Тридцать лет на Старой площади

Брутенц Карен Нерсесович

Часть III

ТРЕТИЙ ПОДЪЕЗД

 

 

В 3-м подъезде здания на Старой площади располагался, наряду с другими отделами, Международный отдел ЦК. Я пришел туда в мае 1961-го и, как оказалось, более, чем на четверть века. Поэтому, прежде чем говорить о себе в отделе, мне хотелось бы рассказать о нем самом. При этом волей-неволей придется, за что сразу прошу извинения, нарушать хронологию, забегая кое в чем вперед, с тем чтобы в следующей главе вернуться назад, к себе — новоиспеченному референту Международного отдела. Итак…

 

1. О международном отделе ЦК

Надо сказать, сложилось весьма преувеличенное представление о роли отдела в формировании и проведении советской внешней политики. Возможно, определенную мистифицирующую роль играет само название «Международный», и в особенности буковки «ЦК», которые как бы транслируют на отдел представление о его всевластии.

Так или иначе, но Международный отдел привлекал к себе большое внимание за рубежом, главным образом на Западе. Это, очевидно, вызывалось и государственно-разведывательными, и академическими интересами. Назову лишь несколько работ: Л. Шапиро «Международный отдел ЦК КПСС: ключ к советской политике»; Д. Ф. Хоу «Формирование и реализация советской политики в отношении зарубежных коммунистов»; Р. В. Китринос (эксперт правительства США) «Международный отдел ЦК. КПСС»; Ян. С. Адамс «Растущий активизм советской политики в «третьем мире»: роль Международного отдела ЦК КПСС». Журнал «Проблемы коммунизма» — орган известного Гуверовского института войны, мира и революции — посвятил отделу целый номер (сентябрь — октябрь 1984 г.). В нем была описана почти вся структура отдела, все его сектора и работавшие там люди, приведены биографии руководителей отдела. А Международный отдел ЦК КПСС «при Добрынине» стал даже темой специальной конференции, которая состоялась 18–19 октября 1988 г. в Государственном департаменте и была организована его бюро разведки и исследований вместе с ЦРУ. Кстати, одно из ее заседаний, на котором с докладом выступил сотрудник «Рэнд корпорейшн» Скотт Брукнер, было посвящено моим работам и роли в отделе.

В подобных трудах можно найти немало достоверных фактов и технических подробностей, хотя недостаток информации авторы нередко восполняли догадками, а иногда и измышлениями. Главное же, никому из них не удалось правильно определить роль Международного отдела, что, впрочем, вполне объяснимо: и в реальности эта роль была недостаточно определенной, менялась.

В «Проблемах коммунизма», к примеру, говорилось: «По крайней мере в теории Международный отдел, как кажется, играет более важную роль в процессе формулирования внешней политики, чем Министерство иностранных дел, в особенности это касается политики в отношении «третьего мира». Уже хотя бы потому, что руководители Международного отдела, такие как Загладин, Брутенц и Ульяновский, имеют устойчивую репутацию экспертов в соответствующих областях. Другая причина состоит в том, что Международный отдел действует как фильтр, через который информация о развивающемся мире и капиталистических странах направляется советским руководителям: рекомендации, которые базируются на материалах Министерства иностранных дел, советских разведывательных служб и Министерства обороны, перерабатываются отделом и посылаются помощникам Генерального секретаря, используются при подготовке повестки дня для Секретариата (и Политбюро)».

Утверждалось также, что «информационным департаментом КГБ делается лишь минимальная аналитическая работа. Задача анализирования и представления гладких информационных докладов, как кажется, остается за Международным отделом». Мало того, отделу приписывали и «вовлеченность в направлении тайных операций КГБ по экономической дестабилизации». Загладин, оказывается, «играет, возможно, роль человека, который нацеливает советские разведывательные службы на источники, потенциально готовые сотрудничать и предоставлении научной и технической информации…» Все это, однако, очень далеко от реальности, и ритуальное «кажется» тут авторов не спасает.

Более уравновешенная и близкая к истине картина рисовалась в материалах упомянутой конференции: «Международный отдел часто характеризуется как главный конкурирующий с Министерством иностранных дел центр экспертизы и влияния. Это действительно нередко так, причем Международный отдел функционирует как некое «министерство иностранных дел» партии. Но баланс влияния между этими двумя структурами никогда не был зафиксирован или стабилен и варьировался время от времени так же, как взаимоотношения отдела с другими советскими структурами, имеющими дело с внешней политикой. Этот флюктуирующий характер большей частью является причиной того, что роль и значение Международного отдела переоцениваются или недооцениваются».

Но и здесь существенные преувеличения и неточности. Заявлялось, например, что «Международный отдел — самый важный из грех отделов ЦК, которые занимаются международными делами»; что он чуть ли не головная структура по отбору и обработке информации по всем вопросам внешней политики, «которые шли на окончательное решение в Секретариат и Политбюро»; что работавший непосредственно под руководством Секретариата ЦК Международный отдел служил «инструментом контроля партии» в сфере внешней политики.

Другой типичный образчик переоценки роли отдела — статья весьма известного журналиста Мишеля Татю (а впоследствие французского посла в Тунисе), которая была 4 июля 1985 г. опубликована в газете «Монд»: «…Международный отдел в последние годы утвердился как соперник МИД, используя пробелы в его работе, чтобы заполнить бреши и вести такие дела, которыми ранее не занимался. Непомерно разросшийся в начале 70-х годов, он выступил с претензиями на то, чтобы заниматься не только отношениями с зарубежными компартиями, как это было у его истоков, но и обстановкой в каждой стране в целом, контактировать со всеми политическими силами… Будущее покажет, произойдет ли — и какое — перераспределение ролей между этими учреждениями».

Между тем главной функцией Международного отдела всегда было поддержание и развитие связей с зарубежными коммунистическими и рабочими партиями. По мере отхода КПСС от жестко-догматической позиции круг ее собеседников и партнеров расширялся, и отдел стал устанавливать контакты с националистическими и революционно-демократическими партиями «третьего мира», социал-демократами, различными общественными движениями. Речь шла отнюдь не об их «революционизировании», а о мобилизации иностранной поддержки нашей внешней политики, фактически о ее лоббировании за рубежом. Имея в виду координацию действий в этом направлении, отдел курировал международные связи общественных организаций, которые, впрочем, сохраняли определенную самостоятельность, резко возросшую в «горбачевские годы», использовал возможности ТАСС, специально созданного для работы с зарубежной аудиторией агентства печати «Новости», радио, газет и журналов. Идеологический, пропагандистский аспект в деятельности отдела определялся идеологическим характером международного коммунистического движения.

В свое время Международный отдел фактически возник как преемник Коминтерна, унаследовав от него и функцию патронирования коммунистического движения, и связанные с этим проблемы и противоречия, которые серьезно сказывались на самом движении. По сталинской схеме Коминтерн должен был служить целям советской внешней политики. Именно на этой почве у Сталина возникали конфликты с тогдашним коминтерновским руководством, с Димитровым. О роспуске Коминтерна, который все больше мешал внешнеполитическим маневрам Сталина, он говорил уже до войны. И только начало гитлеровского блицкрига несколько оттянуло его.

Как-то на совещании руководства отдела Пономарева спросили: «Что мы хотим от компартий? Чтобы они пропагандировали линию КПСС или стали силой у себя в странах?» Борис Николаевич от ответа уклонился. Вопрос, однако, был по существу фундаментальным, ибо две эти задачи нередко вступали друг с другом в противоречие.

Практически же наше руководство, очень прагматичное, продолжало идти по уже проторенному пути. Оно исходило прежде всего из того, что зарубежные коммунисты, руководствуясь своими интересами или безусловной солидарностью с Советским Союзом, должны «работать» на нашу внешнюю политику. Действительно, в некоторых случаях, когда вместе или параллельно с нами действовали, скажем, итальянские или французские коммунисты, которые пользовались заметным влиянием у себя в странах, это было серьезным подспорьем. В других случаях компартии в состоянии были оказывать лишь скромную, пропагандистскую поддержку. И когда Советский Союз выступал с очередной внешнеполитической инициативой или, тем более, предпринимал такие акции, как чехословацкая, афганская, все усилия отдела направлялись на то, чтобы обеспечить, а иногда и вырвать у компартий заявления о поддержке.

Думается, не менее существенным моментом для верхов была эксплуатация во внутриполитических целях обаяния и престижа международного коммунистического движения. Как правило, безудержное восхваление зарубежными друзьями реальных и мнимых достижений СССР служило своего рода легитимизацией для нашего руководства, создавая впечатление авторитетной поддержки за рубежом «советской модели» социализма и советского курса. Поэтому основным критерием подхода к комдвижению и было отношение к Советскому Союзу.

Между тем не одна компартия пострадала — и достаточно серьезно — из-за того, что подчиняла свою деятельность внешнеполитическим интересам Советского Союза. Если большинство партий поддерживали наши внешнеполитические акции (от усмирения Будапешта и Праги до Афганистана), то это диктовалось как логикой холодной войны, так и равнением на советскую политику. Если, скажем, Перуанская компартия не заняла принципиальную позицию в отношении военной хунты, если иракские коммунисты первоначально сотрудничали с Саддамом Хусейном, то, конечно, прежде всего потому, что не сумели правильно оценить обстановку. Но немалую роль сыграло и наше влияние. И все это предвещало будущие конфликты, которые начались, как только партии стали проявлять самостоятельность.

В обязанности отдела входило анализировать происходящие в коммунистическом движении процессы и предлагать меры по его поддержке, следить за тем, чтобы оно развивалось в русле солидарности с КПСС, настраивать лидеров партий на отвечающие нашему курсу позиции. Весомое место занимала и функция, которую в ка- кой-то мере можно назвать ритуальной: реализация межпартийных связей, прием приезжавших в Советский Союз делегаций братских партий и т. п.

Я пришел в Международный отдел, когда коммунистическое движение уже перевалило через пик своего влияния и вступало в полосу упадка. Задачу патронирования движения приходилось решать в условиях нарастающих в нем трудностей и раздоров.

Во-первых, хотя в коммунистическом движении все еще участвовали миллионы людей, бескорыстно веривших в провозглашенные идеалы и приносивших на их алтарь серьезные личные жертвы, а иногда и жизнь, хотя в нем было немало мужественных и ярких лидеров «без страха и упрека», идеологическая основа движения уже подверглась заметной эрозии и лишилась солидной доли своей привлекательности, а возникшие идеологические ножницы становились все шире. Достаточно, например, сравнить наши позиции («мы — самая передовая сила в мире», «авангард и главный оплот борьбы за мир и демократию, коммунизм, против империализма») и установки Союза коммунистов Югославии или грамшианскую платформу Итальянской компартии. Специфические подходы к революции, к возможности и целесообразности вооруженного пути, партизанской борьбы, к экономическим проблемам были у кубинцев. А что же говорить о Китайской компартии! Уместно также задаться вопросом, насколько официальная идеология оставалась подлинным нервом деятельности той или иной партии, а не была заклинанием, удостоверяющим принадлежность к определенной политической силе.

Во-вторых, хотя сохранялись более или менее общие программные установки, растущее разнообразие условий требовало от каждой партии серьезного приспособления к конкретной обстановке.

В-третьих, хотя существовали определенные организационные связи и элементы взаимопомощи между коммунистическими партиями, своеобразный процесс эрозии происходил и тут.

Наконец, в-четвертых, хотя интернационализм еще оставался неким конституирующим движение фактором, стал уже блекнуть и он, отступая перед набирающими силу национал-коммунистическими настроениями. Нередко интернациональные чувства были скорее свойственны рядовым партийцам и активистам среднего ранга, чем лидерам. Собственно, так происходит едва ли не во всех политических партиях: идеологические привязанности и пристрастия часто бывают сильнее и органичнее не у руководителей, а у партийной массы. Раньше, например, трудно было бы представить, что, по соображениям национального характера, глава одной партии откажется сесгь за один стол с руководителем другой. Между тем именно так поступал, несмотря на все увещевания, Генеральный секретарь ЦК Сирийской компартии X. Багдаш в отношении Генерального секретаря Компартии Израиля М. Вильнера — и все с этим мирились. Чем бы ни было вызвано такое поведение — собственным неприятием соседства с евреем или политическим маневрированием с учетом ситуации в собственной стране — оно достаточно симптоматично.

Компартии «третьего мира» оказались не в состоянии оградить себя от растущего влияния национального момента, от националистической эйфории в эпоху освобождения от колониализма. Да и в развитых странах не все партии смогли устоять перед соблазном натянуть на себя националистическую тогу, стремясь таким образом компенсировать слабеющее притяжение собственной идеологии. Антиинтернационалистический и националистический вирус вносили в движение и партии социалистических стран, которые практически утвердились на национал-коммунистических позициях.

Немаловажную роль сыграло также то, что интернационализм толковался нами как прежде всего равнение на Советский Союз, как поддержка любых наших действий. Интернационализмом нередко прикрывалось и вмешательство СССР в дела социалистических стран и братских партий, навязывание им своих решений и позиций. Под флагом интернационализма Москва добивалась устранения неугодных руководителей.

В целом 60—80-е годы были периодом, когда в движении заметно усилилось значение национального фактора, и проблема равноправия «братских партий» трансформировалась, можно сказать, выродилась в проблему их независимости и суверенитета.

Трудности движения были связаны также с тем, что, казалось бы, составляло его преимущество: его основной силой стали, по сути дела, партии, завоевавшие власть. На социалистические страны приходилось девять десятых коммунистов мира. А более половины остальных десяти процентов составляли члены итальянской партии. Иначе говоря, в своем большинстве партии были небольшими, а иногда просто карликовыми, или, как я их порой называл в беседах с коллегами, «партиями одного кабриолета».

И это неравновесие имело серьезные последствия. Фактически произошло колоссальное смещение центра тяжести всей структуры движения в сторону Советского Союза и Китая за счет более развитой части мира — вразрез с первоначальными предположениями марксизма. К тому же отношения между самими правящими партиями неуклонно усложнялись, все больше приобретая дипломатический оттенок, что создавало для других компартий дополнительное натяжение.

Сложности возникли и из-за разнородности движения. В одном списке были реальные, большие партии, ставшие общенациональной силой (итальянская, французская, финская, индийская, в разные периоды — греческая, португальская, японская), партии, которые, несмотря, на свое скромное положение, располагали заметным влиянием в своих странах (например, бельгийская в 60-е гг.), и партии, фактически представлявшие собой пропагандистские группы.

Под общей крышей движения соседствовали партии, действующие в странах, условия в которых становились все более несхожими: развитых, развивающихся и вовсе отсталых. Условия деятельности партий на Западе, где началась научно-техническая и вторая промышленная революция, стали на порядок отличаться от ситуации в некоторых других регионах мира. Это затрудняло взаимопонимание между коммунистами различных стран и стало фактором ослабления спайки движения, его интернациональной солидарности.

Самой глубокой, «подводной», и самой основательной причиной (которую не осмеливались признать или назвать) стагнации или даже кризиса в коммунистическом движении служило то, что все более эфемерной, все менее реалистической становилась его исходная цель — мировая социалистическая революция. И все более сомнительной и все менее правдоподобной — перспектива прихода компартий к власти в результате собственных усилий, а не вмешательства социалистических государств. Все труднее было сохранять даже видимость единства в движении, где представлены правящие партии, руководствовавшиеся прежде всего государственными интересами и соображениями, партии развитых капиталистических стран, которые оставили позади себя этап зрелости для революционных сдвигов, и партии развивающихся стран, которые не созрели для социалистической трансформации.

Компартии, напомню, возникли на волне революционных выступлений 1917–1923 годов как партии пролетарской революции. После того как революция победила в России и потерпела поражение на Западе, рабочее движение в странах развитого капитализма все более приобретало не те формы, на которые первоначально ориентировались компартии. И все более явным становилось, что развитие идет не по тем схемам, которые были созданы и считались единственно правильными.

Сопротивление рабочего класса капиталистической эксплуатации, благодаря его возросшей организованности и существованию социалистической системы, доказало свою эффективность, принесло весомые плоды. В результате крепло стремление к решению социальных проблем посредством реформ. Но тут в более выгодном положении оказывались не коммунистические, а социал-реформистские партии.

Трудности порождались и изменением социального состава населения, прежде всего рабочего масса, за счет увеличения численности так называемых «белых воротничков». Заметно выросла роль интеллигенции, студенчества. Соответственно видоизменялся, усложнялся и состав компартий. Серьезной проблемой для них, особенно на Западе, стало программное требование диктатуры пролетариата. В обстановке, когда общество решительно ориентируется на демократические порядки, когда само слово «диктатура» вызывает ассоциации с наиболее одиозными фигурами недавнего прошлого или настоящего, сохранение этого лозунга в прежнем или далее откорректированном виде само по себе уже отпугивало.

Массовые партии сталкивались и с особыми внутренними проблемами. Все более обнаруживалось, что для них не совсем подходят те организационные формы и методы, которые годились для кадровых партий. Приходилось уже считаться, прежде всего на Западе, с разнообразием мнений, взглядов: ведь деятельность коммунистов приобретала там преимущественно открытый характер.

У малых партий на Западе эти сложности усугублялись тем, что они, имея весьма ограниченное представительство в парламентах либо вовсе не имея туда доступа, оказывались в очень невыгодном положении. Нередко люди, даже сочувствовавшие политике коммунистов, на выборах за них не голосовали, чтобы голоса «не пропадали зря». А длительное пребывание в оппозиции, в атмосфере воинственного антикоммунизма вызывало у молодых (преимущественно) членов партии разочарование и нетерпение, порождало левацкие настроения.

Ситуация некоторой изоляции могла даже порождать ложное чувство избранности, которое является изнанкой и спутником всякого сектантства. Присутствуя на съезде Компартии США в 1986 году, я вынес впечатление, что ее активисты (многие из них за свою партийную принадлежность подвергались дискриминации, поплатились карьерой) чуть ли не гордятся своим «изгойством», остракизмом, которому подвергаются и стену которого не очень-то и стремятся пробить.

В итоге компартии в развитых странах стали упускать инициативу, а социал-демократическое направление в рабочем движении добивалось относительного укрепления. Большинство этих партий поразил процесс стагнации, они стали постепенно сдавать свои позиции. Даже крупные из них (в Италии, Финляндии) начали испытывать большие трудности в борьбе за удержание и расширение своей массовой базы. Долгие годы все это как бы маскировалось приливом в движение новых сил, пусть даже не на чисто коммунистической основе. Ряд компартий в развитой части мира стали массовыми главным образом в ходе антифашистской борьбы и в связи с ней, то есть скорее на общедемократической почве. В развивающихся же странах проблема затушевывалась перипетиями борьбы против колониализма и империализма. Огромной инъекцией энтузиазма и оптимизма для коммунистического движения была победа китайской революции, укрепившая веру в его конечное торжество. Притоком «свежей крови» была и Куба, чему способствовал и личный авторитет Кастро. Но, замечу, все это тоже были победы, одержанные фактически на общедемократической основе. Более того, многие партии, особенно в слаборазвитых странах, и возникли не на собственно коммунистической, марксистско-ленинской основе, а на базе освободительных движений. Они фактически восприняли определенную политико-революционную и идеологическую форму, удобную для их организации и развития, а затем и для устройства власти. Так в конечном счете произошло с Китайской компартией. В определенной мере это относится и к движению Кастро. Оно победило как движение общедемократическое и национально-освободительное и только потом было преобразовано в коммунистическую партию: в ее рамках возможно было создать и мощную политическую силу, и мощную структуру. Кроме того, это позволяло примкнуть к союзнику, способному оказать разностороннюю и эффективную поддержку.

Это был своего рода выход коммунистического движения из собственных границ. Это было расширение за пределы самого себя. И естественно, все труднее стало говорить о единой идеологии, а в главный объединяющий фактор превращался антиимпериализм.

Наконец, думаю, немаловажное значение в затухании движения имело и само его старение. Возникшее вокруг воинственно-революционной концепции, ориентированное на взрывные методы, оно было неспособно неопределенно долгое время сохранять свой пыл и первоначальную молодую энергию. К тому же в движение проник вирус бюрократизма, порожденный его строгим структурированием и тесной связью с социалистическими государствами и их правящими партиями, пережившими процесс бюрократического перерождения.

В 60-е годы стало заметно, что у некоторых компартий уже нет ни прежнего чувства сопричастности к международному коммунистическому движению, ни заинтересованности в его солидарных действиях. Строго говоря, наиболее заинтересованными были прежде всего КПСС, как партия-отец, и малые партии, для которых принадлежность к движению была одним из способов поднять свою значимость, приобщаясь к мощному лагерю социалистических государств.

Но это «приобщение» к Советскому Союзу имело и теневую сторону, которая со временем проступала все рельефнее. Дело тут уже отнюдь не сводилось к пресловутой «руке Москвы». Дело было в том, как воспринимался облик Советского Союза. Разоблачения XX съезда, которые потрясли значительную часть коммунистов и побудили некоторые партии занять более сдержанную, даже критическую позицию в отношении социалистических стран, изменили положение и способствовали начавшимся процессам дезинтеграции. Этому же способствовало и развитие событий в СССР в послехрущевскую эру. Многие наши зарубежные коллеги имели достаточно хорошие связи в Советском Союзе и не могли не видеть застойных явлений, не сознавать их масштабов. Итальянские товарищи, приезжавшие в Москву, не раз говорили мне, что поражены тем, в какой мере здесь процветает черный рынок, проституция, вымогательство, насколько заметны и другие, быть может, мелкие, но бесспорные признаки разложения.

Постепенно стала проступать общая картина иммобилизма и неэффективности системы, ее стагнации. Член руководсгва Итальянской компартии Джанни Черветти рассказывал мне о разговоре с Берлингуэром, Генеральным секретарем Итальянской компартии, в дни их пребывания в Москве в марте 1976 года на XXV съезде КПСС. В особняке на Ленинских горах они работали над предстоящей речью Берлингуэра. Показав на потолок (мол, возможно, подслушивают), Берлингуэр предложил прогуляться. Заговорили о впечатлениях от съезда. И в ответ на замечание Черветти: «Надо менять отношения. Мне кажется, они в тупике» — Берлингуэр ответил: «Ты, наверное, прав, нам надо подумать, мы не можем продолжать такое положение». В январе 1978 года делегация итальянских коммунистов побывала в Сибири, и увиденное там побудило того же Черветти составить справку, где положение в Советском Союзе квалифицировалось как «склерозированное». Кстати, именно тогда итальянские коммунисты отказались от финансовой помощи КПСС.

Или такой эпизод все с теми же итальянцами. Их летом 1978 года принимал А. П. Кириленко, который поразил гостей, заявив: «Никакой экономической реформы не нужно. Все это болтовня. Надо работать. Я секретарь ЦК и сейчас заменяю Леонида Ильича, который в отпуске. Знаете, чем я сегодня целый день занимался? Транспортными перевозками, искал вагоны. Потому что не работают железные дороги, люди. Надо людей заставить работать. Какая тут экономическая реформа?» Выйдя из его кабинета, Кьяромонте, один из руководителей ИКП, ошеломленно протянул: «Второй секретарь правящей партии второй сверхдержавы занимается транспортом, который не работает…».

Но, пожалуй, главная внутренняя причина, по которой КПСС теряла позиции в коммунистическом движении, прежде всего на Западе, и главная ее вина заключалась в блокировании развития демократии в стране и в самой партии. Руководство КПСС оказалось неспособным перехватить и претворить в жизнь лозунг демократии — и нас опережали, от нас отмежевывались.

Сильнейшим ударом по коммунистическому движению стал конфликт с китайской партией: ее обособление и интенсивные целенаправленные попытки расколоть движение, в частности, с помощью создававшихся ими маоистских групп, чей радикализм дискредитировал коммунистов. Самые крупные партии несоциалистической Азии либо пошли за китайцами, либо изолировались от нас. В результате еще менее реалистическими становились претензии на существование международного коммунистического движения как единого целого. Китайское выступление продемонстрировало не только силу, которую уже набрал национальный (или националистический) фактор, но и то, что разногласия в комдвижении связаны с различием в положении отсталых аграрных и промышленно развитых стран.

Подлинным потрясением явилась наша чехословацкая акция. Она развела нас, притом необратимо, даже с такими партиями, как французская, с которой у КПСС всегда были самые близкие, доверительные связи. Когда Вальдек Роше, тогдашний Генеральный секретарь ФКП, занял критическую позицию, это явилось для нашего руководства весьма неприятной неожиданностью.

Убедительным свидетельством постепенного заката коммунистического движения может служить судьба международных совещаний компартий. Первое из них, приуроченное к 40-летию Октябрьской революции, состоялось в 1957 году. Уже на подступах к нему и на нем самом обнаружились известные трудности. Вместе с тем это совещание оказалось и последним, на котором были представлены все партии и которое продемонстрировало, по крайней мере внешне, общую гармонию. Совещание 1960 года уже не смогло скрыть развивающийся внутренний конфликт. Там наметилось то размежевание с китайской, индонезийской, албанской и рядом других партий, которое потом переросло в раскол.

А последнее совещание 1969 года рождалось поистине в муках, и на нем, можно сказать, многие из партий «зияли своим отсутствием». Подготовительные встречи к этому совещанию дают довольно яркую и поучительную картину состояния движения, нарастающих разногласий, которые уже разрывали его ткань. На них вопросы, естественно, ставились откровеннее и обнаженнее, чем на самом совещании, где неизбежен элемент парадности. Дискуссия на подготовительных встречах, состоявшихся 15–22 июня и 19 ноября 1968 г. в Будапеште, свидетельствует и о том, насколько изменились отношения между партиями, став более дипломатическими и менее искренними.

Одной из центральных тем стал спор относительно положения о диктатуре пролетариата. Против его включения в документ совещания выступили итальянцы, с ними солидаризировались представители британской, австралийской, испанской, чехословацкой и ряда других партий. В их поддержку высказались и те, кто предпочитал хотя бы затушевать или скорректировать этот тезис. Так, канадский представитель заявил: «Слово “диктатура” скомпрометировано, оно ассоциируется с именами Муссолини, Гитлера, Салазара, Франко… И мы заменили у себя его словами “власть рабочего класса”, “власть трудящихся”».

Советская делегация склоняется перед неизбежным, но ее позицию, согласно предварительной договоренности, озвучивает венгерский представитель Немеш: «Мы говорим, что положение о диктатуре пролетариата правильное, но поскольку ряд партий считают, что это сейчас не помогло бы, и не хотят, чтобы в международных документах оно было, мы идем навстречу». Однако в телеграмме руководству КПСС советской делегации пришлось все-таки оправдываться, ссылаясь на то, что соответствующего положения «нет в программах ряда компартий, а мы уже признали, что каждая партия сама определяет свою политику».

Затем итальянцы обратили внимание на то, что из проекта документа исчезло выдвинутое XX съездом КПСС положение о многообразии форм прихода к власти. «Этот съезд, — заметил их представитель, — был съездом одной партии, но имел огромное международное значение и на протяжении прошедших лет сыграл большую положительную роль. Между тем в нынешнем материале нет концепции национальных путей социального прогресса. Он исходит из такой концепции монолитного единства, которое превзойдено жизнью и остается в прошлом».

Другой характерный момент — явное стремление партий уйти от обсуждения концептуальных и идеологических проблем, сосредоточиться на антиимпериалистической платформе. Она является менее коммунистической, позволяет и утопить разногласия в антиимпериалистическом гневе, и расширить спектр союзников. Фактически с этим пришлось согласиться и КПСС, примиряясь с реальным положением вещей, а также исходя из собственной заинтересованности в расширении диапазона своих связей.

В этом плане сплочению присутствующих помогает солидарность с Вьетнамом, который усиленно выдвигается в центр дискуссий.

На заседании 19 ноября, на котором председательствовал Э. Берлингуэр, английский делегат в резкой форме поставил вопрос о несовместимости нашей чехословацкой «акции» с решениями XX съезда КПСС, и его поддержал ряд других партий. Нашей делегации пришлось неуклюже защищаться: «Признавая право обсуждать любые интересующие проблемы, мы считаем необходимым отметить, что тон, в котором вопрос был поставлен английским делегатом, не способствует духу сплочения. Поскольку он в своем выступлении коснулся проблем, связанных с решением съезда нашей партии, делегация КПСС считает необходимым заявить следующее: “КПСС была и остается верна решениям своих съездов”».

Наконец, была решительно отвергнута попытка делегации КПСС внести в совещание идеологическую струю, надеть на партии ленинский «корсет», а заодно подчеркнуть свое первородство. Ею было выдвинуто предложение о принятии совещанием специальной резолюции о 100-летии Ленина. Характерна в этом смысле реакция Э. Берлингуэра и Генерального секретаря ФКП Ж. Марше. «Мы, — заявил Берлингуэр, — хотели бы подчеркнуть, что собираемся полностью сотрудничать и активно действовать в недрах мирового коммунистического движения в условиях открытой дискуссии, прямого сопоставления взглядов, исходя из того, что различия в тех или иных позициях не могут и не должны служить препятствием к сотрудничеству против общего врага». Иначе говоря, Берлингуэр формулирует реальные условия сотрудничества, которые исключают идеологическое единообразие и, следовательно, возможность принятия такого рода документов. Марше выразился, пожалуй, дипломатичнее: «Как все знают, мы долго обсуждали, и не без споров, повестку дня будущего совещания и сознательно ее сузили. Мы решили, что его задача — не обсуждение и одобрение общеидеологической платформы, а объединение в борьбе против империализма. Не нужно скрывать от себя, что такая ленинская резолюция означала бы введение нового пункта в повестку дня, на что подготовительная комиссия не имеет полномочий. Более того, здесь уже говорилось, что подготовка подобной резолюции дает возможность обсудить наши расхождения. Такая ориентация, если она будет одобрена, была бы очень неосторожной. Мы рискуем помешать единым действиям… Обсуждение идеологических разногласий ныне является преждевременным. Если есть партии, которые хотели бы идеологической конфронтации, в том числе в рамках подготовки к совещанию, то мы готовы к такой конфронтации на базе марксизма-ленинизма, пролетарского интернационализма, равенства и права каждой партии полностью суверенно определять свою политику».

Стоит напомнить: когда речь шла о совещаниях 1957 и 1960 годов, вопрос, быть ли им идеологическими или нет, даже не возникал. Теперь же он ставится уже па подступах к встрече. И это, несомненно, признак и своего рода критерий масштабов разрушительной эволюции, которая происходила в комдвижении.

В 70-е годы компартии пошли по пути региональных совещаний — в Латинской Америке, Африке, Европе. В январе 1974 года в Брюсселе состоялась встреча партий Западной Европы по их собственной инициативе и на их собственной платформе. Фактически в противовес этому, не без «выворачивания рук», было созвано в июне

1976 года совещание 29 европейских компартий в Берлине. То было последнее рандеву, которого КПСС удалось добиться, да и принятый документ («За мир, безопасность, сотрудничество и социальный прогресс») носил компромиссный, а местами, с точки зрения нашей официальной идеологии, и довольно-таки ревизионистский характер. Это была пиррова победа. И отнюдь не случайно более успешными оказались попытки провести антиимпериалистический форум: он состоялся в октябре 1980 года в Берлине с участием 77 коммунистических и 39 революционно-демократических партий и национально-освободительных движений.

И все же некоторые члены нашего руководства, прежде всего Пономарев, не хотели мириться с очевидным и отказаться от планов созыва нового совещания. К тому же «наверху», очевидно, были люди, которые выговаривали Борису Николаевичу: «Что же, не можешь навести порядок?» И нам вновь и вновь поручали проанализировать возможности созыва совещания. И мы «изучали», совещались с научными работниками, писали записки, пытались нащупать для него основу… Так тянулось до 1985 года, когда, наконец, окончательно был сделан трезвый вывод: ничего из этого не получится, не стоит и стараться.

В процессе подготовки к совещанию 1969 года и к некоторым другим международным встречам мы в значительной мере опирались на венгерских коллег, если не сказать, их использовали. Многие подготовительные заседания происходили в Будапеште. Венгры нередко играли роль промежуточного и даже посреднического звена, порой озвучивали наши предложения. Кстати, это тоже служило симптомом известной утраты КПСС прежних позиций: теперь мы нередко предпочитали выступать не с открытым забралом, а действовать окольным путем.

Советские представители тесно сотрудничали с покойными 3. Комочиным, в ту пору секретарем ЦК ВСРП, и Немешем, членом Политбюро ЦК ВСРП, а также с Д. Хорном (до мая прошлого года премьер-министр Венгрии), М. Сюрешем (до недавнего времени председатель Национального собрания Венгрии), которые тогда были на скромных ролях в Международном отделе ЦК ВСРП, и многими другими. Венгры мне нравились своей разумностью и своей повадкой, стилем. Они по отношению к нам держались лояльно, но им удавалось оставаться самими собой, вести более гибкую линию и выглядеть в глазах многих если не нейтральной, то достойной доверия конструктивной силой. В советском руководстве и высшей номенклатуре к венграм, насколько могу судить, относились по-разному: кто ни на грош им не доверял и стремился обличать их ревизионизм, а кто с интересом приглядывался к их опыту.

Мне до сих пор невдомек, почему венгры, где наше вмешательство было более брутальным, чем в Чехословакии, сумели потом проводить гибкую, во многом «ревизионистскую» линию, в то время как у чехов все обстояло совсем ииаче. Сказалось ли то, что вмешательство в Венгрии произошло во времена Хрущева, когда он сам был не чужд новаций и понимал, что по-прежнему вести дело нельзя, а его преемники действовали инерционно и ничего не хотели менять, или тут сыграли свою роль особенности национального характера и личность лидера, а может, и все это, вместе взятое?

Тесно сотрудничали мы и с коллегами из ГДР. Хорошо информированные, дисциплинированные, четкие и пунктуальные, они вместе с тем придерживались жестких подходов. Гибкость им скорее была чужда, во всяком случае, они не были к ней склонны. Это, видимо, отражало общий политический климат в ГДР. Немцы сами подтрунивали над некоторой своей прямолинейностью, жесткостью и заорганизованностью, рассказывали на этот счет анекдоты. Вот один из них, относящийся к середине 80-х годов, о конце света. Бог сказал Рейгану и Горбачеву: «Я вижу, вы не можете жить мирно, поэтому будет конец света». Бог облетает землю, так сказать, инспектирует ее и наблюдает, кто и как готовится к предстоящему событию. Американцы безумствуют, русские вовсю пьют водку. А гедеэровцы стройными колоннами маршируют под транспарантами: «Встретим конец света новыми успехами в повышении производительности труда». Следовавшие официальной линии и подчеркнутолояльные немцы, вместе с тем (впрочем, как и венгры), мне кажется, внутренне относились к нам не без чувства превосходства.

Выделялись болгары, они были мне симпатичны и в политическом, и в личном плане. Во многих отношениях болгарские коллеги фактически принимали советское руководство и делали это искренне, не кривя душой, не насилуя себя. Они отнюдь не смотрели на нас снизу вверх, блюли свое достоинство и предпочитали недогматические позиции. Однако мы, особенно на уровне руководства, далеко не всегда были достаточно внимательны к болгарам. Нередко действовал близоруко-потребительский принцип: «эти» и так будут с нами.

Когда появился феномен еврокоммунизма, это, естественно, вызвало у нашего руководства крайне негативную реакцию. Он воспринимался в первую очередь под углом зрения усиления критического отношения к нашей политике и даже к нашей системе. Глубокие внутренние причины возникновения еврокоммунизма наши лидеры были склонны игнорировать. Между тем речь шла о попытке некоторых партий осмыслить изменившуюся ситуацию в своих странах и в Европе, сделать необходимые политические и теоретические выводы. Ведь уже возник разительный контраст между идеологическим арсеналом и реальными условиями деятельности этих партий — крупными экономическими, социальными и технологическими сдвигами, происшедшими к 70-м годам в мире и Европе. Они и дали главные импульсы к возникновению еврокоммунизма.

В Международном отделе это видели и стремились скорректировать нашу позицию в более разумную сторону. В своем анализе и предложениях мы старались сконцентрировать внимание руководства на главном, на факторах, обусловивших этот сдвиг, а не на сопутствующих моментах — усилении критики СССР.

Наши усилия в лучшем случае приносили лишь частичный результат. Высшее руководство в целом было не готово подойти проблеме достаточно уравновешенно. А Борис Николаевич Пономарев воспринял еврокоммунизм как прокол по своему ведомству, горел желанием, особенно первоначально, дать «решительный отпор», хотя это часто приносило обратный эффект, инициировать «правильные» выступления в самих «еврокоммунистических» партиях, «поставить на место» их лидеров. Угождая, как считал, верхам, он хотел показать, что принимает меры…

Но проблема не сводилась к этому. Пономареву была свойственна своеобразная профессиональная узость, хотя временами казалось, что он многое или даже все понимает. Считая, что несет ответственность за коммунистическое движение, Борис Николаевич толковал ее в традиционно-дирижерском духе, как некий петух, вокруг которого должна собираться стайка курочек. И не без поддержки некоторых работников отдела бурно и вполне искренне реагировал на всякие еретические отклонения от верности Советскому Союзу, охотно прибегая к испытанному методу противодействия через создание оппозиционных групп или даже параллельных партий.

Между тем такая линия была не только несовместимой с прокламируемыми формами межпартийных отношений, но и неумной, неэффективной. В отделе многие это сознавали. Вспоминаю одно и: совещаний Пономарева со своими заместителями зимой 1981 года. Ссылаясь на телеграммы из Хельсинки, один из наших коллег требовал наращивания помощи «параллельной» (просоветской) Компартии Финляндии. Уже тогда я не мог отделаться от ощущения (да и сейчас подозреваю), что эти шифровки, где красочно описывались происки империализма против этой, «хорошей», партии и ренегатская позиция другой, «плохой», писались не без участия наших товарищей. Упоминаю об этом лишь для того, чтобы заметить: на решение и таких вопросов иногда влияли даже не ведомственные, а еще более мелкие интересы. Так вот, на совещании А. Черняев, заместитель Пономарева, определенно высказался против подобной линии вообще. Хотя речь шла не о моем регионе (развивающиеся страны), я, кстати единственный, активно его поддержал. Причем, признаюсь, ссылался не на этические соображения, а на бесплодность этой политики, проводившейся уже ряд лет. Борис Николаевич промолчал, и разговор тогда кончился вничью.

Встретив определенное сопротивление в отделе, Пономарев постепенно занял более умеренную, более осторожную позицию, ориентируясь па работу с еврокоммунистическими партиями, на разъяснение наших взглядов, на увещевание и т. п. Возможно, что его непримиримость не полностью поддерживали и на более высоком уровне, там кое-кто (я имею в виду, в частности, Андропова) смотрел на ситуацию более трезво.

Меня в этом убедил эпизод, имевший месте в июне 1982 года. Пономарев тогда отправился в Софию во главе внушительной делегации, как он это любил, на конференцию, посвященную 100-летию со дня рождения Димитрова, одну из тех, что пользовались у Бориса Николаевича особым предпочтением. Называясь теоретическими или научными, они представляли собой попытки, кстати бесплодные, идеологически «выровнять» коммунистическое движение.

Перед отъездом, чуть ли не из аэропорта Внуково, Пономарев позвонил и сказал, что просил Андропова в дни своего отсутствия в случае необходимости по вопросам отдела обращаться ко мне. Видимо, «старших» замов на месте не было. На следующий день на заседании Секретариата ЦК мне пришлось выступать по двум пунктам повестки дня. Один был связан с ливанской партией и прошел гладко. С другим же, который касался оказания помощи какой-то «параллельной» группировке в Испании, получилось иначе. Готовясь к заседанию, я пришел к отрицательному мнению относительно предлагаемого шага. Тем не менее, связанный отдельской дисциплиной, на Секретариате я его отстаивал. Но внутреннее настроение, видимо, как-то сказалось на моем выступлении, и проницательный Юрий Владимирович это заметил. Во всяком случае, он предложил секретарям поручить ему дополнительно изучить вопрос. Назавтра Юрий Владимирович пригласил меня к себе и, усевшись напротив, сказал: «Теперь скажите честно, что вы думаете об этом». Я не стал еще раз кривить душой, а он завершил беседу следующими словами: «Я согласен, не надо заниматься этой ерундой».

Думаю, не случайно и то, что, став Генеральным секретарем, Андропов затребовал у Пономарева реальный анализ положения в коммунистическом движении, но тот, опытный аппаратный стратег, сумел заволынить это задание, а затем и похоронить. Не исключено, что в вопросе о подходе к новым явлениям в комдвижении мы в отделе не проявили необходимого упорства. Однако нет никакой уверенности в том, что, даже проявив его, мы сумели бы провести нужную линию через наш политический Олимп. Если многие в отделе, включая часть руководства, были уже готовы к диалогу, к адекватному ответу на вызов еврокоммунизма, то лидеры партии и страны — нет. В результате поиск, который совершался в партиях ряда развитых стран, не получил у нас поддержки. Как бы то ни было, политическая мысль итальянских коммунистов оказала серьезное влияние на ту часть советских партийцев, которые не были удушены корсетом догматических представлений и не потеряли способности размышлять о путях выхода из тоталитарного тупика. Памятная записка Тольятти, написанная в августе 1964 года, послужила для многих из нас еще одним толчком к мировоззренческой эволюции, в чем-то сравнимым с XX съездом. Глядя с сегодняшней колокольни, можно сказать, что своими новациями и критикой итальянские коммунисты, по существу, протягивали руку помощи и КПСС, побуждая ее к демократизации, но она не сумела достойно ответить на этот вызов.

Международный отдел не остался в стороне и от проблемы изменений в составе рабочего класса — о его границах. Дискуссия но этому вопросу началась на Западе в конце 50-х годов. Сейчас она может показаться схоластической, но тогда имела определенный практический смысл: речь шла об одной из важнейших догм марксизма-ленинизма.

Снова возник, казалось бы, давно решенный вопрос: что такое рабочий класс? Традиционно его сводили к рабочим физического труда, и это имело не только декларативное, но и практическое значение, определяя, в частности, отношение к интеллигенции, служащим. В 70-е годы оно приобрело даже характер известного остракизма: условия приема в КПСС были одни для рабочих (причем в их число включалась такая «сознательно-пролетарская» категория, как грузчики в продовольственных и винных магазинах) и другие, с серьезными ограничениями, для служащих и интеллигенции.

Но подобное понимание уже вступило в противоречие с реальной действительностью, особенно на Западе, где технологическое развитие изменяло состав работающих по найму, вело к росту удельного веса лиц умственного труда, специалистов. Однако это новое явление, посягавшее на привычные и принципиально важные представления, получило неодинаковую оценку. Французская компартия, например, продолжала придерживаться так называемого узкого понятия рабочего класса. Другие же западные компартии исходили из того, что он теперь включает в себя и работников умственного труда.

С некоторым опозданием эта тема возникла и в Советском Союзе, причем в ряде публикаций, исходивших из Международного отдела, проводилась точка зрения, близкая к широкой позиции. В ответ в Институте марксизма-ленинизма (ИМЛ) была развернута целая проработочная кампания, издана брошюра, где на примере иностранных авторов, но с явными намеками в адрес отечественных «ревизионистов» эта позиция подвергалась резкой критике. Директор института П. Федосеев явился к Пономареву с целым досье, содержавшим идеологический компромат на Черняева и некоторых других работников отдела. Вопрос был не простой: речь ведь шла о программных позициях КПСС. К тому же Федосееву, имевшему поддержку в других звеньях аппарата ЦК, удалось втянуть в это дело и Суслова, которому он стремился доказать, что в Международном отделе свили гнездо ревизионисты.

По сути дела, здесь сталкивались и переплетались две политические тенденции, обе вполне прагматического свойства. Тот факт, что категория людей физического труда на Западе постепенно вымывалась, служил стимулом для постановки вопроса о более широких границах рабочего класса, поскольку исключительная или даже преимущественная ориентация на людей физического труда несла в себе разрушительную перспективу для политической партии.

Но, действовала, на мой взгляд, и другая тенденция, хотя трудно сказать, была ли она вполне осознанной. Уже практически возникала проблема формирования среднего класса, который своими границами забирался и в рабочую среду, что побуждало к адекватным политическим выводам, разумеется, неприемлемым для ортодоксов. И вот реакция на этот процесс: его признание фактически маскировалось призывами констатировать расширение границ рабочего класса. В этих призывах таился зародыш постепенной легализации понятия среднего класса.

Иными словами, сама эта проблема имела более широкие рамки, и она спровоцировала дискуссию, которая выходила за первоначально обозначенные границы. По существу, это была попытка облечь пересмотр догмы в догматические одежды, осмыслить новые явления, формально не покидая пределов официальной идеологии.

Но ортодоксы, уловив это, усмотрели тут угрозу для идеологических позиций в целом, и, видимо, не без оснований: любая попытка изъять какой-либо кирпичик, пересмотреть или иначе оценить какие- то основные понятия, могла, по их мнению, привести к разрушению всего стройного идеологического здания. Таков был истинный смысл развернувшейся полемики, и, пожалуй, мы сами понимали все это тогда далеко не в полной мере.

На Международный отдел возлагались и организационные функции в сфере связей с компартиями. Это, во-первых, финансовая помощь, которая проходила через заведующего отделом и специально выделенного им работника; во-вторых, предоставление бумаги для издательской деятельности компартий, что тоже, как и подписка на их издания, было формой материальной помощи; в-третьих, предпочтительное отношение — при равных конкурентных условиях — к фирмам, где были влиятельны коммунисты; в-четвертых, подготовка кадров в Институте общественных наук и в высших учебных заведениях; в-пятых, прием функционеров и руководителей партии в СССР на отдых и лечение. Особая статья — обучение в отдельных случаях небольших групп в несколько человек правилам безопасности для охраны руководства.

Иногда, но все реже, оказывалось содействие в разработке программ и других документов партиям, которые еще не оперились. Ими эти консультации очень ценились, хотя я не мог бы поручиться, что наши оценки во всех случаях были вполне квалифицированными, достаточно учитывающими местные условия.

Наконец, КПСС, как правило, активно выступала против гонений на коммунистов и их союзников. Впрочем, справедливости ради надо добавить, что советское руководство, если речь шла о важных, с его точки зрения, внешнеполитических целях, было готово и жертвовать интересами партий. Собственно, такая традиция шла еще от Сталина, но за годы, что я работал, солидарность с компартиями на глазах отодвигалась — как и идеология — соображениями государственной политики на второй план.

Довольно часто компартиям направлялись письма от имени ЦК КПСС. В большинстве случаев они носили информационно- ориентирующий характер: о позиции Москвы по тем или иным международным проблемам, о некоторых пленумах ЦК КПСС, изредка — о крупных вопросах внутренней политики. В период разногласий, например, с Китайской компартией, письма носили полемический характер (наше поколение еще помнит «ковровые», на две-три газетные полосы, послания китайцам). Однако со временем и эта форма общения банализировалась. Письма содержали информацию по уровню не выше газетной и все чаще служили Пономареву и отделу способом продемонстрировать свою активность, отметиться.

