Любовь к ближнему

Брюкнер Паскаль

Глава VII

Миссионеры человеколюбия

 

 

В жизни большинства людей секс – скоротечная пора, которая больше не возвращается и о которой им остается только сожалеть. Потеря аппетита, мучившая меня несколько месяцев, прошла, сменившись безразличием. Меня ничто больше не отталкивало. В моей комнате пыхтело, гримасничало, выплясывало по стандартному сценарию существо о двух головах и о восьми конечностях. Во мне уже не было, быть может, прежнего священного огня, но теплился огонек, как в керосинке, и этого хватало для поддержания горения. Душой я стал совсем как девица: меня переполняла сентиментальность, душили приливы глупой нежности: я плакал, глядя телесериалы, умилялся при кадрах с хомячками, любую свою клиентку с готовностью величал «малышкой» или «козочкой», охотно вступал в долгие беседы с мамашами, выгуливавшими на улице своих собачонок. Я даже купил себе плюшевого друга – гиганта медведя, которого прижимал к себе во сне. Кроме того, я вел себя совершенно как семейный мужчина: в любое время дня и ночи я что-нибудь жевал, горстями поглощал арахис и чипсы. И поэтому набирал и набирал вес. Вечером, борясь с бессонницей – мне было страшно лежать одному в этой кровати, в которой побывало столько тел, – я смотрел музыкальные комедии пятидесятых годов.

Занявшись проституцией, я потерял душевное расположение к занятию любовью.

 

Исполненные молитвы

Через несколько недель мне должно было исполниться тридцать восемь лет. Щедрость наступившей весны была, как всегда, удивительна. Воздух, промытый многомесячными дождями, был до того чист, что я, занимаясь своим продажным ремеслом, старался располагаться лицом к свету. Свой балкон, где цвели тюльпаны и гвоздики, я превратил в просторное поле и с радостью проводил там время. Пчел, прилетавших опылять мои цветы, я поил водой, я чувствовал себя принцем карманного королевства, где мирно сосуществовали все сословия. Однажды в чудесный день конца мая – была суббота, – часов в пять кто-то позвонил в дверь. Я недавно высвободился из объятий матери семейства, графолога при полицейском суде, приехавшей из Велизи и оставившей у меня сумки с покупками, чтобы позже забрать их. Теперь я ждал ливанку по имени Мириам, позвонившую мне накануне по рекомендации подруги. Она говорила с сильным акцентом, перекатывая «р» на языке, как булыжники. Гостья оказалась огромной, да еще на высоченных каблуках, с копной черных, обильно сдобренных лаком волос. Слой румян у нее на лице был такой, что я заподозрил, что она скрывает с его помощью прыщи. На челюстях и у ушей румяна образовали комки. Я разделся первым, как того требовал ритуал: товар надо показать лицом, да и «штуку» предъявить невредно. Она попросила меня задернуть занавески – иначе она, видите ли, стеснялась. Сама осталась в панталонах и лифчике, да еще прикрывала руками грудь и живот, не смея даже глянуть на мое орудие труда, находившееся в состоянии полувозбуждения. Где-то за стенкой бубнило радио. Я предложил ей лечь, но она отказалась.

– Я предпочитаю, чтобы мы сначала поговорили.

– Сколько угодно, я не тороплюсь.

Я заметил, что ее ливанский акцент превратился в русский, но какой-то пародийный. Я приготовился к захватывающей беседе об изменении климата и о том, как трудно найти в Париже такси. Было жаль, что задернуты занавески, а то бы я полюбовался наступлением сумерек. За беседой моя клиентка приняла позу зародыша. Я массировал ей затылок, плечи, грел своим дыханием ее ледяные руки и ноги. Смеркалось, обстановка становилась естественнее. Когда она расслабилась, я проверил пальцем ситуацию у нее между ног, думая, что последует какой-то отзыв. Но там было сухо, настоящая сухая листва после летнего зноя.

– Поцелуйте меня! – неожиданно потребовала она театральным тоном.

– Сожалею, я не целуюсь…

– Пожалуйста, за дополнительную плату.

– Нет, мой рот не… не продается.

Произнося эту фразу, я понимал, насколько она нелепа. Клиентка схватила свою сумочку, порылась в ней, достала две купюры по сто евро.

– А за эти деньги будешь целоваться?

У нее разом пропал акцент. Мне бы выставить ее вон в наказание за такое обращение. Взять хотя бы тыканье! Но мне, наоборот, стало весело. Она поднимала ставки, игра начиналась.

– По-моему, вы не поняли. На работе я не целуюсь.

После этих слов она набросилась на меня и попыталась разжать мне рот языком. К своему собственному удивлению, я не смог подчиниться, настолько мало во мне в ту пору оставалось нежности. Я оттолкнул ее.

– Прекратите, пожалуйста.

Но она упорствовала, трепетала ноздрями, это становилось невыносимо. Она не убирала язык, лизала мне кончик носа. От нее сладко пахло. Я убрал ее подбородок от своего. Теперь отдать ей деньги – и пусть выметается. Терпеть не могу женщин, создающих проблемы. Мало-помалу у нас с ней завязалась настоящая драка: я стискивал ей ладонями виски, от усилия у меня уже дрожали руки, а она, выгибаясь всем телом, рвалась ко мне. Когда я уже подумывал о том, чтобы принять предложенную ею плату и смириться, моя левая рука что-то неожиданно ухватила, словно оторвала лоскут вуали. У меня в ладони осталась часть лица этой женщины, кусок маски. Она вскрикнула и зарылась лицом в подушку. Я встал, натянул желтые трусы, разрисованные собирающими мед пчелками, – я ношу их в хорошую погоду, – и раздвинул занавески. Гротескную сцену озарило ярким светом.

– Предпочитаю остановиться на этом Заберите свои деньги.

Она хныкала, как обиженный ребенок.

– Хорошо, только отвернитесь.

Что за церемонии! Разве что у нее какая-нибудь постыдная болезнь, которую лучше прятать, – волчанка, воспаленная угревая сыпь, страшное уродство. Торопясь выпроводить ее, я встал лицом к литографии Титуса Кармеля, которая досталась мне после развода. На ней был изображен стоящий на ребре параллелепипед с мятым, как бумага, углом. Морщащийся, словно страница или как ткань, камень, заражение одного вещества другим, – эта идея всегда казалась мне соблазнительной. В стекле рамки отражалась, как в зеркале, вся комната, и я помимо своего желания подглядывал за гостьей. Та уже оделась и теперь пыталась отодрать от щеки остаток маски, свисавший, как наполовину оторванная стеновая панель. Она с громким хлопком отлепила пластырь и сняла парик. Я был заинтригован: ее действия наводили на мысль о снимающей грим актрисе и о прооперированном, которому хирург показывает его новое лицо. Она бросила парик и маску в сумку, повернула ручку двери. Но, прежде чем перешагнуть через порог, заколебалась и напоследок оглянулась. В стекле, вперемежку с четкими геометрическими линиями, я увидел отражение лица, которое тут же узнал.

