В полном спокойствии почти целую неделю столица ждала прибытия нового императора из Варшавы.

Вместо этого 3 декабря 1825 года в 6 часов утра до Петербурга добрался великий князь Михаил Павлович. Еще по дороге, начиная с Митавы и особенно после Риги, до него и его спутников доходили слухи о присяге в Петербурге Константину Павловичу. Наконец в Нарве, встретив Опочинина, направлявшегося в Варшаву, великий князь узнал подробности событий, происшедших в столице. С ним же вернулся в Петербург и Опочинин: из рассказов великого князя и его спутников он уяснил излишность своей тайной миссии.

Отметим чрезвычайно любопытную деталь путешествия великого князя. Рассказ о нем записан бароном М.А.Корфом со слов самого Михаила в декабре 1847 года, полностью опубликован еще в 1908 году, а затем неоднократно переиздавался. В текст вкраплена одна неточность — то ли ошибка памяти ввиду давности происшедшего, то ли просто описка: конец пути датирован 1 декабря, тогда как все иные источники называют приведенную дату — 3 декабря (это отмечено и публикаторами названной ниже книги). Все же это — косвенное указание на возможность и других неточностей. Об этом, конечно, нужно помнить, но со свидетельством всегда следует считаться, если оно ничем не опровергнуто.

Так вот, фрагмент о первой вести, полученной великим князем Михаилом о присяге в столице, в этом рассказе выглядит следующим образом: «На всем протяжении пути до Митавы никто еще не подозревал постигшего Россию несчастия, и все было тихо по обыкновению. В самой Митаве жил тогда, по званию командира 1-го корпуса, Иван Федорович Паскевич /…/. В проезд великого князя Паскевич явился к нему и от него первого услышал о кончине Александра Благословенного. Но до самого великого князя слухи о событиях петербургских достигли не прежде, как на первой следующей станции, Олае. При нем в коляске находился адъютант его [И.П.]Вешняков; за ними, во второй коляске следовали другой его адъютант князь Долгоруков и медик Виллье. В Олае, пока перепрягали лошадей, Долгоруков донес, что в Митаве, между тем как у великого князя был Паскевич, один проезжий из Петербурга рассказал им, что великий князь Николай Павлович, а за ним все войско, все правительства, весь город принесли присягу государю императору Константину Павловичу. /…/ Эта весть повергла великого князя в большое волнение» — и он, очевидно, поспешил с несколько большим пылом.

Таким образом, в Митаве (ныне Елгава), куда никто специально фельдъегерей в те дни не посылал, на полпути между Варшавой и Петербургом сошлись вести о кончине Александра (случившейся 19 ноября в Таганроге), присяге Константину (происшедшей 27 ноября в Петербурге) и отказе Константина от престола (сделанном 25 ноября в Варшаве и посланным сутками позже). Эпизод этот, исходя из скорости движения Михаила Павловича и его попутчиков, с достаточной точностью можно отнести к 30 ноября. Во всем этом нет ничего примечательного, кроме наличия Виллье среди спутников Михаила Павловича.

В именном указателе к книге «14 декабря 1825 года и его истолкователи (Герцен и Огарев против барона Корфа)» (М., «Наука», 1994, с. 435) констатируется, что это — тот самый Я.В.Виллие, который вплоть до 19 ноября безуспешно лечил в Таганроге умиравшего императора Александра I. Такой комментарий никак не разъясняет достаточно странную ситуацию.

Мог ли практически Виллие, заведомо находившийся в Таганроге днем 19 ноября, ровно через неделю вечером выехать из Варшавы в Петербург?

Если очень хотел, то мог: для этого достаточно было ехать от Таганрога до Варшавы со скоростью фельдъегеря, что для немолодого медика трудно, но возможно. Дальнейший путь в компании с великим князем и вовсе был достаточно комфортабельным.

Значительно труднее допустить возможность его выезда из Таганрога не позднее утра 20 ноября — ведь у него там хватало дел с посмертным обслуживанием тела и оформлением официальных бумаг. Но здесь нужно сделать поправку, исходя из предполагаемой цели путешествия Виллие.

Сам маршрут указывает, что Виллие хотел встретиться с царем (зачем — мы рассмотрим несколько позже) — не обязательно с Константином персонально, а с новым императором — кто бы им ни был. Выезжая из Таганрога, Виллие, выполнивший неотложные обязанности, мог предполагать, что не успеет в Варшаву до отъезда Константина в столицу. Как он должен был поступить, если хотел встретиться с царем как можно скорее?

В XIX веке, понятно, не умели стрелять по движущимся танкам и самолетам, но логика стрелка, целящего в летящую птицу или скачущего всадника, была предельно ясна. Поэтому опаздывающий Виллие должен был ехать не в Варшаву, а нацелиться с упреждением — в Ригу или Митаву, а уж там, выяснив, что новый император не проезжал, ждать или двигаться навстречу. От Таганрога до Риги или Митавы, если ехать быстрее почты, но медленнее фельдъегеря — суток восемь-девять пути. Чтобы перехватить там Константина (или Михаила, оказавшегося вместо него), можно было выехать из Таганрога уже числа 21 или даже 22 ноября. Вот это уже в пределах разумных возможностей, и даже не нужно было изобретать предлог для страшной спешки, а просто собрать все официальные медицинские бумаги о смерти, вскрытии и прочих посмертных процедурах и самолично выехать для высочайшего доклада!

Михаил Павлович (не самый проницательный мыслитель своего времени!), если не придал значения самому факту пребывания Виллие в своей свите, то не должен был придавать и особой роли появлению его в ней — не позднее, чем в Митаве. Если Виллие хотел видеть царя по весьма уважительной причине, то ему вполне естественно было присоединиться к Михаилу, уже не заезжая в Варшаву: ведь спутники Михаила или он сам объяснили, что Константин царем быть не собирается.

Ниже мы дадим разъяснение загадочной подвижности лейб-медика. Вот только почему на таком удивительном факте никто из историков и читателей не сконцентрировал внимания?

Приехав в столицу, Михаил первым делом заехал в собственный дом к своей жене. Сразу же его навестили вместе Николай Павлович и Милорадович. Последний не только желал услышать о позиции Константина из первых рук, но и старался все эти дни самым плотным образом опекать Николая и держать под контролем все его действия. Только пожар, вспыхнувший в тот момент «где-то в строениях Невского монастыря», потребовал немедленного присутствия генерал-губернатора и позволил братьям остаться наедине.

Тут, судя по всему, между братьями произошел довольно неприятный разговор. Михаил, разогретый сведениями, дошедшими до него по дороге, никак не мог понять, каким образом Николай мог допустить происшедшую нелепость, а последний, естественно, не мог ничего объяснить вразумительно. «Михаил высказывал такие ложные мысли о благородном поведении Николая, которое он называет революционным!», — с обидой записала на следующий день в своем дневнике Александра Федоровна — супруга Николая.