Большей частью рутинный характер имел обмен делегациями, в том числе и поездки на съезды партий. Делегации в основном выполняли двойную функцию: пропагандистскую и информационную. К последней относилось и то, что обычно служило их официальной целью: обмен опытом. Но эта задача часто не имела реального содержания. Слишком различными были условия в социалистических, капиталистических и развивающихся странах, слишком в разной обстановке действовали, например, КПСС и Французская компартия, КПСС и Компартия Аргентины, КПСС и Компартия Индии. Да и порой особого желания не было учиться друг у друга.

Пропагандистская сторона состояла в том, что поддерживалось чувство сопричастности к международному движению, к какому- то общему делу, демонстрировалась взаимная солидарность, возникал определенный эмоциональный контакт и в результате как бы происходила дополнительная инъекция оптимизма. По сути дела, для укрепления морального духа использовались и встречи на наших предприятиях, в партийных ячейках и организациях за границей.

Что касается информационной стороны, то, если говорить о советских делегациях, имелись в виду впечатления о состоянии соответствующей партии, об отношении ее членов к КПСС и т. д. Эти наблюдения часто бывали ценными, а иногда и неожиданными. Сошлюсь на собственный опыт. В конце 70-х годов, приехав впервые в составе делегации в Италию, я после бесед в федерациях и ячейках был поражен тем, насколько мои, как и некоторых коллег, московские представления отстали от реального положения дел. Я ощутил, что подход функционеров ИКП к нам уже не является особым. К КПСС тут относятся как к любой другой партии, и эмоциональная интернационалистическая «пуповина», обычно связывавшая зарубежных коммунистов с нашей партией, тут практически уже перерезана. Новая поездка в Италию, уже в 80-е годы, беседы с руководителями провинциальных организаций и федераций подтвердили и укрепили мое впечатление. Собеседники бесстрастно говорили о КПСС, хладнокровно, без скидок на «смягчающие обстоятельства» оценивали ее политику, откровенно недоумевали, что она не уделяет внимания развитию демократии, притоку интеллектуальных сил.

Бросался в глаза динамизм ИКП, боевой настрой ее активистов, особенно на местах, неубывающее стремление держать руку на пульсе событий, обращение к необычным формам работы. Мэр Болоньи, коммунист, например, рассказал о футбольном матче, который был проведен… в местной тюрьме. С заключенными играли работники муниципалитета и в их числе сам мэр.

Уже тогда итальянские товарищи говорили, что коррупция в политической жизни Италии вызывает тревогу и служит одной из причин растущей апатии молодежи, роста неприязни к политикам левого толка. Секретарь областной федерации Ливорно в доказательство рассказал популярный анекдот: социалист встречается со своим знакомым и спрашивает: «Как дела?». Тот отвечает: «У меня дифтерит». Социалист тут же: «А мне?» Оговорюсь: из моих слов отнюдь не следует, что итальянцы-коммунисты плохо относились к КПСС и тем более к нашей стране. Напротив, особенно функционеры, бывавшие в Советском Союзе, были к нему привязаны. Кроме политических причин, тут, думается, сказывались и какие-то сближающие с нами черты национального характера: теплота и доброжелательность, открытость и естественность, приветливость (без дежурных фотоулыбок) и общительность, гостеприимство и готовность к дружеским отношениям, чувство юмора и жизнерадостность. Мне вообще кажется, что из всех западноевропейских коммунистов итальянцы, прежде всего руководствуясь, конечно, политическими интересами, но также исходя и из своих симпатий к Советскому Союзу, наиболее честно и прямо относились к нам. Критика тоже была частью этого отношения. Подобное впечатление я вынес из довольно длительного и интенсивного общения с итальянскими товарищами. Я присутствовал на беседах с Берлингуэром, встречался с двумя другими генеральными секретарями ЦК — А. Натта и Аг Окетто, с такими масштабными деятелями, как Джан Карло Пайетта и Дж. Нанолитано (недавний председатель парламента и нынешний министр внутренних дел Италии), с вдовой Тольятти Йотти (бывшим председателем итальянского парламента), тесно сотрудничал с Д. Черветти — членом руководства ИКП и главой ее фракции в Европарламенте, с А. Рубби — заведующим Международным отделом ИКП, общался с автором многих книг о Советском Союзе Дж. Боффа и т. д. Эти контакты, мои многочисленные поездки в Италию послужили источником особого отношения к ИКП (и, разумеется, к Италии — этой благословенной Богом стране). Она менее всего заслужила удар, связанный с крахом КПСС и Советского Союза, хотя и перенесла его вполне сносно.

Я и поныне поддерживаю сердечные отношения с некоторыми итальянскими товарищами. Это прежде всего Джанни Черветти умница, тонкий, чрезвычайно образованный, принципиальный и душевно щедрый человек, не раз доказывавший свое не только политическое, но и личное мужество. Это и Антонио Рубби — одаренный публицист, проницательный политик и верный товарищ. У него, как и у Черветти, есть качество, которое, естественно, особенно ценю: они искренне, неравнодушно, я бы даже сказал, с любовыо относятся к нашей стране.

В целом эффект от поездок делегаций КПСС во многом зависел от личности главы делегации (обычно секретаря обкома), осведомленности, стиля поведения (простоты или, наоборот, монументальности, высокомерия, которыми болели многие партийные бонзы), от умения сойтись с активистами, с партийной массой, словом, от человеческого обаяния. По мере того как время просоветского восторга и братского похлопывания по плечу сменялось временем диалога, именно это приобретало главенствующее значение.

И тут мы сталкивались с немалыми трудностями: большинство, особенно из провинции, к сожалению, таким критериям не отвечали. К тому же кандидатов подбирал прежде всего Организационно-партийный отдел, у которого были свои соображения: очередность, стремление поощрить лучших или своих политических протеже, оглядка «наверх» и т. д. В результате иной раз эффект от поездки делегации был обратный желаемому.

С подобного рода ситуацией однажды столкнулся и я, когда в мае 1977 года в составе делегации КПСС приехал на XVIII Национальный съезд Мексиканской компартии. Ее возглавлял первый секретарь ЦК Компартии Латвии А. Восс. Он грешил недюжинной привязанностью к алкоголю (всю поездку его любимым выражением оставалось: «Плясни, плясни»). Наш «глава» начал пить чуть ли не сразу, как только вошел в самолет. В Мехико он высадился уже в состоянии, в котором пребывал и всю остальную поездку: полная нормальность движений, но в поведении — неустойчивое балансирование между полным и неполным опьянением, а в речи — спотыкающиеся друг о друга слова.

После съезда нам предоставили возможность провести день на всемирно известном курорте на океанском берегу — Акапулько. Ближе к полудню мы поехали на автомобильную прогулку по окрестностям города. А. Восс, пребывая уже в описанном состоянии, вдруг попросил остановить машину у какого-то полупустынного пляжа. Мы устроились на скамейке недалеко от некоего подобия бара под соломенной крышей. К нам подсела девочка лет восьми — десяти. Восс начал играть с нею, временами поглаживая ожерелье из косточек, которым была обвита ее шея. Минут через пять подбежали две женщины. Возбужденно жестикулируя, они стали требовать 50 песо — деньги, которые-де были спрятаны у нее под кофточкой и которые «этот мужчина взял у ребенка». Подошли трое мужчин воинственного, если не бандитского, вида, стали нас обвинять в том, будто мы хотим «ограбить маленькую бедную девочку». Восс попытался вступить с ними в спор. Я же понял, что дело пахнет жареным. Воображению представились сенсационные заголовки мексиканских газет и тихая радость наших оргпартработников, всегда недолюбливавших международников, из-за того, что делегация угодила в пьяную драку. Я поспешно сунул в руку одного из верзил все деньги, которые были у меня и моего коллеги К. Курина, и мы чуть ли не за шиворот потащили Восса в машину…

Естественно, видом помощи и высшей формой контактов между КПСС и компартиями считались переговоры между их руководителями, и прежде всего беседы в ЦК КПСС. Я не раз присутствовал на них. Обычно все они были на один лад. После короткого вступительного слова главы делегации КПСС шел более или менее пространный рассказ главного гостя о деятельности братской партии. В подобных рассказах, к слову, часто бывало немало интересного и поучительного. Затем руководитель советской делегации скупо информировал гостя о деятельности КПСС, ее основных планах и, конечно, о наших успехах. Глубокого, нелицеприятного обсуждения существа вопросов чаще всего не происходило. Иной раз не было и реального обмена мнениями — гости пристраивались к суждениям представителей КПСС.

Значение бесед определялось прежде всего самим фактом их проведения. Они, надо думать, повышали престиж соответствующей партии, демонстрируя внимание к ним со стороны КПСС, и в то же время были рассчитаны на некий позитивный резонанс в самом Советском Союзе. Случались, конечно, и исключения, когда речь шла о серьезных разногласиях с той или иной партией, особенно если она критически относилась к политике КПСС (например, на переговорах с итальянцами, а в последние годы и с французами), или же если дело касалось серьезных моментов в деятельности и внутренней жизни дружественной партии, как, скажем, в годы раскола у сирийцев.

Если попробовать в качестве некоего итога обобщить тогдашнюю ситуацию в сфере взаимоотношений КПСС с компартиями капиталистических и развивающихся стран, то, на мой взгляд, можно говорить о тенденции к их формализации.

Интересный и непростой вопрос — о типе лидера в коммунистическом движении в те годы. Они были столь же разными, как и сами партии. Еще не вышел совсем из моды тип авторитарного руководителя. Сюда я бы отнес ряд латиноамериканских или арабских генеральных секретарей: Перуанской компартии X. дель Прадо, Компартии Венесуэлы X. Фариа, Сирийской компартии X. Багдаша, Ливанской компартии Ж. Хауи, а также некоторых европейцев. Но постепенно становились нормой руководители иного типа, особенно в европейском движении, куда раньше добрались ветры демократизма.

Разными были уровень образованности и эрудиция у руководителей партий, их способность или готовность воспринимать новое. Одни придавали большее, другие меньшее значение идейной, мировоззренческой стороне своей деятельности, хотя идеология все же отступала перед политической выгодой и доминантой у всех, безусловно, была политическая целесообразность. Должен, однако, сказать — не к чести нынешнего поколения политиков всех расцветок, — что старое поколение коммунистических вождей, как правило, было более настойчивым, более твердым и последовательным в своих убеждениях, правда, и в своих заблуждениях тоже. Похоже, они были вылеплены из более прочного материала, менее склонны к политическим шараханьям из стороны в сторону, менее податливы на коррупцию.

Положение лидера гонимой партии, необходимость будничного товарищеского контакта с ее активистами и членами, митингового и иного общения с простыми гражданами побуждали большинство из них к простоте поведения, формировали умение слушать и «обаять» собеседника, оттачивали ораторские способности. Среди коммунистических руководителей попадались яркие и талантливые личности, чьи возможности были явно шире того политического пространства, в котором они могли действовать, выступая от имени компартии: тот же Р. Арисмеиди, Генеральный секретарь Компартии Бразилии Л. К. Престес, Генеральный секретарь Тунисской компартии М. Хармель, Генеральный секретарь Португальской компартии А. Куньял и ряд других.

Конечно, на отношениях лидеров комдвижения к КПСС, Советскому Союзу не могла не сказываться зависимость многих партий от КПСС, сцепка их авторитета с самим существованием СССР. Была в этих отношениях какая-то смесь искреннего почтения с политиканством. Во всяком случае, на моей памяти на КПСС снизу вверх — в силу ли идеологических причин или веры в ее непогрешимую мудрость — практически никто из них уже не смотрел. К тому же у них было немало оснований для недовольства. Равноправных связей с КПСС у подавляющего большинства компартий не существовало, хотя формально это и провозглашалось при каждом удобном случае.

Многое в этих отношениях зависело от веса партии, от позиции ее руководства. Крупным компартиям в принципе было легче проводить независимую политику. Но было немало и мелких, которые вели себя по отношению к Москве самостоятельно, а иногда и не без вызова, например мексиканская (впоследствии вставшая на еврокоммунистические позиции), боливийская, бельгийская. Когда же дело касалось внутрипартийных проблем, свою независимость активно отстаивали — и партии, имевшие очень тесные связи с КПСС. Так, в середине 80-х годов в Сирийской компартии произошел раскол. Но все попытки нашего руководства добиться его преодоления были отражены. В 60—80-е годы самостоятельность всех партий неуклонно возрастала, и руководящие претензии КПСС все чаще воспринимались ими негативно.

Особняком стояла группка небольших партий: их лидеры, люди не без способностей, стремясь получить известные материальные и политические дивиденды, наловчились говорить вещи, приятные нашим руководителям, но не отражающие реальную ситуацию ни в их странах, ни в их партиях. Я имею в виду, например, У. Каштана из Канадской компартии, Г. Холла из Компартии США, некоторых других.

Наши руководители, безусловно, испытывали определенные чувства симпатии и близости к лидерам братских партий. Но в полной мере сказывался и свойственный советскому государственному руководству, как, впрочем, любому, традиционный подход с позиций так называемой реальной политики, который отразился в знаменитой иронической фразе-вопросе Сталина: «Кто такой папа римский и сколько у него дивизий?»

Всячески на словах поднимая комдвижение и ссылаясь на него, руководители КПСС относились к большинству глав компартий без особого пиетета. Тем подолгу приходилось добиваться приема в ЦК КПСС, а в последние годы — даже у Пономарева. Встречи же с Брежневым или Сусловым вообще стали для них целой проблемой.

Более доступными были Кириленко, а впоследствии Лигачев. Или, скажем, такая на первый взгляд мелочь: лидеров партий на заседания съездов КПСС и другие торжественные мероприятия привозили за час-полтора до начала, чтобы… застраховаться. К приезду нашего начальства «все должно было быть в порядке» и «все на местах».

Полнокровным компонентом межпартийных связей были складывавшиеся товарищеские отношения между активом, руководителями братских партий и работниками Международного отдела. Когда речь идет о государственных, тем более партийных связях, личные отношения тоже становятся существенным политическим фактором. Состояние этих связей в немалой степени зависит от того, как они преломляются через подобные отношения, закрепляются через человеческие контакты, человеческую совместимость. Тогда та или другая партия, то или иное государство предстают уже не только как некий политический феномен, но и в образе конкретных людей, с которыми соединяют уже накопленные узы контактов, взаимопонимания.

Значительную роль сыграл Международный отдел в установлении и развитии контактов с социал-демократией. Попытки завязать такие контакты предпринимались начиная с 50-х годов, но они носили сугубо пропагандистский характер. Были обращения, призванные скорее продемонстрировать, чем действительно проявить готовность КПСС к совместным действиям против войны, голода и т. д. Эти пасы отвергались западными социал-демократами. Новый этап наступил в начале 70-х годов, когда усилия стали предприниматься с обеих сторон. Своего рода переломным моментом явилась «восточная политика» немецкой социал-демократии, зондирующие шаги которой стали получать осторожный положительный отклик Москвы.

В 1971 году в речи в Тбилиси Брежнев заявил, что мы «готовы сотрудничать с социал-демократами». То была не случайно брошенная фраза, хотя она, возможно, преследовала узкопрагматическую цель, а позиция, на которую можно было опереться. Во всяком случае мы в Международном отделе постарались так ее истолковать. Статья в «Правде» положительно оценила итоги состоявшегося в июне того же года заседания Совета Социнтерна. По своей представительности фактически равносильный конгрессу (присутствовали В. Брандт, Б. Крайский, Г. Меир, Б. Питтерман и другие видные деятели), он отразил важную подвижку: лидеры социал-демократии уделили особое внимание разрядке и полностью воздержались от конфронтационных подходов к СССР.

Хотя интересы у КПСС и социал-демократических партнеров оставались разными, существовавшие точки соприкосновения сделали возможным установление довольно широких контактов. Впервые стал проводиться обмен делегациями. Международный отдел обосновывал полезность развивавшихся связей и разрабатывал для них платформу. Сотрудники отдела активно участвовали во встречах с социал- демократами в качестве экспертов и «переговорщиков». Речь тогда шла об определенном взаимодействии практического характера в сугубо политических вопросах, касающихся мира и разоружения. С обеих сторон постоянно подчеркивалась непримиримость идеологических позиций.

Эта ситуация была описана в шутливых, не вполне приличных стишках, ходивших в отделе:

О СОТРУДНИЧЕСТВЕ (материал к беседе) Чтоб упрочить мир Европы, Вклад эсдеков тоже важен. Просим лишь — не будьте ж…ой, Мы тогда и вас уважим. Сладить с гонкой — нужен опыт. Вы поверьте нам на слово. Только вы не будьте Мы сотрудничать готовы. Вот он — лозунг агитпропа: В бой за мир пойдем едины! Да не будьте ж, дурни, Вместе мы непобедимы. Вам не много будет хлопот, Приезжайте-ка на форум. Коль не будете вы Мы напоим и накормим. Но в идейной сфере — стоп! Тут поблажек уж не ждите. Ведь, хотите, не хотите, Кто вы есть? Социнтерн

Наладившиеся контакты уже стали приобретать и практический смысл. В 1979 году Социнтерн создал рабочую группу по вопросам разоружения, потом Совет по вопросам разоружения, возглавляемый лидером финских социал-демократов К. Сорсой. В ходе визитов группы в Москву и Вашингтон обсуждались различные идеи, касающиеся ограничения ядерного вооружения и прекращения ядерной гонки. Это способствовало сближению наших позиций, постепенно как бы легитимизировало контакты с социал-демократами. Так что еще до 1985 года, до начала перестройки, они, думается, переросли уже в какой-то диалог или, во всяком случае, в наших взаимоотношениях стало появляться все больше его элементов. Конечно, с точки зрения руководства партии, в этих контактах не должно было быть серьезного непрагматического содержания. Речь шла главным образом о том, чтобы как-то использовать более интенсивную, чем, скажем, у консервативных и христианско-демократических партий, миролюбивую ориентацию социал-демократии во внешнеполитических целях Советского Союза, в интересах стабилизации положения в Европе.

Руководство КПСС в общем побаивалось влияния идеологических бацилл реформизма. Не случайно до перестройки каждое упоминание о сотрудничестве и единстве действий с социал-демократами сопровождалось подтверждением неизменности наших идеологических позиций. Но в силу практических нужд оно вынуждено было мириться с тем, что все эти «защитные стены» приобретали скорее формальный характер, а контакты с социал-демократами все-таки в какой-то мере размывали идеологическую твердь режима. Оговорки об идеологической несовместимости постепенно утратили свой прежний смысл, стали скорее ритуальными.

Разумеется, не все в руководстве позитивно относились к взятому курсу. И, быть может, идеологические предостережения были нужны — но это подтверждает их формальное значение — также по этой причине. Неодинаковым было настроение и в разных звеньях аппарата. Наиболее консервативная и ортодоксальная часть партийного актива, а также руководители идеологических структур рассматривали эту линию как опасную и били тревогу. Да и в нашем отделе были разные позиции и настроения в этих вопросах. Подобно «китаеедам» и «югославоедам» в Отделе социалистических стран, у международников были «эсдекоеды».

Конечно, наши социал-демократические партнеры с самого начала преследовали более широкие цели. Они стремились добиться влияния прежде всего в странах Восточной Европы. Не случайно их курс на связи с КПСС оформился после событий 1968 года в Чехословакии, когда они пришли к выводу, что путь в этот регион лежит через Москву, что ее миновать невозможно. Контакты с КПСС нужны были им и для того, чтобы узаконить свои связи с партиями и общественными силами Восточной Европы, имея в виду использовать их для эволюционной трансформации этих стран. Подобные намерения не оставались для нашего руководства тайной, и это было еще одной причиной того, что контакты с социал-демократией сопровождались идеологическими «примочками».

С середины 80-х годов ситуация стала довольно быстро меняться. Обозначенный до того как бы пунктиром, диалог теперь начал перерастать во все более широкий обмен мнениями, захватывающий также идеологические и даже программные вопросы. С нашей стороны подчеркивался интерес к практическому опыту социал-демократии — правительственной политике, руководству рыночной экономикой, линии на укрепление и расширение демократических свобод. Об этом стали говорить уже и наши руководители в официальных выступлениях. М. С. Горбачев и его соратники стремились непредвзято посмотреть на практику западных стран вообще и социал-демократии в частности.

Международный отдел не только разрабатывал аргументацию в пользу именно такого подхода, но и, думается, сумел практически содействовать серьезной активизации связей, расширению тематики и содержания диалога. По инициативе отдела было принято решение об изучении опыта ряда правящих социал-демократических партий, прежде всего шведской и финской. Причем с финнами, а также некоторыми другими партиями были созданы рабочие группы не только по внешнеполитическим сюжетам, но и по системным проблемам внутреннего развития. Мы приближались к их обсуждению и на многосторонней основе. К 1988 году с КПСС поддерживали связи более 30 социалистических, социал-демократических и лейбористских партий, включая наиболее влиятельные. Установилась практика направления социал-демократам закрытых писем для доверительного и откровенного разъяснения линии «перестроечной» КПСС в вопросах международной политики. Это было необходимо, поскольку пропагандистская война все еще продолжалась и наши позиции искажались.

В этот период в некоторых важных контактах с социал-демократическими деятелями довелось участвовать и мне. Уже с консультантской поры у меня был некоторый опыт подобного рода. В 1966 году я ездил в Норвегию — в целях зондажа относительно возможностей улучшения советско-норвежских отношений — на встречу с лидером Норвежской рабочей партии, бывшим премьер-министром Э. Герхардсеном, ветераном рабочего движения, который водил знакомство с Лениным. В 1972 году меня с двумя коллегами направляли в Исландию в составе делегации, приглашенной исландскими социалистами. Год спустя я участвовал в международном семинаре в Бохуме (ФРГ), организованном германскими социал-демократами: это был первый немимолетный наш контакт с ними.

Бохум же свел меня с Гансом-Юргеном Вишневским, тогда одним из руководящих членов правления СДПГ и министром экономического сотрудничества. Большой, круглый, с выдающимся животом, но очень подвижный, он произвел на меня впечатление человека амбициозного («Я, Брандт…») и в то же время откровенного. Вишневский, встретившись со мной один на один, от имени Брандта (тогда канцлера ФРГ) подчеркивал, явно для передачи в Москву, что СДПГ отошла от антикоммунизма, что канцлер «полон решимости добиваться успеха на Венских переговорах по разоружению». Подтвердив твердую приверженность СДПГ НАТО и союзу с Соединенными Штатами и выражая удовлетворение тем, что кризис на Ближнем Востоке (арабо-израильская война 1973 г. — К. Б.) не положил конец, как опасались, разрядке, он в то же время заявил не без обиды: «Скажу откровенно: плохо, если договоренность Брежнев — Киссинджер создает впечатление, что сверхдержавы договариваются между собой, “через голову”». Я воспринял это как заявку на более весомую международную роль ФРГ.

Бохумская встреча положила начало длительным контактам с Вишневским. Он хорошо знал Ближний Восток и имел там разветвленные связи (недаром в ФРГ его прозвали «Бен-Виш»). И мы время от времени сотрудничали на этой стезе. Позже Вишневский выступил одним из организаторов заседания в Риме Комитета Социнтерна по Ближнему Востоку, где впервые сошлись лицом к лицу представители СССР, палестинцев, Израиля. На конгрессе Социнтерна в Стокгольме в 1989 году Вишневский в своей речи счел уместным отметить мои, как он сказал, заслуги в поиске путей решения арабо-израильского конфликта.

В перестроечные годы Социнтерн впервые пригласил официального представителя на свой XVIII конгресс. Этим представителем выпало стать мне (мы поехали вместе с консультантом отдела A. Вебером). Я побывал также на праздновании 90-летия социал- демократической партии Финляндии в Турку и Национальной конференции лейбористской партии Великобритании в Блэкпуле, встречался с лидерами Французской и Итальянской соцпартий П. Моруа, Л. Жоспеном (нынешний премьер-министр Франции) и Б. Кракси, с Генеральным секретарем Социнтерна Л. Айяло и др.

В приветствии XVIII конгрессу Социнтерна ЦК КПСС уже был в состоянии констатировать, что «у нас много точек соприкосновения», что «наше общение и взаимодействие» могут и должны строиться «путем совместного поиска ответа на вызовы времени» и что «предстоит еще многое сделать, чтобы разработать современную концепцию социализма, отвечающую прогрессу цивилизации в конце XX века». Ход конгресса подтвердил правомерность подобного обращения. Новая программа Социнтерна — Декларация принципов по существу порывала с наследием холодной войны. В оценке мировой ситуации на первый план выдвигались глобальные проблемы и опасности. Подтверждая приверженность рыночной экономике, Социнтерн подчеркнул, что рынок сам по себе не решает возникающих социальных проблем. С нашей точки зрения, первостепенное значение имела тогда четко выраженная конгрессом поддержка перестройки, особое внимание к Восточной Европе и подтверждение линии па развитие и укрепление связей с правящими, «обновляющимися» коммунистическими партиями.

Обо всем этом мы говорили с Председателем Социнтерна B. Брандтом, с которым в ходе конференции у меня состоялась обстоятельная беседа. Он, в частности, подчеркнул, что социал-демократы хотели бы не только поддержать «великий реформаторский процесс», который начался в Советском Союзе и распространяется по Восточной Европе, но содействовать его упорядоченному развитию. Поэтому, по его словам, социал-демократам, отстаивая свои принципы, следует в то же время решительно отказываться от антикоммунизма, особенно в политике. Брандт дал понять, что рассматривает перестройку как большую помощь левым силам на Западе: она не только резко меняет международную обстановку, что «работает», против неоконсерватизма, но и повышает авторитет социалистических идей.

Главная мысль, которую я вынес из разговора с Брандтом, состояла в том, что социал-демократы не заинтересованы во взрывном развитии событий на Востоке. Рассчитывая, что начавшиеся процессы приведут к укреплению их позиций, и добиваясь этого, они вместе с тем — а может быть, поэтому — предпочитали, чтобы процессы проходили постепенно, без потрясений, без обвала, дестабилизации. Заинтересованные в этом же контексте в налаживании сотрудничества с «обновляющимися» компартиями, они ориентировали своих союзников и своих сторонников в восточноевропейских странах на конструктивное поведение. Их замысел был понятен и естествен. В этом смысле то, что произошло на самом деле, следует рассматривать как неудачу и для социал-демократии. Воцарение «дикого капитализма» в России, превращение на какое-то время в бывшем Советском Союзе и кое-где в Восточной Европе самого слова «социализм» в ругательный ярлык оказали неблагоприятное влияние также на позиции социал-демократии.

Сказанное Брандтом о тактике социал-демократов подтвердил мне летом 1989 года Г. Ю. Вишневский, назвав вопрос об отношении к социал-демократическим и социалистическим партиям в странах Восточной Европы «щекотливым». Руководство Социнтерна было озабочено тем, чтобы, развивая связи с ними, не испортить сложившиеся хорошие отношения с правящими коммунистическими партиями, не дестабилизировать обстановку. Именно по этой причине Социнтерн отказался направить своего представителя на съезд соцпартии Словении, действующей в «неконструктивном направлении». Вишневский со ссылкой на Брандта подчеркнул, что Социнтерн будет проявлять максимальную сдержанность в этом отношении. Характерно, что на Совете Социнтерна, заседавшем в Каире летом 1990 года, при активном участии В. Брандта было решено не принимать в Социнтерн партии из Прибалтики.

Наконец, проявлением той же линии явилась четырехсторонняя рабочая встреча (КПСС, социал-демократические партии ФРГ, Швеции и Финляндии), которая состоялась сразу после празднования 90-летия социал-демократической партии Финляндии в августе 1989 года. Немцев представлял премьер-министр Саара О. Лафонтен (нынешний лидер СДПГ), шведов — председатель партии и премьер- министр (вплоть до марта 1996 г.) И. Карлсон, финнов — иредсе- датель парламента К. Сорса и министр иностранных дел Р. Паасио. От КПСС присутствовал я.

Встреча состоялась на уединенном островке в шхерах недалеко от Хельсинки. Беседы по финскому ли, по скандинавскому ли обычаю часто происходили в сауне, и Карлсон поражал меня тем, что то и дело выбегал голышом из сауны и плюхался в холодный пруд. Не было никакой строгой повестки дня, по сути дела, прощупывалась возможность нахождения какой-то совместной платформы, которая вела бы в двух направлениях: во-первых, к укреплению разрядки, к дальнейшему сокращению вооружений и к переходу двух сторон (Запад — Восток) от противостояния к сотрудничеству; во-вторых к постепенному, без эксцессов, переводу Восточной Европы на рельсы демократического развития, в конечном счете — под социал-демократические знамена.

В моем представлении в высказываниях собеседников сливались европейский и социал-демократический подходы. Европейский том смысле, что он являлся более мягким, более открытым по отношению к сотрудничеству с Горбачевым, с перестроечными силами и не отягощенным специфическими супердержавными интересами Соединенных Штатов. А социал-демократический — в смысле заинтересованности в выходе реформаторских процессов в Советском Союзе и Восточной Европе в конечном счете на социал-демократические рельсы. И эта встреча, на мой взгляд, отражала подлинное желание социал-демократов укрепить социалистическое движение в целом, а также их убеждение, что из практики коммунистов (несмотря на все принципиальное недоверие к ним социал-демократов) можно кое-что взять.

Мне виделась определенная связь между этим подходом участников бесед на островке и их размышлениями о путях развития социализма, о том, что под этим надо подразумевать в современных условиях. Вот несколько высказываний, прозвучавших в ходе бесед:

Паасио: У нас долгий опыт — 20 лет сотрудничества с КПСС. И мы думаем, что есть возможность и для дальнейшего развития наших отношений. Речь идет о контакте двух главных течений рабочего движения. Мы во многом обязаны русской социал-демократии, в том числе и Ленину, без чего не была бы возможна наша независимость.

Карлсон: Ленинская форма не дает простора для демократических оттенков. Но и чистый капитализм не дает простора для жизни.

Р. Дарендорф (видный социолог и экономист, директор Лондонской школы экономики): Нужен общественный сектор, чтобы все имели свою долю благосостояния. Нельзя давать полную свободу рыночному хозяйству. Сейчас уже 10 млн. безработных; это нарушение равноправия может стать угрозой для демократии. Ослабевает солидарность со слабыми.

Сорса: Каково будущее рабочего движения? Социал-демократия, коммунисты? Может быть, левые силы в будущем будут охватывать не только партии, идущие к социализму, но также и другие силы… Возможно, «зеленые» сегодня убегают в экологию от общественных проблем. Но нужно ли нам выключать их из лагеря левых сил? Когда-нибудь страны, которые наносят наибольший вред окружающей среде, будут бойкотировать, как это порой происходит сегодня со странами, где нарушаются права человека.

Лафонтен: А что такое вообще идеи социализма на сегодня? Что такое сегодня «труд»? Сегодня в промышленном обществе есть явления, которые никак не отражены в нашей теории… В ФРГ говорят, что надо расширить понятие труда, ввести оплату домашнего труда как элемент равноправия женщин. Проблема неоплачиваемого труда — для себя и для ближнего — важный момент демократизации общества. Социал-демократия нуждается в новых идеях. Надо открыть себя для новых мыслей, новых подходов — в сторону от классических категорий.

В этом смысле была интересной и беседа в апреле 1989 года с П. Моруа. Читатель, надеюсь, поймет, почему мне хочется привести пространные выдержки из его рассуждений относительно нового программного документа Французской соцпартии:

Мы теперь по-иному смотрим на само предназначение соцпартии. Мы должны быть партией правительственной ответственности, а не рассказывать людям идеологические сказки. Нужно осуществить в партии свою «перестройку». В новом документе соцпартия заявит о приверженности принципу смешанной экономики. Пребывание у власти убедило, что рынок незаменим, что более эффективного, более гибкого средства адаптации к экономическим потребностям общества не существует. Конечно, у него есть свои недостатки, и их надо исправлять с помощью государственных рычагов. Социалисты всегда делали акцент на распределение. Столкнувшись с реальным управлением страной, мы поняли, что надо прежде всего уметь производить. Раньше считалось, что решение социальных задач потянет за собой решение экономических проблем. Опыт показывает, что нужен обратный подход, хотя и нельзя забывать о необходимости более равномерного распределения благ. Другим важным направлением концептуальных новаций будет вопрос о соотношении государства и демократии. Свобода должна быть постоянной заботой социалистов. Идея демократии, свободы постоянно развивается, приобретает новый смысл. К тому же эта идея требует защиты, она портится от времени. Да и разные поколения вкладывают свой смысл, что хорошо видно на примере нынешней молодежи.

С оглядкой на нашу практику мне были особенно любопытны соображения Моруа относительно взаимоотношений между партией и государством: «Я убежден, что ФСП не должна сливаться с правительством, с государством. Предназначение соцпартий не в руководстве государством, не в управлении страной, а в том, чтобы воплощать, сохранять и донести до будущих поколений саму идею социализма. Некоторые левые партии считают не эту задачу главной. Они хотели бы видеть партию прежде всего избирательной машиной. Сейчас в моде разговоры о «конце», о «смерти идеологии». По моему убеждению, такие рассуждения нужны буржуазии, чтобы устранить саму идею социализма. Пусть Французская соцпартия и дальше «поддерживает огонь», хотя мы стали умереннее, выступаем за то, чтобы двигаться путем постепенных реформ».

Напомню: все эти рассуждения датируются концом 80 — началом 90-х годов. Не думаю, что сегодня они менее актуальны, чем тогда…

Еще одно направление деятельности отдела — это курирование международных связей разнообразных комитетов и других непартийных структур, через которые осуществлялся выход на соответствующие круги в других странах: Комитета защиты мира, Комитета афро-азиатской солидарности, Комитета советских женщин, Пагуошского движения, Дартмутских встреч, Комитета ветеранов войны и Союза обществ дружбы с зарубежными странами, а также профсоюзов.

По этому же направлению проходили и так называемые международные демократические организации: Всемирный Совет Мира, Международная демократическая федерация молодежи, Международная организация журналистов и другие. Несмотря на то что их возможности и идеи во многом выхолащивались нашим же догматическим подходом, они способствовали привлечению на советскую сторону каких-то сегментов международного общественного мнения, служили своего рода нашей опорной точкой. Работа с ними, поддержка их влияния — одна из заслуг Международного отдела в «подпирании» внешней политики государства, в которой вообще весьма весомое место занимала пропаганда. Иногда, впрочем, слишком весомое: в плен ей попадала сама политика. По сути дела, отдел занимался истолкованием и «программированием» части международного общественного мнения. Эта работа во имя государственных интересов в последние годы недооценивается. Впрочем, такая тенденция существовала и раньше — своего рода проявление ведомственной узости, когда весь мир рассматривается через дипломатические очки, а международная жизнь видится почти исключительно как межгосударственные отношения.

Усилия по развитию контактов, попытки аргументированно объясниться с теми, кто придерживается другой позиции, со временем создали отделу репутацию относительно открытой структуры, где есть стремление к большему взаимопониманию и какой-то эволюции. И к концу 70-х годов произошел заметный сдвиг: многие приезжавшие из-за рубежа некоммунисты, влиятельные лица стали «запрашиваться» на прием в ЦК (причем нередко только в Международный отдел), не опасаясь себя скомпрометировать. И, как это ни парадоксально, именно при Пономареве особенно много было сделано для активного продвижения к более широким связям. Позже весь поток контактов стимулировался и сверху, и в этом уже не было чего-то необычного.

Международный отдел в целом не играл серьезной роли в собственно внешней политике, в отличие, скажем, от Отдела по связям с братскими, то есть правящими, партиями социалистических стран. Да и мидовцы не слишком интересовались этой группой стран, главным образом по причинам житейского характера.

Неизмеримо влиятельнее в вопросах внешней политики были МИД, КГБ, который, располагая мощной службой внешней разведки, претендовал на относительно самостоятельную роль, а во многих вопросах также Министерство обороны. МИД, как всякий бюрократический институт, ревниво оберегал сферу своей компетенции. Он старался не допускать туда «других», и одним из средств, которым пользовался, было ограничение информации из посольств, поступавшей, в частности, в наш отдел. Истины ради надо признать, что бывали, конечно, случаи и некомпетентного вторжения этих «других» структур, последствия чего потом приходилось расхлебывать дипломатам. Отвергая притязания «других», МИД в течение многих лет ссылался также на то, что практически является внешнеполитическим отделом ЦК.

Влиятельность тех или иных структур, связанных с международными делами, существенно зависела от положения и весомости их руководителей и потому была разной в разные времена. Подобная ситуация, обычная и нормальная для государственной машины любой страны и ее бюрократического мирка, в Советском Союзе во второй половине 70 — начале 80-х годов приобрела уродливые масштабы. Глава МИД А. А. Громыко, используя болезненное состояние Брежнева и свои дружеские отношения с ним, приблизился к роли непререкаемого вершителя нашей внешней политики. Это сказалось на ней печальным образом. В тот же недолгий период, когда Пономарев стал кандидатом в члены Политбюро, а Громыко оставался членом ЦК, временно возросла роль Международного отдела.

В обычных условиях такое центральное внешнеполитическое направление, как американское, оставалось вне какого-либо достойного упоминания воздействия отдела. На европейском же направлении он играл скорее консультативную роль, транслируя мнение компартий, особенно внимательно отслеживая расстановку общественных сил, вводя в оценку социальный фактор.

Несколько иначе обстояло дело с деятельностью, нацеленной на развивающиеся страны и особенно на Арабский регион. Здесь отдел играл — в тесном сотрудничестве с МИД — активную роль. Причин, думается, было несколько. Пристрастия Министерства иностранных дел и его шефа были обращены к Западу, развивающиеся же страны рассматривались как второстепенный участок. Известным исключением был лишь Арабский регион, и то скорее ввиду неизбежности выхода тут на американцев.

Напротив, Международный отдел и его глава проявляли серьезное внимание к этой зоне. Далее, у работников отдела сформировались хорошие связи с руководством и видными деятелями ряда арабских стран. Наконец, в этой сфере благодаря взаимной лояльности соответствующих структур МИД, возглавлявшихся первым заместителем министра иностранных дел Г. М. Корниенко, а затем А. А. Бессмертных (поразительно быстро освоившим направление и умение разговаривать с арабами), и Международного отдела между ними сложилось тесное сотрудничество. У уже упоминавшегося Мишеля Татю из «Монд» были некоторые основания написать: «В особенности более важную роль, чем традиционные дипломаты, Международный отдел играл в государствах “третьего мира”, и не только в “прогрессивных” странах». По его словам, «имя заместителя заведующего Международным отделом господина К. Н. Брутенца известно в арабском мире лучше, чем любого советского посла и заместителя министра». В материалах конференции, проведенной Государственным департаментом и ЦРУ, также говорилось, что «Министерство иностранных дел постепенно заняло чисто формально — дипломатическую роль в «третьем мире» и сконцентрировалось на советской внешней политике в развитом мире и на его периферии».

Мой личный опыт сотрудничества с коллегами из Министерства иностранных дел был в целом плодотворным. Там встречались, конечно, и типичные бюрократы, в том числе на высших постах, «рыцари осторожности», уходившие прочь от любых решений. Но чаще всего я находил рабочий отклик и понимание. Ведь в руководстве министерства, во многих его звеньях были великолепные, специалисты, выдающиеся дипломаты. Назову хотя бы некоторых из них: заместители министра (в разное время) А. Адамишин, А. Бессмертных, Ю. Воронцов, Ю. Квицинский, В. Комплектов, «элитные послы» В. Виноградов, А. Добрынин, О. Трояновский, В. Фалин. Хотел бы также с благодарностью упомянуть В. Казимирова и А. Панова, а из арабистов — П. Акопова, В. Колотушу, В. Полякова, М. Сытенко, С. Филева, Ф. Федотова. И особо, конечно, о Г. М. Корниенко. Высококлассный профессионал и личность. Человек, способный и умеющий принимать решения, не только имеющий собственное мнение, но готовый отстаивать ею вопреки неудовольствию начальства. Так, в 1986–1987 годах он резко спорил с Шеварднадзе, энергично настаивая на ускоренном выводе советских войск из Афганистана, писал по этому поводу записку Горбачеву.

В целом же отношения между МИД и отделом были не вполне добрыми. Дело тут было в обычном соперничестве двух структур, работающих в одной и той же области. Важную, если не определяющую, роль играли неприязненные личные отношения Громыко и Пономарева. Причем, подыгрывая боссам, их приближенные, особенно в окружении Громыко, пытались превратить эту личную неприязнь в своеобразную «институцию», чуть ли ни в рабочую норму.

Мне не известны истинные причины их взаимной неприязни. Возможно, ее в свое время подогрело соперничество, до того как Пономарев оказался безнадежно позади. Оно принимало, рассказывали, иной раз комические формы. Так, однажды, в период своего недолгого превосходства, Борис Николаевич, зайдя в комнату, где должны были состояться какие-то переговоры, обнаружил, что справа от председателя лежит папка Громыко. Пономарев передвинул эту папку правее, а взамен положил свою.

Более ровными в целом были отношения Международного отдела с КГБ, а точнее, с тем, что сейчас называется внешней разведкой (впрочем, в разных подразделениях отдела они складывались по- разному), с ее политической ветвью. Видимо, это связано и с тем, что тут почвы для бюрократического «перетягивания каната», как правило, не было ввиду различия сфер деятельности и особого положения КГБ. Должен сказать, что кадры внешней разведки в центре и на местах большей частью отличались высокой квалификацией.

Некоторые возможности влиять на внешнеполитическую сферу отдел имел через контакты своих работников с помощниками Генерального секретаря ЦК КПСС, в частности, в ходе подготовки различных материалов и справок к переговорам, важнейших разделов различных документов, отчетных докладов на съездах, выступлений Брежнева, других членов руководства, в чем представители отдела участвовали непременно (скажем, нашей прерогативой неизменно оставались проблемы развивающихся стран и национально-освободительного движения). Эта работа большей частью велась через существовавшую в отделе консультантскую группу, о которой я еще расскажу.

Сложилась практика, при которой каждый из помощников обзавелся чем-то вроде своего актива. У А. Александрова это был В. Загладин, заместитель, а затем и первый заместитель заведующего Международным отделом, у Г. Цуканова — руководитель консультантской группы Отдела соцстран, а затем обозреватель «Известий» А. Бовин, Н. Иноземцев, Г. Арбатов, у А. Блатова — Н. Шншлин, сменивший Бовина на посту руководителя группы консультантов. С ними они неизменно работали при подготовке тех или иных материалов. Через помощников этот «актив» получил доступ к Генеральному секретарю, вошел в ближайший круг его политических советников и поощрялся им в разных формах. Арбатов, Загладин и Иноземцев стали членами ЦК и депутатами Верховного Совета СССР, а Бовин — членом Ревизионной комиссии КПСС и депутатом Верховного Совета РСФСР

Мне с А. М. Александровым довелось работать не раз. Александров у нас проходил под кличками Тире (его полная фамилия Александров-Агентов) или Воробышек — из-за небольшого роста и часто неровной, нервно-суетливой манеры вести себя. Это был преданный делу, трудолюбивый и порядочный человек, сторонившийся интриг и мелкого политиканства, что, кстати, и подтверждает выпущенная им в издательстве «Международные отношения» небольшая книжка воспоминаний. Достаточно осведомленный в тайнах «двора», он тем не менее ограничивается в ней рассказом о существенных сторонах прошедших лет, не опускается до передачи сплетен и избегает персональных выпадов, для которых у него было более чем достаточно материала.

Интеллигент, эрудит, хорошо знавший полдюжины языков, подчеркнуто, иногда до странности вежливый. Свою жену, с которой прожил полвека, он неизменно называл на «вы» и только по имени-отчеству. Так же вопреки привычкам, бытовавшим у многих начальников в аппарате, неизменно обращался к коллегам, стоявшим значительно ниже по служебной лестнице. И мог публично и вполне искренне выразить возмущение иным обращением с людьми. Например, став за ужином в Сантьяго (Чили) свидетелем грубого разноса первого секретаря посольства послом Басовым (кстати, бывшим в большой милости у генсека), Александров поднялся из-за стола и ушел, громко заявив: «Не терплю, когда так разговаривают с подчиненными».

И в то же время Александров был способен грубо оборвать своего коллегу по работе, обозвать — не в шутку, всерьез — ревизионистом (так было в моем присутствии с заместителем министра иностранных дел А. Ковалевым), накричать на молоденького лейтенанта из спецсвязи, привезшего пакет в Ново-Огарево и колебавшегося, отдать ли его Александрову: «Да вы знаете, с кем разговариваете — с помощником Генерального секретаря…» и т. д. и т. п. И эта последняя, не очень приятная черта, эта капризность, по моим наблюдениям, нарастала в последние брежневские годы. Думаю, это было вызвано двумя обстоятельствами: с одной стороны, отражением на помощниках процесса безбрежного возвеличивания самого Брежнева, а с другой, как бы по контрасту, — взвинченностью, связанной с сокращавшимся доступом к «боссу» и растущим пониманием того, что дела идут «не туда».

Ко мне Александров относился в общем совсем неплохо. Но это не мешало ему в ходе работы над текстами выражать прилюдно, иногда в довольно резкой форме, свое недовольство моими замечаниями или возражениями. Однажды в Ново-Огареве после очередного его «протуберанца» я даже встал и спросил: «Зачем тогда устраивать обсуждение, если вы так реагируете на замечания? Может быть, мне уйти?» Правда, все эти «всплески» сам Александров быстро забывал, они не отражались на наших отношениях.

Международный отдел был тесно связан со многими академическими научными учреждениями — теснее, чем другие структуры, имевшие отношение к внешней политике. Речь идет, прежде всего, об Институтах мировой экономики и международных отношений, США и Канады, востоковедения, Латинской Америки, Африки. По поручениям ЦК, а иногда и по своей инициативе они готовили аналитические материалы, вносили предложения. К сожалению, в целом влияние на нашу «продукцию» этих контактов было не очень большим.

Прежде всего не был значительным люфт между нашими профессиональными познаниями и тем, что могли дать ученые, если, конечно, не говорить о некоторых специальных вопросах. Кроме того, они знали, куда и для чего пишут, и у них срабатывал механизм самоцензуры, делалась поправка на проходимость. Кое-кто прибегал к откровенным отпискам, чтобы на него махнули рукой и не отрывали от личных дел. Влияли и некоторые специфические обстоятельства. Во главе ряда из названных институтов стояли люди, близкие к руководству, к Брежневу. Они предпочитали лучшие материалы направлять туда: это было полезнее и выгоднее во всех отношениях. Для них отдел уже был сравнительно низкой категорией. А потом стало сказываться и угасание авторитета ЦК.

Приходили, естественно, и интересные материалы. Но и они полностью игнорировались, если расходились с заранее принятыми установками. Руководство, по крайней мере его часть, считало, что по определению владеет истиной в последней инстанции. В убеждении, что оно по должности знает все, его укрепляло и наличие особых источников информации, которые были недоступны ни работникам аппарата, ни тем более деятелям науки. Наука скорее была нужна ему для оснащения доводами уже одобренных позиций.

