Тусовались они всегда в одном месте, на заброшенной детской площадке, — малышней, которой полагалось там играть, были когда-то они сами, а после них другая малышня уже не наросла. Поскольку же ни один нормальный человек пятнадцати лет от роду не в силах произнести: я, мол, на детскую площадку пошел, у них это называлось «поболтаться на площадке», что звучало куда внушительнее. Там они слушали музыку, предпочтительно запрещенную. Обычно новый музон приносил Миха — словит по западному радио на свой кассетник новый хит, запишет и назавтра уже на площадке прокручивает. Правда, хиты были слишком свежие, чтобы в запрещенных числиться. А если хит запрещенным считался, он и ценился по-особому, это был самый кайф. «Hirosima» была под запретом, равно как и «Je t'aime» или «Rolling Stones», у которых вообще было запрещено все под завязку. А самая запретная вещь была «Moscow, Moscow» из альбома «Wonderland». Никто, кстати, толком не знал, кто именно хиты запрещает и по каким причинам.

«Moscow, Moscow» всегда слушали в этаком дебильно-блюзовом экстазе, то есть самозабвенно раскачиваясь, подслеповато прищурив глаза и закусив нижнюю губу. Главная задача была — довести себя до полного блюзового кайфа, отнюдь не скрывая от окружающих, насколько далеко ты в том продвинулся. Так, чтобы кроме музыки и собственных движений для тебя ничего и никого вокруг не существовало. И, понятное дело, никто на площадке даже и не заметил, как откуда ни возьмись появился наш участковый фараон, примем как раз в ту минуту, когда друг Михи Марио, тащась от восторга, выкрикивал:

— Братцы, до чего же это запрещено! Наглушняк запрещено!

Участковый вырубил кассетник и торжествующе спросил:

— Что запрещено?

Марио тут же прикинулся дурачком.

— Запрещено? Как так запрещено? Разве кто — нибудь сказал, что что-то запрещено?

Но быстро заметил, что номер с дурачком у него не проходит.

— Ах, вы имеете в виду «запрещено»? — с видимым облегчением «догадался» Миха. — Так это же молодежный жаргон.

— Слово «запрещено» на языке несовершеннолетних подростков является высшей формой изъявления восторга или одобрения, — наставительно изрек Очкарик, который уже такую уйму всего успел прочесть, что не только напрочь глаза себе испортил, но и без малейшего труда мог произносить заумные фразы любой протяженности. — Исходя из чего следует считать, что «запрещено» — это слово, выражающее согласие или одобрение говорящего.

— Ну, примерно как «круто» или «классно», — подхватил Волосатик, прозванный так за сходство с Джимми Хендриксом.

— Весьма популярны в языке подростков также выражения «отпад», «убой» или «улет», — продолжал Очкарик.

— Которые, впрочем, означают лишь то же самое, что и «потряс», «забалдежно», «самый кайф», ну, или вот «запрещено», — пояснил Толстый.

Все дружно закивали и с интересом воззрились на участкового.

— Парни, — сказал тот, — вы что, за дурачка меня держите? А я вот думаю, что вы совсем про другое тут болтали, хотя прекрасно знаете, что «наглушняк запрещено» не сдавать в полицию паспорт гражданки ФРГ, если вы такой паспорт на улице подобрали.

— Да нет, — возразил Миха, но тут же поправился. — То есть, да, конечно, ясное дело, мы знаем, что запрещено не сдавать в полицию чужой загранпаспорт, если вдруг нашел его на улице, но болтали мы вовсе не об этом, товарищ сержант.

— Старший прапорщик, — сердито поправил его участковый. — Не сержант, а старший прапорщик. Это воинское звание младшего командного состава. Младший сержант, сержант, старший сержант, прапорщик, а уж потом старший прапорщик. Но на следующей неделе меня производят в младшие лейтенанты. А это уже офицерское звание.

— Ой, как интересно! Поздравляем вас! — поспешил вякнуть Миха, обрадованный тем, что участковый, похоже, забывает, с какой такой стати он оказался на их площадке. Вместо того чтобы выяснять про что-то запретное, он теперь нудит им про воинские звания.

— После младшего лейтенанта идет лейтенант, старший лейтенант, капитан, майор, подполковник, полковник, это все офицера.

Миха едва успел ткнуть в бок Очкарика, который именно сейчас, когда настроение участкового улучшалось на глазах, совсем уже разинул рот, чтобы подправить тому форму множественного числа в слове «офицеры».