Мне бы быть польщенным, но я болезненно поморщился. Как я сразу не узнал этот искрящийся взгляд!

– Зачем ты пришла, чего тебе надо?

Дора смело смотрела мне в глаза, ее щеки пылали от смущения. Она похудела, глаза были печальные, тревожные. Оба почувствовали дуновение, словно нас осенило черным крылом измены.

Не справившись с волнением, я рявкнул:

– К чему этот дурацкий грим?

– От страха, что ты меня прогонишь.

Удивление боролось во мне с горечью. Раны, кое-как залеченные временем, снова открылись. Неправда, что наши мольбы остаются неуслышанными. Нет, они исполняются, только слишком поздно, когда это уже не имеет прежнего значения. Два года я только на то и надеялся, что Дора подаст мне знак, и вот перегорел, ее внезапное возвращение оставило меня равнодушным.

– Чего ты хочешь?

– Просто тебя.

– Тебе не откажешь в чувстве юмора.

– То есть?

– Ты ушла из моей жизни.

– Врешь!

– Я люблю другую.

– Я тебе не верю.

Внезапно я похолодел. Откуда в ней столько самоуверенности? Она снова уселась на постель. Падавший на нее искоса свет омолодил ее лицо, расправлявшееся после маски. Лицо – живое существо, оно бесконечно изменчиво, способно принимать самые разные оттенки, на крах и на возрождение ему достаточно считанных мгновений. Ее смуглая кожа резко контрастировала с волосами, осветленными льющимся в окно солнечным светом. Она походила на сияющую девчонку, выпрашивавшую у меня снисхождения. У нее был обезоруживающий взгляд, полный уверенности в том, что она снова желанна. В другом человеке нас трогает не то, что он делает, чтобы нас соблазнить, а то, чем он оказывается помимо своей воли, высвеченный лучом, бьющим в чарующие бездны. Я мгновенно осознал, что у меня не хватит сил прогнать Дору, тем более покарать ее, что она сделает со мной все, что захочет. Когда она заговорила, у меня стиснуло горло, по коже побежали мурашки. Мой отказ поцеловать ее в губы огорчил ее до слез, призналась она. Я разрывался между побуждением вышвырнуть ее за дверь и желанием броситься к ее ногам, чувствовал двойную потребность: принять ее обратно и наказать.

 

Бумеранг

Я ждал прочувственных просьб о прощении, горючих слез, которые оправдали бы мою капитуляцию. Я представлял ее бичующей себя, осознающей свои злодеяния, умоляющей меня проявить снисхождение. Но все получилось совсем не так.

– Да, я выдала тебя твоей жене, это отвратительно. Но в то время ты, вместо того чтобы протянуть мне руку, топил меня. Ты повел себя гнусно: ты был мне не любовником, а врагом. Твоя ложь убила меня, можешь ты это понять?

Я ничего не ответил. Под ее рубашкой угадывались груди с переплетением сиреневых вен, все ее округлое, ладное тело, которое я только что сжимал, не опознав. У меня появилось тянущее чувство в паху, в животе словно затрепетали мотыльки. Я представил себе ее кожу – пространство загара с молочными лепестками родинок. Я желал ее так же сильно, как в первый день. Но мое желание было подпорчено злопамятством. Мне хотелось овладеть ею, но при этом причинить боль, надавать пощечин, треснуть головой о стену.

– Я тебя всегда любила, Себастьян, но мне понадобилось два года, чтобы унять злость.

И тогда у меня в голове зародилась роковая мысль, импульс из тех, что наш мозг испускает, когда желает одновременно удовлетворить чувство мести и желание примирения.

– Как ты посмела явиться ко мне после того, что натворила? Тебе не приходило в голову, что наказание оказалось непропорциональным вине, если вина вообще имела место, что ты причинила мне огромный вред? Ты хоть знаешь, что мне пришлось вынести из-за этого письма?

Все разом вернулось, как горькая отрыжка: гибельные последствия ее поступка, утрата друзей, вконец испорченная репутация. Зная, что она может сделать со мной все, что захочет, я решил попугать ее – и переборщил.

– Послушай, Дора, я больше не уверен, что ты нужна мне.

Она надула губы и наклонила голову, словно ждала от меня проповеди. Это неискреннее смирение еще сильнее разозлило меня. Обуреваемый злостью, я вознамерился вытряхнуть на нее кучу зловонных отбросов, так высоко задрать планку, что ей останется лишь уйти. Я набрал в легкие воздуху, сам ошарашенный тем, что собрался ляпнуть. И ляпнул:

– Я шлюха, Дора, и жить смогу только с такой же шлюхой.

Она немного помедлила, вскинула голову, издала крик раненого зверя.

– Мерзавец! Ты не можешь требовать от меня такого. Снова шуточки?

– Я совершено серьезно. Если ты хочешь вернуться, то тебе придется заняться тем же самым, что и я.

Ее мигом покинула вся ее самоуверенность. Вид у нее был потрясенный, словно я засветил ей кулаком прямо в переносицу. Я ликовал. Я искал еще более едкие слова, более острые кинжалы, чтобы пронзить ее насквозь. А родил только жалкое:

– Одно из двух, выбирай.

Она втянула голову в плечи, у нее задрожал подбородок.

– Ты все портишь, я так радовалась, что…

– Портить нечего, все и так хуже некуда.

И, подкрепляя слова действием, я выпроводил ее: распахнул дверь и громко захлопнул у нее за спиной.

Я пошел на риск, допуская, что она не вернется. Тем не менее она позвонила, попросила встретиться хотя бы еще разок, выпить еще по рюмочке. Я согласился, корча из себя великодушного принца. Я с наслаждением устроился в роли непримиримого персонажа: это была моя жалкая месть за два горестных года. Она плакала, заклинала меня перестать шантажировать ее. Я не уступал. Ранить ее в отместку, заставить заплатить за вероломство – это было так сладко, что я не думал о возможности рикошета. Она рассказала мне о месяцах, проведенных далеко от Парижа: несколько недель у сестры, среди иерусалимских ортодоксов, чье несгибаемое доктринерство вызвало у нее ужас, поездка к матери Терезе в Калькутту, где она добровольно помогала уличным детям, еще год в Израиле, в либеральной талмудистской школе, где она углубляла свои познания в иудаизме. И день за днем в ней росла уверенность, что я, несмотря на свои недостатки, единственный мужчина ее жизни, посланный ей Богом. Ее слова стали для меня каплями целительного нектара. В глубине души я уже отпустил ей грехи и продолжал бушевать только ради проформы, понимая, что на самом деле отчаянно нуждаюсь в ней: она должна была стать спасательным кругом, вытянуть меня из трясины, в которую я неуклонно погружался. Мне уже не казалось, что ее ошибки страшнее моих, и я винил себя за то, что недостаточно любил ее, так что совершенный ею ужасный поступок превращался просто в расплату за мои собственные грехи. После этой встречи она не звонила мне целый месяц – якобы отправилась на юг, к родителям. Я уже беспокоился, боясь, что проявил излишнюю несгибаемость. А потом она назначила мне встречу вечером в ресторане. Мы лакомились бараньей ножкой, когда она вдруг ни с того ни с сего бросила:

– Я согласна.