Отдел оказывал некоторое влияние на работу институтов, помогал в определении и разработке актуальной проблематики. Мы нередко содействовали публикации серьезных исследований. В издательствах, страхуясь, подчас предпочитали обзавестись рецензией из ЦК, и в отделе составлялись внутренние отзывы, имевшие практически официальную «марку». Это часто снимало затруднения, возникавшие, если автор выходил за рамки стандартных положений. Можно назвать немало изданий, где сформулировались новые подходы, получившие путевку в жизнь с помощью наших товарищей. Разумеется, бывали случаи и противоположного порядка. Наконец, случалось и так, что сотрудники отдела в этих коллизиях оказывались по разные стороны баррикады.

С приходом к руководству Горбачева по его инициативе функции Международного отдела первоначально были значительно расширены. На совещании в ЦК 10 марта 1986 г. — сразу вслед за XXVII съездом КПСС — Михаил Сергеевич заявил: «Что касается Международного отдела, то речь должна идти о расширении его функций. На первый план международной политики партии вышли вопросы войны и мира, вопросы международных отношений в целом. Структура и характер Международного отдела в настоящее время не приспособлены в достаточной мере для решения этих задач… У нас в стране существует ряд органов, занимающихся международными вопросами, и все они в конечном счете выходят на ЦК. Необходима координация деятельности в этих сферах. Важно обеспечить и объединение теоретических сил партии, их мобилизацию на разработку соответствующих проблем. В настоящее время отдел к таким функциям также не готов».

Было выработано и 6 мая 1986 г. утверждено новое положение о Международном отделе. Главной его функцией провозглашалось обеспечение проведения линии партии, выполнение решений и поручений ЦК КПСС по двум основным направлениям. Первое — узловые вопросы внешней политики партии и вопросы международных отношений в целом, и второе (второе! — К. Б.) — связи КПСС с коммунистическими и рабочими, а также революционно-демократическими, социалистическими, социал-демократическими и лейбористскими партиями, с другими партиями и организациями, с национально-освободительными движениями и антивоенными силами.

При этом основные задачи отдела по внешнеполитическому направлению были сформулированы, я бы сказал, весьма широкозахватно и в то же время достаточно конкретно. Цитирую решение ЦК:

«… Проработка глобальных проблем войны и мира, непосредственное участие:

— в подготовке и разработке совместно с МИД, КГБ, Министерством обороны проектов крупных внешнеполитических документов, решений, инициатив, связанных с принципиальной линией партии на мировой арене…

— в разработке совместно с другими ведомствами курса и планов конкретных действий на региональных (американском, западноевропейском, азиатском, тихоокеанском, ближневосточном, африканском и т. д.) направлениях внешней политики;

— в проработке идей и инициатив по реализации стратегии и тактики КПСС в отношении развивающихся стран;

— в анализе совместно с Министерством обороны, МИД СССР и КГБ военно-политических вопросов в целях необходимой увязки военной и внешней политики СССР и в подготовке соответствующих предложений, особенно по очагам напряженности и по взрывоопасным ситуациям;

— в рассмотрении совместно с Госпланом, МВТ и ГКЭС основных внешнеэкономических вопросов и вопросов сотрудничества, в том числе военного, с развивающимися странами с точки зрения увязки их с внешнеполитической стратегией КПСС, в разработке соответствующих приоритетов;

— в рассмотрении вместе с другими отделами ЦК и соответствующими ведомствами основных вопросов нашей линии по гуманитарным вопросам, касающимся внешней политики;

— в практическом осуществлении внешнеполитических решений в ходе переговоров и других контактов с правительствами и делегациями зарубежных стран (несоциалистического мира)».

Специально было оговорено, что отдел получает всю необходимую информацию от всех ведомств, связанных с внешней политикой и международными отношениями. Придание новых функций сопровождалось объединением отдела с двумя другими, которые тоже занимались международными делами: по связям с братскими партиями социалистических стран и заграничных кадров и командировок. В компетенции последнего были выезды советских граждан за рубеж в краткосрочные командировки либо на работу по дипломатической, военной и разведывательной линиям. Как и все звенья аппарата ЦК, Международный отдел прошел через серьезное, 40-нроцентное сокращение, но благодаря объединению с ним других отделов в конечном счете стал насчитывать около 300 человек (272 на 15 января 1990 г.).

Отныне отдел фактически был нацелен на ту весомую или даже еще более значительную роль во внешней политике, которую ему до этого приписывали незаслуженно. И действительно, он стал принимать деятельное участие во внешнеполитических делах, включая разоруженческие проблемы. Особенно активен отдел был в критическом анализе заскорузлых, отставших от времени международных позиций Советского Союза. Через отдел Горбачевым были осуществлены прорывы на некоторых важных внешнеполитических направлениях, например южнокорейском, частично японском, а также в отношениях со странами Залива.

Однако с амбициозными задачами, сформулированными в новом Положении, Международный отдел не справился, да и не мог справиться. Прежде всего он почти сразу же столкнулся с ревнивым сопротивлением МИД. Новый его глава Э. А. Шеварднадзе после недолгого и, судя по всему, не очень искреннего «романа» с отделом постарался не допустить его, как, впрочем, и других, в свою епархию. Он практически задушил в зародыше задуманный проект. Попытки Добрынина этому противостоять были обречены с самого начала: их весовые категории и влияние у Горбачева были несоизмеримы. А. Н. Яковлев, который вскоре в качестве секретаря ЦК и члена Политбюро стал куратором отдела, имел не меньшие возможности по части влияния, чем министр иностранных дел. Но, но нашим наблюдениям, он явно не хотел использовать их в ущерб своим общим с Шеварднадзе более важным интересам.

Всерьез восприняв дарованные новые функции, мы стали довольно энергично высказываться и по вопросам назначения послов, в том числе в социалистические страны, что всегда было заповедным делом «самого верха» и Громыко. И сразу ощутили: здесь все решается прежним способом и, хотя такая задача перед отделом поставлена, наше мнение во внимание не принимается. Например, отдел предлагал направить послом в Чехословакию В. Игнатенко, в то время редактора журнала «Новое время», и активно возражал против Б. Панкина, до того служившего послом в Швеции. Мы, конечно, тогда еще не могли знать, что это близкий к Яковлеву человек.

Нами также предлагались послами: в Китай — Вольский А. И., в ГДР, а затем в Германию — Р. Федоров (заместитель заведующего Международным отделом), в Польшу — Ч. Айтматов или М. Ульянов; эффект тот же. Зато мне летом 1986 года было сделано предложение поехать послом в Индию, которое восторга у меня не вызвало.

Ревнивая позиция МИД, склонного относиться к себе как самодостаточному учреждению, — это, повторяю, нормальная позиция бюрократической структуры, к тому же претендующей, не без некоторых оснований, на исключительную компетентность в своей области. Столь же естественным был самозащитный рефлекс самого Шеварднадзе — человека властного, если не авторитарного, полного решимости наложить личный отпечаток на проводимую политику.

Говорю об этом, хотя сам никак не могу пожаловаться на отношение Шеварднадзе к себе. Достаточно упомянуть, что я оказался единственным сотрудником Горбачева, которому Эдуард Амвросиевич предложил работу в созданной им после августа 1991 года Внешнеполитической ассоциации: сначала в качестве главы Конфликтного фонда (от чего я отказался, поскольку это предполагало уход из Фонда Горбачева), а затем руководителя Центра по проблемам развивавшихся стран (им я стал).

Верно и то, что отдел со своими скромными возможностями (на параллельных участках в МИД и КГБ работало в 5—10 раз больше специалистов) был не способен на равных взаимодействовать с этими структурами в целом ряде специфических и конкретных вопросов. Он обладал уникальным опытом широкого, не ведомственного подхода к международным делам и квалифицированными людьми на основных направлениях и мог сыграть роль, так и оставшуюся невостребованной, — экспертно-координирующую. Наконец, реализации первоначального замысла относительно новых функций отдела, думается, помешало и начавшееся размывание роли ЦК и его аппарата.

Между тем отсутствие координирующей «руки», в особенности на экспертном уровне, уже давно и весьма неблагоприятно сказывалось на советской внешней политике. Создававшиеся комиссии Политбюро (китайская и польская, возглавлявшиеся Сусловым, афганская и ближневосточная, возглавлявшиеся, соответственно, Шеварднадзе и Устиновым) были обращены к кризисным проблемам и пробелов не заполняли. Попытка создать после XXVII съезда КПСС Комиссию по международным отношениям в этом смысле тоже ничего не дала, учитывая способ ее конструирования, состав, не говоря уже о резком падении влияния партийных институтов. Впрочем, не совсем ясны и действительные цели, ради которых создавалась комиссия: имелась ли в виду действительная структура или это был отвлекающий маневр.

Как бы то ни было, координирующий орган, механизм компетентной, надведомственной подготовки и экспертизы внешнеполитических решений так и не возник. В результате процесс согласования позиций различных ведомств носил скорее бюрократический, а не политический характер. Чаще всего это была совместная работа аппаратчиков из разных ведомств над отдельными документами. Выдвижение альтернативных проектов или предложений было, как правило, исключено.

Необходимость координирующего органа в области внешней политики была тем настоятельнее, что самостоятельное, сепаратное вхождение ведомств со своими предложениями резко повышало возможность некритического к ним отношения и безоблачного прохождения через высшее руководство. Особенно это касалось инициатив КГБ, а со второй половины 70-х годов и МИД.

Один из информированных работников КГБ Н. Леонов и книге «Лихолетье» пишет: «Старая площадь давала только согласие на то, о чем просили и что предлагали (имеется в виду КГБ. — К. Б.). Отказы были крайне редки, они вряд ли составляли 1 процент всех предложений. Создавалось впечатление, что «там» только автоматически ставится штамп «добро», начисто отсутствует критическое отношение к инициативам снизу… Поскольку желающих выделиться, отличиться всегда значительно больше, чем добросовестных и инициативных тружеников, то наверх шел возрастающий поток цветисто написанных предложений-пустышек. Все они благословлялись двумя словами: «Есть согласие», которые иногда передавались по телефону из ЦК в секретариат КГБ каким-нибудь второстепенным сотрудником партийного аппарата».

К сожалению, указывая на реальный факт, Леонов дает ему ложное объяснение. Проблема состояла, конечно, не в том, что в аппарате ЦК отсутствовало вдумчивое отношение к этим предложениям, хотя, наверное, встречалось и такое. Главное состояло в другом: КГБ оставался на особом положении, его предложения проходили большей частью по «самому верху», где не так уж много было экспертов, способных и готовых отнестись к ним критически.

Как известно, крупные (но не только они) внешнеполитические решения выносились Политбюро, иначе говоря, узким кругом лиц, из которых лишь несколько более или менее серьезно разбирались в этих делах. Именно от них, а нередко от отношений между ними зависело мнение ареопага в целом. Причем доминировало мнение Генерального секретаря, если, конечно, он был дееспособен, и обсуждения альтернативных вариантов, как правило, не происходило.

В этих условиях тем чувствительнее было отсутствие на подступах к Политбюро форума, где могли бы быть сопоставлены и учтены подходы различных ведомств, связанных с внешнеполитической деятельностью. Чрезвычайно урезанными оказались возможности для выражения партийными, государственными, общественными деятелями непредвзятых, неангажированных взглядов и точек зрения, которые могли бы быть приняты во внимание при решении тех или иных вопросов.

Сложившаяся ситуация имела особенно неблагоприятные последствия начиная со второй половины 70-х годов, когда принималось много непродуманных решений (наиболее серьезным из них был, конечно, ввод войск в Афганистан). По этой же причине на различных направлениях внешней политики практически не существовало никакой долгосрочной стратегии — той, что нам обычно приписывают западные политики или ученые, которые не могут представить, чтобы мы действовали вне серьезно разработанного плана.

Правда, сложности в проведении хорошо скоординированной политики существуют, пожалуй, в любом государстве. Мемуары американских государственных деятелей полны рассказов о ссорах и сварах, о борьбе за влияние между различными структурами, персонами, причастными к внешней политике. Но это слабое утешение.

Не привела к существенным сдвигам и попытка отдела изменить положение с информацией, поступающей от зарубежных представительств. Ее необъективный и поверхностный характер служил одним из источников грубых ошибок советской внешней политики. Стремление угодить начальству — коррозия, разъедающая бюрократический аппарат в любой стране и при любых обстоятельствах. Но время застоя — лучшая питательная среда, «политический агар-агар» для этого явления.

После прихода Горбачева решили разобраться с этой проблемой. Политбюро приняло специальное решение. Однако в декабре 1986 года Международный отдел представил записку, где отмечалось, что «в целом о существенных изменениях говорить не приходится, более того, просматривается тенденция вновь вернуться к прежним стандартам и привычкам». Среди главных недостатков назывались следующие: дефицит реализма, известная однобокость информации, выражающаяся в приукрашивании действительности, вольном или невольном подлаживании под воображаемые ожидания руководства, скудость информации обобщающего характера, недостаточное внимание к углубленному анализу обстановки; почти полное отсутствие прогностического элемента, обилие банальностей, запоздалых пересказов материалов из газет, радио и телепередач. Приводились курьезные факты, вызванные стремлением угодить начальству. Так, в адрес всех посольств направлялись заведомо невыполнимые по срокам требования «срочно» выдать «отклики» на выступления руководителей. Однажды уже к 18.00 — на речь Горбачева, которую он должен был произнести в 13.00 того же дня. И очень немногие послы честно сообщили, что к предписанному часу в стране пребывания реакции еще не было. Зато пришли хвалебные отклики даже оттуда, куда из-за разницы во времени речь вообще не могла дойти. Но наша записка никаких заметных последствий не имела и, возможно, потому, что критическая струя могла задеть уже и нового министра.

Процесс сокращения объединенный Международный отдел пережил значительно болезненнее, чем другие: почти некуда было пристроить сокращаемых. Мне, уже в качестве первого заместителя заведующего отделом, пришлось заниматься этим делом, и более тяжелого испытания в моей жизни не случалось. Расставался с людьми, с которыми проработал многие годы и имел добрые, товарищеские отношения. Да и в таком деле, как ни стараешься действовать справедливо, быть справедливым невозможно.

Известен анекдот, повествующий о том, как турист-американец, проезжающий мимо здания-«левиафана» на Смоленской площади, спрашивает у гида: «Что это такое?» Тот говорит: «Министерство иностранных дел». «Такое огромное здание? Сколько же там людей работает?» — осведомляется изумленный американец. Ответ гида: «20 процентов». В той или иной мере это, разумеется, относилось и к отделу. Так что в сокращении было рациональное зерно. Но оно являлось чрезмерным, притом цифра 40 процентов была взята, но-видимому, с потолка, не подкреплена каким-либо анализом работы тех или иных звеньев. Поэтому не исключаю, что за этим стояло и желание попросту уменьшить роль партийного аппарата или же (во всяком случае, как первоначальная задумка, от которой впоследствии отказались) набрать новых людей, избавившись от какой-то части старых кадров.

Сокращение отдела, придание ему новых функций не изменили кардинально его структуру. Он всегда был построен по смешанному территориально-функциональному принципу. Территориальные сектора занимались соответствующими странами или группами стран. Правда, тут не обошлось и без анахронизмов: хотя Британская империя давно перестала существовать, Австралия, Новая Зеландия, Канада продолжали оставаться в британском секторе. К территориальному направлению были приписаны и советники по партийным связям, имевшиеся в посольствах ряда стран, большей частью развивающихся. В некоторых западноевропейских государствах — во Франции, Италии, Англии — эту функцию выполняли первые секретари. Функциональные же сектора курировали международные связи общественных и государственных организаций (за исключением, разумеется, МИД, КГБ, Министерства обороны и МВЭС). Существовал также «сектор обслуживания», который занимался в основном организационными и хозяйственными вопросами работы с иностранными делегациями, визовыми проблемами и т. д.

В связи с реорганизацией в отделе были созданы новые подразделения, специализированные на внешнеполитической и разоруженческой тематике. Одному из них была специально вменена в обязанность разработка проблем «нового мышления». Сюда в 1988–1989 годах, как и в некоторые другие сектора, были набраны — и с моим участием — люди в основном из научных институтов и журналистики, способные и современные, но многие, как выявилось, обладали гипертрофированной политической гибкостью. Впоследствии их развело в разные стороны: одни оказались на службе у новой власти, другие сохранили лояльность Горбачеву. У меня, однако, сложилось впечатление, что нередко это чистая случайность, игры обстоятельств, и лица, о которых идет речь, вполне могли бы поменяться местами. А послеперестроечные наблюдения над персонажами из этой среды, которые подвизаются во власти или при ней, привели меня к мысли: речь идет даже о некоем слое, возникшем в позднесоветское время, своего рода продукте разложения системы. Образованные и смышленые, знакомые с жизнью Запада и вынесшие оттуда некоторые свои представления, они слыли людьми демократически настроенными и прогрессивно мыслящими и даже бравировали такой репутацией, хотя из корыстных соображений были достаточно послушны и охотно меняли академические стулья на цековские кресла. Оказалось, однако, что «демократическая и прогрессивная» настроенность была скорее не позицией, а позой, тоненькой пленочкой, которую легко пробила «морковка» причастности к власти, к привилегиям. И сейчас эти интеллектуалы, без печали расставшись с прежней репутацией, демократическим словоблудием прикрывают самые неприглядные ее действия.

Иерархия в отделе была несложной: по восходящей линии — младший референт, референт, заведующий сектором (и формально на равных — консультант), заместитель заведующего отделом и заведующий отделом — секретарь ЦК (исключением стал период после реорганизации, когда были и заведующий отделом В. Фалин, и секретарь ЦК А. Яковлев).

Движение по ступеням этой иерархии было весьма трудным предприятием и уделом немногих. Большинство референтов, заведующих секторами и консультантов подолгу оставались в одной и той же должности (иной раз даже по 15–20 лет). С одной стороны, это формировало стабильный и верный традициям коллектив, воспитывало подкованных, квалифицированных профессионалов, но с другой — порождало застойные явления, инерцию подходов и оценок, снижение инициативы.

У такой ситуации были объективные причины. В отличие от других отделов ЦК, особенно Организационно-партийного и Отдела пропаганды, мы имели очень ограниченные возможности для выдвижения своих работников. Определенную роль играло и невнимание руководства, Пономарева к этим вопросам, его стойкое нежелание расставаться со «своими» кадрами. И нередко толчком к выдвижению было лишь предложение работы со стороны, создававшее перспективу ухода сотрудника. Сошлюсь на собственный пример. На 13 лет, с 1963 по 1976 год, меня «законсервировали» в должности консультанта, правда время от времени прозрачно намекая на то, что собираются выдвинуть заместителем заведующего отделом. В то же время Борис Николаевич решительно отклонял, заявляя: «Нашли топор под лавкой», все делавшиеся мне предложения о переходе на работу за пределами отдела. Назову некоторые из них. В конце 1963 года Н. Иноземцев, тогда заместитель главного редактора «Правды», склонил меня к переходу туда в качестве члена редколлегии и редактора по отделу Азии и Африки. Но перемене в моей судьбе решительно воспротивился Борис Николаевич. В 1970 году тот же Иноземцев вкупе с Арбатовым предложил мне директорство в Институте Африки. Но их депутация к Пономареву также закончилась фиаско (причем он дал отпор в довольно резкой форме), о чем я жалел не раз. Та же участь постигла сделанное через несколько лет предложение возглавить Институт востоковедения и т. д.

Единственный раз Борис Николаевич дал добро на мой уход в 1975 году, когда мне предложили пойти помощником к П. Демичеву, кандидату в члены Политбюро и секретарю ЦК по идеологии. Причем Пономарев не скрывал, что ему хотелось бы иметь своего человека на таком «чувствительном» месте. Но на сей раз отказался я: должность помощника слишком близка к начальству и иногда трудно совместима с сохранением собственного достоинства. Я уже не говорю о том, что «химик» (так называли Демичева, который раньше занимался химической промышленностью) не пользовался доброй репутацией.

К слову, я неизменно избегал слишком большой близости, тем более неофициальной, к начальству. Варианты такого рода, притом многообещающие, возникали и позже. Так, я приглянулся Кириленко в ходе поездки в Анголу. По возвращении он довольно длительное время отчетливо проявлял стремление приблизить к себе: почти каждую неделю посылал записки (некоторые сохранил до сих пор — они очень своеобразны), звонил, консультируясь по международным вопросам, а то и просто ведя разговор ни о чем, или приглашал к себе (иногда в такой форме, «по Багирову»: «Чего не заходишь, совсем зазнался?»), расспрашивал об обстановке в отделе и его работе. При этом открытым текстом выражал пренебрежительное отношение к Пономареву, говорил, что «там» предстоит выдвинуть «молодых работников». Безошибочным признаком благосклонности начальства было, как обычно, и уважительное отношение его окружения — секретарей, помощников. Я же лояльно, если не почтительно, и с тщанием выполнял поручения, но сигналы эти игнорировал. А доброе отношение Андрея Павловича, который тогда был весьма в силе, использовал несколько раз для активного, более смелою, чем полагалось, вторжения в некоторые дела. В одном случае это стоило мне неприятностей.

То, что именовалось решениями (постановлениями) ЦК, большей частью было результатом хождения бумаг по кругу секретарей, их «голосования». Иной раз такая бумага приходила с короткой резолюцией в верхнем левом углу — «за» и подписью Суслова или Кириленко (того, кто вел Секретариат). Это практически означало, что вопрос решен и остальным «подписантам» остается лишь присоединиться.

Так вот, однажды с подобной визой Кириленко пришла записка МИД с предложением одобрить рыболовное соглашение с Марокко, парафированное «рыбным» министром Ишковым. Читаю текст и вижу, что Марокко дает согласие — а мы его принимаем — на лов Советским Союзом рыбы в морской зоне Западной Сахары. Иначе говоря, пользуясь небрежностью Ишкова (упорно говорили, что она была вызвана щедростью марокканского короля), марокканцы обходным путем, через рыболовное соглашение получали признание СССР их территориальных притязаний.

Предвидя грядущий скандал, серьезные осложнения с Алжиром, я позвонил Кириленко (после разговора с подписавшим бумагу зам. министра иностранных дел Л. Ильичевым, который признал ошибку), и он неохотно, но дал согласие на мою записку-возвражение. Я испытывал удовлетворение от содеянного, но через пару дней, в субботу, раздался звонок Кириленко. Обычного благодушия как ни бывало, из трубки полился густой мат. Литературная же часть тирады была примерно такой: «Интеллигент легкомысленный. Это будет стоить 600 тысяч тонн рыбы, знаешь, что это означает для нашего белкового баланса?» Оказалось, прибывший в Москву премьер-министр Марокко Осман отказался подписать соглашение без упомянутого положения, поскольку оно было одобрено королем. Отмахнувшись от моих объяснений, Андрей Павлович сказал: «Сейчас к тебе придет Ишков, найдите выход. Обязательно». Министр через пять минут был у меня, формула была найдена — один из тех дипломатических бессодержательных ребусов, которые каждая сторона может понимать, как ей угодно. Марокканцы же, убедившись, что большего не добьются, уступили.

Любопытно: заключенное соглашение получило положительный отклик в Алжире, там сочли, что Москва не поддалась на уловки Марокко. Помощник Кириленко сказал мне, что телеграмму советского посла в Марокко положили, подчеркнув нужное место, на стол, но тот к этому больше не возвращался.

Вскоре у Кириленко резко ухудшилось здоровье, возникли явления галопирующего церебрального склероза. Его явная профессиональная непригодность стала очевидной для всех на XXVI съезде КПСС, когда ему поручили — думается, не без злого умысла, в рамках кремлевских интриг — зачитать список рекомендуемых к избранию кандидатов в члены ЦК. Он коверкал почти каждую фамилию. Возможности приближения к сильным мира сего были у меня и после падения Кириленко. Но и сейчас, спустя 20–30 лет, убежден, что вел себя правильно: не лез в фавориты и не ронял себя вместе с патроном.

Кое-кто уверял меня, что задержки с моим выдвижением связаны с «пятым пунктом». Но в эту версию я не очень верил. Правда, в 1975 году, когда Пономарев представил Суслову моего коллегу, арабиста В. Румянцева, и меня на утверждение заместителями заведующего отделом, Вадим Петрович был утвержден сразу же, до меня же очередь дошла через год. Во всяком случае в самом отделе я никогда не сталкивался с откровенными проявлениями национальных предрассудков.

Несколько слов об обстановке в Международном отделе. Придя работать на Старую площадь (вопреки моим прежним представлениям об аппарате ЦК и тем более Международном отделе: этакая смесь пиетета с настороженностью), я убедился, что попал в более или менее обычный советский трудовой коллектив. В главном, в том, что касается отношений между людьми, я не почувствовал никакой тягостной специфики. Напротив, многое понравилось сразу: отбор людей, их квалификация, интеллектуальный кругозор, сам характер работы, которая в известной мере способствовала спайке коллектива.

Вместе с тем Международный отдел не был, конечно, чужд общих черт, присущих партийному аппарату. Но это особая тема, которая требует специального рассмотрения, тем более что на сей счет наговорено и написано немало ложного и попросту фантастического. Ограничусь лишь несколькими замечаниями.

Начатый Сталиным еще в 20-е годы и достигший апогея в период массовых репрессий процесс умерщвления самостоятельного мышления и поведения в партии, внедрения в ее жизнь административно-командных методов особенно пагубно сказался на партийном аппарате. Он породил почти безусловный рефлекс подчинения, энергичного согласия с очередной директивой, готовности к проработкам, подобострастия в отношении начальства и просторного конформизма. В коридорах ЦК была популярна то ли байка, то ли быль о работниках, которые ходили к руководству с двумя бумагами противоположного содержания и, вынюхав настроение начальства, подносили на подпись нужную. Не менее симптоматична и присказка, гулявшая, впрочем, во всех бюрократических структурах, о работнике, входящем к начальству с фразой: «У меня есть мнение, но я с ним не согласен».

Эта черта отличала и деятельность партийной организации аппарата, которая была, на мой взгляд, более формализованной и бессодержательной, чем где-либо. Собрания проводились большей частью «для галочки» и в основном сводились к своего рода производственным совещаниям с обязательными поучениями начальства. Здесь тоже повторялся характерный для нашей жизни феномен «перевернутой демократии». Как известно, повсюду в мире, где проводятся выборы, кандидат в депутаты или избранный представитель благодарит избирателей за оказанное доверие. Меня всегда поражало, что у нас происходило наоборот. Предварявшие выступление члена Политбюро на избирательном собрании доверенные лица от имени избирателей благодарили кандидата за то, что он соглашается выдвинуть свою кандидатуру у них в округе. Нечто подобное происходило и у нас.

В моде оставались авторитарный стиль руководства и авторитарная манера в работе аппаратчиков — порождение еще не изжитого сталинского наследства и антидемократической системы. Наряду со всем этим ощущался и своего рода отрыв работников аппарата от самой партии, от ее рядовых членов. У многих сложилось некое корпоративное чувство принадлежности к привилегированной касте, их отличали самодовольство и бюрократическое чванство, особенно нелепые у тех, чья ограниченность и узость взглядов были очевидны. Это с них был списан гулявший в наших коридорах злой анекдот о работнике ЦК, который звонит в подопечное учреждение по телефону правительственной связи и вибрирующим административным голосом сообщает: «Это Иванов говорит, по “вертушке”, из ЦК».

Была ли у среднего аппаратчика за забралом официально прокламируемых идеалов какая-либо реальная идеологическая начинка? Думаю, была: некая смесь остаточной действительной идейности (но уже массивно сместившейся к исповедыванию великодержавности) с готовностью к нравственным и идейным компромиссам, в том числе в личном плане. Возникла и укреплялась тенденция использовать пребывание в аппарате для решения личных проблем. Она казалась особенно несовместимой с претензиями аппарата на этическую чистоту, безгрешность.

Весьма существенно и то, что партаппарату в целом — как и всякому аппарату — была свойственна определенная косность, которая, конечно, транслировалась и сверху, порой слепая приверженность к уже испытанным и привычным формам работы, «вращение по кругу».

Надо иметь в виду, что бюрократические структуры, аппараты — в каком-то смысле «самосовокупляющиеся» образования. Они живут по своим собственным, непоколебимым законам и часто функционируют как бы помимо и независимо от внешних обстоятельств. Вот маленький, но характерный, на мой взгляд, пример из жизни высшего звена государственного аппарата. 8 декабря 1991 г. грянуло Беловежское соглашение, определившее судьбу Советского Союза и, естественно, его президента. Все мы знали — и Горбачев не делал из этого секрета — что Михаил Сергеевич уйдет. Уже 24 декабря состоялась его прощальная встреча с сотрудниками. Уже люди Ельцина, снедаемые нетерпением, не стесняясь, начали ходить по кабинетам, то ли присматривая себе место, то ли еще для чего. Тем не менее 18 декабря я еще получил нижеследующий документ:

СЕКРЕТАРИАТ т. БРУТЕНЦА К. Н.

Направляется Регламент работы с документами в Аппарате Президента СССР. Просим ознакомить всех работников с требованиями настоящего Регламента и руководствоваться им в практической работе.

Начальник Канцелярии Руководителя Аппарата Президента СССР

Е. ВЕРБИЦКИЙ

17 декабря 1991 г.

ПРЕДЛОЖЕНИЯ

по направлению документов и материалов советникам Президента СССР тт. Брутенцу К. Н. и Загладину В. В.

Направлять:

1. Нормативные акты по международным вопросам.

2. Проекты законов, представляемые на рассмотрение Верховных Советов СССР и РСФСР.

3. Принятые Законы СССР и РСФСР.

4. Статистические материалы и другие документы справочного характера.

5. Информационные материалы, поступающие из служб, ведомств, организаций, по проблемам внешней политики.

6. Записки, письма, телеграммы, другие возможные документы, содержащие проблемные и постановочные вопросы, для предварительного изучения и оценки.

Канцелярия Руководителя Аппарата Президента СССР

Наконец, не думаю, что аппарат ЦК отличался особым интернационализмом. Вряд ли нерусские (и неукраинцы, небелорусы) ощущали наличие национального водораздела, но в целом сознание работников в этом вопросе, видится мне, у многих было не выше, чем у обывателя. И не то чтобы национализм выпирал в отрытую, но предрассудки проявлялись в анекдотах о «нацменах», а иной раз в плохо скрытом антисемитизме. Все это, по моим наблюдениям и впечатлениям, шло и сверху. Секретарь ЦК М. Зимянин, например, наотрез отказывался дать согласие на назначение тогда уже известного ученого Г. Ф. Кима директором Института востоковедения, поскольку тот кореец. «Там кореец нам не нужен», — заявил он. Из аппарата ЦК осуществлялся нажим на некоторые академические институты и идеологические учреждения с целью сократить число работающих там евреев. Наконец, в сам аппарат, как и в некоторые государственные учреждения, евреев не брали.

Со времен борьбы с космополитизмом антисемитизм фактически стал недекларируемой, но тем не менее общеизвестной и общепринятой линией руководства. Закрытое письмо ЦК ВКП(б) от 23 июля 1951 г. Центральным Комитетам компартий союзных республик, крайкомам и обкомам, органам Министерства безопасности, говорившее о «еврейских националистах» и «террористах» и послужившее фактически прологом к «делу врачей», явилось дополнительным сигналом тем, кто, возможно, не понял смысла похода против космополитов. Смягчение последствий этого похода и осуждение «дела врачей» не означало реального отказа от самой линии, скорее, антисемитизм просто принял «вяло текущий» характер. Евреи продолжали подвергаться в ряде сфер явной дискриминации, антисемитизм не обсуждался и не осуждался.

Однако все сказанное — это только часть картины.

В аппарате ЦК было собрано немало высококлассных специалистов, и в целом он был надежной и квалифицированной структурой управления партией и государством, которая организационно и политически, командуя многомиллионной армией коммунистов, скрепляла и приводила в движение всю государственную машину. В смысле профессионализма, четкости, дисциплинированности и безотказности в работе, организационного потенциала и политической сметки с ним, конечно, не мог сравниться никакой другой аппарат, но его эффективность ограничивалась самой системой.

Сейчас, пожалуй, общепризнанно, что разрушение этого «скелета», разрушение партии, означавшее прежде всего разрушение аппарата, явилось одним из основных факторов, повлекших за собой ослабление, а затем и распад государства. Любопытно, что это мне разъясняли в мае 1993 года в Пекине такие заслуженные антикоммунисты, как бывшие госсекретарь США Г. Киссинджер и французский президент Жискар д’Эстен. Киссинджер, в частности, сказал мне, что «было ошибкой Горбачева переносить центр тяжести от партии к государству, к президентским структурам, поскольку это лишило страну организующего ядра. На мою реплику: «Но ведь вы всегда сами выступали за это, против партии» — он ответил коротко: «То было раньше!»

Аппарат также был (на деле, правда, не всегда эффективным) инструментом согласования интересов различных ведомств, представлял надведомственный, государственный интерес. Наконец, он служил — в известных рамках — орудием партийного (т. е. гражданского) контроля над армией и КГБ. И партийное облачение этих функций все более становилось лишь оболочкой.

Исключение, быть может, составили Организационно-партийный отдел и отчасти Отдел пропаганды и агитации, которые, кстати, особенно интенсивно насыщались людьми из провинции. Они фактически были призваны охранять в КПСС и обществе антидемократические порядки, а в конце концов, по существу, и сами стали их жертвой.

Здесь надо сказать и о том, что со времен XX и XXII съездов, от хрущевских лет, впервые после сталинских чисток аппарат перестал быть политически монолитным. Правда, судя по моим впечатлениям, в 1965–1975 годах подавляющее большинство сотрудников еще продолжало занимать твердолобые, узкодогматические позиции.

Особенности, о которых я рассказываю, отличали, конечно, не только аппарат ЦК. В разной мере они воспроизводились и в более низких аппаратных звеньях. Так или иначе они были свойственны и тем, кто формально к аппарату не принадлежал, выборным лицам — секретарям и т. д. Можно даже сказать, что они были призваны играть — и зачастую играли — роль законодателей аппаратного стиля, скорее ab ovo такую роль выполняла сама система.

Не могу не сказать и о том, что конформизм, равно как и другие, свойственные партаппарату отрицательные черты, отнюдь не его монополия, скорее то была общая беда всех бюрократических структур. Мало того, этим была заражена и интеллигенция, особенно гуманитарная и творческая, которая сегодня столь старательно пытается отмежеваться от прошлого, а фактически от самое себя в прошлом. Многие ее видные представители искали и добивались близости с верхами — и отнюдь не только для решения творческих задач. Было бы любопытно опубликовать список наших «звезд» искусства, которые охотно блистали в «салоне» министра внутренних дел Щелокова — виднейшего коррупционера брежневского безвременья, внесшего решающий вклад в разложение правоохранительных органов.

К слову, названные добродетели интеллигенции, по крайней мере, значительной ее части, ярко дали о себе знать в перестроечные и послеперестроечные годы. К перестроечным процессам эта социальная группа подключилась энергично, оживляя в памяти идеалы: вcей досоветской предшественницы. Делала это тем более страстно, что ее заводило и стремление добыть индульгенцию за поведение в недавнем и давнем прошлом. Отсюда надрыв, порывы бездумного разрушения, жажда мести свидетелям и «кукловодам» ее падения и прислужничества.

Этого багажа многим хватило ненадолго. Одни из «прорабов» перестройки вдруг очутились на берегах Сены и Потомака, в Вене и Иерусалиме и оттуда шлют рекомендации, как следует обустроить нашу жизнь. Другие, испуганные конвульсиями и оборотом политической борьбы, которую сами помогали разжигать, укрылись в тиши своих дач и квартир. Пассивную позицию заняла и масса ученых, инженеров, врачей, учителей, актеров и писателей, придавленная нищенским положением и откровенно пренебрежительным отношением к их роли и труду со стороны власти и нуворишей. Наконец, некоторая часть — главным образом столичных жителей — оказалась «приватизированной» властью и ее «спонсорами» и, поддавшись привычным соблазнам (слава, карьера, деньги), возвратилась на знакомую тропу конформизма и угодливости. Теперь, однако, «сжигая» и кляня то, чему вчера без меры преклонялась. Щедринское «прикажете, государь, завтра буду акушером» как будто сказано о них.

Ринувшись служить новой, насквозь коррумпированной власти и Маммоне, они не только отвергли данный им историей шанс «вернуться» в интеллигенцию, но фактически перестали быть и «работниками культуры», рьяно участвуя в ее тотальной коммерциализации и в умерщвлении в обществе духовного начала. Став фактически частью «телебратвы», они назойливо мелькают на телеэкранах, прикрывая свое нынешнее творческое бесплодие лохмотьями славы, обретенной еще в советские времена.

Когда в жанре подобострастия подвизается литератор-пародист, почти не известный читателю, — это факт его личной биографии. Но когда тут же суетятся люди, пользовавшиеся уважением и широким признанием, — это явление. А иные вовсе вознамерились доказать, что лакей — это не столько профессия, сколько состояние души. Причем, как правило, особенно усердствуют те, кто обивал пороги здания ЦК, кто старался мелькать в его коридорах, протискиваясь, чтобы отметиться в разных кабинетах. В этой «фракции» есть, конечно, и те, кто хочет — или думает, что хочет, — «как лучше». Но в целом ее поведение лишь проявление «достоинств», благоприобретенных в советское время.

Интеллигенция, общепризнанно, специфически российское явление. Чтобы оно возникло, очевидно, необходимо было уникальное взаимодействие и противостояние таких «действующих лиц», как великая страна и разящая отсталость, абсолютистское самодурство и вселенский потенциал культуры, мыслящая высокообразованная элита и замордованный, бедствующий народ, не зажатый в тиски рационализма российский национальный характер… Только в такой обстановке и мог родиться тип людей, объединяемый не имущественными интересами и положением в обществе, но представлением о своей роли в жизни страны и своими духовно-этическими качествами. Я имею в виду социальную чуткость, обостренное чувство собственного достоинства, бескорыстный патриотизм и государственность, способность в решающую минуту позабыть о себе, наконец, простую совестливость, «милость к падшим».

Отнюдь не пытаюсь рисовать облик интеллигенции в розовых тонах — она сыграла неоднозначную роль в российских судьбах, в ее среде попадались разные люди, в том числе субъекты, оставившие по себе недобрую славу. Но в целом она, дореволюционная, не уронила себя.

Октябрь прозвучал погребальным звоном для интеллигенции. Не только потому, что значительная ее часть ушла в эмиграцию, погибла под секирой красного и белого террора. Вопреки утверждениям нынешних фальсификаторов и невежд, немалая часть интеллигенции приняла революцию, исходя из самых лучших побуждений. Но, приняв и поверив в нее, она приняла и принцип революционной целесообразности, который сводился к простейшей формуле «Цель оправдывает средства» и раскрыл весь свой зловещий смысл в годы сталинизма. Думаю, из тех же соображений она в конце концов согласилась и на роль «прослойки», обслуживающей класс — хозяии, а на деле — господствующую структуру. Стремясь выжить, она овладела искусством приспособления. Но все это напрочь перечеркивало ее raison d’ être, ее этический стержень, ее общественную роль. К тому же в ее среду влилось огромное пополнение, никогда не знавшее прежних идеалов и им чуждое. Интеллигентность была подменена образованием, в лучшем случае — эрудицией.

Разумеется, интеллигенты не исчезли, но интеллигенция как относительно самостоятельный слой, влияющий на общество в нравственно-очищающем духе, сошла со сцены. На смену пришли «работники умственного труда», «деятели искусства и культуры» для нового социального продукта были созданы и соответствующие термины.

Еще раз подтвердилось, что интеллектуал, в отличие от интеллигента, способен на всякие поступки. Напомню, в ноябре 1933 года группа ведущих немецких ученых обратилась с призывом к международной общественности поддержать Гитлера. Они, конечно, были интеллектуалами.

Подобные им в наши дни без устали ругают большевиков, по часто говорят их языком, притом на сталинистском его диалекте. Сопоставление лексикона их недавних политических воззваний обнаруживает трогательное сходство с бранью 1937–1938 годов: те же «подонки», «мерзавцы», «стервятники», «бешеные собаки» и т. д. Сколько чернил было израсходовано, чтобы, заклеймить формулу «Если враг не сдается, его уничтожают»! А некоторые «интеллигенты» ее повторяли, благословляя расстрел российского парламента. Правда, предпочитали ссылаться не на Горького, а на Вольтера. На деле же Вольтер, конечно, им не брат: инакомыслие — последнее, за что они готовы были бы сложить голову.

Прежняя «интеллигенция» воспевала, притом не без веры, диктатуру пролетариата и самовластие вождя. Ее последыши, еще вчера громкоголосые защитники демократии, сплотились с поклонниками Пиночета и Чон Ду Хвана и поют осанну авторитаризму, «порядку». Вчера они рвались в салоны криминальных бонз прежнего режима, сегодня красуются на мафиозных презентациях, выступают, по меткому выражению В. Топорова, как «мастера халтуры». Раньше они бесстрастно взирали на кокетство власти с великодержавным и иными национализмами, на репрессии против целых народов. Сегодня обходят молчанием геноцид в Чечне и облавы на «брюнетов», сопровождавшиеся издевательствами и расистскими выходками.

Открестившись от бездумного патриотизма советской поры, которому, впрочем, предавались не без упоения, многие из них метнулись к амплуа политических апатридов, с завистью и подобострастием заглядывающих «за бугор». Именно в столичной творческой и журналистской тусовке родился постыдный термин «эта страна», соединяющий пренебрежение, если не презрение, к России с брезгливой отстраненностью от нее. Именно в этой среде объявили Россию — один из главных очагов мировой культуры — нецивилизованной страной и стали понукать ее, раболепно копировать образ и стиль жизни «цивилизованных наций». Именно здесь стало модным с высоты псевдоэлитарного высокомерия третировать собственный народ как скопище «рабов», «совков», недоумков или даже, как однажды выразилась газета «Сегодня», сумасшедших.

Как и в брежневские времена, эти люди в приватных разговорах, в кухонных тусовках не прочь провести границу между собой и властью, отгородиться от ее «неинтеллигентного» имиджа и «неинтеллигентных» поступков. Такая «интеллигенция» мешает обществу выдавливать из себя раба. Она вносит недобрый вклад в подогревание атмосферы нетерпимости и культа силы, в оживление страха, который не исчез, а лишь притаился в душах наших «поротых» поколений, в разложение общества воинствующим цинизмом. Она, к сожалению, дискредитирует само понятие «интеллигент».

Рваческое, низкое поведение значительной части столичной интеллигенции стало одной из самых горьких неожиданностей и разочарований постсоветских лет — тем большей, что в ней, в соответствии с канонами советских лет, привыкли видеть «инженеров человеческих душ», «властителей дум» и т. д. Оно посеяло известное смятение в интеллигенции в целом. Чтобы преодолеть ставшее следствием всего этого отторжение значительной части общества от интеллигенции, очистить это понятие от налипшей на него грязи и вернуть ему истинный высокий смысл, потребуются огромные усилия.

Но в России, слава Богу, еще немало подлинных интеллигентов. Их чистые голоса прорываются сквозь шум телепропаганды, сквозь песнопения придворных бардов. У них масса благодарных слушателей и собратьев-работяг в университетах и институтах, больницах и школах, на фирмах и предприятиях. Да и в молодом, «непоротом поколении», свободном от идеологических шор, от чрезмерной гибкости позвоночника, от рефлекса коленопреклонения перед «вождями». Тем не менее, мне кажется, проблема воссоздания подлинной российской интеллигенции — слоя нравственных, высококультурных людей с демократической ориентацией — существует.

Возвращаясь к своим «баранам», хотел бы засвидетельствовать: по мере выцветания идеологических мотивов, как на дрожжах, «восходило» приспособленчество, корыстолюбие и на верхних этажах общества, вырос целый слой, у которого эти качества стали главной движущей силой поведения. Яркое подтверждение тому — конкретные люди, отнюдь не технократы, которые на маршруте Брежнев — Горбачев — Ельцин торопливо меняли окраску со сменой «боссов» и режимов и благополучно пересаживались из одного руководящего кресла в другое.

Разумеется, Международный отдел отнюдь не был свободен от аппаратных стигматов, но можно и должно говорить о некоторых его особенностях, об отличительных чертах этой в чем-то уникальной структуры и уникального коллектива. В аппарате ЦК он выглядел «белой вороной», отношение к нему было настороженное или даже недоверчиво-завистливое. Настороженное — потому что его работники считались недостаточно ортодоксальными (что несправедливо по крайней мере, в отношении части из них), а отдел — «гнездом ревизионистов». Завистливое же потому, что мы бывали за рубежом, общались с высшим начальством. К тому же отдел формировался иначе, чем другие звенья ЦК: сюда в основном приходили люди из общественных организаций, из науки, журналистики, из МИД.

Разумеется, в Международном отделе народ был разный: «трудоголики» и лентяи, классные специалисты и добросовестные неумехи, профессионалы с политическим инстинктом и безынициативные исполнители, люди творческие и узколобые догматики, наконец, дисциплинированные, уважающие иерархические правила, но охраняющие свое достоинство работники и льстивые, подобострастные чиновники.

Были люди, отмеченные, как я выражался, профессиональным кретинизмом: над любой бумагой и вопросом они работали на максимуме своих возможностей, подобно ремесленнику, который, дорожа своей репутацией, постоянно доказывает свое мастерство. И напротив, люди расчетливо-карьерного типа, равнодушные к делу, которые тщательно дозировали свои усилия и сосредоточивали их лишь на тех материалах, на которые должен был пасть глаз начальства. Остальное же делалось «левой ногой».

Да, в отделе служили и такие люди, чьи квалификация, образование, отношение к делу оставляли желать лучшего. Но основная масса сотрудников были профессионально хорошо подготовленными международниками, умеющими правильно нащупать и взвесить внешнеполитическую сторону вопроса, оценить его с широких, общегосударственных, а не только дипломатических позиций. Большинство (хотя, конечно, это было добродетелью не только международников) работало безотказно, не считаясь со временем, а иной раз и со здоровьем. Это, кстати, относится к работникам всех рангов и подразделений, включая машбюро и другие так называемые технические службы. Некоторых из них я имею возможность наблюдать также сейчас. Характерно: и на новой работе (с очень небольшой зарплатой, без всяких льгот) они выделяются дисциплинированностью, четкостью, заинтересованным отношением к делу. Это еще одно свидетельство высокого профессионализма той структуры, где они трудились прежде.

Сотрудники территориальных секторов большей частью не довольствовались своим узкослужебным интересом — отношениями с той или иной партией или партиями, — а основательно изучали «свои» страны и, как правило, неплохо их знали.

Работа с иностранными делегациями требовала особого рода воспитанности. Руководители зарубежных компартий, держались, как правило, просто, по-товарищески, и это требовало от наших сотрудников, с одной стороны, умения устоять перед соблазном фамильярности, а с другой — не впасть в почтительную, официальную сдержанность, обиходную, когда шла речь о нашем высокомерно-забронзовевшем начальстве.

