив слежку одному из своих людей. В результате он выгнал бы ее из дому, они с сыном просто погибли бы от голода.

Свидания с сыном должны были теперь стать случайными, от одной возможности до другой. Условия жизни Мой Тун сильно улучшились, чтобы ими рисковать. Отказаться от обеспеченного существования в доме богатого китайца было невозможно, это ударило бы и по ее сыну. Пожалуй, лучше всего было какое-то время не общаться с мальчиком, в крайнем случае, взглянуть на него изредка издали, а, может быть, даже ограничиться сообщениями доверенных лиц, которым будет поручено посещение ребенка.

Все же Мой Тун не смогла отказаться от встреч. Однажды, проснувшись посреди ночи, она долго не могла уснуть и упорно думала о своем мальчике, очень живо она представила себе его милое лицо, вообразила, как он обнимает ее за шею, даже услышала его тихий шепот на ушко, выпрашивающий у мамы денежку. Ей страшно захотелось повидать сына, и она долго обдумывала сложный план встречи, который ей удалось выполнить на следующий день. Через целую цепочку людей, которым она могла доверять, она договорилась о том, чтобы женщина привела мальчика в условленное место. Если бы люди Нгу Йонга застигли ее за разговором с сыном, можно было бы все представить как случайное общение с чужим ребенком, сыном женщины, обычную ласку, которую уделяют малышу. Встреча получилась, как было задумано, и о ней не стало известно ее мужу.

Для следующего свидания был придуман вариант с посещением кондитерской. Мальчик лакомился пирожными и фруктовыми соками. Она любовалась им, отдаваясь мимолетному счастью.

Когда она вернулась домой, то на верхней ступеньке лестницы ее встретил Нгу Йонг, хотя обычно в это время дня он находился в прачечной. Он сделал ей замечание, потому что она провела в городе больше времени, чем нужно было для покупки провизии. Она сказала в свое оправдание, что ходила на отдаленный рынок, где цены всегда дешевле; кроме того, по пути туда ей пришлось сделать круг из-за ремонта на одной из улиц. Если бы мысли молодой женщины не были заняты воспоминанием о недавней встрече с обожаемым сыном, то она с большим вниманием приняла бы пристальный и несколько странный взгляд мужа, обращенный на нее во время ее объяснения.

Каждое следующее свидание нужно было обдумывать серьезно и тщательно. Мой Тун припомнила одно из случайных мест той поры, когда она шесть лет назад встречалась и ходила по городу с молодым морским офицером. Это был заброшенный подвал в районе порта. Его заливало, когда вода в реке сильно прибывала. Сначала подвал ремонтировали после наводнений, но потом от этого отказались и перестали его использовать для хранения товаров. Подвал никем не охранялся, никому не был нужен и оказался очень удобным для свиданий той поры. Мой Тун посетила этот подвал, она нашла его точно таким, каким он был тогда. Вход в подвал был совершенно незаметен, его мог найти только тот, кто случайно набрел на это убежище.

Вот в этот подвал и привели сына. Там было темно, светил только электрический фонарик, принесенный Мой Тун. Мальчика совсем не пугала темнота. Ему очень понравился таинственный подвал, он стал обследовать все его уголки, заливаясь веселым смехом. Мой Тун любовно следила за его игрой, ее радовало бесстрашие мальчика, и она думала, что от своего отца, моряка, он унаследовал страсть к приключениям.

Вдруг женщина, которая привела на свидание мальчика, тревожно сказала:

— Тише! Вы слышите?

Мальчик от неожиданности бросился к матери и замер, прижавшись к ней. Они прислушались.

— Ох, кто-то идет сюда, — заохала женщина. — Я так и чувствовала, когда шла сюда, что не надо бы идти… Ох, ох!.. Я лучше уйду, а вы, как знаете!.. Это не мое дело, а ваше…

Она быстро пошла по ступенькам из подвала. Тут же послышался с улицы ее крик:

— Ай, берегитесь!

Мой Тун в ужасе схватила мальчика за руку и подтолкнула к нише в одной из стен подвала.

— Спрячься туда! Быстро!

Она закрыла мальчика железной дверцей и опустила задвижку. Повернувшись, она увидела спускающегося в подвал Нгу Йонга.

Все происшедшее было так внезапно, что она оцепенела и не могла сказать ни слова.

— Так вот где ты встречаешься с любовником? Где он?..

Грозный окрик вывел ее из шокового состояния.

— Любовник?! У меня нет любовника!

— Зачем же ты пришла сюда?

— Сюда… сюда… я пришла, чтобы…

— Где он?

— У меня нет… нет… — Тут ее ошеломила мысль, что надо спасти сына, надо спасти сына, пусть даже он считает, что она изменяет с любовником. — Я хочу сказать… я хочу сказать… — Нет, ей никак не удавалось овладеть собой, мысли путались.

Китаец издал какой-то и горестный и угрожающий стон. Он запустил руку в карман своей куртки и вытащил нож. Она почувствовала прислоненное к горлу холодное, твердое лезвие.

— Я тебе говорил, как наказывают неверных жен. Ты помнишь?

Мой Тун отступила на шаг, Нгу Йонг подошел на шаг. Спина Мой Тун коснулась стены и прижималась к ней. Теперь женщина перемещалась вдоль стены, прижавшись к ней. Нгу Йонг шел рядом. Она пыталась оттолкнуть его. Так они подошли к той части стены, где вверху было оконце с решеткой, выходящее к реке. Они остановились, тяжело дыша. Лезвие ножа отодвинулось от горла. Китаец стал осторожно колоть острым концом ножа разные места ее груди. Женщина, не выдержав напряжения, застонала:

— У меня не было никого! Не бы-ы-ло…

Голос ее сорвался, она глубоко вдохнула сырой, затхлый воздух и крикнула снова. Но крика не было. Голос исчез.

Китаец перестал колоть. Он прорычал:

— Признайся, где он?!.

Мой Тун затрясла головой, замычала, умоляюще сложила ладони. Нгу Йонг замолчал, слушал. Вдруг он убрал нож в карман. Наказывать неверную жену уже не нужно — ее покарало страшной карой небо, оно лишило ее языка.

Нгу Йонг взял жену за руку и повел ее к двери. Она вырвалась, оборачиваясь к закрытой дверце, за которой прятался ее сын. Китаец посмотрел тоже на эту дверцу. Горестные, громкие звуки, которые только и могла издавать Мой Тун, ее порывистые жесты убедили китайца в его не совсем правильной догадке. Он зло усмехнулся и грубо подтолкнул женщину к выходу.

Когда он привел совершенно обезумевшую и почти обессилевшую женщину домой, то на сочувственные расспросы отвечал коротко:

— Мы с ней увидели страшное несчастье в городе. Она потрясена.

Содержание