Любовь к ближнему

Брюкнер Паскаль

Глава V

С поличным

 

 

Вот уже пять лет я балансировал на нагромождениях лжи: один этаж для жены, другой для коллег, третий для Доры, четвертый для друзей. Множимые мною в изобилии, этажи эти грозили мне самому крахом. Вся эта нестойкая конструкция могла вот-вот обрушиться. Многоликий обман как хмель, от его паров даже изрекаемая мной истина у меня же вызывала сомнение. Стоило мне упомянуть некий непреложный факт – и я уже не знал, выдумал я его или пережил в реальности. Любой мистификатор рискует рано или поздно начать обманывать самого себя, принимать на веру собственные выдумки. Мой мозг превратился в замкнутый лабиринт, приоткрывавший каждому только часть вымысла. Я всегда боялся короткого замыкания, потери способности вспомнить, что и кому я говорил. Я заблудился во мной же созданной путанице, потерялся в собственных ухищрениях. Пришло время привести в порядок этот лохматый клубок.

 

Протрезвевшие любовники

На этот раз Сюзан объявила мне открытую войну, время диалога осталось в прошлом. Она бранила меня по любому поводу, сухо и резко: дети, отпуск, дом, отсутствие у меня желания, моя топчущаяся на месте карьера. Последнее было главным предметом нареканий: она могла простить все, кроме профессиональной неудачи.

– Когда мы уедем за границу, Себ? Во Франции я задыхаюсь. Куда подевались твои амбиции? Ты хочешь остаться вечным посыльным в министерстве, как все эти ничтожества вокруг тебя? А я-то надеялась, что ты хотя бы немного обгонишь своего отца…

Ее трескотня становилась горькой, злобной. В такие моменты ее нос заострялся, превращался в лезвие ножа с двумя дырочками ноздрей, в ужасный отросток, напоминавший о Сирано. Наказывая саму себя за отсутствие у меня интереса к ней, она надумала сесть на диету, хотя и без того в ней были только кожа да кости. Она питалась отварами для похудания, из-за которых ее дыхание стало зловонным. Наши дети насмехались над ней, пораженные, чего ради их мама, и без того тощая, занялась голоданием.

– Это чтобы нравиться вашему папе, – говорила она, призывая таким способом на помощь и одновременно укоряя меня.

– Пять килограммов больше или меньше – какая разница, любимая?

Как ни старался я сдерживаться, слишком часто раздражение охватывало меня. Когда она принималась изрыгать желчь, я представлял ее обезображенной, с раздутым лицом, с отяжелевшими, произвольно падающими веками, и этот досрочный распад доставлял мне удовольствие. Любовь, прекрасная любовь, воспеваемая поэтами, – это машина для накопления недовольства, банк, подсчитывающий время, делящий его на дебет и кредит. Но Сюзан не могла долго сдерживать ярость. Печаль лишала ее сил. Она лила слезы, била посуду, хлопала дверями, будоражила детей. Те раскололись: старший занял мою сторону, младшие, особенно дочь, объединились против меня. Все вместе они кричали, плакали, а я под шумок на цыпочках удалялся. Через несколько минут квартира начинала сотрясаться от ударов молотка: это Сюзан бралась что-нибудь мастерить, чтобы успокоиться. Власть над мелкими вещами была для нее утешением при утрате больших. Потом, жалкая и шмыгающая носом – шмыганье есть выродившееся рыдание, то, что прежде трогало, превратилось в размазывание соплей, – она просила у меня прощения за свои оскорбительные речи и втолковывала мне, что ради спасения брака мы должны как можно быстрее покинуть Париж. Она могла заниматься своим делом, находясь в любой точке земного шара. Я соглашался, желая выиграть время, а главное, не открывать третий фронт.

Потеряв голову, я искал козла отпущения. Вину за гнев Сюзан я взвалил на Дору. Та, кого я боготворил, внезапно предстала главной преградой моей свободе. А поскольку я был в нее влюблен, надо было заставить себя разлюбить ее, совершить безжалостное движение маятника в обратную сторону, подчинить свои чувства воле подобно тому, как обученное войско подчиняется командующему. То было постоянное, неуклонное освобождение от обязательств, конец неиссякаемого искрения. Когда преодолены некие пороги интимности, любовные проявления могут сменить направление и разделить любовников, которых раньше все сближало. Мы думаем, что любим человека. Но любим мы не его, а свое состояние, в которое он нас приводит, для которого он является всего лишь предлогом. Я заставлял себя забыть о ней и в какой-то момент как будто преуспел, я придумывал всяческие причины, хорошие и дурные, чтобы сбросить это тираническое иго. Как всегда, с уходом очарования множатся аргументы в пользу утраты другим былых достоинств. Мелочи, остававшиеся прежде незаметными, превращались в помехи. Включился тонкий механизм распада. Я всегда считал Дору «исчезающей красотой», теперь же видел одно лишь исчезновение, затмение и тщетно искал фазы красоты, света. Время от времени в ней побеждал кричаще дурной вкус: она красила губы кроваво-алой помадой, веки делала черными как уголь, влезала в донельзя обтягивающие джинсы и в неприлично короткую футболку, живот торчал у нее из штанов, как грыжа проколотой шины. Стоило сделать ей замечание, как она выряжалась еще отвратительнее прежнего. Я уже не смотрел на нее восхищенно, как вначале, когда все в любимой пленяет нас так, что становится даже неловко. Наступает момент, когда от другого остается только то, что он представляет собой на самом деле, – неповторимое и одновременно ограниченное, когда он уже не подавляет нас своей новизной. Терпение я потерял тогда, когда, зайдя с ней в аптеку, услышал от фармацевта, любовавшегося из-за прилавка ее огромным пузом, гордо выставленным напоказ, такие слова:

– Как я погляжу, мадам ждет счастливого события!

