Боюсь, что я занимаюсь тем, что меня не касается. Однако должен признать, что скука сродни туману, в котором я барахтался, как заблудившийся парусник, но он начинает рассеиваться. Вот почему я запишу события этого дня без жалоб и сетований — так, будто в мою тьму мало-помалу просачивается что-то более светлое. Конечно, это не надежда. Надежда на что? Но мои мысли приобрели определенное направление, настойчиво ориентируются на одного человека — мадам Рувр.

Раскрыть чью-то тайну — в моем положении это уже стимул для жизни. Я хотел бы знать — из чистого любопытства (да будет благословенно любопытство!), — почему Люсиль плачет. Правда, и сейчас, когда я пишу эти строки, я не намного продвинулся в этом вопросе. Тем не менее я сделал интересное открытие.

Вернемся вспять. Начнем с первого завтрака. Мадам Рувр права: кофе чуть теплый. Эта деталь от меня как-то ускользала, но совершенно очевидно, что Франсуаза плохо выполняет свои обязанности. Надо будет сделать ей замечание.

Затем эпизод с ежедневным уколом. Небольшой разговор с Клеманс.

— Неужто вы, господин Эрбуаз, верите во все эти снадобья? По мне, так если костяк сдал, то лучше уж оставить его в покое.

Ее устами глаголет здравый смысл девушки из народа — нечто вроде философии фатализма, не лишенной в то же время юмора, которая меня забавляет.

— А как поживают Рувры? — спрашиваю я. — Расскажите мне о Руврах.

— С утра к господину председателю было просто не подступиться.

— Когда вы так говорите, похоже, вы над ним потешаетесь.

— Я просто не в силах сдержаться. При такой сухонькой, атрофированной заднице, как у него, спрашивается, ну какой смысл требовать, чтобы тебя величали «господин председатель»?

Мы смеемся, как два сообщника.

— Клеманс, вы ужасный человек. Вы ничего не уважаете.

— Наверное, потому, господин Эрбуаз, что ничего достойного уважения просто не существует.

Ладно! Пока что этот день похож на любой другой. Жара с самого утра невыносимая. Душ. Бритье. Перемирие с моим двойником в зеркале. Виски заметно лысеют. И эти две морщины, которые пролегли от носа к уголкам рта и вроде бы поддерживают губы как веревочками! Старый петрушка, которому еще не приелся этот кукольный театр! Порой я просто не выношу себя за то, что я такой… Есть слово, пусть грубоватое, но выражающее то, что я хочу передать, — облезлый. Облезлый — вот каким я стал!.. Не убеленный сединами, не потрепанный, а облезлый. Иными словами — обветшалый, вроде статуй в общественных садах, изъеденных окисью меди и загаженных птицами. Что не мешает мне предпочитать среди моих костюмов элегантный шерстяной с серой прожилкой, который меня худит. Словно бы я стремился понравиться! Но внешний вид многое значит в нашем доме.

Теперь я подошел к главному — прогулке по парку. Я машинально отправился на прогулку по аллее кипарисов очень медленным шагом, чтобы разогреть ногу. И вдруг услышал неподалеку от себя спор, показавшийся мне горячим. Вначале я узнал голос Жонкьера. Он говорил что-то вроде: «Так дело не пойдет», но я в этом не вполне уверен. Потом я заметил его голову, возвышавшуюся над изгородью. Он очень высокого роста, и было забавно наблюдать за его головой — головой сердитого человека, — пока она перемещается вдоль зеленой стены, возвышаясь над ней, как если бы снизу ею манипулировал шутник-кукловод. Второй персонаж, которого мне видно не было, подавал ему реплики. Женский голос. Голос мадам Рувр, что меня не слишком удивило. Я был уверен, что их связывала тайна. Я отчетливо услышал, как мадам Рувр вскричала:

— Берегись. Не доводи меня до крайности.

Последовало быстрое перешептывание, и снова голос Люсиль:

— Посмотришь, способна ли я на это!

Тут голова удалилась. Я уже не решался пошевелиться. Я окаменел не со страху, что меня заметят, — на том месте, где я находился, я ничем не рисковал. Это был прилив волнения, как будто бы я проведал, что мне изменили. Люсиль — его любовница! Ошибка исключена. Тон голосов, обращение на «ты»… Усомниться мог бы только недоумок.

Гравий скрипнул. Мадам Рувр возвращалась после бурного свидания домой. Я продолжал свою прогулку, просто не зная, что и думать. Тем не менее очевидно одно: мадам Рувр оказалась в «Гибискусах» не случайно. Она знала, что снова встретит там своего любовника. И коль скоро не колеблясь явилась сюда с мужем, значит, была сильно влюблена. И тем не менее похоже, что между нею и Жонкьером не все обстояло гладко.

Я сел в глубине парка на свою любимую скамейку, чтобы попытаться хоть чуточку разобраться в этой запутанной ситуации. Может, между ними произошел разрыв несколько недель или несколько месяцев тому назад? Исключено. Жонкьер жил в «Гибискусах» уже не один год. Да, но он был волен приезжать и уезжать, как, впрочем, и любой из нас. Значит, он мог встречаться с Люсиль вне пансиона, когда ему заблагорассудится. Где доказательства, что Люсиль частенько наезжает в Париж? Нет, в моих предположениях что-то не вязалось. Рассмотрим факты: чета Рувр выбрала «Гибискусы» в качестве дома для престарелых, что предполагает долгие раздумья, наведение предварительных справок, включающих выбор города, степень комфортабельности и т. д.

К тому же между Жонкьером и мадам Рувр существует связь, позволяющая обращаться друг к другу на «ты», но не признаваться в ней, поскольку на людях они притворяются, что не знакомы. Наконец, стоило Жонкьеру оказаться с мадам Рувр, как он полагал, наедине, и он заговорил угрожающим тоном. Напрашивается вывод… он уточняется на протяжении дня… вывод довольно-таки романтичный, ну и пусть, я сразу запишу, откорректировать можно и позже. Мадам Рувр была любовницей Жонкьера, отсюда их обращение на «ты», но он порвал с ней, переехав и обосновавшись в «Гибискусах». А она не прекращала упорно его преследовать и наконец поехала за ним сюда, что и спровоцировало у него приступ гнева, который он замечательно сумел подавить в себе, когда мадемуазель де Сен-Мемен нас знакомила. Тогда становится понятно, почему Жонкьер теперь не всегда является к столу, почему напускает отсутствующий, порой измученный вид. Так объясняется и то, почему у мадам Рувр бывают красные глаза, а также фразы, которые мне удалось уловить на лету: «Так дело не пойдет» — и вторая: «Не доводи меня до крайности», которая хорошо передает злобу женщины, чувствующей, что ее отвергли бесповоротно. Таким образом мне удается объяснить все. Да, я хорошо представляю себе Люсиль в качестве покинутой женщины. И мне кажется, что последний бой разразится между нею и мной.

Но я не закончил вспоминать этот день, столь богатый происшествиями. Я нахожусь еще только в его начале. Жонкьер к обеду не явился, что лишь подтвердило мои подозрения. Вильбер из-за плохого настроения и не подумал включать слуховой аппарат. Подобно воинам Гомера, он укрылся в своей палатке. С чего это он на меня дуется? Загадка. Может, он сердится на меня за то, что он в меньшей милости у нашей соседки по столу?

Вскоре после обеда мадемуазель де Сен-Мемен дала мне знать, что была бы рада со мной побеседовать. Неизменно чопорная мадемуазель де Сен-Мемен. Персонаж Пруста, но вынужденная зарабатывать на жизнь. Я отправился к ней в кабинет. Маленькая комната, немного душная, несмотря на кондиционер. В пансионе не поскупились на площадь, предоставляемую его обитателям, зато ей выделили по строгой мерке. Не забудем, что дом принадлежит анонимному обществу, которое нещадно ее эксплуатирует. Мне это известно. Итак, поинтересовавшись моим здоровьем, она напускает на себя таинственный вид.

— Я хотела бы задать вам вопрос, господин Эрбуаз. Скажите, мсье Жонкьер поделился с вами своим намерением нас покинуть?

Ах! Ах! Свершилось! Жонкьер отступает перед мадам Рувр.

— Я совершенно не намерена вмешиваться в его личную жизнь, — продолжает мадемуазель де Сен-Мемен. — Просто мне хотелось бы знать, есть ли у него к нам претензии. Он вполне мог высказать вам некоторые критические замечания в наш адрес, а я всегда готова их выслушать и принять к сведению.

