Любовь к ближнему

Брюкнер Паскаль

Глава VI

Первый день поста

 

 

Я всегда мечтал о легкости, боясь задохнуться под тяжестью людей и предметов. Меня угнетали воспоминания о родителях, год за годом накупавших все больше мебели и разных безделушек, о жене и детях, отправлявшихся отдыхать с семью-восемью чемоданами. Существует только один аргумент против принципа собственности: то, чем ты владеешь, владеет тобой. Я очень рано расстался с желанием быть заваленным вещами, стал мечтать о ртутной подвижности. Ничего не весить, ничем себя не отягощать, не связывать – эту тройную программу я полностью выполнил. Я разрубил узы, привязывавшие меня к семье, к друзьям, к возлюбленной, чтобы отдаться своей единственной страсти. Но, избавляясь от всех цепей, не пожертвовал ли я самым важным?

 

Мелкие средства

После развода я лишился тысяч привилегий комфортного существования, ставших для меня необходимыми. С возрастом я привык жить в довольстве и теперь страдал от недостатка удобств. Я давно разменял четвертый десяток и ни разу за всю жизнь ни в чем не испытывал недостатка У меня было не только необходимое, но и роскошное: я вкусно ел, с наслаждением пользовался старинной мебелью, жил в больших домах с инкрустированным паркетом, с изящными садами, учтивыми слугами, путешествовал первым классом и все такое прочее. Мне самому ничего не принадлежало, я жил не по средствам, настоящим паразитом, которому повезло попасть в тепличные условия. Я не ценил щедрости своих родственников, а ведь они помогали нам сводить концы с концами, приглашали нас отдохнуть в Страну Басков, в Бретань, в Марокко, на Карибы. Даже самый непреклонный аскет пригрелся бы в таких уютных условиях. И вот теперь я оказался низвергнут в нужду, встал перед необходимостью строгой экономии. Моя зарплата не уменьшилась, зато возросли расходы. Я выплачивал немалые алименты Сюзан, поэтому мне самому с трудом хватало на житье. Я прозябал в страхе перед нищетой, меня угнетала дешевая одежда, вонючие закусочные, харчевни, пропахшие прогорклым жиром. Мои надежды рушились. Мне представлялось убогое будущее, немощь и болезни. Я оказался пленником квартирки на улице с названием Край Света, прежнего оазиса свободы, а ныне приходящей в упадок тюрьмы. Даже балдахин кровати обрушился, причем в тот самый момент, когда я оприходовал одну дылду – то-то она хихикала! Пол вздыбливался сломанными паркетинами, краны шипели и подтекали, плохо пригнанные оконные рамы пропускали холодный воздух, от которого у меня мерзли ноги. Я жил в нарастающем кавардаке, все меньше отличавшемся от прежнего убогого обиталища Доры. Шкафы были битком набиты остатками былой роскоши: льняные и шерстяные костюмы лоснились, воротники рубашек истерлись, на локтях свитеров зияли дыры, у ботинок отставали подметки.

Я с сожалением вспоминал счастливые деньки с Сюзан: стол, радовавший глаз разнообразием блюд, красивую провансальскую посуду, изысканный вкус жены по части убранства жилища, ее аппетитную стряпню, наше намерение купить пятикомнатную квартиру в лучшем районе, радостные крики детей. В ушах у меня стоял стук карандашей в их ранцах, шум их игр, их благозвучные вопли, особенно смех Забо, моей младшенькой, этот непрекращавшийся стрекот, так меня очаровывавший. У меня не было даже права их посещать: я послушно от него отказался. Но хуже всего было то, что рядом не было Доры: как тут делать хорошую мину, изображать даже подобие интереса к другим?

Мне казалось, что я вижу ее повсюду, каждый женский силуэт чем-нибудь напоминал мне о ней, чтобы через мгновение похитить ее у меня. Это был постоянный ореол, подчеркивавший ее отсутствие. Ее призрак то и дело появлялся, гримасничал. Он всегда присутствовал среди тел, лежавших на моей кровати, нанося урон моей «работе». Если какая-нибудь из моих ангелов пользовалась теми же духами, что и она, я возмущался совпадением и был готов отхлестать самозванку по щекам. Я чувствовал себя бесконечно маленьким, нося через плечо свою любовную печаль. Существование было ныне явлено мне в своем истинном обличье. Дора не покидала моих мыслей: между нею и мной произошло что-то восхитительное, чего я никогда раньше не знал. Я почти благословлял ее за то, что она меня бросила, предательство возвысило ее. Женщина, способная на такое злодейство, заслужила мое искреннее уважение. У меня оставалось от нее всего ничего – фотография для удостоверения, сделанная в переходе метро. Я находил утешение среди всего уродства жизни, глядя на этот корявый отпечаток с размытыми цветами, который я водружал, как икону, над окружающим убожеством.