– Нет, мадам просто разнесло, – не сдержался я.

Выйдя, я стал упрашивать ее взяться за ум, заняться спортом, упражнениями для пресса, иначе она быстро превратится в жирную развалину. Мои предостережения ее обидели. Мне было предложено принимать ее такой, какая она есть.

В другой раз я сидел за столиком кафе с одним знакомым, никому не известным безработным кинематографистом, каких хоть лопатой греби в этих кварталах, где каждый или почти каждый снедаем напастью века – желанием быть художником. Дора прошла мимо нас, не заметив, с недовольным видом, волоча ноги, с устало опущенными плечами. Я спросил у приятеля, как ему эта девица, ни слова не говоря о наших отношениях. Он небрежно ответил:

– Не очень страшная, только кожа ни к черту.

Немного помолчав, он добавил:

– А главное, у нее потерянный вид.

Его слова сразили меня: казалось, суд общественного мнения вынес свой суровый приговор. Мне досталось жалкое, выброшенное на обочину создание! Воображение сразу нарисовало брошенный чемодан, мучающийся одиночеством на вокзальном перроне и готовый льнуть к руке каждого проходящего мимо.

Теперь все в ней заставляло меня болезненно морщиться. Тем более что она взялась «извлечь меня из потемок невежества» и приобщить к Каббале. Ее раж новообращенной проявлялся в нескончаемом, изводившем меня разглагольствовании. Я оставался неуязвим для ее библейской чуши. Это приводило ее в отчаяние, она разрывалась между разными пристрастиями, Сионом и негритюдом, Римом и Иерусалимом, Новым и Ветхим Заветом. Меня раздражала ее квартирка: сплошь голые лампочки на облепленных дохлыми мухами проводах, пятна на ковре, испачканные стены, повсюду валяющиеся диски и книги, вечно не убранная постель. Неумолчный стук кастаньет – с таким звуком она ломала себе один за другим суставы пальцев – приводил меня в бешенство. Мне не нравилась ее манера жевать с открытым ртом, как невоспитанный ребенок, я невольно сравнивал ее с Сюзан и ее холодноватой утонченностью. Она оказалась кошмарно надоедливой, ныла, что я не обращаю на нее внимания, что наши отношения ни к чему не ведут. У нее все обязано было иметь смысл, каждые две недели она подводила итоги. С ней я снова чувствовал себя несчастным человеком, загнанным в тиски супружества.

Наконец, из-за нее я забросил своих ангелов. Я уже не мог показывать класс грязного разврата. Пришлось почти забыть, что моим призванием была не страстная любовь, а эротическая преданность сразу многим. А ведь когда-то я поднимался в свой второй кабинет с лопающейся от напора ширинкой, в нетерпеливом желании предаться прелюбодейству с моими Совершенствами. В моей тетрадке не было свободного места, и меня угнетала невозможность удовлетворить все ожидания. Каждая моя эрекция походила на восход солнца. С Дорой же я вел себя отвратительно, закатывал сцены по пустяковым поводам, заставляя ее с лихвой расплачиваться за все мучения, принимаемые мной от супруги. Вместо того чтобы помогать ей, я раздувал ее недостатки, усугублял ее несчастье. Правда, все неизменно завершалось крепкими объятиями, она снова превращалась в бьющую копытами прекрасную кобылицу, галопировавшую на пару со мной по дороге блаженства. Она перебирала четки оргазмов, как мальчик-с-пальчик, сжимавший крошки хлеба в кулачке; от приступа чувственной радости ее лицо оживлялось, очаровательными судорогами выдавая испытываемый ею экстаз. Но нас не переставал разъедать яд раздора. Пока что она сносила мои приступы желчности. Отсутствие у нее реакции усиливало мое плохое мнение о ней. В любви действует непреложный закон: слабость другого встречает не снисхождение, а презрение. А ведь она еще ничего не знала о моем любовном ремесле.

 

Интимные истины

Существует еще одна деталь, которую я позволю себе назвать анатомической. Мои занятия на улице Край Света требовали некоторых предосторожностей: как всякий мужчина, я должен был беречь силы, ибо не обладал способностью к неограниченному восстановлению. Выражаясь напрямую, я не мог извергать семя с каждой клиенткой, в противном случае я бы оказался непригоден для следующей. Приходилось притворяться. Я отработал кое-какие уловки: в частности, ржал по-ослиному, создавая иллюзию ураганного порыва. Врал, будто научился у одного мастера дзен оргазму без эякуляции, одним внутренним сосредоточением. Дамы восхищались моим мастерством, а я старательно гримасничал, восполняя этим отсутствие положенных ощущений в причинном месте. Мне даже удавалось прекращать эрекцию, усиливая этим достоверность происходящего. Где-то я вычитал, что некоторые мужчины-проститутки тайком мажут себе ляжки яичным белком, изображая эякуляцию, для чего держат под кроватью мисочку. Но меня отвращали трудности такого трюкачества, к тому же яичный запах убивал бы всякую иллюзию. Поэтому я обходился без реквизита и совокуплялся без семяизвержения. Я сопровождал своих посетительниц в их наслаждении, как провожают покойников: один уходит, другой остается. Свои подлинные оргазмы я продавал дорого, ведь они лишали меня главного средства производства. Семя – редкий и ценный материал. Агония сокращающегося члена, подобная агонии задыхающегося без воздуха аккордеона, была для меня тягостным зрелищем.

С Дорой я старался избегать излияний семени и позволял себе настоящий экстаз только в каждое третье-четвертое совокупление. Она удивлялась, допытывалась, достаточно ли она меня возбуждает: вечная ее одержимость доказательствами, словно мало было одной эрекции. Пришлось и ей нести чушь насчет мастера дзен, но она прервала меня на полуслове. Она читала справочники на эту тему, она вообще про все на свете читала. Там говорилось, что мужское сдерживание – проявление стремления питаться энергией от женщины для достижения бессмертия. Дора доказывала мне:

– Если для тебя любовь – не обмен, значит, она для тебя – присвоение, источник сил, которые ты хочешь обрести.