– С чем согласна?

– С тем, о чем ты меня просил.

Я не был уверен, что правильно понял ее.

– О чем я тебя просил?

– Чтобы у нас с тобой была одинаковая профессия.

Я так и остался сидеть с разинутым ртом. Я мог представить все, кроме этого ее согласия.

Она молчала, со странной серьезностью глядя вдаль. Я был настолько уверен, что она откажется, что не знал, как реагировать на ее согласие. То, что последовало, оказалось еще хуже. Она осушила большой бокал вина и, щелкнув пальцами, как трещоткой, добавила:

– Кстати, я уже начала…

– …

– Помнишь мою подругу из Четырнадцатого округа, у которой я живу? Днем она отдает мне ключи от своей квартиры. Она сама одно время этим подрабатывала, чтобы свести концы с концами. Она меня кое с кем познакомила. Очень скромное агентство.

Я глупо осклабился:

– Я тебе не верю. Все ты выдумываешь.

– Можешь прийти и проверить. Я принимаю завтра в четырнадцать тридцать. Ты спрячешься в кухне.

Вот тут я растерялся. Получил бумерангом прямо по башке! Она вывернула наизнанку ситуацию двухгодичной давности. Я угодил в свою собственную ловушку.

– Мне хотелось сделать тебе сюрприз. Я начала две недели назад: ужас, конечно, но держусь. Ради тебя я на все готова.

Я слишком хорошо знал ее, чтобы принять это за шутку. Наверное, заметив мою синюшную бледность, она произнесла:

– Что с тобой? Разве это не то, чего ты требовал? Не неопровержимое доказательство моей любви?

Я кое-как выдавил лицемерное: «В добрый час!», думая, что на этот раз мы окончательно расстаемся.

Она уселась мне на колени.

– Теперь я могу вернуться?

И она указала пальцем на набитую дорожную сумку под столом.

 

Тандем

Между нами установились какие-то мистически-распутные отношения. По величайшей случайности на четвертом этаже моего здания, совсем рядом, сдавалась квартирка. Дора сняла ее, пообещав использовать только для жилья. Со свойственной ей увлеченностью она наняла бригаду рабочих, которые отремонтировали обе наши квартиры; моя была спасена от запустения, в котором я в последнее время проживал. Мы воссоздали умеренно богемную обстановку, мало чем отличавшуюся от обстановки сотен других квартир: разумный интерьер с кое-какими оригинальными деталями. Впервые мы зажили как пара: вместе отправлялись за покупками, посещали универмаги, готовили еду. По воскресеньям ходили обедать на улицу Розье. Мы походили на жениха и невесту, пробующих пожить вместе до свадьбы. Только свадьба обещала стать множественной… Несколько месяцев были отмечены амнистией, это было счастливое время, почти такое же блаженно-напряженное, как раньше. Вечером я вопил на балконе: «Ура, мисс Карамель и ее роскошные груди снова в городе!» Вернулись спазмы наслаждения, отчаянные песни любви, серийные обмороки. Дора изрыгала мне в ухо ужасные слова, а потом, после сказочных ласк, засыпала у меня в объятиях. Прежняя смесь оргии и приторности. Каждый вечер она как ни в чем не бывало возвращалась домой. Меня изумляла ее кротость. Я спрашивал ее про работу: собирается она с ней покончить или нет?

– Слушай, Себ, ты и так все знаешь, что толку мусолить?

Она холила и лелеяла меня, как раба, ублажающая своего пашу. Стоило ей появиться и бросить на меня взгляд своих больших глаз, как у меня внутри вспыхивал пожар. Ее круглый животик был мягким, как пух. Ночью мы спали, крепко обнявшись, ни разу не шелохнувшись до самого пробуждения, как будто стремясь уничтожить всех, кто осмелится вклиниться между нами.

Каждое утро я упрашивал Дору отменить ее решение, живописал подводные камни проституции. Я не мог постигнуть этот ее невероятный вираж, тем более не мог допустить, что причиной стал только мой ультиматум. Я не смел предположить, что она делает это из любви ко мне, хотя имел прямо перед глазами тысячи примеров девушек, продававших себя ради прекрасных глаз мерзавцев, к которым они питали расположение. Я подробно рассказывал ей о своих разочарованиях, признавался, что устал от торговли собственным телом. Она мягко меня осаживала: договор есть договор. Я пожелал, чтобы мы разделили общую судьбу, и она послушалась. Тогда я торжественно освобождал ее от ее клятвы. Слишком поздно: механизм был уже запущен. Я терял терпение, задавал тысячи неделикатных вопросов про ее первых клиентов, подозревал ее в любви к этому занятию. Если последнее было верно, вирус присутствовал у нее в крови, а я послужил только возбудителем. Нет, да будет мне известно, она находит это отталкивающим и делает все только ради меня. Как я могу быть настолько непоследовательным: сначала заставлять, а потом отговаривать? Я продолжал усердствовать:

– Уедем из Франции, я уволюсь с государственной службы. Меня здесь ничто не удерживает, у меня нет больше ни друзей, ни семьи, дети меня отвергли.

Но нежное лассо ее взгляда усмиряло меня.

– Я вернулась, чтобы поддержать тебя, Себастьян, вернуть тебе веру в себя.

Эти речи пугали своим подтекстом. В довершение всего, начав торговать телом, она стала еще религиознее, чем прежде. Не прошло и месяца, как у нее начался этап безудержного энтузиазма. В разговорах она то и дело повторяла словечко «человеколюбие». Пребывание у матери Терезы стало для нее потрясением. Она обнаружила там самоотречение, беспримерную самоотверженность. Снова ей не удавалось сделать выбор между христианством и иудаизмом – обе религии она находила восхитительными. Теперь я с ней уже не боролся, но меня тревожила эта клерикальная тарабарщина. Мне было страшно, моя прекрасная возлюбленная выскальзывала у меня из рук, проваливалась в пропасть и могла утянуть следом за собой меня, если я не остановлю ее.

А потом настал день, когда Дора отбросила всякую сдержанность и превратилась в воинственную поборницу плотского самопожертвования. Она без промедления достигла коммерческого успеха, ее первые шаги на этом поприще сопровождались успехом, от клиентов не было отбоя. Она принимала одиноких подгулявших отцов семейств, закоренелых холостяков-мастурбаторов, и эта деятельность, как я вскоре понял, совсем не отвращала ее. Вечером она приносила мне заработанное – толстые пачки евро – и восхищенно улыбалась. У нее это называлось «делить сухари на двоих», она следила за счетами, ведение хозяйства было ее добровольной обязанностью. Я подозревал ее в получении удовольствия от обслуживания клиентов. Она уже не отпиралась:

– Раз уж этим занимаешься, почему не доставить себе удовольствие? Я не только отдаю, но и получаю. Какая разница от кого?