 

Цирковая лошадь

Мой половой аппетит тоже снижался, как будто отсутствие измены жене притупило мое либидо. Уже то было чудом, что я продержался непойманным целых пять лет. Я поглощал витамины, чтобы возродить былой пыл, поднимал тяжести в гимнастическом зале, занимался на велотренажере. Разочарованный поклонник фаллического культа, я теперь с трудом сбывал свои прелести. Племя хрупких расточительниц улыбок, распространяющее вокруг себя пленительный запах духов, превратилось в стадо визгливых, кудахчущих кумушек с нескромными пальцами и слюнявыми ртами. Мерзкие орды врывались ко мне, чтобы я тискал им животы. Встречать их перед дверью, выпроваживать обратно под сладкие словеса, корчить улыбки становилось выше моих сил. Ведь для каждой мне полагалось создавать впечатление ее неповторимости. Едва я успевал застелить постель, как снова звучал звонок в дверь. Я обращался с каждой посетительницей с анонимной приязнью медбрата, достающего из-под одеяла полную «утку». Я старался «отработать» с каждой как можно быстрее, превращая свою деятельность в настоящий конвейер. Я доставал свой анатомический инструмент и вводил его в предназначенное для этого отверстие. Превратив себя в механизм для доставления удовольствия дамам, я уподобился рабочему, закручивающему гайки, вращающему рычаги. Я чувствовал себя, как артист, подрабатывающий в провинции и улыбающийся по необходимости старухам, хвалящим его за доставленную радость. От исходившего от некоторых посетительниц запаха лака для волос или для ногтей, от горького аромата духов у меня текли слезы и першило в горле.

Я теперь приходил не в квартиру, а на «завод», своих ангелов я переименовал в «сейфы», которые грех было не взломать. Я сделался жаден до наживы, настойчиво требовал оплаты и назначал дополнительный тариф за любое отклонение от рутины, любое перевыполнение нормы, особенно когда попадались жадины, работа с которыми превращалась в мучение. Я запрещал себя целовать: мои губы принадлежали только мне. Больше всего я боялся мстительных мужеподобных особ, а также взвешивавших меня, как кусок мяса, называвших меня «красавчиком», «миленком», «негритянской пиписькой», просивших «Затрахай меня до смерти!», бросавшихся в меня признаниями в любви, как дырявыми перчатками, не говоря же о тех, кто платил мне за посрамление их «подонков мужей». Становясь клиенткой, женщина не уступает вульгарностью и приверженностью насилию мужчине. Свирепые матроны, насквозь прокуренные чучела в одежде цвета фуксии, в стрингах, врезающихся в тощие ягодицы, воображали себя верхом соблазна, нашептывали мне на ухо непристойные шутки, а потом теребили мою «штуковину», словно я был бесчувственным целлулоидным голышом Все эти дамы шли в ногу с веком и декламировали современный сексуальный катехизис; обозначить женские и мужские половые органы их именами было для них то же самое, что произнести «здравствуйте» и «до свидания». Назвать их шлюхами и сучками значило произнести в их адрес самый льстивый комплимент. Раньше шлюхи высокого полета хотели сойти за честных женщин; а теперь обычные горожанки мечтали сойти за потаскух. Однако непристойность – тонкое искусство, между ней и занудством трудно провести грань. Грязные слова, увы, недолго остаются таковыми, они выдыхаются с поразительной скоростью, как вино в откупоренной бутылке. Иногда какая-нибудь из моих посетительниц нарушала эту схему и откапывала метафору из речи моряков или шахтеров, заставлявшую меня изумленно разинуть рот. Взять хотя бы достопочтенную домохозяйку, потребовавшую однажды, закатив глаза:

– Проникни в самые глубины!

Черт возьми, в какие именно глубины: подземные, океанские, финансовые? Я превращался в спелеолога, зарывался в потроха партнерши, чтобы извлечь оттуда золото и редкие минералы, чтобы высечь огонь.