Эти слова поразили меня в самое сердце, я не знал, что ответить. Но однажды под давлением обстоятельств и уверенности, что терять мне уже нечего, я решил сознаться. У меня имелась тогда регулярная клиентка, директор крупного магазина, любимым занятием которой был экзамен по мастурбации. Она приходила в строгом облачении – в толстых солнечных очках, в сером костюме, юбка которого доходила до икр, а пиджак стискивал груди, здоровенные, в тугом, как сжатый кулак, чехле. Ее излюбленным инструментом была плетеная тросточка. Я играл роль плохого ученика, тупицы с задней парты. Она громко командовала:

– Виржиль, к доске!

Я вставал и брел к ней с понурой головой. Она резкими движениями расстегивала на мне ремень, спускала с меня штаны и трусы (в виде плавок, ужасный старомодный предмет, который приходится натягивать выше пупа, придавая мужскому достоинству вид длинного носа), придирчиво рассматривала мой пенис, приподнимая его своей тросточкой.

– Посмотрим, что нам поведает этот лентяй. Слушаю вас, Виржиль. Предупреждаю, я на вас очень сердита. В последний раз вы отвечали хуже некуда.

В этой неудобной и смешной позе, с ногами скованными спущенными штанами, я приступал к рукоблудию. Она следила за происходящим согнувшись, чуть ли не тычась носом мне в срам. При этом она густо краснела, ее ноздри трепетали, она охаживала мне задницу своей тросточкой, покрикивая:

– Быстрее, не отлынивай, бездельник!

Мне приходилось усердствовать минут десять, ускоряя движения по ее требованию. Потом она отправляла меня на место, ждала, пока член у меня размягчится, и снова вызывала, надрывая связки. Одно и то же повторялось без перемен в сценарии раза три-четыре, пока тяжкий однообразный труд в течение получаса и более не приводил к тому, что у меня сводило и парализовывало руку. На это она реагировала размахиванием тростью и криком:

– А заключение, Виржиль? Вечно вы забываете про заключение. Вам не стыдно?

Обычно она таскала меня за ухо, до крови щипая и выкручивая мочку, от отвращения плевала мне на член, блестевший от слюны. Подобно римскому императору, опускавшему большой палец, подавая знак, чтобы побежденного прикончили, она затем клала ледяную руку мне на член, и это прикосновение дарило мне полнейшее блаженство. Наконец-то мне разрешалось облегчиться, что я и делал, издавая загробный хрип. Полагалось, чтобы я все вокруг забрызгал спермой. Потом она, кривясь, исследовала следы этого извержения, трогала сперму пальцем, нюхала и выставляла оценку, зависевшую от объема семяизвержения, силы струи и консистенции капель. За дополнительные двести евро я должен был все начинать сначала. Моя суровая учительница сама никогда не раздевалась и уходила такой же, какой пришла, сложив и убрав в сумочку трость. Красные рубцы, оставленные ею у меня на руках, на спине и на заду, быстро проходили.

Как-то раз спустя час после такого ее визита я увиделся с Дорой. С некоторых пор, устав от скрытной жизни, которую я навязывал ей, она вбила себе в голову, что надо помирить меня с Сюзан; она, видите ли, чувствовала себя виноватой перед моей семьей, причем до такой степени, что по ночам ей снилось, что мои дети обвиняют ее в краже у них папочки.

– Ложь – форма воровства, – говаривала она, цитируя Талмуд.

– Нет, это форма сострадания, ведь так мы избавляем ближнего от страданий, причиняемых откровенностью.

– Брось свои софизмы, Себастьян. Скажи правду своей жене, она благородный человек, она тебя простит. Я готова уйти, чтобы вас помирить.

Обычно, приняв это решение, она взбиралась на меня и навязывала дикую возню, царапала и обзывала меня, орошала меня своими сокровенными водами и надолго хлопалась в обморок, успев обругать меня и наговорить богохульств в манере ломового извозчика. Но в тот вечер, лишившись сил после недавних ответов у доски, я отверг ее приставания. Этот отказ, не имевший в наших отношениях прецедента, обидел ее. Впервые за долгое время она вышла из себя. Много недель она копила негодование и теперь выпалила, как пушка От ее сетований некуда было деваться. Она изводила меня обвинениями:

– Ты всего лишь мелкий игрок, днем ты якшаешься со мной, а потом идешь ночевать под бочок к женушке.

Глупо, но этим она меня уязвила. Мне бы держать язык за зубами, но нет, меня вдруг охватило желание окончательно все разрушить и во всем признаться.

– Ах, я, значит, трус? Ладно, сейчас я тебе все выложу. Поверь, ты не разочаруешься…

И, не думая о последствиях, я по порядку поведал ей обо всех перипетиях своей продажности. Внезапность моего признания мигом ее успокоила.

– Так вот почему ты сдерживаешься?

Она не могла мне поверить, слишком невероятным было услышанное. Я испытывал двойное наслаждение: оттого, что сказал правду, и оттого, что сказанное выходит за границы достоверного. Нарисованный мной портрет жиголо превосходил ее разумение, ведь она была знакома только с тихим чиновником и с капризным любовником.

– Тебе нужны деньги, ты наделал долгов?

– Нет, я совершаю это ради удовольствия, мне это нравится.

– И ты смеешь говорить мне такое?

– Да, любовь моя, я испытываю неодолимое желание сеять вокруг себя добро. У меня страсть к столпотворению, мне необходимо, чтобы каждую неделю передо мной оголялось как можно больше женщин.

– Так ты спишь со мной, а потом трахаешь другую?

– Бывает и наоборот. Все другие приводят меня к тебе, а ты толкаешь меня к ним.

