Любимым местом их прогулки был также большой тенистый сквер, разбитый вокруг церкви с высокой белой колокольней. Посещать этот сад Ткаченко любил ещё больше, нежели бульвар.

Широкие и глухие дорожки сквера были разбиты причудливым узором, часто пересекаясь одна с другою, или излучиваясь змеёю, или неожиданно превращаясь в полукруг. По сторонам дорожек растут громадные берёзы, вязы и клёны. Крепкие частые сучья деревьев переплетаются над головою, густая зелень листвы прячет от глаз голубое небо. В солнечные дни на дорожки падают блестящие и яркие просветы; в скучные часы хмурого дня под навесом деревьев полумрак.

Подкатив коляску с барином к громадным чугунным воротам сквера, Ткаченко останавливается. Тихон Александрович снимает с головы форменную офицерскую фуражку с красным околышем и начинает креститься, повернув лицо направо, к церкви; Ткаченко также крестится.

Денщику было вменено в обязанность возить барина в саду быстрее, потому что Тихону Александровичу нравилась быстрая езда; морщины на его лице разглаживались, когда мимо мелькали деревья, люди, и когда от быстрой езды захватывало дух. Ткаченко, напротив, не любил быстрой езды, потому что скоро нагревался, потел и уставал, запыхавшись. На встречу на дорожках сквера часто попадались прохожие, и те из них, которые не в первый раз встречали «военного барина» в колясочке и здорового солдата, — те как-то не обращали внимания на капитана, напротив, новички, видя в этой прогулке что-то необычное, останавливались и с соболезнованием на лице рассматривали больного, что капитану страшно не нравилось. Миновав такого нескромно любопытствующего, он про себя ворчал:

— Что глаза-то выпучили? Экая невидаль! Дур-раки!

Однажды как-то он даже вслух выругал одну бабу, которая несла на плече какую-то громадную бутыль с тёмной жидкостью и, увидя человека-калеку, остановилась, опустила на землю свою ношу и с тревожным выражением в глазах и даже с печалью на лице повернулась к барину.

— Ну, что смотришь-то? Что тебе надо? Дура!.. — не выдержал и выругался капитан.

Баба с изумлением посмотрела на барина и поспешила уйти.

— Стой тут! — командует Тихон Александрович. — Дай газету!

Денщик достаёт из-за спины барина газету. Старик принимается читать.

Раз как-то в сквере разыгралась пренеприятная история. Это было на последних днях Пасхи. После полудня солнце высоко стояло в небе, чистом и прозрачном, голубом и глубоком. В кустах чирикали птички. На высокой колокольне храма заливались колокола.

Ткаченко катил колясочку по крайней аллее, отделённой от улицы высокой чугунной решёткой, за которой были проложены рельсы конки. Вдали на аллее показалась какая-то «парочка», как голубки воркующая на солнечном припёке. Когда парочка придвинулась ближе, Ткаченко рассмотрел высокого и стройного солдата, в лакированных сапогах и в новом мундире, поверх которого была наброшена на плечи солдатская форменная шинель. Солдат шёл под руку с темноволосой смазливой девушкой, в светлой шляпке на высокой причёске и в коротком тёмно-синем жакете, облегавшем её тонкую стройную талию. Опираясь на руку кавалера, девушка засматривала в его красивые тёмные глаза и улыбалась ясной и счастливой улыбкой; кавалер тихо говорил что-то, по-видимому, нежное, и влюблённые не замечали, что делается вокруг.

— Стой! Солдат! Стой!.. — вдруг крикнул капитан.

Ткаченко, думая, что окрик относится к нему, разом остановился.

— Поди сюда!.. Эй ты!.. — продолжал капитан, съедая злобными глазами солдата с барышней.

Солдат немного смутился, выпустил руку девушки, передал ей зонтик, которым до того беспечно помахивал в воздухе и, делая под козырёк, подошёл к барину.

— Ты что же это офицеру честь не отдаёшь?

— Виноват, ваше высокоблагородие…

— Кто ты такой?

