В ночной тишине, лежа на пуховой перине, которая помнила её первую ночь с Тимофеем, её на сносях и долгие вдовьи годы, Акулина, закрыв глаза, смотрела кино. Кино длиною в жизнь.

В окно всё так же заглядывали звезды, тихо посапывала уснувшая Устинья. А Акулина лежала на перине и думала, что это та же перина, на которой они с Тимофеем спали и когда он придет — снова ляжет… Сердце сжалось от боли, на мгновенье замерло и застучало часто-часто. Лежать стало невтерпеж. Она встала, стараясь не шуметь, чтобы не разбудить сестру, открыла скрипучую дверку шифоньера, достала картонную коробку, наполненную пузырьками с лекарством и, привычно выбрав корвалол, пошла на кухню. Выпитое лекарство не помогало. Постелив возле батареи старую плюшевую жакетку, прилегла на ней, накрывшись шерстяным платком. Исходившее от радиатора тепло постепенно расслабляло мышцы и острая боль отпускала, уступая место привычной, с которой Акулина жила уже тридцать лет. С того дня, когда получила казенное письмо, что её муж, Тимофей Винокуров, пропал без вести в боях под Москвой.

В годы, на которые пришлась её молодость, Рязанские деревни хватили горького до слез. Была она в семье последней, самой младшей. От того и хватила всего по полной программе с самого детства. Только этой ночью в далекой от Рязани Сибири она вспоминала не то, как землю стали делить не по едокам, а по душам, обрекая многих на голодную смерть, потому что "душой" считался только мужчина или ребёнок мужского пола. А если в семье рождались дочери, то земли им и вовсе не полагалось. Так как "душ" не было.

Их семье выделили на отца и на брата, а на мать и дочерей — нет. Мол, бабы не обработают землю. Семьям, в которых женщин было много, или вообще не было мужчин, прокормиться стало невозможно. Оставалось одно — в Москву — на заработки. И тут молодое советское государство поступило мудро. Колхозникам паспорта не выдавались. А колхозниками на добровольно-принудительной основе стали все. Тех, кто против, отправили далече, так что уехать из деревни никто не мог. Без документов куда податься? Но какой бы трудной ни была жизнь — она продолжалась.

Подошел срок Акулине готовить себе приданое: вышитую рубаху, вышитую панёву, передник, самотканый пояс, цветастый платок, душегрейку, полотенца из отбеленного льна, вышитые красными и черными нитками по краям и обвязанные кружевами. Всё добро складывали в сундук. Обитый полосками железа в клеточку и раскрашенный в красный и зеленый цвета, сундук издавал мелодичный звон, когда ключ с вензелями отмыкал его.

Весенние работы закончились, но дел хватало и на подворье. На рассвете, с первыми петухами, надо было затопить печь — заварить свинье пойло, напоить корову, выгнать её в стадо, сварить семье прокорм на день — обычно кашу или постные щи, потому что мясо было только осенью, да чуть дольше половины зимы — на большее забитой по осени скотины не хватало. Натаскать воды для полива огорода и других хозяйственных нужд. Воду таскали на коромысле с реки, своего колодца не было. И только когда вечерние сумерки спускались на деревню и вернувшееся стадо разбредалось по стойлам, когда струи молока переставали бить в подойник, а куры утихомиривались на насесте — парни и девушки направлялись за околицу. Там Акулина и увидела высокого статного красавца — Тимофея. Самые красивые деревенские девушки оказывали ему знаки внимания. Самые завидные семьи были не против такого зятя. Хотя в деревне нет секретов и все знали, что Тимофей — сирота и на руках у него младший брат. Невысокая, тоненькая как тростинка, голубоглазая, с чистой белой кожей и румянцем во всю щеку, с выбивающимися из под платка черными, слегка вьющимися волосами, Акулина только украдкой поглядывала на Тимофея. Лет ей было ещё мало, да и не шла ни в какое сравнение со статными, пышногрудыми девушками, семьи которых жили куда в большем достатке. Деревенская молва уже наметила Тимофею невесту. И Акулина бежала вечерами за околицу с замиранием ожидая, что вот сегодня Тимофей пойдет провожать намеченную деревней избранницу, а там и сватов пошлет. Акулина проклинала тяжелые ведра с водой, которые сызмальства приходилось таскать — может и выросла бы поболее, ведь в семье она была самая маленькая. Может тогда и Тимофей бы взглянул. Да на годочек бы хоть постарее быть. А так, по деревенским меркам, она еще не на выданьи была. Только Тимофей вечер за вечером уходил с посиделок один, не провожая девушек и не оказывая особого внимания ни одной из них.