Не найдя общего языка, оба брата отправились к матери, причем, если верить запискам Николая, то Михаил даже не соизволил объяснить брату, что же решил Константин. Михаил больше часу говорил с матерью один на один, а Николай смиренно дожидался вердикта в соседней комнате.

Царица-мать поздравила Николая (в оригинале — диалог по-французски): «Ну, Николай, преклонитесь перед вашим братом: он заслуживает почтения и высок в своем неизменном решении предоставить вам трон».

На это Николай, изнервничавшийся за последнюю неделю, возразил: «Прежде чем преклониться, позвольте мне, матушка, узнать, почему я это должен сделать, ибо я не знаю, чья из двух жертв больше: того ли, кто отказывается (от трона), или того, кто принямает (его) при подобных обстоятельствах».

Милорадович, успевший управиться с пожаром, немедленно подтвердил, что поздравлять Николая пока что не с чем. Другим участником совместной беседы стал князь А.Н.Голицын.

Последний, напоминаем, оказался на заседании 27 ноября практически в полном одиночестве против всего состава Государственного Совета. Его конфликт с Милорадовичем стал самым острым моментом того достопамятного дня. Затем позиция князя существенно переменилась.

По-видимому, Милорадович сумел убедить этого друга детства Александра I, что желания покойного императора и государственные интересы все еще живой России — по сути вещи принципиально разные. За прошедшие дни противоречия между ними не только исчерпались, но Милорадович и Голицын вплоть до утра 14 декабря действовали вместе, практически единым сплоченным дуэтом. Это подчеркивает гениальность Милорадовича в общении с людьми!

Впрочем, в его арсенале на подобные случаи находились и достаточно тупые и доходчивые аргументы!

Едва ли Милорадович мог угрожать непосредственно Марии Федоровне — тут он наверняка действовал только обаянием. По всем внешним признакам, вдовствующая императрица была вполне убеждена, что все происшедшее совершено исключительно ради блага правящей фамилии и во избежание кровавого сопротивления неудачно подготовленному закулисному переходу престолонаследия. Недаром в последующие дни Милорадович был награжден царицей-матерью драгоценным перстнем — в знак искреннего признания его выдающихся заслуг!

Милорадович отказался признать отречение Константина, привезенное Михаилом, и рассуждал вполне резонно: 25 ноября Константин волен был решать вопрос как хотел и в соответствии с тем, что из себя представляла ситуация в Российской империи на момент смерти Александра I; теперь же все радикально переменилось. Теперь на Константине лежит бремя ответственности за большую часть империи, присягнувшей ему как императору. В эти дни присяга продолжала распространяться по России на юг, север и восток, добираясь до последних медвежьих углов. Право и долг Константина — не отказываться от такого тяжкого дара, возможность которого обременяла его с самого рождения. Против такой логики — крыть нечем!

Милорадович исподволь позволял себе угрожать недовольством гвардии и настаивал на непременном исполнении одного из трех условий, возможных для Константина: либо вступление на трон, либо самоличный приезд в Петербург для четкого публичного разъяснения недоразумений, либо недвусмысленный Манифест от его имени, как императора, которому страна уже присягнула, с отречением от престола. В противном случае Милорадович не ручается за сохранение спокойствия и поддержание порядка. Крыть, опять же, было нечем.

Николаю оставалось теперь только поддерживать Милорадовича, ибо эта линия и оправдывала его собственное капитулянтское поведение 27 ноября, и максимальным образом обеспечивала безопасность перехода трона к нему, если с этим в конечном итоге соглашался Константин.

Позиция Милорадовича не вызывала личных подозрений ни у кого из членов царской фамилии, за исключением, возможно, Николая — и то несколько позднее.

Сейчас же, оправившись от первых потрясений от вестей из Варшавы, отразившихся в столь непочтительной реплике в адрес старшего брата, Николай снова ожил: возобновлялись его надежды на немедленное занятие трона! В последующем разговоре двух братьев наедине (во время обеда позже в этот же день), уже Николай не испытывал опасений перед новой грядущей присягой, что вызывало серьезную озабоченность младшего великого князя.

В эти дни Милорадович полностью контролировал ситуацию и в столичном гарнизоне, и среди населения столицы, и во всех главнейших учреждениях России, и в царском дворце — т. е. по существу держал в руках власть над всей империей — за некоторыми досадными исключениями.

Междуцарствие 1825 года вошло в учебники чуть ли ни как период безвластия, позволившего разгуляться революционным страстям. На самом деле в это время (практически — еще со 2 сентября 1825) власть в столице и России находилась в руках самого выдающегося по качествам политика из ее руководителей на протяжении по крайней мере всего XIX века! Только вот в последние два дня его правления власть заколебалась и выскользнула из его рук!..

При отсутствии законного государя никто не мог поколебать власти Милорадовича! Это вытекало и из его формальных прав, и обеспечивалось его личным превосходством над любым, кто осмелился бы противоречить! Но это — при отсутствии законного государя, повторяем, и при условии, что сам Милорадович не выступает против признанного законного государя. В последнем случае решающим фактором становится присяга, заставляющая людей, независимо от несравненных личных качеств Милорадовича, подчинять себя приказам или интересам уже императора, а не кого-либо еще. Такой порядок сохранялся в России почти неколебимо вплоть до февраля 1917 года. Это и было условием, ограничивающим всемогущество великого воина, и вынуждающим его самого четко удерживать собственные решения и поступки если и не строго в рамках, то не слишком далеко за границами допустимого.

Великим князьям Николаю и Михаилу было бы трудно согласиться, что эта опека — исключительно им во благо, если бы они ее замечали. Но, похоже, к действиям Милорадовича они пока должным образом не присматривались. Во всяком случае, их обоих совсем не заинтриговал побег Милорадовича утром 3 декабря на тушение какого-то горящего сарая — вместо присутствия при их диалоге. Мы же не ошибемся, предположив, что Милорадович мог пренебречь присутствием при выяснении отношений двух очень занимавших его персонажей только исключительно ради более актуального дела.

Таковым могла быть, на наш взгляд, только беседа с приехавшим Виллие. Коль скоро последний так жаждал что-то поведать главному начальству, то Милорадовичу нужно было ему объяснить, кто здесь самый главный и выяснить, чего же хочет лейб-медик. Последний, очевидно, был вполне удовлетворен выяснением волновавших его проблем, и в дальнейшем оставался так же незаметен, как Аракчеев, прибывший, напоминаем, в столицу несколькими днями позднее.

Генерал-губернатор по существу вел себя как диктатор (недостижимая мечта Пестеля!), а царской фамилии нужно было теперь либо соглашаться с его позицией, либо вступать в борьбу. Причем у членов царской семьи, находящихся в Петербурге, выбора по существу не было — и они подчинялись!

Сделать что-либо против Милорадовича великие князья в Петербурге практически все равно ничего не могли — нравилось ли это им самим или нет. Гораздо хуже для Милорадовича было то, что ему не подчинился Константин, и, похоже, не собирался подчиняться. Вот эта ситуация уже грозила трагическими последствиями и нуждалась в срочном исправлении.