— Нет, уверяю вас. Напротив, у меня такое впечатление, что мсье Жонкьер ни на что не жаловался.

— Но тогда почему же он желает нас покинуть? И куда собирается перебраться? В «Цветущую долину»! Он когда-нибудь говорил вам о «Цветущей долине»?

— Нет. Я понятия не имею о «Цветущей долине».

— Этот пансион — наш конкурент. Он недавно открылся. Удачно расположенный — на склонах Сен-Рафаэля. Но в конце концов, он не лучше нашего. И дороже при равном комфорте.

— Так вот, я совершенно не в курсе дела. И скоро ли господин Жонкьер намерен уехать?

— Он мне не указал никакой даты. Не привел никакой причины. Вы же знаете, какой он.

— Скрытный, знаю. Но мы все такие.

— Это очень неприятно, — продолжила она. — Никто еще не покидал «Гибискусы» по доброй воле. Больные ложатся в клинику, разумеется. Но они к нам возвращаются, если не… — (Жест бессилия.) — Но таков удел, общий для всех. Я задаюсь вопросом: как будет воспринят этот отъезд?

Она наклонилась ко мне:

— Должна вам чистосердечно признаться, господин Эрбуаз: я просто заболела на этой почве. Не могли бы вы вмешаться?.. Склонить его к тому, чтобы он передумал… Возможно, это просто минутный каприз. «Цветущая долина» себя так рекламирует! Вы оказали бы мне неоценимую услугу, господин Эрбуаз.

Я прекрасно понимал ее опасения, но меня не прельщала роль посредника… Я первым собирался покинуть «Гибискусы», да еще каким манером!.. Если Жонкьер пожелал уехать, это его личное дело.

— Почему вы не обращаетесь к господину Вильберу? — спросил я. — Может быть, он осведомлен лучше меня.

— Господин Вильбер! Об этом даже нечего думать! Чтобы он разболтал на весь дом? Человек он не злой, но обожает сплетни. Вы должны были это заметить. И при случае может быть очень опасен. По его милости у нас уже чуть было не произошла целая история в прошлом году. Обещайте мне попытаться, господин Эрбуаз.

Я обещал и провел ужасные полдня. Атаковать Жонкьера в лоб невозможно. С первого удара он пронзил бы меня насквозь и понял, что мне известна правда о нем и мадам Рувр. Возможно, он даже подумал бы, что на этот разговор меня толкнула мадам Рувр, что было бы невыносимо. Но тогда какой придумать обходный маневр? Я не мог сослаться на слухи, поскольку Жонкьер поверил свои планы одной мадемуазель де Сен-Мемен. В любом случае я мог нарваться на грубый окрик, что мне совершенно не улыбалось.

И вдруг наступило шесть часов. Я не почувствовал — впервые за многие месяцы, — как время меня разрушает. Оно протекло точно так, как это бывало раньше, когда я занимался трудным делом. Вместо того чтобы протянуть, я его прожил. Это было такое новое впечатление — сродни чудесному сюрпризу. Конечно же, я не излечился. Но мысли, часами тревожившие меня, воздействовали как успокоительное средство. Старая тупая боль в ноге, терзавшая меня годами, временно отлегла. Я черпал в этом хорошем самочувствии новую энергию. Я поговорю с Жонкьером, коль скоро это составляет часть лечения, которое сказывается на мне столь благотворно.

Ужин собрал нас вокруг стола всех четверых. Мадам Рувр, тщательно подкрашенная, похоже, ничуть не была задета сценой, которую я засек. Улыбчивая, превосходно владея собой, она обращалась к каждому из нас непринужденно и естественно, как женщина, привыкшая принимать гостей. И вдруг произошел инцидент. На вопрос Вильбера, как поживает ее муж, мадам Рувр ответила, что он начинает привыкать и радуется пребыванию в «Гибискусах».

— Должно быть, ему тут все-таки скучновато, — сказал Жонкьер.

— Ничуть.

— Тогда он — единственное исключение.

И тут Жонкьер посмотрел на меня так, словно призывал в свидетели неискренности мадам Рувр.

— Спросите у Эрбуаза, весело ли ему тут, — добавил он.

Я просто оторопел. Как это он учуял, что я задыхаюсь от скуки.

— Позвольте. Я…

Но он прервал меня.

— В детстве — школа-интернат. В молодости — казарма. В зрелом возрасте — брак. В старости — дом для престарелых. Воздуха! Воздуха!

Он встал и поднес ладонь ко лбу, как если бы почувствовал головокружение.

— Извините меня, — сказал он и направился в холл.

Я поднял салфетку, которую он уронил.

— Но что же это с ним творится? — удивился Вильбер. — Не иначе как приболел, если ушел сразу после супа при его-то завидном аппетите.

— У меня такое впечатление, что он чем-то рассержен, — заметила мадам Рувр.

Ни одной фальшивой ноты в голосе. Она уверенно разыгрывала вежливое безразличие, которым я любовался.

— Возможно, это припадок неврастении, — предположил я. — Или, скорее, наплыв черных мыслей. Время от времени такое случается со всеми нами. Достаточно какой-либо неприятности.

Это слово, по идее, должно было привести ее в замешательство. Я ждал, не знаю чего… что она моргнет, подожмет губы. Напрасно.

— Эрбуаз прав, — сказал Вильбер. — Неизбежно выпадают такие дни, когда ощущаешь тяжесть лет. Но сдерживаешься, черт побери! Возьмите, к примеру, меня, я утверждаю…

Он приободрился. Оставалось только слушать его, время от времени кивая, когда он искал одобрения. Он явно докучал мадам Рувр. И тем не менее она улыбалась, как бы побуждая его продолжать. Быть может, под этой маской любезности она кипела от нетерпения. Женское двуличие — я видел его на деле. Я захватил его с поличным. Я, кто так долго задавался вопросом и, впрочем, задается до сих пор: как Арлетта сумела до последнего момента утаивать свои истинные чувства… Так вот оно… она пряталась за такой же вот улыбкой, которая совершенно сбивает с толку, создает у вас впечатление, что вы умный, что вы нравитесь. А этот несчастный идиот Вильбер выставлял напоказ все свои старческие прелести. Засохший вдовец готов был зазеленеть. Еще немного — и, глядишь, он влюбится.

Мне и самому захотелось закричать: «Воздуха! Воздуха!» Но я не желал выглядеть грубым и ждал, пока мадам Рувр сочтет уместным удалиться, чтобы последовать ее примеру, не обидев Вильбера.

— Какая очаровательная женщина, — произнес он. — Нужно быть таким мужланом, как Жонкьер, чтобы этого не замечать.

«Бедный мой старик, — подумал я. — Да Жонкьер сделал свой выбор уже давным-давно!»

Я входил в свою спальню, как вдруг одумался. Жонкьер не может рассердиться, если я сейчас наведаюсь к нему справиться о здоровье. Оказию, какую я искал все послеобеденные часы, предоставил мне он сам, внезапно вспылив за ужином. И слово за слово, возможно, я смогу побеседовать с ним откровенно и узнать, почему он задумал уехать. Итак, я пошел и постучался в его дверь. Ответа не последовало.

— Вы ищете господина Жонкьера? — спросила меня горничная, переходившая из квартиры в квартиру, чтобы закрыть ставни и приготовить постели. — Я видела, как он поднимался в солярий.

Тем лучше. Таким образом, ему и в голову не придет, что я искал этой беседы. Я сел в лифт и вышел на террасе. Жонкьер сидел в самом отдаленном углу и курил сигару, облокотившись на балюстраду.

— Ах, извините, — сказал я. — Я думал, тут никого нет. Я не помешал?

— Нисколько.

Он казался спокойным и приветливым. Выбрав шезлонг, я уселся рядом. Сумерки сгущались торжественно и царственно, благоприятствуя откровенным признаниям.

— Вы, случайно, не приболели? А то мы было забеспокоились…

— Не стоит об этом говорить. Тоска напала. Вы среди нас новичок. И еще не можете такого себе представить. А я тут уже семь лет. Так вот, после семи лет, наглядевшись на одни и те же рожи, наслушавшись одних и тех же пустопорожних разговоров, начинаешь задыхаться. Вы еще убедитесь в этом сами.

Я поймал мяч с лета.

— Понимаю. И даже отвечу на признание признанием. После выхода на пенсию я неоднократно переезжал из одного заведения в другое. Мне никак не удается прочно обосноваться. И хотя тут мне неплохо, я еще не уверен, что обоснуюсь окончательно. Между нами будет сказано, разумеется.