— Старший писарь главного штаба, ваше высокоблагородие.

— Что ж, что писарь! Тебе и честь не надо отдавать?

— Никак нет!

— Надел лакированные-то сапоги… франт! П-шёл!..

Писарь повернулся налево кругом и поспешил к своей даме. Во время этой сцены девушка стояла смущённая; с опечаленным лицом встретила она своего кавалера и что-то проговорила ему.

Ткаченко язвительно улыбнулся в сторону писаря: ему понравилось, что барин пробрал «франта», хотя в то же время он подумал: «Вот-то собака!»

После всяких неприятных сцен и встреч Тихон Александрович обыкновенно углублялся в чтение. В этот раз он также спросил у Ткаченко газету.

— Подвези вон к той лавочке, где солнышко светит, — скомандовал он, указывая вперёд на скамью, залитую лучами солнца.

Поставив коляску так, чтобы тень от головы барина падала на газету, Ткаченко немного отошёл в сторону и уселся на конце скамьи. В саду Тихон Александрович становился как будто добрее и позволял денщику сидеть в своём присутствии, чем тот, разумеется, с радостью пользовался. Он любил сидеть в саду, хотя и вблизи барина: здесь дышалось привольней и чувствовалось свободней. Пока барин, углубившийся в газету, забывал о его существовании, он предавался своим думам, или рассматривал прохожих, или подолгу сидел с приподнятым лицом и смотрел в небо. Если по небу тянулись облака — он следил за их движением, если оно было ясно и безоблачно, думал: как далеко оно!.. Иногда он опустит усталую голову и, мельком скользнув взглядом по барину, повернёт глаза в ту сторону, — где — по его предположению — должна быть далёкая родная Украина.

Года два тому назад, шагая с котомкой за плечами в толпе молодых солдат, он был поглощён новыми чувствами и представлениями. Когда шли до манежа, где разбивают по полкам вновь прибывших рекрутов, — играла музыка, широкая улица, залитая электричеством, громыхала экипажами, в воздухе стоял гул, окрики извозчиков, звонки конок… На душе у него было весело, глаза дивились невиданной роскоши улицы — и в эти минуты как-то забылась родина. Но прошло время — и злая тоска, в первый же вечер, в новой обстановке казарм, охватила душу. А потом опять ударит по нервам шумная жизнь столицы, прорвётся сладкая минутка забвения — и снова тихое раздумье, воспоминания и прежняя тягучая тоска. Казарменная жизнь, постоянная работа, уход за лошадью, гимнастика, ученье, занятия с «дядькой», эти четыре месяца после приезда в столицу — целая вечность! Это время, казалось, отделило Ткаченко от родины, вывернуло его душу, поработило его и без того слабый ум, сделав его робким и послушным и словно запутав его какими-то невидимыми нитями… Прежним осталась только одна тоска по родине. Часто-часто тревожат память солдатика воспоминания родины, сидит ли он в своей конурке и ждёт призывного звонка барина, катит ли коляску по бульвару, стоит ли в его комнате у порога, сидит ли в саду и смотрит на небо… Иногда душу Ткаченко охватывает какая-то непримиримая ненависть к этому больному человеку, и он тогда считает его самым главным злом, создавшим ему скучную и однообразную жизнь… И тогда Ткаченко искренно и глубоко желает этому человеку смерти. Ноги его умерли, пусть же умрут и эти трясущиеся, беспомощные руки, пусть поникнет эта седая лысая голова, сомкнутся сердитые глаза и замрёт в груди злое «косматое» сердце!..

— Ткаченко! Поверни коляску — солнце мешает!.. — оторвёт Ткаченко от размышления окрик барина, и он, мгновенно спугнув свои греховные думы, бросится исполнять приказания, потом отойдёт и снова сядет на прежнее место.

Думы его примут другое направление. Осмотрится он по сторонам и рад: душу не тревожат воспоминания о родине, и злоба на барина улеглась. Светит яркое тёплое солнышко; в небе ясно-ясно… в саду тихо-тихо…