Оказалось, в конечном итоге, что фатальную ошибку в этот момент совершил Милорадович, снова предоставив право решающего выбора Константину: вердикт последнего единым махом перечеркнул все ожидаемые результаты переворота 27 ноября и всю титаническую работу, затраченную для осуществления этого переворота, которая, как мы покажем, отнюдь не ограничивалась личными усилиями Милорадовича!

Сформулированные условия были изложены в письмах к Константину, которые в 9 часов вечера 3 декабря повез в Варшаву фельдъегерь Белоусов. Позже ночью туда же снова послали и Ф.П.Опочинина, который до этого, как упоминалось, составил под диктовку Николая всю хронику прошедшей декады.

Здесь опять предоставим слово Трубецкому: «Опочинин поехал с намерением употребить все средства, чтоб уговорить Константина приехать в столицу империи, и даже имел надежду, что слова его подействуют достаточно, чтоб заставить Константина принять царство. Он вспомнил, что когда Константин писал к Александру по настоянию его величества в 1822 г[оду], то он сказал Федору Петровичу, что имеет полную уверенность, что не переживет своего брата. Жена же Опочинина Дарья Михайловна /…/ не разделяла надежд своего мужа и говорила мне, что она уверена, что Константин не примет престола, что он всегда говорил: «Меня задушат, как задушили отца»» — как видим, заговорщики и тут непосредственно контролировали каждый шаг действующих лиц, хотя коллективное постановление, вынесенное спонтанно сформированным «политбюро» (императрица-мать, оба великих князя, Милорадович и Голицын) было решено сохранить в этом узком кругу: только так обеспечивалась свобода рук для принятия дальнейших решений без возбуждения публики и ее вмешательства в келейную политику.

В конечном итоге, запрет был наложен на распространение любых сведений о решениях, принятых Константином 25 ноября. В этом был резон, пока сохранялись шансы на то, что Константин передумает и взойдет на престол — так что спорить не приходилось.

Другим достижением Милорадовича стала необходимость дожидаться ответа на депеши, посланные с Белоусовым. Тем самым 3 декабря междуцарствие автоматически продлялось до 12–13 декабря — когда можно было ожидать возвращения Белоусова и когда он действительно вернулся с ответами Константина Павловича; ниже мы объясним, почему это было важно.

Опочинин же и вовсе не успел возвратиться в столицу до 14 декабря.

Как известно, отсутствие информации — тоже информация! Тем более, что Михаил и его спутники не могли не делиться хоть какими-то сведениями!

Отсутствие официальных сообщений после приезда Михаила породил в столице море слухов. Весь Петербург облетела весть, полученная от его свиты, что в Варшаве Константину не присягали!.. Мало того, и прибыв в столицу Михаил и его спутники приносить присягу Константину явно не собирались — только один из прибывших, оказавшись во власти своего постоянного местного начальства, был немедленно приведен к присяге!.. Развивались невероятные события!

Положение Михаила становилось нестерпимым: все приставали к нему, в пределах вежливости, конечно, но настойчиво пытаясь выведать суть происходящего, а Михаил должен был молчать: ведь ясно, что прими Константин в этот момент царствование, подчиняясь как бы внезапным, хотя и не вполне законным обстоятельствам — и никто в России и словом бы не пикнул, но тем более незачем было оставлять такую возможность и на будущее.

5 декабря в дневнике Александры Федоровны записано: «В течение нескольких часов споры и горячие обсуждения у матушки с обоими великими князьями и Милорадовичем. Последний передавал все ходящие по городу толки и разговоры солдат.

Матушка решила, что Михаил должен тотчас же поехать в Варшаву, чтобы умолять Константина дать манифест; она написала Константину, на коленях заклиная его приехать и покончить все. Михаил уехал в 6 часов [вечера]».

Официально Михаил ехал, чтобы успокоить Константина о состоянии здоровья матушки, а фактически — за окончательным решением старшего из великих князей. Его снабдили предписанием, написанным императрицей-матерью Марией Федоровной, дающим ему право вскрывать всю почту, перевозимую курьерами — чтобы Михаил был в курсе всех происходивших событий.

«Когда ты увидишь Константина, скажи и повтори ему, что если так действовали, то это потому, что иначе должна была бы пролиться кровь», — напутствовала Михаила мать. «Она еще не пролита, но пролита будет», — в сердцах ответил великий князь.

С собой Михаил Павлович вез письма к Константину от матери, от Николая и от Милорадовича — вот бы прочесть это последнее!

Между тем, Константин Павлович еще 2 декабря получил послания от 27 ноября.

Легко представить, как неприятно ему было ознакомиться с Манифестом от 16 августа 1823 года! Александр опять его обманул, а ведь Константин поверил, что действительно ему предоставлена свобода выбора! Каково, приняв самое тяжелое решение в своей жизни, вдруг узнать, что ты, оказывается, вовсе ничего и не решал!

Но ситуация, созданная Милорадовичем, предоставляла Константину фактическую возможность все опять решать заново. Константин, однако, предпочел остаться верным закону, себе самому и собственному слову.

Несомненно, в то же время, что совершенно справедливая обида на покойного старшего брата в определенной степени обратилась и на Николая. Последний, вроде бы, никак не был виноват в происках Александра и даже сам был жертвой этих происков. Но всем (и Константину, конечно, тоже) должно было быть ясным, что Александр мог предпринять все сделанные им шаги, только опираясь на принципиальное согласие Николая принять трон. И такое согласие, как мы понимаем, действительно было дано: Николай же практически никак не возражал на предложение Александра, сделанное еще летом 1819 года, а только молча в дальнейшем ждал, как же все это разрешится. Окажись на месте Николая более порядочный человек — хотя бы такой, как Константин! — и он должен был бы добиваться у Александра и Константина, чтобы все решалось по справедливости и по ясно выраженной воле Константина, по рождению имеющему все права на занятие престола. Николай же никак не возражал против таинственного и подлого поведения царя — за что в значительной степени и поплатился.

В ответах на письма, отосланных 3 декабря в Петербург, Константин подтверждал свой прежний отказ от принятия престола, а в письме на имя председателя Государственного Совета князя П.В.Лопухина указал на вопиющие юридические изъяны решений, принятых 27 ноября. Здесь Константин, каким бы сумасбродным правителем он ни был (даже варваром — согласно приведенному ниже отзыву С.П.Шипова), проявил себя абсолютно трезвомыслящим человеком с безупречным юридическим чутьем.

Первое, на что он указал, был текст прежней присяги, которую все подданные принесли императору Александру I: «в коей, между прочим, именно упомянуто, что каждый верно и нелицемерно служит и во всем повиноваться должен, как его императорскому величеству Александру Павловичу , так и его императорского величества всероссийского престола наследнику, который назначен будет. Каковая присяга, будучи повторяема при производстве в чины и других случаях, тем вящше должна быть сохраняема в памяти каждого верноподданного.