— Потом офицера главного командного состава: генерал-майор, генерал-лейтенант, генерал-полковник, генерал армии — ничего не замечаете?

— Ну как же, у офицеров целая уйма званий, — заметил Волосатик, нарочно ошибаясь в ударении, хотя все эти звания волновали его ничуть не больше, чем остальных. — Но ваше, похоже, пока что в самом низу.

— То есть в вашей карьере все самое хорошее еще впереди, — поспешно предположил Толстый, подхватывая мысль Волосатика, но стараясь сформулировать ее поприятней.

— Нет, ребятки. Если бы вы получше за мной следили, сами бы заметили: у офицеров лейтенант гораздо ниже майора, а у генералов генерал-лейтенант старше генерал-майора.

— Да как же такое может быть? — не веря своим ушам, притворно изумился Марио.

— «Так будут последние первыми», - изрек Очкарик. — Это из… — хотел было пояснить он, но осекся, ибо Миха снова саданул локтем его в бок.

— Вот через неделю я буду младшим лейтенантом и уж тогда возьмусь за вас как следует, — твердо пообещал участковый. — А если кто из вас найдет паспорт гражданки ФРГ, сдать его следует лично мне. Усекли?

— Как ее хоть зовут, гражданку-то эту? — поинтересовался Очкарик, которому, как всегда, все надо было знать досконально.

— Вам положено всякий найденный паспорт сдавать в полицию, то есть мне. Но паспорт, об утере которого заявлено сейчас, выписан на имя Хелены Хлам. Как зовут гражданку ФРГ?

— Хелена Хлам, — послушно повторил Марио. В компании нашей у Марио были самые длинные патлы, должно быть, именно поэтому он и считался главным выступалой. Так что когда Марио первым и с готовностью отвечал старшему прапорщику на его вопросы, у того должно было сложиться впечатление, что здесь, на этой площадке, его уже вполне уважают.

— Так точно, Хлам Хелена, — повторил участковый, на что все ребята дружно кивнули. И он удовлетворенно пошел своей дорогой, но, не сделав и грех шагов, вдруг что-то вспомнил и вернулся.

— А что это за песня такая была? — спросил он подозрительно и тут же нажал на клавишу воспроизведения: «Moscow, Moscow» мощно зазвучала с самых первых аккордов.

У Михи душа в пятки ушла. Из всех запретных самая запретная! Участковый слушал очень внимательно, потом, с видом знатока, удовлетворенно кивнул.

— Чей звуконоситель? — поинтересовался он, мобилизовав все свои познания по части профессиональной терминологии. — Ну? Кассета, спрашиваю, в собственности кому своя будет?

— Вообще-то, моя, — проронил Миха.

— Ага! Так я возьму на время. Люблю послушать, особенно в кругу сослуживцев.

Представив себе результаты такого прослушивания, Миха от ужаса закрыл глаза. И успел услышать, как участковый, уже на ходу, бодро крикнул на прощание:

— Что, ребятки, не ожидали от меня такого хобби, верно?

Через неделю, вместо того чтобы произвести в младшие лейтенанты, его разжаловали в прапорщики. И он начал мстить Михе, при каждой встрече требуя предъявить ксиву. Где бы, когда бы Миха ему ни повстречался, неизменно повторялось одно и то же:

— Добрый день, прапорщик Хоркенфельд, проверка документов в порядке розыска. Па-а-прошу предъявить удостоверение личности.

Поначалу Миха принимал выражение «в порядке розыска» за чистую монету и пугался до смерти, полагая, что все слушатели песни «Moscow, Moscow» рано или поздно объявляются в розыск. И только потом до него дошло, что прапорщик Хоркенфельд, наверно, и в самом деле поставил его кассету в кругу сослуживцев, да еще, чего доброго, на торжественной фараонской вечеринке по случаю собственного повышения. А поскольку «Moscow, Moscow» и вправду была запретная до невозможности, скандал, надо полагать, получился грандиозный. Миха очень живо вообразил себе разыгравшуюся сцену: как полицай-президент, то бишь начальник всей восточноберлинской полиции, собственной персоной, с дубинкой наперевес, кидается крушить орущие динамики, а министр внутренних дел, выхватив табельный ствол, собственноручно расстреливает магнитофон, обрывая крамольную песню на полуслове. После чего оба они, одновременно подскочив к Хоркенфельду с двух сторон, гневно срывают с новоиспеченного младшего офицера новехонькие лейтенантские погоны. Миха предполагал, что именно так, если не похуже, все и происходило, судя по той строгости, с которой его теперь всякий раз подвергали проверке документов.