Похоже, мои слова его очень заинтересовали. Поэтому, использовав очко в свою пользу, я пошел дальше.

— И потом, есть вещи, которые мне не по нраву. Например, это вторжение мадам Рувр за наш стол. Будь мы в вагоне-ресторане — это еще куда ни шло. Но здесь!

Жонкьер не клюнул на эту удочку. Он швырнул наполовину выкуренную сигару за балюстраду. Послышался сухой щелчок окурка о цемент тремя этажами ниже. После затянувшегося молчания он пробормотал самому себе:

— Ну куда же податься, чтобы обрести покой?

Он поднял очки высоко на лоб и задумчиво протер глаза. Наконец вернулся кружить вокруг приманки.

— Вы способны проделать над собой усилие, чтобы уехать? — спросил он. — Что касается меня, это было бы свыше моих сил. Я так думаю, что, старея, мы становимся трусоваты. Упаковывать вещи, укладывать чемоданы, распаковывать чемоданы… и, потом, все эти люди, которым придется в последний момент пожимать руку… и объяснения, какие придется им давать… Все это меня и удерживает… Не двигаться с места менее утомительно. А между тем…

Тема медленно подступала к нам. Жонкьер порылся в карманах и достал из портсигара сигару, которую почтительно закурил. Он раздражал меня своими причудами завзятого курильщика. Он положил портсигар и спичечный коробок на соседний стол, а значит, намеревался провести на террасе еще часок-другой.

— А между тем, — продолжил он, — мне частенько приходит желание собрать манатки и сделать ручкой всей честной компании. У меня такое ощущение, что каждый из нас, преодолев рубеж семидесяти пяти лет, становится беглецом и инвалидом в одно и то же время. Мысленно ты уезжаешь, тебя тут как бы и нет; но твой каркас за тобой не поспевает. Он чувствует себя на крепкой привязи. Вы так не думаете?

— Такое наблюдение кажется мне довольно справедливым, — сказал я. — Однако во мне беглец берет верх над домоседом. Вот почему я всегда навожу справки обо всех домах для пенсионеров в районе, где намерен поселиться. Я бы хотел быть одним из тех животных, чьи норы имеют несколько входов.

Он рассмеялся, однако этот пройдоха не позволял увлечь себя на путь душевных излияний. А я боялся себя выдать.

— Беда в том, — сказал я, — что домов такого же класса, как наш, очень немного. Строят богадельни, приюты для необеспеченных. Но совсем не думают о тех, кто имеет шансы протянуть долго. Люди очень богатые не нуждаются в домах для пенсионеров. Чиновники имеют ведомственные дома для отставников, где живут в своей среде. Люди искусства — то же самое. Ну а как же мы? Куда прикажете нам податься? Что мы находим здесь, на тридцати километрах побережья? «Гибискусы» и еще один, недавно открывшийся пансион — «Цветущая долина».

— «Цветущий дол», — тотчас уточнил он.

— Вы имеете о нем какое-нибудь представление? — спросил я.

— Смутное. И к тому же он не совсем похож на наш. Это ансамбль одноэтажных коттеджей — очень удобных, очень комфортабельных. Вы получаете уютную крышу над головой, но принадлежащую одному вам.

— Одиночество, но без уединения, — сформулировал я.

— Вот именно. Признаюсь, это заманчиво. Между нами говоря, я сейчас колеблюсь.

Я не забыл о миссии, возложенной на меня мадемуазель де Сен-Мемен. Поскольку я вывел, не без труда, Жонкьера на заданную мною тему, теперь мне надлежало отвратить его от «Цветущего дола». Я старался, как только мог. Недостатка в аргументах у меня не было. «Цветущий дол» расположен слишком далеко от крупного города. Если Жонкьеру потребуется срочная операция (что грозит любому из нас), транспортировка в специализированную клинику займет много времени. А казино? Подумал ли он о казино, где у него свои привычки, где его зовут «господин Робер»? А мы, его друзья, разве ему не будет нас недоставать? Наконец, никакой перемены обстановки. Он сменит одни пальмы на другие, одни мимозы и розы на другие мимозы и розы под теми же самыми небесами. Нет, решительно игра не стоила бы свеч.

— Возможно, вы и правы, — сказал он.

Этот разговор произошел менее часа назад. Он у меня на слуху еще во всех подробностях. Думается, я его убедил. Правильно ли я поступил или неправильно? С чего это я вдруг проявил такое усердие в интересах дома, который мне глубоко безразличен? Мне кажется, я сделал это ради игры. И из любопытства. Если Жонкьер останется, то какое решение примет наша прекрасная дама? У меня в ушах еще звучит ее фраза: «Посмотришь, способна ли я на это!» Она гудит в моей памяти как припев. Ну что же, посмотрим, на что она способна!

9 часов 30 минут

Только что Франсуаза принесла мне первый завтрак вместе с новостью. Я потрясен. Жонкьер умер. Он упал с террасы.

Полночь

Ну и денек! Но при всем этом какая же приятная кончина у этого бедолаги Жонкьера. Что я хочу занести в дневник, поскольку фиксирую в нем также свои настроения, это отрадный факт: весь улей растревожен и, право же, коллективное возбуждение — это ли не прекрасно.

— Подумать только, — заявила мне старая мадам Ламбот, хватая за руку, тогда как обычно мы ограничиваемся обменом приветствиями, — подобный несчастный случай. Просто возмутительно!

Эта деталь показывает, какое возбуждение охватило всех жителей дома. Уже передают из рук в руки петицию с требованием, чтобы администрация безотлагательно приподняла балюстраду, огораживающую террасу. На мадемуазель де Сен-Мемен просто больно смотреть. Прибыла полиция. Траур и стыд. А в результате я и не заметил, как пролетел день. Разумеется, о том, чтобы спать, нет и речи. Я перевозбужден. И уверен: я единственный человек, кто знает, что Жонкьера убили.

Вернемся вспять.

Сегодня утром Франсуаза объявляет мне о смерти Жонкьера. Рано поутру его бездыханное тело обнаружил садовник — оно лежало под террасой. Садовник сразу же забил тревогу. Прибежала мадемуазель де Сен-Мемен.

— Впопыхах она даже не успела напялить свой парик, — добавляет Франсуаза.

Невозможно, чтобы труп оставался лежать посреди аллеи. Блеша, совершающего свою утреннюю footing, направляют по другому маршруту предупредить Клеманс, тогда как Фредерик отправляется за своей тачкой. И несчастного Жонкьера временно перевозят в узкое помещение, используемое как ризница. Теперь я передаю слова Клеманс, которая явилась делать мне укол с опозданием на час.

— Вы уже в курсе, и вы тоже! — атакует она. — Как будто эта кретинка Франсуаза не могла удержать язык за зубами. Все до времени узнали, что он мертв.

Клеманс вне себя и объясняет мне причину:

— Теперь мне приходится их успокаивать. Бегать челноком от одного к другому и печься об их здоровье. Вечно одно и то же: стоит кому-нибудь умереть, и болячки других дают о себе знать.

— Но что именно произошло с Жонкьером?

— Поди знай!

— А что говорит доктор Веран? С тех пор как он прикреплен к дому, он знает всех нас как облупленных. Должно же у него сложиться какое-то мнение?

— Он считает, что у господина Жонкьера закружилась голова. У него были проблемы с давлением. Случалось, ему не хватало воздуха. Он мог облокотиться на перила. Но при его высоком росте они пришлись ему ниже половины икры. И вот он опрокинулся. Но все это только предположения.

— И когда это произошло?

— Точно определить трудно. Около двадцати двух или двадцати трех часов, по мнению Ларсака. Вы извините меня, господин Эрбуаз? Сегодня утром у меня нет и минутки, чтобы поболтать с вами. Мне тоже не мешало бы отдохнуть. Да только кому в этом доме до меня дело? Как говорится, волка ноги кормят.

Итак, Жонкьер мертв. Никак не могу себя в этом убедить. Он все еще видится мне — раскуривает сигару. Сколько времени я буду помнить его раскуривающим сигару? Ясное дело, он сверзился через перила. Это единственное правдоподобное объяснение. Я, кто бесконечно тянул время, не спеша принимая душ, бреясь, одеваясь, сегодня утром тороплюсь. Спешу присоединиться к стаду, смешаться с хором плакальщиков. К моему великому удивлению, за многие месяцы я впервые ощущаю движение жизни. Я записал: «Мне некогда!» А ведь я и забыл, что значит спешить, чувствовать, что событие будоражит твою кровь, подобно алкоголю. Спасибо, Жонкьер.