Я протестовал, бесился. Она пожимала плечами, моя тупость приводила ее в отчаяние.

– Тебе ли читать морали? Прошу тебя, не будь эгоистом, не накладывай на меня лапу. Мы не вправе принадлежать только друг другу, пока на свете останется хотя бы один брошенный человек – мужчина или женщина.

Она уходила на свою срамную работу, серьезная, как школьница. Моя метисочка возмущала меня до глубины души. О, невыносимые муки ревности! Бывало, она по звонку телефона срывалась с места среди ночи и возвращалась на заре изнуренная, серая, преподнося мне в утешение свое пьяное дыхание и теплые круассаны. Я стал плохо спать, меня скрутило горе. Воображение, подстегиваемое моим прошлым, рисовало жуткие сцены, в которых Дора наслаждалась без моего ведома в объятиях похотливых незнакомцев. Я представлял себе всякие мерзости, от этого раскалывалась голова. Я походил на бывшего вора, заделавшегося собственником и возмущающегося, когда его грабят. Лучше бы она ко мне не возвращалась! У меня все переворачивалось внутри, когда я мысленно приходил к заключению, что она нашла занятие согласно своему безумному темпераменту, что, достигая вершин экстаза, она не различает людей, все разлетается для нее на отдельные атомы. Я приближался к сентиментальной любви, а она, наоборот, ударилась в самое разнузданное распутство; я прошел через это четырьмя годами раньше… И вот теперь представлял себе все вольности, которыми она меня одаривала и которые теперь продавала другим. Я закатывал ей кошмарные сцены, она отвечала фонтанами слез и обвинениями, что я оказался недостойным собственного честолюбия.

– Знаешь, за два года я изменилась. Мне пришлось долго переваривать твои доводы, в свое время они меня ужасали, ты по-глупому формулировал их, это было провокацией, но ты был прав в одном: проституция – занятие, отличное от других. Это призвание, одновременно самое возвышенное и самое низкое.

Эти рассуждения нисколько не утешали меня. Снедаемый досадой, я крался за ней по улице, чтобы проверить, не встречается ли она с кем-нибудь из моих знакомых. С печалью вспоминаю день, когда пришел в дом, где она священнодействовала, – Шестнадцатый округ, улица Альбер-де-Мюн, – и припал ухом к двери. Раздавшиеся внутри гортанные крики потрясли меня. Я весь взмок, вплоть до ладоней. Мне пришлось спрятаться в углу коридора, чтобы выследить того, кто исторг из нее такие звуки. Моему взору предстал невзрачный человечек в костюме и толстых очках. Если она испытала оргазм с этим пустым местом, мучил я себя, то каково ей будет с высоким, сильным красавцем?

Утомленная моими стенаниями, Дора решила прибегнуть к более сильным средствам. Она предложила мне установить в двух наших квартирах видеосистему, электронные глаза, которые записывали бы наши шалости. Каждый вечер мы будем просматривать заснятое, и я узнаю и увижу, как она себя ведет, – это должно заглушить мое собственническое чувство. Я категорически отказался, мне совершенно не хотелось знать, что она вытворяет с другими. Но можно ли ей самой снять меня, спрятавшись в шкафу? Я неохотно согласился. Она по нескольку часов в день беззвучно проводила за полупрозрачной занавеской. Ее присутствие приободряло меня, даже подбивало порой на актерство, так мне хотелось ее позлить. Но она оставалась беспристрастной, понимая, что эта инсценировка имеет чисто педагогическое значение. После ужина мы с ней становились похожи на чиновников, подводящих итоги трудового дня: она заставляла меня просматривать отснятое и позволяла себе «конструктивную критику». Профессорским тоном она комментировала мои выступления, указывала на упущения. Я должен был выслушивать упреки за то, что с одной клиенткой схалтурил, с другой повел себя бессердечно…

– Считай, – наставляла она меня, – что ты постригся в монахи. Избавь любовные отношения от вериг грубости. Попроси прощения у тех, кого отверг, кем пренебрег из-за их внешнего облика. Перестань употреблять обидные слова: «уродина», «швабра», «бочка». Пусть для тебя станет делом чести ублажать бесформенных и отталкивающих. Уродство стоит у тебя в глазах, а они ни при чем. А главное, снова научись целоваться в губы: ты подвергаешь женщину пытке, когда, приведя ее в состояние плотского возбуждения, лишаешь ее настоящих поцелуев.

Учащийся Себастьян должен был пообещать, что в следующий раз исправится. Я щипал себя, чтобы убедиться, что это происходит наяву.

 

Служить, обнимать, постигать

Вскоре произошло событие, ускорившее падение Доры и наступление времени, ставшего для нас вереницей ошибочных шагов к краю пропасти. Однажды вечером, проходя по улице Гренье-сюр-Ло – горбатому проулку со средневековыми домами на полпути между кварталом Маре и островом Сен-Луи, – мы увидели открытую дверь церкви. Там спали на полу человек десять бродяг – слежавшаяся куча ветоши, издававшая сильный затхлый запах. Они пришли сюда переночевать, спасаясь от нищеты и холода и пользуясь добротой кюре. Атмосфера задумчивости, слабый запах ладана, снисходительность каменных статуй – все это быстро толкнуло нас друг к другу в объятия. Мы занялись любовью в одном из кресел капитула. Взгромоздившаяся на меня Дора, наше прерывистое дыхание и мерный храп бездомных были как два инструмента, играющие одновременно разные партитуры. Завидев семенившую неподалеку монахиню в надвинутом на глаза капюшоне, призрак среди других призраков, моя партнерша без всякого смущения окликнула ее и пригласила примкнуть к нам:

– Давайте с нами, сестра, соединимся пред Господом.

Я чуть не умер со стыда. Монахиня в ужасе сбежала, целомудренно прошуршав одеждами. Тогда Дора направилась к спящим, разбудила одного и что-то тихо ему предложила, не удосужившись одернуть задранную юбку. Из живой свалки поднялась всклокоченная голова, раздалась брань, грязная лапа схватила за руку мою партнершу. Другие простертые тела ожили и, взбудораженные непристойным зрелищем, набросились на Дору, изрыгая страшные ругательства. Я едва успел оттащить ее. Если бы не мое вмешательство, ее бы наверняка отколошматили и изнасиловали. Но все это нисколько ее не потрясло. Наоборот.

– Я сама виновата, я разбудила их, вот они и испугались. Учти, Себастьян, вначале на нас обрушатся насмешки, даже издевательства.

– В начале чего?

– Сам знаешь.