Хуже того, уродство перестало быть анекдотом, свидетельством разнообразия, превратилось в агрессию. Я уже не ждал с прежним трепетом маленьких толстушек, неуклюжих кляч, изможденных мощей, чьи острые углы я считал некогда благословением, чьи позвоночники обладали твердостью палки. Скошенные подбородки, отвислые зады, вновь выстроенные среди костей и ключиц груди больше ничего мне не говорили. Сильнее всего я опасался бритых лобков, этих лишенных растительности склонов, похожих на створки раковин, отбрасывающих их обладательниц в опасную категорию малолетних девчонок. Тотальная эпиляция – мечта педофилов. Осталась ли во Франции хотя бы одна женщина, позволяющая себе иметь волосы под мышками, пух на ногах, клочок растительности ниже пупка? Даже развязные бабенки, обладательницы гипертрофированных грудей, в которые раньше было так здорово зарываться, не высекали из меня искр. Я восстанавливал дыхание и брался за дело с закрытыми глазами, памятуя, что в каждом живом существе, как объясняла Дора, присутствует частица божественной души. Борясь с отсутствием желания, я вспоминал о прекрасных затворницах, о труженицах бульваров, вынужденных день и ночь отдаваться разным свиньям, старикам, дебилам, сующим им в рот свой член, словно так и надо. Теперь я понимал ненависть проституток к клиентам, их отношение к половому акту как к мести. У каждой миссии есть свои узкие места, даже у святых мучеников случались сомнения. Тонкая, даже тончайшая перегородка отделяет призвание от принуждения, рай от ярма. Наше ремесло имеет некоторое сходство с карьерой святого, моющего ноги прокаженному, лобызающего язвы чумному. Но я был далек от святости, симпатичная мордашка хотя бы время от времени мне бы не помешала. До сих пор я ублажал бабуль и дуэний с серьезностью рабочего, гордого делом своих рук. А тут заглох, как износившийся мотор!

 

Прошлое, которое не отпускает

Сюзан была права: я оказался не на высоте. События последних лет подмяли мою жизнь. Мне бы все это прекратить, но я упирался – мне нужны были деньги. Этот второй, незадекларированный, источник дохода был не так уж мал. К тому же я не хотел отрекаться, признавать ошибочность своего выбора, обошедшегося мне так дорого. Я продолжал бег по кругу, как цирковая лошадь, хотя порой и этот бег оказывался мне не по силам. При любом затруднении мой прибор клевал носом, таял, как свечка, и возродить его не было никакой возможности. При осечках я получал право на сострадание и даже позволял себе просить вспомоществования на возмещение ущерба. Я побывал у врача, который прописал мне таблетки для приема перед каждым свиданием с целью «запуска двигателя».

Единственным утешением среди всех этих разочарований стало то, что мне удалось нейтрализовать враждебность моего нового начальника, Жан-Иньяса де Гиоле. Вскоре после назначения он вызвал меня, чтобы дать нагоняй.

– Дорогой Себастьян, насколько я понимаю, мой предшественник вам симпатизировал. Ну и прекрасно! Но политика привилегий не в моих привычках. Вы знаете, каковы требования сверху: ныне общественное мнение требует от нас результатов. Это может показаться чрезмерным, но никуда не денешься. Ваше же профессиональное усердие оставляет желать лучшего. У вас репутация дилетанта. Думаю, вас не оскорбит мой вопрос, чем вы занимаетесь в свое послеобеденное время? Сплетни я пропускаю мимо ушей, даже если в них есть правда…

Он постарался спрятать улыбку и сложным образом сцепил большие пальцы. Его молодое лицо изображало неприязнь, но видно было, что мои шалости сильно его забавляют. Позже я обнаружил в нем то же самое сочетание проказливости и скотства. Эта сволочь еще натерпится со мной бед!

– …предупреждаю, я больше не потерплю ваших ежедневных уходов. Другое дело, если вы заняты профсоюзной деятельностью, если боретесь против глобализации, – тогда мы сможем проявить понимание. Вы знаете, до какой степени Дворец (он показал пальцем на потолок) любит эти сюжеты. Соберитесь с силами! Как явствует из вашего личного дела, вы неплохо начинали, вам было тогда столько лет, сколько мне сейчас Надеюсь, я не кончу так, как вы! Итак, все ясно: чтобы больше никаких уходов после обеда.

Пришлось мне изменить свое расписание: теперь я принимал дам в своей квартире с семи до половины одиннадцатого вечера Тем не менее, побеждаемый каким-то ребяческим тщеславием, я сделал вопросом чести превращение Гиоле в своего сторонника Случайное признание подсказало мне, как действовать. Мой молодой начальник, поощряемый матушкой, писал книгу, как все. Подобно всем французским консулам и дипломатам, он мучился комплексом святого Иоанна Персидского. Шанс подторачивался блестящий: я предложил себя в рецензенты написанного им, недаром же я окончил педагогический институт, я кое-что смыслю в литературе. Предложение сбило его с толку и очаровало. Как я и ожидал, интрига в его сочинении оказалась жалкой, я встречал ее несчетное число раз в комиксах: старик по случайности глотает пилюлю для омоложения и превращается в младенца, приводя в смятение близких. Я предложил ему перевернуть все с ног на голову, пусть грудной младенец из того же семейства начнет ускоренно стареть и вырождаться, а дедуля пусть тем временем молодеет. В результате двое, двигаясь по параллельным ступенькам, но в разные стороны, встречаются в одном возрасте – тридцати пяти лет, делятся воспоминаниями, зная при этом, что поменялись ролями, что ребенок станет дедушкой собственного дедушки, а тот – внуком своего внука Мсье де Гиоле снова засел за писанину, представил мне все сочиненное заново, нашел редактора. Так я гарантировал себе спокойствие, отныне он ел с моей руки. Его мать, известная и чрезвычайно властная дама, явилась с поздравлениями прямо ко мне в кабинет.

