Мэтью Хендерсон спросил разрешения перевезти свое имущество, и оно ему было дано. В гостиной Герца теперь располагался компьютер, видеомагнитофон, две большие колонки и несколько теннисных ракеток. После этого там осталось так мало места для того, чтобы Герц мог заниматься своими привычными делами, что он снова стал уходить из дома рано утром, стараясь избежать встречи с новым жильцом, который выбрал это время, чтобы поставить у его двери очередной аккуратный, но громоздкий предмет. Однажды, когда он вернулся, на площадке стоял чемодан, который Герц, вздохнув, втащил в спальню. Он не возражал открыто, но предпочитал не присутствовать во время таких актов присвоения. Вскоре после этого он знал, до него донесутся звуки из квартиры Софи, и считал, что с его стороны тактичнее будет появляться в квартире как можно реже. К тому времени, когда он возвращался, они уже уходили, и тогда он завтракал, а газету приберегал для городского сада. Такое поведение, типичное для жизни на курорте или какого-то иного временного способа существования, подразумевало, что в его распоряжении был долгий день, большую часть которого он проводил на улице. Но погода стояла прекрасная, и ему доставляли некоторое удовольствие ранние прогулки, хотя он знал, что легче уходить из квартиры свободным человеком, чем возвращаться и видеть, что ее понемногу захватывают, и этот процесс тайно идет как раз в то самое время, как он меряет шагами знакомые улицы.

Зорким, но снисходительным взглядом он озирал пейзаж и видел его теперь мягким, нейтральным; он никак не комментировал свое одинокое гуляние, вбирал в себя все частности — мужчин, которые, пыхтя, совершают утреннюю пробежку, старых дам, что настороженно поглядывают на собак, справляющих нужду в канаве, — и сожалел лишь о том, что не может перехватить случайного прохожего и перекинуться парой слов. Он понимал, что в этом нет смысла, но зато это похоже на те замечания о погоде, которыми обмениваются в очереди, речи эти дышат доброжелательством, особенно в этот час. Решившись уехать, он, казалось, попал в более широкую систему координат, в которой компания незнакомых людей была как раз тем, что надо, и приветствия самого неопределенного характера были одобряемым способом общения. Такая взаимная анонимность, при которой каждый словно бы соблюдал некий кодекс, определявший правильную дистанцию, устраняла необходимость объяснять свое или чье-либо присутствие и освобождала от истории, как сулит это сделать, но редко делает отпуск. Явный недостаток близости, ощутимый, но не угрожающий, вызвал какое-то своеобразное состояние, как будто личность растворялась в теплом воздухе и лишь чувства оставались, чтобы человек мог восхищаться, внимать, наслаждаться и короткое время функционировать как человек.

Позже это проходило, ибо не может зритель долго оставаться на сцене. Тогда Герц возвращался к себе домой, уже отяжелевший, как будто только что вновь вошел в земную атмосферу. Эта вторая часть упражнения была уже не такой приятной, поскольку начинался день и восстановить ту утреннюю беззаботность удавалось только большими усилиями. Если он возвращался не вовремя и сталкивался с Мэтью или Софи, а обычно с ними обоими, на лестнице, он дружественно поднимал руку, улыбался и шел дальше, чтобы ненароком не нарушить легкости, с которой они входили в ритм нормального дня. От них зависело оживление всего дома, который, не будь их, возможно, погрузился бы в полную тишину. Они делали это с помощью знаков — открывали окно, перекликались, находясь в разных комнатах, включали радио на полную громкость и тут же, видимо чтобы не потревожить Герца, делали музыку потише. Казалось, они ощущали его присутствие, которое он стремился сделать как можно менее заметным. Он, в свою очередь, как никогда прежде, чувствовал, когда они дома, отслеживал их приходы и уходы и обязательно — их шаги на лестнице. Иногда он видел, как они идут на работу. В деловых костюмах, с профессиональной готовностью во всем облике, они поворачивались ко всему своей второй стороной, становились персонажами, которых держали наготове для внешнего мира и в любую секунду могли предъявить, как будто не было никакой паузы между той жизнью, когда они жили вместе, и той, когда они были отдельными существами. В такие минуты, наблюдая за тем, как они теряются вдали, он чувствовал легкую панику и одновременно с этим — приступ юности. Он дивился, сам изгнанник из реальной жизни, каково это — быть гражданином сразу двух царств: любви и работы. Он знал, что такие размышления никчемны и лишь подчеркивают его бессилие создать контекст, в котором он мог бы эффективно и не бесцельно функционировать. Вся деятельность, которую он изображал, служила лишь тому, чтобы никто не почувствовал себя обязанным справиться о его здоровье или о том, собирается ли он в отпуск. Особенно успешно он уходил от общения с молодой парой, камерность которой он желал сохранить. Он надеялся, что в его формальной улыбке и поднятой руке они разглядят целые области деятельности, о которых им ничего не известно и в которые он так глубоко внедрился.