А не прихвати тогда участковый Михину кассету с «Moscow, Moscow», наверно, и первое полученное Михой любовное письмо не спикировало бы на нейтральную полосу немецко-немецкой границы. История эта довольно запутанная, поэтому и объяснить ее непросто, но в самом широком смысле слова она с «Moscow, Moscow» очень даже связана, это точно. А ведь Миха даже не вполне уверен, в самом ли деле письмо предназначалось ему и уж тем более он не уверен, вправду ли оно любовное и вправду ли от той девчонки, получить от которой любовное письмо ему хотелось больше всего на свете.

Девчонку звали Мирьям, она училась в параллельном классе и, вне всяких сомнений, была самой красивой девчонкой в школе. (Для Михи-то, конечно, она была самой красивой в мире.) А на Солнечной аллее она вообще была главной сенсацией. Едва Мирьям выходила из дому, жизнь вокруг преображалась. Дорожные ремонтники бросали свои отбойные молотки, шикарные иномарки, катившие от пограничного контрольно-пропускного пункта, резко тормозили, давая ей перейти улицу, бинокли пограничников на сторожевой вышке над нейтральной полосой все как по команде поворачивались в ее сторону, а гогот западных обалдуев на смотровой башне разом смолкал, сменяясь почтительным ропотом.

Мирьям совсем недавно появилась в школе, где учились Миха, Марио, ну, и все остальные. Никто ничего толком о ней не знал. Для всех она была прекрасной и загадочной незнакомкой. Вообще-то, строго говоря, Мирьям была внебрачным ребенком, но даже этого никто не знал. А внебрачным ребенком она была потому, что ее отец, едучи на машине, свернул не в ту улицу. Он ехал в загс, где его ждала мать Мирьям, она была уже на восьмом месяце беременности. Свадьбу решили отпраздновать в Берлине, а в Берлине отец Мирьям бывал редко и город знал плохо. Он ехал из Дессау, свернул с Адлергештель на одну улицу раньше, чем следует, покатил по Баумшуленштрассе и на своем видавшем виды «трабби» вырулил аккурат к пограничному контрольно-пропускному посту на Солнечной аллее. А поскольку он и понятия не имел, что уперся прямо в государственную границу, да еще возле контрольно-пропускного пункта, он, недолго думая, громко матюгнулся, вылез из малолитражки и начал возбужденно метаться перед шлагбаумом.

— Какого черта, мне вон туда, как мне проехать? — то и дело выкрикивал он.

То к одному, то к другому погранично-пропускному пункту машины рядовых трудящихся, вообще-то, нередко по недоразумению заруливали, и обычно их без лишнего шума тихо-мирно спроваживали обратно. Но отец Мирьям с его холерическими замашками поднял такую бучу, что пограничники решили заняться им поосновательней. И допрашивали с таким пристрастием, что в итоге он к назначенному времени в загс уже не успел, им определили для бракосочетания другой день, но Мирьям этого дня дожидаться не стала и родилась раньше. Вот так она и появилась на свет внебрачным ребенком.

Когда у Мирьям появился младший братишка, ей уже вполне ясно было, что родители ее разведутся. Отец ее был малость двиганутый, а когда его в пьяном виде не пускали домой, норовил высадить дверь квартиры или учинял дебош на улице, из-за чего Мирьям и ее мать ужасно стыдились перед соседями. И когда родители Мирьям наконец развелись, ее мать, желая раз и навсегда избавиться от скандалов и преследований своего полоумного супруга, переехала к нам — на наш кончик Солнечной аллеи. Она рассудила — и оказалась совершенно права, — что после общения с пограничниками отца Мирьям в этот район никаким калачом не заманишь.