Со своими родителями я теперь виделся мельком, только в кафе, за бутербродом Меня больше не звали к ним в дом Мать стала похожа на старую морщинистую индианку с седеющими волосами. Она перечисляла общественные мероприятия, в которых участвовала, словно составляла каталог добрых дел, которые противопоставляла моему бесчестью. Теперь она все принимала близко к сердцу, любая неудачная забастовка, уменьшение численности особей какого-нибудь вида вызывали у нее отчаяние; решение бразильского президента Лулы разрешить проложить газопровод через амазонский лес вызвало у нее высокую температуру и резкое похудание. Она гордилась изобретенным ею новым лозунгом для Фронта освобождения животных: «Пока существуют бойни, будут и поля сражений». Нам давно было неудобно друг с другом, как же, ведь сын, которого она превратила в фетиш, позволял себе глумиться над ней! Она выдерживала со мной не больше нескольких минут и удалялась с печальным достоинством, унося на плече черного ворона горя. Мой отец, наоборот, округлился и, в отличие от матери, не стеснялся сетовать. Мой развод подкосил его, внуков он видел теперь редко, под надзором Цербера, как он называл мою бывшую тещу. Мой брат Леон пошел на поправку, любо-дорого было смотреть, он похудел на двадцать килограммов, нашел место в какой-то агропищевой конторе и даже познакомился с девушкой, которую собирался нам представить. Отец ходил вокруг да около, как иногда бывает с людьми, не желающими проявлять властность и стремящимися все решать по-дружески. Наконец, отодвинув свою тарелку и отхлебнув еще пива для большей храбрости, он признался, что тревожится за меня. Это был эвфемизм, понимать его надо было так, что я, по его мнению, совсем пропал. Он отказывался читать мне мораль, это ужасная буржуазная манера, но мать и он боятся, что я пошел по плохой дорожке. Я попросил уточнить, что под этим подразумевается. Он задыхался, просил о помощи. Я принудил его отчетливо произнести страшное слово на «п», парализовавшее его, – «проститутка». Я подтвердил, что это для меня одна из любимых форм досуга, доставляющая мне огромную радость. Он опустил голову, совершенно разгромленный. Насколько предпочтительнее был бы для меня обычный папаша, который надавал бы мне пощечин и пинков, а не эта безвольная тряпка, левак, погрязший в своем кривляний!

Вместе с общественным положением изменилось и мое восприятие мира Я разлюбил Париж, его тусклость, саваном окутывающую прохожих, его клошаров, зимой сбивающихся в кучу там, где потеплее, его нечистоты, через которые перешагивают безумно шикарные женщины. Сомнительная аура квартала Маре, эта лживая витрина маргинальности, где сходят с ума по шмоткам и ведут нескончаемую реставрацию, перестала меня привлекать. Я утомился от этого фольклора, собрания всех стереотипов патентованной богемы – от паршивых овец из хороших семейств и неудавшихся актеришек до официантки из бара, ждущей большой роли в кино. Я прятался от тоски в скромном кафе на улице Короля Сицилии под названием «Курящая кошка» – забегаловке, отделанной под старину, с мутными зеркалами, уставшими отражать мерзкие рожи посетителей, с банкетками из латаного молескина и истертой до мраморной гладкости стойкой. Амулетом заведению служил жирный полуслепой кот, вылитый корсар, дрыхнувший на прилавке. Того, кто смел, войдя, не уделить ему внимания – не гладил его и не чесал шейку, – просили выйти вон. Эти стены служили приютом ремесленникам, пьяницам, студентам, иммигрантам, занимающимся пропитания ради спекуляцией недвижимостью, вышедшим в тираж гомосексуалистам, все они искупали в этих стенах свое преступление – старость и бедность. В каждой из деревень, из которых состоит Париж, существуют такие тайные местечки, где разношерстные обездоленные по-братски делят черный хлеб своего одиночества и невезения.