В длинном антракте между их уходом на работу и возвращением он мог о них думать почти объективно, отмечать изменения, которые успевал схватить внутренним взором в момент встречи и приветствия: потаенную улыбку Софи, вкрадчивую настороженность Мэтью. Из них двоих он казался менее просвещенным, принимал свое счастье как тот, для кого такая милость судьбы — дело обычное. Это можно было счесть тревожным признаком, но Герц убедился, что бдительности Софи хватит на двоих. Она его уцепила, возможно, с того первого взгляда, и они оба были за то, чтобы прожить дальнейшее, подогнать его по размеру, уменьшить до приемлемых значений. Никто больше не проявлял той способности к экстремальному поведению, которая на секунду-другую заставила Герца задержать дыхание, прежде чем он покинул сцену. Вместо этого, перетаскивая с одного этажа на другой вещи, они весело переговаривались. То, что они добрались уже до его двери, вновь подтверждало их способность занимать и поглощать его сокращающееся жизненное пространство, но они не ведали, что чем-то угрожают его душевному покою, и на самом деле не были повинны в этом, поэтому чаще всего он покорно забирал что-нибудь вроде тяжелого зимнего пальто и двух пар ботинок и рассовывал по шкафам, где уже и так не было места. Они знали, что им больше не нужно спрашивать разрешения, что это безболезненное упражнение можно воспринимать лишь как передачу собственности, и эти уступки он им сам гарантировал. Поэтому никаких оснований беспокоиться на его счет у них не было, так как он быстро понял суть этой процедуры, и любые возражения с его стороны были бы дурным тоном. Он с уважением оценил размер ботинок Мэтью, зная, что потом, когда он выпустит этих людей из поля зрения, на такие детали он не обратит внимания. У него было представление о том, что такое пустить к себе жить молодого человека; он полагал, что это будет одновременно и возбуждать, и раздражать его, и даже с облегчением возвращался в полужизнь, которую для себя выстроил и в которой стремился достичь совершенства. Только в привычной тишине он мог измерить пройденное расстояние. Его первоначальное письмо Фанни, то, которое он не отправил, освободило его от бремени обвинений, которое не было нужды нести. И поэтому он мог ее встретить как воскресший из мертвых, свободный от земной скверны, чистый духом. Можно ли вообще привыкнуть к такой бестелесности — это был другой вопрос. Ему хотелось теперь обнять мир во всей полноте, в радости и в горе, как в браке. И действительно, казалось, что они собираются вступить в своего рода брак — двое оставшихся в живых, переживших отчаяние, объединенных не столько ожиданиями будущего, сколько желанием понять прошлое.

У Фанни по телефону был неровный голос, как будто она боялась, что ее перебьют. Сам он был спокоен, но чувствовал, что ее состояние другое. Она даже отчасти восстановила свою обычную колючесть, словно их давние отношения этого требовали. Герцу так даже лучше было, потому что он боялся слез, зная, что не умеет обращаться с плачущей женщиной. Если бы она плакала, он бы вообще пожалел о том, что все это затеял, потому что вне зависимости от того, каковы их отношения, все должно быть сделано с достоинством. На деле, чем больше раздражителей — поскольку он знал, что будут и жалобы и встречные жалобы, — тем больше потребуется сдержанности, чтобы они могли хотя бы отдохнуть, если не слиться в гармонии. Они договорились встретиться в Женеве, а оттуда в Нион их должен был доставить автомобиль, который Герц уже заказал. Он надеялся, что этот жест доставит Фанни удовольствие, ведь в ее нынешней жизни ей наверняка не хватает таких знаков внимания. Он просил ее не брать слишком много вещей; она сказала, что не надо быть таким глупым. Уж наверное, строго сказала она, вы ожидаете, что я буду одеваться соответственно? Там даже могут быть танцы. В этот момент он по ее голосу услышал, что тоска пробилась сквозь броню уверенности. Он чувствовал, что еще недостаточно знает ее, чтобы сказать ей, как он тронут этим признаком надежды, ее тоской не по нему, а по той жизни, какой она наслаждалась в девичестве. Он знал, что не должен показывать, насколько хорошо он ее понимает, и должен как можно серьезнее воспринимать все ее рассказы о недавних неудачах и верить ей, когда она обвиняла кого-то, если она предпочла такую версию правды. Если бы он знал ее лучше, его бы это расстроило, но на нынешней стадии их отношений некоторая доля раздражения спасла бы их от сентиментальности. Любая неуместная эмоция была бы неприятна обоим. Достаточно, если они будут знать, что по этому пункту они друг друга поняли и заключили рабочее соглашение относиться друг к другу с чуткостью, которая может еще превратиться в любовь.