Всю ночь она спокойно и взвешенно развивала передо мной созревшую у нее в голове идею. У нас появилась миссия: соединить разъединенных людей узами мистического брака. Мы станем Отцом и Матерью, призванными создать новую всеобщую Семью, зиждущуюся на любви и сострадании.

– А если поконкретнее, что это значит? – спросил я в легком ошеломлении.

Моя усердная мулаточка пригладила ладонью волосы, признак наивысшей сосредоточенности, и для успокоения вывихнула себе суставы большого и указательного пальцев.

– Это значит, Себ, отдавать себя, не ожидая взаимности, сотворить евангелие всеобщего человеколюбия.

– Разве мы не этим занимаемся?

– Да, но все-таки за деньги и кустарно. Нужен более широкий охват, надо утешать брошенных и страждущих.

И она привела в пример скандинавских женщин, которые, сострадая инвалидам, оказывают им техническую помощь, одаривая любовными объятиями.

– Бог – это любовь, Себастьян. Но Иисус ошибся: вместо того чтобы взойти в крови на крест, Ему нужно было растянуться на койке, превратиться в публичную женщину, одарить всех безграничной любовью, прикосновением своих рук, своей кожи, своего рта.

Что тут было возразить? Я уже давно не был хозяином положения. Она подавляла меня и интеллектуально, и эмоционально. Ахинея, усвоенная в педагогическом институте и в Национальной школе управления, совершенно не могла мне помочь.

– Ты был в этой области моим предтечей, – продолжала Дора, – но не пошел до конца, не внял своей интуиции. Позволь мне быть твоим поводырем, иди рядом со мной, как слепец рядом со зрячим. Я верну тебе зрение.

Я не был уверен, что хорошо понял ее, но доверился. Как только выдавалась свободная минутка, она читала мне стихи Сенгора, Сезера, рассуждала о гениталиях как о доказательствах бытия Божия, бессмертных частях тела, обреченного на исчезновение. Она открывала толстые тома и без устали комментировала их. Я все проглатывал, ее нравоучительное либидо пленяло и околдовывало меня. По вечерам на нашем столе Священное Писание соседствовало с вазелином и презервативами. Более чем когда-либо моя возлюбленная балансировала между синагогой и борделем, низводя религию до приступа эротической эпилепсии. В ней бушевал хаос разума и чувств, крутился мутный водоворот тривиального и возвышенного, богословия и порнографии. Но часто, пытаясь толковать то или иное место в Писании, она обнаруживала недостаток философской культуры. Я пользовался этим, чтобы возражать:

– Ты считаешь, что Маймонид, Авиценна, святой Фома Аквинский проповедовали грязный свальный разврат, содомию и скотоложество?

Доре хватало юмора, чтобы шутить в ответ, хохотать, целовать и ласкать меня. Я был готов простить ей умничанье и пристрастие к толкованию священных текстов. Любовь все спасала, она исцеляла наши раны, заполняла пробелы. В ее ярком свете бледнели старые бестолковые фолианты.

Моя метиска, богобоязненная и распутная, демонстрировала умопомрачительную дерзость. Эта поклонница Каббалы искала теперь благословения священнослужителей, бродила вокруг храмов, мечетей, соборов. Через несколько недель после ночного эпизода в церкви Сен-Жерве она потащила меня к духовнику Сен-Антуанского предместья, с которым договорилась о встрече под предлогом венчания. Священник принял нас в кроссовках, толстом свитере и спортивной куртке: он стер все внешние признаки своей деятельности и мог с равным успехом сойти за таксиста, столяра, штукатура. Редкие служители веры прилагали такие усилия, чтобы походить на людей из толпы – вот он, символ христианства, просящего прощения за само свое существование. Он выслушал нас с сокрушенным видом, елейно поведал о величии и тягостности брака, смысл коего состоит в продолжении рода и в обязанности супругов помогать друг другу. Когда Дора выложила ему свою идею фикс – принесение в дар собственного тела как священнодействие, господин «первый встречный» опустил глаза и нервно хихикнул Она уточнила, что мечтает стать женщиной-Христом, прибитой к койке, ощупываемой и разрываемой несчетным числом рук. Церковник откашлялся – от волнения он охрип – и поднялся.

– Дети мои, кажется, произошло небольшое недоразумение. Я готовился к встрече с женихом и невестой, но ошибся. Хотелось бы думать, что это шутка.

– Простите мне мою настойчивость, святой отец, но мы с Себастьяном хотели бы воплотить некое подобие чувственного коммунизма: все мужчины для всех женщин и наоборот.

Духовник был озадачен.

– Не уверен, что Рим или наши друзья-протестанты одобрили бы ваши намерения. Нигде не написано, что жизнь во имя Бога требует… таких действий.

– А Песнь Песней, а Мария Магдалина?

– Это миф, не более того, к тому же она не центральный персонаж Евангелий. Христос в милости Своей простил ее, а не поощрил занятие ее ремеслом.

Дора пошла последней картой:

– Святой отец, подумайте обо всех теплых сиротских животах, ждущих прикосновения…

Она взяла руку церковника и возложила себе на грудь. Бедняга, застигнутый врасплох, не сопротивлялся. Дора в то утро сияла, оделась элегантно, но просто.

– Святой отец, прочтем вместе Евангелие, это послание всеобщей любви…

После довольно долгого молчания Дора совершила невероятное: ласково дунула ему в нос, как шутя дуют на мордочку домашнего любимца.

– Любовь, святой отец, любовь без границ и без преград сильнее смерти…

Она говорила тихо, ее влажные губы были приоткрыты. Церковник затрясся, как раненый, который вот-вот рухнет. Он вырвал у нее руку, вытер ее о свою куртку, словно замаранную, и встал с крайне уязвленным видом.

– Мадемуазель, я никогда не путал наставление и одержимость. Да будет вам известно, я принял обет целомудрия и совершенно не собираюсь нарушать его с вами. Если хотите, могу направить вас к компетентным людям, которые вас вылечат.

Даже столь категорический отказ нисколько не поколебал прозелитизм Доры. С поразительной самоуверенностью она посетила без меня двух раввинов, ортодокса и либерала, которые сурово ее выпроводили, а также буддийского монаха в южном пригороде, который посмеялся и вместо ответа предложил ей зеленого чаю. Но все эти неудачи ее не обескуражили.

– Жреческая каста неизменно иссушает смысл проповеди, навязывает стерильную ортодоксию. Они не готовы, мы слишком опережаем их.