Я спускаюсь. В гостиной уже собрались люди, главным образом мужчины, группами по три-четыре человека. А вон и Вильбер. Его окружили плотным кольцом. Вскоре это ждет и меня самого. Как сосед покойного, могу ли я что-либо сообщить по поводу этой таинственной кончины?

— А правда ли, что у него было высокое давление?

— Что-то вроде двадцати, — отвечаю я.

— Так ведь при двадцати можно прекрасно жить. Вот у меня восемнадцать, но я никогда не чувствовал себя лучше. Причины несчастного случая надо искать не в этом.

Другой:

— С некоторого времени у него был озабоченный вид. Наверное, он чувствовал себя больным. Не заводил ли он разговора о своем здоровье за столом?

— Нет.

Я слышу на ходу, как мне кто-то сообщает:

— Его брата известили. Он должен прибыть к вечеру. Похоже, других родственников у него нет.

Я выхожу из дому и направляюсь к тому месту, где найдено тело. Там собрался небольшой кружок любопытных. Одни, отступив на несколько шагов, запрокидывают голову, чтобы прикинуть на досуге расстояние между террасой и землей. Высота хотя и не головокружительная, но метров двенадцать будет. Другие мрачно размышляют, рассматривая цементное покрытие дорожки. Они хорошо знают, что если Жонкьер внезапно потерял равновесие из-за недомогания, то оно имеет точное название, а именно — инфаркт. Но никто не решается произнести такое слово. Инфаркта страшатся тут наряду с раком и предпочитают обвинять в случившемся низкие перила, или жару, или плохое пищеварение, или даже неосторожность… Достаточно наклониться сильнее и… Все комментарии сводятся к одному: «Меня лично не заставят поверить, что…», «Болезнь чего только не вытворяет…», «Надеюсь, вход на этот солярий будет запрещен…». Мало-помалу гнев берет верх над растерянностью.

Около десяти прибывает комиссар полиции в сопровождении двух личностей, должно быть инспекторов. Я не особенно-то осведомлен по части полицейских расследований, но твердо решил, что, если меня допросят, не стану обнародовать тот факт, что находился на террасе вместе с Жонкьером совсем незадолго до его смерти. Иначе был бы вынужден объяснять, почему именно, а полиции не обязательно знать, что Жонкьер поссорился с мадам Рувр, что он намеревался покинуть дом и мадемуазель де Сен-Мемен поручила мне удержать его от такого шага. Все это только бесполезно осложнило бы ситуацию.

Кстати, о мадам Рувр… Сильно ли она потрясена внезапной кончиной того, кого я продолжаю считать ее любовником? Достанет ли ей мужества появиться к ужину? Будет очень интересно наблюдать за ее поведением.

Пройдясь по парку, я поднимаюсь к себе и звоню своему дантисту, чтобы записаться на прием. Я запустил кариес, ограничив себе срок жизни. Теперь же чувствую, что собираюсь предоставить себе долгую, очень долгую отсрочку из-за желания узнать, чем же кончится «дело Жонкьера».

Никто меня не вызывает. Я никому не потребовался. Очень похоже на то, что расследование будет непродолжительным, за отсутствием улик в первую очередь, но также, и главным образом, потому, что это дело затрагивает слишком важные интересы. Зачем трубить о том, что в «Гибискусах» один жилец разбился из-за того, что ограда солярия не обеспечивала людям полной безопасности. Я еще жду вызова к мадемуазель де Сен-Мемен, но вот уже подошло время обеда, а про меня так и не вспомнили. Я вздыхаю с облегчением, но в то же время меня задевает. А может быть, Вильбер, со своей стороны, проведал что-нибудь новенькое? Он всегда знает то, что неведомо другим. Глухой и осведомленный. Да, он у нас такой, этот Вильбер!

На сей раз тоже я не ошибся. Когда я сажусь за стол напротив него, он грызет свои таблетки и, смакуя лекарство, ввертывает:

— Есть кой-какие новости!

Следует мимическая сценка: на лице шевелятся морщины, морщится лоб, кивает голова, играет улыбка всезнайки.

— Выяснилось, что же произошло, — говорит он. — Конечно, это несчастный случай. Но когда тело обнаружили, в первый момент растерянности никто не подумал об очках. А вот Клеманс вспомнила о них, при допросе полицейские расспрашивали ее одновременно с Блешем и садовником. Если у Жонкьера на лбу были бы очки, они нашлись бы поломанные или целые и невредимые рядом с телом. Но на цементе от них не оказалось и следа. Тогда стали обыскивать спальню пострадавшего и в конце концов наткнулись на очки. И где, по-вашему, их обнаружили?

— Полагаю, в самом неожиданном месте.

— Совершенно верно. В мусорной корзине, среди ненужных бумаг, которые смягчили их падение… Бедняга их туда уронил… знаете… достаточно на секунду отвлечься… Предполагают, — продолжает он, — что Жонкьеру потребовалось подышать свежим воздухом. Вспомните, он всегда жаловался на то, что ему душно. И тогда — об остальном вы догадаетесь сами — он поднимается, проходит ощупью по террасе… натыкается на перила и — хоп!

— Такова версия полиции?

— Такова версия здравого смысла, — поправляет меня Вильбер. — Будем логичны!

Совет дан таким тоном, что лишает всякого желания спорить. Впрочем, зачем мне выдвигать возражения? Такое объяснение внушает доверие. Поскольку болезнь тут ни при чем, каждый из пансионеров почувствовал себя вправе обвинить Жонкьера в неосмотрительности. Нет необходимости ему сострадать. То, что с ним произошло, достойно всяческого сожаления, но ему следовало вести себя осторожнее, какого черта!

— Откуда у вас такие сведения?

Вильбер бросает на меня мимолетный взгляд — взгляд кошки, которая сейчас закатила клубок шерсти под шкаф. Улыбаясь, он изрекает:

— Слушаю!

Уточнять бесполезно. Я закругляюсь с обедом и снова поднимаюсь к себе. Правда ожидает меня тут. Стоит мне вытянуться на постели, и глазами памяти я снова вижу Жонкьера в тот самый момент, когда он закуривает свою сигару… Черт побери! Конечно же, на нем были очки… поднятые надо лбом… Я в этом абсолютно уверен. Картина прочно зафиксирована памятью. Как фотоснимок. Я даже удивляюсь тому, что она не возникла передо мной раньше. Версия полиции, которая назавтра станет версией всей прессы, не выдерживает никакой критики.

Лицо мое покрылось испариной — от волнения!.. Потому что моя мысль скачет, скачет. Она устремляется к выводу, который я отторгаю уже изо всех сил. Я заставляю себя размышлять последовательно. По Вильберу выходит, что Жонкьер, желая подышать свежим воздухом, поднялся на террасу, хотя куда-то и задевал очки. Но я-то знаю — и я единственный, кому это известно, — что Жонкьер уже дышал свежим воздухом, когда я присоединился к нему, и был в очках. Поэтому с чего бы это ему было час спустя идти вниз, а потом снова подниматься? Он так и не покидал солярия. Однако к нему там кто-то присоединился, и в какой-то момент его столкнули в пустоту.

Потом… этот «кто-то» пришел удостовериться в том, что Жонкьер действительно мертв, и, поскольку его очки не разбились, придумал спрятать их в корзину для бумаги. Возможно, это объяснение и наивно, но убедительно, поскольку полиция, готовая с ходу признать простейшее объяснение, сразу приняла версию несчастного случая. Нет, это не несчастный случай. Это преступление… а быть может, даже преднамеренное убийство, если лицо, столкнувшее Жонкьера, действительно хотело, чтобы он упал и разбился. Как бы то ни было, оно спустилось удостовериться, что Жонкьер больше не подает признаков жизни. А раз так, к чему было бы звать на помощь? Опережать драматические события? Почему бы не направить следствие по ложному следу? Именно благодаря этим очкам?..

Но кто это лицо? Я хочу сказать, кто та единственная личность, которая может оказаться под подозрением? Ну же, будем последовательными, говоря языком Вильбера: это мадам Рувр. Не угрожай она Жонкьеру, так сказать, у меня под носом («Не доводи меня до крайности… Вот посмотришь, способна ли я на это…»), возможно, я бы принял — и я тоже — версию несчастного случая, не в силах вообразить себе другую, более правдоподобную. Но я — я-то знаю. И я вижу эту сцену так, как будто бы являлся ее свидетелем. Мадам Рувр ждет, пока ее муж уснет, потом идет постучать в дверь Жонкьера. Возможно, она хочет затеять с ним решающее объяснение. Поскольку никто не отвечает, она поднимается в солярий. Он там один. Ссора. Жонкьер встает. Его шезлонг у самой балюстрады. Поднявшись на ноги, он, быть может, опирается о балюстраду. Враги стоят рядышком. Это драма. Толкает ли его мадам Рувр или же отталкивает? Возможно, он попытался заключить ее в объятия. Она отбивается, высвобождается, резко оттолкнув его. Какой ужас! Она осталась на террасе одна. Жонкьер внезапно испарился.