Отношения Мирьям с парнями и взрослыми мужчинами оставались для нас загадкой. Очкарик говорил, что ведет она себя как всякий нормальный ребенок, травмированный разводом, — неброско, индифферентно, в меру пессимистично. Однако многие видели, как она грациозно усаживается на мотоцикл, который подкатывает к ее подъезду аккурат в ту минуту, когда она выходит из дома. И не какой-нибудь мотоцикл, а «АВО», очень даже классная машина. «АВО» — это ведь был единственный мотоцикл с четырехтактным движком во всем восточном блоке, ценность которого изрядно повышалась еще и за счет редкости, ибо уже давно, с начала шестидесятых годов, он был снят с производства. И когда Мирьям усаживалась на такой вот «АВО», всем, кто торчал на площадке, мгновенно становилось ясно, что на таких-то колесах ее увозят в совсем иную жизнь. Ни у Михи, ни у Марио, ни у Очкарика, ни у Толстого не то что мотоцикла — мопеда не было, только у Волосатика имелся складной велик. А даже если бы и был у кого-то из них мотоцикл или, на худой конец, мопед, то наверняка какая-нибудь жалкая двухтактная тарахтелка. Даже чешская 350-я «Ява», как-никак двухцилиндровая тачка, ни в какое сравнение с мощным и ровным рокотом «АВО» идти не могла. Видно, и впрямь было в этом рокоте что-то совсем уж неотразимое.

Заслышав рокот «АВО» внизу у подъезда, Мирьям выскакивала на улицу, чмокала седока в щечку, вспархивала на заднее седло — и была такова. Самого мотоциклиста никто из нас в лицо не видел, на нем всегда были здоровенные защитные очки.

— Может, это вовсе даже и не ее бойфренд, — сказал как-то Миха. — Может, он просто… — продолжил он, но так и не придумал, как еще назвать чудака, который каждый день увозил бы самую красивую девчонку на мотоцикле, позволял ей себя целовать, а бойфрендом бы ее при этом не был.

— Ага, это просто ее дядюшка, — с издевкой подхватил Марио, ясное дело, тоже влюбленный в Мирьям без памяти, но, в отличие от Михи, не склонный ее идеализировать. — Ты хочешь с ней пойти или будешь на нее молиться? — спросил он как-то у Михи, и Миха чистосердечно ответил:

— Сперва только молиться…

Ага, сперва. А потом, когда «сперва» кончится?

— А потом… Потом я готов за нее умереть, — сказал Миха. И удрученно подумал, что, конечно, же, совсем не знает, как подступиться к такой вот девушке, раз собрался сперва только на нее молиться, а потом благородно за нее умереть.

Проходили недели, месяцы, а Миха все никак не решался с Мирьям заговорить. Даже когда подкорачивалась благоприятная возможность - например, на большой перемене в школьном буфете, когда она оказывалась прямо перед ним в очереди, — он самым позорным образом тушевался и в конце концов попросту линял.

Он, правда, то и дело пытался хоть что-нибудь мы ведать про Мирьям у ее младшего братца. Но все, кто втрескался в Мирьям, — а из старшеклассников в нее были влюблены все поголовно, — обхаживали братишку Мирьям с точно такими же намерениями. Братцу Мирьям было всего десять, но цену своей информации он знал лучше некуда. И беззастенчиво эту цену взимал, в виде игрушечных автомобильных моделей. Едва только кто-нибудь подступался к нему с расспросами про Мирьям, этот шкет деловито спрашивал: «А машинка у тебя есть?» Слухи об этой его слабости мгновенно разнеслись по школе, и в считанные дни все парни из старших классов заделались заядлыми коллекционерами игрушечных автомоделей. Их западные родственнички только диву давались: с каких это пор пятнадцатилетнему, шестнадцатилетнему оболтусу в подарок на рождество надо дарить игрушечную «ламброджини» или джип «чероки»? Дело в том, что братец Мирьям отнюдь не всякую «машинку» соизволял принять. Как-то раз, когда Очкарик попытался всучить ему заурядный, к тому же ядовито-лягушачьей окраски, внедорожник, этот маленький негодяй попросту отказался давать информацию. Если уж внедорожник, то ему, видите ли, подавай «мазератти» или «монтеверди-хай», причем с настоящей мягкой подвеской.

Братец Мирьям пользовался и иными привилегиями: его никто в школе и пальцем тронуть не смел. При малейшей угрозе побоев со стороны сверстников он всегда мог рассчитывать на заступничество любого из старшеклассников, которые и сами, разумеется, его не трогали, сколько бы он ни нагличал. Словом, братишка Мирьям пользовался такой же неприкосновенностью, как и сама Мирьям.

Однажды, оказавшись совсем уж в тисках, Миха все-таки попытался привлечь внимание Мирьям к своей скромной особе.