Разумеется, в отделе чтили табель о рангах. А заведующий отделом — секретарь ЦК — уже был на уровне почти «небожителя». Но в целом царил очень ценимый нами дух относительного демократизма, который отличал отдел от других бюрократических учреждений. Отношения в рамках пирамиды референт — заместитель заведующего отделом были довольно простыми, скорее товарищескими.

Мне кажется, и в национальном вопросе — опять же из-за кадровых особенностей и международной специализации — отдел отличался в лучшую сторону от аппарата в целом. Безусловно, и здесь в ходу бывали нелестные анекдоты в адрес «нацменов». И здесь встречались персонажи с параноическим отношением к евреям, искавшие их, «замаскировавшихся», в отделе. Но все это. было не правилом, скорее исключением. Предполагаю, тут сказывалась и позиция Бориса Николаевича, который сам был чужд национальных предрассудков.

Мне хотелось бы назвать фамилии хотя бы некоторых товарищей, с которыми я работал в Международном отделе в течение многих лет и которые оказали мне важную помощь и поддержку. Это «европейцы» — В. Гусенков, Ю. Зуев, Л. Попов, В. Рыкин, Г. Смирнов, В. Шапошников; «арабы» — А. Быхал, А. Вавилов, А. Захаров, В. Малюковский, А. Кузьмин, С. Кузьмин, Э. Теосин; «латиноамериканцы» — Ю. Козлов, К. Курин, А. Минеев, И. Рыбалкин, В. Травкин; «азиаты» — Б. Бородин, А. Другов, И. Коваленко, А. Кошкин, Г. Поляков, Н. Симоненко; «африканцы» — Е. Денисов, Э. Капский, А. Урнов; «функциональщики» — Ю. Горячев, М. Панкин, А. Смирнов, А. Филиппов, Ю. Харламов; «социалисты» — В. Александров, М. Антясов, О. Рыбаков.

И здесь же, чуть пространнее, о двух заведующих секторами, с которыми мне выпало трудиться бок о бок полтора десятилетия, полагаясь на их советы, на их поддержку.

Михаил Кудачкин — специалист по Латинской Америке, патриот «своего» региона. Человек мягкий и ровный, склонный к юмору, прибауткам. Не любит ввязываться в острые споры, но готов отстаивать определенные принципы. Лояльный коллега и товарищ, умеющий поддерживать добрые отношения с подчиненными, естественно и ненаигранно скромный (Герой Советского Союза, надевавший, в отличие от многих, свои регалии лишь дважды в год — 23 февраля и 9 мая).

Юрий Грядунов — знающий, серьезный арабист, хороший организатор, сумевший наладить работу в таком суетливом и беспокойном секторе, как арабский, и внушить к себе искреннее уважение подчиненных. Жизнелюб, ценит юмор и при неизменно ответственном отношении к работе умеет увидеть ее смешную сторону. Товарищ, на которого можно положиться, доброжелательный к людям и независтливый. Как и Кудачкин, имел в подопечном регионе хорошие репутацию и связи.

Уже говорилось, что в отделе работали люди с разными жизненной позицией и опытом. Как и повсюду, давали себя знать личная несовместимость, зависть, интриги, карьеристские потуги, по неким неписаным законам была какая-то минимально необходимая взаимная лояльность, что обеспечивало возможность более или менее откровенного обсуждения вопросов. За свои почти 30 лет работы мне известен лишь один случай наушничанья (сочинения «телеги») руководству на своего коллегу.

Разумеется, при существовавшей системе все в Международном отделе определялось главным образом Б. Н. Пономаревым — бессменным в течение более 30 лет заведующим отделом. Юношей вступив в ВКП(б), он вращался в рабочей среде, затем окончил Институт красной профессуры. Годы сталинского террора пережил уже зрелым, 40-летним человеком, варившимся в кругу «старых большевиков». Был начальником Совинформбюро, помощником по Коминтерну Димитрова (который, судя по его дневниковым записям, Пономарева особенно не жаловал), прошел в аппарате ЦК путь снизу до верху — до секретаря ЦК, а чуть позже и кандидата в члены Политбюро. Он, конечно, видел всякое. Говорили, например, что в его кабинете Ракоши печатал документ — просьбу о вводе советских войск в Будапешт.

Такой жизненный путь, как мне представляется, определил многое в личности Бориса Николаевича, его взглядах и склонностях, в его симпатиях и антипатиях. Он был на 100 процентов человеком партийным в том смысле, что понятие «партия» партийные решения и указания, как и некоторые формы поведения, были для него святы. Вместе с тем это на практике вырождалось почти в автоматическое послушание директивам «сверху», безусловное согласие с мнением начальства и непротивление ему в любом случае. Мне кажется, эта чрезмерная несамостоятельность в решающие минуты, отсутствие в нем какого-то металлического «стерженька» ощущались его коллегами и послужили одним из факторов, помешавших достигнуть заветной цели — стать членом Политбюро. В руководстве (Брежнев, Кириленко, Андропов) Пономарева не любили, но терпели, считаясь с его профессионализмом определенного рода.

Патроном Бориса Николаевича выступал Суслов, державший его, однако, на подхвате и в строгости: ему нужна была, условно говоря, «рабочая лошадка», но не конкурент. Сам Пономарев, видимо, ощущал это свое положение, чувствовал себя не очень уверенно. Всякий раз, когда звонил Суслов, Борис Николаевич разговаривал с ним почтительно, не без волнения.

Пономарев был умным, знающим, хорошо подготовленным человеком, с очень сильной памятью, которая оставалась ясной до последних дней. Но у него преобладал узкий, нередко жестко догматический взгляд на вещи, и временами думалось, что это, по крайней мере частично, его сознательный выбор, так сказать, добровольное самоограничение. В трактовке событий ему было свойственно то, что я называл полицейским подходом к истории. «Свои люди», усилия разведки — вот что прежде всего привлекало его внимание, хотя как марксист Борис Николаевич должен был бы считать, что, несмотря на все значение этих факторов, не они определяют ход общественного развития.

В своих многочисленных публичных выступлениях он никогда не рисковал выйти за пределы уже сказанного и одобренного, высушивая и обесцвечивая тексты, которые готовились для него. Своеобразие им придавалось приемом, который мы называли «нономаризацией»: группировкой нескольких тезисов, каждый из которых начинался с абзаца, открывающегося знаком тире. Эти «тирешки» и составляли всякий раз, по ироническому определению А. Черняева, много потрудившегося на этой ниве, «учение Пономарева». Диктовалось это, очевидно, и тем, что от сталинских времен у Бориса Николаевича сохранилась вера в чудодейственность партийного, руководящего слова. Недаром его первой реакцией на любое крупное событие часто было: «Надо написать статью». Он был человеком скучной лексики, но в то же время бывал способен произнести вдруг яркую речь.

В отношениях с зарубежными компартиями Пономарев придерживался коминтерновских традиций. Главной из них было положение КПСС как непогрешимой руководящей силы, по сути дела — как партии-отца. И когда некоторые партии (итальянская, испанская, финская и т. д.) бросили вызов такой ситуации, для него было совершенно естественным оказать поддержку формированию в них оппозиционных групп. В беседах он неизменно интересовался, слышно ли в той или иной стране Московское радио, и рекомендовал посетить его, выступить. Каждый раз советовал активнее работать в профсоюзах и армии. А правящим партиям предлагал «черпать из чаши опыта» КПСС и СССР. Зарубежные коллеги Пономарева, частично в согласии с заданной им самим манерой, относились к нему сдержанно, без тепла. А такие, как Берлингуэр, и без малейшего пиетета, если не сказать больше.

К чести Бориса Николаевича, он был убежденным антисталинистом, этой линии придерживался без колебаний, за людей с подобной репутацией заступался. И интернационализм для него являлся не одним лишь лозунгом, а избранной позицией.

Работа занимала центральное, если не всеобъемлющее место в его жизни. Характерно, что и после ухода на пенсию он ежедневно приезжал в ЦК, где Пономареву по его просьбе выделили комнату в Международном отделе.

Закаленный жизненными бурями, он обычно сохранял присутствие духа в сложных ситуациях и не был склонен к бурным реакциям, по крайней мере внешне. Самым типичным выражением его удивления или негодования была фраза: «Уму непостижимо».

Помню, весной 1965 года мы в Волынском-1 (бывшая сталинская дача) под руководством Пономарева готовили доклад о международном положении и деятельности КПСС, с которым Брежнев должен был выступить на пленуме — первом, посвященном этим вопросам, после избрания его Первым секретарем ЦК. Для Бориса Николаевича эта работа имела принципиальное значение. Как и Ильичев, другой выдвиженец Хрущева, он пребывал в «подвешенном» состоянии. Проект доклада был вручен Леониду Ильичу накануне его отъезда, вместе с Андроповым, в Будапешт. И оттуда Юрий Владимирович по телефону известил, что проект (за исключением раздела о национально-освободительном движении) Брежневу не понравился и он спрашивает, не лучше ли вообще отменить пленум. Мы все пребывали в растерянности, но не Борис Николаевич. Он собрал нас и заявил, что ничего экстраординарного не случилось, просто нам предстоит за день-два написать новый вариант. Что и было сделано.

Другой раз, в 1972 году, в Будапеште нашу группу венгры пригласили в ресторанчик в так называемом «Рыбачьем бастионе». Входивший в нее референт Ч., незадолго до этого перешедший в отдел из МИД, обнаружил незаурядное неравнодушие к спиртному. Вскоре он выразительно изображал на столе игру на пианино, затем пригласил танцевать даму какого-то араба, вызвав его ярость, и в результате был отправлен в резиденцию, где мы размещались. Когда мы вернулись Ч. в его комнате не нашли, зато была заперта изнутри дверь в туалет. Вскрыв с помощью слесаря дверь, мы обнаружили Ч. спящим, при полном параде, на стульчаке. Удивлению и негодованию всех не было конца, Пономарев же ограничился своим «уму непостижимо», меланхолически добавив: «Хорошего нам бы и не отдали».

В людях Борис Николаевич разбирался. Об этом говорит и подбор кадров в отделе. Симптоматично, что оттуда вышло немало тех, кто без колебаний и немедля солидаризировался с перестройкой. С подчиненными Борис Николаевич был (за очень редкими исключениями) вежлив. Разумеется, держался авторитарно, но с ним можно было спорить, отстаивая свою точку зрения. Мне он однажды даже выговорил в сердцах: «Вы любите спорить». Но это никак не отразилось на его отношении. Думаю, что и существовавший в отделе дух некоторого демократизма в той или иной мере зависел от стиля самого Пономарева, его своеобразной «партинтеллигентности».

В работе был требователен, причем часто не считался ни со временем, ни с обстоятельствами сотрудников. Я называл его про себя «эксплуататором». Характерная деталь. В январе 1971 года после возвращения из Египта (я сопровождал в поездке Бориса Николаевича) меня «заключили» в больницу с подозрением на дизентерию. Через несколько дней я получил от него записку (она у меня сохранилась), где он, осведомившись для порядка, о моем здоровье, сообщил, что «проект раздела о национально-освободительном движении при чтении докладчиком был забракован», и поэтому просит «подготовить новый текст. Размер 7—10 страниц». «Времени у нас, — добавлял он, — всего 5 дней». Завершал Пономарев записку любопытной фразой: «Надеюсь, что материал будет хороший и работа не повредит вашему здоровью».

То ли суховатый от природы, то ли задубевший от жизненных обстоятельств, Борис Николаевич, однако, не отстранялся от забот своих сотрудников. К их слабостям относился снисходительно и «свои кадры» старался в обиду не давать, в поездках вел себя запросто, охотно участвовал в общих увеселениях, даже выступал запевалой. Между Пономаревым и коллективом не было стены, хотя он умел и любил держать подчиненных на почтительном расстоянии. Он знал и изучал работников, иногда даже проявляя чрезмерное любопытство. Сменившие же его Добрынин и Фалин пришли из иной системы. Доброжелательные к людям, они, однако, не привыкли работать с коллективом, а предпочитали опираться на узкую группу близких себе сотрудников. Каждый из них исходил из того, что знает все. Хотя оба были, пожалуй, самыми сильными советскими послами и яркими личностями, тут себя они не нашли, явно попав «не в тот коридор». Сказывалось, конечно, и то, что в деятельности отдела наступил какой-то не очень четко обозначенный переходный период и в значительной мере была утрачена ориентация.

Похороны — последний знак популярности человека, финальный критерий отношения живущих к усопшему (речь, конечно, не идет о сановниках и официальных церемониях — тут уйма лжи и лицемерия). Так вот, Бориса Николаевича Пономарева в последний путь провожало немало его бывших сотрудников. Он был, безусловно, человеком ушедшей эпохи и нес на себе в полной мере ее отпечаток, но одновременно принадлежал к тем, кто и сам оставил на ней свой отпечаток. И нельзя изучать эту эпоху, не вглядываясь в таких людей.

Несколько слов о привилегиях. Они существовали. Зарплата референтов вплоть до 1988 года составляла 300 рублей, заведующего сектором и консультанта — 400 рублей (плюс у международников надбавка за знание иностранного языка 30 рублей) и заместителя заведующего отделом — 500 рублей. Последние две категории пользовались также правом обедать в столовой на улице Грановского или получать там обеды «сухим пайком», продуктами. Причем, уплачивая за «книжку» 70 рублей, отоваривались на вдвое большую сумму (не без презрения мы называли эту систему — она была ликвидирована при Горбачеве — «кормушкой», но тем не менее ею пользовались). Кроме того, работники Могли за льготную плату жить на государственной даче в летние месяцы, а замзавы — круглый год. Наконец, работники ЦК обеспечивались в довольно короткие сроки квартирами.

Но вся эта система материального обеспечения строилась на строго иерархической основе. В каждой должности было что-то «положено», а что-то нет. Так, право вызова автомобиля имел только заместитель заведующего. Или: в бытность консультантом, живя с семьей в 6 человек в маленькой двухкомнатной квартире, я долго не мог изменить эту ситуацию. А заместитель управляющего делами ЦК Кувшинов мне прямо сказал: «Вот если бы вы были заместителем заведующего отделом…» Когда же я сгоряча заявил: «А что, консультант — не человек?» — он только удивленно посмотрел на меня. Упоминавшийся уже Н. Матковский, поздравляя меня с назначением заместителем заведующего отделом, добавил: «В аппарате ЦК человек начинается с замзава».

Система «привилегий» была достаточно безжалостной. Так, уходя на пенсию, работник сохранял право пользоваться дачей в течение лишь одного, ближайшего, летнего сезона. Затем он его лишался — лишался именно тогда, когда человек более всего, по возрасту и сопутствующим болезням, нуждался в загородном отдыхе. Вообще привилегии и даже законные льготы отбирались, особенно если человек впадал в немилость, с наказующей поспешностью. На моих глазах без малейшего промедления, еще до расчета, заработал механизм отключения от них В. Корионова, первого заместителя заведующего Международным отделом, вызвавшего неудовольствие А. Кириленко. Такое отношение не миновало и «высокое начальство». Я не без оторопи наблюдал, как на следующий день после вывода А. Шелепина из Политбюро солдаты в фуражках с синими околышами грузили и вывозили из его квартиры предоставленную ему по должности казенную мебель.

В то же время работникам ЦК официально запрещалось строить личные дачи (а раньше и иметь автомашины). Не знаю, было ли на этот счет формальное решение или лишь действовала, как случалось порой, устная договоренность секретарей ЦК, но с таким правилом я столкнулся сам.

Году в 79-м или 80-м позвонил И. С. Густов, первый заместитель председателя Комитета партийного контроля, и спросил, не под моим ли началом работает Ю. Грядунов (зав. сектором арабских стран). Предвидя нечто неприятное и поэтому опережая Густова, я стал нахваливать Грядунова. Но это оказалось ненужным. Выяснилось, что Густов настаивает, чтобы тот подал заявление о выходе из дачностроительного кооператива «Известий»: никаких жалоб на Грядунова нет, он ничье место в ДСК не занял, однако существует порядок, запрещающий работникам ЦК участвовать в дачном строительстве, ибо оно, как правило, связано с ворованными материалами и т. д. Юрий Степанович, которому я рассказал о звонке, естественно, возмутился (оказалось к тому же, что известинцы, которым не хватало нескольких человек, сами пригласили его в ДСК). Но через несколько дней Густов позвонил вновь и на этот раз пригрозил, что Грядунов буден вызван в Комитет. Так Юрий Степанович остался (как, впрочем, и я) по сей день без дачи. Высшее начальство, а также секретариат Брежнева вышеназванному правилу отнюдь не следовали. Первые строили дачи на имя своих родственников, вторые к таким ухищрениям не прибегали, причем в некоторых случаях пользовались услугами военных строителей.

В заграничных командировках наши суточные — даже с 15-процентной добавкой, которые полагались мне после избрания кандидатом в члены ЦК, — никогда не превышали 25 долларов. Делегации получали также так называемые представительские — не более 100–200 долларов. Иначе, конечно, обстояло дело, когда во главе стоял секретарь ЦК, член Политбюро. В этих случаях сумма представительских держалась в секрете (но я знаю, что она не превышала 1000 долларов) и, очевидно, в значительной мере или даже полностью расходовалась на нужды руководителя делегации. Такой «закрытый» метод практически означал признание того, что делается нечто не совсем пристойное.

Не собираюсь защищать систему привилегий, хотя она в той или иной форме действует в отношении высших чиновников повсюду. На некоторых ее звеньях лежала печать тайны, что превращало правомерную структуру социальных гарантий и компенсаций (за высокий профессиональный класс, неординарные напряжения, неограниченный рабочий день) в механизм подкупа. Система привилегий (пе уверен, что это точное слово) должна быть гласной, установленной законом. По этой причине мне кажется правомерной сопровождавшаяся всплеском народного негодования кампания против привилегий в 1989–1990 годах.

Но не могу не констатировать, что, как и «страсти» по поводу «золота партии», эта кампания послужила лишь тараном в руках «демократов», которые рвались в Кремль. Придя же к власти, они проявили в отношении себя такую широту натуры, что их предшественники выглядят жалкими крохоборами. Куда, например, Суслову, имевшему 900 долларов представительских, до Шумейко, который, говорят, потратил в ходе одного зарубежного визита 13 тыс. долларов. Один из ближайших соратников Б. Ельцина и инициаторов взятого им в борьбе за власть курса на политическую эксплуатацию вопроса о привилегиях М. Полторанин не так давно заявил: «Дачи членов Политбюро — сараи на фоне дворцов нынешней власти». Между тем сегодня привилегии перестали быть модной темой…

И еще одна, очевидно парадоксальная, особенность центрального аппарата. Его работники были фактически совершенно лишены правовых гарантий, в каком-то смысле более бесправны, чем люди за пределами зданий на Старой площади. В ЦК не действовали ни КЗОТ, ни другие законы, защищавшие человека труда. Профсоюз был более, чем где-либо, покорным придатком руководства. Уволить человека могли внезапно и без каких-либо объяснений причин, и часто именно так и делалось. Жаловаться было некому и бесполезно. Так произошло и со мной после академии.

Рассказывая о Международном отделе, я старался не отклоняться от правды. Ведь это — прошлое мое и моих товарищей, и оно мне дорого. И во всяком случае нельзя не пожалеть, что такой уникальный коллектив профессионалов высшей пробы, для создания которого нужны десятилетия, оказался в новой России невостребованным, был обречен на уничтожение. Сейчас многие работники бывшего Международного отдела, еще полные сил и энергии, занимаются случайными делами, мало связанными с их знаниями и возможностями. Правда, в последнее время наметилась новая тенденция: ряд моих прежних коллег пригласили в МИД. Я вижу в этом еще одно свидетельство неоспоримых профессиональных достоинств работников Международного отдела.

 

2. «Моя» Африка

Теперь, когда читатель представляет, каким был Международный отдел, я возвращаюсь назад — к тому времени, когда стал его сотрудником.

Проработал я в «Проблемах мира и социализма», к сожалению, слишком мало — менее полутора лет. Между тем «нормальный» срок равнялся обычно четырем годам. Большинство же задерживалось еще на несколько лет. Случались и рекордсмены: всеми способами цепляясь за Прагу, они просиживали там даже 10–12 лет.

Мне тоже, признаюсь, не хотелось уезжать. Но опять сказалась характерная для тех времен чрезмерная личная зависимость от внешних обстоятельств. Вмешалась та же сила: вызов в ЦК и «рекомендация» перейти на работу в Международный отдел, рефлекс дисциплины и боязнь ослушания с уже знакомыми последствиями.

Итак, в мае 1961 года я вновь переступил порог 3-го подъезда массивного серого здания на Старой площади, но уже в качестве сотрудника всесильного, мудрого и чуть таинственного органа — Центрального Комитета КПСС. Здесь, в Международном отделе, мне предстояло проработать почти 30 лет, начав с должности референта и закончив первым заместителем заведующего отделом.

Сектор Африки, в который меня взяли, только создавался — положение, впрочем, характерное для нашей африканистики в целом. К выходу Черного континента из колониального забвения мы оказались малоподготовленными. В Союзе насчитывалось лишь два-три африканиста, из них самым видным и преданным избранной профессии был И. Потехин, организовавший и возглавивший в эго же время Институт Африки. После него институтом руководили люди в некотором смысле случайные, что не могло не сказаться на уровне советской африканистики.

Африканский сектор ЦК тоже формировался в основном из неафриканистов. Во главе был поставлен человек, который до того «курировал» Грецию и Албанию, не знавший ни французского, ни английского языков, не говоря уже об африканских. Да и впоследствии лишь один из нас, Ю. Аркадакский, кстати, профессионально самый сильный и интересный работник в секторе, стал изучать суахили.

Мне достались бывшие английские колонии Западной Африки — Нигерия, Гана, Сьерра-Леоне, Гамбия. О них я почти ничего не знал и все пришлось осваивать с азов, привыкая даже к внешнему виду своих подопечных — гостей и партнеров оттуда (а они только казались все на одно лицо), к их одежде, привычкам, именам.

Между тем времени для разгона оставалось немного. Уже через несколько месяцев открылся XXII съезд КПСС, и мне была доверена делегация Народной партии конвента Ганы — первая ласточка возникавших: связей с политическими организациями «третьего мира». Кстати, вот как, весьма необычно для нашего уха, звучали имена ее членов: Ебенезер Цефас Клей, Тефети Аметепе, Тегбе Афеде Асор.

Ганцы оказались людьми рослыми, атлетического телосложения, с широкими, часто приплюснутыми книзу носами, вообще с крупными чертами лица, менее правильными, чем, скажем, у многих жителей бывшей Французской Западной Африки — гвинейцев, сенегальцев. Они вполне прилично говорили по-английски, были обходительны в обращении и жизнерадостны, очень чистоплотны и аккуратны.

Они смотрели на нас изучающе, как и мы на них, приглядывались к окружающему с явным интересом и даже симпатией, но держались осторожно, избегая, насколько возможно, выражать свое мнение: тут и феномен первого знакомства, и то, что позиция их партии определилась не вполне. Кроме того, очевидно, сбивала с толку, а скорее, даже ошарашивала необычная обстановка, в которую они угодили.

XXII съезд был бурным мероприятием, с его трибуны метали громы и молнии в адрес Сталина и культа личности, звучали поразительные разоблачения. Довелось ганцам услышать удивительные вещи из уст самого Хрущева. Произошло это на обеде в честь делегаций из Африки. Шел обычный для такого рода встреч разговор. Но затем Никита Сергеевич, возможно после пары рюмок, принялся, игнорируя знаки сидевшего напротив (и до того молчавшего) Микояна, со вкусом рассказывать: как «мы» арестовывали Берию, как провозили в Кремль генералов, уложив их на пол правительственных машин, как «он» ударял под столом но ноге Маленкова, замешкавшегося объявить, что на заседании Президиума будет «слушаться вопрос о Л. П. Берии», наконец, как после этого объявления «он», пришедший на заседание «на всякий случай» с револьвером, упреждая Берию, схватил его портфель, опасаясь, что там оружие, и т. д. и т. п. Попробуйте представить реакцию моих ганских подопечных: приехали в «великую страну», на съезд «великой партии», а им рассказывают детективную историю о ее руководителях.

Как и ганские гости, я впервые увидел Хрущева вблизи, наблюдал его в обществе, слушал не докладчика, а сотрапезника. До этого мои представления о нем были связаны с XX съездом, с его телевизионными выступлениями и речами-коврами, занимавшими целые полосы газет. Правда, я уже знал, что красноречие Никиты Сергеевича нередко корректируется. Как-то я был в кабинете Францева, куда приносили правленые листы выступления Хрущева, только что возвратившегося из Венгрии. Одну правку помню отлично. Вырвавшаяся, как утверждали, у слегка «подогретого» Хрущева фраза: «Ференц Мюнних — это хороший, верный человек, наш человек» стала выглядеть так: «Ференц Мюнних — это хороший человек, это верный сын венгерского рабочего класса».

Какое же впечатление произвел на меня Никита Сергеевич? Яркий, но от природы, а не благодаря эрудиции, острого ума и реактивный, грубоватый, «неполированный» и своенравный, размашистый и нетерпеливый, энергичный и жизнерадостный, жесткий и необузданный. Эта цепочка определений, конечно, никак не сойдет за характеристику человека, тем не менее она воплощает мое представление о нем.

Оно сложилось у меня в результате и других встреч с Хрущевым. Я имею в виду два расширенных Пленума ЦК, на которых мне довелось присутствовать. Никита Сергеевич явно отдавал предпочтение таким собраниям: то ли чтобы его установки получили максимальный резонанс, то ли чтобы нейтрализовать все более враждебных ему «зубров» в Политбюро. К последней версии подталкивает его неожиданное обращение на пленуме, посвященном химической промышленности, к солженицынской повести «Один день Ивана Денисовича». Хрущев заявил (воспроизвожу это почти дословно), что в преддверии решения о ее печатной судьбе дал указание направить повесть «всем товарищам» (имеется в виду Политбюро). «На следующем заседании, — продолжал Никита Сергеевич, — спрашиваю: «Прочитали?» Отвечают: «Прочитали». «Ну как?» — В ответ молчание. Но я Первый секретарь и понимаю, что означает это молчание. Еще раз спрашиваю: «Какое мнение?» В ответ один голос: «Там же органы компрометируются». «Как компрометируются, говорю я, наоборот, прекрасный образ Буйновского…» и т. д. В этой же речи Хрущев вернулся к теме недопустимости того, чтобы органы госбезопасности, как было в прошлом, стояли «над партией», и гневно отозвался о порядке, при котором первые секретари обкомов, дабы пройти на засекреченные предприятия, должны иметь разрешение этих органов.

Надо сказать, что выступления Хрущева, как и сам XXII съезд, оказывали несомненное влияние, сжимая антисталинскую пружину. Но оно, разумеется, было несоизмеримо с «громом» XX съезда. Главное в этом смысле было уже сделано, отыграно тогда. Теперь, видимо, надо было двигаться дальше. Да и в эмоциональном отношении воздействие «Ивана Денисовича» было сильнее многих речей.

С делегацией Ганы я съездил в Ленинград, после чего ганцы вернулись домой, пораженные внушительностью съезда и, думаю, очарованные увиденным и услышанным, особенно за его пределами. Я смог убедиться в этом совсем скоро, встретившись через несколько месяцев со своими подопечными — на этот раз в ганской столице Аккре. Туда я попал в составе советской молодежной делегации, приехавшей по приглашению организации, название которой звучало еще более молодо: «Юные пионеры Ганы». Хотя в те времена я выглядел заметно моложе своего возраста, о чем свидетельствует лежащая передо мной газета «Ганеэн тайме» от 3 марта 1962 г. с нашими фотографиями, в мои 38 лет я поначалу чувствовал себя неловко. Это теперь, навидавшись в разного рода зарубежных молодежных делегациях «юношей» под 40, знаю, что таков обычный способ устраивать поездки политикам.

Гана удивила меня развитой сетью шоссейных дорог, ухоженностью некоторых городских кварталов (главным образом тех, где жили англичане) и убожеством окружавших их лачуг, нищетой деревень, нередко не знавших ни электричества, ни чистой питьевой воды, формализованным на британский манер красноречием видных политиков, причудливым сплетением традиционных и современных форм жизни, англоманством интеллигенции, чиновников, сохраняющих, однако, верность племенным ритуалам. Поразило и жизнелюбие ганцев, способных легко, мгновенно перейти от будничных занятий к веселью, к танцам. Наблюдать ганцев, вставших длинной цепочкой в затылок друг другу и беспечно, с видимым наслаждением ритмично раскачивающихся в темпе dolce vita («сладкая жизнь») — зрелище завораживающее.

Мы проехали по стране около четырех тысяч километров, пересекли Гану с юга на север, с запада на восток, побывали в семи из восьми ее областей. К концу путешествия наш новенький «пежо» было невозможно узнать. Он стал вполне достоин автомобильного кладбища — заслуга водителя, который относился к машине совершенно немилосердно, гнал изо всех сил, громко напевая и испытывая, кажется, физическое наслаждение от скорости (свойство, я заметил, многих африканцев за рулем, видимо, связанное с присущим им чувством ритма). Но не меньшую роль сыграли и почти не прекращавшиеся тропические ливни. Однажды даже пришлось остановиться посреди дороги: впереди была сплошная, без малейших просветов, серо-желтая пелена водяного потока.

Интенсивность движения была впечатляющей. По дорогам несся пестрый поток автомашин всевозможных марок и размеров — от заносчивых лимузинов и грузных «студебеккеров» до юрких «фиатов» и «виллисов». То и дело попадались пассажирские фургоны — главное средство передвижения африканцев, которые здесь называют «мамми лорри» («лорри» по-английски — грузовик, а «мамми» — мамочка — прозвище мелких уличных торговок, которых в то время было более полумиллиона). Их борта разукрашены разноцветными надписями. Библейские сентенции перемежаются деловыми афоризмами и патриотическими призывами: «Слишком хорошо», «Если бы я знала…», «Время — деньги», «Прости их…», «Делайте сбережения в ганском коммерческом банке. Помогайте Гане», «Умирать еще не время»…

В Гане я впервые увидел деревья какао. Высокие, метров в пять- шесть, с большой кроной, пятнистым стволом, на котором висят крупные желто-оранжевые плоды, напоминающие по форме дыню. Внутри — серовато-белесые бобы, покрытые вязким веществом, довольно приятным на вкус. Из них получают масло, жмыхи размельчают, превращал в коричневый порошок какао, известный каждому из нас.

Довелось побывать и на специально приуроченной к нашему прибытию ритуальной церемонии в районе Акропонг — Аквапнм, и Центральной Гане, на которую собралось несколько десятков племенных вождей. Хотя второй (после Гвинеи) контакт с Черным континентом, длительное путешествие в ганскую глубинку уже позволили мне воспринимать африканскую экзотику более спокойно, все еще случались минуты, когда окружающее вдруг начинало представляться чем-то нереальным, сказочным. Так было и сейчас.

Земляная, изрытая ямами дорога, по бокам — мощные развесистые деревья, несколько приземистых одно-двухэтажных строений (некий гибрид настоящего дома и хижины) мрачно-черного цвета, видимо, из обожженного дерева. Тут же стояли четыре-пятъ роскошных лимузинов — «кадиллаки» и «линкольны». Церемония проходила в просторном огороженном дворе. На возвышении, под палантином, на резном деревянном троне восседал верховный вождь — адонтехене, увенчанный короной. За всю церемонию он не проронил ни слова. Говорил находившийся по правую руку от него «лингвист», в обязанности которого входит сообщать окружающим волю вождя. По левую же руку сидел соберра — телохранитель вождя (буквально — его «душа»). Вдоль стены полукругом расположились 50–60 человек — вожди более низкого ранга, все в красочных вышитых накидках — кенте.

Дело началось с рукопожатий, которыми мы, идя но полукругу, обменялись со всеми присутствующими. Потом «лингвист» передал нам приветствие адонтехене, и начались пляски вождей — поодиночке и парами. Описать это очень трудно. Скорее всего то был не просто танец, но разговор с помощью танца, язык которого мало понятен непосвященному. Причем из-под кенте выглядывали то смокинг, то лакированные туфли — танцевали приехавшие из Аккры племенные вожди, ныне врачи и адвокаты. По окончании плясок появился сосуд с пальмовым вином и калабаш-ковш из выдолбленной и высушенной тыквы. И тут нас ждало испытание. «Лингвист» отлил несколько порций вина на землю, чтобы «утолить жажду» предков, а также Кваме Нкрумы (президент Ганы) и Н. С. Хрущева. Затем стали потчевать нас, предлагая выпить за дружбу между Советским Союзом и Ганой, за здоровье и дружеские связи Хрущева и Нкрумы. Не откажешься, а из ковша только что отпил пожилой ганец, чья шея была покрыта гнойными изъязвлениями — след туберкулеза кожи. Но выбора не было, и пришлось тоже приложиться к калабашу…

Заключительным аккордом поездки стал прием у Нкрумы. Тогда это имя было на устах у многих в мире и широко известно в Советском Союзе.; Он был свергнут в 1965 году и умер в изгнании, но в Гане и сейчас его продолжают чтить и считать «отцом независимости». Нкрума — один из первых в первой волне лидеров колониальных стран, возглавивших борьбу за освобождение, не чуждых политического романтизма, соединивших в своем мировоззрении твердую националистическую основу с эклектическими социалистическими идеями. Он был убежденным и ревностным панафриканистом, можно сказать, певцом панафриканизма. Превосходный оратор, он умел использовать страсть своих соотечественников к ярким театральным жестам. В мартовскую ночь 1957 года на церемонию провозглашения независимости Нкрума пришел в полосатой робе узника английской тюрьмы, чтобы торжественно объявить: «Гана, наша любимая Родина, свободна — свободна навсегда!» Эта атмосфера политической эйфории, восторженное отношение к социализму, горячие симпатии к Советскому Союзу еще не ушли в прошлое. Но уже были заметны и первые симптомы недуга, ставшего роковым для судеб режима: авторитарность и самодовольство лидера, набирающая силу коррупция. Незадолго до нашего визита был смещен министр промышленности, жена которого купила в Лондоне золоченую кровать.

Я так пространно останавливаюсь на ганских впечатлениях еще и потому, что мои африканские месяцы за вычетом уже рассказанного были заполнены рутиной: работой с делегациями, подготовкой различных справок, составлением записок в ЦК по мелким конкретным вопросам и т. д. Правда, именно такая рутина, требующая, кстати, и немалого прилежания, и солидной квалификации, обеспечивает функционирование государственного и партийного механизма. Единственным, пожалуй, исключением стала работа над так называемыми «африканскими тезисами». Это была попытка оценить ситуацию на континенте и ближайшие перспективы ее развития. В материале было, конечно, немало схематизма и дани идеологическим клише того времени. Но в целом он оказался, пожалуй, шагом вперед в постижении тогдашним политическим истеблишментом африканских реалий.

Между тем мое положение в секторе стало стремительно осложняться, и причиной тому был наш босс — Пономарев. С некоторых пор он принялся вызывать меня к себе и давать задания политико-литературного характера, например: написать проект речи, отредактировать текст выступления и т. д. Это очень не понравилось моему непосредственному начальнику, заведующему сектором М., который стал «на миру» осуждающе называть меня «отходником». Атмосфера накалялась, я чувствовал себя между молотом и наковальней. Лишь попозже понял, насколько естественной для бюрократа была реакция М. Бюрократ, аппаратчик считает своей важнейшей охранительной прерогативой монополию на контакты с вышестоящим начальством. Нарушение этой монополии чревато для него многими неприятностями — просачиванием к начальству неконтролируемой информации, эрозией собственного положения и появлением конкурента, если и не претендента на занимаемое им место. В то же время в этой монополии и в этой «нормальной» реакции — один из источников ограниченной эффективности и даже омертвления любой бюрократической структуры.

Острые отношения между заведующим сектором и референтом, как бы ставящие их в положение на равных, были в отделе, конечно, феноменом необычным. Но коллеги подсектору, пусть и скованные дисциплинарной логикой, держались в отношении меня дружественного нейтралитета. Неизвестно, чем бы все это кончилось, если бы не очередная перемена в моей судьбе: меня повысили, переведя в консультанты. Для аппаратных нравов характерно и то, как я узнал об этом. В связи с очередным внесекторным заданием я работал за городом, на даче в Горках-10, под началом руководителя консультантской группы Елизара Ильича Кускова. Как-то он показал мне деловую записку Пономарева. Она была адресована Кускову, еще кому-то, а третьей стояла моя фамилия. Ткнув в нее пальцем, Елизар Ильич сказал: «Раз он счел возможным обратиться к тебе, считай себя консультантом». Через пару недель я им и стал.

Уход из сектора Африки не положил конец моей причастности к африканским делам. К ним приходилось время от времени возвращаться, и это дало возможность составить представление о нашей активности в Африке в целом, оценить ее значение и место в советской внешней политике, ее последствия для международных позиций. И наверное, логично именно здесь, отступив от хронологии, продолжить мою африканскую тему.

На землю Африки мне вновь довелось вступить 15 лет спустя — в декабре 1977 года в составе делегации КПСС на 1-й съезд Народного движения за освобождение Анголы (МПЛА). Съезд проходил в Луанде — самой красивой из виденных мною африканских столиц. Город как бы окаймляет широкую живописную бухту. Набережная вымощена цветной плиткой и заселена многоэтажными домами из стекла и бетона. Широкие улицы сторожат стройные ряды пальм. Но так в центре и португальских кварталах, иной вид, конечно, у окраин. К сожалению, попристальнее познакомиться с Луандой, не говоря уже об ангольской провинции, не удалось: все время съел съезд, шумный и темпераментный.

Руководство МПЛА преобразовывало, вернее, пыталось преобразовать это движение, пришедшее к власти, в политическую партию. Сформировавшись под сильным влиянием левых кругов Португалии, оно исповедовало, хотя и в разной мере, марксистские взгляды, разумеется, с сильной примесью умеренно националистических идей, видело в Советском Союзе опору борьбы за независимость.

За трибуной возвышался большой бюст Ленина. Лидер МПЛА Агостиньо Нето в своем докладе говорил, что это массовое движение завершило свою миссию и рабочий класс, как ведущая сила народа, нуждается в собственной партии, что в Анголе будет установлена революционно-демократическая власть, которая перерастет в диктатуру пролетариата, и т. д. и т. п. В этой отсталой вчерашней африканской колонии подобное звучало диковато даже для моего натренированного, притерпевшегося уха. Я записал тогда в дневнике: «Много “форсированных” и туманных положений, далеко опережающих события. Уж о диктатуре пролетариата можно было не говорить. Да и разоблачение религии…»

Но этим, кстати вполне искренним, фразам с энтузиазмом аплодировали 250 делегатов съезда — большей частью активные участники вооруженной борьбы против колониального режима, бывшие узники португальских застенков. Характерно, что марксистско-ленинская ориентация МПЛА не помешала тому, что на съезде была довольно широко представлена европейская социал-демократия. Видимо, сказывались признание антиколониального послужного списка МПЛА и понимание того, что идеологическое лицо ее лидеров менее одноцветно, чем можно было заключить из съездовских заявлений.

Ангола мало чем напоминала относительно безмятежную Гану времен моего вояжа. Ликвидация колониального режима не принесла в страну мира. Вооруженная борьба продолжалась, но теперь основными антагонистами выступали сами ангольцы. Чтобы объяснить это, необходим хотя бы небольшой экскурс в ангольские дела.

Ангола — одна из самых больших (1247 тыс. кв. км — территория Англии, Франции, Испании, Португалии, вместе взятых) и богатых стран Тропической Африки. Здесь соблазнительно многое: оборудованные порты, прекрасный кофе, алмазы, нефть, газ. Ей выпала судьба — и несчастье — стать одним из узловых пунктов соперничества СССР и США в «третьем мире». В контексте его иррациональной логики Ангола заняла место, совершенно не пропорциональное своему подлинному значению, и противостояние там (как и события на Африканском Роге) заметно повлияло на советско-американские отношения в целом, на судьбы разрядки. Вину за это официальные круги Соединенных Штатов, а вслед за ними американские исследователи возлагали тогда на Советский Союз. Однако в ходе состоявшихся в мае и сентябре 1995 года встреч с «ветеранами», имевшими касательство к формированию советской политики в те годы, члены администрации президента Картера говорили уже о большой роли «взаимного непонимания восприятия действий одной страны другой» (Вэнс).

Наша поддержка МПЛА диктовалась не столько, как часто думают, идеологическими, сколько прагматическими соображениями: оно оказалось единственным общенациональным движением (вобравшим в себя, по выражению последнего португальского губернатора, «интеллектуальный цвет ангольской нации»), которое вело реальную борьбу против колонизаторов. Об относительной роли идеологической привязки свидетельствует то, что в какой-то момент Политбюро ЦК КПСС даже принимало решение о признании конкурента МПЛА — Национального фронта освобождения Анголы (ФНЛА), возглавлявшегося X. Роберто, который впоследствии был уличен в связях с ЦРУ. И только бюрократические проволочки и в особенности протесты некоторых африканских руководителей и португальских левых помешали его реализации.

МПЛА противостоял также Национальный союз за полную независимость Анголы (УНИТА — лидер Ж. Савимби), в открытую сотрудничавший с колониальным режимом. В январе 1975 года, через девять месяцев после свержения португальского диктатора Салазара, руководители трех организаций были собраны в Алворе (Португалия). Там они подписали соглашение о создании на период до проведения выборов коалиционного правительства, к которому должна была перейти власть с провозглашением независимости 11 ноября 1975 г.

К сожалению, США сразу же взяли курс на подрыв соглашения. Уже через неделю секретный комитет по вопросам разведки и тайных операций («комитет сорока») принял решение оказать финансовую помощь ФНЛА. А 18 июля президент Форд одобрил передачу ему 30 млн. долларов, и в том же месяце на самолетах в Заир было переброшено (для ФНЛА) оружие на 16 млн. долларов. В помощь ФНЛА, вслед за китайцами, включились северокорейцы, а по некоторым сведениям, и румыны. В ноябре 1975 года администрация США запросила у конгресса еще 28 млн. долларов (до этого она действовала без его ведома), но столкнулась с отрицательной реакцией: группа сенаторов во главе с Д. Кларком внесла поправку, которая запрещала вмешательство Соединенных Штатов в Анголе. Кстати, недружелюбная позиция Запада, прежде всего Вашингтона, сыграла немаловажную роль в том, что руководство МПЛА «прильнуло» к Советскому Союзу и Кубе.

Расчет на американскую поддержку, безусловно, сыграл роль в том, что ФНЛА в феврале — марте 1976 года активизировал военные действия против МПЛА. К августу — сентябрю положение серьезно осложнилось. С севера двигались отряды ФНЛА, усиленные двумя батальонами заирских парашютистов, с юга — люди УНИТА, которых сопровождали готовившие их юаровские и американские инструкторы. 23 октября ЮАР, с благословения США, приступила к массивной операции под кодовым названием «Зулу». Пять — шесть тысяч ее солдат вместе с силами УНИТА и ФНЛА, ангольскими и европейскими наемниками начали наступление на Луанду. К середине ноября они углубились на территорию Анголы на 500 километров, до столицы оставалось немногим более 100 километров.

Руководство МПЛА апеллировало к международному сообществу. Оно обратилось к кубинцам (первые кубинские офицеры-советники появились в Луанде еще раньше) и югославам, но не к Советскому Союзу, зная о его сдержанном отношении. В начале ноября 1975 года отряды МПЛА при поддержке кубинских войск (их численность в конечном счете составила 36 тыс. человек; у них было 300 танков) предприняли мощное контрнаступление. Это получило одобрение почти всей Африки. Сформированное 11 ноября 1975 г. правительство МПЛА было признано 41 из 46 членов Организации африканского единства (ОАЕ). Так завершилась первая фаза внутриангольской борьбы, осложненной внешним вмешательством, конфронтацией в Анголе сверхдержав в рамках их глобальной конкуренции.

Неблагоприятный для американцев исход событий вызвал энергичные протесты Вашингтона. Устами президента Форда и государственного секретаря Киссинджера была выражена «самая серьезная обеспокоенность» вмешательством «экстраконтинентальных держав». Но, как справедливо пишет Р. Гартофф, «в период от весны 1974 года до лета 1975 года Соединенные Штаты считали соревнование с Советским Союзом в Анголе нормальным поведением в условиях разрядки. И только когда поддерживаемый американцами ФНЛА утратил превосходство… и стала расти возможность того, что поддерживаемое Советским Союзом левое МПЛА завоюет власть, США стали рассматривать соревнование с СССР как неприемлемое». А директор ЦРУ У. Колби в декабре 1975 года, давая показания в конгрессе, констатировал «небольшую» разницу между соперничающими ангольскими группами. И когда его спросили, почему же в таком случае США (и китайцы) поддерживают одну из сторон, он, не мудрствуя лукаво, ответил: «Потому что Советы поддерживают МПЛА, таков простейший ответ».

Кубинское вмешательство, вопреки распространенной до недавнего времени на Западе точке зрения, не было ни запланировано советской стороной, ни даже согласовано с ней. Это подтвердил и Фидель Кастро, который в январе 1992 года в присутствии высокопоставленных американцев заявил: «Советские не имели ничего общего с силами, которые мы послали в Анголу в 1975 году». Г. М. Корниенко, в то время первый заместитель министра иностранных дел, в книге «Холодная война» писал, что Москве стало известно об этом из телеграммы советского посла в Гвинее, который, сославшись на слова своего кубинского коллеги, упомянул о намеченных на следующий день технических посадках самолетов с кубинскими войсками, направляющимися в Анголу. Я не видел этой телеграммы, о происходящем узнал от своих партнеров в Министерстве обороны. Известие о кубинской акции было встречено в Москве, мягко говоря, со смешанным чувством. Она представлялась излишне радикальной, если не отдающей авантюризмом, опасной и для самой Кубы. По решению Политбюро даже была направлена Кастро телеграмма с рекомендацией воздержаться от таких рискованных действий, но она пришла в Гавану, когда самолеты с кубинскими войсками уже летели над Атлантическим океаном.

Советское руководство оказалось в непростом положении. Разумеется, раздражало и даже тревожило «непослушание» кубинцев, а кое-кто еще и опасался, что они претендуют выглядеть более революционными и смелыми, чем мы. Но Кубу, ее возможности в Москве очень ценили, относились к Кастро не без деликатности и осторожности. К тому же его целеустремленность и революционный романтизм, часто независимая позиция подняли престиж Кастро очень высоко и среди населения Советского Союза, особенно среди молодежи. Добавьте соблазн насолить американцам, активно действовавшим, да еще в союзе с китайцами, в Анголе, выиграть, причем руками кубинцев, очко во всемирном состязании с ними, поддержав МПЛА.