Как-то утром я столкнулся там со своим другом Жеральдом, попивавшим черный кофе. От рассеянности я не удивился такому невероятному совпадению. Узнав его со спины по черным вьющимся волосам, видавшей виды бархатной куртке и мятым брюкам, я захотел было дать деру. Я рассуждал, как воришка, которого поджидают двое жандармов с наручниками. Из всей нашей компании Жеральд был мне ближе всего духовно: как и я, он брел боковой тропинкой, как я, увяз в грязи, его литературная и музыкальная карьера была близка к провалу. Он тоже оторопел, увидев меня. Оказалось, он репетировал на студии неподалеку новую песню своего сочинения, возможно, шанс всей своей жизни. Он не знал, что я живу здесь, осведомился о моем здоровье. Нам было очень просто общаться, мы оба не прибегали к притворству. Он сразу признался, что все по мне тоскуют, никто не понимает, почему я избегаю нашей компании именно тогда, когда мне так нужна помощь. Я вообще прекратил платить членские взносы в «Та Зоа Трекеи». Больше всего мое молчание задевало Жюльена, он все спрашивал себя, не сделал ли, не сказал ли чего-нибудь обидного для меня. Эти слова ранили меня прямо в сердце. Я предал своих друзей поруганию, а ведь единственным их преступлением была любовь ко мне. Мы решили увидеться еще. Он перезвонил и пригласил поужинать на следующей неделе у Марио. Я принял приглашение с радостью, особенно когда узнал, что там не будет Жюльена, который задерживается на судебном процессе в Дании. Он был единственным, чье присутствие после всех этих перипетий меня бы смущало.

 

Интриги доброжелательности

Мглистым вечером, когда зима объявляет комендантский час уже с четырех, я позвонил в дверь квартиры на верхнем этаже дома на улице Мучеников. Марио обитал на ста пятидесяти квадратных метрах под крышей дома эпохи барона Османа и наслаждался умопомрачительным видом на столицу. Все у него дышало благополучием и хорошим вкусом, в витых, как свечи, вазах благоухали букеты редких цветов. Марио пережил серьезные финансовые неприятности в связи с падением акций интернет-компаний, но потом воспрянул, запустив в Италии, в Аосте, производство мыла с мускусным запахом, обладающего восстанавливающими свойствами. Его компаньон Пракаш посещал Французскую цветочную школу и через год собирался открыть в Лахоре заведение того же рода. В кабинете, ванной и туалете круглосуточно горели три экрана, показывавшие, один на французском, два на английском языке, биржевые котировки. Угощение, индо-пакистанские кушанья, было изысканным: лепешки, огромные, как слоновьи уши, напомнили горчичники, которые мать ставила мне в детстве от ангины. Пракаш превзошел в кулинарных талантах самого себя, он носил белую одежду с изяществом принца. Я наслаждался сердечной атмосферой встречи, жалея лишь об отсутствии Фанни, находившейся за границей, и чуть было не забыл, что заделался мелким грузчиком на ниве любви, телеграфистом промежности. Мы встретились узким кругом, без жен. Мои товарищи не изменились, и я отдавал должное невероятной мужской способности сопротивляться времени, умению мальчишек оставаться юными. Как здорово было обнаружить, что все их причуды, их грандиозные стремления живы, невзирая на возраст! Жеральд писал теперь песни для альтернативной французской сцены и надеялся, что одну-две из них возьмет Ману Чао. Я представлял его хворым, раздавленным неудачами, но был вынужден с завистью разглядывать полного энергии, уверенного в себе человека, зарабатывавшего на жизнь игрой на пианино в крупном отеле на правом берегу, а остальное время посвящавшего своей музыке. Все без устали расхваливали Фанни, восхищенно перечисляя ее инициативы. Она изобрела для большой сети супермаркетов говорящие товары первой необходимости, каждому покупателю задававшие вопрос «Я тебе действительно нужен? Подумай хорошенько!» По ее утверждению, это вносило нравственный момент в феномен потребительства и позволяло бороться с навязчивым желанием людей покупать. Недавно она предложила сверхбогатому афроамериканцу Б. Джей Джону-третьему оборудовать рядом с островом Мюстик, цитаделью белых богатеев на архипелаге Гренадины, где служит исключительно чернокожий персонал, новый остров, только для черных миллионеров, которым прислуживали бы одни белые слуги. Бизнесмены, специализирующиеся на производстве электроники, занялись поисками скалы, где восторжествовала бы историческая справедливость.