В тиски же он угодил, когда ему «в порядке перевоспитания» поручили выступить на школьном отчетно-выборном собрании Союза свободной немецкой молодежи. Началось все с того, что его друг - приятель Марио слегка подредактировал лозунг «ПАРТИЯ — ПЕРЕДОВОЙ ОТРЯД РАБОЧЕГО КЛАССА», красовавшийся в школьном вестибюле на самом видном месте: он всего-навсего подсократил слово «передовой» ровно на одну букву. На него, однако, настучали, ябеда в таких делах почему то всегда находится. А Марио, к сожалению, уже давно состоял в самом черном из всех черных списков. «Еще одна такая выходка, и ты на очереди», — так или примерно так ему в последний раз заявили, хотя заловили всего лишь с сигаретой. Ну, а теперь, выходит, он был «на очереди» — что бы там то ни означало. Марио хотел поступать в институт, на худой конец, в техникум, чтобы на автомеханика обучиться, а тут вдруг ему во всей красе засветила карьера бетонщика, разнорабочего или, но это совсем уж в идеале, прессовщика. И тогда Миха, как настоящий друг, взял всю историю со злосчастной буквой «е» на себя; может, конечно, сыграло тут свою роль и то обстоятельство, что они тогда как раз балладу Шиллера «Порука» проходили. Однако вернее совсем другое предположить:

Просто очень уж Михе хотелось лаврами настоящего крутого попользоваться. А подтереть в нужном месте букву «е» на красном транспаранте — это был прикол круче некуда. К сожалению, ни Марио, ни Миха понятия не имели, что лозунг этот, оказывается, сочинил не кто-нибудь, а сам Ленин. Ну, и пошло-поехало, на шее провинившегося со всей беспощадностью начала затягиваться удавка непререкаемых педагогических оргвыводов: «кто оскорбляет Ленина — тот оскорбляет партию, кто оскорбляет партию — тот оскорбляет нашу ГДР, кто оскорбляет нашу ГДР — тот подрывает дело мира, с тем, кто подрывает дело мира, надо беспощадно бороться». А Миха, по всему выходило, оскорбил Ленина. И посему был приговорен директрисой, которая, впрочем, сама была приговорена к пожизненному наказанию в виде старомодного имени Эрдмуте вкупе с неуклюжей фамилией Лёффелинг, выступить на отчетно-выборном собрании в порядке дискуссии.

Надо сказать, что эти выступления были сущим наказанием, хоть и считались почему-то высокой честью. Почему-то выступать в порядке дискуссии никто не хотел ни за какие коврижки. Тут уж каждый выкручивался, как только мог. При этом еще ведь обязательно надо было прикинуться, что, вообще-то, ты с превеликой радостью, но, к сожалению, к сожалению, именно в этот раз по таким-то досадным причинам ну никак не можешь. «Я стесняюсь говорить, когда столько народу…» «Да мне никогда ничего путного в голову не приходит». «Из меня вообще никудышный оратор». «У меня совершенно нет времени на подготовку, мама болеет». «Так ведь я уже в прошлом году удостоился…» «Ой, я наверняка охрипну». Ну, а Михе на сей раз отговориться было нечем. Он проштрафился и обязан искупить прегрешение покаянием. Тема его выступления была такова: «О чем говорят нам сегодня цитаты классиков марксизма-ленинизма». А ведь Мирьям еще ни разу с Михой даже словом не перемолвилась! И он справедливо опасался, что если Мирьям впервые обратит на него внимание, когда он будет выступать с такой вот речугой, то он навсегда останется в ее глазах «долдоном» и «ходячей передовицей». Значит, ему обязательно надо еще до собрания как-то изловчиться и показать себя в выгодном свете.

Сроку у него оставалось ровно две недели, а за это время должна была состояться школьная дискотека. Ее всегда старались провести в первые недели учебного года, пока никто еще не успел нахватать пар — двоечников на дискотеку не пускали. По настоящего кайфа все равно не было, потому что заканчивалась дискотека уже в девять, а большой свет в школьном зале разрешали отключить лишь в последние полчаса, только тогда это хоть как-то становилось похоже на диско. И все равно Миха решил, что это единственная благоприятная возможность показаться Мирьям с выгодной стороны.