– Быть этого не может!

– Может! Я давно хотел тебе об этом рассказать. Но ты такая скованная! Попытайся встать выше своих предрассудков, понять красоту того, что я совершаю.

Пользуясь ее смятением, я обстоятельно рассказал ей о приключении того дня, показал слабые следы от трости, свой безжизненный член.

– Так что, как видишь, я выведен из строя, на восстановление уйдет несколько часов.

Ей пришлось сесть и налить себе рюмку водки.

– Скажи, ты, по крайней мере, предохраняешься или на все махнул рукой?

– В принципе я осторожен, но ты же знаешь, как это бывает, иногда и забываю в пылу…

Дора поежилась и залпом выпила рюмку.

– А ты подумал о своей жене, о семье? Ты хоть знаешь, сколько бактерий можно подцепить от одного поцелуя?

Ее тяжелые груди ходили волнами от возмущения. Она принялась сосать горький грифель черного карандаша, валявшегося на столе, и случайно разгрызла его своими острыми зубами в пыль. Я с трудом поборол желание ткнуть ей карандашом в глаз, когда ее губы, черные от грифеля, произнесли:

– Я тебе не верю. Ты меня дурачишь.

Она облегченно улыбалась, словно пережила ложный испуг.

– Подумать только, я чуть было не поверила!

Утомленный ее скепсисом, я решил предъявить доказательства Пусть убедится, с каким типом имела дело целый год.

– Сомневаешься? Ну, так гляди!

Я отодвинул дверцу шкафа и одежду на плечиках, открыв доступ к внутреннему шкафу и комоду. Любому труженику на ниве секса приходится рано или поздно обзавестись набором приспособлений; странно, если бы он действовал голыми руками, нельзя же представить каменщика без молотка, архитектора без чертежной доски, врача без стетоскопа. Я хранил свой инструментарий в коробках из красного дерева, каждый вечер чистил его, заменял пришедшее в негодность. Я проявлял чрезвычайную тщательность. Дора вытаращила глаза на несчетные кожаные мини-юбки, платья с глубокими вырезами, корсеты, штанишки с разрезами, колготки в крупную сетку, высокие бюстгальтеры, прозрачную кисею. Все это хозяйство, оставляемое у меня клиентками, я раскладывал по алфавиту – так в семейных пансионах хранят столовые салфетки. Я стал хранителем женских сокровищ, содержателем гарема атласа, латекса, браслетов. Другие ящики были набиты подарками моих куколок: одноразовыми зажигалками, футлярами для ключей, непристойными статуэтками, бездарными холстами с Монмартра; все это я из суеверия не осмеливался выбросить. Здесь же хранились наручники, кольца для пениса, плетки-многохвостки, спринцовки и прочая ерунда, разложенная по размерам, как дешевая обувь на базарном прилавке, побрякушки, заставляющие думать одновременно о мелочной лавке, пыточной камере и врачебном кабинете. Моя квартирка кишела тайниками, раздвижными дверцами, виртуозно исполненными нишами в стенах. Дора нервно хохотнула и воскликнула тоном особы, которую невозможно провести:

– Ну и спектакль!

От злости я чуть было не схватил ее за шиворот.

– Приходи завтра ровно в три пятнадцать дня. В три тридцать я принимаю Мари-Жанну, лаборантку. Ты спрячешься вот за этим шкафом. Сама убедишься, вру я или нет.

– Как ты боишься, что я тебе не поверю!

– Ты сможешь присоединиться к нам, если захочешь. Лаборанточка обожает женщин.

Но на следующий день, постучавшись в мою дверь и притаившись в чулане, среди коробок и пакетов, Дора почти сразу выскочила оттуда, сославшись на приступ клаустрофобии. Она сбежала, как разбойница, не дождавшись Мари-Жанну. Я испытал в связи с этим чувство сексуальной неудовлетворенности.

 

Оползень

Мы снова виделись, снова проваливались в экстаз. Но теперь Дора, падая ко мне в объятия, дрожала, и я не знал, чем это вызвано, возбуждением или отвращением. Каждое наше свидание получалось хуже предыдущего. В постели наши тела занимались любовью, но наши тени рисовали совсем другую сцену: огромная женщина душила крохотного мужчину, тщетно бившегося под ней. Это были скрежещущие движения двух механизмов, которые сцепляются, разъединяются, расходятся, снова сближаются, не находя правильной дистанции. Она больше не заговаривала о моих признаниях. Я не знал, как относиться к ее молчанию: как к дурному предзнаменованию или как к исчерпывающему доказательству ее слабохарактерности? Но я недолго пребывал в растерянности. Она постепенно охладевала, наши объятия утрачивали былой жар. Она позволяла собой овладеть, спрашивала «Готово?» и одевалась. Только что она была разнузданной вакханкой – и вот она уже бесчувственная железка; в воздержанности она так же не соблюдала умеренности, как и в наслаждении. Своей способностью к сознательной удрученности она подминала меня под себя.

Так продолжалось до тех пор, пока она окончательно мне не отказала. Ни с того ни с сего она заявила, что принимает обет целомудрия, чтобы искупить мою развращенность. Считая это очередным бредом, я стал бесстыдно тискать ее. Но она меня оттолкнула. Взбешенный отказом, я спустил штаны и принялся мастурбировать перед ней, воинственно поднося ей член под самый нос. Мне хотелось донять ее своей похотью, забрызгать ее своим семенем, испачкать ее одежду.

– Хочешь секса? Ладно. Смотри на меня внимательно.

Холодно, со спокойствием, не предвещавшим ничего хорошего, с глазами цвета серой пемзы, она сняла юбку и трусы. Я и представить не мог, что сейчас последует. Она достала из сумки нитку и иголку, растопырила ноги и стала спокойно, действуя на ощупь, сшивать себе вагину, как швея, взявшаяся за штопку. Стальная игла проткнула губу, хлынула кровь, я вскрикнул. Восхитительный орган превращался у меня на глазах в кровавый кусок мяса, в зияющую рану. Она предлагала мне это зрелище с таким видом, словно хотела сказать: «Гляди, что ты со мной сделал! Я дойду до конца!»