Разнообразие и успешность ее занятий только оттеняли скудость моих. Друзьям хватило такта не заговаривать ни о моем разрушенном браке, ни о сверхурочных трудах. Они говорили со мной так, словно мы расстались только вчера. Не передать, как меня согрело это теплое дружелюбие: я заслужил участь отверженного и мог считать счастьем, что они не отвернулись от меня. Постепенно мне в голову вползла безумная мысль: что, если все бросить? Момент был самый удачный, я пытался улучить минуту, чтобы сообщить о своем желании пройти курс дезинтоксикации. Эта перспектива так взволновала меня, что я перестал замечать происходящее вокруг, предавшись своим мыслям. Марио предложил перейти всем в восточный салон – соседнюю комнату с гаремными светильниками, дамасскими коврами, мягкими пуфами в позолоте. Здесь сильно пахло ладаном с примесью спиртного. Жан-Марк, до этого больше помалкивавший, излишне прочувственно стиснул меня в объятиях – так поступают мафиози, хлопающие друг дружку по спине, прежде чем нашпиговать свинцом Я от души ответил ему тем же, растроганный его порывом У меня не было возражений против таких приступов нежности – все-таки мы праздновали встречу после долгого перерыва Было уже поздно, но время для меня остановилось – так хорошо мне было! Я последним вошел и уселся в этой комнате, едва освещенной зеленовато-опаловым абажуром. В моей голове складывалась речь, которую мне необходимо было произнести, оттачивались формулировки, шла борьба со страхом Вдруг вспыхнул резкий, как лампа на столе у комиссара полиции, прожектор, его луч ударил в угол, до этого тонувший в темноте, и мы об-нарркили Жюльена, сидевшего в кожаном кресле на небольшом подиуме. От неожиданности я не сдержал крик и кинулся к нему с распростертыми объятиями, радуясь такому замечательному сюрпризу. Он состроил гримасу, от которой у него приподнялась правая щека и опустилась левая, совсем как на кубистической картине. Я схватил его за плечи и расцеловал в обе щеки. Он отпрянул, как змея, на которую плеснули кипящей смолой.

 

Московский процесс

Оказалось, что сражение уже грянуло, я и не заметил. Их нежность была наигранной. Чувствуя себя безумцем, я твердил, как кукушка:

– Жюльен, почему ты не сказал мне, что ты здесь? Ты правильно понял все, о чем мы говорили?

Я ждал радостного смеха, восклицаний, которые подтвердили бы мое предположение. Но ответом мне была мертвая тишина. Я пролепетал, ни к кому не обращаясь:

– Что происходит, я сморозил глупость?

Я машинально опустился на подушку, недоверчиво озираясь. Атмосфера разом утратила теплоту, улыбки исчезли с лиц, словно стертые тряпкой. Никто не смотрел мне в глаза. Наконец Жюльен поднялся, лицо его было искажено. Терзаемый тиками, он издавал глухой унитазный рокот. Эти его физиологические проявления всегда указывали на сильное недомогание. У него так дрожали руки, что он был вынужден засунуть их в карманы. Я решил, что с ним стряслась беда, о которой он сейчас нам и сообщит. И вот он открыл рот и заговорил нетвердым голосом:

– Себастьян, мы вызвали тебя сегодня вечером на пленарное заседание, чтобы сделать тебе предложение.

От этих его слов у меня по коже побежали мурашки.

– Меня не вызвали, а пригласили…

Я пытался обратить все в шутку. Он смерил меня негодующим взглядом – …Я буду говорить прямо. Ты долго оставался среди нас чудо-ребенком, поэтому мы прощали тебе капризы, молчание. Но на этот раз чаша терпения переполнилась. Мы любили твою жену, твоих детей и, исходя из наших правил, были готовы помочь им в несчастье. Несчастье действительно произошло, но не то, о каком мы думали. Причины твоего развода нас огорчили, но еще больше возмутили.

– О чем ты говоришь, Жюльен?

– Ты сам отлично знаешь: ты был бы уже советником посольства, но вместо этого превратился в мелкого сексуального торгаша.

– Ну и что?

По моим товарищам пробежала дрожь. Жюльен сделался мертвенно бледен, у его уха заблестела струйка пота. Моя реплика оборвала его воинственное кудахтанье. Он снова заговорил, весь дрожа:

– Себастьян, ты занимаешься омерзительным делом, которое марает всех нас Ты избрал самую благородную стезю, дипломатию, а потом отдал предпочтение самому недостойному из всех мыслимых занятий. На случай, если ты запамятовал, напомню: наша группа следует правилам, которые ты не вправе попирать.

Я не верил своим ушам, мне стало трудно дышать. Конечно, они сейчас расхохочутся и признаются, что это розыгрыш!

– Тем не менее мы предоставляем тебе шанс.

– Шанс? Что еще за речи? – Я призвал в свидетели остальных. – Жеральд, Марио, Тео, Жан-Марк, очнитесь, скажите что-нибудь! Это ведь фарс, да? Жеральд, ты ведь не специально пришел в кафе рядом с моим домом, чтобы завлечь меня в западню? Только не это, только не ты!