Разумеется, на самом-то деле возможность оказалась сугубо неблагоприятная. На дискотеку заявились все парни из старших классов, и у всех на уме было примерно то же, что и у Михи. Кто не пришел, так это сама Мирьям. Лишь когда Миха, Марио, Волосатик, Очкарик и Толстый от скуки уже чуть ли не все этикетки с лимонадных бутылок поотдирали, она появилась. Мирьям уселась рядом с подружкой, и обе тут же принялись трещать, как будто десять лет не виделись. Подружку за глаза называли «шрапнелью», чей-то злой язык сказанул однажды, что лицо у нее щербатое, как после шрапнельного залпа, так с тех пор и повелось. Миха точно знал: найти напарника, который позволит уговорить себя вместе с ним подойти к девчонкам и пригласить на танец Шрапнель, ему не удастся — бесполезняк, дохлый номер. Даже Марио — и тот не был готов на такое. Еще задолго до того, как Мирьям пришла и возле Шрапнели уселась, он, словно предчувствуя недоброе, так Михе и заявил:

— Знаю, я перед тобой в долгу. Но даже не надейся, что я вот с этой танцевать буду.

Выходит, Михе ничего не оставалось, как собраться с духом и поступить, как подобает мужчине. В паузе между танцами, пока подбирали очередную мелодию, он встал и у всех на глазах двинулся через весь зал, проделав путь, показавшийся ему бесконечным. И, едва раздались первые аккорды, небрежно бросил Мирьям:

— Станцуем?

Он изо всех сил старался напустить на себя вид непринужденный и бывалый. Однако в следующую секунду, разобрав мелодию, буквально обмер от ужаса, поняв, что опозорился раз и навсегда — это был братский социалистический шлягер самого гнусного пошиба. Слащавый, до боли знакомый чешский акцент! Топтодром в центре зала опустел в мгновение ока. Мирьям со Шрапнелью на секунду прервали свою трескотню, покосились на Миху и дружно прыснули. Свидетелями его позора были все. Миха, словно окаменев, все еще героически стоял возле них, но Мирьям со Шрапнелью уже вовсю болтали дальше, будто он пустое место. Пришлось ему через весь зал шагать обратно, и вся школа на него глазела.

Волосатик сказал:

— Вот это, я понимаю, герой.

И выразил то, что подумал каждый. Ведь Миха был первым, кто отважился пригласить Мирьям на танец.

Миха же долго еще сидел на своем стуле как убитый, покуда не заметил вокруг какое-то странное волнение. Тут и Марио его в бок ткнул, после чего он уже окончательно очнулся. И увидел, что очкарик снял и нервно протирает очки, а у Толстого просто отвисла челюсть.

— Нет, ты погляди, погляди, что делается…

Мирьям танцевала, и танцевала отнюдь не со Шрапнелью. Она танцевала с каким-то парнем парня никто не знал. Он просто зашел с улицы, с парой дружков, и пригласил Мирьям на танец. А дружки его поприглашали других девчонок, причем самых лучших. И к тому же, на медленный танец. На долгий медленный танец. На самый долгий из медляков, какие есть на свете. Кому хоть раз в жизни посчастливилось под этот музон танцевать, тот уже никогда не забудет, и для него все человечество будет делиться на тех, кто это высшее блаженство изведал, и тех, кому не довелось. И одни будут баловни судьбы, а другие — жалкие горемыки, обделенные поистине космическим переживанием.

А Мирьям с незнакомым парнем не только танцевала, она уже начала обжиматься, причем вовсю. И Миха на все это смотрел, и вся тусовка их смотрела, да что там — вся школа таращилась. Но тут внезапно вспыхнул свет, и в самом центре событий появилась директриса Эрдмуте Лёффелинг. На парне, который обжимался с Мирьям, была фирменная майка гимназии имени Дж. Ф. Кеннеди — Мирьям танцевала с западноберлинцем! Эрдмуте Лёффелинг закатила жуткий скандал. Западноберлинца немедленно выставили, Мирьям в порядке перевоспитания приговорили к выступлению на собрании, и Миха нежданно-негаданно сделался тем счастливцем, которому все люто завидуют.

В последующие дни парни девятых и десятых классов, что называется, пустились во все тяжкие с одной-единственной целью: каждый хотел проштрафиться, чтобы его тоже в порядке перевоспитания приговорили выступить на собрании. Только зря они старались: двумя козлами отпущения лимит грешников был исчерпан. Дело в том, что на отчетно-выборных собраниях неизменно присутствовали представители районного молодежного начальства, и если бы все выступающие запели вдруг одну и ту же покаянную песню про то, какие они были раньше нехорошие, но как отныне клятвенно обещают исправиться, школу, чего доброго, еще сочли бы кузницей пороков и очагом идеологического растления. И тем не менее, все оставшееся до собрания время в школе то и дело происходили «чп», виновников которых при обычных обстоятельствах приговорили бы к выступлению неминуемо. Так, на уроке физики в ответ на вопрос о трех главных правилах поведения при ядерном взрыве Волосатик бодро ответил:

— Первое: обязательно посмотреть на вспышку, потому что больше такого уже не увидишь. Второе: лечь и укрыться белой простыней. Третье: медленно, не возбуждая паники, ползти на кладбище.