Все это привело к решению, в какой-то мере даже и вынужденному, солидаризироваться с кубинцами, тем более, как поначалу казалось, все получилось очень неплохо. Между тем новой вспышки советско-американских противоречий в связи с Анголой не пришлось долго ждать. В американских документах и политической литературе эти события получили название «Шаба-I» и «Шаба-II» (Шаба, или Катанга, — богатая медью провинция на юге Заира). С середины 60-х годов вдоль ангольской границы с этой провинцией поселились бежавшие из Заира катангские жандармы — вместе с семьями свыше 250 тысяч человек.

Вторжения из Заира продолжались и после провозглашения независимости, серьезно осложняя положение в Анголе. На этом фоне в марте 1977 года 2 тысячи катангцев атаковали заирскую территорию. До сих пор не ясно, кто проявил инициативу — они сами или же руководство Анголы (без чьего ведома катангцы вряд ли решились бы действовать). Наступление развивалось успешно и создало угрозу режиму Мобуту, заирского диктатора, но Запад, естественно, не мог бросить на произвол судьбы «испытанного друга» и «медного барона». В дело включились Франция и Бельгия, в Заир были переброшены 1,5 тысячи марокканских солдат (такую же миссию вызвался взять на себя Египет).

Вашингтон реагировал внешне довольно спокойно. Тем не менее президент Картер заявил, что Соединенные Штаты не занимают позицию неодобрения в отношении действий Франции, Бельгии и Марокко. Не означало ли это, что США действуют в этом случае через посредников, в чем они в связи с ролью Кубы обвиняли Советский Союз?

Заирские вторжения, оказываемая Вашингтоном через Мобуту поддержка УНИТА серьезно тревожили ангольское руководство, и это стало одной из главных тем бесед главы нашей делегации А. Кириленко с А. Нето. Разговор шел очень непросто, нужная тональность установилась не без труда. Частично из-за известной настороженности Нето (он подозревал, что некоторые наши офицеры были связаны с ангольскими военными, поднявшими незадолго до этого мятеж), но прежде всего потому, что встретились совершенно разные люди.

Один — человек, вплотную приблизившийся к восьмому десятку, скупой на улыбку, кряжистый, с небольшими глазками, остро глядевшими из-под довольно густых бровей, в его лице с чуть вздернутым носом и походке было что-то медвежье. Другой — довольно хрупкий, изящный негр, лет на 15 моложе, с мягкими движениями, приятными манерами и милой улыбкой, с правильными чертами гладкого смуглого лица, с блестящими, живыми, светящимися умом глазами. Один — не шибко эрудированный по гуманитарной части, но опытный, хваткий аппаратчик, искушенный в политической интриге, жесткий прагматик. Другой — известный поэт, трибун с харизмой и обаянием вождя, политический деятель, не лишенный романтизма; человек на первый взгляд мягкий и вяловатый, но целеустремленный и даже жесткий; ровный в обращении с подчиненными, пожалуй, один из немногих африканских лидеров (и не только африканских), не поощрявших подобострастия в поведении своего окружения.

По инициативе Нето разговор прежде всего коснулся озабоченности ангольского руководства провокациями Мобуту (инфильтрация, нападения, а время от времени и воздушные бомбардировки), которые в сочетании с подрывными действиями ЮАР создают очень тяжелое положение. Нето просил форсировать поставки военного и гражданского имущества для ангольской армии, специального оружия для службы безопасности, подготовку экипажей танков и бронетранспортеров.

Кириленко советовал проявлять сдержанность, не создавать, как он выразился, «скользких ситуаций». Тут Нето его прервал: если имеются в виду катангцы (хотя это было не так), то они действительно несколько раз создавали напряженность на границе, но «мы стараемся разместить их подальше от нее».

Кириленко согласился с необходимостью ускоренного укрепления ангольских вооруженных сил, чтобы «привести в чувство» противников внутри и вне страны, а также высвободить, хотя бы частично, кубинские войска, и обещал содействовать удовлетворению ангольских просьб. Он настойчиво советовал ангольскому руководству наряду с политическими вопросами заняться флотом и рыболовством, сказав, что Советский Союз постарается помочь малыми сейнерами и каботажными судами.

Нето, его подход к беседе, манеры произвели на меня благоприятное впечатление. К сожалению, больше не довелось его увидеть. Менее чем через два года Нето, уже умирающего, привезли в Москву, где он и скончался в сентябре 1979 года. Говорили, будто в последнее время он стал злоупотреблять алкоголем, пытаясь убежать от депрессивных настроений, будто его все чаще посещала мысль, что опора на СССР и Кубу уже не ведет к решению ангольских проблем. Между тем выбора у него, в сущности, уже не было. По неразумному предложению нашего посла тело Нето оставили для бальзамирования в Москве, и скорбящие ангольцы, прощаясь со своим лидером, не ведали того, что проходили мимо пустого саркофага.

Заирская тема возникла и в беседе Кириленко с Раулем Кастро в ходе специально организованной прогулки по реке Кванза. Кириленко поднял вопрос о необходимости «нейтрализовать» Мобуту, «серьезно и убедительно предупредив». Рауль реагировал вяло. Как выяснилось, главным для него было добиться, чтобы СССР взял на себя снабжение кубинских частей в Анголе продовольствием и гражданским имуществом (это стало еще одним звеном в нашем незапланированном и непродуманном «вползании» в ангольские дела), а также компенсировал перебрасываемое с Кубы оружие.

Но запомнилась беседа более всего тоном, взятым Раулем Кастро: весело-ироничным и несколько развязным. То и дело он напевал некогда весьма известную и популярную у нас песенку «Москва—Пекин», служившую своего рода гимном «нерушимой советско-китайской дружбы». Учитывая враждебный характер отношений СССР и Китая в то время, это звучало более чем неделикатно, если не издевательски. Проявлялись ли в этом триумфалистское самолюбование своей «решительностью» и «успехом» в Анголе, взгляд свысока молодого революционера, знающего, «как делать дело», на закосневшего пожилого бюрократа — не знаю.

Затишье в Анголе продолжалось еще несколько месяцев. Однако в марте следующего года ФНЛА, помощь которой, как и УНИТА, опять стала наращиваться через Мобуту, вновь пересекла границу, а в апреле — мае Анголу начали бомбить заирские и южноафриканские самолеты. В этой ситуации ангольское руководство, видимо, решило пойти с катангской карты. 11 мая 1978 г. катангцы вторглись в Заир: началась «Шаба-II». И уже неделю спустя, 18 мая, Франция и Бельгия предприняли контринтервенцию, на этот раз при прямом участии Соединенных Штатов. На их военно-транспортных самолетах С-141 и С-5 были переброшены 2,5 тысячи французских и бельгийских парашютистов, в июне их заменили войска из Марокко, Сенегала и т. д. Впрочем, американцы не сидели сложа руки. В конце апреля директор ЦРУ С. Тэрнер и заместитель помощника президента по национальной безопасности А. Аарон добивались от сенатора Кларка согласия на помощь УНИТА через третью страну. У нас была информация, что, несмотря на его возражения, такая работа велась.

«Шаба-II» ознаменовалась шумными протестами картеровской администрации. 25 мая американский президент заявил, что наряду с правительством Анголы Куба разделяет бремя ответственности за вторжение. А 27 мая, принимая А. Громыко, Картер почти весь разговор посвятил африканской проблеме. Эта беседа во многом характерна для духа времени, и на ней стоит остановиться.

Картер обвинил Советский Союз в участии во вторжении, утверждая, что катангцы «стимулировались и снабжались» кубинцами и восточными немцами. Он подчеркнул, что США, в противоположность СССР и Кубе, «воздерживаются от военного присутствия в Африке» (поскольку, добавим, в случае необходимости легко пускают в ход войска западных союзников и африканских клиентов).

Громыко ответил — и с полным основанием — что «Советский Союз абсолютно ничего не знал относительно недавних акций так называемых жандармов в Катанге». Резонным было и его заявление, что «ни один из кубинцев не был пойман или даже замечен в ходе этого вторжения». Но когда министр стал утверждать, будто «Советский Союз даже не знал о присутствии катангцев в Анголе», то это уже могло выглядеть отказом от диалога. Нашим военным, диплома там, разведчикам в Анголе и Заире — да и чиновникам в Москве — это было известно. Дальше — больше. В Эфиопии уже несколько месяцев находился десяток наших высокопоставленных военных во главе с командующим Сухопутными войсками, однако Громыко назвал это «мифом», добавив, что, «даже если бы попросили у Советского Союза послать туда генерала, в этом было бы отказано. В Африке нет советского Наполеона».

Можно, конечно, сослаться на то, что отрицать очевидное — обычное дело в политической практике. Американцы сами поступали так не раз. Как известно, Эйзенхауэр, не зная, что пилот сбитого шпионского самолета У-2 Пауэрс попал в плен, на весь мир заявил, что такие полеты не проводятся. Не исключено и то, что взятый Громыко наступательный, как это называлось тогда, а по существу просто грубоватый тон был рассчитан больше на своих коллег по Политбюро, которым рассылалась запись беседы, чем на собеседников. Но в любом случае тональность беседы, избранная советским министром, чрезмерные и напористые опровержения упреков американского президента — при том, что Картер являлся убежденным сторонником улучшения отношений с СССР, — вряд ли были к месту.

Конечно, и президент, поддавшись влиянию советников и эмоциям, не слишком придерживался истины. Его помощник но национальной безопасности Бжезинский уже на следующий день в интервью даже не заикнулся «об ответственности» Советского Союза. Вэнс, обращаясь к этим событиям в своих мемуарах, признает, что американские утверждения относительно кубинского участия базировались «на некоторых двусмысленных и, как выяснилось, не очень достоверных разведывательных данных».

Несомненно, Бжезинский и некоторые его коллеги в администрации стремились всячески раздуть значение эпизода с Шабой, связан его с развитием ситуации на Африканском Роге, чтобы вызвать у президента, у американского общественного мнения тревогу, пугая их советской наступательной стратегией. И не важно, верили ли они сами в выдвинутую версию, важно, что ими явно двигало стремление изменить курс США, придать ему более жесткий, более конфронтационный характер.

Что же происходило на Африканском Роге? Начиная с февраля 1977 года Сомали, с давних пор претендующая на эфиопскую провинцию Огаден, стала засылать туда вооруженные группы. Это встретило противодействие СССР, имевшего тесные связи с Могадишо. Он стремился избежать войны на Африканском Роге и необходимости выбирать между Сомали и Эфиопией, с которой быстро сближался.

Москва прекратила поставлять оружие Сомали, а ее лидера Саида Барре отказался принять Брежнев. В этих условиях «социалистический настрой» сомалийцев, о котором они до этого трубили на всех углах, стал быстро выцветать. И тут снова заработала дьявольская карусель супердержавной конкуренции: на сцену выступили США, которым давно приглянулся сомалийский порт Бербера (им пользовались советские военные моряки). 10 июня 1977 г. Картер, подчеркнув в интервью свою склонность «бросить агрессивный вызов, конечно мирным путем, Советскому Союзу» в его собственной сфере, особо упомянул Сомали. 28 июля, коснувшись вопроса о поставках вооружения Сомали, американский президент сказал, что в этом деле США «стараются работать не на односторонней основе, а в тесном сотрудничестве с Саудовской Аравией». В этом же месяце Сиад Барре посетил ее столицу Эр-Риад, где ему было обещано американское оружие на 460 млн. долларов с оплатой саудовцами. Наконец, в начале августа в Вашингтон прибыла миссия Сомали для обсуждения ее военных нужд.

Между тем все эти заявления и практические шаги делались в момент, когда сомалийское руководство решилось на агрессию против Эфиопии. В середине июля оно резко нарастило поддержку находившимся в Огадене партизанским отрядам, введя в действие регулярные вооруженные силы. А заявление Картера от 28 июля пришлось на время, когда сомалийцы «освободили» большую часть Огадена, и почти вся их армия, примерно 40 тыс. человек, находилась на эфиопской территории.

Советский Союз, которому все-таки пришлось сделать выбор (в пользу Эфиопии, как более крупной и важной страны), и Куба, действуя на этот раз в тесном контакте, не собирались допустить разгрома эфиопов и торжества противника. Начиная с ноября в Аддис- Абебу пошел поток советского оружия общей стоимостью, по американской оценке, до 1 млрд. рублей. Куба же направила свои войска.

Так что роль Вашингтона, пусть и косвенная, в развертывании войны на Африканском Роге, особенно в критический момент, когда руководство Сомали принимало решение о вторжении, очевидна. Представление об американской позиции дает меморандум Бжезинского президенту Картеру от 26 августа 1977 г., то есть в разгар сомалийской агрессии. «Мы, — говорится в этом документе, — не можем вмешиваться в конфликт между Эритреей и Сомали и должны позволить эритрейской ситуации идти своим ходом. Мы хотим увеличить свои долгосрочные шансы на повышение своего влияния как в Эфиопии, так и в Сомали». Американские действия, конечно, способствовали открытому вовлечению в конфликт Советского Союза. Оно было также облегчено широко распространенным на континенте признанием легитимности обороны Эфиопией своих границ. Стоит напомнить и о том, что в это же время государственный секретарь Вэнс обсуждал сомалийскую проблему с китайцами, которые уже поставляли оружие Сомали. Картер в инструкциях отправлявшемуся в Пекин Бжезинскому, где говорилось о «наших с Китаем общих врагах», «среди позитивных вкладов, которые следует сделать китайцам» называет «обеспечение помощи Сомали». Так что проблема и в этой плоскости приобретала черты межблокового противостояния.

В январе 1978 года Громыко предложил посредничество СССР и США в конфликте, но Бжезинский отверг это как «ведущее к кондоминиуму» и к тому, чтобы «легитимизировать советское присутствие на Африканском Роге» (американское же присутствие, естественно, являлось вполне легитимным!). США обратились к Советскому Союзу лишь после того, как над сомалийцами нависла угроза полного разгрома. Тем не менее в Москве откликнулись на конфиденциальные американские просьбы относительно, по словам Вэнса, «советского сотрудничества и воздержанности в целях защиты Сомали от последствий его вторжения в Огаден».

Значит ли сказанное, что действия Советского Союза, его африканская политика были безупречны? Или что существовала некая африканская стратегия СССР, как провозглашали тогда Бжезинский и некоторые его коллеги и как думают поныне многие западные исследователи? Правомерен лишь один ответ: к сожалению, нет. Источник представлений о подобной «стратегии» более или менее ясен: стремление «демонизировать» противника, чрезмерно рационализировать его действия, приписывать государственному руководству больший интеллектуальный потенциал, чем тот, которым он в действительности располагает. Я никогда не сталкивался с документом, где делалась хотя бы попытка изложить нашу африканскую стратегию, — его и не существовало. Никогда не был и свидетелем или участником обсуждения этой проблемы на политическом уровне. Знаю только, что Фидель Кастро в беседе с Хонеккером в апреле 1977 года в Берлине настаивал на необходимости иметь «интегрированную стратегию для всего Африканского континента». Но его призыв остался без последствий.

60-е годы были отмечены бурным развитием отношений Советского Союза с африканскими странами. Советский престиж на Черном континенте был тогда весьма высок, прежде всего благодаря поддержке антиколониальных устремлений африканцев. Многие доверяли нам безгранично, по словам некоторых африкановедов, «как дети». Мне рассказывали, как ангольские военнослужащие — участники мятежа, которых в грузовиках везли на казнь по улицам Луанды, завидя идущих наших людей, простирали к ним руки и восклицали: «Camaradas Soviéticos!»

Свою лепту внесли и первые контакты с африканцами советских людей, продемонстрировавших простоту в обращении, неприятие расовых предрассудков. Приведу один пример, происшедший в эти годы в Гане. На первый взгляд будничный, он, наверное, может сказать многое о многом. Советский преподаватель Б. Петрук вместе с ганским коллегой Икоку были в командировке в городе Тамале, что на севере страны. Поместили их в губернаторском доме, уже нежилом. Нашего преподавателя — в небольшой комнате, где был кондиционер, а Икоку — в более просторной, но без него. Между тем кондиционер, как выяснилось, не работал, и Петрук с согласия коллеги перебрался в его комнату. Утром сосед ему сказал: «Все-таки вы, советские люди, другие. Англичанин умер бы от духоты, но не стал ночевать со мной в одном помещении». Это потом, попозже, особенно в рваческие 70-е годы, из Советского Союза сюда потянулись «жлобы», а африканцев стали смущать бедность, а зачастую и скаредность наших командированных.

В 60-е годы Советский Союз обрел опорные пункты на континенте. Но именно здесь нас постигли первые разочарования. Не только выявились неспособность этих режимов заниматься социальными и особенно экономическими проблемами, их подверженность коррупции и вырождение в диктатуры, но была также переоценена их прочность и готовность следовать рекомендациям «советских друзей». Нашей политике пришлось пережить разрыв с Секу Туре, свержение Кваме Нкрумы и Модибо Кейты (руководитель Мали). И собственно, с этой поры, после недолгой эйфории, в Африке начала проводиться политика осторожного маневрирования, неспешного развития отношений по государственной и партийной линиям, военного сотрудничества в скромных масштабах.

Зато в 70-е годы вовлеченность Советского Союза в африканские дела (Ангола, Эфиопия и в какой-то мере Мозамбик) резко возросла. Но и этот процесс развивался, как свидетельствуют очевидцы и показывает анализ, не по заранее определенному плану, не в рамках какой-то принятой стратегии, а спонтанно, как бы сам по себе. Более того, в Завидове, резиденции Брежнева, в середине 70-х годов я был свидетелем разговора, из которого следовало, что Брежнев против широкого вовлечения СССР в Тропическую Африку. Реплики подобного же рода исходили и от Андропова.

Нередко Москву увлекал «активизм» других, прежде всего кубинцев, для которых Африка была местом, где они могли проводить автономную политику, демонстрировать свою отвагу и революционность, подкреплять претензии на ведущую роль в «третьем мире». Как заявил госсекретарю США А. Хейгу в ноябре 1981 года заместитель председателя Госсовета Кубы К. Р. Родригес, на встрече с советскими руководителями «именно кубинцы настойчиво убеждали предоставить военную помощь Эфиопии… И Фидель Кастро лично первым выступил за оказание военной помощи».

Вряд ли в Москве отдавали себе полный отчет в долговременных последствиях такой «вовлеченности», в том, каких это потребует расходов средств и ресурсов. Доминировала политика использования «подвернувшихся возможностей». Мы были больше развернуты на глобальную конфронтацию, чем на создание в Африке собственной стабильной базы. И нами не двигали никакие экономические и даже серьезные военно-стратегические мотивы. Фактически для СССР и в значительной мере для США это была борьба не за Африку, а в Африке. И не существовало никакой единой концепции, был только некий общий, слишком общий принцип — «помогать национально-освободительному движению», которым, в сущности, прикрывалась «сверхдержавная» логика. Многое, а часто все определялось сиюминутными обстоятельствами, импульсами, поступавшими от африканских лидеров, на поводу у которых мы часто шли, наконец, произвольными, порой непродуманными решениями советских руководителей.

Как оценить в этой связи наше первоначальное вмешательство в Анголе и Эфиопии? Насколько было оно справедливым, оправданным с политической и моральной точек зрения? И, наверное, самое важное — насколько оно отвечало нашим национальным интересам?

Несомненно, и в Анголе, и в Эфиопии, да и в ряде других случаев провоцирующим фактором было поведение Соединенных Штатов, которые стремились добиться новых преимуществ, выиграть очки в супердержавной игре. Действия же Советского Союза носили большей частью реактивный и поначалу оборонительный характер.

Несомненно и то, что дело, за которое вступался СССР, было справедливым. Разумеется, определенную роль играли идеологические факторы, но в данном случае они подталкивали к праведной позиции — солидарности с теми силами, которые боролись за свободу против колониальных режимов. Все организации, которые мы поддерживали, — СВАПО (Народная организация Юго-Западной Африки) в Намибии, МПЛА в Анголе, Африканский национальный конгресс в ЮАР, ФРЕЛИМО (Фронт освобождения Мозамбика) — одержали победу на выборах, проводившихся под международным наблюдением, и ныне являются правящими и признанными мировым сообществом.

В 1995 году я побывал в ЮАР. И что поразило больше всего? Огромное уважение, с которым белое население относится к Нельсону Манделе, надежды, которые с ним оно связывает. Наш давний друг, глава Африканского национального конгресса и, по расхожим прежде оценкам Запада (к которым поспешили присоединиться после августа 91-го некоторые наши журналисты), «террорист», он ныне для всего мирового сообщества — главный гарант межрасового мира и конструктивного развития своей страны, стабильности на юге Африки, ему наперебой афишируют свое уважение западные руководители. И, думается, мы, как страна, можем только гордиться тем, что этот всемирно уважаемый лидер и сегодня, говоря о своем намерении побывать с визитом в Москве, подчеркивает, что «очень хочет посетить ее, так как должен отдать долг народу великой страны за всестороннюю помощь в борьбе с самой жестокой системой расовой дискриминации — апартеидом».

Однако масштабное вовлечение СССР в африканские дела хоть и расширяло наше присутствие в регионе, хоть и обеспечивало опорные пункты в Южном полушарии, базы для флота, нашим насущным национальным интересам, конечно, не отвечало. Явно превосходя советские возможности, оно, но существу, диктовалось прежде всего азартом и авантюризмом супердержавной «рулетки». И внесло, пусть в гораздо меньших размерах, чем Афганистан, свой вклад в разрушение международного потенциала Советского Союза. Строго говоря, эти акции не отвечали и более узким интересам — интересам существовавшего режима.

Пример тому и результаты нашего участия в эфиопских делах. Режим, которому Советский Союз пришел на помощь в час сомалийской агрессии, выродился в кровавую диктатуру. Нельзя сказать, что Москве нравились его действия. Особое недовольство вызывало упорное продолжение войны в Эритрее, отказ от серьезных поисков политического урегулирования на базе реальной автономии. Но уже сложились довольно тесные связи, возникла заинтересованность ведомств. И главное: тогда не было принято отдавать уже завоеванное, приобретенные позиции (тем более, что американцы нащупывали подходы к Эфиопии).

С приходом Горбачева была сделана попытка рационализировать советско-эфиопские отношения. В качестве его личного представителя я дважды — первый раз в июле 1987 года — ездил в Аддис-Абебу, чтобы убедить эфиопского лидера Менгисту изменить политику.

Встречи с Менгисту я ждал с большим любопытством. Об эфиопском лидере молва шла разная. Велико было и волнение: предстояло переубеждать человека, упорство и упрямство которого были известны. Он встретил меня в дверях своего кабинета в бывшем императорском дворце. Это был невысокий, складный человек, облаченный в синеватый китель гражданского покроя, с довольно правильными, но мелкими чертами лица (африканского, но не эфиопского типа, ошибочно подумал я, ибо до того видел несколько христосообразно красивых эфиопов — внешность здесь нередкая), слегка освещенного неширокой улыбкой, с быстрыми глазами. Дальше, однако, наблюдать оказалось не просто. Меня посадили слева от Менгисту, чуть-чуть поодаль, по диагонали. За его спиной расположилась, опершись ногами на какую-то высокую подставку, весьма миловидная стенографистка. И когда я, поднимая голову, прямо смотрел на Менгисту, мой взгляд упирался в ее разверстые колени. Избегая скандала и «государственного конфликта», вынужден был большей частью посматривать на Менгисту как бы украдкой или опускать глаза долу.

Менгисту держался радушно и времени не жалел, хотя в Аддис-Абебе шла сессия ОАЕ, где он председательствовал. Беседа длилась почти пять часов, потом Менгисту дал обед и самолично проводил меня до машины. Моя задача состояла в том, чтобы не только информировать эфиопского лидера о наших делах, но и подвигнуть его на переосмысление собственной политики. Я говорил о том, что перестройка неразрывно связана с демократизацией, отказом от жесткой централизации, предоставлением больших прав республикам и областям, что мы видим необходимость резко сократить военные расходы и т. д.

Менгисту слушал внимательно, задавал вопросы. Было заметно, что он почти мгновенно схватывает сказанное, даже если речь идет о вещах для него новых. Но лицо его сохраняло почти каменное выражение, оживилось оно лишь к концу беседы. Менгисту заявил, что «абсолютно убежден в необходимости перестройки» и «абсолютно согласен со сказанным, это убедительно и приемлемо для нас». Затем стал ссылаться на непонимание неких «других» и их предостережения. Например: «Есть люди, которые спрашивают, не слишком ли вы идете на переговоры, не хотите раздражать Запад, не ослабляете ли свою оборону. Я говорю о тех, кто не понимает, — для нас эта ситуация ясна». Или: «Не все понимают проблему разоружения. Понятна опасность, если не будет стратегического баланса, и в то же время опасно, если будет продолжаться накопление оружия изощренного характера».

Ухватившись за мое замечание, что наше руководство исходит из условий своей страны, Менгисту подчеркнул: «Вы правильно отметили, что есть страны с общими целями, но разными условиями. Нельзя сравнивать СССР и Эфиопию. У нас задача — собрать страну (т. е. выиграть войну против эритрейских сепаратистов. — К. Б.), а не централизация или демократизация. И идеи, которые у вас, неприменимы в нашей стране». Несколько выйдя за пределы своих полномочий, я коснулся эритрейской проблемы, но он отговорился тем, что предпочитает политическое решение, однако сепаратисты «понимают только силу». Я ушел со смешанным чувством: на серьезные сдвиги в линии эфиопского руководителя рассчитывать было трудно.

Второй раз я побывал у Менгисту с посланием Горбачева почти год спустя. Эфиопская армия потерпела тяжелое поражение в Эритрее, и эритрейская проблема приобрела чрезвычайную остроту. Поездку предварил обмен мнениями на Политбюро. Инструкции к моему предстоящему разговору сводились к следующему. «В Москве твердо убеждены, что решение может быть только на политическом пути, национальный вопрос сложен, тут, конечно, важны принципиальные и подкрепленные силовыми возможностями позиции, но силой его не решить. Необходимо проявить здесь политический подход и смелость. Назрел вопрос о демократизации: десятый год революции, а почти все остается по-прежнему…» (Горбачев). «Мы никого не бросаем. Мир для нас такой же важный компонент внешней политики, как и поддержка национально-освободительного движения» (Лигачев). «Должно быть разделение ответственности: за что мы отвечаем, это наша ответственность: за что Эфиопия — это их дело. Эритрейцы тянутся к нам, может быть, нам включиться» (Шеварднадзе). И как обобщенный итог: вопрос в том, может ли и хочет ли Менгисту изменить политику в эритрейском вопросе.

В преддверии поездки ко мне запросился на прием помощник государственного секретаря США по африканским делам Ч. Крокер, находившийся в это время в Москве. Американец не скрывал отрицательного отношения к эфиопскому режиму, обвинив его — не без оснований — в стремлении решить эритрейскую проблему военным путем, невзирая на огромные человеческие жертвы. Он энергично высказывался и за прекращение поддержки Аддис-Абебой движения христиан на юге Судана во главе с Гарантом (который воюет до сих пор) и обходил вопрос о воздействии на эритрейцев, хотя их основным донором выступала, пожалуй, Саудовская Аравия, надежно контролируемая американцами.

Крокер уверял, что США не ставят своей задачей удаление от власти Менгисту, твердо заявил о поддержке территориальной целостности Эфиопии, выразил заинтересованность в параллельных действиях США и Советского Союза, чтобы не допустить острого регионального конфликта, и пригласил советских экспертов в Вашингтон для обсуждения мер помощи голодающим в Эфиопии. Я выразил нашу готовность к совместным действиям, если они не будут направлены против Эфиопии. Условились продолжить обмен мнениями. Сейчас, оглядываясь назад, думаю, что, наверное, следовало бы энергичнее пойти навстречу Крокеру. Правда, «за спиной» у нас был Менгисту.

В те же дни состоялся контакт с французами. Эрик Руло, посол по особым поручениям, человек, близкий к президенту Миттерану, подчеркнул его личную заинтересованность в развитии франко-эфиопских отношений. Сказал, что Франция «разделяет убеждение советской стороны в необходимости сохранения территориальной целостности Эфиопии на основе существующих в Африке границ» и что она за перевод эритрейской проблемы в плоскость политического решения.

Менгисту принимал меня на этот раз в Асмаре — столице Эритреи. Иначе и вел себя на беседе. Так же внимательно и с интересом слушал (а часто и записывал), держался дружелюбно, но прежнее бесстрастие временами изменяло ему: слишком сильна, видимо, была горечь поражения. Но держался он твердо. Я говорил в духе полученных инструкций, сообщил о контактах с американской и французской сторонами, подчеркнув, что следовало бы использовать или по крайней мере исследовать возможности, вытекающие из их позиций.

Менгисту, высказав широкое согласие с нами в международных вопросах и еще раз провозгласив «солидарность» с перестройкой, в эритрейском вопросе видимым образом не сдвинулся. Он утверждал, что линию правительства «с энтузиазмом, как в дни сомалийской агрессии, поддерживает народ». Если пойдем навстречу сепаратистам, продолжал он, то есть опасность выдвижения таких же требований со стороны других народностей. По поводу американского зондажа Менгисту заявил, что США в этом духе уже обращались к Эфиопии, которая готова сотрудничать с любой страной, в том числе и с ними, но не тогда, «когда кто-то с палкой стоит над нами. Мы не принимаем диктата».

Ответ на вопрос, поставленный на Политбюро, был достаточно ясен: эфиопский лидер и не может, и не хочет изменить свою политику. Правда, было направлено — скорее для очистки совести — еще одно послание увещевательного характера и, по моему предложению, обратились также к восточным немцам, которые имели близкие отношения с Эфиопией. Но, как и следовало ожидать, безрезультатно. Советский Союз прекратил всякую поддержку Менгисту.

Впрочем, возможно, сделано это была слишком поздно. Бесспорна особая сложность эритрейской проблемы. Оставленная в наследство от императорского режима, она служила для амхарских националистов (амхара — основная и господствовавшая в Эфиопии народность) принципиальным оселком территориальной целостности страны. Бездарно воевавшие, но наживавшие на войне миллионы, эфиопские генералы, наверное, не простили бы Менгисту серьезных уступок. Но он и не был способен на них, а, продолжал безвыигрышную войну, проиграл и время, упустил момент, когда эритрейцы еще были готовы к соглашению (а их настраивали на непримиримость арабские «спонсоры»).

Декларация Менгисту о предоставлении Эритрее автономии принадлежала к числу тех решений, о которых говорят: «слишком мало и слишком поздно». Она не только была обставлена рядом условий, которые выхолащивали ее смысл. Главное в том, что самые влиятельные эритрейские организации, войдя во вкус военных побед и сознавая возрастающую изоляцию режима Менгисту, не готовы были принять что-либо меньшее, чем независимость. Ну а согласиться на это он, воинствующий амхарский националист, никак не мог.

Менгисту безнадежно увяз в эритрейской трясине, и в сочетании с репрессивным, иррациональным курсом внутри страны это предопределило его судьбу. В мае 1991 года он был свергнут, бежал в Зимбабве и живет в ее столице Хараре. Эритрея стала независимой, а в Аддис-Абебе у власти новый режим, также, увы, не слишком демократичный.

Второе путешествие в Эфиопию запомнилось и некоторыми неполитическими впечатлениями. Например, в деревнях, через которые проезжали, дорогу прямо перед машиной перебегали люди. Нам объяснили: это делается, чтобы мы задавили преследующего человека «черта»: Самое сильное впечатление ждало нас у озера Тана, на полпутй в Аддис-Абебу. Подъезжая, видишь, что недалекий горизонт как бы залит розовым заревом. Краски восхода? Но ведь середина дня. Только покинув автомобиль (дальше ему не проехать) и прошагав какое-то время по вязкой вулканистой топи, сознаешь, что тебе посчастливилось оказаться перед невероятным зрелищем, праздником изумительной, торжествующей красоты. Тысячи и тысячи розовых фламинго, слившись в одну розовую массу, как бы повиснув, занимают весь горизонт. Их негромкое, протяжное, напоминающее гусиный “вокал”, гоготание оглашает окрестность. До сих пор мне эта картина кажется скорее фантастической и украденной из грез, чем подлинной.

Каким у меня остался в памяти сам Менгисту — человек, который в течение 15 лет возглавлял второе по величине государство Тропической Африки? Волевой, но негибкий и даже непреклонный, не без склонности к фанатизму. Умный, но еще больше хитрый. По утверждению знатоков, подобно многим эфиопам, скрытный и не чуждый коварства заговорщик, унаследовавший приверженность к имперской репрессивной традиции, уверовавший в созидательный потенциал насилия. Воинствующий националист, убежденный, что его миссия — сделать Эфиопию могущественным государством, обеспечить ей «отведенную судьбой» особую роль в Африке. Политик, не только провозгласивший, но и воспринявший некоторые марксистско-ленинские положения. Наконец, властный и властолюбивый лидер, который на манер негуса (императора) требовал к себе подобострастия.

Я знал или наблюдал многих лидеров освободившихся стран «первой волны» — тех, кто возглавил движение за независимость. Конечно, это разные люди. Получивший французскую выучку, заседавший в парламенте Франции, элегантный, если не лощеный, Секу Туре. Побывавший в колониальной тюрьме, но не избежавший влияния вестминстерского красноречия и склонный к теоретизированиям (его перу принадлежит книга «Неоколониализм как последняя стадия империализма»), способный неделями в уединении погружаться в медитацию Кваме Нкруме. Порывистый трибун, собиравший на свои выступления сотни тысяч алжирцев, Бен Белла. Неожиданный, непредсказуемый и своенравный Муаммар Каддафи. Бесстрастный и сдержанный Модибо Кейта. Пророк арабского единства, мастер завораживающих речей, полковник, выросший в выдающегося политического деятеля, Гамаль Абдель Насер. Поэт и интеллектуал Агостиньо Нето. Мужественный человек, книжник, политик «ненормальной» и, наверное, «недопустимой» честности южнойеменец Абдель Фаттах Исмаил.

Но им присущи и общие, объединяющие всех их черты. Все они — «дети» колониальной эпохи, движений за независимость, все они сформировались в горниле освободительной борьбы. Горечь и боль за порабощенную и униженную иностранцами Родину, страстное стремление вызволить ее из оков и какая-то взвинченная реакция па недавнее унижение, вера в способность своей страны выполнить особую миссию в «концерте» наций — вот что сформировало их политический облик. Отсюда стойкое недоверие, а порой даже враждебность к Западу (но отнюдь не ксенофобия, как это порой принято изображать). Отсюда же обостренное национальное чувство, глубокий, «интенсивный» национализм, как правило свободный от идей национальной исключительности.

Они — «дети» периода отступления Запада по всему фронту колониальной и полуколониальной периферии, триумфального и дружного выхода десятков государств в международную жизнь. Отсюда политический романтизм, вера в то, что освобождение мгновенно положит конец национальному неравенству и эксплуатации, станет отправным пунктом быстрого возрождения их стран, которые будут играть фундаментальную роль в мировом сообществе. Последняя иллюзия поддерживалась азартной конкуренцией двух лагерей в «третьем мире».

Они — «дети» эпохи, казалось, непреоборимого наступления социализма, советских космических полетов, которые воспринимались многими как свидетельство его политического, социального и технического превосходства. Помню, как громом аплодисментов египетская военная верхушка, добрая сотня генералов и адмиралов во главе с министром обороны Садеком, встретила заявление выступавшего перед ними в Каире Пономарева: «Мы можем здесь вам сказать, что обогнали Америку в космосе». Убежденность в неразрывной связи капитализма и колониализма уже прокладывала русло для антикапиталистического настроя и восприятия идей, социальной справедливости. Но главным источником социалистических пристрастий служил, как правило, опыт Советского Союза. В нем видели силу, сделавшую возможным избавление от порабощения, а это создавало благоприятную общественно-психологическую и эмоциональную почву для наших идеологических схем. Определенную роль играла татке близость к левой европейской интеллигенции, очарованной идеей социализма.

Социализм привлекал не только, даже не столько своей доктринальной стороной: в нем видели доказавший свою эффективность в Советском Союзе инструмент общественных преобразований, форсированного создания материального, военного и интеллектуального потенциала. Социалистические идеи и лозунги лидеры освободившихся стран брали на вооружение, надеясь добиться быстрого наращивания национальной мощи и укрепления самостоятельности своих государств. И представлять этих лидеров людьми, которые изначально манипулировали националистическими и социалистическими лозунгами, значит искажать истину, поддаваться соблазнам ниспровергательской моды.

О подлинных пределах нашего концептуального влияния говорит и тот факт, что эти лидеры, как правило, говорили о «национальном социализме». И соль тут отнюдь не в политическом лукавстве, а в фундаментальной роли националистических идей и неприятии базовых принципов марксистского социализма: классовой борьбы, диктатуры пролетариата и т. д. Менгисту мне рассказывал о письме Каддафи президенту Южного Йемена Али Насеру Мухаммеду. «Марксизм-ленинизм, — писал тот, — это немецкая идеология, а арабам надо опираться на свое. Возвращайся назад к нам, арабам».

Наконец, все, о ком я веду речь, были яркими харизматическими фигурами, отличались «сильной рукой», напоминали, скорее, вождей. И дело тут не столько в их личных качествах, в их властолюбии, сколько в не пошатнувшейся еще общественной — племенной, родовой, феодальной и т. п. — традиции, когда не просто приемлют, но и лелеют образ вождя. Да и собственное их прошлое (грубое насилие — норма колониального бытия), пройденная политическая школа (борьба, часто вооруженная, за освобождение) не были лицеем благородных манер, не воспитывали демократических привычек. В большинстве своем эти лидеры были скорее революционерами, чем реформаторами парламентского толка.

Среди них практически не было личностей заурядных, серых, не способных «глаголом жечь сердца людей», лишенных умения завораживать толпу. А вот на смену им, как правило, приходили люди обыденные, даже серые, скучные, уже близкие, так сказать, по фактуре к чиновничье-аппаратной «выпечке».

Разумеется, и лидерами «первой волны» двигали личные амбиции, эгоистические расчеты, но ведь политиков, лишенных амбиций, вряд ли вообще можно себе представить. Это был бы мотор без горючего.

Почти все деятели, о которых идет речь, кончили не лучшим образом. Кваме Нкрума, Секу Туре, Модибо Кейта и Бен Белла были свергнуты, а Абдель Фатгах Исмаил убит в междоусобной схватке. Кто знает, как сложилась бы политическая судьба Насера, не срази его в 1970 году сердечный недуг, то же можно сказать и о Нето. Не просто предвидеть и финал политического пути Каддафи.

Однако все они сыграли свою роль — роль лидеров антиколониальных движений, поднявших знамя борьбы за освобождение, приведших свои страны к независимости. В этом их непреходящая заслуга, и именно это прежде всего определяет их место в истории своих стран и мировой общественной панораме. Одни смогли достичь цели мирным путем, другим пришлось браться за оружие против колонизаторов, третьим — свергнуть режимы, зависимые от зарубежных сил. Но во всех случаях они добились своего только потому, что обладали революционной решимостью к революционным действиям. Ведь знаменитая фраза Черчилля о том, что отнюдь не для того он стал премьер-министром, чтобы председательствовать при распаде Британской империи, выражала общее настроение во всех столицах метрополий, не желавших сдавать свои позиции без борьбы.

В некотором смысле речь идет о фигурах трагических. По-разному складывались их личные судьбы, но была в них и какая-то общая закономерность. Это были лидеры переходной поры — от колониального порабощения к независимому существованию. Они как бы живут инерцией настроений. Их чувства, представления и «героические» иллюзии, весь их образ мыслей — все это было сформировано годами национально-освободительной борьбы. В большинстве своем они оказались не в состоянии приспособиться к ее результатам, как бы застыли на откатившей волне и, судорожно сжимая первую скрипку, упорствовали в своем нежелании понять это, фактически обращая свое упорство против самой истории. И она отомстила им. Время обошлось с ними жестоко: расчеты на серьезные уступки «ослабленного» Запада и масштабную помощь «наступающего» социализма оказались неверными…

Ну а что касается Менгисту, то его тоже, пожалуй, можно отнести к этой категории. Он тоже шел к власти с определенной программой, которую, видимо, искренне и в чем-то небезосновательно считал полезной и необходимой для своей страны. Но его националистический фанатизм и жестокость, необузданный инстинкт властителя дорого стоили Эфиопии. Когда он взошел «на трои», мало-помалу стала совершаться психологическая аберрация, характерная для многих диктаторов и диктатур. В обстановке неограниченной власти, которая, как известно, развращает столь же неограниченно, в атмосфере беспредельного восхваления лидер очень часто начинает считать себя непогрешимым, приходит к убеждению: то, что полезно и хорошо для него, хорошо и полезно для его страны, более того, только это хорошо и полезно для нее. Известное изречение Людовика XIV: «Государство — это я» — лишь крайнее выражение этой довольно стойкой аберрации. А по мере того, как она набирает силу, гаснет прогрессивный, положительный импульс деятельности «вождя» и, напротив, наращивается утопический, негативный, а то и омерзительный груз. Завершал африканскую тему, приходится, к сожалению, констатировать, что сегодня Черный континент оказался в драматическом положении. «Выпрыгнув» на просторы независимости, он страдает от экономической стагнации, массового голода, экологических бедствий. Запад оберегает свои экономические связи и преимущества, приобретенные в колониальную эпоху, и Африка остается одним из сырьевых источников его экономического благополучия.

Что до России, то у нее не видно связной африканской политики. Конечно, ее возможности невелики и несравнимы с теми, что имел Советский Союз. Но зато она свободна от «сверхдержавного» груза и лихорадки, а африканским странам нечего опасаться ни ее «коммунистического проникновения», ни — преимущество слабости — ее гегемонистских притязаний. Опираясь на позитивную часть советского наследства, Россия могла бы развивать взаимовыгодные экономические связи со странами Черного континента, сотрудничать с ними в области образования, в том числе и в рамках ООН. Это был бы неплохой задел на будущее.

 

3. Консультантские годы

Осенью 1963 года меня перевели в консультанты. Консультантская группа занимала видное и специфическое место в отделе. О ней я вспоминаю с особым чувством не только потому, что провел там добрую половину своей службы в ЦК. То были годы напряженной работы в необычном, высокопрофессиональном коллективе, открытом для дискуссии и критического анализа всего и вся.

Группа была создана в 1963 году. До этого в штатах отдела имелись один-два так называемых ответственных консультанта. Среди них были люди с именем и положением, как, например, известный ученый-международник, член-корреспондент АН В. Хвостов (тогда это звание было довольно редким). Рассказывали, что некогда консультантом был и О. Куусинен, будущий член Президиума и секретарь ЦК.

Когда же на капитанский мостик пришел Брежнев, он как-то заявил: «Что это у нас выделены какие-то ответственные консультанты? А остальные работники? Они что — безответственные?» И на этом ответственные консультанты свое существование закончили.

Заново созданной группе был придан особый статус, в частности, ее руководителя приравняли, как тогда забавно выражались, но «матобеспечению» к заместителю заведующего отделом. Пономарев ставил себе в заслугу создание первой в ЦК консультантской группы, вслед за которой они были сформированы в ряде других отделов. Появление в отделе в начале 60-х годов группы консультантов было неслучайным.

Во-первых, после XX съезда, в конце 50 — начале 60-х годов, резко расширились диапазон и интенсивность внешнеполитических связей Советского Союза по всем направлениям. А это требовало гораздо большего притока материалов: записок, памяток, справок, текстов речей и докладов и т. д. Многочисленные советские инициативы нуждались в политическом и идеологическом обрамлении.

Во-вторых, произошел своего рода качественный скачок в поле зрения КПСС, а тем самым и Международного отдела попали новые сферы. Теперь речь шла не только о коммунистах, но и о других политических силах и движениях. Даже состав визитеров в отдел и гостей серьезно изменился.

В-третьих, более многогранные внешняя политика и международные связи, так же как рост влияния средств массовой информации, порождали возросшую потребность в обосновании наших действий, адресованном не только партнерам, но и своей стране.

В-четвертых, эти новые запросы сталкивались с определенным свойством начальства, по крайней мере его части: может быть, это и прозвучит чересчур резко, но я бы рискнул сказать даже о его марксистской малограмотности. Марксизм-ленинизм, о котором столь элегически рассуждали наши руководители, они в своем большинстве в общем-то знали весьма поверхностно.

Наконец, сказалась индивидуальность Пономарева, который любил быть и автором, и докладчиком, так что работы консультантской группе хватало. А Отдел социалистических стран, где также появилась консультантская группа, возглавлял Андропов, чей интеллектуализм, назовем это так, был известен и кто, думаю, острее Пономарева ощущал необходимость новых подходов в международной сфере.

Консультантскую группу зачастую называли «мозговым центром» отдела. В значительной мере это было преувеличением, особенно на первых порах, когда в нас видели не столько специалистов, осуществляющих экспертизу решений, сколько пишущую братию, которая призвана обслуживать руководство. Впоследствии, однако, группа стала действительно оказывать влияние на подход к идеологическим и внешнеполитическим вопросам, больше, конечно, к первым.

Как и у отдела в целом, функции консультантской группы можно было бы разделить на две части. Одна носила как бы идеологически-пропагандистский характер. Необходимо было обеспечить руководство аргументами, оправдывающими ту политику, которая определялась и проводилась без нас. Именно в этой сфере возникали творения, которыми менее всего можно гордиться, если не сказать большего. Скажем, после вторжения в Чехословакию мы призваны были оправдывать содеянное и стараться умерить реакцию негодования, в том числе и среди компартий. Другой пример — работа в период съездов и конференций, когда приходилось готовить «информашки», выпячивая славословия зарубежных гостей и т. д.

Правда, к таким поручениям мы относились формально и не старались сделать больше обязательного минимума. Это, скорее ироническое, настроение, как и царивший в группе дух непринужденного, товарищеского зубоскальства, в какой-то мере передают стихи, написанные одним из нас — А. Козловым, очень способным и жизнерадостным человеком, к сожалению, рано ушедшим из жизни.

Парафраз указаний Б. Н. к докладу о К. Марксе Где фараоны? Канули в Лету. Где императоры? Были да нету. Прах королей разметало по свету. Кара постигла и Антуанетту. Кайзеров, цезарей головы срезаны. Сгнили эмиры и триумвиры. Мат шахиншахам поставлен Аллахом. Ханы, султаны, цари, богдыханы — все бездыханны. Пали короны, рухнули троны — Это итог объективных законов, Воли рабочих масс миллионов! Есть в президенты еще претенденты? [50] Пусть они помнят эти моменты!

А вот его же стихотворение, которое иллюстрирует отношение к предпринятым при Черненко попыткам подновить догматический мировоззренческий фасад, к людям, с этим ассоциировавшимся.

Печеневу [51] Он вместе с другом косолапым Кроил народы и этапы, Но уберечь от эскулапов Не смог патрона своего. Он стер коленки при Черненко, Снимал со всех варений пенки, Но вдруг большие переменки… Прохожий, всхлипни за него.

Другая функция консультантской группы — составление записок по принципиальным политическим вопросам с обоснованием тех или иных позиций и предложений.