А как, из раскрытых бумаг в Государственном совете, явно обнаружена высочайшая воля покойного государя императора , дабы наследником престола быть великому князю Николаю Павловичу : то, без нарушения сделанной присяги, никто не мог учинить иной, как только подлежащей великому князю Николаю Павловичу, и следовательно присягу ныне принесенную, ни признать законной, ни принять оную не могу», — можно спорить, насколько текст присяги, написанный еще в марте 1801 года, соответствовал закону Павла I о престолонаследии, но Константин совершенно справедливо указал, что присяга, принесенная почти всей Россией ему самому, Константину Павловичу, является формально изменой присяге, сделанной ранее!..

Разумеется, абсолютное большинство россиян, не ознакомленных с текстом Манифеста от 16 августа 1823 года, не знали этого. Поразительно, однако, как это не пришло в голову никому из ученых мужей, заседавших в Государственном Совете!..

Очень любопытно, что россияне, неоднократно повторявшие, как справедливо заметил Константин, текст присяги, никогда, очевидно, о нем не задумывались!

Повторим, однако, что Государственный Совет был поставлен в нелепое положение: если абсурдно присягать Константину как лицу, уже отказавшемуся от престола, то также нельзя присягать и Николаю, уже присягнувшему Константину, а следовательно — тоже отказавшемуся от престола.

Заметим, что 27 ноября оставались, в сущности, только следующие претенденты, которые могли бы принять царство безо всяких юридических нарушений, а первым из них был малолетний Александр Николаевич!

Правда, уже 3 декабря положение было исправлено Константином.

До недавних изысканий российских историков не было известно, что накануне 14 декабря и даже прямо в этот самый день существовало нечто вроде заговора с намерением возвести на трон царицу-мать Марию Федоровну и тем исчерпать все возникшие противоречия. Во главе этого дела называют ее брата — герцога Александра-Фридриха Вюртембергского (дядю упомянутого Евгения Вюртембергского), находившегося в то время на русской службе и пребывавшего в эти дни в Петербурге. 14 декабря он принял меры к тому, чтобы оба его юных сына-офицера (21 и 18 лет) не участвовали в возникшей междоусобице.

Если к идее возведения на престол императрицы Марии Федоровны был причастен и Милорадович, то нужно заметить, что он сам 3 декабря упустил возможность реализовать это решение: появление Михаила с отказом Константина от царствования лишало Россию уже второго претендента на престол — первым отказался Николай 27 ноября. Вот именно теперь и можно было провозгласить императрицей непосредственно Марию Федоровну (это было бы незаконно, но столь тщательное соблюдение законности никого в России не интересовало — прагматические виды здесь всегда преобладают над юридическими) или даже лучше Александра Николаевича (поскольку именно он был законным наследником престола, в пользу которого Николай и обязан был уступить трон при своем добровольном отречении), а Марию Федоровну — регентшей до его совершеннолетия. Последний вариант не казался бы даже нарушением закона, да и не был таковым, если считать присягу Николая 27 ноября добровольным актом.

Прошел ли Милорадович 3 декабря мимо такой перспективы или предпочел рискнуть ради шансов на приезд Константина, но он лишился в тот момент наиболее реальной возможности довести собственную интригу до логического завершения.

Возможно, однако, и другое объяснение, освобождающее Милорадовича от упреков именно в этой ошибке: до 3 декабря вообще не ожидался отказ Константина от престола, и никаких иных вариантов попросту не планировалось. Идея же возведения на престол Марии Федоровны и появилась в ответ на решение Константина, но не сразу в первый же момент и, увы, в конечном итоге безнадежно запоздало!

Теперь Константин, не признав принесенную ему присягу и юридически безупречно объявив ее противозаконной, освободил от нее и всех присягнувших, в том числе — и Николая. Таким образом, Николай оказался освобожден и от неявного отречения от права на престол, каковым, как упоминалось, и стала для него присяга Константину — очень существенный момент с юридической точки зрения!

С того момента, как письма Константина от 3 декабря попадали в столицу (это случилось 7 декабря), вся ситуация с престолонаследием возвращалась, благодаря решению и разъяснению Константина, к той же позиции, что имела место утром 27 ноября — до присяги Николая. В результате чего, следовательно, последний вновь становился первым законным претендентом на престол.

Заметим кстати, что из множества людей, присягнувших Константину, один Николай не нарушил прежнюю присягу, но это уже просто курьез: оказывается, что никто никогда не озаботился о приведении к присяге Александру I Николая и Михаила, бывших еще малолетними в 1801 году. Почему так получилось и был ли здесь какой-нибудь умысел — неизвестно.

Второй ужасающий промах, указанный Константином, заключался в незаконности всей процедуры присяги, импровизированной тем же Милорадовичем: «сказать должен, что присяга не может быть сделана иначе, как по манифесту за императорским подписанием» — так действительно гласили законы Российской империи.

Константин завершил данное послание уточнением, что сам принес присягу в своем предыдущем письме от 26 ноября ранее царского манифеста исключительно потому, что из устных заявлений покойного императора знал его волю — таким образом Константин ставил точку в юридическом разборе действий сторон.

В письме же к матери Константин высказался вполне определенно о мотивах подтверждения своего первоначального решения: «Более чем когда-либо я настаиваю на своем отречении, чтобы эти господа не воображали себя в праве распоряжаться по своему усмотрению императорской короной», — значение этого известного текста до сих пор не оценили историки!

Нет оснований утверждать, что Константин догадался, что 27 ноября действительно произошел государственный переворот. Но он понял, что члены Государственного Совета руководствовались не законными соображениями, а каким-то задним умыслом!

Можно заподозрить, что это стало важным мотивом решения Константина: ведь прими теперь Константин трон — и он становится заложником тех людей, которым он за это обязан. А вот было бы Константину так же легко избавиться от этих благодетелей, как в свое время управился Александр с графом П.А.Паленом и другими убийцами их отца — это в декабре 1825 года был большой вопрос!

Ранее того, как до Петербурга дошли послания Константина от 3 декабря, во дворец пришло 6 декабря письмо из Варшавы от одного из ближайших приближенных цесаревича — графа А.П.Ожеровского, написанное после двухчасовой беседы с великим князем. Ожеровский писал, еще ничего не зная о том, что случилось 27 ноября в столице: «если в Петербурге уже принесли присягу вел[икому] кн[язю] Константину как законному монарху, то он волей-неволей уже император. Но если еще ничего не сделано в Петербурге, если здесь ждали указа из Варшавы, тогда императором будет Николай. Великий князь решился не изменять принятого им решения вопреки всем письмам и депутациям» — довольно сложная логическая конструкция, отражающая, возможно, тот разброд мыслей и чувств, который охватил Константина в период между 25 ноября и 2 декабря.

Александра Федоровна, однако, отметила в дневнике, что царица-мать сделала тот вывод из письма Ожеровского, что Константин все-таки будет царствовать — акции Милорадовича в данный момент подскочили!

Но 7 декабря в Петербург пришли письма Константина от 3 декабря — и ситуация снова перевернулась.