 

Евангелие сладострастия

При очевидном отсутствии здравого смысла все это не было лишено некоторого величия. Меня Дора превозносила до небес. То было начало крушения, но до чего же восхитительного! Никогда я не восхищался ею так, как в это время, когда она жила жизнью мистика, превратившись в живой мостик между традицией и новизной. Моему взору она представала в двух ипостасях: то склоненной над вязью Торы, вникающей в ее темные письмена, смиренным звеном древней традиции, то воительницей чувственности, склонной к любовным излишествам, готовой закатить для всех пиршество плоти. Секс – ничто без чрезмерности, любви не существует, если к ней неприменимо понятие излишества. У нее не выходила из головы история, которую она прочла в Иерусалиме, в библиотеке армянской церкви, – «Evangelicum Maleficum», переведенная с латыни на английский и написанная в 1580 году французским клириком, неким Жеаном де Борне. Речь там шла о рыцарях Черного Христа, тайном монашеском ордене из Дофине, основанном в середине шестнадцатого века. В страхе перед Реформацией и еретиками, уже занявшими альпийские долины, мелкий провансальский дворянин родом из Лурмарена по имени Гаспар де Перрин, аббат из Ла-Грав, горной деревушки у подножия массива Меж, стал утверждать, будто его посетил закованный в броню двуликий серафим, дьявол и ангел одновременно. На этом основании он создал учение об исчисляемом аде. Полагая, что Бог, неумелый творец, не завершил Своего дела, он отстаивал количественную концепцию зла, ограниченного остатка творения, с которым можно покончить, проявляя терпение и упорство. Достаточно совершить некое количество убийств, грабежей, совокуплений, которые будут вычтены из Всемирной Подлости. Таким образом, грех превращался в благое дело, вина способствовала искуплению. Воодушевленный этим открытием, Гаспар де Перрин спустился в долины и принялся проповедовать. Его призыв, шедший вразрез с официальным катехизисом, был прост: лгать, грабить, убивать, насиловать – вот долг каждого настоящего христианина. Он сам, вооружившись кинжалом и шпагой, претворял в жизнь эти новые заповеди, примкнув к банде местных разбойников, радовавшихся, что человек церкви прикрывает их злодеяния, да еще на церковной латыни. Его появление в городках и деревушках сеяло ужас: любой, кто не присоединялся к нему, лишался жизни именем Сумрачного Христа; женщин насиловали, детей рвали на куски или похищали, кюре сжигали заживо, имущество присваивали. Все стало дозволено, ибо сатана не существует, грех – неуклонно сокращаемый остаток: на колоссальных космических счетах уже совершенные преступления вычитались из тех, которые еще совершатся, и тем самым промежуток времени, отделявший человечество от окончательного искупления, неуклонно сокращался. Уполномоченные Рая – вор, убийца, содомит – оставались безгрешными, что бы ни вытворяли. Длительный хаос должен был предшествовать возвращению Мессии, второму пришествию Христа, как написано в Апокалипсисе святого Иоанна. Часовни и святилища подвергались разорению, священные книги раздирались в клочки, в захваченных церквах, прямо на алтарях, совершались черные мессы с блудом и принесением в жертву грудных младенцев. Гаспар де Перрин и его войско были отлучены Римом от церкви, солдаты короля преследовали их в горном массиве Экрен. Выданный одним угольщиком, Перрин подвергся пыткам, а потом был вместе с сообщниками четвертован на площади в Гренобле и сожжен на костре; пепел их скормили свиньям, после чего этих свиней тоже сожгли, пепел их зарыли во рву, поверх которого развели костры. Церковь разоблачила заодно оккультное влияние евреев и в качестве примера казнила нескольких раввинов, колдунов и алхимиков.

Я всегда недоумевал, что так покорило Дору в этом средневековом безумии: невменяемость проекта как таковая или трагический конец его творца, повинного в попытке превратить грязь в жемчуг. Она тоже хотела достичь чистоты силою разврата, нащупать в потемках неосознанных стремлений источник просветления. Она назвала себя Христовой невестой, а свое чрево окрестила «обителью милостивого Бога». Она искренне верила, что на вершине сладострастия обретет ясновидение, сродни прозрениям пророков, что только в чувственном наслаждении достигается единение с Всевышним.

– На иврите святая и блудница обозначаются почти одним и тем же словом: кадош и кадеш. Восходит это к общему корню, значащему «разделение». Святой и блудница отделяют себя от сообщества людей, чтобы спасать их, каждый по-своему.

На помощь ей приходила лингвистика, она заставляла нас с готовностью помогать ближнему, даже если наше милосердие походило на распутство. Дора превратилась в героиню блуда. Теперь она практиковала безграничную любовь к ближнему. Раньше она возражала мне: когда любишь все, то теряешь вкус к настоящей любви. Теперь она говорила мне: не хотеть любить все – значит не любить ничего. Она вернула мне вкус к удовольствию: мой член, этот пляшущий дракончик, снова поднимал головку при каждом вызове и ревностно отдавал должное всем моим ангелам, и здоровенным, и истощенным. Я воспламенялся даже при виде старых кляч. Свою ревность я заключил в жирные скобки, уверенный, что в конечном счете Дора отдает предпочтение мне, что мы, принадлежа всем, не перестаем быть вместе. Мы с ней образовывали одно двуполое тело, мы были как две губы одного рта, и все, что восхищало одного, очаровывало другого. Мы приступали к делу друг за другом: я звал ее для завершения обработки некоторых «фей», ценивших женщин, и сам помогал ей с некоторыми «женихами», которых не отталкивала мужская анатомия. Пары приглашали нас на интимные вечера, на поздние трапезы, на групповые собрания с десятью – пятнадцатью участниками. Во французском среднем классе вошел в моду обмен парами, превратившийся в супружескую терапию и средство избавления от скуки. Некий снобизм принуждал каждого стажироваться, то есть приобретать опыт на таких собраниях, где избавлялись от разочарования путем движения, меняли одиночество на шум. Среди всего этого генитального гвалта Дора, щеголявшая с шиньоном на макушке, как с бандерильей, напоминала мне индуистское многорукое и многоногое божество. Она всех к себе подпускала, отдавалась всякому, кто желал ее, шла на заклание с самоотречением, близким к безразличию. Даже в непристойности ей было присуще величие. Она парила над участниками, неприкасаемая, хотя и облепленная потными ладонями, распятая средневековая мученица, старающаяся никого не забыть, одаривающая вниманием заброшенных, тучных, ласкающая и волов, и лилии. Она превращала этот заурядный свальный грех в свадебную церемонию. Кажется, я могу утверждать, что этот римский маскарад осеняло духом святости, что на причастии душ и тел возводилась новая Церковь. Я взирал на это, задыхаясь от умиления. Ее касалась благодать, в разврате она обретала невинность.