Деятельность консультантской группы до и после 1985 года — это два качественно разных периода. Функция политическая, содержательная, более творческая и привлекательная, стала играть большую роль на втором этапе. Мы пытались подсказывать руководству какие-то новые направления и сюжеты в политике, аргументы в пользу нетрадиционных подходов в международных делах, в отношениях с компартиями и социал-демократией. В этот период даже разработка идеологического аспекта наших позиций приобрела иной характер, вписываясь в прогрессивный контекст того времени и соответствующих задач.

Поручения, которые «сваливались» на наших товарищей, были самыми разнообразными. Они участвовали в разработке Программы КПСС, подготовке записок в ЦК, по которым принимались принципиальные постановления, материалов для переговоров, иногда и мидовского плана, встреч с делегациями в ЦК КПСС, речей руководителей партии — всего не перечислишь. Консультанту могли, например, приказать составить за несколько часов публикуемую часть решения Политбюро о Договоре об ограничении стратегических наступательных вооружений, что более приличествовало делать МИД.

Хотя ни один из консультантов не был гарантирован от получения задания, далекого от его профессиональных интересов, все же существовала определенная специализация. Кто-то в большей мере занимался, скажем, экономическими вопросами, кто-то — комдвижением, кто-то — социал-демократией, а кто-то лучше ориентировался в проблемах разоружения. Консультанты как бы дополняли друг друга, что позволяло охватывать широкий круг проблем, которыми приходилось заниматься группе. Я занимался Востоком, проблемами национально-освободительного движения и в силу этого был наиболее тесно связан с секторами, поначалу с арабским и африканским.

В 70-х годах в консультантскую группу пришли специалисты по международному праву, религиозным проблемам, правам человека. Такое положение было связано с дальнейшим расширением тематики, возникновением в ее деятельности новых аспектов. Взаимодополняемость, так же как взаимопонимание и товарищеская атмосфера, обеспечивала довольно высокую эффективность и политическую отдачу этой структуры. Свою роль, разумеется, играли личности руководителей группы, с которыми нам повезло, а также позиция руководства отдела, ценившего труд консультантов и к ним благоволившего. Все это позволяло работать в довольно комфортной обстановке.

К группе относились в отделе по-разному: вначале более сдержанно, если не сказать недружелюбно: завидовали, поговаривая о «белой кости», «голубой крови». Однако постепенно у большинства это предубеждение исчезло: в секторах почувствовали реальную помощь консультантов, стали на нее полагаться.

Состав группы, как и самого Международного отдела, был стабильным. Почти за 30 лет (при штате 10–11 консультантов) в ней поработало 20 человек. Это был внутренне спаянный коллектив, и котором царили хорошие рабочие, товарищеские отношения. Практически не возникало каких-либо личных конфликтов, а, напротив, существовала довольно высокая степень взаимной совместимости, «единства в многообразии». Большая мера взаимного доверия и широкое пространство взаимопонимания позволяли обсуждать самые еретические вещи. Наверное, все это объясняется весьма придирчивым отбором людей — прежде всего по их профессиональным качествам и культурному уровню.

Конечно, консультанты отличались друг от друга по своей подготовке, опыту и темпераменту, по своим склонностям и, да простят мне товарищи, своим возможностям. Но можно твердо сказать: все это были умные, способные и любознательные люди, чуткие к новому, во всяком случае не встречающие его в штыки. Люди, которые ценили интеллектуальные усилия, политическую остроту и политическое изящество. Многие из них хорошо владели пером, даже были наделены определенным публицистическим даром. Уровень консультантов, их квалификацию и отношение к делу характеризует и то, что главным образом из них выдвигались заместители заведующего отделом.

Что было привлекательным в нашей работе? Прежде всего доступ к информации, которая давала широкую панораму событий и обеспечивала определенный кругозор. Консультанты, а в более узких рамках и работники отдела в целом фактически имели информационную и связанную с нею интеллектуальную привилегию. Очень ценной была возможность обсуждать эту информацию, актуальные политические и теоретические проблемы в достаточно квалифицированной среде. Огромную пищу для размышлений давали общение с нашими и иностранными политическими деятелями, заграничные поездки.

Бесспорно, присутствовало и очень много рутины, связанной составлением различного рода стандартных текстов дежурных выступлений, юбилейных докладов и статей. Это — нудное и довольно утомительное занятие, хотя и к нему мы старались относиться не бездумно. Увлекаясь, подчас входили в азарт и страстно спорили по поводу тех или иных оценок. Во всяком случае, работали мы с душой. И были горды, возможно, до смешного, если удавалось добиться успеха в политическом перетягивании каната — сослаться документе на XX съезд, ввести какую-то «прогрессивную» формулировку. Впрочем, известные основания рассматривать это как продвижение вперед были, не говоря уже о том, что мы, может быть, искали в этом и оправдание своим усилиям, и утешение. Думаю, эти «протиснутые» положения тоже сыграли свою роль в раскрепощении общественного сознания. И если бы не этот стимул, никакие привилегии не заставили бы людей трудиться с такой самоотдачей, что называется наотмашь. Сейчас пришла иная генерация (люди, работающие на себя, живущие рыночной нравственностью), не та, что свободно делилась идеями.

Многие консультанты, приглашенные из научной сферы, и не порывали связи с ней. Соприкосновение с наукой было одновременно и внутренней потребностью и служебной необходимостью. Нужно было постоянно насыщаться свежей информацией, давать новую, нестандартную пищу мозгу, чтобы он не засох на аппаратной ниве.

Практически все консультанты помимо службы занимались какой-нибудь творческой работой, писали статьи и книги, где пытались в меру своих знаний выразить себя, сказать нечто иное и большее, чем это удавалось в рамках отдельских материалов. Делать это приходилось, конечно, с большим трудом, как выражался один из наших товарищей, «в порах рабочего времени».

В консультантскую пору я тоже не отрывался от научных занятий. Сказывалась сила привычки, приобретенной в Академии общественных наук. Хотелось, кроме того, иметь отдушину. Наверное, присутствовала и доза честолюбия, потребность, на фоне длительной должностной стагнации, в самоутверждении и продвижении в какой- то другой области. Наконец, стимулирующим обстоятельством стали активные связи с научной средой и тот факт, что сюжет изысканий был близок к моим повседневным занятиям — развивающимся странам. Было, однако, серьезное препятствие — время, тем более что я твердо решил не искать каких-либо окольных ходов (например, присуждения степени «но совокупности работ»), а идти нормальным путем — защиты диссертации.

Как уже говорилось, работали мы напряженно, постоянно выходя за рамки официального рабочего дня. К тому же мой регион был полон неожиданностей, богат форс-мажорными ситуациями и доставлял особенно много хлопот. Могли, например, вызвать в 6 часов вечера к Пономареву (так было перед поездкой члена Политбюро А. Шелепина в Каир) и поручить к следующему полудню подготовить тексты трех выступлений, в том числе в Национальном собрании и по Египетскому телевидению. И мы вдвоем со стенографисткой Т. Беликовой трудились всю ночь и утро. Или пригласить вместе с А. Беляковым в секретариат генсека (так было в день начала шестидневной арабо-израильской войны 1967 г.) и обязать к утру подготовить проект доклада Брежнева по этому вопросу на срочно созываемом Пленуме ЦК КПСС.

Конечно, такие рабочие «свечки» бывали не каждую неделю и не каждый месяц, но бывали. А между ними тоже достаточно плотно заполненные трудовые будни. Но я был относительно молод, и здоровье пока не давало серьезных сбоев. Прибавьте к этому «карабахское» упрямство и целеустремленность — и станет понятным самонадеянный вывод о том, что задача мне вполне по плечу.

На деле все оказалось куда сложнее. Работа над диссертацией заняла более шести лет, ей были отданы отпуска, воскресные дни, свободные вечера, причем приходилось засиживаться за полночь. В результате нарушился сон, я стал злоупотреблять снотворным. И настал момент — очень хорошо его помню, — когда я был почти готов сдаться. Я возвращался по набережной Тараса Шевченко от машинистки с очередной диссертационной главой, когда остро, как и в несколько предшествующих дней, закололо сердце. Вынужден был остановиться, и в голове вдруг мелькнуло: «А ведь помру, не добравшись до финиша». К счастью, эта мысль не овладела мной.

В конце июня 1971 года я представил на обсуждение (так называемую предзащиту) в ИМЭМО опус в 1200 страниц (вместо требуемых 450–500), посвященный проблемам национально-освободительных движений. И здесь начинается рассказ, где некоторые факты могут выглядеть как хвастовство, но я не могу да и не хочу обойти их.

Обсуждение, в котором участвовала практически вся наша научная элита в этой области, — В. Тягуненко, Г. Мирский, Г. Скоров, Л. Степанов, Р. Аваков, К. Майданик, В. Рымалов, — хотя и не обошлось без критических замечаний, прошло «на ура». Вот некоторые из оценок: «Любая из обеих частей работы может претендовать на докторскую. У нее огромный разносторонний и всесторонний характер» (Г. Мирский); «Творческая и новаторская разработка вопроса, диалектический подход в самом лучшем смысле, отсутствие черно-белого подхода, анализ во всех противоречиях» (Г. Скоров); «Мы имеем дело с колоссальной работой по материалу, по богатству мысли («берцовая кость мамонта»). Работа написана по вопросам, которые заезжены, мы все интересовались ими, и тем не менее всюду автор находит свой поворот. Это даже раздражает» (Л. Степанов); «Кроме того хорошего, что было сказано, хотел бы добавить еще два обстоятельства: а) вкус к теории, теоретический синтез, которого еще нет в отношении «третьего мира». Очень хорошее впечатление; б) умение увязать проблемы «третьего мира» с общеисторическими проблемами» (К. Майданик). Конечно, здесь не обошлось без обычных в интеллигентской среде преувеличений и красивостей, а кое-что из сказанного, наверное, надо отнести на счет дружеского отношения коллег. Но самое существенное, думаю, отражало их реальную оценку.

Через восемь месяцев состоялась защита. Она прошла достаточно обычным образом, если не считать одной необычной и некрасивой детали: соискатель, то есть я, из-за очередного поручения Пономарева опоздал на час. Еще через год присвоили звание профессора.

Диссертация послужила основой для объемистой — в 30 печатных листов — книги, увидевшей свет в 1974 году и переведенной на многие языки. Зарубежные контакты позволяют засвидетельствовать: она нашла своего читателя, притом не только в развивающихся странах. Мои работы привлекли внимание и западных исследователей. Они стали темой диссертации и ряда статей Фрэнсиса Фукуямы — ученого, получившего мировую известность после публикации несколько лет назад книги «Конец истории».

Как в Международном отделе смотрели на научные увлечения работников? Ветер времени не оставлял простора для жестко негативного отношения. Но еще и не угасла исторически унаследованная тенденция полагать, что заниматься наукой, работая в аппарате, — своеобразное хобби бездельников. Многие продолжали считать: если сотрудник занимается наукой, значит, он отлынивает от своих прямых обязанностей, крадет мозговую энергию, которую обязан сдать полностью цековскому работодателю.

Такие настроения постепенно увядали, но их всплески случались вновь и вновь. Причиной была и зависть, а у некоторых — не очень уважительное отношение к представителям науки. Слово «профессор» произносилось почти всегда с иронией, своего рода отрыжка антиинтеллектуального настроя части аппаратчиков. Но порой повод подавали и сами ученые — либо недостаточным профессионализмом, либо чрезмерной услужливостью.

Пономарев, как работодатель тоже не чуждый этой тенденции, слыл относительным либералом. Он ведь и сам являлся академиком, считал себя по праву причисленным к этому лику «бессмертных», принимал некоторое участие в академических делах.

Консультанты, конечно, опирались на марксистскую почву и идеологически были достаточно заряжены, однако людьми за идеологизированными они не были. Сошлюсь хотя бы на их позицию по вопросу еврокоммунизма. Я уже говорил о том, что его появление вызвало гнев нашего руководства, которому не терпелось «дать отпор» и как-то объяснить этот феномен нашей общественности. Ведь диссидентство «братских партий» было болезненным фактором, особенно чувствительным с точки зрения внутренней политики. Для аппарата было бы естественным пристроиться к эмоциям начальства, более того, еще и подогревать. А консультанты пытались объяснить руководству, чем вызваны особые позиции ряда западных партий, указать на рациональное зерно в их критике, побудить наше начальство умерить свой воинственный пыл, перевести дело в русло взвешенных оценок и переговоров.

У нас, таким образом, уже существовала своя внутренняя позиция — не просто профессиональная, но и идеологическая. Причем она проецировалась уже и вовнутрь, на наши порядки, к которым мы старались подходить с теми же мерками. Сама работа толкала нас к саморазвитию, учила внимательнее прислушиваться к пульсу времени. Именно поэтому мы постепенно стали выполнять полученные служебные поручения со все большей оглядкой на внутреннюю ситуацию в Союзе, старались поддержать в документах то, что представлялось нам прогрессивным, способным благотворно повлиять на жизнь страны. Но это, разумеется, отнюдь не означает, что в отделе сложилась и действовала некая «диссидентская» группа.

Хотел бы вместе с тем подчеркнуть одну особенность: все эти настроения, все эти прогрессивные потуги были густо замешены на патриотизме, на том, что сегодня могли бы назвать — наверное, не совсем точно — «государственничеством». Мы были очень привязаны к идее мощной Родины, державы и т. д. И еще жаждали создания, как выразился один из наших сотрудников, Ян Шмераль, на собрании в первые перестроечные годы, «партии порядочных людей».

Кстати, именно это, так же как ставка на эволюцию системы, чему мы надеялись содействовать, определяло наше поведение. Оно, к сожалению, не раз сводилось к «бунту на коленях»: тут играли свою роль и то, что мы сами были детьми системы, и «шкурные» соображения (ведь власть обладала не только политической, но и экономической монополией), и, наконец, инстинкт самосохранения. Этот «коктейль» оказывал и на нас самих, и на наших близких, как правило, довольно-таки своеобразное воздействие. Я, скажем, занимал довольно высокое положение в правящей структуре, а в моей семье, у моих детей царило критическое к ней отношение, мною самим воспитывавшееся и поощрявшееся. В августовские дни 1991 года они, полные энтузиазма, ринулись к Белому дому, но развитие событий принесло им разочарование, они сочли себя вновь обманутыми и ищут морального комфорта в аполитичности.

Но я отвлекся — пора возвращаться к консультантской группе. На мой взгляд, в каком-то отношении она являлась уникальной, я бы сказал, близкой к идеалу структурой: я имею в виду сочетание различных аспектов работы и профессиональной подготовки сотрудников. Обладая в своем большинстве научной базой и получив доступ к довольно обширной и разносторонней информации, группа имела возможность сравнивать различные типы стран и общественных процессов, различные формы развития международных событий. Вместе с тем это была структура, сотрудники которой не только зарывались в бумаги (хотя преимущественно занимались этим), но были причастны и к живым контактам с людьми из-за рубежа. Иначе говоря, у них была возможность проверить свои бумажные впечатления, почувствовать «аромат» материала, над которым работали. И это соскабливало с консультантов налет академичности, склонность к чистым абстракциям, если они были.

Разумеется, я не хочу и не стану преувеличивать. Сама наша система была такой, что она ограничивала, а часто и лишала самостоятельности и индивидуальной позиции людей даже на самых высоких ступенях общественной лестницы. Что уж говорить о нас, консультантах?

Но при всех оговорках есть, думается, основание утверждать, что своей деятельностью консультанты оказывали некоторое позитивное влияние.; Оно было умеряющим, когда шла речь о борьбе, так сказать, с «ревизионистами». Оно было стимулирующим, когда шла речь о внимании к новым явлениям за рубежами Советского Союза. И оно было однозначно антисталинистским, когда речь шла о каких-то документах, проходивших через консультантское русло.

Интересен вопрос о том, как сами консультанты эволюционировали в ходе своей работы, как сказывалось на них пребывание в отделе. Конечно, это дело сугубо индивидуальное. Но, наверное, можно выделить то общее, что не обошло большинство или даже всех нас. Думаю, тут правомерно говорить о противоречивом процессе.

С одной стороны, росли наши профессиональные возможности, формировалось качество, очень ценное и крайне необходимое — способность к политическому подходу и мышлению (чего почти нет у нынешней бюрократии), умение быстро вычленять политическую суть проблемы. Расширялись также интеллектуальный и информационный горизонты, появлялось более панорамное, более красочное видение мира, а иногда совершался и подлинный поворот в мировоззрении. Крепло критическое отношение к существовавшим в стране порядкам, осознание необходимости их решительного реформирования. Всему этому, кстати, способствовало и то, что мы могли ближе познакомиться с нашими «вождями». Облик многих из них скорее укреплял наши «ревизионистские» настроения. Как известно, даже великое лучше наблюдать на расстоянии. А когда оно к тому же не очень великое, приближение в особенности опасно. Впрочем, с тех пор мне довелось увидеть, наблюдать, встречаться с влиятельными деятелями и главами многих государств, да и нынешние руководители России дают достаточно материала для сравнения — и мои тогдашние оценки кажутся сегодня наивными и слишком радикальными. Попутно замечу, что наши руководители, и прежде всего генеральные секретари, хорошо относились, даже благоволили к работникам Международного отдела. Это касается и Брежнева, и Черненко, и Андропова, и Горбачева, которые были глубоко вовлечены в международные дела. Но их «благоволение» в какой-то степени, наверное, объяснялось и профессиональными достоинствами работников отдела.

С другой стороны, накапливалось и некоторое негативное качество, что, очевидно, неизбежно в современной политике. Мой 40-летний опыт подтверждает, что пребывание в ней все-таки склоняет к определенному цинизму, к нравственному релятивизму. Россия наших дней дает особенно наглядные тому доказательства. Я, разумеется, не согласен с теми — а их большинство, — кто утверждает, что политика не может не быть отмечена клеймом лжи и двоедушия. Практически это равносильно амнистии или даже благословению политическому воровству. Открытость и демократизм политической системы, независимость и неподкупность средств массовой информации, постоянный недоверчивый контроль над деятельностью политиков и даже, возможно, своеобразная презумпция их гражданской виновности — таков, думается, путь к преодолению этого зла.

Бюрократическая структура и аппаратная атмосфера, тем более в условиях монополии одной партии, не могли не действовать на всех находившихся внутри этой системы — и даже за ее пределами — в нравственном отношении разлагающе. Нам постоянно приходилось ограничивать себя, подвергать цензуре. Мы знали: писать должны то, что нужно или требуется, а свое подлинное мнение часто оставлять при себе. Это развивало и укрепляло двоемыслие.

Конечно, мы сопротивлялись процессу «коррозии», каждый в меру своего этического потенциала и силы характера. Вместе с тем некий конформизм, способность сосуществовать с тем, что мы видели и внутренне отвергали, несомненно, не проходили без последствий далее для лучших из нас. Возможно, это несколько противоречит чему-то из сказанного раньше, но это — противоречие реальной жизни.

Консультантские годы были очень важными для моего политического самообразования. Этому способствовала сама работа — доступ к информации, знакомство с порядками в аппарате, общение с политической элитой того времени. Стимулятором были и международные события, развитие обстановки в социалистических странах, эволюция позиции некоторых компартий, например итальянской. Наконец, свою роль сыграли литература, искусство. Публицистика в «Новом мире», солженицынские «Архипелаг ГУЛАГ», «Раковый корпус» и «Бодался теленок с дубом», некоторые другие вещи, попадавшие в рукописях, отдельные фильмы и театральные постановки действовали не только на чувства, но и побуждали работать мысль.

Или, скажем, такие эпизоды. В конце 60-х годов в связи с ходатайством итальянских коммунистов Суслов поручил Белякову посмотреть фильм А. Аскольдова «Комиссар», уже положенный на полку. Беляков на просмотр пригласил с собой консультанта Б. Пышкова и меня. У дверей кинозала в Комитете но делам кинематографии, в Гнездниковском переулке, нас встретил его председатель А. В. Романов, сразу отрубивший: «Что бы ни говорили, эта картина на публику не выйдет». Фильм произвел на меня не просто хорошее, а сильное впечатление — и сюжетом, и мыслью, и игрой актеров. Понравилась картина и моим коллегам, и в таком духе было составлено заключение, которое, однако, ничего не изменило: Романов оказался прав. Но эта история имела продолжение. В 1989, кажется, году ко мне пришел Аскольдов и попросил помощи: фильм и его самого не выпускают в Израиль. Я «своей властью» ситуацию поправил, но последовавшая реакция была неодинаковой с разных сторон. Мне позвонил С. Смирнов и горячо благодарил от имени Союза кинематографистов. Зато пришлось писать объяснительную записку Е. Лигачеву в связи с пространным протестом, поступившим от наших представителей МИД в Тель-Авиве.

Большое впечатление на нас произвела Памятная записка Пальмиро Тольятти, составленная им в Ялте в августе 1964 года и законченная за несколько часов до фатального инсульта. В ней подчеркивалось, что «неправильно говорить о социалистических странах (и далее о Советском Союзе) так, как будто бы там все всегда обстоит хорошо… В действительности же во всех социалистических странах возникают трудности, противоречия, новые проблемы, к которым нужно подходить в соответствии с их реальным значением… Речь идет не только об отдельных фактах. Речь идет о всей проблематике социалистического строительства — экономического и политического… Вообще говоря, считают, что до сих пор не разрешена проблема происхождения культа личности Сталина, не разъяснено, как он вообще стал возможен. Объяснение всего только значительными личными пороками Сталина находят недостаточным…»

Казалось, Тольятти отражал наши собственные затаенные мысли, когда говорил о демократии: «Проблемой, привлекающей наибольшее внимание, — это относится и к Советскому Союзу, и к другим социалистическим странам — является, однако, проблема преодоления режима ограничения и подавления демократических и личных свобод, который был введен Сталиным… Создается общее впечатление медлительности и противодействия в деле возвращения к ленинским нормам, которые обеспечивали как внутри партии, так и вне ее большую свободу высказываний и дискуссии по вопросам культуры, искусства, а также политики. Нам трудно объяснить себе эту медлительность и это противодействие… Мы всегда исходим из мысли, что социализм — это такой строй, где существует самая широкая свобода для рабочих, которые участвуют на деле, организованным путем, в руководстве всей общественной жизнью». Тольятти отмечал «проявление центробежной тенденции среди социалистических стран… В этой тенденции несомненно есть элемент возрождающегося национализма».

Все это расширяло кругозор, позволяло вставлять то, что сформировалось и совершалось в СССР, в более широкий исторический и международный контекст, как бы приподнимало над землей, позволяя лучше видеть и практически оценивать происходящее.

Об экономическом реформировании мы помышляли куда меньше, хотя дискуссии по этому вопросу, имевшие предысторию, шли. Да и казалось, что экономика развивается достаточно быстрыми темпами. Не было, конечно, и мыслей об изменении сгроя, о покушении на его основы. Речь шла лишь об определенной демократизации жизни партии и общества, переводе в русло строгой законности.

Главная надежда в этом отношении была связана, естественно, с фигурой Хрущева. Несмотря на все его зигзаги, на воспроизводство некоторых «культистских» черт, мы считали, что его реформистский пыл не угас. Действительно, у него были разнообразные и далеко идущие планы. Так, незадолго до своего смещения он говорил Генеральному секретарю Компартии Чехословакии А. Новотному о том, что, подняв уровень жизни в Советском Союзе, имеет в виду открыть его границы: зачем насильно держать людей, которые хотят уехать.

И все же устранение Хрущева я правильно оценить не смог. Помешали его беспорядочные метания в последний год, раздувавшиеся сверх меры (и не вполне понятые мной тогда) распри с китайцами, отсутствие правдивой информации, из-за чего принимались за чистую монету уверения организаторов переворота — нового руководства партии.

Скоро, однако, иллюзии начали рассеиваться и становилось ясным, что флагом «стабильности» прикрывают не только топтание па месте, но и попятные шаги. Одним из главных идеологических симптомов этого «охранительного отступления» стало отношение к имени Сталина. Не смевшие действовать в открытую перед лицом наэлектризованного общественного мнения — мне кажется, тогда оно было более непримиримым к Сталину, чем сейчас, — сталинисты в руководстве и аппарате старались, так сказать, тихой сапой протащить в тексты и его формулы, а затем и его имя. И это было предметом политических схваток.

Все окончательно прояснила чехословацкая эпопея 1968 года. Мы восприняли ее — так оно и было по существу — как сигнал отказа нашего руководства от всяких реформ, и не только у себя. Иногда Чехословакию ставят в один ряд с Афганистаном, доказывая «агрессивность» Советского Союза. Но это совсем разные вещи. В Чехословакии главной причиной вмешательства были, на мой взгляд, внутренние причины — боязнь «заразы». Внешнеполитические факторы, очевидно, играли отнюдь не первостепенную роль. В Афганистане же — наоборот. И вряд ли случайно, что Чаушеску, несмотря на все свои вольности и даже прямые действия против советских интересов, военной интервенции не удостоился.

В то же время Чехословакия послужила, думается, своего рода репетицией дальнейших событий. Кажущееся достижение цели, вялая реакция Запада, фактически принявшего философию «дорожного происшествия» (так назвал чехословацкие события де Голль), подкрепили в Москве веру во всесилие военных методов и безнаказанность. В этом смысле дорога в Анголу и Эфиопию, в Кабул вела и через Прагу.

Должен сказать, что «пражская весна» не стала для меня полной неожиданностью. Еще летом 1966 года, когда я был в Праге в командировке, И. Славик, в дни «весны» секретарь ЦК КПЧ, а тогда член редколлегии журнала «Проблемы мира и социализма», откровенно говорил мне, что часть руководства испытывает тревогу в связи с растущим разочарованием населения, особенно молодежи. Он приводил в пример и собственного сына, который, как и его друзья, уже не чувствителен к ссылкам на победу над фашизмом и освободительную роль Советского Союза («они тогда были или младенцами, или даже еще не родились»), но задает такие вопросы: «Почему до войны Чехословакия являлась передовой и зажиточной страной, и австрийцам было до нас не дотянуться, а сейчас мы видим лишь спину Австрии?», «Почему там молодежь ездит куда хочет, а мы не можем?» и т. д. «Надо что-то делать», — заключил разговор Славик.

Я уже рассказывал, какой живой и заинтересованный отклик вызвала у нас «пражская весна». Казалось, было найдено определение тому, о чем думали и мы: «социализм с человеческим лицом». Осознавая, что у нас совершился консервативный поворот, мы рассчитывали, что оттуда, из Праги, придет толчок, который даст начало эволюции, столь необходимой и для нашей страны, и для движения, которым мы занимались, а в конце концов и для мира в целом. Хотя, может быть, мы так определенно и не мыслили тогда.

Напомню, что первоначально события в Чехословакии даже с официальной точки зрения не воспринимались как какое-то основание для особой тревоги. Посетивший Прагу Брежнев не стал защищать Новотного, против которого восстал партийный актив. Предполагалось, что это будет, как у нас тогда говорилось, «здоровый процесс».

Несмотря на абсолютно враждебное отношение нашего руководства к дальнейшему развитию событий, я не думал, что акция такого рода возможна. Ввод войск оказался для меня трагическим сюрпризом не только потому, что мысль об этом казалась дикой, — нет, сама акция по своему существу была дикой: мало того, что интервенция, но интервенция в социалистическую страну-союзник, да еще с тем, чтобы прервать демократический процесс!

Когда же началось вторжение, я — а как выяснилось потом, и другие консультанты — долгие часы, не отрываясь от приемника, слушал репортажи Би-би-си из Праги и отнюдь не желал успеха тем, кто «пришел на помощь чехословацкому народу». А точнее, желал в этот раз поражения «своему» руководству.

Кстати, такая возможность существовала. Чехи, как известно, в свойственной им особой манере оказали массовое и эффективное сопротивление. К. Мазуров и А. Яковлев, так же как и «силовики», посылали из Праги тревожные телеграммы. И, по моему впечатлению, был момент, когда все висело на волоске. Блеснула надежда на пражское фиаско, что, несомненно, явилось бы чувствительным, если не сокрушительным, ударом по нашему руководству. Помню, как на третий или четвертый день после вторжения в межведомственную группу, которая суммировала поступающую из Праги информацию, пришел генерал, представлявший Главное разведывательное управление (ГРУ). Он рассказал, что военные готовят предложение о выводе войск из Праги: чехословацкие офицеры из Министерства обороны стали разъезжаться по воинским частям, а, если начнется вооруженное сопротивление, наши танки, зажатые в узких улицах, станут легкой добычей. Их можно вывести из строя, как он выразился, даже бросал сверху горшки.

О предстоящем вводе войск я узнал накануне. Горечь и разочарование были велики: мы поняли, что это конец мечтаниям и Чехословакия действительно послужит стимулом, но лишь для попятного движения. Мы с Черняевым пошли к нему домой и почти всю ночь, прикладываясь к бутылке, вели какой-то лихорадочный разговор, взвешивал мрачные перспективы. Утром же, как обычно, отправились на работу. В это время советские войска были уже на пути в чехословацкую столицу, и на командном пункте, управлявшем их движением, находился министр обороны ЧССР генерал М. Дзур. А в самой Праге люди из местной «беспечности» начали облаву на «ревизионистов».

Но с этого момента для меня, для нас началась эра особого политического двоемыслия и двоедушия: уже ничто или почти ничто в официальной идеологии и поведении этого руководства (исключая, пожалуй, некоторые внешнеполитические акции) не могло вызвать искреннего согласия. И — поскольку речь идет о нем — надо оставить «бессмысленные мечтания».

Завершая рассказ о консультантской группе, хотел бы сказать хотя бы несколько слов о тех, с кем соприкасался особенно тесно и сотрудничал особенно долго. Я испытываю тем большую потребность отдать им должное, что знаю на собственном опыте, как часто мы бываем невнимательны к своим товарищам и близким. Кроме того, это, может быть, поможет читателю сформировать более правильное представление об аппарате и аппаратчиках. Ведь нечистоплотными, злобствующими перьями сделано немало, чтобы изобразить их в карикатурном виде, исключительно собранием туповатых, карьерных держиморд.

Итак, Александр Вебер — личность сдержанная и осторожная, но отзывчивая, раскрывающаяся и контактирующая не без труда, с глубоким, склонным к теории умом, со вкусом к незлой иронии, оттачиваемой на коллегах. Книжник, умеющий, однако, мыслить политически и реалистически, въедливо работающий над текстом. Человек устойчивых взглядов, убежденный, но не слепой сторонник социал-демократической тенденции еще с тех времен, когда это было табу.

Андрей Ермонский — обладатель «многопрофильного», политического и художественного, интеллекта, соединявший честную, напряженную работу в Международном отделе, корпение над разнообразными бумагами с серьезными литературоведческими исследованиями. Человек с идеями и ярким пером, с чувством юмора и готовностью к компанейскому общению, колоритный и порывистый.

Юрий Жилин — одаренный и политически проницательный человек, с глубокими познаниями в теории, тонкий стилист, мастер точных формулировок. Не без слабостей бонвивана, разумеется, в весьма скромном, советском варианте, что, однако, помешало ему сочинить диссертации и книги. Был неизменно благожелателен, хотя и несколько пассивно, к своим коллегам, пользовался у них («индивидуальностей») авторитетом и уважением.

Игорь Соколов — высококлассный профессионал с творческим складом ума, с большим опытом научной и редакционной работы, с тонким чувством текста. Добродушно-контактный, готовый сотрудничать с коллегами, отзывчивый и совершенно свободный от самоуверенности, несмотря на несомненные неординарные способности.

Анатолий Черняев — мой друг на протяжении десятилетий, по которому я иной раз поверял собственные поступки. Личность одаренная и тонкая. Высокообразованный, интеллектуально и политически увлекающийся, эмоциональный, хотя и скрытно. Но, несмотря на этот богатый букет, без которого вряд ли была бы возможна наша дружба, особенно важно, что это человек, не способный к предательству и двоедушию, обладатель мужского характера.

И наконец, общее для них всех: это порядочные, достойные доверия люди, принципиальные и готовые отстаивать свое мнение, никак не склонные к конъюнктурщине и подобострастию, демократически настроенные, честно работавшие и глубоко преданные своей стране.

Тринадцать лет, проведенных в консультантской группе, вместили в себя, естественно, многое. Некоторые эпизоды той жизни мне представляются и сейчас небезынтересными.

Одним из первых заданий в консультантском качестве была подготовка тезисов по национально-освободительному движению и развивающимся странам. Работа была довольно масштабной по замыслу и весьма интересной. Имелось в виду, обобщая опыт послесталинской внешней политики в этом районе и накопленные о нем знания, взглянуть по-новому на положение в Азии и Африке и, как нам казалось, реалистически оценить перспективы их развития. Разумеется, это предстояло сделать, не покушаясь на основные идеологические каноны.

В группе, которая готовила тезисы, только я был чиновником. Все остальные являлись сотрудниками различных академических институтов: Р. Аваков, Г. Мирский, В. Колонтай, В. Рымалов, В. Тягуненко (из ИМЭМО), В. Павлов, А. Чудаков (из Института востоковедения) — знающие, способные специалисты, светлые головы. Трудились мы интенсивно, нередко засиживаясь до глубокой ночи.

Наше рвение лишь отчасти объяснялось почтительным отношением к поручению ЦК. Напомню, то была осень 1963 года. Хотя «эра Хрущева» двигалась к закату (чего мы, естественно, не сознавали) и внутренние проблемы нарастали, во внешней политике дело обстояло иначе. Особенно это касалось зоны развивающихся стран, где все еще продолжалось «триумфальное шествие» советской политики, начатое установлением отношений с Насером и ярким визитом Хрущева в Индию. «Открытие» Востока Хрущевым впервые сделало нашу политику мировой, глобальной.

Еще не увяла эйфория по поводу возникновения огромной цепи молодых государств, во многом обязанных этим Советскому Союзу. Думалось, что прочные связи с ними обеспечивают СССР все большее влияние на мировой арене, а этим государствам — путь самоутверждения и развития. Большая часть этих проблем оставалась политической и научной целиной, и здесь было где развернуться.

Разумеется, многое из того, что мы написали тогда, не оправдалось, оказалось неточным, а чаще ошибочным. Но некоторые важные положения — о необратимости независимости молодых государств, о неизбежном повышении их значения на мировой сцене, о стойкости цивилизационных отличий этой зоны и вероятности ее своеобразного развития, наконец, о весомости связей с развивающимися странами — не потеряли смысла и по сию пору.

Тезисы легли в основу подготовленного для Хрущева интервью, которое он дал в ноябре 1963 года группе редакторов газет из развивающихся стран. Его содержание не представляет сейчас особого интереса, если только не считать сделанных им нескольких политических заявлений, которые отражают дух времени и акценты хрущевской политики. Я имею в виду, например, такие:

— Любая страна имеет возможность, опираясь на поддержку стран социализма и международного рабочего движения и всех свободолюбивых народов, успешно противостоять натиску империалистов, укреплять свою независимость, самостоятельно определять свою судьбу.

— Каждый народ, сражавшийся против колонизаторов, ощущал твердую поддержку Советского Союза и других социалистических государств. (Читай: СССР сыграл в этой борьбе решающую роль.)

— Все это дает мне основание с уверенностью заявить, что отношения между народами социалистических стран и народами, поднявшимися к самостоятельной жизни, имеют большое будущее. Со своей стороны мы сделаем все необходимое, чтобы эти отношения успешно развивались, становились все более тесными, разносторонними. В лице народов Советского Союза освободившиеся народы всегда будут иметь верных друзей и братьев. (Читай: СССР взял курс на союз с бывшими колониальными странами в противостоянии с США и их партнерами.)

Как видно, все эти фразы имеют характер определенного политического обязательства, основывающегося на весьма оптимистическом прогнозе перспектив отношений между СССР и молодыми государствами.

В том же духе были составлены замечания Хрущева на проект интервью, который поступил 16 октября 1963 г.: «Надо сказать так: но оставшиеся в колониальном рабстве народы могут завоевать свободу только упорной борьбой, потому что всякие декларации Объединенных Наций, которые были приняты, — это, так сказать, моральная поддержка, но она на колонизаторов, на расистов не действует. Поэтому освобождение народов, находящихся в колониальном рабстве, — это дело их собственных рук, а все народы, которые добились свободы, должны оказать помощь в этой борьбе всеми средствами с тем, чтобы разгромить колонизаторов и освободить все народы от колониального рабства… Завоевывать эту независимость можно лишь путем борьбы всех видов и всеми средствами, а страны социализма и народы, которые уже завоевали освобождение, должны оказать помощь не только моральную, но и материальную и всеми другими средствами для борьбы за независимость. Может быть, даже сказать: “И в том числе оружием”».

Несомненный интерес представляют замечания, полученные от Никиты Сергеевича на проект того же интервью месяц спустя 22 ноября 1963 г.: «Здесь дается такой ответ, который выгоден врагам коммунизма, реакционным силам, которые против мирного сосуществования. Здесь формулируется по существу неправильно.

Нельзя смешивать. Мирное сосуществование — это имеется в виду сосуществование государств с различным социально-политическим строем, жить без войн, то есть иметь и поддерживать мирные отношения между государствами: дипломатические, торговые, культурные и прочие, которые найдут необходимым те или другие государства развивать между собой.

Вопрос национальной борьбы и классовой борьбы — это уже внутренний вопрос каждого народа в каждом государстве и каждой нации; поэтому это совершенно разное.

При мирном сосуществовании, конечно, будет развиваться классовая борьба, покамест существуют классы, покамест общество состоит из классов, и национально-освободительная борьба будет, той или другой нации, продолжаться до тех пор, покамест эта нация не освободится от своих угнетателей. И это не противоречит мирному сосуществованию, и это не сдерживает классовой борьбы, не сдерживает национально-освободительной борьбы народов…

В проекте сказано: «Мирное сосуществование государств с различным социальным строем — это специфическая форма классовой борьбы на международной арене». Это надо уточнить. Мирное сосуществование — это вопрос отношений между государствами, а классовая борьба народов — внутри каждого государства. А здесь это смешивается.

Можно сказать примерно следующее: «Мы, марксисты-ленинцы, стоим на классовых позициях, и поэтому вопрос мирного сосуществования мы хотим, чтобы правильно понимали, и боремся против тех, кто извращает этот ленинский лозунг мирного сосуществования.

Это имеется в виду сосуществование государств с различным социально-политическим строем, их мирное сосуществование без войн, без вмешательства во внутренние дела и поддержание дипломатических и экономических отношений, которые существуют между всеми государствами.

Конечно, это не значит, что нет борьбы, так сказать, социалистических стран с капиталистическими странами. И при мирном сосуществовании она идет, как говорится, продолжается: идеологическая борьба, экономическая борьба. Экономическая борьба выражается в форме экономического соревнования, что называется на капиталистическом языке конкуренцией. Эта экономическая борьба, так называемая конкуренция, конкурентная борьба, ведется и признается капиталистическим миром, потому что капитализм на этом построен. Поэтому эта борьба ведется и будет продолжаться, покамест существуют различные социально-политические системы в различных государствах.

И другой вопрос — вопрос мирного сосуществования между классами. Это говорят враги марксизма-ленинизма, буржуазные политические деятели, которые хотят прикрывать и отрицать существование классов и классовой борьбы. И такие есть, даже называющие себя социалистами, которые стоят за мирное сосуществование между классами. Мы против такого мирного сосуществования. Мы стоим за классовую борьбу, мы стоим за национально-освободительную борьбу тех наций, которые еще не добились своего освобождения.

Идеологическая борьба при мирном сосуществовании государств с различным социально-политическим строем существует, и тут одно другому не противоречит, потому что социалистические страны базируются на своей философии, базируют свою идеологию на марксистско-ленинской философии, а те — на буржуазной, поэтому это одно другое исключает и здесь примирения не может быть, тут будет борьба до тех пор, покамест существует капитализм».

Нас не должны обманывать неоднократные повторения Хрущевым того, что «мы стоим на классовых позициях», что мирное сосуществование «не сдерживает классовой борьбы, не сдерживает национально-освободительной борьбы народов», что и при мирном сосуществовании идет «борьба социалистических стран с капиталистическими странами». Хотя эти фразы, очевидно, говорятся совершенно искренне и отвечают убеждениям автора, они на практике лишь прикрывают главное: решительный отказ от концепции неизбежности войн между социалистическими и капиталистическими странами, продление на неопределенный срок предусмотренного ленинским подходом ограниченного во времени мирного периода в отношениях этих стран, твердую установку — очевидно, навеянную и кубинским кризисом — на переход от враждебного, чреватого военным столкновением противостояния с государствами капитализма к отношениям возможно более широкого сотрудничества в рамках мирного сосуществования. Характерно и то, что в официальной идеологии термин «мировая революция» уже вытеснялся понятием «мировой революционный процесс». Довольно расплывчатое само по себе, оно включало самые различные явления: деколонизацию, социальные реформы, экономическую борьбу профсоюзов и т. п. Но это позволяло как-то увязывать практические цели советской внешней политики с официальными идеологическими постулатами, придавать ей более прагматичный вид, затуплять ее «революционное» острие.

Превращение мирного сосуществования в генеральную линию внешней политики Советского Союза, как и развитие отношений с «третьим миром», стремление поднять его международный вес (что практически означало, по крайней мере на политическом уровне, появление еще одного, третьего полюса в международной жизни) — наиболее крупные внешнеполитические новации Хрущева. Разумеется, в его мировоззрении были и явные противоречия: он рассматривал мирное сосуществование как особую форму борьбы между социализмом и капитализмом, в которой победа останется за социализмом. Но главным тут и тогда было не это, а реальная политика в данный момент, ее практический эффект.

К вопросу о мирном сосуществовании, который был стержневым и для него, и для нашей внешней политики, Хрущев возвращался и в замечаниях к проекту информационного письма ЦК «Об итогах встречи представителей КПСС и КПК». Встреча, где советскую сторону представляли Суслов, Пономарев, Гришин, Ильичев, а китайскую — Дэн Сяопин, Пэн Чжэнь и глава китайской службы безопасности Кан Шэн, состоялась в Москве в июле 1963 года. Она свелась к шумной перепалке и обличительным монологам. Весь разговор вертелся вокруг выяснения одного вопроса: кто отступает от марксизма-ленинизма и пролетарского интернационализма. Уровень и тональность «диалога» показывают получившие широкую известность высказывания Пэн Чжэна и Дэн Сяопина. Первый произнес знаменитую тираду: «По-вашему выходит, что Сталин — говно… Неужели под руководством какого-то говна вы построили социализм? Неужели под руководством какого-то говна вы победили фашизм?» (Как говорили, Хрущев, в свойственному ему духе, где-то обронил, что «Сталин — говно».) Второй восклицал: «Что вы сделали с нашим замечательным социалистическим лагерем!»

После встречи мы подготовили письмо в адрес партий, и 12 августа из Пицунды Хрущев прислал свои замечания. В них, если отбросить свойственную Никите Сергеевичу революционную риторику, которая, к слову, служила ему и щитом против китайских обвинений, главным все же являются недвусмысленный отказ от «экспорта революции», установка на мирное сосуществование. Привожу их с небольшими сокращениями, которые не меняют смысла:

«…Какие задачи на практике ставит Компартия Китая, что она хочет? Кто ей мешает, кто мешает развертыванию революционного движения любой коммунистической партией там, где существует ситуация? Туг надо вывести противника на чистую воду: пожалуйста, действуйте. Вот сейчас партия в какой-то стране готова, какой-то угнетенный народ испытывает… Вот Ангола, вот она воюет. Что вы предлагаете кроме того, что сейчас делается?

Потому что народам, особенно молодым коммунистическим партиям и молодым политическим деятелям — я имею в виду не только молодых по возрасту людей, занимающихся политической деятельностью, но молодые страны, которые только что освободились, — им надо фактический, конкретный материал, а не общие рассуждения.

А почему бы действительно не потрясти колонизаторов, почему не потрясти империализм? Это хорошее дело. А получается, что вроде мы их держим, а китайцы за то, чтобы их потрясти. Но не об этом идет речь. Мы не только за то, чтобы трясти, а чтобы вытрясти. Но кто это должен делать? Не мы путем объявления войны — это уже другой характер, — а те народы, которые находятся под гнетом, чтобы мы их толкали, мы им помогали и пр.».

После смещения Хрущева проблемы мирного сосуществования и вообще советской внешней политики стали предметом борьбы в партийных кругах. Говорили, что радикальную группировку возглавлял «железный Шурик» — А. Шелепин. Возможно, в действительности речь шла лишь об идеологической драпировке битвы за первое место на партийном Олимпе.

Сам же я стал свидетелем, пожалуй, главного сражения но вопросу о послехрущевской внешней политике на подступах к Олимпу, так сказать, на «предвысшем» уровне. Происходило это на даче Волынское-1, где собралась бригада для написания проекта Отчетного доклада ЦК на XXIII съезде — первом после «ухода» Никиты Сергеевича. Она была слишком велика — более 20 человек. Аппарат Брежнева еще не имел опыта, и людей пригласили из всех отделов, включая отделы химической промышленности, строительства и т. д., причем, как правило, первых заместителей. Теснота была такая, что международники Жилин и Шишлин, например, жили в предбаннике сталинской сауны. Правда, они оказались и в некотором выигрыше: могли принимать так называемый сталинский душ — с мощной струей из очень широкой лейки.

Во главе группы были поставлены зав. отделом пропаганды ЦК В. Степанов, зав. отделом науки С. Трапезников, вскоре прославившийся как воинствующий реакционер, и помощник Первого секретаря ЦК (Брежнев тогда еще не назывался «Генеральным») В. Голиков, оригинально сочетавший две не слишком родственные сферы деятельности — сельское хозяйство и пропаганду. Из отдела пропаганды был и А. Н. Яковлев. Но о нем, как я ни старался, на память ничего не пришло, хотя упорная конфронтация продолжалась не одну неделю.

Шефом международного раздела был главный редактор «Правды» М. Зимянин, в то время вполне милый, даже забавный человек, любитель двух французских фраз, которыми, видимо, и ограничивались его познания в этом языке: «Entre nous soitdili» (между нами говоря) и «Еп globe» (в целом). Заместителем Зимянина были В. Корионов и Л. Толкунов, представлявшие соответственно Международный отдел и Отдел по связям с социалистическими странами. На подхвате же были мы, консультанты, — Ю. Жилин, В. Толстиков, А. Беляков, я и еще кто-то.

Противную сторону возглавляли Трапезников и Голиков. Антихрущевски настроенные, они выступали как типичные представители контрреформации и пытались в этом духе выстроить весь доклад. Но если во внутреннем разделе эти деятели чувствовали себя относительно свободно, то в международном их требования выдвинуть вперед «революционную борьбу с империализмом», подчинить все «классовому подходу» натолкнулись на негромкое, но стойкое сопротивление. Сами же они «громыхали» такими выражениями, как «оппортунизм», «ревизионизм», «отход от ленинских положений и ленинской линии», которые постепенно переросли и в личные обвинения.