Еще по дороге курьера встретил Михаил Павлович. Содержание писем не оставляло сомнений в том, что Константин вступать на трон не намеревается.

Что же теперь решат в Петербурге?

Михаил Павлович тут же остановился на промежуточной станции Неннале в трехстах верстах от столицы, чтобы выждать вдали от любопытствующей публики окончательного разрешения всех проблем и получить затем прямые указания будущего вышестоящего начальства — об этом он, естественно, немедленно сообщил в Петербург.

О событиях в Зимнем дворце рассказывается в дневнике Александры Федоровны за 7 декабря: «Вечером, около 8 часов — курьер из Варшавы от 3 декабря с письмом к матушке и с копией официального письма кн[язю] Лопухину, прямо-таки громового. Он [т. е. Константин] не признал себя императором. Милорадович и Голицын у Николая; туда же пришла матушка с письмами и с бумагами. Решено пока держать все в тайне» — письмо к Лопухину также не было передано.

Хотя последнее и было зачтено Николаем на заседании Государственного Совета в ночь на 14 декабря, но текст его и впредь оставался практически засекречен. Позже в публике сложилось мнение, что так было необходимо из-за совершенно неприличных слов, обращенных Константином к Совету и его председателю (опубликованы они были впервые в книге Корфа в 1857 году). Дело было, конечно в другом: сам Совет упрекался в измене присяге и в провокации всей страны на ту же измену — обвинение справедливое, но совершенно убийственное! Естественно, Милорадович не мог допустить такую публичную порку себя и своих сообщников! Позже на это не пошел и Николай I.

7 декабря немногочисленным посвященным стало ясно, что все юридические проблемы Константином разрешены. Теперь следовало издавать манифест от имени Николая о вступлении на престол с разъяснением причин происшедшего сбоя — а это было и непросто, и очень боязно! Тем не менее, прояви Николай волю и решимость — и все, скорее всего, окончилось бы вполне благополучно. Но не тут-то было: препятствием по-прежнему оставался Милорадович, стоявший на том, что ни одно из выдвинутых им необходимых условий (воцарение Константина, приезд его в Петербург или манифест от его имени с отречением) еще не выполнено, а последние письма Константина не учитывают решений, принятых в Петербурге 3–5 декабря: все-таки аппелировать к важности того, что присяга Константину принята большей частью России, а ее отмена грозит недоразумениями и беспорядками.

У посвященных в содержание писем Константина (их число потихоньку увеличивалось, несмотря на меры к соблюдению секретности) уже могло создаться впечатление, что Милорадович руководствуется чистейшим упрямством.

Мы со своей стороны отметим, что Милорадович, исходя из собственных планов, был теперь вынужден тянуть дело до 12–13 декабря — не только ожидая возвращения Белоусова, но и ради другой вести, которую нельзя было получить ранее того.

Ни 7 декабря, ни в последующие дни не было опубликовано никаких сведений о содержании писем Константина, пришедших из Варшавы. С.П.Трубецкой, ознакомившись с их текстом лишь после выхода книги Корфа в 1857 году, счел необходимым в связи с этим осудить общественную позицию, сложившуюся в период междуцарствия:

««Цесаревич не поступил так, как следовало бы поступить, при уважении к своему Отечеству, буде не к Сенату».

Так все мыслили о цесаревиче, и имели на то полное право потому, что ничего более не знали, как только то, что он не принял посланных от Сената. Но обвинения на Константина оказались несправедливыми /…/. Письма цесаревича к Николаю, к князьям Лопухину и Лобанову-Ростовс[ко]му, с приложением торжественного объявления к народу, совершенно его оправдывают. Почему это торжественное объявление не было обнародовано? Его достаточно было, чтоб предупредить не только возстание 14-го Декабря и на Юге, но и всякое противудействие».

Со стороны Трубецкого — это чистейшей воды риторический вопрос. Более откровенно о Милорадовиче и его мотивах Трубецкой не рисковал высказаться и в столь отдаленные годы.

Максимум, который он себе позволил, это пересказать эпизод, прочно вошедший затем в канонизированную историю декабристов: «когда стало известно, что Константин не принимает данной присяги и между тем отказывается и ехать сам в Петербург и издать от себя манифест о своем отречении, граф, проходя в своих комнатах, остановился пред портретом Константина и, обратившись к сопровождавшему его полковнику Федору Николаевичу Глинке, сказал: «Я надеялся на него, а он губит Россию»».

Ни одного из условий, поставленных Милорадовичем, Николай обеспечить не мог, хотя бы и хотел, а Константин, заняв юридически безупречную позицию, более ничего предпринимать не собирался. Николай только терял драгоценное время, не получая положительного отклика. Но пока он не провозгласил себя царем, то ничего не мог поделать против генерал-губернатора, хотя уже определенно стал действовать в направлении этого провозглашения: он сам набросал проект манифеста о вступлении на престол, 9 декабря обсудил текст с Н.М.Карамзиным, а 10 декабря отдал редактировать М.М.Сперанскому; последний завершил этот труд к вечеру 12 декабря… Таким образом, сведения о предстоящей новой присяге потихоньку расползались.

Николай, со своей стороны, проявлял максимум осторожности. Характернейший пример: 8 декабря из Могилева в Петербург с докладом о принятой присяге Константину приехал начальник штаба 1-й армии барон К.Ф.Толь. Узнав, что Константина тут все еще нет, он направился ехать в Варшаву. Ни Мария Федоровна, ни Николай ничего ему не объяснили, но вслед за Толем, обогнав его, выехал курьер к Михаилу с указанием последнему остановить генерала. Самому Толю было послано разъяснение: «Обстоятельста, в коих я нахожусь, не допустили меня лично объяснить вам, что поездка ваша и предмет оной в Варшаве — бесполезны . Брат мой Михаил Павлович вам лично все объяснит» — и 11 декабря Михаил подтвердил курьером, что задержал Толя и оставил при себе до дальнейших распоряжений.

Тем самым Николай избавил столицу от еще одного возможного источника распространения слухов, а Варшаву — от появления влиятельного генерала, способного поколебать позицию Константина, настроившегося на отказ от престола.

Милорадович же продолжил свою кампанию запугивания. Вот, например, рассказ уже цитированного выше свидетеля Евгения Вюртембергского: «10 декабря отречение Константина было для меня уже несомненно.

Около этого времени /…/ я /…/ встретил /…/ графа Милорадовича. Он шепнул мне таинственно:

— Боюсь за успех дела: гвардия очень привержена к Константину.

— О каком успехе говорите вы? — возразил я удивленно. — Я ожидаю естественного перехода престолонаследия к великому князю Николаю, коль скоро Константин будет настаивать на своем отречении. Гвардия тут ни при чем.

— Совершенно верно, — отвечал граф, — ей бы не следовало тут вмешиваться, но она испокон веку привыкла к тому и сроднилась с такими понятиями.

Эти достопримечательные слова произнес сам военный губернатор Петербурга, а потому они имели особое значение в моих глазах. Я упрашивал его сообщить, что им замечено; но он отвечал, что не имеет на то положительного приказания».