Бедная женщина! Ей следует во что бы то ни стало молчать. Иначе недоброжелательство завершит это дело. Станут шушукаться по поводу того, что она якобы приходила на свидание с Жонкьером, изменяла мужу и т. д. Набравшись мужества, она проходит через уснувший дом, склоняется над трупом. Ей хватило хладнокровия, чтобы прикинуть, какую пользу она может извлечь из чудом уцелевших очков. Решительно замечательная женщина! Я восхищаюсь ею.

Я восхищаюсь ею и при этом хотел бы дать ей понять, что разобрался в ситуации и что не все в этом доме круглые идиоты. Мне хотелось бы ей сказать: «Вам нечего меня бояться. Пожалуй, я даже смогу вам помочь». В этом желании, которое я записываю, чтобы быть уже откровенным до конца, есть толика мелкого тщеславия. Разумеется, между нею и мной никогда не будет разговора об этом событии. Но я начну смотреть на нее другими глазами, неизбежно. Разве мне это не приятно? Говорить начистоту? Нет, скорее, это меня бы развлекло. Как будто помимо ее ведома мы начали тонкую игру в прятки.

За ужином ее место осталось незанятым. Так я и ожидал. Она должна быть потрясена. Официантка сообщает нам, что господин председатель занемог. Ну конечно же! Прекрасная отговорка! Она не чувствует в себе достаточно сил, чтобы безбоязненно встретиться с вечно настороженным любопытством Вильбера. И моим!

Я узнаю от Вильбера, что брат Жонкьера прилетел. Похороны состоятся послезавтра. В столовой шумно, как обычно. Смерть Жонкьера получила ясное объяснение и теперь уже относится ко всему тому, о чем присутствующие предпочитают забыть.

Приближается полночь. Впервые за довольно продолжительное время я ощущаю физическую усталость, как если бы приложил немалые усилия. Здоровая эмоциональная усталость, какую я принимаю с радостью. Еще небольшой комментарий, прежде чем улечься в постель. Естественно, я не собираюсь ставить в известность полицию о том, что знаю. В самом деле, у меня есть все основания думать, что мадам Рувр защищалась, что Жонкьер представлял для нее угрозу. Во всяком случае, такое основание я себе привожу. Других я не усматриваю. В конце концов, мне приятно, если мое молчание обеспечивает ей покой!

Сегодня утром я не услышал Жонкьерова будильника, что меня и разбудило. В ожидании времени первого завтрака я перечитал свои записи. Я, кто так страдал от своего бессилия, пишу настоящий роман. У меня уже намечены обстановка, среда, персонажи, а со вчерашнего дня появились событие, перипетии, драма, которая подтолкнет действие. Забавно! К сожалению, продолжения не последует. И боюсь, что я вновь стану жертвой моих миражей.

Поскольку я люблю себя терзать, мне взбрело в голову, что, быть может, я в какой-то мере причастен к смерти Жонкьера. Взвесим факты еще разок. Жонкьер ужасно сердит на мадам Рувр. Она ему мешает. Настолько, что он подумывает, а не переехать ли ему в другое место. Я вмешиваюсь. Показываю ему, что в его интересах оставаться в «Гибискусах». Он склоняется к моему мнению. И остается. Ведь он поселился тут первый. Пусть Рувры съезжают. И если понадобится, он пойдет и скажет председателю: «Увезите свою жену! Пусть меня оставят в покое!»

Но вот является мадам Рувр, и между ними разгорается спор. Если бы я не вмешался в дела Жонкьера, он остался бы жив. Ох! Я прекрасно вижу всю неосновательность своего толкования. Но если оно и ложно в деталях, то готов поклясться, что в общем и целом справедливо. Значит, мадам Рувр была бы вправе меня упрекать. И хотя мы друг для друга чужие, между нами завязались невидимые связи. Я думал, что подарю ей свое молчание. А на поверку я обязан молчать. Я сказал бы даже, что обязан в случае надобности ее защитить. Остается узнать, не прихорашиваю ли я свои угрызения совести ради придания им привлекательности. Мой лечащий врач-невропатолог обращал мое внимание на то, что «я не перестаю смотреться в зеркало и принимать позы». Да, но я излечился. Это факт.

Видел брата Жонкьера. Удар в самое сердце. Это точная копия старшего брата, но моложе. То же лицо, та же походка, а главное — те же очки. Он явился, разумеется, чтобы присутствовать на похоронах, но также увезти вещи. Мы поговорили с минутку. Незаметно, чтобы его сильно задела внезапная смерть брата. Насколько я понял, они никогда не виделись. Он торопится уехать, но я не знаю, каков род его занятий. Я пригласил его поужинать, не без задней мысли — узнать: а может, он знаком с мадам Рувр. Но он не отозвался на мое приглашение. Замечу между прочим, что мадам Рувр не появлялась целый день.

Это приводит меня к разговору о ней, поскольку сегодня утром Клеманс была словоохотливее. Она рассказала мне, что у председателя ужасно разболелось бедро и он злой как собака. Комментарий Клеманс: «Мне жаль его, беднягу. Я не феминистка, и некоторые ситуации меня возмущают».

— Господин председатель — звучит премило, — сказал я. — Но он был председателем чего? Вы про это что-нибудь знаете?

— Суда присяжных, если я правильно поняла.

— А ему стало известно про смерть Жонкьера?

— Да. Он мне об этом сказал. Он слушает местную радиостанцию по своему приемнику. У меня создалось впечатление, что он был с Жонкьером знаком, но руку на отсечение не дам. Он не из тех людей, которым можно задавать вопросы.

— А мадам Рувр? Почему вчера вечером она не пришла на ужин?

— Если вам приходится ухаживать за инвалидом, господин Эрбуаз, не знаю, не пропадет ли у вас желание есть.

— Вы мне никогда не говорили, есть ли у них дети.

— Нет. Но она получает письма из Лиона. Консьержка прочитала адрес на обороте конверта: мадам Лемери. Наверное, ее сестра. Я постараюсь разузнать.

И тут я осознаю, что за нами постоянно наблюдают многочисленные глаза: директриса, консьержка, ночной сторож, медсестра, горничные, официантки и другие — кого я забыл упомянуть? Мы — единственное развлечение, позволенное обслуге. Как благоразумно с моей стороны прятать свои заметки. Не из подозрительности, но почем знать — Дениз, которая приходит убирать постель или пылесосить, не сует ли она повсюду свой нос? Я стану прятать тетрадь под белье в шкафу, а ключ держать в кармане. Если задуматься, как все же это получается. Имея запасной ключ, кто угодно из обслуживающего персонала может, когда ему заблагорассудится, войти в любую квартиру. Само собой, если квартирант, запершись, почувствовал недомогание, надо же иметь возможность прийти к нему на помощь, не взламывая замок. Я могу это допустить. Но ведь такого рода опека оборачивается неустанным наблюдением. Вот что меня раздражает. Что касается обстановки наших квартир, то она либо принадлежит нам, либо является собственностью дома. Но так или иначе, замки шкафов, секретеров или комодов не преграда. Хотя бы потому, что здесь никому и в голову не придет запирать их, защищаясь от вора. Готов биться об заклад, что большинство из нас днем даже входную дверь и то не запирают на ключ. Считается, что, переехав в «Гибискусы», покупаешь себе безопасность раз и навсегда. Факт остается фактом, я никогда не слышал жалоб даже на мелкие, незначительные хищения.

Но ведь любопытство — тоже своеобразная кража. А здесь ничто не застраховано от любопытства. Что помешает Дениз, стоит мне повернуться спиной, рыться в моих костюмах, которые висят в платяном шкафу, копаться в ящиках письменного стола? Что помешало бы сказать другим слугам, когда они собираются в столовой: «А знаете, Эрбуаз, этот нелюдимый старикан, который всегда волочит лапу, он ведет что-то вроде дневника. Точно — сам видел. Смехота, да и только!»? Значит, мне следует подыскать себе надежный тайник. Я подумаю над этим.