Волосатику влепили «кол», но к выступлению на собрании не приговорили.

На уроке физкультуры Марио исхитрился метнуть гранату аж на четыре метра. Его обвинили в пацифизме, приказали, чтобы силенок набрался, сделать пятьдесят отжимов лежа, причем десять из них с хлопком. Но чести быть приговоренным к выступлению на собрании и он не сподобился. Толстый, тот и вовсе дал себя застукать у школьного флагштока при попытке опустить флаг. Это вообще граничило чуть ли не с терроризмом, но Толстого приговорили всего лишь быть знаменосцем на демонстрации 7 октября: он должен был нести огромное знамя, гордо именуемое «стягом», и вот это наказание и вправду оказалось нешуточным, ибо 7 октября весь день, как из ведра, лил дождь. Остальные-то приходили, показывались ненадолго и втихаря смывались, а Толстый со своим стягом смыться никак не мог. К тому же, под дождем стяг, и так тяжелый, намок и стал совсем уж свинцовым. Он настолько отяжелел, что развеваться был не в состоянии, и нести его приходилось не вертикально, а только в наклонном положении. По законам рычага положение это требовало от знаменосца неимоверных усилий. В итоге Толстый и вправду изрядно укантовался, пока нес набрякший стяг на весу перед собой так, чтобы с трибун можно было разглядеть эмблему.

И все равно Миха остался единственным, кого приговорили выступать на собрании. Кроме Мирьям, разумеется.

Встретились они в полной темноте в каморке за сценой главного школьного зала. Мирьям, как всегда, опоздала, собрание уже шло полным ходом. Главная активистка давно бубнила свой нескончаемый отчетный доклад, так и кишевший процентными показателями. Почти все показатели, так ли, иначе ли, были за сто процентов, и только очень немногие чуть-чуть до ста недотягивали. Активистка обожала все переводить в проценты: оценки по русскому языку, заявления допризывников о трех-, десяти - и двадцатипятилетнем сроке их будущей военной службы, добровольные взносы в фонд мира, членство в Союзе свободной немецкой молодежи, Обществе германо-советской дружбы, Немецком союзе физкультурников, в Обществе добровольного содействия армии, участие в школьных экскурсиях, субботниках и слетах юных техников, количество посещений библиотеки и книговыдачу… Когда она принялась излагать процентные показатели ежедневной раздачи молока учащимся («семнадцать и семь десятых процента учащихся девятых классов пьют цельное молоко с процентной жирностью два и восемь, по сравнению с прошлым годом прирост составил два и две десятых процента»), в зале обнаружились первые спящие. Единственным человеком, которого от всей этой тягомотины не клонило в сон, был Миха, да и то потому, что он сидел за сценой и сгорал от нетерпения.

Потом, наконец, хихикая и без синей форменной блузки, пришла Мирьям и с порога прошептала:

— Ай-яй-яй, как же я опоздала, нехорошо, нехорошо! Я хоть куда надо пришла?

Миха был настолько потрясен, что чуть было не сказал ей: мол, куда не надо она вообще прийти не может, но от волнения почти потерял дар речи и только прошипел:

— Да-да, все правильно.

Они были вдвоем, в тесноте и в темноте. Еще ни разу он не был настолько к ней близко. Мирьям вскинула на Миху глаза, потом повернулась к нему спиной и мигом стянула с себя футболку. Под футболкой на ней ничего не было.

— Чур, не подсматривать! — шепнула она, хихикнув, а у Михи даже дыхание перехватило, настолько он обалдел.

Мирьям тем временем извлекла из полиэтиленового пакета синюю блузку Союза свободной немецкой молодежи и быстренько ее на себя набросила. И, даже не успев толком застегнуться, уже снова к Михе повернулась. Тот все еще сидел ни жив, ни мертв.

— Ну? — прошептала Мирьям. — Ты-то чем отличился?

— Что-что? — переспросил Миха, который от волнения плохо слышал, а соображал и того хуже.