 

Труды праведные

Однажды мы вдвоем отправились в служебную командировку. Некая мать семейства вызвала нас в Версаль, на левый берег Сены, для оказания услуг специфического свойства. Этот контракт заключила Дора, проявившая такт настоящего полномочного посла. У мадам Лесюэр имелись дети-близнецы, сын и дочь, страдавшие ожирением генетического происхождения. Они не могли сдвинуться с места, обитали на втором этаже, не вставали с постели; когда один из них заболевал, требовалась высокая пожарная лестница, чтобы спустить больного вниз для доставки в больницу. Семья Лесюэр жила в миленьком домике из белого и красного кирпича с зелеными решетчатыми ставнями, с карабкающимися по стенам дикими розами, с колокольчиком над дверью, обладавшим неожиданно серьезным голосом. Сад с яблонями и грушами уродовала гигантская параболическая антенна, похожая на вогнутую крышку помойного бака, благодаря которой дети смотрели сотни телеканалов на разных языках. Светильники в гостиной походили на увядшие цветы – такое впечатление создавали абажуры с фестонами и тусклые лампочки. Мамаша, миниатюрная дама средних лет, вдова архитектора, была вызывающе печальна. Она не понимала, почему природа сыграла с ней такую жестокую шутку: как она, такая худышка, умудрилась произвести на свет этих мастодонтов по двести двадцать кило каждый? Она грешила на гормональное нарушение, каковое инкриминировала покойному и потому не способному оправдаться супругу, в подтверждение чего показала нам пожелтевшую фотографию свекрови, не страдавшей худобой. Ее совесть не знала покоя из-за дум о наследственности, благодаря чему ее неприязнь к отпрыскам проявлялась не так остро. Она поблагодарила нас за готовность помочь и выразила надежду, что нас не приведут в ужас «ребятишки», как она выразилась. Сама она собиралась уйти, предоставив дом в наше распоряжение, чтобы не беспокоить нас. Деньги ждали на кухонном столе, в конверте. В случае если мы откажемся, испугавшись «малышей», она не будет в обиде. Прежде чем позвонить нам, она колебалась, раньше она к услугам такого свойства не прибегала. Нам ей настоятельно рекомендовали, но потребовалась настойчивость самих близнецов – им было уже как-никак по двадцать пять лет, – чтобы она решилась. Эти чудовища вдобавок ко всему были похотливы.

Поль и Лорен возлежали в смежных голубых комнатах, закрывающихся одной двойной дверью, на широких низких, почти на уровне пола, кроватях, укрепленных железобетоном. Каждое утро к ним наведывалась сиделка, занимавшаяся их туалетом и одеванием, но их неуместные замашки и намеки отпугнули уже не одну помощницу. Мать не справлялась в одиночку с этим неблагодарным занятием. При виде их я с трудом поборол тошноту. Они оказались не просто жирными, как мой брат Леон, и не просто громадинами: они растекались, как горы сала, походили на две лужи человечьей плоти размером с бассейны. В их случае природа отбросила всякую умеренность. Я теряюсь в догадках, какой эндокринный взрыв вызвал к жизни эти рыхлые менгиры. Жировые наслоения уродовали их лица – два одинаковых отека, два органических катаклизма. Отличить сестру от брата позволяли две косы и нарумяненные щеки; груди отличительным признаком служить не могли, ибо присутствовали и у брата. Одеты они были одинаково: в белые ночные сорочки размером с простыни, способные послужить саванами целому пансионату. Эти лежачие близнецы принадлежали к какому-то третьему полу, вернее сказать, представляли собой бесполую ветвь человечества, близкую к детям. Я мысленно сравнил их с грудными младенцами, накачанными гелием: они не выросли, а раздулись до невероятных размеров. Глядя на них, я понял, какой ужас обуял жителей Помпеи, когда Везувий выплюнул на них огненное содержимое своих внутренностей: в этих сладострастных китах было что-то вулканическое, при виде их рождалась мысль о нескончаемой лавине. Я был близок к тому, чтобы потуже связать их, как колбасу, а потом мелко порезать, чтобы положить конец этому невыносимому зрелищу. Слово «доброта» обретало здесь всю полноту своего смысла. Лично я ни за что не сумел бы взволновать этих расплывшихся мамонтов, но Дора подбодрила меня, пообещав взять большую часть задачи на себя. Мы начали с парня, говорившего высоким фальцетом, не претерпевшим ломки. Он попросил меня выйти, мое присутствие его смущало. Глазки нашего клиента улыбались мне из пухлых глубин и одновременно умоляли удалиться, хотя я мог бы пригодиться для извлечения его члена из бесчисленных отечных складок – самому ему сделать это было затруднительно. Меня ждала сестра, неуклюже принявшая позу одалиски. Взгляд ее был призывен, в нем горела плененная душа, читалось желание, страх, стыд. Я повел с ней непринужденный разговор, за что был удостоен пухлой ручки и разрешения ее облобызать. Я колебался, не зная, как приступить к делу, и страшась момента, когда она разденется. Я имел дело с водопадом подушечек и бугорков, скрывавших изгибы и отверстия. Лорен приходилось то и дело собирать себя, бороться с растеканием, возвращать на место то одну, то другую часть самой себя, подобно невесте, подбирающей свой шлейф. Она задрала свою ночную сорочку и позволила мне вдоволь на нее наглядеться, чтобы мое потрясение не было слишком жестоким. На протяжении долгих минут я любовался этой хаотической географией: груди почти не были заметны, затмеваемые окрестными отложениями, однако потерять их из вида не позволяли ореолы сосков размером с блюдца, даже с тарелки. Обнаружил я и сами соски, два орешка, которые я стал по очереди брать в рот из профессиональной добросовестности, а также для лучшей ориентировки. Я бы не возражал воткнуть кое-где, как на школьной карте, флажки. Вместо обычных равнин, возвышенностей, оврагов я очутился в пропасти между двух гипертрофированных желез, раскинутых с каким-то анархическим пренебрежением, потом покатился по шершавым рулонам кожи, по плотным слоям слежавшегося жира. Пейзаж после пурги, дряблый катаклизм. Ягодицы – и те утратили природную округлость, их усеивали какие-то мебельные завитки: кожа, бессильная сдержать напор изнутри, покрылась трещинами разной глубины и извилистости. Лоно было невидимым и недоступным обычными путями. Как ни задирала Лорен сорочку, вся эта суматоха ничего не давала. Представшие взору объемы превосходили мое понимание, мое чувство меры было посрамлено. Я занимался локальной топографической съемкой, пуская в ход самый чувствительный инструментарий – собственные руки. Так были открыты основные элементы местности. Существовало два варианта подхода к партнерше: как к магме, которая оставит от меня мокрое место, если я окажусь под ней, или как к континенту с замысловатой географией, по которому я мог бы кочевать, как мне вздумается, однако для этого надо было освоить новое восприятие пространства. Лорен напоминала мне морских млекопитающих, тюленей или ламантинов, которые, оказавшись по случайности на суше, неуклюжими движениями торопятся назад к морю, спасаясь от преследования. Она принадлежала к другому классу существ, мы были разными видами, пытавшимися войти в контакт, придумать общий язык.