Противостояние приобретало такой характер, что в какой-то момент я вдруг подумал: а не стоим ли мы на пороге чего-то, похожего на новый 37-й год? И не отправится ли часть «дискуссантов» в места, не столь отдаленные? Дело было вовсе не шуточное, поскольку на наших оппонентах лежал «высочайший» отсвет: о близости Трапезникова к Брежневу было хорошо известно, Голиков же был близок по должности. Они бегали к Брежневу и, когда их тезисы были отвергнуты, обратились к нему с обширной запиской — меморандумом, где изложили свои инвективы в адрес международников.

Но единства не было и в наших рядах: и по вопросу об отношении к XX съезду, и по китайскому вопросу (надо, кстати, сказать, что, защищая съезд, «проблему Китая» мы воспринимали тогда слишком идеологически, не понимая ее глубоко и не видя корней китайского подхода). Однажды спор между нашим «антисталинистом» Жилиным и нашим «сталинистом» Толстиковым, предварительно слегка разгоряченными, едва не вылился в рукоприкладство. Причем Толстяков заключил «диспут» своеобразно: «Тебя надо будет расстрелять», заявил он Жилину. «А тебя, — продолжал он, обращаясь к присутствующему А. Белякову, — посадить». Этот эпизод подтверждает, что аппарат на самом деле уже тогда не был монолитным, и по-своему характеризует атмосферу и «температуру», царившие в Волынском.

Подготовленный вариант международного раздела подвергся разносу. Подчеркивалось, что надо «смелее» и «революционнее» ставить вопрос, «острее» сказать о борьбе с империализмом и т. д. Трапезников при обсуждении произнес бессмертную фразу: «Империализм обнаглел политически, экономически и идеологически». Говорил и о том, что «нужна генеральная линия на мировую революцию». Надо отдать должное Зимянину. Вопреки давлению, обвинениям и скрытым угрозам, вопреки неясности с позицией высшего начальства он, поддержанный Корионовым (за ним стоял Пономарев) и Толкуновым, держался стойко, не спасовал. Впрочем, международники понимали, в отличие от оппонентов, объятых идеологическим жаром и жаждой антихрущевского реванша, что речь идет о слишком серьезных вещах: надо отстаивать принцип мирного сосуществования, если мы не собрались воевать.

А там и наверху, видимо после некоторых размышлений, победило благоразумие. И международный раздел в основном выжил, не подвергся догматической вивисекции. Переломным моментом стало совещание у М. А. Суслова, который неожиданно для международников стал с ними обсуждать введение к докладу, подготовленное Голиковым и К0. В нем, в частности, заявлялось, что после Октябрьского пленума (т. е. снятия Хрущева) у партии «другая» генеральная линия.

И Суслов, к недоумению присутствующих, сделал Зимянину внушение. «Что это вы тут, — сказал он, как обычно «окая», — пишете? С каких пор генеральная линия партии делится пополам?» Зимянин стал оправдываться: «Мы это не готовили. Мы же работаем над международным разделом». Но Михаил Андреевич не обратил на это внимания: «Вы успокойтесь, дайте мне договорить. С каких пор генеральная линия партии делится пополам?» Зимянин же продолжал петушиться. Он никак не мог уразуметь, что Суслов таким образом дает понять: писавших введение несет «не туда», а действо развивается согласно любимой поговорке Пономарева: «Кошку бьют, чтобы невестка понимала».

После сусловской накачки мы стали работать автономно — остальная компания в международный раздел не вмешивалась. Линия на мирное сосуществование в докладе была сформулирована и как важнейшая часть концептуального подхода КПСС к внешней политике, и как обязательство в отношении ее практической международной деятельности.

Многим сегодня все это может показаться пустыми, схоластическими словопрениями, бурей в стакане воды. Но тогда речь шла о фундаментальных вопросах внутренней и внешней политики страны, о ее судьбах на многие годы вперед. За формулировками о «классовой борьбе» и т. п., которые нам навязывали, таилось намерение навести «порядок» в стране, вновь зажать ее в «сталинские» тиски. Во внешней же политике это вело бы к опасному авантюризму, чреватому серьезными конфликтами, если не масштабным столкновением.

Рассказ об этом «сидении» завершу выдержками из замечаний Брежнева на представленный ему проект международного раздела. Они довольно банальны и уж никак не отражают ни содержания, ни остроты разыгравшихся в Волынском баталий. Но от них «пахнет» временем и самим автором. Он еще не самонадеян и относительно скромен, считает нужным отдать должное правительству, то есть Косыгину, которого, впрочем, уже начинает ревновать, предпочитает (очевидно, в силу еще недостаточной собственной «укорененности») широко опираться в докладе на вердикт международного коммунистического движения (хотя международное совещание компартий состоялось за шесть лет до этого), избегает упоминания о «неполадках» в социалистических странах и т. д.

Итак, выдержки из замечаний Леонида Ильича к проекту международного раздела доклада на XXIII съезде КПСС:

«В отчетном докладе Центрального Комитета не должно в каждом абзаце повторяться «партия и правительство». Партия — это партия, а правительство — это правительство. В данном случае отчет делает ЦК, а не правительство, это отчет партии, а не советских органов. Сказать, конечно, надо о правительстве. Наше правительство выступает со многими акциями. Надо сказать, что Президиум ЦК направлял государственную деятельность по определенной линии, а то получается их смешение с ролью партии.

Надо как-то оттолкнуться от анализа, данного Совещанием братских партий. Может быть, это сделать по такой схеме: прошло 5 лет после Совещания братских коммунистических партий, которое дало всесторонний глубокий коллективный анализ и выводы о современном мировом развитии. Нам следует обратиться к основным положениям этого документа и дать по этим положениям подтверждающие выводы… Привести факты, цифры, сказать о событиях, лучшим образом подтверждающих мудрость и разум международного коммунистического форума. Показать, что нет возможности и оспаривать эти положения.

Наша партия — один из тех отрядов, которые борются на фронтах с империализмом. Она делает оценку событий не кустарно, сама по себе, а учитывает коллективные документы и выводы братских партий. Так надо и подходить…

Нельзя сбрасывать со счетов документы. Ведь мы хотим добиться единства и прийти в конце концов к новому международному совещанию. Надо поднять значение этих документов но существу… Я бы в этом разделе, говоря о прошлом совещании и о его роли, как-то сказал бы, что это лучшим образом подтверждает значение единства в коммунистическом движении и что только единство всего коммунистического движения может выработать и впредь правильную линию. Ни одна партия в мире не может это взять на себя в одиночку.

Тот факт, что мы свой отчет будем строить на базе проверки коллективных выводов, а не сами выдумываем, — очень важный факт. Я думаю, что это не вызовет сомнений.

По Программе можно сказать, что в свете всего этого XXII съезд подтвердил положения международных документов, дал в руки нашей партии ту силу, которая на протяжении отчетного периода способствовала четкой ориентации нашей работы по всем линиям. Партия, руководствуясь этими документами и Программой, принятой на съезде, осуществляла в отчетный период следующее…

Зачем мы на своем съезде будем обсуждать, что встало перед поляками, венграми, не надо за них говорить.

Ничего не критиковать в развитии братских стран. В политическом плане — это единство подхода, совместные акции, укрепление Варшавского пакта, система консультаций.

Не отчитываться за социалистическую систему. За отчетный период наши связи по всем линиям, наша дружба укрепились. Вот и все.

О Китае — это особый вопрос. Об этом надо еще советоваться. Что, если мы о Китае на съезде скажем не более того, что мы говорили в течение года, проявляя выдержку? Сказать так, может быть: товарищи делегаты и уважаемые гости, как вы знаете, мы в течение полутора лет воздерживались от полемики, считая ее вредной в такой форме, как ее ведут китайские товарищи. Все братские партии, которые имели с нами встречи, одобряют это. Это служит делу единства. Мы будем продолжать ту же линию в отношении полемики. Вместе с тем тут же сказать, что мы по-прежнему готовы развивать дружеские отношения с Китаем, крепить единство действий в антиимпериалистической борьбе».

В консультантскую пору я, как и мои коллеги, по несколько раз в год покидали здание на Старой площади и отправлялись трудиться за город: когда речь шла о подготовке больших и особо важных документов, нас решали перевести на «казарменное положение». Этот тип работы давал дополнительные возможности заглянуть «вовнутрь», за кулисы партийной официальности, постичь технологию формирования партийных документов, а порой их соотношение с реальной политикой, познать секреты рождения таких сакральных вещей, как доклады на пленумах ЦК и съездах партии. Секреты оказались вполне земными, лишавшими эти документы святости в наших глазах.

Доклады не рождались на пустом месте. В преддверии съезда, например, некоторые ведомства и институты представляли свои предложения и справки. Но обычно это играло лишь вспомогательную роль. Дальше дело было за составителями, их мыслями, их воображением, их так называемой творческой жилкой. И я вскоре понял, что доклад — если не самоцель, то вполне автономный и самоценный феномен, что он отнюдь не всегда «отражает» жизнь. Напротив, нередко жизнь как бы следует за докладом, подчиняется его целям.

Один пример. Перед XXV съездом, в феврале 1976 года, Пономарев, как и все секретари ЦК, получил разосланный Брежневым вариант Отчетного доклада, отретушированный «выпускающей бригадой» из его ближайших советников. Раздел о развивающихся странах был передан для просмотра мне. Я обратил внимание Бориса Николаевича на то, что в нем по сравнению с нашим текстом положение в этой зоне рисуется в неоправданно оптимистическом ключе, невесть откуда появились попросту неправильные, приукрашенные данные. Пономарев даже не стал входить в существо моих возражений, раздраженно бросил: «Это политически важно». Таков был излюбленный аргумент Пономарева, который он пускал в ход, когда совершалось насилие над фактами или здравым смыслом. А такое происходило нередко и касалось порой куда более важных проблем.

Чтобы доклад «прозвучал», необходимо было обязательно сказать «новое слово», независимо от того, существует ли оно в жизни, реалистично ли это. И принимались искать «новые идеи», формулировать инициативные, рассчитанные на гулкий резонанс предложения вроде «Программы мира» и т. д. Нередко так рождались интересные темы и идеи, дававшие внешнеполитический эффект и способствовавшие более благоприятному развитию международной обстановки. Но этот же «уклон» столь же часто придавал докладам поверхностно-пропагандистскую окраску. В результате — парадокс: не только политика двигала доклады, но чаще доклады двигали политику, через них она делалась. И нередко новые предложения и идеи появлялись именно и только потому, что предстояли доклады или выступления.

Не счесть разнообразных текстов, которые вышли из-под бригадного или чьего-либо индивидуального пера в дачных стенах и явились потом миру в виде официальных посланий и постановлений, а большей частью как чьи-то доклады и речи, вошли в чьи-то собрания сочинений. Мы эти произведения, полностью отчужденные от их составителей, называли, вслед за Б. Лейбзоном, «могилой неизвестного солдата».

Жалею ли я сегодня о бесконечных бдениях в дневные, а часто и ночные часы над этими, как правило, «скоропортящимися продуктами»? Пожалуй, нет. Во-первых, это не было для меня просто поденщиной, отбыванием номера. Мы жили этим, были убеждены, что выполняем свой долг, верили, что, внедряя те или иные «прогрессивные» формулировки и, напротив, преграждая путь догматическим постулатам, двигаем дело к раскрепощению общества. Во-вторых, это серьезно обогатило меня и в политическом, и в публицистическом смысле, свело с яркими и интересными людьми. И в-третьих, помогло понять и высоты, и низины политики, увидеть, как она — любая политика — делается.

Работа на «выезде» проходила на дачах Управления делами ЦК. Самым знаменитым было, конечно, Волынское-1 (кунцевская дача Сталина — так называемая Ближняя). Впервые я попал туда в конце 1963 года, в разгар «обмена любезностями» с китайцами.

Массивное двухэтажное здание уныло-зеленого цвета, охваченное близко примыкающей высокой бетонной «стеной-оцеплением», тоже зеленой. Еще один забор, опять-таки зеленый, но деревянный, окружал довольно обширную территорию дачи. От ворот к дому вела извилистая дорога, так что он открывался глазу только тогда, когда подъезжали к нему вплотную. Рассказывали, что лишь Молотов да Маленков имели право доехать до особняка, остальным приходилось «спешиваться» у ворот. На территории были озерцо и еще два строения: банька с биллиардной и шашлычная. Вдоль забора по всему его периметру, отступая внутрь на метр-полтора, была протянута скрытая в траве проволока. Прикосиовение к ней служило сигналом тревоги. В этой же зоне, рассказывали, через каждые несколько десятков метров стояли часовые. Их посты («круг») были зафиксированы, и, если кто-либо из них попытался бы выйти за его пределы, соседи имели приказ открывать огонь без предупреждения.

Сам особняк состоял из двух половин. Одна — официальные помещения (просторный зал на первом этаже, где проходили заседания Политбюро, и примыкающий к нему кабинет) и жилые комнаты Сталина на втором этаже (по словам сестры-хозяйки, Ольги Дмитриевны, он ночевал в разных). Они были добротно, хотя и без роскоши, обставлены и оборудованы: деревянные панели, хорошая мебель, в том числе из красного дерева. Был и лифт. Значительная часть имущества и вещей, которыми пользовался Сталин, не сохранилась. По рассказам той же Ольги Дмитриевны, после XX съезда (видимо, по обычной нашей холуйской чуткости к начальству, его последней воле) они были свезены на какой-то склад и там не то погибли, не то были разграблены. Вторая — фактически пристройка с чистенькими и просто обставленными комнатами для персонала, помещение для кухни и т. д. Обе половины соединялись нешироким дугообразным коридором, который получил название «последний путь». Утверждали, что им выводили к заднему выходу тех, кого ждал арест.

Впервые попав в Волынское, я испытал довольно сильные, но странные чувства. Жадное любопытство и нетерпеливый интерес, почтительную оторопь («придыхание»): здесь проходили заседания Политбюро, нередко полные напряжения и драматизма — каждый раз его члены и приглашенные как бы сдавали экзамен «вождю»; здесь, вот на этом широком диване (кроватей в комнатах, где обычно ночевал Сталин, не было), он лежал в предсмертной агонии, а у его одра, если верить воспоминаниям Хрущева, собрались встревоженные, но уже строящие собственные планы Маленков, Берия и сам Никита Сергеевич; здесь жил, думал, писал и принимал решения гений и тиран, к слову которого прислушивался весь мир, человек, который держал в страхе миллионы, но которому, что бы ни плели сегодня несведущие или корыстные журналисты и «политологи», как своему идолу и полубогу поклонялись десятки миллионов сограждан, и не только они. Здесь происходили его встречи с Тольятти, с непокорными югославскими «еретиками» — посланцами Тито — Карделем, Джиласом, многими другими, о которых мы читали. И вдобавок, немалое удивление: здесь, в самом доме, нет ничего экстраординарного, особенного, ничего, что бы поражало глаз, все довольно обыденно, просто.

Но прошла неделя, острота первого впечатления и первого ощущения начала стираться. Дом постепенно терял свою волнующую уникальность, представал обычным жилищем. Мне — простому смертному — даже выпало спать на диване, что служил ложем Иосифу Виссарионовичу. И стала понятнее, ближе мысль, дошедшая до нас с библейских времен: все великое и малое — проходит, оно эфемерно и быстротечно, все поглощают зыбучие пески времени.

По странной случайности или совпадению к этой мысли меня вернул через несколько месяцев египтянин Абду Аббуди, живой и энергичный, несмотря на почтенные годы, старик с седой клочковатой бородой, одетый в просторную белую рубаху до пят (галлабию), из которой выглядывало задубленное солнцем и уже изрядно подсохшее коричневатое тело, в сандалиях на босу ногу. Это был гид, показывавший мне сокровища Луксора, храм Амона-Ра, государственное святилище Древнего Египта. В храме — гигантская статуя Рамсеса II, у ног которого примостилась фигура его жены Нефертари в человеческий рост: жестокого, внушавшего трепет властителя, долгие годы правившего Египтом в XIII веке до н. э., великого завоевателя, храброго воина, строителя храмов, сластолюбца (уверяют, что он имел 156 жен) и любителя роскошных церемоний, пионера самообожествления египетских фараонов. Он вставлял свои скульптуры между фигурами богов даже там, где должны были находиться только они. Рассказав об этом, гид сдержанно упомянул о том, что недавно водил по Луксору Роберта Кеннеди (брата президента США) и Алексея Аджубея (зятя Хрущева). А затем Абду Аббуди, словно заключая повествование о фараоне, неожиданно заметил: «Смотрите, был богат и всемогущ, совершал далекие походы, одерживал громкие победы, завоевывал страны за горизонтом, привозил десятки тысяч пленных и умерщвлял их в знак своего торжества. Ну и что? Теперь на этот мрамор садится пыль, а наши мальчишки писают на статую. Потому что все это суета сует и всяческая суета».

Не раз пришлось мне работать и на другой именитой даче в Горках-Х. Вернувшись на родину, здесь жил и в дождливый июньский день 1936 года скончался Максим Горький. В предвоенные и послевоенные годы широкую известность имела картина А. Герасимова «Сталин и Горький в Горках», растиражированная в цветных репродукциях. Горки-Х — усадьба, которая уступом спускается к Москве-реке, с парком, миниатюрным пляжем и лодочной станцией, типичное дворянское или купеческое гнездо конца прошлого века. Ее центр — двухэтажный особняк характерной московской архитектуры того времени с обязательными колоннами, с огороженными балюстрадами открытыми галереями по обе стороны дома — к реке и к дороге, ведущей в Москву. От горьковских времен сохранилась часть обстановки, особенно на втором этаже, где жил «сам», в частности рояль, на котором играли приезжавшие знаменитые музыканты.

В годы, когда мы стали наезжать в Горки-Х, там правила сестра-хозяйка Зина (такое обращение узаконила она сама). Высокая, крупная женщина с независимым характером, абсолютно чуждая угодливости, острая на язык, она иной раз не отказывала себе в удовольствии резать «правду-матку» о своих высокопоставленных постояльцах. Но чаще не зло, хотя и не без иронии, подшучивала.

В первый мой заезд, осенью 1963 года, она как-то бросила: «Что же это вы, международники, такие скромные (речь шла о фильмах, которые один-два раза в неделю крутили на даче). Вот до вас были мужики, одних голых баб заказывали, критиковать готовились». Она имела в виду бригаду секретаря ЦК Ильичева, которая работала над материалами к «идеологическому» Пленуму ЦК.

Дачные «сидения» — существующий испокон веков специфический жанр аппаратной окололитературной работы. Он имеет свои трудовые и бытовые особенности, которые, надо думать, унаследованы нынешними «сидельцами», разумеется, с разницей по части более вольного поведения и куда менее скромного довольствия.

Известие об очередном дачном «десанте» мы встречали с радостью. Это сулило избавление, пусть ненадолго, от отдельской суеты, от назойливых телефонных звонков, от нежеланных вызовов начальства, обещало возможность обрести некоторую раскованность, подышать чистым воздухом Подмосковья, посмотреть фильмы, а некоторым — и покатать бильярдные шары. Кормили нас довольно обильно, но не скажу, чтобы слишком вкусно, большей частью из продуктов, заготовленных впрок Управлением делами. Поэтому частенько фигурировала меченая синевой птица, которая проходила под кличкой «парткурица». Как раз эта внешняя сторона дачного жилья и формировала у несведущих представление о нем.

Но у медали была и оборотная сторона. Начиная, как и все, рабочую неделю с понедельника, мы попадали домой лишь в пятницу вечером, чаще в субботу, а порой авралили и по воскресеньям. Главное же — сам характер и регламент наших занятий: особенно скрупулезная, дотошная работа над текстами, их неустанная полировка, неоднократные «проходки», иначе говоря, коллективное редактирование всего материала, доводка отдельных фраз и формулировок, бесконечный учет указаний и пожеланий начальства. Когда документы были «на выходе», сидение часто затягивалось за полночь. Однако, справедливости ради, должен признать: все это прививало навык политически точно и неоднообразно формулировать свои и чужие мысли. Утомляло и то, что сознание чрезмерно перегружалось политическими и служебными сюжетами и в нерабочее время: и в беседах в столовой, на прогулках. К тому же каждодневное, чуть ли не круглосуточное вращение в узком кругу одних и тех же людей, поначалу живое и приятное, постепенно начинало тяготить.

Самыми ценными в дачных посиделках были, конечно, обмен мнениями, споры и дискуссии. Ведь тут собирались талантливые, образованные, интересные люди: ученые, дипломаты, журналисты. Разговор шел довольно раскрепощенный и открытый, звучало немало еретического. Порой не без влияния возбуждающего зелья — за ним отправлялись в ближайшую лавку — он приобретал особенно откровенный характер.

Было, конечно, немало забавного, даже смешного. Вот Арбатов с его «пехотными» анекдотами, ядреность которых мы вскоре стали измерять в «арбатах» (пол-арбата, один арбат). Или Бовин (недавний посол в Израиле) с его необъятными гастрономическими возможностями и часто провозглашаемым намерением разгрузиться, «бегая вокруг клумбы». Или темпераментный Шахназаров, воспринимавший как интеллектуальное оскорбление шахматный проигрыш и в ответ смахивавший с доски фигуры. Или Жилин, который, принявши немного «на грудь», тут же начинал рваться в столицу к «нетерпеливо ждущей его даме». Наконец, Загладин и Бовин, которые в минуту веселья — окончилась очередная работа! — на потеху всем «бодаются» своими весьма выдающимися животами.

На дачах — и вообще в отделе — рождался специфический лексикон, выражавший наше отношение и к собственному «творчеству», и к некоторым явлениям вокруг. Бовин пустил в оборот выражение «музыкальный момент» — о ситуациях, отличавшихся своей нелепостью, неловкостью, забавностью и т. д. Он же автор и уже упоминавшегося мною термина «банно-прачечное хозяйство», характеризовавшего радетелей «чистоты» марксизма-ленинизма. Кстати, Бовин же и творец получившей широкую известность хлесткой, но менее удачной фразы: «Экономика должна быть экономной».

В. Шапошникову принадлежит словечко «подпопник» (разумеется, употреблялся более натуральный вариант). Оно разъясняло, за что (т. е. за свое кресло) цепляется тот или иной начальник. Имело оно и иной смысл — подпорка-покровитель кого-либо в аппарате. Шапошников же изобрел глагол «разнагишаться» (под давлением обстоятельств сбросить маску красивых деклараций и обнажить свои подлинные цели), он придумал и термин «п…братия», применявшегося к угодливым, усердно подхалимствующим и беспринципным субъектам. Он же часто говорил, вкладывая свой, особый смысл, «чуйствую» (а не «чувствую»), «индивидуй» (вместо «человек, персонаж»). У него вообще был очень своеобразный, меткий язык — свидетельство незаурядности личности, не обязательно зависящей от эрудиции. Есть сколько угодно образованных людей со стереотипной, стертой, «массовой» речью.

В отделе социалистических стран родилась классическая фраза, отразившая аппаратную изворотливость ее создателя. Направляя своих подчиненных на какую-либо совместную работу с людьми из других отделов, он их напутствовал: «Прислонись, но не ввинчивайся». Авторство же некоторых выражений не ясно (так сказать, «музыка народная»). Например, очень популярным и часто употреблявшимся на дачах было выражение: «Хватит совокупляться с клопом» (в оригинале это звучало куда эффектнее). При «проходке» это выражение часто оказывалось незаменимым. В ходе длительного сидения нередко наступает момент, когда слегка отупевшие люди начинают рьяно, запальчиво, бескомпромиссно, чуть ли не ссорясь, спорить из-за какого-то пустяка, слова. И тогда фраза «хватит… клопа» обычно разом снимала напряжение, вызывала хохот: люди приходили в себя. Фраза: «Я снимаю свое предложение как абсолютно абсурдное» оказывалась очень действенной в моменты, когда упорно продвигаемая кем-либо мысль или формулировка не получала поддержки и атмосфера накалялась. Иронические «нетленка», «вкладыш» (реакция на: «вклад в развитие марксистско-ленинскую теорию») выражали наше отношение к официальным бумагам, в том числе, бывало, нами и сочинявшимся.

В 1963–1964 годах в дачных бдениях большое место занимала китайская тема. Пространные, на несколько газетных полос, многословные, полные взаимных упреков и разоблачений послания, которыми обменивались руководители КПСС и Китайской компартии, уже тогда могли вызвать ироническую улыбку. Они смахивали на тяжбу двух церквей, каждая из которых претендовала на роль единственного толкователя религиозного учения, тем более что за всем этим чувствовались еще и столкновение личных амбиций Хрущева и Мао Цзэдуиа (Никита Сергеевич, помнится, даже назвал последнего «старой калошей»), их претензии быть «первым» в социалистическом лагере и в коммунистическом движении. Кроме того, в полемике допускались передержки и перехлесты, особенно когда в дело вступали некоторые китаеведы (мы их называли «китаеедами»).

Но за этими, казалось бы, талмудистскими текстами скрывался серьезный политический смысл: отстаивание линии XX и XXII съездов КПСС, той относительной свободы рук, которую на базе их антидогматических решений получил Хрущев ради модернизации системы, приведшей к благотворным изменениям в советской внутренней и внешней политике. Полемика эта была практически обращена и внутрь, она вновь привлекала внимание нашего общества к XX съезду, была нацелена против сталинизма и сталинистов.

Как и сам XX съезд, дискуссия с китайцами оказала вопреки замыслам руководства более глубокое влияние на духовную жизнь страны, помогая многим сделать еще один шаг к высвобождению мышления и мировоззрения из жесткого идеологического корсета. Думаю, и этим, а не только тактическими соображениями было вызвано решение прикрыть полемику, принятое руководством после смещения Никиты Сергеевича.

Я участвовал в подготовке различных «китайских» материалов. Расскажу лишь о некоторых малоизвестных (или даже вовсе неизвестных) эпизодах этой полемики, к которым сам имел отношение. В августе — сентябре 1964 года для «Правды» готовилась в отделе обширная — на две с лишним полосы — статья «Культ личности и его пекинские наследники». Ей предстояло стать одной из самых резких атак против сталинизма. Но публикация сначала была отложена (это совпало с отъездом Хрущева на юг), а после ухода Никиты Сергеевича и вовсе отменена. И тогда все стало ясно. Судьба статьи на свой лад обозначила печальный рубеж в развитии страны, поворот от «оттепели» к «легким заморозкам», к так называемым упорядочению и стабильности, которые выродились в застой.

Верстка статьи с замечаниями различных рецензентов, включая и Ю. В. Андропова, тогда заведующего отделом — секретаря ЦК, лежит сейчас на моем столе. Думаю, стоит привести некоторые выдержки из нее, иллюстрирующие настрой руководства, с энтузиазмом подхваченный исполнителями. Вот как, например, характеризовались в статье культ личности и его последствия.

«Вопрос о недопустимости культа личности — принципиальный вопрос для всего нашего движения, в особенности для правящих коммунистических партий. На современном этапе он был поставлен в связи со Сталиным, но относится не только к нему и имеет более широкое значение. Суть дела не в его личности, а в том, чтобы никогда не применялись те методы решения вопросов, те формы руководства, те порядки, которые при нем процветали (выделено мной. — К. Б.)

В области политической культ личности означает искажение принципов строительства социализма, принижение роли партии и народных масс, свертывание их творческой инициативы.

В области экономической культ личности порождает субъективизм и произвол в управлении народным хозяйством, игнорирование объективных экономических законов, пренебрежение экономическими стимулами развития производства, увлечение административными методами.

В области внутрипартийной жизни культ личности означает нарушение ленинских норм партийного строительства и коллективного руководства, подмену методов убеждения и воспитания методами командования и принуждения.

В области государственной и общественной жизни культ личности ведет к свертыванию демократии, к единоличному решению важнейших вопросов страны, злоупотреблению властью и попранию социалистической законности.

В области национальных взаимоотношений культ личности сопровождается оживлением великодержавных и националистических тенденций, ущемлением прав отдельных национальностей.

В области теории культ личности ведет к застою творческой мысли, к отрыву ее от практики, к догматизму и цитатничеству…

Культ личности не был бы самим собой, если бы не создавал в партии и в стране атмосферу приниженности человека, подавления самодеятельности масс и воспитания в них привычки к слепому послушанию, обстановку запугивания и расправ над всеми, кто не готов бездумно следовать «предначертаниям» вождя… (выделено мной. — К. Б.). Понятно, что такое слепое послушание нельзя обеспечить иначе, как создав обстановку запугивания, всемерно расширяя аппарат контроля и принуждения».

И на полях добавление, сделанное, насколько помнится, рукой Андропова: «Нет, не пуританское единообразие, не пепельно-серый покров унылого уравнительства, а многообразие, богатство всех форм жизни, широчайшее развитие творческих возможностей общества — вот что отличает подлинный коммунизм. Это высокоорганизованное общество, в котором сплоченность основана на сознательной активности всех, на динамической силе творческих отношений… Социалистическая плановость и организованность враждебны мелочной регламентации».

Как видно, статья энергично отвергала сталинизм в его многообразных ипостасях и определенно высказывалась за демократические порядки в рамках социалистического общества. Между тем уже через месяц-полтора подобные положения было бы нелегко, если вообще возможно, найти в наших официальных заявлениях и прессе.

Еще один блок был посвящен защите Хрущева — похвалам в его адрес. Делалось это, на мой взгляд, не только и не столько из-за уже возникавшего «мягкого» культа личности Никиты Сергеевича, сколько из-за того, что сталинистские атаки Пекина все чаще приобретали форму личных нападок на Хрущева как главного инициатора и вдохновителя советского «ревизионизма».

В статье говорилось: «Хорошо известно, какую огромную роль и какое мужество революционера-ленинца проявил товарищ Н.С. Хрущев в борьбе за торжество ленинских норм государственной и партийной жизни. Историческая заслуга Никиты Сергеевича Хрущева состоит в том, что он возглавил борьбу за ленинский курс XX съезда КПСС, за ликвидацию тяжелых последствий культа личности Сталина, за творческое развитие ленинизма применительно к новым условиям. Наша партия, весь советский народ тесно сплочены вокруг ленинского Центрального Комитета КПСС во главе с товарищем Н. С. Хрущевым».

Однако не пройдет и нескольких недель, и Хрущев будет освобожден от занимаемой должности «по болезни» и «в связи с преклонным возрастом», а на деле смещен своими коллегами по Политбюро, сговорившимися за его спиной. Под словами об «огромной роли», «мужестве» и «исторической заслуге» Никиты Сергеевича Хрущева я подписался бы и сейчас. По сути дела, отстранение Хрущева явилось победой советской «китайщины», которая преградила путь процессу реформирования и либерализации системы, имевшему, очевидно, большие шансы на успех, чем 20 лет спустя. О «времени Хрущева», а значит, и о нем самом прекрасно сказал Игорь Дедков — талантливый, честномыслящий и чистый человек: «Время Хрущева — время укрощения сталинской гидры. Придумай те что-нибудь посерьезнее этого дела, предположите что-нибудь потруднее освобождения миллионов людей из темниц, из-за колючей проволоки, придумайте что-нибудь посложнее сокращения штатов госбезопасности и смены ее начальствующего состава.

Время Хрущева — время молодости нашего поколения. Это время предопределило всю дальнейшую жизнь многих из нас. В сущности, все брежневские годы и прочие мы продолжали жить, храня ту энергию того первотолчка…

Время Хрущева — это непрошедший страх, но это и веселый озноб весны, возбуждения, надежды, непреходящее ощущение все еще длящегося, неиссякшего прорыва к свободе».

Для меня несомненно: независимо от двигавших им личных мотивов, от пределов его реформаторского потенциала и относительной скромности намерений, не затрагивавших саму систему, независимо от его метаний и «волюнтаристских» решений именно с Хрущевым связана едва ли не самая трудная часть пути, пройденного страной к демократическому обновлению. Без февраля 1956 года был бы невозможен ни март 1985-го, ни август 1991-го. К сожалению, сегодня это понимают немногие. Для одних он «недопил», а для других — «перепил». Сегодня нередко поют бесстыдную хвалу царям, Хрущева же обходят даже вниманием. Остается уповать па Время, которое, конечно, все расставит но своим местам.

Наконец, в статье китайские руководители обвинялись в «переходе на гегемонистские националистические позиции». На этом моменте есть смысл остановиться: речь тогда шла о некоторых сторонах политического курса Китая, не утративших своего значения и но сию пору. Фразеология этой статьи, как и других материалов той полемики, вроде бы подтверждала распространенное, если не общепринятое мнение о том, что движущей силой ссоры были идеологические мотивы.

Разумеется, идеологическая несовместимость играла огромную роль. Не говоря уже о наличии такого крупногабаритного вождя, «вождя-монстра» (что никогда не проходит безнаказанно для любой страны), как Мао Цзэдун, Китай был на другом этане общественного процесса, чем Советский Союз. Его руководству куда нужнее, чем советскому, была идеология осажденной крепости и гражданской войны и куда менее — относительная открытость, разрядка вовне и внутри. Но не менее важным были межгосударственные противоречия, столкновение великодержавных претензий: улучшение советско-американских отношений (на фоне продолжавшегося непризнания Китая Соединенными Штатами и их политики остракизма в отношении его), предложение Хрущева о создании совместного советско-китайского флота, его отказ передать Китаю атомные секреты и т. д. Показательно в этом отношении, что, хотя с уходом Хрущева по крайней мере часть идеологических мотивов, которые разделяли руководство Москвы и Пекина, потеряла прежнее значение, острота в советско-китайских отношениях сохранилась.

Участвуя в работе над очередным китайским, а вернее, антикитайским материалом, я имел случай ознакомиться с запиской, свидетельствующей о том, что истоки этого, условно говоря, межгосударственного, «национального» фактора восходят к концу 40-х годов (не говоря уже о более древних эпизодах, которые связаны с отношениями между Коминтерном, т. е. Сталиным и руководством КПК, между царской Россией и Китаем). Записка была направлена в ЦК М. Ковалевым, который долгое время служил Народным комиссаром путей сообщений. Он был прикреплен к официальной делегации из Пекина, которая накануне провозглашения Китайской Народной Республики прибыла в Москву, чтобы проработать вопросы, в том числе договорные, будущих взаимоотношений с Советским Союзом. По словам Ковалева, возглавлявший делегацию член Политбюро, секретарь ЦК КПК и его Северо-Восточного бюро (Маньчжурия) Гао Ган выдвинул очевидно, с нашей подачи — предложение о совместном советско-китайском управлении в Маньчжурии. Видимо, извещенный об этом кем-то из делегации, Мао Цзэдун реагировал гневной телеграммой. Гао Гана решили отозвать домой, заменив его Чжоу Эньлаем.

Мастер политической интриги, Сталин хорошо, даже слишком хорошо разбирался в подобного рода тонкостях и, понимая, какая участь ожидает в Пекине Гао Гана, предпринял, можно сказать, превентивную акцию. В его честь перед отъездом был устроен прием, который Сталин почтил своим присутствием. Мало этого, он поднял бокал за здоровье «верного марксиста-ленинца, большого друга Советского Союза» Гао Гана. Это предостережение в Пекине, видимо, хорошо поняли. Во всяком случае, Гао Гана не трогали при жизни Сталина — вплоть до 1954 или 1955 года, когда Гао Ган, по официальной версии, покончил собой.

Этот случай, оставивший, безусловно, свой след, особенно у китайской стороны, еще одно свидетельство приверженности Сталина имперским традициям (им не был полностью чужд и Хрущев, который, как и многие до сих пор, относился к китайцам свысока). Факты подобного рода, пусть и не столь масштабные, способствовали созданию в советско-китайских отношениях постоянного фона недоверия, атмосферы настороженности и «перетягивания каната», точно так же, как националистические тенденции и эмоции Пекина реакция на долгие годы унижений со стороны великих держав.

Все это, несомненно, было подводной частью айсберга советско-китайской полемики. По сути дела, ожесточенные споры с китайцами не столько носили идеологический характер, сколько были формой межгосударственных разногласий, борьбы за установление определенного модуса во взаимоотношениях СССР и КНР, результатом несовместимости стремления обеих сторон «быть во главе» (на что китайцы стали претендовать после смерти Сталина).

И еще один эпизод, имеющий отношение к китайской теме. 28 и 30 июня 1965 г. в Москве состоялись переговоры между делегациями КПСС (Брежнев, Суслов, Пономарев) и Компартии Индонезии (КПИ), возглавлявшейся Айдитом. Руководство КПИ было тесно связано с китайцами и выступало ретранслятором их позиций. Фактически через индонезийцев КПСС и КПК как бы продолжали разговаривать, или, если угодно, меряться силами. Пространная, на 150 с лишним страниц, стенограмма многочасовых переговоров представляет интерес прежде всего политическими расчетами, которые обе страны старались прикрыть идеологическими доспехами, бедностью, а часто и надуманностью аргументов, говоривших скорее о нежелании (в первую очередь индонезийцев) идти на компромиссы, из-за чего создается впечатление диалога глухих. В целом же документ принадлежит к числу тех, что срывают личину высоколобости с самого понятия «переговоры», обнаруживают их нередко вполне земной, даже примитивный характер.

Советская делегация, особенно поначалу, держалась лояльно, если не уступчиво. И только во второй половине беседы, когда стало ясно, что Айдита не сдвинуть, ее тон ужесточился.

Беседу открыл Брежнев, он в основном и вел ее с советской стороны. Но его «теоретически» дополнял, а то и подправлял Суслов, к чему, судя по стенограмме, Леонид Ильич относился с почтением провинциала к учености столичного ментора. Он, например, так реагировал на обзорно-теоретическое выступление Михаила Андреевича: «Я доволен тем, что товарищ Суслов взял слово и помог мне и всей нашей делегации раскрыть глубокий смысл и содержание того, чем мы заняты, и строительство коммунистического общества, также вопросы национально-освободительного движения, взгляды о путях развития в некоторых странах».

Брежнев высказался за «самое серьезное улучшение отношений между нашими партиями». «Я новый человек, — подчеркнул он.

Вы знаете, что я никогда с вами ни с кем не ругался». Айдит, однако, фактически поставил нормализацию отношений в зависимость от выполнения ряда предварительных условий и прежде всего глубокого анализа ошибок, совершенных Хрущевым, чтобы ошибки подобного рода не повторялись в будущем. Из «конкретных» грехов Никиты Сергеевича упоминались «чрезмерное выпячивание принципа мирного сосуществования», намерение улучшить взаимоотношения с Западной Германией и совершить туда поездку, выдвижение лозунга некапиталистического развития, «неправильные методы в отношении братских партий» (тут Айдит сослался на то, что во время обсуждения с Хрущевым в Москве албанского вопроса тот ему сказал: «Если бы я не был секретарем ЦК КПСС, то просто бы засучил бы рукава и избил бы» (албанцев. — К. Б.).

Предметом спора стало пожелание генсека КПИ о том, чтобы СССР не участвовал в планировавшейся Второй Бандунгской конференции. Я, конечно, знаю, говорил Айдит, что большая часть территории СССР находится в Азии, но, судя по истории и исходя из современного положения, Советский Союз — «государство европейское».

Брежнев перебил Айдита: «Я извиняюсь. Я был еще молодым человеком и первый раз поехал работать на Урал. И как только проехали реку Чусовую, дальше к Уралу, тогда мне сказали в вагоне, что мы въезжаем в Азию. Скоро будет, и вы можете посмотреть столб, и мы пересечем европейскую часть и попадем в Азию. И я сам смотрел на этот столб, и как сейчас вижу: было написано «Азия». Это был 1926 год. В 1926 году я в первый раз увидел Азию, а за этим столбом еще расстояние 10 тыс. километров. За это время земной шар не перевернулся. Азия стоит на месте».

Эта дискуссия не может не вызвать ассоциаций с некоторыми модными и сейчас рассуждениями о месте России в мировой политико-географической и культурной палитре. И тогда и теперь европейская «специализация» и европейское «профилирование» нашей страны, независимо от мотивов тех, кто к этому побуждает, означают сокращение ее влияния и веса и в Азии, и в мире в целом. Таким и было намерение Айдита и его китайских патронов, когда они хотели не допустить Советский Союз на Бандунгскую конференцию.

Айдит подверг критике также и позицию КПСС по вопросу о строительстве коммунизма в СССР. Еще раньше, в письме в ЦК КПСС, Айдит заявлял, что строить коммунистическое общество — «значит предаваться национальному эгоизму». Он жаловался, что советская помощь народам, борющимся за свое освобождение, «носит ограниченный характер», хотя это — «обязанность». Суслов же доказывал, что Советский Союз «не может задерживаться в своем развитии и даже идти вспять», что он оказывает большую помощь народам, борющимся с империализмом как непосредственно, так и косвенно, сковывая и ограничивая возможности империализма, укрепляя свою оборонную мощь, на что тратится четверть бюджета.

Какой бы схоластической ни выглядела эта дискуссия, за ней скрывается реальное политическое содержание: нежелание китайцев и их союзников, чтобы КПСС, размахивая знаменем коммунистического строительства, повышала свой престиж среди левых сил мира и подкрепляла претензии на роль главы социалистического лагеря и международного комдвижения. Но сердцевиной спора были размеры ресурсов, которые Советский Союз (и социалистические страны Европы) «должен» выделять на помощь Китаю и национально-освободительному движению.

Айдит упрекнул Москву за пропаганду «некапиталистического развития» и за то, что советские лидеры называют «товарищами» Секу Туре, Бен Беллу и других и в посланиях к ним говорят о строительстве социализма, «вызывая путаницу в стратегии и тактике коммунистов стран Азии и Африки и препятствуя возникновению настоящих компартий».

Этот спор тоже отражает дух времени. Аргументы Айдита готовы были разделить тогда многие компартии. То были годы, когда но «третьему миру», особенно в Африке, начала распространяться эпидемия «социалистического выбора». Причем закоперщиками тут выступили стоявшие у власти группы и движения, которые получили у нас название «революционной демократии». Для Советского Союза это открывало возможность расширить свои позиции в соперничестве с другой сверхдержавой, и он оперативно реанимировал и стал популяризировать теорию некапиталистического развития. Для компартий же этой зоны, напротив, возникала опасная перспектива лишиться монополии на социализм, оказаться на обочине политической жизни, стать «неинтересными» для социалистических государств. Именно это настроение выражал руководитель индонезийских коммунистов. Хотя собеседники распрощались вполне вежливо, если не любезно, а Айдиту даже предложили отдохнуть в Советском Союзе, переговоры явно завершились ничем. Айдит сделал вывод: «В результате двух наших встреч мы видим две разные точки зрения но отношению к вопросам, которых мы касались».

От описанных пропагандистских баталий нас отделяют три десятка лет. За это время в отношениях с Китаем бывало всякое. Случалось, что соседи отбрасывали в сторону перья и хватались за другое оружие — смертоносное. Помню, летом 1969 года командующий воздушно-десантными войсками генерал В. Маргелов в беседе с нами, группой работников ЦК, приглашенных на показательные учения, сетовал, что не разрешают «заняться» Китаем. Он внушал, что хорошо было бы сбросить его «ребят-десантников» на Пекин, они там «разберутся».

События, о которых я рассказал, нынешнему молодому человеку могут показаться относящимися к другому веку: столь многое и столь радикально изменилось. Ушли из жизни люди, страна, от имени которой они говорили. Кажутся никчемными споры, в которых они участвовали. Но осталась проблема — Китай и отношения с ним. В каком-то смысле ее масштабы и значение даже возросли. Наш дальневосточный сосед бурно развивается, и ему почти единодушно — и друзья и недруги — предрекают через 20–25 лет роль супердержавы XXI века.

Я побывал в Китае пару лет назад на сессии Совета взаимодействия, объединяющего отставную мировую политическую элиту. Среди них были бывшие премьер-министры ФРГ, Японии, Канады, Англии, — Г. Шмидт, Т. Фукуда, П. Трюдо, Дж. Каллаген, президент Франции В. Жискар д’Эстен, Г. Киссинджер, Т. Макнамара (бывший министр обороны США). И наибольшее впечатление на меня произвело не заметное на каждом шагу преображение Китая, даже не скоростной, почти дерзкий темп изменений, а то, что все эти умудренные опытом государственные мужи в один голос поддержали подобные прогнозы.

Сейчас, после длительного прозападного, а точнее, проамериканского дальтонизма внешняя политика России уделяет большее, чем раньше, внимание Пекину. Но тут важны прежде всего продуманная и долгосрочная стратегия, понимание реальных масштабов и сложностей проблемы. От Китая, который наливается силой, пожалуй, в еще большей мере, чем прежде, можно ожидать всякого. Лучший способ предотвратить нежелательное и даже опасное — в ближайшие 20–25 лет, которые будут отданы нашим соседом своим экономическим заботам, постараться сплести прочную ткань взаимопроникающих, взаимозависимых и добрососедских отношений, жизненно ценных для обеих стран.

Самый неумный и самый опасный путь — изображать Китай вероятным противником, как это делают некоторые наши политики и журналисты (среди них особенно много «китаеедов»). Многим видным политическим деятелям и политологам США и Западной Европы, когда речь заходила о российско-китайских отношениях, я задавал вопрос: «Если на границах России и Китая возникнут какие-то неприятности, придет ли Запад к нам на помощь?» Ответ неизменно был отрицательным, причем отвечали, не задумываясь. Последний раз я услышал это от одного из светил американской политологии, профессора Б. Легволда. Мне кажется, этим все сказано.

Недопустимо — по невежеству или в угоду идеологическим пристрастиям — небрежно относиться к вопросам, которые затрагивают коренные интересы Китая. Так, многие наши газеты и все телевизионные каналы в дни обострения китайско-тайваньских отношений (март 1996 г.) как по команде стали использовать формулу: «Тайвань, который Пекин считает частью Китая». Вряд ли им не известно, что так «считает» не только Китай, но и мировое сообщество, что это признано ООН и подавляющим большинством государств мира. Речь, очевидно, идет о воспроизводстве формулы, которой по известным причинам отдают предпочтение иные американские авторы. Между тем подобная небрежность больнее других ранит Китай, задевая национальную гордость китайцев, не забывших о тяготах и оскорблениях колониального и полуколониального прошлого, к которым, к сожалению, причастна и Россия.

Нельзя упускать из виду и то, что отношения с Пекином чрезвычайно важны для внешней политики России в целом, сохранения ею свободы маневра. Ведь Китай — один из немногих субъектов международных отношений, остающихся вне американского контроля. Это, разумеется имеет мало общего с разыгрыванием «китайской карты», чем усердно занимался с середины 70-х годов Вашингтон, а временами и мы. Возможности и резоны для этого остались в прошлом. И обстановка изменилась, и Китай уже — не «карта», а все более тяжеловесный «игрок». Главное же — для России отношения с Китаем не конъюнктурная проблема. С ней в некотором смысле связаны сами судьбы российские…

«Писательская» стезя привела меня и в Завидово — резиденцию Л. И. Брежнева (а теперь Б. Н. Ельцина), где он укрывался по малейшему поводу и даже без повода. О завидовских «сидениях» уже был наслышан, там часто бывали приближенные к Генеральному секретарю Арбатов, Бовин, Загладин, Иноземцев. Я же, «простой смертный», сподобился лишь раз в декабре 1975 года, перед XXV съездом КПСС.