— Каким вы теперь стали? — спросила она его.

— Старым, — сказал он.

Она засмеялась, но умудрилась оставить впечатление, что сама нисколько не изменилась. То, что ее голос стал заметно бодрее, убедило его в том же. Он рад был пойти на такую уступку. Возможно, за ней последуют и другие.

Им обоим льстило, что они приедут как супружеская пара и никто не узнает, как они встретятся. Он немного раздумывал над этим вопросом, но фактически все потенциальные проблемы решались легко. Его усилия увенчались завидным успехом. В их распоряжении был номер в «Бо Риваж», выходящий окнами на озеро, и все мысли о физическом неудобстве исчезли. Оба они будут щадить свою скромность, как те, чьи тела уже давно не соблазнительны, и время от времени будут скрываться из поля зрения, когда действительность будет угрожать той видимости, которую они стремятся поддерживать. Билеты себе и ей он уже заказал. Похоже, до сих пор он проявлял себя с лучшей стороны. На самом деле все эти действия не требовали напряжения, поэтому в основном он о них не думал. Его больше интересовала та жизнь, которая вскоре уйдет в прошлое, и та, что вскоре перечеркнет любой след, который он мог оставить. Он считал, что это в порядке вещей, но ему было грустно, что он не увидит, как развивается история, которая началась столь многообещающим образом. Он знал, что в часы скуки его мысли будут возвращаться к этой яркой перспективе и что если когда-нибудь его одолеет тоска по дому, то это будет ностальгия не по квартире, а по звуку шагов на лестнице, открываемой и закрываемой двери, по шуму голосов, взрывам смеха. В своем мирном изгнании он будет гадать, как они там, словно они, а не Фанни — его семья. Он пошлет им открытку, но больше никак не напомнит им ни о своем отсутствии, ни о былом присутствии. В свое время он вернется на денек, чтобы обсудить планы на будущее, и заранее предупредит их о своем посещении. Он еще не знал, какое решение примет, знал только, что его дальнейшее проживание на Чилтерн-стрит маловероятно или вовсе невозможно. Только серьезная болезнь или серьезное разочарование могли бы его заставить этого хотеть, а он не собирался подвергаться ни тому, ни другому. Ценой свободы была вечная бдительность, а уж в этом он подкован более чем достаточно.

Его занятия теперь носили характер прощальных, хотя никогда не были более сердечными. Он приветствовал каждый скромный ориентир: свет, проникающий в окно с улицы, бормотание телевизоров в магазине, тележку почтальона, универсам, сад. Все эти детали теперь соединились в портрет его жизни в этом доме, стали молчаливыми доказательствами его гражданства. Он ничего не говорил о своем отъезде, избегал бесед на эту тему, оставил для Мэтью записку со своим будущим адресом, по которому надо будет пересылать его почту. Тед Бишоп был предупрежден; они сердечно пожали друг другу руки. Но поздно вечером уверенность обычно покидала Герца, сдавали нервы. Однако он это предвидел и приписывал усталости. Он завел привычку бродить допоздна, но все равно возвращаться приходилось. Улица была ему сейчас роднее, чем квартира, которая стала теперь совсем чуждой. Он, как мог, тихо принял ванну. Когда он ложился в постель, то заметил, что его радиоприемник потеснил другой, более крупной модели.