Все они превратились в статуи, не сводя с меня широко раскрытых глаз. Никто не удостоил меня ответом. Было слышно, как Пракаш дает распоряжения кухарке, убиравшей со стола в гостиной, звенели тарелки и бокалы. Эти знакомые звуки приободрили меня: значит, мы не перенеслись в другой мир, вроде ночных кабаков, принадлежащих уголовному сброду, где на первом этаже беспечно танцуют, а на втором дерутся и занимаются вымогательством. Жюльен переминался с ноги на ногу, как медведь перед тем, как наброситься. Ошибки быть не могло, он смотрел на меня с ужасом. Его зрачки сузились, движения его рук, извлеченных из карманов, ускорились, словно они зажили независимо от тела. Мои же руки оледенели, а подмышки взмокли.

– Вот наше предложение, Себастьян: ты немедленно все прекращаешь, а мы предаем былое забвению. Ты снова становишься полноправным членом «Та Зоа Трекеи».

Я выпрямил спину, чтобы не казалось, что меня сломили их обвинения.

– Разве это старье еще существует? – Я снова обратился к остальным: – Сделайте что-нибудь, ребята! Жюльен обделался. Чувствуете вонь?

Жан-Марк наклонился ко мне, накрыл липкой ладонью мою руку. Я и забыл, до какой степени он был подстилкой главаря, его доносчиком.

– Не оскорбляй Жюльена, не усугубляй свое положение.

– Я усугубляю свое положение? Где мы находимся? Во Дворце правосудия? У великого инквизитора? Мне не в чем себя упрекнуть, слышите, совершенно не в чем…

Я задыхался.

– …и я запрещаю вам судить меня. Вы вызвали меня на народный трибунал под прикрытием дружеского ужина! Это омерзительно, это такая низость, что и слов не подберешь…

Я оглядел их одного за другим: их скорченные от ненависти лица выражали некоторое лукавство. Дорого бы я дал, чтобы переубедить их, развеселить!

Жюльен продолжил ледяным тоном:

– Мы ждем твоего ответа, Себастьян.

– Моего ответа? Он умещается в одну фразу: как хочу, так и живу. – И я добавил, вернее, почти прошипел: – Даже родной отец не посмел бы так говорить со мной.

– Твой отец не образец, в том-то все и дело.

Я задыхался, подыскивая слова. Перед этими осуждающими физиономиями меня охватывала паника. Я почувствовал жжение в глазах, из носа потекло. Я был как маленький мальчик, пойманный на дурном поступке, или, хуже того, как припертый к стенке хулиган, заслуживший трепку. В памяти возникла сцена из нашей молодости. Двадцатилетний Жюльен кричал, стоя посреди вагона метро:

«Простите, что беспокою вас, дамы и господа, не хотелось бы нарушать ваше пищеварение. Меня зовут Анатоль Барбашук, я живу в прекрасной квартире на бульваре Ланн, жру от пуза, имею служанку и мною карманных денег. Мне ничего не нужно. Если все же вы можете что-то предложить мне, то я принимаю только крупные купюры, а от монет у меня рвутся карманы. Хотел бы добавить еще, что вы полные болваны и заслуживаете, чтобы вас пощипали».

Он не ограничивался такими провокациями. Попрошайке с протянутой ладонью он пожимал руку, говоря: «По крайней мере, ты не сталкиваешься с проблемой квартплаты». Если бедняга ворчал, Жюльен хватал его за воротник и отвешивал ему оплеуху. Он задирал парней из пригородов, шумевших в общественном транспорте, насмехался над их выговором, называл африканцами, забывшими родной французский, набрасывался на них при первом же оскорблении, не обращая внимания на кулаки, даже на избиение ногами; весь в крови, он дожидался, пока кто-нибудь из них вытащит нож, чтобы сломать дурню кисть. Эта свирепость, это сочетание отваги и низости в те времена завораживали нас. В душе он был совсем как американский поборник справедливости, бросающий вызов головорезам, чтобы удобнее было их покарать.

Я вытащил из кармана бумажный платок и шумно высморкался. Эти носовые фанфары принесли мне успокоение. Вернулась самоуверенность. Я все еще надеялся, что приятели подойдут, похлопают меня по плечу и посмеются. Вместе с тем мне хотелось разузнать, заодно ли с ними Фанни, участвовала ли и она в этом заговоре. Трудно было смириться с тем, что наше братство однокашников превратилось в Комитет общественного спасения.

– Ты еще можешь отречься, Себастьян, и тогда мы снова тебя примем.

Мне тут же представились люди в капюшонах, прижигающие ступни еретикам под разговоры о любви к Богу.

– Мне не за что просить прощения, слышите, не за что!