Готовился отчетный доклад ЦК, и за мной была часть, посвященная развивающимся странам и национально-освободительному движению. В тот заезд там были секретарь ЦК И. Капитонов, помощники генсека А. Александров, А. Блатов, К. Русаков и Э. Цуканов, заместитель министра иностранных дел А. Ковалев, из Международного отдела — В. Загладин, А. Черняев и я, из Отдела социалистических стран — Н. Шишлин.

Впервые я увидел, каким образом Отчетный доклад доводится до состояния «конечного продукта». Или почти конечного: на какой-то еще стадии в мою часть, например, был внедрен, говорят Загладнным и Бовиным, термин «социалистическая ориентация», до того употреблявшийся левыми исследователями в развивающихся странах.

Я получил возможность наблюдать непосредственно, вблизи (хочется сказать «вплотную») Брежнева. Три раза в день Леонид Ильич делил с нами трапезу, которая нередко затягивалась и сопровождалась разговорами на политические и кадровые темы. Причем иные из присутствующих стремились пробить свои деловые или даже личные вопросы.

Наконец, я побывал и на государственной «кухне». Непосвященному все это представляется чуть ли не каким-то священнодействием, и эту мистификацию всячески поддерживают официальная пропаганда, ее литературные служители. Но взгляд с нескольких шагов полностью разрушает иллюзию, и «действо» часто оказывается примитивным, даже пошлым делом, напоминает семейные, клановые и коммунальные отношения. Конечно, это особенно выпукло проявилось у нас в те годы. Но думаю, в той или иной мере это справедливо для любой государственной верхушки и элиты.

Завидово уже не раз описывали. Добавлю только, что ни основное строение, где были зимний сад, бассейн и апартаменты Леонида Ильича (в которых я, естественно, не бывал), ни, тем более, примыкавший дом, где жили челядь и гости вроде нас, роскошью не отличались. Поодаль стоял желтоватый дом альпийского вида, построенный, по словам обслуги, к приезду в Москву не то Киссинджера, не то Никсона.

О самом Брежневе первое впечатление, мое и некоторых коллег, было не в его пользу. Коробили известная вульгарность поведения, фамильярность в отношениях со стенографистками и машинистками, недавняя, как говорили, привычка регулярно заставлять всех подолгу, не один десяток минут, ждать его к завтраку и т. д.

Не красило Леонида Ильича и вялое участие в работе над текстом. Он не подпитывал этот процесс, не служил источником идей, лишь давал понять, что для него неприемлемо. Зато Леонид Ильич, как выяснилось, хорошо, гораздо лучше многих, чувствовал устную речь, ее особенности и очень точно реагировал на то, что выпадало из стиля. Опытный пропагандист и политработник, Брежнев умел говорить с людьми, с массой и чувствовал, что должен произнести. Возможно, поэтому он и предпочитал знакомиться с материалом необычным способом — через читку, а не чтение. При этом он прорабатывал для себя каждое слово, взвешивал его смысловую нагрузку и эмоциональное воздействие, демонстрируя острую политическую интуицию.

Леонид Ильич в считанные минуты как бы выравнивал всех сидящих за столом (разумеется, кроме себя). Он обращался ко всем на «ты» (за исключением Пономарева, которого называл по отчеству и на «вы», что отнюдь не было проявлением особой благосклонности) и по имени, стремился показать, что все вроде равноправны. Брежнев, казалось, овладевал компанией и ставил своих коллег на место. И они «трепетали», а народ попроще, подчиненные, чувствовал себя свободнее. Однако к помощникам Леонида Ильича, которые, конечно, знали его лучше, это никак не относилось. Они не на шутку боялись своего босса. Когда Брежнев говорил, они, как правило, хранили почтительное молчание (у себя в отделе мы к такому не привыкли).

Брежнев в то время еще был ясен мыслью и находился в неплохой физической форме. Тем не менее уже стали весьма заметными зацикленность на здоровье и явное нежелание заниматься делами, отталкивание от профессиональных обязанностей. Часто по утрам, за завтраком, Брежнев со вкусом рассказывал, как поплавал, каким было кровяное давление до и после этой процедуры, и с недовольством, а иногда и с гневом реагировал на попытки своих помощников — у которых, как я понял, других возможностей повидать босса было немного — заговорить о делах. Отличался этим главным образом Александров. Блатов являлся человеком гораздо более спокойным, сдержанным и, я бы даже сказал, вялым. Цуканов же, в то время по каким-то причинам впавший в немилость, неизменно хранил молчание. Говорили, что его по распоряжению Брежнева даже несколько недель не допускали на работу.

Как-то за ужином Андрей Михайлович заговорил о том, что МИД фактически игнорирует Японию. Японцам никак не удается добиться визита в Токио Громыко, который, конечно, предпочитает ездить в Италию, Францию да в Соединенные Штаты. Между тем Япония, ее позиция имеют огромное значение, а бездействие МИД помогает США повернуть японцев против нас. Брежнев впал в сильнейшее раздражение. Он стал резко отчитывать Андрея Михайловича, который «не дает спокойно поужинать». Затем все-таки ушел в соседнюю комнату, как выяснилось, звонить Громыко. Вернувшись, сказал: «Андрей приедет поговорить». Громыко в Японию так и не поехал, с поворотом в ее сторону мы серьезно запоздали.

Выйдя после ужина погулять, я повстречал на одной из дорожек Александрова, который тоже, очевидно, решил проветриться. После нескольких ничего не значащих фраз он вдруг заговорил о недавнем эпизоде. «С Леонидом Ильичом стало трудно. Он всю жизнь был удачлив, ему неизменно везло, и это наложило свой отпечаток. Всегда был бонвиваном, а сейчас положение, возраст, болезни, склероз… Стал очень капризен и часто ведет себя, как барин, к работе относится с неприязнью, всячески отлынивает».

Эти излияния меня не просто удивили — поразили. Железный закон для любого помощника такого ранга — полное молчание о делах и намерениях шефа, но в особенности о его личных качествах (кроме, конечно, всяческих похвал). И как надо было задеть Александрова, чтобы он впал в такую откровенность с человеком, с которым у него никогда не было (и впоследствии не будет) внепрофессиональпых, внеслужебных отношений.

Действительно, барин в Брежневе проглядывал. Причем такой, который получает от своей власти удовольствие и потому, что может, когда заблагорассудится, сделать доброе дело («отдать шубу с барского плеча»). Бросалось в глаза также то, что он как-то по-детски наслаждался вещами, питал явную слабость к красивой одежде, любовался, например, своей бобровой шубой, с гордостью демонстрировал специально для него изготовленные электронные часы, которые только-только входили тогда в моду, и т. д. Кстати, кейс, полный, наряду с другими вещами, разнообразных часов, был обнаружен; в одном из сейфов Брежнева в ЦК, вскрытом после его смерти, как рассказывал мне работник, проделавший эту операцию.

Немало написано о пристрастии Леонида Ильича к охоте — могу тоже это засвидетельствовать. За короткое время, что мы провели в Завидове, это занятие организовывалось несколько раз, и его неизменным участником был Черненко. Я видел его там трижды. Охотничьи подвиги были приятным и частым сюжетом бесед за трапезами.

Мне показалось, семейные узы не слишком влекли к себе Брежнева, по крайней мере в это время. Даже свой день рождения,

19 декабря, он предпочел отмечать в Завидово, фактически в нашем кругу, заметив, что «Дима (т. е. Устинов) болен, а Андрей (Громыко) в отъезде». Домой он лишь заскочил (на вертолете) накоротке днем. Вечером же за праздничным ужином был дан старт коллективному подобострастию, которое вообще пронизывало всю завидовскую атмосферу. Я видел не раз, как один из гостей подстерегал после трапезы Леонида Ильича на лестничной клетке с полотенцем в руках.

Но в тот вечер участники состязались, кто скажет крепче, забористее. Хотя на меня уже несколько раз выразительно посматривал сидевший напротив Андрей Михайлович, я замешкался — и не только из-за душевной изжоги от неприличного состязания в воскурении фимиама, но прежде всего из-за робости впервые попавшего в этот круг человека. Энергичный шепот Александрова вывел меня из оцепенения — время истекало, «выразились» все, кроме меня. Я встал и тоже сказал что-то приличное случаю, в частности нес какую-то чушь о благотворной связи Брежнева с национально-освободительным движением и его выдающихся заслугах по укреплению отношений между развивающимися странами и СССР.

За обеденным столом затрагивались, конечно, и серьезные вопросы. И ошеломляло, как порой произвольно они решаются. Так, однажды заговорили о предстоявших Олимпийских играх в Москве. Кто-то стал напористо доказывать, что это «не ко времени», в стране столько проблем, а придется «выбросить» 4 млрд. рублей и т. п. Рассуждения произвели впечатление на Леонида Ильича, и он удалился к телефону. По возвращении заявил: «Поздно, уже дали обязательство. Игнатий (И. Новиков, зам. председателя Совмина СССР и председатель Оргкомитета по подготовке к Олимпиаде) уже 40 с лишним стран объехал».

Или разговор на лестнице между Брежневым и Капитоновым (шефом организационно-партийного отдела), свидетелем которого я случайно оказался. Капитонов спрашивает, выдвигать ли в состав ЦК членов семьи генсека. Леонид Ильич отвечает вопросом: «А что, члены моей семьи — лишенцы?» На XXIV съезде в состав высших органов КПСС был избран его зять, Ю. Чурбанов, а на следующем, XXV съезде, и сын, Ю. Брежнев.

Не скажу, чтобы общение с Брежневым на бытовом уровне возвышало его в наших глазах, скорее наоборот. И дело даже не в его личных качествах. Живя с большим поэтом в коммунальной квартире, рискуешь слишком большое внимание уделить стоптанным башмакам или неаккуратности в ванной. Так и с большим политиком: само лицезрение его без котурн, в будничной обстановке как бы «раздевает», демифологизирует его, приравнивая к простым смертным…

В Зимнем саду состоялась неспешная читка текста будущему оратору. Он слушал внимательно, настойчиво требовал убрать отдающие преувеличениями определения и обороты. Сделал немало замечаний, раскрывающих его образ мыслей, его настроения, даже его внутренние «нестыковки», если не сказать больше. Человек, который в тщеславии, неуемной тяге ко всякого рода регалиям и наградам добрался до анекдотических высот, в своих замечаниях предостерегал нас от проявлений нескромности. Руководитель, который в соперничестве с Косыгиным помешал проведению экономической реформы, говорит о том, что генсеку не к лицу, «неудобно» слишком глубоко входить в хозяйственные вопросы, «торговаться», ведь «есть какое-то разделение между политической и хозяйственной ролями». Наконец, лидер государства, целиком погруженного в холодную войну и подозревавшегося Западом в агрессивных намерениях, фантазирует о совместном советско-американском обязательстве не только не нападать друг на друга, но и защищать друг друга.

Привожу (по своей записи, а частично по стенограмме) замечания Леонида Ильича, главным образом касающиеся международного раздела. Думается, это любопытный документ времени.

«16 декабря 1975 года

БРЕЖНЕВ. Сразу даем положительную оценку пятилетию, а это нескромно. Нельзя ли начать так: «Товарищи, отчетный период был одним из насыщенных во внутренней деятельности. Наш ЦК, вся партия руководствовались указаниями Владимира Ильича Ленина». И дать цитату. Тогда мы начали бы с Ленина, а то его высказывания у нас где-то запрятаны. В тексте хорошая цитата Ленина.

Мне думается, может быть, нам обойтись без того, что начало мирному сотрудничеству положила Франция. Подумайте над этим. Де Голля нет, и, конечно, это поднимет Жискар д’Эстэна. Мы можем войти в обостренное положение с Марше: он может сказать, что мы поднимаем Жискар д’Эстэна, ничего не говорим о том, что сделали компартия и рабочий класс Франции. Реальность есть реальность.

Началось с одной партии, с Мао, затем Албания, потом Италия, а теперь и Франция — куда же идет дело?

БЛАТОВ. Против значения сотрудничества со страной в целом коммунисты никогда не возражали.

БРЕЖНЕВ. Я в спор не вступаю, но эго документ съезда.

АЛЕКСАНДРОВ. При всем том в угоду Марше мы не можем изменить принципиальную линию.

БРЕЖНЕВ. Не приспосабливаться, это не годится. Но вместе с тем, где можно, немного изменить форму, не меняя существа дела.

Можно по-разному понять: «казнить нельзя помиловать» — все зависит от того, где поставить запятую. Я имею право обозначить как персона. Какая была обстановка? Хрущев угрожал — от башмака до мага и ракет. В Большом театре мы пригласили английского посла с женой, он нам рассказывал, как Хрущев говорил, что ничего не стоит попасть в Белый дом ракетой… Теперь же совершенно другое. Двенадцатый год мы ведем одну линию, ровную последовательную политику, которая принесла нам доверие. Если бы мы продолжали линию с самого начала, то, наверное, и Аденауэр не удержался бы столько, и весь процесс до 1964 года был бы лучшим, чем он остался нам в наследство. Мне это больше всех чувствительнее.

С Кубой — Бирюзов говорил, у них там пальмы есть, я под пальмы ракеты поставлю. Но если бы вы видели, что делалось на даче в Огарево, когда Америка объявила блокаду.

Вы помните, какие усилия и способности ЦК и Политбюро приложили в 1964 году. Мы разъединенную партию соединили. В 1969 году казалось невозможным провести международное совещание, а мы его провели. Одно дело, конечно, в столовой шутить, побасенки рассказывать, а другое дело — нанизать факты и события, саму жизнь. Она самотеком не идет…

АЛЕКСАНДРОВ. В этом смысле характерна реакция на наш план.

РУСАКОВ. Снижение темпов воспринимается на Западе как здоровый реализм…

БРЕЖНЕВ. Мы сами переживали, и в Госплане, и в Совмине, как быть, что делать. Если бы была нужда, я могу и у нас, и в Кремле найти людей, которые рассуждали: снижение темпов — значит, снижение жизненного уровня народа, значит, политика не туда идет.

Сейчас, по крайней мере на 50 лет, есть один вопрос, один способ, который может предупредить все на земном шаре. Мы клянемся, проводим съезд, пленум, сессию Верховного Совета. Американцы проводят у себя конгресс. Говорим, что никогда не позволим себе напасть на Америку. И американцы на себя берут такое же обязательство. В этом случае если на одну сторону вздумает кто-то напасть, то другая сторона автоматически включается в защиту. А иначе нет конца. Было два старта, появились крылатые ракеты — мы должны чем-то отвечать. Китай разрабатывает оружие (я сегодня ночью читал), Индия вздумает, вот и живи в этом «спокойном» мире.

Я против гонки, это естественно, это искренне. Но когда американцы заявляют о наращивании, Министерство обороны мне говорит, что они не гарантируют тогда безопасности. А я Председатель Совета обороны. Как быть? Давать им 140 миллиардов или 156? Американцы хитрят, говорят, что их ракеты не стратегические, а ведь у них выгоды географического положения…

По Вьетнаму. Здесь сказано: вооруженные до зубов… (о США. К. Б.). Можно сказать по-другому. Это ведь доклад на высоком уровне, доклад на съезде. Очень часто мы стараемся что-то преувеличить, у нас налицо гиперболы.

Стр. 2, второй абзац. «Выдающимся результатом соединения усилий соцстран явилось международное признание ГДР». Меня смущает эта фраза. Ведь надо иметь в виду и Хонеккера.

О Кубе. «Минувшее пятилетие отмечено новыми крупными победами на кубинской земле. Империализм вновь глубоко просчитался». Почему просчитался? Куба живет уже 12 лет, а империализм просчитался только в этом пятилетии. Это фактически неверная формулировка и неправильна форма ее изложения.

А. И. БЛАТОВ. Речь идет о блокаде.

Л. И. БРЕЖНЕВ. Она и сейчас есть, эта блокада. Можно сказать по-другому: несмотря на миролюбие, стремление к мирному решению своих внутренних проблем, несмотря на поддержку со стороны латиноамериканских стран, США до сих пор не снимают блокаду с Кубы.

Стр. 4. «Укрепление руководящей роли коммунистических и рабочих партий, политическая стабильность, новые более высокие качества всей жизни — таковы характерные черты минувшего периода» (о социалистических странах. — К. Б.). Разве это абсолютно точно, разве везде есть политическая стабильность?..

Стр. 5, первый абзац. «Правда, есть у нас различия в подходах к ряду вопросов, в частности, с югославскими и румынскими товарищами». Румыны это примут по-своему, а Тито — по-своему. Он обидится. Надо сказать об этом как-то по-другому. О Румынии, например, так: «Румынское руководство иногда создает затруднения в единении нашей общеполитической линии. Мы об этом, не скрывая, говорили румынским товарищам. К таким вопросам относится политическое отношение к Китаю и Израилю». (Можно назвать еще страны.) Это уже совершенно другая форма изложения…

Стр. 9, второй абзац. «Расцвет братской дружбы и всестороннее сотрудничество социалистических стран — вот наша цель, вот наш закон действий на сегодня и будущее». Я здесь против таких слов, как «наша цель». Не люблю я слова: «наша цель», «решено», «успех», «многоплановое», «малоплановое».

Стр. 11, последний абзац. Я бы из скромности, которая иногда необходима, не говорил бы так: «Эта Программа (речь идет о Программе мира. — К. Б.) уже выполнена или близка к выполнению». Можно обойтись без этого.

По ближневосточному вопросу есть что сказать. У нас здесь определенная позиция, хотя мы и зашли в тупик ввиду предательства Садата. Дело еще придет к урегулированию. Ведь помимо Садата есть и другие страны — Сирия, Ирак, Ливан и т. д.

Стр. 13. Написано так: «На базе договора 1970 года произошел большой сдвиг к лучшему в советско-западногерманских отношениях, значение которых для общего положения в Европе очевидно». Во- первых, я против того, чтобы говорить «к лучшему». Можно найти другие слова. Например: «У нас установились нормальные официальные отношения с ФРГ, начало развиваться экономическое сотрудничество». Слово «к лучшему» я бы выбросил. Во-вторых — «значение которых для общего положения в Европе очевидно». Давайте не принижать нашей роли.

Стр. 14, первый абзац. Мы говорим, что выполнили все обязательства но Западному Берлину. Говорим, что готовы содействовать его нормальной жизни. Ничего мы не делали по этому вопросу. Эту формулировку я прошу продумать. Звучит она не совсем верно.

18 декабря

Л. И. БРЕЖНЕВ. Общее впечатление — напрашивается сокращение. Много повторов. «Мирное сосуществование», «империализм» — подобного рода слова не облегчают и не улучшают содержания.

Стр. 20. По Японии надо подождать.

Стр. 20, второй абзац: «Мы твердо намерены проводить активную перестройку…» Вряд ли можно сказать, что мы хотим «перестроить». Слово неподходящее.

Я бы так не выражался: «Все богаче по содержанию становятся наши отношения с северной соседкой». Хорошенькая соседка — это целая страна. Нельзя так легко говорить о таком государстве. Я считаю, что это как-то неуважительно. О Канаде, конечно, надо сказать. Это государство очень крупное и перспективное, поддерживает нас по принципиальным вопросам: по Ближнему Востоку, экономически сотрудничает, на конкурсе приняла наши ленинградские турбины…

Стр. 24. Напрашивается сокращение. В основном к этому сводятся все замечания.

Я бы, например, немного Африку сбил в одно место и сказал: большого, конечно, интереса и внимания заслуживали со стороны нашей партии народы и государства Африканского континента. И под этой шапкой разделить: мы горячо поддерживаем и будем продолжать поддерживать Гвинею и др., группу государств, которые давно имеют с нами хорошие отношения; новое качество приобрели за отчетный период между съездами отношения с Мали, Сомали и др.

Стр. 26. Выражение: «Отношения Советского Союза с арабским миром развивались в целом по восходящей линии». Какая «восходящая линия»? Так не говорят на политическом языке. Или: «Новая фаза открылась с Ираком». Нельзя так. Надо строже быть к себе в таких вещах. Где хорошо, красиво сказано — ничего и не скажешь. По-моему, хорошо, сильно сказано о Чили, хотя и кусок большой, но там сила. Это нужно».

Добавлю, что чтение моего раздела было на некоторое время прервано вдруг возникшим (в контексте подготовки съезда) разговором об Уставе партии и новом образце членского билета. И Брежнев, не скрывая неудовольствия, сказал: «Вот Шелест и Подгорный предлагали, чтобы в партбилете было отображено членство в Компартии Украины». Прозвучавшая тут нотка осуждения «самостийности» была сразу же активно поддержана Александровым, который стал что-то говорить об «уступках» националистам…

Пребывание в Завидове увенчала большая кабанья нога, которую мне доставили домой работники фельдсвязи. Как я узнал потом, это была установившаяся форма благодарности генсека участникам «сидений». Я должен признаться, реакция у меня была смешанной. Вроде я уже познал, побывав в Завидове, подлинную цену руководящей «кухни», но все же было лестно получать «высочайший дар». Слаб человек…

Из остальных дачных «сидений» упомяну еще только об одном. Поздней осенью 1980 года в Ново-Огареве трудилась над отчетным докладом XXVI съезду группа во главе с Александровым. Все развивалось своим чередом, как обычно шла довольно скучная работа, изредка лишь оживляемая рассказами Андрея Михайловича о том, как в том же зале, где мы обедали, Никсон в ходе встречи в верхах 1973 года, пьяный в стельку, прилюдно дрессировал Киссинджера.

Однажды днем мне понадобилось съездить в отдел. Едва мы выехали на Рублевское шоссе, как кто-то нам вслед стал истошно сигналить, требуя уступить дорогу. При первой же возможности водитель так и поступил, и нас обогнала серебристого цвета автомашина иностранной марки. Сидевшая за рулем броско и обильно накрашенная дама энергично погрозила нам кулаком. У поворота ни Архангельское (там, где посреди клумбы были водружены деревянные олени) нас остановил пост ГАИ. Дама была тут же, мне она показалась слегка подвыпившей. Указав перстом на нас милицейскому капитану, она села в машину и уехала.

Капитан подозвал к себе Володю (так звали водителя), записал его фамилию и стал выговаривать ему за то, что он «мешал обгону». Когда же я решительно встал на его защиту, страж порядка простосердечно признался, что не может не дать хода жалобе, ибо она исходит от самой «жены министра». Итак, то была мадам Щелокова. Приехав в отдел, я «профилактически» позвонил в Управление делами, и, как оказалось, не зря: туда вскоре пришла бумага на водителя. Вернувшись на дачу, за ужином рассказал о происшествии, не называя фамилии дамы. Но это было и ненужным. Едва дослушав, Александров, возбужденный, заговорил: «Это супруга Щелокова. Безобразие, она всеми способами компрометирует Николая Александровича». Сидевший тут же Зимянин промолчал.

Работая консультантом, я один-два раза в год, а иногда и чаще ездил в зарубежные командировки. Побывал в США и Японии, ФРГ и Италии, Норвегии и Исландии, Венгрии и ГДР, в Югославии и Чехословакии, Алжире и Египте и т. д. В те годы выезд из страны был уделом избранных, так что эти командировки можно смело отнести к привилегиям. Они были неоценимыми во многих отношениях. Прежде всего позволяли реально представить ту материю, которая служила предметом нашей работы, людей, бывших нашими партнерами, собеседниками и подопечными. Зарубежные вояжи расширяют пространство, в котором «ходят» мысли человека, обогащают его эмоционально и психологически, давая возможность непосредственно ощутить иной образ жизни, иную культуру, иных людей. Это и пища для ума, и своего рода смотровая площадка, с которой удобнее сравнивать свои и чужие порядки, свою и чужую жизнь. Я это испытал в полной мере, что, конечно, серьезно повлияло на мои взгляды, на мое мировоззрение.

Вот только несколько иллюстраций к сказанному.

В октябре 1964 года меня направили в Каир, где предстояла III Конференция глав неприсоединившихся государств. Сегодня термин «неприсоединение» знаком, наверное, немногим. Тогда же это слово было достаточно расхожим. Оно означало отказ большой группы государств (в основном бывших колоний и полуколоний) присоединиться к одному из двух блоков или одной из сверхдержав, которые сошлись во всемирной схватке, отказ, опиравшийся на убеждение, что эта схватка чужда их интересам, их стремлению укрепить свою независимость, проводить самостоятельную международную политику. Это и было главным нервом Движения неприсоединения. Но, отказываясь участвовать в сверхдержавной конфронтации, неприсоединившиеся страны не отказывались от энергичной роли в международных делах, от критической оценки политики противостоящих блоков. Более того, они порой претендовали на роль своего рода блюстителей международной нравственности, чуть ли не совести мира. Эти амбиции поощрялись едва ли не всеобщим ожиданием, что странам «третьего мира» предстоит занять весьма весомое место в международной жизни.

По любым критериям Каирская конференция явилась крупным международным событием. На ней были представлены 57 государств (главным образом их лидерами) четырех континентов. Выбор Каира как места проведения конференции был, конечно, не случайным. Объединенная Арабская Республика (ОАР) и ее руководитель Гамаль Абдель Насер тогда пользовались большим международным авторитетом. А в арабском мире — от Атлантического до Индийского океана — имя Насера звучало колоколом свободы, было символом национального возрождения.

Многое на Каирском форуме могло вызвать улыбку. Встречи делегаций в аэропорту, где почти в открытую, на глазах, из безработных и праздношатающихся за горстку пиастров формировали толпу, которая нестройными голосами приветствовала Насера и гостей. Преувеличенное внимание к церемониальной стороне и торжественным ритуалам, которыми явно наслаждались некоторые участники конференции. Стоящий за спиной президента Индонезии Сукарно, который, держа под мышкой жезл, произносит с трибуны речь, его адъютант, увешанный аксельбантами, украшенный золотыми позументами и прочими яркими аксессуарами. Высокопарные речи некоторых ораторов, использовавших трибуну форума для самовозвеличения.

Но все это были мелочи, к тому же вполне извинительные, учитывая молодость большинства государств, их стремление к самоутверждению. Главным в дебатах на конференции, в ее документах были осуждение империализма и колониализма, ядерного терроризма («сдерживания»), утверждение независимости неприсоединившихся стран и провозглашение, как своего идеала, мира, основанного на справедливости. Любопытно, как заключительное слово Насера перекликается с нашими формулами перестроечных лет да и сегодняшними речами. «Концепция мира, — говорил он, — здесь тесно связывалась с концепцией справедливости. Мир не приз, который подлежит разделу сильными на конце их штыков. Мир, основанный на балансе сил, как это доказано, не достигает цели. Именно крах такого мира стоил человечеству двух мировых войн. Затем мы увидели и другой вид равновесия — равновесие, основанное на ядерном устрашении… Но прочный мир может быть достигнут только путем справедливости».

Поскольку неприсоединившиеся страны, недавние колонии, вырывали свою независимость у западных держав и от них же ее защищали, постольку страстные филиппики против сохранившихся очагов колониализма, против иностранных военных баз, против неоколониалистской политики фактически адресовались Западу. Да и в целом позиции неприсоединившихся стран и их риторика были окрашены антизападными тонами. Советский Союз пытался, опираясь на это, использовать Движение неприсоединения в своих интересах, одновременно в какой-то мере приспосабливаясь к его позициям. И частично это удалось. Наиболее прыткие в социалистическом лагере поговаривали даже о необходимости превратить движение в своего союзника. По-своему помогали советским маневрам и западные державы, у которых часто не хватало ни ума, ни терпения не относиться враждебно, не третировать это движение, а переждать, дать время сгладить горечь колониального прошлого, учитывая, в частности, что входящие в него молодые государства должны «перебродить».

Тем не менее участники конференции, при всей ее антиимпериалистической и антиколониальной направленности, не отошли от своего базового подхода — неблокового и даже антиблокового — вопреки, с одной стороны, усилиям наших друзей в движении, воевавших против его «равной удаленности» от сверхдержав, и с другой — давлению Соединенных Штатов, требовавших от неприсоединившихся стран проводить более «умеренную» и «уравновешенную» линию. Объяснение все то же: стержнем их позиции были утверждение и защита самостоятельности, а присоединение к любому из блоков подчиняло его дисциплине.

В египетской столице были представлены разные государства: абсолютные и конституционные монархии, республики с демократическими и диктаторскими порядками, самостоятельные и все еще зависимые страны. Однако все они, несмотря на различия во взглядах и серьезные противоречия, смогли прийти к некоему общему знаменателю. Ключ к этому — общность интересов неприсоединившихся стран. Причем в Каире, по сути дела впервые (и это тоже важная особенность конференции), стала выдвигаться на первый план экономическая проблематика. Была принята на вооружение концепция деления мира на богатые и бедные нации (Север — Юг). Развивая эту идею, Насер говорил в заключительной речи: «Процветание должно быть разделено со всем Каиром. Богатство, которым обладают некоторые, не родилось только в их собственных границах…»

Золотой век Движения неприсоединения, если он и был, ныне уже в прошлом. С исчезновением альтернативы, с появлением одноблокового — натовского), однополярного, «американского» — мира антитеза двухблоковой политике и биполярному миру потеряла прежний смысл, а с ней была утрачена и относительная свобода маневра. Не состоялось и превращение освободившихся стран в особую и мощную международную силу. Однако сама идея самостоятельной и специфической политики стран Азии, Африки и Латинской Америки, их стремление к повышению своей международной роли живы. Именно они, прежде всего в экономическом аспекте, лежат в основе попыток возродить Движение неприсоединения, что было предметом конференции входящих в него государств в ноябре 1995 года в Индонезии.

Из Каира я поехал в Асуан. В 60-е годы это название было хорошо знакомо в нашей стране. В Асуане шла великая стройка — одна из самых больших в XX веке, там кипела работа, в которой участвовали сотни и тысячи советских специалистов. Возводились высотная Асуанская плотина, создавалось огромное водохранилище («озеро Насер») протяженностью более 500 километров при средней ширине 6—10 километров, сооружалась гидроэлектростанция мощностью в 2,1 млн. киловатт. Сейчас это, пожалуй, вновь курортное захолустье, которое изредка привлекает к себе внимание лишь по какому-то случайному поводу, вроде, скажем, съемок фильма «Смерть на Ниле» по роману Агаты Кристи.

Асуан имел жизненное значение для нормального существования Египта. Он должен был обеспечить (и обеспечил) увеличение почти на одну четверть общей площади орошаемых земель, удвоение производства электроэнергии, защиту от разрушительных наводнений. Паводки, которые продолжаются от трех с половиной до четырех месяцев, приносили в долину Нила жизнь — влагу и ил, но очень часто и беду.

Египетский президент Мубарак, касаясь утверждений, модных одно время и в нашем «демократическом бомонде», будто Асуанский проект «не принес Египту никакой пользы», заявил в сентябре 1997 года: «Естественно, что на Западе кое-кто так говорит, когда речь идет о Советском Союзе. Асуанская плотина семь раз за эти годы спасала Египет от засухи и по крайней мере три раза — от наводнений. Никто не может сейчас критиковать сооружение Асуанской плотины».

Первоначально стройку в Асуане взялись финансировать правительства США и Англии и Международный банк реконструкции и развития (МБРР). Однако в 1956 году США, недовольные самостоятельным курсом Насера и развитием египетско-советского сотрудничества, отказались от своих обещаний и побудили к тому же МБРР Американскому примеру, естественно, последовали и англичане. А туг подоспела и тройственная агрессия против Египта — Англии, Франции и Израиля. Вернулись к вопросу о стройке в конце 1956 года, когда СССР согласился предоставить кредит — сначала 400 млн. рублей, а затем еще 900 млн. (эти займы Египет полностью возместил) и оказать техническую помощь.

Я пробыл в Асуане сутки. День был отдан знакомству со стройкой и визиту в мавзолей «Noor el Salaam» («Свет мира»), усыпальницу Ага-хана III, имама 15-миллионной мусульманской секты низаритов-исмаилитов (и деда ее нынешнего главы Карим-Шаха Ага-хана IV, недавно посетившего Москву и с помпой здесь принятого), живущих в 20 с лишним странах Азии и Африки. Это своеобразная теократическая монархия без территориально-политических границ, но со своей материальной базой (члены секты платят десятину) и коммерческими интересами. Она построена на безусловной покорности имаму и функционирует по типу подпольной организации («пятерки», «семерки» и т. д.).

Сооружение из белого мрамора, возвышающееся на крошечном островке и выглядящее ослепительно-белоснежным на фоне сверкающего южного солнца, особенно в час его начинающегося захода, оно запомнилось мне и благодаря надписи у надгробия Ага-хана: «Во имя Аллаха милостивого и милосердного, это мавзолей Султана Мухаммеда Шаха Аль-Хусейна Ага-хана III, рожденного в Карачи 2 ноября 1867 г. Ага-хан был 48-м имамом шиа имама исмаилиа в течение более чем 70 лет. Он ушел от нас 11 июня 1957 года в Версуа (Швейцария). Его тело было перенесено сюда для упокоения 20 февраля 1959 года (далее полторы пустые строчки для того, чтобы вписать после кончины имя жены, кстати, француженки, обращенной в ислам). Мавзолей сооружен по приказу Бегум (т. е. жены) Аль Хадуа Умм Хабиби во исполнение воли ее мужа».

Вечер и часть ночи вместе с секретарем парткома стройки Николаем Матвеевичем, крупным, массивным и басовитым, но улыбчивым мужчиной, я провел в гостях у советских специалистов. И мне приоткрылся их своеобразный быт, жизнь на виду, в тесном, без особых условностей, общении друг с другом. Не думаю, что это можно было специально организовать: в нескольких квартирах, которые мы навестили, двери были нараспашку, сидели компании. Выпивали, играли в преферанс. Была ночь с пятницы, 14 октября, на субботу.

Нас встретили гостеприимно, но просто, без тени подобострастия, а потом усадили пить и играть. Ранним утром, перед отъездом в аэропорт, Николай Матвеевич предложил заехать в столовую, выпить по стакану кефира (после угощения это хорошо, сказал он со знанием дела). Выйдя из столовой и садясь в «джип», увидели бегущего к нам молодого рабочего. Он кричал: «Николай Матвеевич, Николай Матвеевич! Хрущева сняли, Булганина назначили!» Николай Матвеевич принялся увещевать парня, просил не повторять «ерунду», но тот настаивал на своем, ссылаясь на то, что только что слушал радио.

Приехали в аэропорт и поняли: в Москве что-то произошло. К нам подходили озабоченные арабы, спрашивали, правда ли, что сняли Хрущева, и почему. А в Каире выяснилось, что парень из Асуана прав: Хрущев свергнут. Не знаю только, как возник Булганин.

В египетской столице московские перемены встретили негативную, если не болезненную, реакцию и у руководства, и у части простого люда. Никита Сергеевич здесь был популярен. Каирское телевидение 15 октября пару раз демонстративно показало вышедший к 70-летию Хрущева советский фильм «Наш дорогой Никита Сергеевич», где Брежнев, изъясняясь в любви, целовал его взасос. Нашу машину в тот день не раз останавливали солдаты, молодые люди, даже женщины с неизменным вопросом: «Почему убрапи Хрущева?» Зато оперативно, в изысканно-чиновничьей манере прореагировал наш посол. Явно без инструкции из Москвы он отправился в Национальную библиотеку и востребовал назад подаренные Никитой Сергеевичем книги с его автографами. Должен сказать, что египетский казус был не единственным, когда московские потрясения пришлись на мое командировочное время. Ситуация почти повторилась 27 лет спустя. В августе 1991 года я, советник президента СССР, был направлен в Сирию с посланием Горбачева к президенту Асаду. Вручение послания и длительная, почти пятичасовая беседа состоялись вечером 17 августа в прибрежном городе-курорте Латакия, где отдыхал сирийский президент, а 18-го я вернулся в Дамаск, намереваясь на следующий день первым рейсом улететь в Москву.

Рано утром 19-го за бритьем меня застал звонок нашего поверенного в делах. Сдавленным голосом он сообщил, что в Москве «происходят события». Приехав в отель, поверенный передал все, что слышал по радио (мидовское начальство пока молчало). Но главное, что его интересовало: не стоит ли «заморозить» написанную накануне шифровку — отчет о беседе с Асадом: ведь там не раз упоминается Горбачев и сирийский президент о нем тепло отзывается? За 27 лет наши представители не очень изменились — чиновничья «косточка» бессмертна.

Я не выказал возмущения, хотя оно и просилось наружу, лишь сказал, что телеграмму следует без задержки отправить. Тем не менее поверенный повторил свой вопрос в аэропорту, но на этот раз, не решившись, видимо, вновь обратиться ко мне, через ездившего со мной начальника Управления Ближнего Востока МИД В. Колотушу. Телеграмма была послана, пришла в Москву, но похоронена — теперь в МИД, который не стал ее рассылать («а вдруг…»).

На час раньше ко мне в отель приехал сирийский заместитель министра иностранных дел и, не скрывая беспокойства, стал расспрашивать, что произошло в Москве, не отразятся ли перемены па советско-сирийских отношениях. Я, естественно, ничего не мог толком ответить.

Но до чего сильны въевшиеся в кожу и завещанные прошлым рефлексы! Сидя в самолете, я размышлял, не возьмут ли в Шереметьеве меня, как сотрудника Горбачева, под стражу. Понимал, что вероятность такая не слишком велика, но все же готовился и даже шутил на эту тему с моим коллегой по командировке. В Москве на нас никто не обратил ни малейшего внимания, а меня ждала служебная машина…

В феврале 1970-го, через год с небольшим после ввода советских войск в Чехословакию, я побывал в Финляндии. Местная компартия не поддержала наше чехословацкое «художество». Ее позиция была тем более знаменательной, что Финляндия в послевоенный период постоянно оглядывалась на своего могущественного соседа. Все, что я увидел в этой соседней стране, вызывало сравнение с домашними условиями. И как результат — еще один кирпичик в здание критического анализа наших порядков.

Сразу бросились в глаза большое сходство в планировке городов, хорошо продуманный функциональный характер архитектуры (комбинация конструктивистских решений и современных новаций), отнюдь не безликой, забота о человеческих удобствах, даже и (особенно) в мелочах. И может быть, самое главное — отсутствие сколько-нибудь существенной разницы между столицей и провинцией в уровне обустроенности, бытовых и сервисных удобств (в 30-тысячном городе Савонлинна, например, было 6 ресторанов, каждый на 200–260 мест), в одежде, во внешнем виде жителей и т. д.

Была очевидна огромная роль кооперативов в торговле, в секторе обслуживания, в сфере развлечений. Членство в кооперативах — массовое, оно приносит реальные материальные выгоды. Самодеятельность граждан принимала самые своеобразные формы: скажем, во многих городах работали народные институты, опиравшиеся на финансовую поддержку государства и муниципалитетов. Например, в Пори, провинциальном центре, в таком институте 2700 человек изучали языки, общественные дисциплины, даже естественные науки.

В Финляндии я воочию убедился, что чехословацкая акция усилила в компартиях акцент на национальные моменты, ускорила процесс размывания скреплявшего их «цемента» официального интернационализма. В аудиториях, где собирались коммунисты и им сочувствующие, меня спрашивали: «Как согласуются ленинские принципы национального вопроса и Чехословакия?», «Значит, если бы у нас победил социализм, вы бы устанавливали, есть у нас опасность или нет?», «Как может маленький народ, например финский, сохранить у вас свою самобытность?». Запальчивость некоторых из задававших вопросы и живая реакция аудитории никак не вязались с моим представлением о финской сдержанности и молчаливости.

Уже в первый день пребывания в Хельсинки сопровождавший меня заведующий Отделом науки ЦК Компартии Финляндии О. Бьербакка рассказал анекдот. Финн пригласил друзей, все собрались, молчат. Вдруг кто-то попытался произнести тост. Тогда хозяин, указывая на водку и закуски, говорит: «Что мы, болтать собрались?» Вернувшись из лекционной поездки, я выразил сомнение в правильности этой молвы. Но Бьербакка возразил: «Это — особый вопрос. Он подогрел наших товарищей. Многие не понимают…»

В Финляндии я впервые вживую соприкоснулся также с тем, что линия раздела по чехословацкому вопросу проходит и внутри партий, что он стимулирует возникновение или усиление более широких, часто уже программных противоречий с позицией КПСС.

Обратил я внимание и на такое явление, о котором знал лишь из информационных материалов и рассказов коллег: наличие среди членов КПФ и ее активистов частных собственников, владельцев пансионов и ресторанчиков, магазинов и лавчонок, естественно, использующих наемную рабочую силу. Это явление, уже характерное и для других компартий, хотя и не вполне совместимое с марксистско-ленинской доктриной, очевидно, было симптомом их эволюции, свидетельством приспособления к меняющимся обстоятельствам.

И последнее политическое впечатление — сильные левые настроения среди студентов. О «полевении» или даже радикализации части молодежи — но нерабочей, остававшейся, скорее, пассивной — говорили мне многие. В университетских аудиториях и общежитиях я видел много портретов Мао и еще больше — Че Гевары, обилие левацкой литературы. Не раз попадались молодые люди, которые старались и внешне походить на Че Гевару.

По требованию студентов в ряде университетов были введены учебные курсы по марксизму. Молодежная радикализация иной раз принимала и весьма необычные, бескомпромиссно-наивные формы. Мне довелось видеть, как в телевизионном диспуте сошлись артисты — молодые и постарше. Первые говорили, что будут отказываться исполнять роли, которые противоречат их политическим взглядам. Вторые убеждали, что избранная ими актерская профессия обязывает играть все.

Впрочем, в ту пору «чегеваризм», романтический образ «странствующего революционера» привлекал молодых людей во многих странах. Сегодня в России часто можно прочитать и услышать, что единственной мыслимой опорой левых сил в обществе могут быть лишь маргиналы. Я же думаю, что юность, молодость всегда будут тянуться к идеям социальной справедливости, к рыцарским, мятежным фигурам, их символизирующим и олицетворяющим. Это, кстати, вновь подтвердила распространившаяся на многие страны недавняя волна интереса к личности Че Гевары, связанная с 30-летием расправы над ним и перезахоронением его останков. Западные СМИ, даже консервативные и правые, не посчитали для себя возможным пройти мимо этого события и не воздать должное Че. Так, например, французский журнал «Пари-Матч» писал: «Че оказался неподвластным времени, превратившись в законченный и наиболее знаменитый образ современного революционера».

Как в каждой поездке, в финской тоже были «моменты расслабления». Меня повели в кинотеатр посмотреть забавную пародию на порнофильмы, тоже достаточно откровенную. В те годы скандинавы, особенно датчане, были «впереди планеты всей», во всяком случае в Европе, по части «сексуальной революции». Датские фильмы «Большая глотка» и «Один вечер с Бертой» могли служить образчиком в этом смысле.

В Финляндии ситуация была иной, и это стало сюжетной основой фильма. Приехавший в Хельсинки американец в компании финнов держит речь о том, что Финляндия — «отсталая страна», поскольку здесь не развита порнография, что «порнография спасет ее» и он прибыл «помочь». Затем демонстрируется эта «помощь»: съемки «спасителем» из США порнофильма, которые завершаются его эйфорическими декларациями, исполнением государственного гимна Финляндии и подъемом ее флага. Как я понимаю, теперь «помощь» оказывается России. Россию тоже учат «заниматься (какой подходящий глагол, не правда ли!) любовью», а не любить. И не «обязаны» ли мы, в частности, этому обучению блестящим достижением: в десятки раз возросшим числом больных сифилисом и Другими венерическими заболеваниями?

И совсем коротко о первом свидании с Соединенными Штатами в феврале 1973 года. С тех пор бывал там не раз, и представление об Америке сегодня шире, объемнее и, мне кажется, точнее. Тогда же в голове поселился скорее хаос, какая-то мешанина впечатлений. Поначалу очень понравился Нью-Йорк — город-мир с его многократно у нас обруганными каменно-металлическими великанами, с его красочной толпой, многоцветней и смешением людей, языков, рас. Увидел и поразился: на таком-то красивом и сытом фоне — ужасающе запущенные районы того же вселенского города, бомжи, молодые люди, большей частью негры, с каким-то необычно потухшим или, напротив, с бросающим вызов взглядом (как мне потом объяснили, наркоманы до и после дозы). Внимал шефу нью-йоркской полиции, который с телеэкрана советовал горожанам, выходя на улицы, иметь под рукой 20-долларовую бумажку, чтобы немедленно откупиться от алчущих «дозы» наркоманов.

Не раз слышал неожиданные — при моих представлениях о расовых отношениях в США — сетования белых на то, что они начинают себя чувствовать расово-ущемленными и беспокоятся за свою безопасность. По их словам, под лозунгом «Black is wonderful» негры ведут себя провоцирующе, в том числе в общественных местах.

Но наибольшее впечатление произвела университетская молодежь — открытая, доброжелательная, энергичная и самостоятельная, с уже проклюнувшейся деловой хваткой, любознательная и в чем-то мило-наивная. Мы посетили несколько университетов, и руководитель делегации охотно предоставлял мне «привилегию» встречаться с учащимися, поскольку нас ждали неприятные вопросы о положении с демократией и свободой слова в Советском Союзе, о Солженицыне и т. д. Встречи, которые проходили в неформальной обстановке (многие сидели на полу), часто в «чайное» время, перетекали в беседы с группками слушателей, продолжались за обедом в студенческих столовых.

Особенно привлекательными показались отношение ребят к труду и их независимый нрав. Обеды дважды свели меня с отпрысками весьма богатых людей. Один из них — 21 года, работает с 15 лет, целиком себя содержит и очень этим дорожит, ибо хочет быть самостоятельным. Говорит, что такой подход совпадает и с точкой зрения его «стариков». Трудился в разных местах, в том числе и у своих родителей. На мой вопрос: «Они, наверное, хорошо тебе платят?» — ответил: «Да, но за работу». Другой парень моет машины в гараже богатого дедушки, причем «вкалывает», как он сам выразился, «за каждый цент».

Не заметил я у студентов, в том числе и из богатых семей, никакого стремления к роскоши. Когда в делегации зашел разговор об этом, наша коллега, сотрудница Общества дружбы с зарубежными странами, рассказала, как дамы из обслуживающего персонала в гостинице «Москва» были неприятно поражены скромным гардеробом дочери Рокфеллера (который незадолго до этого останавливался в этой гостинице).

Наряду с жизнью в Советском Союзе основным сюжетом разговоров в студенческих столовых было лицемерие взрослых, несоблюдение ими самими правил, которые они навязывают детям и внукам. В качестве примера приводилось и отношение к марихуане. Они отстаивали свое право употреблять ее, доказывая, что это не в большей мере возбуждающее вещество, чем алкоголь, которому взрослые отдают столь щедрую дань.

И еще одно впечатление, но удручающее: почти рекордная пустота, примитивность и фальшь массового американского кино (да и многих телевизионных передач), их пропагандистская и слащаво-назидательная начинка, напоминающая многие наши фильмы, но похуже качеством. И недоумение: как это сообразуется, например, с таким студенчеством?