За день до отъезда он решил в последний раз посетить Национальную галерею. Он многого ожидал от этого прощального визита, но почему-то был невнимателен, даже нетерпелив, как будто искусство отказывало ему в причастности своим тайнам за то, что он подло занимается собственной персоной. И правда, он уже утратил способность невинно созерцать, но его тревожила утрата веры. Он ненадолго остановился перед многочисленными страстотерпцами, затем прошел в главное здание, где была более веселая компания иных божеств: Марс и Венера, Венера и Адонис, Вакх и Ариадна. Эта последняя картина, эта вспышка синевы, несла свое гибельное послание без участия физического старения. Ариадна, вскинувшая руку, словно для того, чтобы раздвинуть воздух и броситься вперед, была остановлена взглядом Вакха, который, казалось, лишал ее сил и уверенности, а Вакх, чья нагая фигура легко затмевала ее закутанную, демонстрировал, что этот акт обладания даже не нуждается в более детальном изображении. Его спутники или помощники самим своим безразличием показывали, что это самый обычный случай, или, еще вероятнее, что они не причастны этой тайне. Герц вдруг почувствовал головокружение и был вынужден сесть на скамейку. Какое же удовольствие в свете этого необычайного единения он мог бы извлечь из собственных честных намерений, из соединения двух долгожителей с трезвой памятью и перечнем несбывшихся возможностей — даже не благородных поражений? Как они смогут разыграть свое радостное воссоединение без такой вспышки? Что такое разумная и даже приятная компания по сравнению с предписанием простого желания? Он снова взглянул на картину и опустил глаза, напомнив себе, что Ариадна ничего не выиграет от этого союза и что Вакх превратится в тучную развалину, и это его падение будет запечатлено другими, менее снисходительными живописцами. История окончилась плачевно, но это было неважно, даже несущественно. Можно считать, как он, что размеренные товарищеские отношения почти наверняка переживут это красочное знакомство. Однако эти товарищеские отношения тоже могли повлечь за собой сожаление. Герц увидел, что перед картиной остановилась девочка, возможно, впервые признав в ней настоящую вещь и желая себе такого апофеоза. Просто дело в том, что его ничем не заменить. Это доказывало даже не его присутствие, а само его отсутствие и оставляло неизгладимый след. Даже увидеть его, услышать о нем из вторых рук было достаточно для того, чтобы испытать удивление. Или настоящее волнение.

Слабость не проходила. Герц сидел на месте, пока не услышал, что галерея закрывается. Он пошел к выходу, а за ним по следам медленно и осторожно шел смотритель. Его внезапно сильное недомогание было вызвано подозрением, что Фанни могла бы захотеть заняться с ним любовью, и он решил сразу, как доберется домой, позвонить в «Бо Риваж» и заказать себе отдельный одноместный номер. Он уже не был способен на любовь: очевидно, синие образы Вакха и Ариадны наконец сделали свое дело, убедили его, что ему это больше не подобает делать или, скорее, уже недоступно. Даже в своем преклонном возрасте он не сумел правильно оценить действительность, и тогда действительность плоти вынуждена была напомнить ему правду. Из нежелания, привередливости и даже из скромности он день за днем отводил глаза от своего меняющегося облика, и если думал о себе, то как о том человеке, каким был когда-то, словно о некой отдаленной фигуре в отдаленном пейзаже, способной совершить любой физический акт, ответить на любой вызов плоти. Эта почти мистическая память о себе имела что-то общее с началом мира, верой в неприкосновенность, в бессмертие, которая упорно возвращалась, по мере того как дни клонятся к закату. Даже и тогда перспектива смерти не становится реальней, детали ее отчетливей. Но он знал, что настанет время, когда его передадут в другие руки, и тогда он утратит всякое представление о себе как об отдельном существе. Он станет частью вида и уже ни для кого не будет представлять интереса.