Обратим внимание, что речь идет не о 25 или 27 ноября и даже не о 3 декабря, а о времени заведомо после 7 декабря!

С одной стороны, естественно, что Милорадович продолжает повторять прежние угрозы: окончательные решения еще не приняты, а его отказ от прежней позиции обесценивал бы ее и ронял его авторитет.

Но каким же образом, с другой стороны, можно их повторять, не имея в виду того, что случилось 14 декабря — или чего-либо эквивалентного? Ведь если все эти упорно повторяемые угрозы не реализуются, то что же останется от авторитета Милорадовича после присяги Николаю, происшедшей безо всякого противодействия гвардии? Тогда генерал-губернатор неизбежно будет выглядеть вралем и шантажистом, упорно мистифицировавшим царскую семью совершенно вымышленными угрозами ради непонятных, но едва ли благих целей!

Заметим, кстати, что регулярно повторяемые угрозы Милорадовича играли двойственную роль: они не только заставляли Николая и прочих подчиняться его сиюминутным требованиям, но и стали предупреждением, в определенной степени лишившим фактора внезапности последующее выступление 14 декабря.

Впрочем, скрытная и двусмысленная политика Милорадовича не могла удерживать линию его поведения от заносов то в одну, то в другую сторону…

Разумеется, позже не один исследователь задавался вопросом о том, а не состоял ли Милорадович напрямую в заговоре декабристов? Доказать это почему-то никому не удалось, хотя, на наш взгляд, одно только приведенное свидетельство принца Евгения является безупречным логическим обоснованием. Можно лишь сомневаться в том, не является ли оно апокрифом. Но ниже мы приведем и другие фактические и логические подтверждения столь очевидной для нас истины.

Не заговорщиками, а вполне посторонней публикой было замечено, что Милорадович, рассыпая угрозы публичного возмущения, не считал нужным даже мобилизовать деятельность подчиненной ему полиции. В России после 14 декабря писать об этих событиях было запрещено долгие годы, но за границей сразу стали выходить публикации, в которых отмечалась невероятная активность заговорщиков в первые две недели декабря, когда они бегали с совещания на совещание на глазах всего города. Заметим притом, что сам Милорадович отнюдь не терял бдительности.

Согласно действовавшим правилам, на городских заставах строго фиксировался приезд и отъезд каждого лица. При этом проверялись документы, удостоверяющие цель проезда: разрешение на проезд нужно было получать заранее или иметь привилегированное право беспрепятственного проезда, какое получали лишь высокие должностные лица, специальные и почтовые курьеры. Списки ежедневно приезжавших и отъезжавших подавались непосредственно генерал-губернатору — для контроля. Последний, таким образом, полностью контролировал въезд и выезд из столицы — прошедший и будущий. Если он, например, хотел или был обязан запретить чей-нибудь проезд, то для этого достаточно было отдать соответствующее распоряжение заставам — и легально проскочить было бы попросту невозможно! Запомним это!

Характернейший пример из тех дней: Милорадович внимательнейшим образом просматривал эти списки и сразу среагировал, обнаружив, что в Петербург приехал М.Л.Магницкий — один из прежних фаворитов Александра I и соратник Сперанского, участь которого Магницкий разделил в 1812 году, и одним постановлением с ним был в 1816 году освобожден от опалы.

Магницкий теперь был всего лишь попечителем Казанского учебного округа, но жаждал известности и приобщения к власти. В 1817 году он ударился было в пропаганду отмены крепостного права, но быстро заметил, что теперь на этом далеко не уедешь. Тогда он резко сменил курс, сделался ярым патриотом и открыл войну всем проявлениям западного духа.

Казанский университет подвергся буквальному разгрому — были уволены почти все лучшие профессора. Между прочим, Николай Павлович охотно принимал уволенных к себе в Инженерное училище.

Так вот, опасаясь прежнего влияния и авторитета Магницкого в царском семействе, Милорадович немедленно выставил из столицы этого интригана.

Что же касается Константина Павловича, то принятые им решения, вопреки позднейшей оценке Трубецкого, все же сыграли роковую роль. Формально он был совершенно прав, считая, что сделал все, чтобы освободить трон младшему брату. Не был он обязан и вытаскивать Николая из дыры, в которую того засадил Милорадович. Но, разумеется, позиция Константина этим не исчерпывалась.

Прореагировав мгновенно и очень грамотно на материалы, высланные из столицы 27 ноября, он, по-видимому, постепенно задумался над текстом Манифеста от 16 августа 1823 года, и все больше приходил от него в ярость. Когда же он получил просьбы о помощи, присланные в ответ на его исчерпывающие решения, то это показалось ему уже слишком! Люди, подло лишившие его права на трон, еще и не могут самостоятельно распорядиться узурпированным правом!

Нежелание сделать хоть что-нибудь, чтобы предотвратить беспорядки в столице (а ведь нельзя утверждать, что он о них заранее не знал или не догадывался: вспомним его слова о брандере, кинутом в Преображенский полк!), выдает вполне враждебное его отношение к брату, восходящему на трон вместо него.

Наиболее четко позиция Константина сформулирована в его послании к матери от 8 декабря, написанном в ответ на петербургские письма от 3 декабря: «Что касается моего приезда в Петербург, дорогая и добрая матушка, куда вы меня приглашаете, я позволю себе очень почтительно обратить ваше внимание, дорогая и добрая матушка, на то, что я нахожусь в жестокой необходтмости отложить мой приезд до тех пор, пока все не войдет в должный порядок, так как если бы я приехал теперь же, то это имело бы такой вид, будто бы я водворяю на трон моего брата; он же должен сделать это сам, основываясь на завещательной воле покойного государя», — вот он, ответ на Манифест 16 августа 1823 года! В этот момент Константин Павлович порывает с интересами ближайших родственников.

Выразилось это и в фактическом разрыве отношений: хотя 20 декабря 1825 года Константин в торжественном послании и поздравил Николая с восшествием на престол, а затем прислал толковые соображения о событиях 14 декабря (об этом — ниже), но связи между Петербургом и Варшавой сузились до самого формального и необходимого минимума. Позже Николай, обеспокоенный таким развитием событий, нашел способ подействовать на княгиню Лович, а та уговорила мужа приехать на коронацию Николая, состоявшуюся в Москве 22 августа 1826 года. Только тогда произошло определенное примирение братьев.

Но и позднее, вспоминая при свидетелях события прошедших лет и придерживаясь версий, максимально лояльных по отношению к покойному брату и к ныне царствующему императору, Константин Павлович неизменно скрежетал зубами!