В часовне много народу. Траур — наше будущее. Каждый находится тут ради себя самого. Отсюда и такая сосредоточенность. Я замечаю в толпе мадам Рувр. На ней темно-серый костюм. Есть ли подтекст у выбранного ею туалета? Похоже, она стала бледнее. Какие чувства она испытывает: печаль, сожаление, угрызения совести? Пойдет ли на кладбище? Среди венков, которые вешают на катафалк, я тщетно ищу один, возможно принадлежащий ей, — знак последнего прости.

Церемония выражения соболезнований. Лицо брата невозмутимо. Каждому отпускается легкий поклон: ни дать ни взять — распорядитель похоронного бюро. Затем толпа разбредается по аллеям парка. Стоит отойти на приличное расстояние, и начинается треп. Как на школьной перемене после скучного урока.

Мадам Рувр как испарилась. Лишь немногие верные души останутся сопровождать Жонкьера на кладбище. Мы поднимаемся туда на машине. Жара. Брат, не привыкший к жгучему солнцу, заслоняет затылок шляпой. Мадемуазель де Сен-Мемен, сидя рядом со мной, шевелит губами. Генерал промокает лоб и наверняка предвкушает прохладу маленького бистро, куда он пойдет сейчас подкрепить силы. Что касается Вильбера, тот непрестанно шевелится. Чешется. Качает ногой, закинутой на другую. Ему не терпится оказаться в другом месте. И пришел он лишь потому, что просто никак не мог поступить иначе.

Наконец похоронная церемония закончена. Мы снова встречаемся у входа на кладбище. Брат Жонкьера холодно благодарит нас и садится в «ситроен» мадемуазель де Сен-Мемен.

— Неужели вы пойдете вниз пешком? — спрашивает она нас с Вильбером. И, обращаясь к генералу: — Садитесь! Будьте же благоразумны. Жара вам противопоказана.

Она смотрит на нас, сокрушаясь, и с недовольным видом усаживается в машину.

— Нам с Эрбуазом надо поговорить, — объявляет Вильбер. — Не ждите нас.

Машина удаляется. Я поворачиваюсь к нему.

— Вы хотите мне что-то сказать?.. В таком случае предлагаю вам прохладительное. Там, внизу, есть маленькое кафе.

— Только не это! — вскричал он. — Мне нельзя пить холодное. Но вам не повредит немножко пройтись. Я наблюдаю за вами, Эрбуаз, и утверждаю, что вы недостаточно двигаетесь.

Небольшое поучение на тему о пользе прогулок. Я раздраженно его прерываю:

— Что вы хотели мне рассказать?

— Ах да! По поводу мадам Рувр. Вы не задались вопросом, почему она не сопровождала нас на кладбище?

— Да, конечно!

— Такая благовоспитанная дама. Гостья за нашим столом. Ей следовало иметь на то вескую причину.

— Вам известна эта причина?

Но у Вильбера нет обыкновения прямо отвечать на вопросы. Напустив на себя свой обычный хитрющий вид, он продолжает:

— Вчера я прочел в разделе некрологов «Утренней Ниццы» сообщение о кончине Жонкьера. Там перечисляются его звания, и одно из них меня поразило: инженер Национальной школы искусств и ремесел. Тогда как, помните, он всегда рассказывал нам, что является выпускником Центральной школы гражданских инженеров в Париже.

— Выходит, это враки?

— Погодите! Захотелось внести ясность. Оставалось одно — проверить по «Who is who». С этой целью я отправился повидать своего нотариуса, будучи уверен, что у него есть этот справочник… и раскрыл секрет Жонкьера.

— Он и в самом деле был инженером в «Искусствах и ремеслах»?

— Да. Историю с Центральной школой он сочинил для пущей важности. Но я вычитал также, что в тысяча девятьсот тридцать пятом году он женился на некой мадемуазель Вокуа, с которой развелся в тысяча девятьсот сорок пятом.

— Люсиль?

— Да подождите вы, черт побери! Пока я держал в руках этот справочник, я заодно поискал в нем справку на Рувра. Она оказалась довольно пространной. В ней сообщается, кроме прочего, что он состоял председателем суда присяжных. В тысяча девятьсот сорок восьмом году женился на некой Люсиль Вокуа.

— Выходит, мадам Рувр — бывшая жена Жонкьера?

— Ну да!

Эта новость меня ошарашила и в то же время принесла огромное облегчение. Люсиль не была — никогда не была — любовницей Жонкьера. Насколько это лучше! Зато мне придется пересмотреть все свои предположения. Конечно же, между ними произошла бурная сцена, но в связи с чем?

— Признайтесь, она не лишена хладнокровия, — продолжает Вильбер. — Кто бы мог догадаться, что Жонкьер для нее — не посторонний. Правда, если вы посмотрите на даты… Разведена в тысяча девятьсот сорок пятом… Получается, свыше тридцати лет тому назад. За тридцать лет немудрено и позабыть мужчину.

Он смеется. Этим вольтеровским смехом, который всегда меня так раздражает.

— Зато Жонкьер, похоже, ее не забыл, — продолжил он. — И какое же совпадение! Он умирает спустя всего несколько дней после прибытия своей бывшей жены.

— Какая тут связь?

— Никакой, — поспешил отрезать он.

Мы подошли к автобусной остановке.

— Вы дальше не пойдете? — спросил Вильбер. — Вы мало двигаетесь. А я дойду пешком. Немного физических упражнений не повредит. Поверьте мне. Увидимся вечером.

Задержав свою руку в моей, он говорит мне как бы по секрету:

— Может, она и удостоит нас своим присутствием!

Радостное кудахтанье. Каким же двуличным ему случается выглядеть. Присоединится ли она к нам за столом или нет — мне это безразлично. Я забираюсь в автобус, но так рассеян, что пропускаю остановку «Гибискусы», даже не обратив на нее внимания. Приходится тащиться назад, и я возмущен собой. Она была женой Жонкьера — ну и пускай, и нечего это обсуждать до потери сознания. Я бы даже сказал, что она была вправе столкнуть его вниз. Ну, словом, я это допускаю! И надо видеть в этом не жест несчастной страсти, а последний эпизод внезапно разгоревшейся, долгой супружеской ненависти.

Я пытаюсь переключить свои мысли на другое. Но это у меня не получается. Шаг за шагом добираюсь до дому. В конечном счете, пожалуй, я предпочел бы, чтобы она была его любовницей. Мне она больше понравилась бы в роли отчаявшейся женщины, нежели в роли уязвленной и мстительной супруги.

…И тут произошло нечто совершенно неожиданное. Я сел в кресло, чтобы лучше размышлять, и погрузился в глубокий сон. Такой глубокий, что, глянув на часы, не поверил своим глазам. Четверть девятого. Еще немного — и я пропустил бы ужин.

Я торопливо оделся и вышел. Второй сюрприз — да еще какой! В коридоре кто-то находился. Я сразу его распознал. Председатель! Кто же еще? Этот старый мужчина в домашнем халате. Ссутулившийся на двух палках, которые он медленно переставлял, — прямо как большая человекоподобная обезьяна, опирающаяся на руки, утратившие гибкость. Он как раз поворачивался ко мне спиной. Отступив на шаг, я скрылся в углу. Он направлялся к себе. Откуда он шел? Может, у него было обыкновение, пока все жильцы в столовой, походить по коридору без свидетелей, теша себя иллюзией свободы?

Была ли его жена в курсе этих кратких выходов в свет? Или речь идет о тайных вылазках?

Он исчез. Выждав еще секунду, я прошел по безлюдному и тихому коридору и сел в лифт. Мадам Рувр вернулась на свое место за столом. Я холодновато поздоровался с ней и расправил салфетку, разглядывая ее при этом краешком глаза. На ней была коричневая курточка и плиссированная юбка. Очень изящный ансамбль, показавшийся мне почти что легкомысленным на особе, бывшего мужа которой только что предали земле.

Разговор, происходивший между Вильбером и той, кого я уже называл про себя вдовой, мог удивить хоть кого. Вильбер говорил о цене на могилы.

— Покупка места на новом кладбище, — объяснял он, — подлинное размещение капитала. Стоимость земли значительно повышается. Лично я выбрал отменное местечко, и мраморщик меня не ободрал. Красивый, совершенно простой камень и выгравированная надпись… Так вот, знаете, сколько я уплатил за все про все?

— Не сменить ли нам тему? — предложил я.

— Вам неприятен этот разговор? — обратился Вильбер к мадам Рувр.

— Нет, нисколько, — ответила та. — Я понимаю, что такие приготовления предпринимаются загодя.