Она не плакала, сосредоточившись на своем занятии. От этого тошнотворного зрелища я окаменел. Только когда игла воткнулась в другую губу, я наконец не выдержал:

– Ты что, совсем больная? Что ты делаешь?!

– Сам видишь. Запираюсь от тебя, чтобы лишить тебя доступа.

– Умоляю, прекрати!

– Ты больше ко мне не прикоснешься? Поклянись!

– Клянусь! Прекрати этот ужас, прошу тебя!

Она встала с залитыми алой кровью ногами и заперлась в ванной. Вышла она оттуда мертвенно-бледная. Я предложил вызвать врача, отвезти ее в больницу.

– Мне очень жаль, Себ, но я потерпела провал.

– Что ты болтаешь? – У меня дрожал голос, я совсем потерял самообладание.

– Мне не удалось справиться с твоим заблуждением, вернуть тебя Богу.

– Хватит про Бога, черт возьми! Чтобы я больше не слышал этого непристойного слова!

В ожесточении я вырвал из ее рук сумку, вытряхнул оттуда все ее дурацкое благочестивое содержимое и выкинул его на балкон, где оно угодило в цветочные лотки. Она спокойно все собрала и вытерла. Я попытался прижать ее к себе.

– Я немедленно везу тебя в больницу. Такие раны могут воспалиться.

Она аккуратно высвободилась, отодвинула меня локтем, пробормотала еле слышно:

– Я все попробовала, все…

Она попятилась к двери и захлопнула ее за собой. Я не стал ее останавливать. Жестокость зрелища слишком потрясла меня. Можно сказать, счастливо отделался! Бедная дурочка! Никуда не денется, рано или поздно позвонит. Несколько дней я наслаждался вновь обретенной свободой, вернувшись к своей прежней рутине: работа, семья, обслуживание охочих бабенок.

Так продолжалось до тех пор, пока я, проснувшись однажды утром, не понял – слишком поздно! – что Дора так и не появилась. Я воображал, что разлюбил свою талмудисточку с фигурой богини сладострастия, а на самом деле она сама бросила меня. Свою временную усталость я принял за утрату привязанности. Я поспешил послать ей большой букет цветов с милой открыткой, в которой просил прощения и во всем винил себя. Потом принялся бомбардировать ее телефонными звонками, умоляющими письмами, даже обещал обращение в ее веру. Я готов был заделаться иудеем! Она уже несколько месяцев не работала в кафе и, наверно, сотрудничала сдельно в каких-нибудь иностранных газетах. Я вздрагивал при каждом телефонном звонке, хватал трубку, но это всегда оказывалась другая, не она. Своим исполненным надежды тоном, сменявшимся разочарованием, когда я слышал голос звонившей, я отпугнул не одну клиентку. Я обслуживал своих ангелов без всякой страсти, работал спустя рукава, и коллеги не могли этого не замечать. Я дошел в своем бесстыдстве до того, что воспользовался «счетом сбережения времени», открытым министром для своих служащих в рамках исполнения закона о 35-часовой рабочей неделе. По этой системе я имел право на дополнительные отгулы как отец семейства, на профессиональную и профсоюзную подготовку, на уход за тяжелобольными, на сопровождение престарелых. Я уже похоронил двух тетушек и двух бабушек; хорошо, что суеверие мешало мне написать заявление о похоронах моих собственных родителей… Я уж не говорю о дополнительных днях отдыха и о религиозных праздниках, не фигурирующих в официальном календаре, но подлежащих соблюдению во имя культурной диверсификации. Я превратился в опытного арифметического канатоходца, так что даже мой покровитель Жан-Жак Бремон, раньше позволявший мне многое, насторожился и пригласил меня пообедать, чтобы разобраться в происходящем. Он недавно получил назначение послом Франции в Мадриде. Я усиленно интриговал, чтобы его любовница, работавшая на том же этаже, получила пост директора филиала Французской академии в Барселоне. Мы много лет помогали друг другу, и взаимные услуги превратили нас в сообщников. Но теперь положение изменилось.

– Что происходит, Себастьян? Я вас не узнаю. Предупреждаю, со следующей недели я больше не смогу вам помогать. В принципе вы недосягаемы для критики, но в кулуарах о вас ходят недобрые слухи. Мой преемник не будет к вам так же снисходителен. Возьмите себя в руки, старина. И сделайте милость, найдите другой предлог для ваших шалостей: курсы арабского и хинди больше не проходят.

Его преемник, Жан-Иняс де Гиоле, несмотря на свое архаичное имя, оказался хлыщом двадцати семи лет, изображавшим каменное спокойствие. Первое же рукопожатие с ним стало свидетельством того, что моим союзником ему не бывать. В довершение всего мне еще раз предложили поехать за границу: Лесото, Никарагуа, Бирма, Бангладеш… Почему не Гренландия и не острова Кергелен? Мне не пришлось развивать активность ради отклонения этого предложения. К счастью, ни в одной из этих стран не оказалось французского лицея, подходящего для моих детей. Сюзан волей-неволей была вынуждена признать это, что не помешало ей объявить меня виноватым и осыпать упреками. Начальник управления кадров предупредил меня, что отказом от работы за рубежом я подрываю свою карьеру. Мне это было все равно, как и то, что коллеги шепчутся у меня за спиной, превратно толкуя мою деятельность.