Возражения же Константина Павловича против дальнейшего его участия в возведении брата на престол убедительными не выглядят: Константин ведь и так действительно сам возвел Николая на трон — и сделал это исходившими от него документами от 14 января 1822 года и 26 ноября и 3 декабря 1825 года — первый и третий из них играли решающую юридическую роль. Но 8 декабря 1825 года он окончательно отказывается приехать в Петербург и подтвердить своим присутствием (пусть даже безмолвным!) добровольность своих решений. Почти прямым текстом он заявил: вы выпустили Манифест 16 августа, дорогие и добрые покойный Александр и живой Николай (а также и матушка!) — ну так и получайте! А ваш не очень добрый брат и сын Константин предпочитает издали посмотреть, как это без него Николай сумеет уцелеть, столкнувшись с Преображенским полком!

Разумеется, Константин нисколько не повинен в сокрытии от публики своих ясных и четких решений, но при сложившейся ситуации он своим отказом присутствовать в столице дает недвусмысленную санкцию на выступление мятежников!

Парадокс ситуации состоял в том, как мы объясним ниже, что этим же самым решением Константин спас династию от утраты самодержавия или даже всякого правления целиком!

Заговорщики же стали в определенной степени заложниками своей предшествовавшей почти десятилетней нелегальной деятельности, точнее, как уже говорилось, — бездеятельности.

Верховной власти в столице и стране не было уже с 27 ноября, а фактически и раньше — с болезни Александра в Таганроге. Это не могло быть замечено сразу, т. к. Александр I был великолепным главой государства: высшая администрация, тщательно подобранная им, умело руководила Россией и во время нередких и продолжительных заграничных отлучек императора, и во время его поездок по стране. Но всей столице с 3 декабря стало ясно, что высшая власть в государстве отсутствует — самым принципиальным и нешуточным образом.

Не воспользоваться таким уникальным обстоятельством после многолетней пропаганды друг другу и в сочувствующих кругах необходимости захвата власти — это означало для заговорщиков окончательно и бесповоротно признать себя полными ничтожествами, каковыми они, по большому счету, и были на самом деле!

Это очень четко сформулировал И.И.Пущин. Никак не откликнувшись на сообщение о смерти Александра I и на присягу Константину, он живо реагировал на весть об отсутствии присяги Константину в Варшаве. 5 декабря, поняв, что началось междуцарствие, он взял на службе отпуск и ринулся из Москвы в Петербург. Оттуда он написал накануне 14 декабря московским друзьям — М.Ф.Орлову, М.А.Фонвизину и С.М.Семенову, адресуясь к последнему: «Нас по справедливости назвали бы подлецами, если бы мы пропустили нынешний единственный случай. Когда ты получишь это, все уже будет кончено. Нас здесь 60 членов, мы можем надеяться на 1500 рядовых, которых уверят, что цесаревич не отказывается от престола. Прощай, вздохни от нас, если и прочее».

Таким образом, идея выступления, вроде бы окончательно отброшенная сразу после 27 ноября, вновь возрождалась — хотя пока что трудно объяснить, почему заговорщики не желали смиряться со вступлением на трон Николая, а вполне удовлетворялись воцарением Константина — это, напоминаем, было позицией Рылеева и Оболенского еще накануне 27 ноября. Она заставляет подозревать наличие тайных предворительных договоренностей с цесаревичем, которые, однако, ни в чем практически не проявились. Ниже мы дадим разгадку этого пародокса.

Замысел будущего выступления был фактически уже продиктован Милорадовичем в его угрозах Николаю и царской семье: в момент приведения войск к присяге Николаю объявить последнего узурпатором и призвать солдат к защите якобы законного императора Константина — это был единственный способ поднять сопротивление против по-настоящему законной власти.

Запрет на публикацию сведений, наложенный Милорадовичем, делал свое черное дело: «судьбами отечества располагал один граф Милорадович», — этот тезис на разные лады повторял в своих воспоминаниях Трубецкой, тщетно надеясь привлечь к нему внимание потомков. Он твердил, что и возможность выступления 14 декабря определилась сокрытием до последнего момента Милорадовичем от публики истинных решений Константина: «Если б это объявление не было скрыто, а было объявлено всенародно, то не было бы никакого повода в сопротивлении в принятии присяги Николаю и не было бы возмущения в столице».

Весы общественного мнения вполне определенно качнулись за последние две недели в пользу заговорщиков: ничего не способные понять люди, лишенные элементарных сведений о происходящем, совершенно оправданно возмущались отсутствием власти. И образованному обществу, и солдатам, и многочисленной столичной черни — всем, кто тщетно ждал в столице появления законного императора, было одинаково обидно за себя и обидно за державу !

Солдаты и народ плохо разбирались в реалиях и закулисных течениях на верхах власти. Но странная неопределенность положения угрожала вполне понятными опасностями: еще не забылись слухи об обстоятельствах гибели Петра III и Павла I — и беспокойство солдат в Зимнем дворце 27 ноября было вполне обосновано.

Образованное общество подходило к делу более грамотно, но с гораздо меньшим почтением к верховной власти. Нельзя сказать, что кто-либо из претендентов на престол пользовался симпатиями у публики.

Вот характерный диалог С.П.Трубецкого с С.П.Шиповым — некогда соратником по заговору, а теперь — генералом и командиром Семеновского полка, что представляло для заговорщиков особый соблазн. Но склонить Шипова к сотрудничеству не удалось. Итак:

Шипов: «Большое несчастье будет, если Константин будет императором.

Я [Трубецкой]. — Почему ты так судишь?

Он. — Он варвар.

Я. — Но Николай человек жестокий.

Он. — Какая разница. Этот человек просвещенный, а тот варвар».

В это время вспомнилась и давно происшедшая история жены француза-ювелира, зверски изнасилованной по приказу Константина, — и широко гуляла по столице.

Дамы высшего света вполне определенно склонялись к кандидатуре Николая — и то из совершенно специфических соображений: они считали бы себя униженными, если бы были обязаны преклоняться пред женой императора — незнатной полькой!

И.Д.Якушкин, отошедший к этому времени от всякой политики и погрузившийся в проблемы собственного поместья (уже безо всяких планов к освобождению крепостных), случайно оказался в эти дни в Москве: «В конце [18]25 года я отправился с своим семейством в Москву и прибыл туда 8 декабря. На пути я узнал о кончине императора Александра в Таганроге и о приносимой везде присяге цесаревичу Константину Павловичу. Известие это меня более смутило, нежели этого можно было ожидать. Теперь, с горестным чувством, я представил бедственное положение России под управлением нового царя. Конечно, последние годы царствования императора Александра были жалкие годы для России; но он имел за себя прошедшее; по вступлении на престол в продолжение двенадцати лет он усердно подвизался для блага своего Отечества, и благие его усилия по всем частям двинули Россию далеко вперед.

Цесаревич же славный наездник, первый фрунтовик во всей империи, ничего и никогда не хотел знать, кроме солдатиков. Всем был известен его неистовый нрав и дикий обычай. Чего же можно было от него ожидать доброго для России?» — так рассуждал несостоявшийся цареубийца.