— В особенности когда после тебя практически никого не остается, как в моем случае, — заметил Вильбер. — И в сущности, что может быть естественнее, чем определить свое место на этой земле, когда приезжаешь обосноваться в «Гибискусах»? Не это приближает ваш конец, а вы чувствуете себя спокойнее — вы так не считаете?

— Я так не считаю, — отрезал я.

— Ах! Прошу прощения.

Он выключил слуховой аппарат и начал капать в стаканчик содержимое ампулы, затем сыпать белый порошок.

— Кажется, я его задел, — пробормотал я.

— Тсс! — улыбаясь, произнесла она.

— Не бойтесь. Он уже не слышит. От избытка такта он не помрет, скотина. Заметьте, он прав. Я тоже думаю, что лучше принять меры предосторожности и распоряжаться собой до самого конца. Так пристойнее. Но нет никакой необходимости обсуждать эту тему сегодня.

Вильбер старался сломать пополам крошечную таблетку. Своими коробочками, пузырьками и бутылочками он уже расположился и на месте Жонкьера. От старания у него дрожали старые узловатые пальцы.

— Дайте, — сказала мадам Рувр. — Я набила себе руку.

— Осторожно, — сказал Вильбер. — В принципе, я не должен превысить предписанную дозу… спасибо.

Проглотив свои лекарства, он встал и, едва кивнув в нашу сторону, направился в гостиную.

— Занятный человечек, — сказала мадам Рувр, — немного беспокойный, правда?

— А главное — ужасно обидчивый. Ему постоянно чудится, что его оскорбляют… Не угодно ли выпить чашечку кофе? Может быть, вечером он и не очень рекомендуется…

— О! Меня это ничуть не смущает. Напротив.

Я детально передаю все эти разговоры, но не потому, что они важны хотя бы в малой степени, но мне кажется, они воссоздают атмосферу этого странного вечера. Первого вечера доверия и в какой-то мере непринужденности между мадам Рувр и мной. Пожалуй, «непринужденности» — сказано слишком сильно. По правде говоря, не знаю, как его и охарактеризовать. Правильнее было бы сказать «близости». Мадам Рувр отбросила свою нарочитую любезность — самую непреодолимую из преград. И в некотором роде предстала в своем истинном свете. Она сама объяснила, что не отказалась от чашечки кофе после ужина, потому что вечером читала мужу вслух.

— И что же вы ему читаете? Романы?

— Ах нет. Что вы! Главным образом очерки. В данное время я ему читаю «Когда Китай пробудится». Ему это страшно интересно.

— А вам?

Мадам бросила на меня лукавый взгляд.

— Намного меньше!

— У него слабое зрение?

Она ответила не сразу.

— Нет. Не в зрении дело. Мне не следовало бы этого говорить, но…

— Можете говорить совершенно безбоязненно.

— Так вот, он искренне считает, что подобные чтения — развлечение и для меня. Он не против, чтобы я развлекалась… но в его обществе. Нужно его понять… Эта болезнь для него — страшное испытание.

— А для вас?

Вопрос вырвался у меня непроизвольно. Она оставила его без ответа.

— Мне нетрудно вообразить себе, в какой ситуации вы пребываете, — продолжил я. — Но в конце концов, ведь вы можете выходить из дому. Вы не обязаны неотлучно быть…

Она меня прервала:

— Нет, разумеется. А как же вы думаете? Мне позволяют расслабиться.

Она выбрала шутливый тон, и я притворился, что подключился к ее игре.

— Вижу. Поручения… покупки…

— Точно. Женщине всегда требуется что-нибудь прикупить. Ох! Я никогда не отлучаюсь надолго.

— Чего вы боитесь? В случае необходимости господин Рувр позвонил бы Клеманс или горничной.

— Да… да… конечно. Но я страшусь его неосмотрительности. Когда меня с ним нет, он быстро теряет терпение. И вместо того чтобы спокойно сидеть в своем кресле, пытается ходить… если только можно это назвать ходьбой… и рискует упасть. Я знаю, ему не под силу подняться без посторонней помощи. Он совсем как малое дитя, понимаете, и, чувствуя себя слабым и зависимым, он становится от этого еще более властным и раздражительным.

Я размечтался и представил себе Рувра, ковыляющего по коридору до лифта, потом выходящего на террасу, где он столкнулся лицом к лицу с Жонкьером. Но ведь ему пришлось бы затем спуститься, чтобы поднять очки. И потом, прежде всего, как мог бы он в такой поздний час ускользнуть от внимания жены? Чепуха!

— Я бы хотел быть вам полезным, — сказал я. — Если вы представите меня мужу, например, то я смог бы время от времени составить ему компанию, пока вы гуляете, не глядя на часы.

Я тут же подумал: «Что тебя дернуло, старый болван? Хорош ты будешь со своей мордой сенбернара, изъеденной молью. Не ввязывайся в это дело!»

— Нет-нет, — поспешила отказаться она, к моему облегчению. — Как это мило с вашей стороны, но я ни за что не хотела бы сделать вас объектом его грубостей. Знали бы вы, какой он ревнивец и собственник.

Она открыла сумочку и быстро попудрилась. От ее жеста у меня защемило сердце, настолько она вдруг напомнила мне Арлетту. Я тоже безотчетно был ревнивцем и собственником. Но мне больше некого мучить. Палач без клиентуры! Я подавил в себе внезапное желание рассмеяться и встал.

— Ну что ж, покойной ночи, мадам. И несомненно, до завтрашнего вечера.

— Надеюсь.

Хотелось бы мне теперь узнать, почему я так возбужден и полон злобы. И в то же время скорее доволен. Я не осмелился повернуть разговор на Жонкьера. Была бы она смущена? По правде говоря, я не стремлюсь это узнать. По правде говоря, мне пришлось заставить себя поверить в ее виновность! «И потом, чего уж там, — сказал я себе, — я провел такой приятный вечер».

Пустопорожний день! В мои мальчишечьи годы бабушка говаривала: «Тебе тесно в твоей шкуре!» Теперь это правда еще в большей степени, чем тогда. Меня стесняет моя старая шкура, она меня тяготит.

Я спустился в город. Отправляясь за покупками, в какие магазины Люсиль заглядывает? Я прошелся по галереям универсального магазина. Прогулялся перед витринами модных лавок. Чего бы мне хотелось? Встретиться с ней? Проводить ее немножко, как мальчик подружку? Нет, как бы то ни было, Люсиль меня не интересует. И пусть это само собой разумеется. Или по меньшей мере она бы меня не интересовала, будь я уверен, что это она убила Жонкьера. А я то уверен в этом, и жизнь обретает прежнюю прелесть, то не уверен, и жизнь кажется мне зловещей. И тогда я мысленно возобновляю свое следствие, воссоздаю уверенность и цепляюсь за нее. Единственное, что меня сбивает с толку, — это мастерское владение собой, невозмутимость Люсиль. Я нахожу в этом нечто чудовищное. И побаиваюсь ее. Но ведь она обязана строго себя контролировать из-за председателя. Я еще не думал над этим аспектом проблемы, а между тем это основное. Не следует забывать, что председатель — судья. Скольких виновных он допросил за свою служебную карьеру? В силу профессии и в силу привычки он смотрит на людей инквизиторским недоверчивым взглядом. Бедная женщина, вынужденная улыбаться, притворяться, почти никогда не переставая быть начеку. Как это должно быть ужасно.

И тут вдруг передо мной возникла закавыка. И немалая. «Происшествие» с Жонкьером имело место примерно в десять-одиннадцать вечера. Но в этот момент Люсиль читала вслух «Когда Китай пробудится». И даже если она прекратила чтение, то как могла бы выйти из квартиры незаметно для мужа? Принимает ли председатель снотворное? Завтра утром расспрошу Клеманс.

10 часов

Вот я и успокоился. Спешу записать то, что мне сказала Клеманс. В распоряжении Рувров три комнаты: спальня, салон-кабинет-гостиная и кухонька, плюс к этому, естественно, удобства. Председатель спит в спальне один. Супружеская кровать, которая стоит посреди комнаты, предназначается ему одному. Он очень страдает от болей, даже по ночам, и не хочет, чтобы рядом с ним кто-либо находился. Его жена ночует в соседней комнате на раздвижном диване.

— А он что-нибудь принимает на ночь?

— Да. По нескольку таблеток снотворного. По-моему, доза слишком велика. Но ему никто не указ.

— И в котором часу он засыпает?

— Я точно не знаю. Думаю, довольно рано. Но почему вы все это спрашиваете?