— Ну, я имею в виду, тебя ведь тоже приговорили?

— Ах вон что, ну конечно! — обрадовался Миха, тут же перестав шептать и заговорив почти в полный голос, так что каждый, кто в зале еще не совсем заснул, при желании вполне мог его расслышать. — Я на самого Ленина посягнул, а вдобавок еще и на партию, и на рабочий класс. Представляешь, что тут началось?

Но чем больше пыжился Миха показать себя с самой выгодной стороны, тем заметнее Мирьям скучнела.

— Они так-у-ую разборку мне устроили, меня уже почти…

— А на западе целуются совсем по-другому, — проговорила вдруг Мирьям таким мечтательным голосом, что Миха только сглотнул и разом умолк. — Прямо так и разбирает кому-нибудь продемонстрировать, — шепнула она и снова захихикала. А потом вдруг перестала хихикать — словно ее идея осенила. И Миха сразу догадался, какая именно это идея. А в каморке за сценой теснотища, отступить некуда. В темноте он вдруг ясно и совсем близко различил ее полные, влажно поблескивающие губы. Она придвигалась к нему очень медленно, он чувствовал, как под синей форменной блузкой вздымаются и опадают тугие полушария ее грудей, как застилает все вокруг благоуханный дурман. И закрыл глаза, успев только подумать: «Все равно никто не поверит…»

Но именно в эту секунду активистка завершили спою речь, и на трибуну вызвали Мирьям. И хотя в комнатушке за сценой было темно, однако не настолько, чтобы разочарование в глазах Михи можно было не заметить.

— Ничего, продемонстрирую как-нибудь в другой раз, — сказала Мирьям, хихикнув напоследок, после чего вышла на трибуну и бодро произнесла речь о том, что парни, которые на три года уходят в армию, кажутся ей особенно мужественными, и лично она, конечно же, такому мужчине готова все три года хранить верность. Эрдмуте Лёффелинг удовлетворенно кивала. И только один Миха из-за сцены видел, как Мирьям, произнося всю эту дребедень, держит за спиной скрещенные пальчики.

Сам же Миха, почти сподобившийся поцелуя, пребывал от этого «почти» в таком обалдении, что после первых же фраз начал отклоняться от заготовленного текста своей речи.

— Дорогие товарищи, друзья! Я хотел бы сказать о том, насколько важно в наши дни знать произведения основоположников единственного в мире подлинно научного мировоззрения. Все их помыслы были пронизаны великой, поистине бессмертной любовью. — И, едва Миха произнес это слово, взор его блаженно просиял, и он, позабыв обо всем на свете, зашелся вдохновенной тирадой: — Любовью, которая наделяла их силой и непобедимостью и окрыляла, как бабочек, помогая вылупиться из кокона, в котором все они тоскливо прозябали, и в свободном, счастливом парении витать над нашим прекрасным миром, над солнечными лугами, полными самых дивных душистых цветов и самых пленительных красок…

Тревожно оглянувшись по сторонам, Толстый тихо спросил:

— Мужики, ему в еду ничего не подмешали, а?

На что Марио только шепнул:

— Если подмешали, я бы тоже не отказался попробовать.

Воодушевление Михи имело следствием то, что, закрывая вечер, Эрдмуте Лёффелинг в своей коротенькой заключительной речи даже задалась вопросом: «Может ли революционер быть страстным?», чтобы тут же дать на него твердый ответ: «Да, революционер может быть страстным!»

И не удержи Марио Миху силой, тот непременно бы вскочил и с сияющим взором выкрикнул бы на весь зал: «Да! Да! Так давайте же и мы жить более страстно!»

После собрания Миха подошел к Мирьям и сказал ей так, чтобы никто не услышал:

— А я видел, как ты во время своей речи пальчики скрестила.

— Да? — только и спросила Мирьям. — Значит, это наш с тобой секрет.

И, оставив Миху стоять столбом, упорхнула к выходу.

Тут Михе почудилось, что он слышит знакомый сытый рокот «АВО». Он кинулся на улицу, но успел увидеть лишь спину Мирьям на заднем сиденье умчавшегося мотоцикла. Однако в тот вечер уже ничто не могло поломать ему кайф, даже очередная проверка документов, которую учинил ему участковый.

«Она обещала мне поцелуй, она обещала мне поцелуй!» — ликующе повторял он про себя всю дорогу. И только возле дома, зная, что мать наверняка смотрит на него из кухонного окна, постарался взять себя в руки.