Такой подход оказался спасительным. Скоро я приручил эту колеблющуюся массу, распробовал всю прелесть этого студенистого нагромождения. Где-то там, за холмами, я представил красную расселину и решился отправиться на ее поиски. Кожа Лорен, мягкая на груди, в других местах, где ей приходилось тереться об иные поверхности, имела консистенцию папье-маше. Недаром ночной столик и все полки были заставлены бесчисленными пузырьками с тальком и кремом, с помощью которых борются с опрелостями у грудных детей. Женщина-гора добросовестно сотрудничала со мной, указывая путь, направляя мои пальцы. Нарастающее пыхтение кузнечных мехов сопровождало мое приближение к Святому Граалю среди разведенных чудовищных столбов – ее ножищ. С трудом оторвав одну ляжку от другой, я увидел, наконец, скудный островок растительности, странно смотревшийся в этой сальной тундре. Но дотянуться до него было невозможно, со всех сторон на меня накатывались волны жира, грозя затоплением. Я бултыхался в этой женщине, как в океане, меня уносило в сторону сильными течениями, я сопротивлялся отливам, боролся с приливами. Я тонул, выныривал, снова нырял, опьяненный, побежденный этой неохватностью, из глубин которой изливались обильные воды, вызванные не то наслаждением, не то прорывом дамбы. Казалось, напором выбило затычку, и Лорен превратилась в женщину-фонтан. Я уподобился насекомому на спине у кита, которого может смыть обильной испариной.

Это было – как правильнее сказать? – и странно, и прекрасно. Неожиданно для себя я пришел в страшное возбуждение, но сугубо умственного свойства. Я тоже разделся и позволил Лорен трогать меня, гладить, брать мой мужской орган себе в рот. Ее неопытность и неуклюжесть волновали сильнее умения женщины, прошедшей огонь и воду. Оказавшаяся рядом Дора воскликнула:

– Себастьян, Лорен, вы великолепны, вы боги!

Она тоже принялась целовать ее, теребить, щипать, ласкать ее соски. Лорен распалялась, ее сотрясали толчки, она дрожала, как гора студня. Толстуха стонала, кричала, ее нежный голос был подобен пению сирен, манящему в ночи моряков, подплывших к гибельным рифам. В моем воображении теснились водные образы, перед мысленным взором спаривались океанские монстры, гигантские осьминоги на головокружительных глубинах оплетали друг друга щупальцами. Она проявляла грациозность, которая при ее неподъемной тяжести не могла не изумлять. Доре была предоставлена честь первой пробиться к ее лону, к маленькому, как у девочки, алому кораллу, который я увидел на считаные секунды, прежде чем его снова скрыли тяжкие складки. Самые тучные – воплощение целомудрия, ведь полнота скрывает их наготу. Увязнув по самые плечи, напрягая все силы, моя возлюбленная обрабатывала языком Лорен, ляжки которой я усилием атлета, держащего колонны храма, пытался сохранить в разведенном состоянии. Наша хозяйка предпочла бы традиционное проникновение, но угол, под которым могли раскрыться ее ляжки, и сами их чудовищные размеры делали это осуществимым разве что при содействии бригады грузчиков. Пришлось прибегнуть к здоровенному вибромассажеру, издававшему нежное кошачье урчание. Процедура затянулась на долгие часы, так как Лорен вошла во вкус и пресыщение никак не наступало. Гладиаторская битва забрала у меня все силы, мой член лежал на щеке у женщины-горы, как большое мокрое насекомое. От счастья она бурно всхлипывала. Каждый всхлип, зарождаясь у нее под веками, завершался, как волна, где-то между ляжками и коленями, вынося наружу соль и радость. В четырех стенах свершилось преображение медузы во вместилище любви. Из соседней комнаты, дверь в которую оставалась распахнутой, Поль во всех подробностях, жадно наблюдал за тем, как мы покрываем его сестру. Доре пришлось еще раз побывать у него, чтобы утолить его вновь пробудившийся аппетит; после первого раза она повязала на его фаллос золотую ленточку, чтобы обозначить его местоположение, не дав снова утонуть в животе. Когда он кончил, издав душераздирающий крик, дом заходил ходуном, весь город Версаль, боюсь, испытал нешуточный толчок. В разыгравшемся таинстве все четверо претерпели преображение.

Когда пришло время расставания, за окнами уже смеркалось. Лорен и ее брат лили слезы на своих смятых простынях, среди изрытых подушек, от их бесформенных тел исходил сильный морской дух. Внизу мадам Лесюэр, вернувшаяся из кино – она пересматривала «Восемьдесят тысяч лье под водой», – смирно ждала нас, сидя на кухонном табурете, готовая терпеть бесстыдство своих отпрысков. Мне было любопытно, слышала ли она громогласный вопль своего сына. Она угостила нас горячим шоколадом и лимонным тортом, было уже восемь часов вечера. Дора, впав в лирическое настроение, не жалела похвал «ребятишкам» и не скрывала сущность нашего с ней апостольского служения. При ней редко удавалось спуститься с небес на землю: ведь мы были не вульгарными торговцами сексом вразнос, а колоссами любви, призванными одаривать человечество счастьем Мадам Лесюэр, державшаяся достойно и чопорно, ответила просто: «Я молилась за вас». Поди пойми, пыталась она смягчить своей молитвой грех нашего беспутства или приближала наш успех.

– Мы тоже! – подхватила Дора. – Знаете, мадам, на пике чувственного наслаждения мы предстаем пред Господом во славе Его, празднуем акт Творения.

Хозяйка дома вздрогнула от этого утверждения и не стала продолжать беседу. Мы получили немного больше сверх обещанного вознаграждения. Близнецы что-то воодушевленно верещали у себя на втором этаже, умоляя нас задержаться. Мы взяли такси. Редко я понимал так ясно, как в тот вечер, смысл понятия «священство». Мы стали светскими святыми и, возможно, заслужим когда-нибудь канонизацию.

– Наивысшая цель существования, – говорила Дора, – это обручение истины и красоты. И пускай мир осуждает нас, считая безумцами и больными. То, что человеческий разум числит безумием, разумно пред Господом.

– Дора, – твердил я восторженно, – ты возвратила меня в мир, ты внушила вне веру в человека. Как могу я после этого вернуться в страну обыденности?

Чуть позже мы пировали в хорошем ресторане, танцевали в клубе на правом берегу. Вернулись мы на заре, пьяные от блаженства. Над нами бледнели молочные светильники фонарей. Улицы выплетались из ночи, обернутые в фиолетовое мерцание. Под эхо наших шагов, в плывущем из пекарен аромате свежих круассанов и багетов Дора грезила во весь голос: мы создадим фаланстеры любви, наймем самых красивых, самых красноречивых девушек и юношей, которые будут утешать несчастных, множить богоугодные дела. Она посетит монсеньора Люстиже, главного раввина Ситрука, имама Парижской мечети и уговорит их открыть благотворительные заведения рядом с культовыми. Но, включив свет у входа в свой дом, мы прочитали на стене лестницы жирную, сделанную краской из баллончика надпись:

«Виржиль Кутанс и Дора Анс-Коломб – две шлюхи».

А на дверях обеих наших квартир красовалась расшифровка:

«Платная давалка, тариф от 100 евро».