Важным для меня оставалось только одно: чтобы на мой автоответчик выпал, как роса, голос Доры с сообщением о помиловании. Я вдруг осознал, что, желая проучить ее, я наказал сам себя. А еще я понял, что человек, покидая нас, приобретает новую сущность. Находясь рядом, он кажется обузой, но, уйдя, становится необходимым. Любовь искупает грех нашего существования, но крушение любви снова сталкивает нас лицом к лицу с бессмысленностью жизни. Вопреки собственным принципам, я открывал для себя, что люди по-разному ценны для нас, что среди них есть даже незаменимые. Дора позвонила мне один-единственный раз, только чтобы попросить перестать тревожить ее. Перед тем как повесить трубку, она бросила:

– Ты больше не дотронешься до своей кошерной негритяночки…

Я был так счастлив слышать ее голос, что до меня не сразу дошел смысл послания. Я тут же перезвонил, но ответом мне были лишь длинные гудки. Наверное, она звонила из телефона-автомата Я помчался к ней и одним махом взбежал на шестой этаж. Милая студентка-африканка с красивыми голыми плечами сообщила мне, что Дора Анс-Коломб уехала, не оставив своих координат. Она пригласила меня полюбоваться, как она прибралась в квартире: это было рке не знакомое мне греховное гнездышко, а чистое, нарядное жилище, выкрашенное желтой краской и украшенное наивными гравюрами с видами улицы Сен-Луи. При всей растерянности я поймал себя на желании покусать новой съемщице плечи и зарыться носом ей в подмышку. Консьержка в ответ на мой вопрос заявила: «Мадемуазель из шестой квартиры съехала, не заплатив и не оставив своего нового адреса. Никто в доме не вспомнит эту чертовку добрым словом!»

 

Незнакомка в четверть шестого

Как-то днем я валялся на диване в своей квартирке, не имея охоты к основному связанному с ней занятию. Папаша рассказывал мне по телефону о своей последней причуде – мочиться сидя, что, по его утверждению, обладало двойным преимуществом: клало конец мужской гордыне, заставляющей выпрямляться для мочеиспускания, и хорошо действовало на простату, не подвергавшуюся излишнему давлению. Забота о здоровье вкупе с политической моралью! Вдруг раздался звонок. У меня усиленно забилось сердце. Я никого не ждал, это могла быть только Дора, она меня простила. Провидение спасло меня еще раз. Я бросил трубку и стал метать на стол приметы своего духовного возрождения: книгу о Каббале, еще одну об иудейской мистике. Купленные после ее ухода, они олицетворяли мое желание приблизиться к ней. Истины ради должен сказать, что я их не искал, они сами попали мне в руки. Звонок не умолкал, одновременно плаксивый и требовательный. Мне потребовалось усилие, чтобы для ускорения спуска не скатиться кубарем по лестнице. Я нажал на кнопку замка, не спрашивая, кто там, и стал ждать, привалившись к дверному косяку, стараясь унять сердцебиение. Человек, поднимавшийся по лестнице, счел лишним назвать в домофон свое имя. Какой чудесный сюрприз! Мерные шаги стихли на последнем этаже, словно посетительница растерялась, не зная, что надо подняться по боковой лесенке, ведущей на мой насест! Тишину нарушило шуршание бумаги, потом раздались два робких удара: так может стучаться только женщина. Я набрал в легкие побольше воздуху и отпер дверь, широко улыбаясь. Это происходит помимо меня, я в этой ситуации всегда улыбаюсь, строю располагающую гримасу продавца. Но в этот раз челюсть у меня так и осталась висеть. Я узнал темный профиль на фоне освещенного коридора. Это была Сюзан собственной персоной.

У меня отхлынула от лица вся кровь. Я чуть не упал, сраженный неожиданностью. Она стояла, закутавшись в черный матерчатый плащ, сопя носом, с лихорадочно пылающим лицом. В это время года, когда женщины простужаются, они начинают благоухать эвкалиптом, мятными конфетками. Она выглядела чрезвычайно смущенной.

– Ты ждал не меня?

Голос у нее дрожал, как она ни старалась придать своим словам сердечность. У меня в мозгу творился ужасный переполох: я должен был как-то защититься, причем быстро, ни в коем случае не выглядеть застигнутым врасплох. Я знал, что человек, мучающийся недоверием, охотнее хватается за вымысел, чем смотрит в лицо истине. Сюзан вошла сама, не дожидаясь приглашения.

– Надо же, как тут у тебя мило, даже со вкусом! Вот, значит, куда ты приходишь каждый день. Ты не спрашиваешь, как я узнала?

– Ты меня выследила?

– Ничего подобного!

К ней возвращалась уверенность. Она достала из сумочки фиолетовый конверт из качественной веленевой бумаги, толстой и мягкой, в таких шлют друг другу весточки влюбленные.

– Ты не догадываешься?

– Нет.

Она вынула из конверта листок, исписанный тем же почерком, каким был написал адрес.

– Читай. Это анонимное письмо. Автор – твой доброжелатель. Наверняка одна из твоих приятельниц, которых ты тут принимаешь, пока учишь арабский язык.

От этих слов у меня все поплыло перед глазами. Я с трудом удержался на ногах, я не мог поверить в услышанное. Кто сыграл со мной эту подлую шутку? Мне бы повалить Сюзан на кровать и заняться с ней любовью – прекрасное отвлекающее средство. Но секса мне хотелось не больше, чем повеситься. Я постарался придать лицу надлежащее ситуации выражение.

– Действительно, надо было раньше тебе сказать. Я снял эту конуру, чтобы в спокойной обстановке зубрить после работы языки.

– Да уж, языки не знают здесь покоя, кто бы сомневался!

– Лучше взгляни, прежде чем острить.

По случайности на столике, рядом с книгой о Каббале, лежали открытыми тетрадка и хинди-французский словарь; здесь же присутствовал, благо, заглавием вниз, еще один томик – ежегодник «Шаловливый Париж». Все вместе могло ее отвлечь, послужить хоть каким-то доказательством того, что мой бордель является на самом деле степенной библиотекой.