В то же время возрождались все прежние претензии к якобы бездарной и неумелой власти и муссировались новые. В частном письме из Петербурга от 10 декабря 1825 года жена российского министра иностранных дел графиня М.Д.Нессельроде писала к брату — графу Н.Д.Гурьеву — послу в Гааге: «Нельзя скрыть того, что внутренние дела в печальном состоянии. /…/ падение цен на предметы продовольствия /…/ приводит к тому, что дворянство находится в трудном положении и что его доходы в общем сократились более чем наполовину. Прибавь к этому, что зажиточные крестьяне, находясь в соседстве с крестьянами, которые не платят, следуют их примеру. Власти слабы и не имеют мужества предавать суду тех, кто злоупотребляет общей неурядицей. В связи с этими серьезными недостатками очень часто происходят в разных местах бунты против помещиков. Один такой был и у вас; к счастью, за ним не последовало других. Конечно, твои крестьяне отнюдь не угнетены, но, зная, что многие не платят, они хотели поступить подобным же образом; это-то и является в большинстве случаев истинной причиной их бунтов. Дорожная повинность разоряет крестьянина, не улучшая дорог», — и т. д., и т. п. Чем не революционное выступление и даже с марксистским уклоном?

Настроения в столице передает тот же Трубецкой: «негодование не смело выразиться речами дерзкими или решительными, но выражалось насмешками. Были заклады, кому достанется престол. Спрашивали, продаются или нет бараны? Смеялись над тем, что от Сената послан был к императору Константину с объявлением о принесенной ему присяге чиновник, бывший за обер-прокурорским столом как картежный игрок, хорошо предугадовавший карты» и т. д.

Предложить всей подобной публике под предлогом защиты интересов Константина совершенно новое правительство с совершенно новой программой — в этом проглядывало что-то практически возможное!

Начало осуществления этой программы могло — по крайней мере чисто умозрительно — упрочить власть нового правительства, попытаться привлечь к ней солидных и известных профессионалов (типа тех же Мордвинова, Сперанского и Ермолова) — а там видно будет! В конце концов тот же великий Наполеон говаривал, что главное — ввязаться в бой, а без этого никакие победы просто невозможны!

Разумеется, конечные успехи были очень проблематичны: обман легко вскрывался бы позднейшим появлением на поле действий самого Константина, которого едва ли могли привлечь лавры вождя новой Пугачевщины, а приверженность солдат и вообще всех народных масс к монархической власти создавали смертельную угрозу затеянной авантюре — но ведь когда еще реально Константин появится!

Конечно, вполне возможной перспективой становилось всеобщее возмущение черни против бар — т. е. все та же Пугачевщина, и это не очень привлекало декабристов: «Мы более всего боялись народной революции; ибо оная не может быть не кровопролитна и не долговременна» — объяснял позже А.А.Бестужев — один из самых решительных вожаков! Поэтому и было отвегнуто предложение Якубовича разбить кабаки и захватить власть, возглавив пьяные солдатские и народные толпы — вполне реальный план, но, к чести заговорщиков, они на него не пошли.

А ведь лозунг «грабь награбленное», так хорошо сработавший осенью 1917 года, а еще раньше практически примененный тем же Пугачевым, едва ли не был столь же действенным и в промежутке между этими эпохами!

В целом же все было очень неопределенно, тревожно и неприятно, но отступать — означало признаваться в полной собственной никчемности и даже, как сформулировал Пущин, подлости.

8 декабря (не раньше и не позже!) С.П.Трубецкой стал исходить из реальной возможности предстоящего переворота. В этот день он, будучи старшим по чину и стажу штабной деятельности среди столичных конспираторов, провел совещание с самым авторитетным среди них же специалистом по гражданскому управлению — подполковником путей сообщений Г.С.Батенковым, не так давно служившим под началом М.М.Сперанского в Сибири.

Составленный ими обоими план в докладе Следственной комиссии к Николаю I выглядел следующим образом:

«Воспользоваться случаем, чтобы:

1) Приостановив действие самодержавия, назначить временное правительство, которое учредило бы в губерниях камеры для избрания депутатов;

2) Стараться, чтоб были установлены две палаты, из коих в Верхней члены были бы определяемы на всю жизнь (хотя Батенков и желал, чтоб они были наследственные);

3) Употребить на сие войска, кои не согласятся присягать вашему величеству, не допуская их до беспорядков и стремясь только к умножению числа их.

Впоследствии же для утверждения конституционной монархии:

Учредить провинциальные палаты для местного законодательства;

Обратить военные поселения в народную стражу;

Отдать городовому правлению (муниципалитету) крепость Петропавловскую /…/, поместить в ней городскую стражу и городовой совет;

Провозгласить независимость университетов: Московского, Дерптского, Виленского».

Едва ли теоретические концепции новообращенного Батенкова представляли для заговорщиков особый интерес: их собственные ветераны-теоретики годами продумывали подобные мечты. Дело было в другом: на повестке дня внезапно оказался давно желанный, но все никак не наступавший государственный переворот. К власти должно было прийти, естественно, давно запланированное Временное правительство.

Вот тут-то заговорщики вдруг обнаружили, что в предполагаемом составе нет ни одного вполне своего человека, который мог бы разбираться в государственной деятельности!.. Естественно, они ухватились за Батенкова. При этом последнего не информировали о планируемом составе его коллег. Очень интересно!

Эта ситуация была отмечена и Следственной комиссией: «сочиняя вместе сии планы для ниспровержения порядка, как видно, во многом не понимали, или обманывали друг друга. Трубецкой и сообщники его назначили Батенкова только правителем дел временного правления, а он воображал, что будет членом оного и предавался мечтам неограниченного честолюбия в надежде быть лицом историческим /…/. /…/ я , говорит он, управлял бы государством и обратил бы временное правление в регентство малолетнего Александра II . (Из слов Трубецкого он полагал, что присяга, данная вашим величеством цесаревичу, будет объявлена отречением от престола, а по слышанному от Рылеева , что, быть может, во время замышляемого мятежа покусятся на жизнь вашу.) /…/ Впрочем я, все худо верил, чтоб было что-нибудь предпринято » — заключительные слова Батенкова очень показательны!

Заметим так же, что неведение декабристов о предполагаемом составе правительства могло быть вполне искренним — ниже мы обоснуем такую возможность.

Что касается их настроений, то декабристы стали тоже как бы жертвами ложной присяги: еще заранее продекларировав перед собой и своими единомышленниками необходимость государственного переворота, они не могли предать эту присягу — под угрозой полной потери чести. Вероятно, это действительно было мотивом, заставившим Пущина примчаться в столицу. Но и погибать задаром не хотелось, и многие из них явно хотели как-то от этой присяги избавиться.

Пока они продолжали фактически прятаться за спину Милорадовича, можно было сколь угодно горячо и пространно обсуждать эту ситуацию, но отказ Константина принимать трон, становившийся все более очевидным, заставлял еще и еще раз возвращаться к проклятому вопросу — быть или не быть?

И тут новые, заранее совершенно не учтенные обстоятельства ворвались в их дискуссии. Получилось так, что вопрос о возможном выступлении перешел из области абстрактной политической целесообразности и сомнительной этики в вопрос жизни и смерти.

И решать его было суждено не им самим!