То, что теперь было ему доступно, это банальный суррогат домашней жизни. Даже и он будет малоубедителен, и все же Герц был намерен заставить его работать. Он надеялся, что почти абстрактной обстановки, почти знакомой женщины, чуткого внимания тех, кто должен следить за более грубыми атрибутами повседневной жизни, будет достаточно для того, чтобы образовался определенный жизненный уклад, в котором физическая сторона не должна слишком навязчиво выпирать. Они будут встречаться, чтобы погулять, поесть, старательно замаскировав свою изменившуюся внешность. Со временем эта вновь выстроенная жизнь сможет их убедить в своей подлинности. Сейчас ему хотелось доброты, мягкости, понимания, взаимности того рода, какая может установиться между двумя старыми знакомыми, которые из тактичности воздержатся от неприятных намеков на прежние отношения, поскольку фактически этих отношений никогда не было. Хотя он воспринимал Фанни как утраченную возлюбленную, на самом деле этим возлюбленным был он. Его прежние надежды и ожидания в конечном счете ни во что не вылились. Фанни была для него воплощением тех ожиданий, которые оказались просто поразительно живучи. Он не считал себя таким уж романтичным, но ведь и в самом деле он долгое время был верен этим отнюдь не успешным отношениям. Волна памяти и чувства настигала его при каждом повороте: почему бы иначе он решился на этот эксперимент? Благоразумие требовало, чтобы он воспринимал реальную Фанни, Фанни, с которой он должен был назавтра встретиться в Женеве, как незнакомку, как человека, к которому надо относиться с уважением, с учтивостью, но больше без страсти.

Ему не хотелось больше оживленных бесед, о которых он думал раньше. А хотелось ему улыбки, на которую он сам ответит улыбкой: это еще было возможно. Он позволит Фанни фантазировать сколько душе угодно, он будет тешить ее тщеславие, как только сможет, разрешит ей считать себя желанной, но только при условии, что в обмен она иногда будет снимать убогую маску светскости и одаривать его истинной нежностью, не за то, каким он когда-то был, не как скромного просителя, но за то, чем он был теперь, — человеком, которого мир пугает. Ради этой любящей улыбки он бы пересек любое расстояние. Он стремился теперь добраться до телефона, поговорить с нею и, если возможно, обнаружить в ее голосе след той слабости, которой он сам был теперь подвержен, когда стоял на тротуаре среди толпы, суеты, шума и пытался поймать такси, подняв тяжелую, словно налитую свинцом, руку. Громада города его угнетала. Ему вновь пригрезился Нион, каким он видел его тридцать лет назад, и образ этот показался таким ласковым, таким убаюкивающим. Конечно, с тех пор там все изменилось, как изменился он сам, но по-прежнему будет вид на озеро, и мягкий свет, и горы вдалеке. Несомненно, там он оправится от утомительных недомоганий, которые мучили его последние несколько месяцев, а если понадобится, передаст себя в руки патриархального швейцарского доктора. И возможно, Фанни, вопреки своему характеру, будет о нем заботиться. Он догадывался, что такая перспектива ей в голову не приходила. Но и он, в свою очередь, мог бы, вопреки ожиданиям, стать вспыльчивым, настаивать на том, чтобы соблюдался его режим, вылепил бы из нее бдительного опекуна. Такая перспектива его тоже не устраивала. Но если бы они смогли так усовершенствовать свое поведение или свою актерскую игру, чтобы каждый приносил удовольствие другому, Герц счел бы это большим достижением.

Он принял во внимание ее грусть и признание в том, что она была несчастлива в прошлом. Мирские блага, которыми он был готов ее обеспечить, не смогут изменить ее взгляд на себя как на женщину, которая никогда не знала любви. Он мог попытаться восстановить ее гордость, которой нужно было лишь дать опору. Ему придется полагаться на остатки ее самоуверенности. Возможно, хотя вряд ли, она за прошедшие годы нажила немного мудрости, чтобы не судить его строго. Он жаждал теперь такой снисходительности, как когда-то жаждал любви. В тряском такси он положил под язык таблетку и подождал, пока в голове не прояснится. Ему нужно было все упаковать, позвонить Бернарду Саймондсу, пообщаться с Софи и Мэтью и пожелать им всего хорошего. Все это, однако, было на втором месте после жгучего желания дозвониться Фанни, узнать, как у нее настроение, удостовериться, что она тоже переживает.

На Чилтерн-стрит он попал в настоящий водоворот из багажа Мэтью, и его собственный скромный чемодан сразу стал просто маленьким дополнением к вещам нового и законного владельца. Было ясно, что это место больше Герцу не принадлежит. Но он об этом не жалел. Когда-то квартира символизировала освобождение от Эджвер-роуд, от обязательств перед родителями, от брака и развода, но это освобождение все же не стало полным. Квартира была убежищем, и ничем больше, и с этой ролью справлялась хорошо. Теперь она казалась чужой, уже заполненной иной жизнью. Наткнувшись на спортивную сумку Мэтью, он разозлился и обрадовался новому чувству. Это был признак того, что он сможет вызвать в себе вспыльчивость и в более благоприятных обстоятельствах. Это было зарождением новой личности.