— Потому что я и сам страдаю от бессонницы. Для вас это не новость. Поэтому я люблю расспрашивать о своих собратьях по несчастью. Я всегда надеюсь, что они знают приемчики, как приручить сон.

Значит, все объясняется просто. Когда председатель засыпает, Люсиль, заперев смежную дверь, может уходить и приходить, когда ей заблагорассудится. В сущности, ночь в ее распоряжении. Захоти она выйти из дому — например, пойти в кино или просто погулять на свежем воздухе, — нет ничего проще. Нет даже необходимости проходить через главный подъезд. Достаточно пройти через служебную дверь и пересечь дворик. Мы могли бы встречаться за пределами нашей территории.

Я шучу. Мне случается позволять себе фривольные мысли, совсем как если бы я стал примерять маскарадные костюмы, чтобы задать пищу своему воображению. Только оно и могло меня развлечь!

Сегодня вечером Вильбер за столом отсутствовал. Похоже, его буравит язва. Я ужинаю наедине с Люсиль, и вначале мы немного смущены, как будто осмелились назначить друг другу свидание на глазах у всей столовой. Обмен банальными фразами: «Как поживает господин Рувр…», «Как ваш ишиас?». Я говорю о своей болезни с поддельной беззаботностью, чтобы не дать ей повода зачислить меня в разряд импотентов. А потом — сам не знаю, при каком непредвиденном повороте разговора, — мы переходим на тему библиотеки «Гибискусов».

— Она и в самом деле плохо устроена, — говорит Люсиль.

— Я вас предупреждал. Нам недостает человека доброй воли, который взялся бы ее серьезно организовать. Но здесь совсем не читают книг. Я чуть было не посвятил себя этому делу, но тут же одумался, несомненно из лени и эгоизма.

— Вот уж не поверю. Вы наверняка не эгоист.

— Скажете свое слово тогда, когда узнаете меня получше.

Ну вот! Я позволяю увлечь себя на наклонную плоскость пустяковых разговоров, пошлых комплиментов, а также опрометчивых посулов. Подумав с минутку, она говорит:

— А что, если я стану этим человеком доброй воли?

— Вы?!

— Почему бы и нет? У меня не будет времени на то, чтобы привести здешнюю библиотеку в идеальный порядок, но что бы мне помешало для начала составить каталог?

— А как же ваш муж?

— О! Он предоставил бы мне часок свободы в течение дня. Как правило, после обеда он дремлет. Может быть, вы согласились бы мне помогать? Как я себе представляю, составлять каталог легче вдвоем: один сортирует книги, второй их заносит в реестр. Я была бы так рада приносить хоть какую-нибудь пользу! Потом можно было бы попросить маленькую субсидию, вы не считаете? У наших квартирантов есть средства. Они не отказались бы оплачивать членские взносы.

Поначалу я реагировал очень сдержанно. При своем полном безделье я чувствовал, что мне дорого обойдется усилие что-либо предпринять и оторваться от своих умствований. К тому же я заранее знаю, какие книги тут будут пользоваться спросом, и считаю, что авторы, ценимые здесь, как правило, не стоят нашего тщания. Но Люсиль ждет моего ответа, и я устрашился того, что мне раскроются ее вкусы. Я соглашаюсь не без опаски. Следует оживленная беседа, открывающая организаторские способности Люсиль, каких я за ней и не подозревал. Принадлежа к другому поколению, я всегда удивляюсь, встречая решительных женщин, способных сделать четкие предложения.

— А вы, как видно, уже размышляли над этой проблемой, — говорю я.

— Терпеть не могу импровизации, — твердым тоном заявляет Люсиль.

Именно этот тон мне и не понравился. Мне было бы трудно проанализировать такое впечатление. Я разделяю женщин на две категории: с одной стороны, аппетитные женщины, а с другой — соперницы. Арлетта была аппетитной, я хочу этим сказать, что она была для меня желанной, и не только для сексуального обладания, но целиком: душой и телом. Она была аппетитной во всех своих проявлениях — манеры, слова, веселый нрав, вспышки гнева. Мне и в голову не пришло бы спрашивать ее мнение ни по какому поводу, настолько я был уверен, что она во всем со мной согласна. Тогда как с другими, соперницами, — тут сразу же натыкаешься на их волю, инициативу, их планы.

Итак, этот библиотечный прожект. Зачем «Гибискусам» потребовалась бы библиотека? И эта фраза, которая меня леденит: «Терпеть не могу импровизации». Выходит, что в тот вечер, на террасе?.. Так к какой же категории женщин следует мне отнести Люсиль? От аппетитной женщины она сохранила внешнюю привлекательность, приятный профиль, хотя щеки ее чуть помяты, как кожица осеннего яблока, волосы красивы, правда, у корней заметна седина, несмотря на краску, но они приоткрывают волнующие линии полноватого затылка, а ее бюст кажется все еще очень молодым, кисти не слишком сухопары, и потом, весь ее облик, походка создают впечатление уравновешенности, которая вас так привлекает. Но вот речь, взгляд — то, что я назвал бы психикой, — выдают продуманность каждого шага, — такого человека нелегко обвести вокруг пальца. И все это, вместе взятое, рождает желание продолжить эксперимент и дознаться, кто же, в сущности, эта Люсиль и почему она могла бы уничтожить бывшего мужа. С одной стороны, это на нее совершенно не похоже. С другой — в этом нет ничего невозможного. Именно такое сомнение меня и донимает, и как поступить, чтобы выбросить его из головы?

Поскольку мы обречены жить бок о бок, в одном доме, стоит мне ее заметить, как я непроизвольно задаюсь вопросом: «А что же все-таки произошло там наверху, на террасе?» Единственный возможный путь дознания — стать ее другом, близким человеком, наперсником, но при этом не обжечься самому. Мне не следует преуменьшать такую опасность. Уже теперь ее слова задевают меня больше, чем следует. Я жадно поглощаю их, как пустыня — дождь. Огонь, вода — я не властен над этими образами. Они выдают начало растерянности, что меня ужасно тревожит.

Ладно! Вопрос решен. Мы постараемся помочь захудалой библиотеке. Я поставлю в известность мадемуазель де Сен-Мемен.

Пустой день. У меня еще осталась пара-тройка друзей, которые не порвали со мной переписки. Трогательно и грустно: нам уже нечего сказать друг другу. Жизнь отшлифовала нас, как гальку; мы утратили шероховатости сцеплений, посредством которых, подобно зубчатым передачам, могли бы воздействовать друг на друга. Мы — как камни на поверхности Луны, стершиеся и разбросанные далеко друг от друга. Я отвечаю на их письма. Слава богу, ишиас представляет собой неисчерпаемую тему для меня, как диабет — для них. И разумеется, я играю в игру. Я пишу им, что не чувствую себя несчастным. Они знают, что это неправда. Я знаю, что они знают. Но таково одно из правил этой игры. Моя ложь помогает держаться им.

Часовая прогулка на побережье — с пяти до шести вечера. День ото дня туристов становится все больше. Я понуро брожу без цели, пресытившись досугом до тошноты. Кино меня не манит. Время от времени мне случается посмотреть какой-нибудь фильм. Но теперешние фильмы, делающие ставку на то, чтобы взбудоражить зрителя или его шокировать, на меня навевают смертную скуку. Усесться за столик кафе и наблюдать уличные сценки? Лучше уж оставаться вольным пастырем маленького стада собственных мыслей. Иногда мое внимание привлекает художественная выставка, когда полотна хотя бы поддаются расшифровке. В младые лета я и сам пописывал недурные акварели. Акварельная живопись всегда передает мечтательное настроение. Но сейчас эта мечтательность убита. Нынче предпочитают выпендриваться, чтобы краски лезли в глаза и ошеломляли.

Мне хотелось бы выразить эту мысль по-иному, понятнее, поскольку я вовсе не принадлежу к ворчунам, осуждающим теперешнее во всех его проявлениях. Это характерно для других обитателей дома, не устающих восклицать: «Бывало, в мое время…» Старческий маразм без труда рядится в тогу мудреца, испуганно отторгающего все новое! И, копнув глубже, я довольно быстро прихожу к выводу, что боязнь нового — это боязнь любви. Давайте согреваться под немеркнущими солнцами былых страстей — именно это и заставляет всех нас говорить, что мы еще живы. Но кто из нас еще продолжает любить? Кто не опасается за сохранность своих артерий при таком взрыве радости, наплыве образов, желаний, неясных позывов?.. Ах! Вот бы испытать еще разок их очарование! Бедный хромой Фауст!