– Пойми, Сюзан, мне тридцать пять лет, у меня трое детей, работы по горло. Мне нужна своя комната, что-то вроде тайного садика, чтобы приходить в себя. Знаю, это ошибка, но рано или поздно я бы тебе об этом рассказал.

Я чувствовал, что жена готова проглотить эту наживку, отбросить мучительные подозрения.

– Об этом никто не знает, ни Жюльен, ни Жан-Марк…

– Наконец-то правдивые слова. Это я подтверждаю, они совершенно не в курсе дела.

Во мне проснулась безумная надежда. Часы показывали двадцать минут шестого. Моему следующему ангелу, в действительности сущему мастодонту, было назначено только на шесть часов. Немного везения и побольше расторопности – и я успею успокоить Сюзан, даже проводить ее до машины.

– Пойдем выпьем чего-нибудь в бистро на углу.

– Нет, я предпочитаю твой тайный садик, хочу посмотреть, какие растения здесь произрастают, какие плоды здесь возделываются.

К ней вернулась язвительность. Ясное дело, кровать под балдахином, белые атласные простыни и вышитые на подушках сердечки с монограммами «Полюбим друг друга друг на друге» (согласен, сомнительное предложение!) расходились с моей версией. Она озадаченно осмотрела мое рабочее место, присела, попрыгала, проверяя упругость матраса.

– Наверное, на этой кровати и происходит изучение восточных языков. Чувствую, стоит мне растянуться – и я заболтаю на арабском.

Она опрокинулась на спину, растопырила ноги, завиляла тазом, заверещала, замотала из стороны в сторону головой.

– Как тебе мой выговор?

Я и забыл, что моей супруге было присуще чувство юмора. Положение ухудшалось. Надо было без промедления уводить ее. Спуститься вниз, убраться от этого знойного места подальше.

– Тебе это кажется странным, знаю. Но мы переживаем кризис, я опасался, что ты плохо это воспримешь. Пойдем выпьем пива, нам обоим это будет полезно.

Сюзан указала пальцем на этажерку, уставленную бутылками водки, коньяка, фруктовых ликеров. Все до одной были початые.

– Как я погляжу, от иностранных языков пробуждается жажда. Надеюсь, ты, по крайней мере, не стал алкоголиком?

– Это старые бутылки, я собрал их из-за этикеток.

– До чего же приятное у тебя любовное гнездышко! Надо было пригласить меня сюда раньше. А что, я бы пришла!

– Я так и собирался поступить, поверь, я готовил тебе сюрприз.

Вранье изливалось из меня, как тошнотворный сироп. Она напряглась.

– Ты жалок, Себастьян. Скажи мне, кто эта женщина?

И она протянула, вернее, швырнула мне в лицо фиолетовый листок. Я взял его, содрогаясь от страха. Почерк оказался знакомым. Она не стала маскироваться. Письмо писалось не второпях, строчки были ровные, выдавая продуманный замысел. Вот что было написано на одной стороне листа красивым почерком, синими чернилами:

«Твой муж – проститутка. Он принимает женщин во второй половине дня в доме № 19 по улице Край Света, 75004, Париж, 5-й этаж, вверх по лестнице. Код 07852, домофон на имя Виржиля Кутанса». В скобках были указаны станции метро «Сен-Поль» и «Отель-де-Виль» – сразу угадывалась студентка, пользующаяся общественным транспортом. Наверное, я ужасно побледнел, иначе Сюзан не спросила бы меня, как я себя чувствую. У меня ослабели ноги, мозг утратил способность воспринимать окружающее. Язык не мог выговорить ни слова, я судорожно подыскивал хотя бы одно, которое рассеяло бы колдовство. Но у меня не было даже сил объявить это письмо бессовестной клеветой. Я не знал, что хуже: быть пойманным с поличным Сюзан или преданным Дорой. Лишь одно было совершенно ясно: нет ничего хуже сочетания того и другого. Я не мог поверить, что моя возлюбленная оказалась способна на такое, ведь она только и болтала что о милосердии!

– Кто она, Себастьян? Расскажи мне о ней. И откуда этот псевдоним – Виржиль? Удовлетвори мое любопытство. Кажется, у тебя передо мной должок.

 

Безжалостное закабаление

Я никак не мог собраться с мыслями. На лбу у меня выступили крупные капли холодного пота. Мной овладело сумасшедшее желание ударить Сюзан, стукнуть ее затылком о стену, наказать ее за то, что она выкурила меня из норы. С обеих сторон накопилось слишком много озлобления, наша совместная жизнь превратилась в омут горечи.

– Жюльен заметил с некоторых пор, что ты стал странным. Он даже спрашивал меня, не попал ли ты под влияние какой-нибудь секты. Я непременно его успокою: ты возделываешь садик.

Я остался нем, не мог поднять голову, как разбойник, пойманный на месте преступления.

– Себастьян, я хочу, чтобы ты признался. Скажи правду.

Внезапно раздался звонок домофона. Новый удар кинжала мне в грудь. Сердце запрыгало, как безумное. Было ровно шесть вечера, время пролетело слишком быстро. Все потеряно. Клиентка вопреки правилам не позвонила мне на мобильный телефон. Я установил в своей работе непреложное правило: никогда не впускать новую женщину, пока предыдущая не свернет за угол улицы. Этого требовала простая благопристойность: в проституции, как в туалете, лучше не знать, кто был вашим предшественником.

– Ответь! – потребовала Сюзан приторным голоском. – Может, это почтовая посылка? Правда, ты не упоминал, что ждешь посылку…

От растерянности я чуть не расхохотался. Со страху у меня помутился разум, меня разбил паралич, я застыл, как истукан. Я угодил обеими ногами в грубо расставленный ею капкан.

– Наверное, так и есть, мне прислали книгу.