Послышалось враждебное перешептывание. Мне пришлось замолчать, иначе бы я задохнулся. Казалось, сердце бьется у меня во рту, я боялся, что сейчас выплюну его, как непереваренную косточку. Мне не хотелось, чтобы они знали, как сильно я потрясен.

– Я уже много лет не вхожу в вашу шайку. Вам должно быть стыдно за вашу инсценировку.

Я даже не говорил, я яростно лаял. Запрокидывая голову, я бросал всем им вызов. Не знаю, откуда взялись мои следующие слова, как я набрался храбрости их выговорить.

– Что до моего второго занятия, то знайте, что я им горжусь. Это не мелкая торговля, как вы выражаетесь, это общественные работы. Вот самое подходящее слово. Я тружусь на благо женского пола этой страны. В Национальной школе управления следовало бы создать специальное отделение для подготовки специалистов этого профиля.

Жан-Марк, казалось, был близок к апоплексическому удару, красные пятна на его лице начинались от воротника рубашки, он вцепился мне в руку, как краб клещами.

– Прекрати, Себастьян, ты зашел слишком далеко. Я высвободился, не глядя на него:

– Отстань от меня, холуй.

Мой голос едва не срывался на визг.

– Я понимаю вашу реакцию только в одном смысле: я поставил пятно на вашу доску почета. Вы все рке солидные люди, только я проститутка с яйцами. Но вы заблуждаетесь: ниша, в которой я расположился, с эмансипацией женщин будет неуклонно расширяться. Многие теперь осмеливаются на то, что раньше было под запретом: позволяют себе мужчин за деньги. Как вам такая идея рождественского подарка: если вашим женам, сестрам, дочерям скучно, отправьте их ко мне. Они у меня засветятся! К тому же тарифы у меня умеренные.

Мне казалось, что Жюльена сейчас хватит удар. Никогда не забуду безумный блеск его глаз после моего предложения. Я перечеркнул его проповедь, подорвал его прокурорскую карьеру.

– Ты извращенец, Себастьян, грязный бездельник.

Его лицо блестело от обильной испарины. Если бы он командовал расстрельным взводом, то скомандовал бы «пли!». Я чувствовал вокруг себя буквально материализовавшуюся злобу толпы, готовой растерзать меня. Всего полчаса назад мы вместе чокались, и я клялся себе, что брошу проституцию. А они за ужином обдумывали приговор об изгнании, сколачивали для меня эшафот. В их глазах я был хуже экскрементов, мной надо было пожертвовать ради укрепления их уз.

Жюльен приказал:

– Прошу тебя уйти…

Но его голос заглох от судороги. От возмущения у него ослабли голосовые связки. Он собирался рвать и метать, но вместо этого задохнулся и поневоле сел, тяжело дыша, – старый крестный отец в окружении своих подручных. Остальные, наоборот, встали, Жеральд занял позицию у двери, расставив ноги, с видом доходяги, мнящего себя вышибалой. Моя судьба была решена, бывшие друзья меня отвергли. С моего языка готовы были сорваться проклятия и вопросы, но я благоразумно их проглатывал. Мне хотелось выдать хлесткие реплики, найти неопровержимые доводы, чтобы их посрамить. Но лучше было сбежать, не доводя до скандала. Я изобразил гротескный реверанс и был таков, весь пунцовый, с горящими ушами. По крайней мере, они не добились от меня покаяния, публичного посыпания главы пеплом. Вдогонку за мной бросился Жан-Марк, семеня, как старушонка.

– Мне очень жаль, Себастьян, но это тебе же на пользу.

Я обернулся, возмущенный этими словами. Дать ему пощечину или ударить кулаком в лицо? Вместо этого я у всех на виду влепил ему в губы поцелуй, даже его ацетонное дыхание не стало для меня препятствием В этой комнате собрался весь мир, и мир говорил мне: уйди. Не иначе, мое крушение подготовили зловредные ведьмы, я уходил, оплеванный толпой. Пересекая пустую гостиную, я слышал издали голос, механически зачитывавший по-английски проценты и какую-то еще цифирь. Я спускался по лестнице бегом, перепрыгивая через ступеньки, как ребенок, получивший разрешение поиграть на свежем воздухе. На улице Мучеников я стал громко повторять: «Я свободен, они меня выгнали. Вот мерзавцы!» С неба обрушивалась леденящая ясность, тротуар сиял сквозь мусор. Неподалеку от меня тронулся с места автомобиль с погашенными фонарями. Мне показалось, что я узнал профиль Фанни. Но нет, она находилась в тысячах километрах отсюда. Я рассмеялся, запрыгал сначала на одной ноге, потом на другой. Когда у меня перехватило дыхание, я сел на край тротуара. И только тогда разрыдался.