Он набрал номер в Бонне и, слушая гудки, укрепился в своей решимости.

— Фанни? — сказал он. — Как дела?

На другом конце раздался смех:

— Право, не знаю, Юлиус. Сказать по правде, я очень волнуюсь.

— Я тоже. Но это так понятно. Мы ведь так давно не уезжали из дома.

— Мне противно думать о том, насколько я изменилась.

— Но, дорогая, мы оба изменились: это неизбежно. И тем не менее я уверен, что сразу же вас узнаю. Что вы решили с квартирой?

— В ней поживет подруга. Определенное время, разумеется, хотя она уже пару раз намекала на то, что нам надо объединиться. Но мне не по душе идея жить с другой женщиной. По-моему, уж лучше быть одной, хотя мне было очень одиноко. — Голос ее прервался, словно она отвернулась от трубки. Когда она вернулась к разговору, Герцу показалось, что она с большим трудом восстановила самообладание.

— Я тоже был одинок, — мягко сказал он. — Теперь, когда появилась перспектива оказаться в компании, я это понимаю. Для нас обоих это большой переворот, Фанни, но мы же останемся свободными людьми. Не нужно паниковать.

— Я и вправду напугана, — сказала она. — Но, как вы говорите, мы оба свободные люди. Я просто подумала, какой это прекрасный жест с вашей стороны. И как хорошо будет после такой долгой изоляции с кем-то поговорить.

— Вы об этом скоро забудете. Вокруг вас будут люди. — Вокруг нас, поправился он про себя. — И будет чем заняться, — добавил он неуверенно. Он недоумевал, куда подевалась ее недавно обретенная заново властность. Ему хотелось, чтобы она была поживее, больше командовала, больше была собой прежней. — Кто-нибудь проследит, чтобы вы вовремя попали в аэропорт? Вы всегда были ужасной копушей.

Она засмеялась:

— Боюсь, вы меня чересчур хорошо помните. Да, меня проводит подруга, о которой я говорила. А вас?

— О, не волнуйтесь за меня.

Наступила пауза. Они оба не знали, как закончить этот разговор, в котором так много осталось недосказанным. «Не волнуйтесь за меня? — повторил он про себя. — Но ведь как раз этого я и хочу. Я хочу, чтобы на этот раз меня приветствовали улыбкой любви и чтобы в ответ я не смог сдержать улыбки».

Вместо этого он сказал:

— Что же, значит, увидимся завтра. — И давайте попробуем быть счастливыми, Фанни. Это последнее замечание он сумел оставить при себе. — Спокойной ночи, дорогая. До завтра.

За удовольствие узнать, что будет завтра, он был согласен заплатить большую цену. Оживившись, Герц приступил к своим делам, написал записки Бернарду и Софи. Ни с тем, ни с другой ему говорить не хотелось, и общение он зарезервировал для одной Фанни. Он не спал, как этого и следовало ожидать, но это его не расстроило. Время от времени ему становилось труднее дышать, но теперь это было настолько знакомое ощущение, что он принял его как сносное недомогание, на которое не нужно обращать внимания. Все усилия должны быть направлены на то, чтобы добраться до Женевы. Потом будет еще время позаботиться о себе, пройти осмотр, принять меры.

Он в последний раз осмотрел квартиру и почувствовал легкую грусть, но не ту грусть, какую ожидал. В такси он поздравил себя с тем, что так осторожно обставил свой отъезд. Началась одышка, но ему оставалось совершить только одно усилие, а о дальнейшем уже позаботились. В аэропорту он приветливо улыбался другим пассажирам, слишком занятым своими заботами, чтобы отвечать ему тем же. Он взял свой чемодан, договорился с носильщиком. Потом он пил кофе за маленьким стеклянным столиком и внезапно стал безразличным к тому усилию, которое ему предстояло сделать.

Вдруг его пронзила боль, не похожая на все, что он испытывал раньше. Когда объявили его рейс, он встал и полез за таблетками. Рука его затряслась, и они разлетелись, покатились по грязному полу. Сдерживаясь, чтобы не закричать, он качнулся вперед, давя таблетки под ногами. А потом, все еще сжимая в руке пустую коробочку, с призраком улыбки на лице, он из последних сил рванулся вперед, вслед за другими пассажирами.