– Книгу! Действительно, ты ведь обожаешь книги, приобретаешь их ящиками!

Звонок ожил еще раз, выдавая нетерпение посетительницы: я узнал властный стиль своей следующей клиентки. Сюзан сама нажала кнопку, открывавшую дверь подъезда. На лестнице послышались тяжелые шаги. Мы молча прислушивались, нам обоим казалось, что они раздаются у нас в головах. Это была моя «шестичасовая четверговая» (я уподобился начальнику вокзала), женщина в годах, одевавшаяся, как священник, – в черный глухой жакет и темные брюки, – с могучими предплечьями и татуировкой в виде кельтского креста. Она тоже была не без причуд: надевала желтую тунику восточного сатрапа, садилась под лившиеся из динамиков звуки ситара в позу лотоса и блаженно вдыхала запах тлеющих вокруг ароматических палочек. Мне полагалось подкрадываться сзади, опрокидывать ее и овладевать – ограничимся таким кратким описанием. На втором этаже ее шаги замедлились. Я представлял, как она отдувается, кляня свою тучность и устаревшую планировку дома, не позволяющую установить лифт. Она продолжила свое гималайское восхождение, сопровождая его душераздирающим кашлем. Не хватало только, чтобы она принялась отхаркиваться, иногда с ней это приключалось. Сюзан с растущим ужасом прислушивалась к доносившейся с лестницы брани, достойной водителя грузовика. Дверь распахнулась, стоявшее за ней мужеподобное создание перевело дух, откашлялось и сделало шаг назад. Увидев нас, женщина произнесла вульгарным тоном, утрируя парижский акцент:

– Я никого не побеспокоила? Это мое время, нет?

Сюзан побелела, ее лицо сморщилось, как скомканный лист бумаги, ресницы беспорядочно затрепетали, напряжение перешло в судорогу.

– Какие проблемы, я подожду на лестнице, дел-то!

Теперь Сюзан походила на затравленного хорька, в которого вот-вот вцепятся собаки. Я прирос зачарованным взглядом к ее смятой мордочке, выражавшей полное смятение. Эта минута была местью ей за пятнадцать лет супружеской каторги. Казалось, лепестки кожи облетают один за другим с ее лица, уменьшая его до размера кочерыжки. Если бы она скончалась на месте от избытка чувств, мы с толстухой выбросили бы ее в окно, как ненужный хлам. Она беззвучно пошевелила губами, что-то проблеяла и выскочила вон, сжав зубы, чтобы не заорать. Воздух очистился, сброшенные маски со страшным стуком упали на пол. Моя клиентка, нечувствительная к этой мелодраме, рке переодевалась в ванной, словно борец сумо, напоминая мне о моем смиренном долге.

В тот же вечер на пороге нашей квартиры на улице Прибытия меня ждали чемоданы. Сюзан в халате, с набрякшими мешками под глазами, потребовала, чтобы я покинул дом.

– Детей я уложила. Если что-то твое осталось, я все пришлю в твой… тайный сад.

Ее вид оскорбленной супруги вывел меня из себя. В последнем приступе мстительности я выпалил:

– Да, я по совместительству жиголо, подумаешь! Я тоже имею право на развлечения в свободное время.

Сюзан вскинула голову.

– Мой бедный Себастьян, тебя не ждет ничего хорошего. Ты просто неудачник!

Следующие несколько дней друзья звонили и донимали меня своим сочувствием. От Жан-Марка я узнал, что Сюзан взбешена уродством поднявшейся ко мне особы. Она бы еще поняла страсть к роскошной, необыкновенной женщине, но этот ужас ее сразил. Это свидетельствовало о моей чудовищной извращенности. Жюльен заклинал меня подумать о детях, не разрушать семью из-за эротических капризов. Но я улавливал в его тоне плохо скрываемое отвращение. Мне было так стыдно, что наша группа узнает всю правду, что я предпочел сжечь мосты. Они не оставляли меня в покое, но я не снимал трубку. Я чувствовал себя мухой, пойманной на клейкую бумагу: когда она освобождает одну лапку, прилипает другая. В один прекрасный день все звонки разом прекратились. Удивительное единодушие! Только Фанни оставила такое сообщение:

– Негодяй, если то, что я узнала, – правда, то ты отъявленный лицемер. Это так на тебя не похоже! Я тебя не осуждаю, мы никуда не денемся, если вдруг понадобимся тебе.

Спустя две недели я предстал перед Сюзан и ее адвокатом. Она не сидела сложа руки, многие родственники свидетельствовали против меня. Я принял всю вину на себя и согласился на развод на условиях истицы. Я изъявил готовность выплатить компенсацию и отказаться от родительских прав. Разочарованная моей стремительной капитуляцией и исполненная, думаю, желания окончательно растоптать меня, женщина-судья спросила, что я намеревался передать таким поведением своим детям. Я ответил, не думая:

– Вкус шоколада!

В коридоре суда, мрачном, как богадельня, где маялись бедняги, которых вознамерилась раздавить махина юстиции, смирно ждали три моих малыша. Ничего не говоря мне, они бросились к матери. Забо спряталась в объятиях младшего брата, оба нашли убежище за спиной у старшего. Адриен, ему недавно исполнилось четырнадцать, встал перед Сюзан, словно с намерением защищать ее. Я наклонился, чтобы поцеловать ею, но он оттолкнул меня, возмущенно сверкнув глазами:

– Папа, то, что ты сделал, отвратительно.

Я спокойно ответил, чуть присев, чтобы оказаться на его уровне:

– Адриен, когда-нибудь ты поймешь, что я просто старался сеять вокруг себя счастье.

Он отвернулся к брату и сестре, а те дружно прижались лицами к животу своей матери, которая с ожесточенным видом накрыла их руками. Сюзан похорошела, снова стала надменной. Она защищала свое потомство от низостей его родителя.