Щёки Акулины горели все сильнее, и теплый летний вечер не мог остудить жар, который светился в её глазах. Сама того не замечая, Акулина всё чаще и дольше смотрела на Тимофея. Помня о том, что лет ей еще мало, она наблюдала со стороны веселье старших подруг, лишь изредка вступая в разговор или подпевая затянутую кем-то песню. А когда все расходились по домам мечтала, что вот дойдут до её ворот, все пойдут дальше, а Тимофей останется рядом с ней. От этих мыслей слегка кружилась голова, и Акулина почти не замечала, что творится рядом.

Сумерки становились всё гуще. Темнота растекалась в ветках яблонь у домов, погружая деревню в ночную дрёму. Летние ночи коротки. Встает деревенский житель с рассветом и работает до заката. И, молодежь, утомленная за день, кто парочкой, кто небольшой компанией, расходилась по домам.

Акулина встала со ствола старой березы, когда-то поваленной ветром, отряхнула подол, проверила не помялся ли пока сидела и, поправив кончики платка на голове, направилась к дому. Пройдя совсем немного, оглянулась, поискала глазами Тимофея. В вечерней темноте виднелись только очертания светлых девичьих нарядов. Голосов почти не было слышно, дневная усталость давала о себе знать, но молодость, всему наперекор, иногда звучала тихим девичьим смехом.

Возле ворот своего дома Акулина остановилась. Девчата и парни, которые еще не разошлись по домам, один за другим исчезали в ночи. Она повернулась к калитке и скорее почувствовала, чем увидела — кто-то стоит в нескольких шагах от неё.

— Не пугайся, это я…

Акулина сама не зная почему, шагнула к дому. И не то чтобы испугалась, а просто мечта, неожиданно превратившаяся в явь, сделала соседний забор, ворота её дома и всё-всё вокруг неправдашным. Ей казалось, что это не она, а кто-то другой на её месте. И виделось и слышалось всё будто бы со стороны.

— Это я, Тимоха, — решив, что она испугалась, не разглядев его в темноте, он шагнул и оказался почти рядом с ней.

Если бы Акулина подняла голову, то, наверное, коснулась бы своим лбом его губ. Она чувствовала его дыхание, как подол, отдуваемый легким ветерком, задевает его сапоги… Молчала секунды, минуты… и через тридцать лет не знает — сколько…

— Ты не думай, я не в обиду и не для насмешки.

Стоять так было невозможно, и Тимофей отошел к воротам. Привалившись к столбу, сунул руки в карманы. Темнота скрывала выражение его лица и глаз. Но голос… Ноги Акулины совсем онемели. Счастье теплой волной накрыло тоненькую фигурку.

— Вставать скоро… — она зачем-то развязала и снова завязала платок.

— Ладно… Не против, если завтра при всех подойду и провожу? — вглядываясь в темень, Тимофей пытался разглядеть её лицо.

Тишину летней ночи нарушали лишь куры, гнездившиеся на насесте.

— Не согласная, значит? — его голос дрогнул.

— Нет, я…я… — от волнения голос у неё пропал, — я киваю…

— Что ж, вставать и мне на заре. Тогда до завтра.

Она кивнула и прошла мимо него в калитку.

Говорят, что Бог любит троицу. Так вот эта ночь была первой из трёх самых счастливых в её жизни. Вторая — ночь перед свадьбой. Ожидание счастья. Заботы родительского дома уже позади, а своих ещё нет. И самое большое счастье — ночь после рождения дочери. Когда после всех дневных волнений и болей они с Тимофеем, положив между собой махонький свёрток, старались затаить дыхание, чтоб не разбудить их доченьку. Как коса из трех прядей, сплелась её жизнь из этих трех ночей. Сплелась и завязалась в тугой узел. Но в тот летний вечер для Акулины всё только начиналось…

После свадьбы жили в доме Тимофея. Родительский дом он решил оставить младшему брату, а для своей семьи построить новый.

Посадили большое поле картошки. Заняли под неё весь надел и огород возле дома. Чтоб урожай был хорошим, под каждый корень, во время посадки положили навозу. Все лето таскала на коромысле воду, поливала, окучивала — и осенью накопали знатный урожай. Было чем кормить скотину и самим кормиться. Ухоженная и сытая корова давала хороший надой. Молоко почти всё продавали, собирая деньги на приобретение стройматериалов для дома.

Устинья в это время уже имела четверых детей, мал мала меньше. Жила очень голодно и Тимофей, видя, как переживает Акулина, велел ей каждое утро кувшин молока относить сестре.

Прошла зима. Жили дружно. Брат у Тимофея был работящий, старался вовсю, зная, что когда молодые построят себе дом, у него останется родительский. Был Тимофей старше Акулины и в первые же недели совместной жизни обсудил с Акулиной, что дитё пока им заводить рано, вот построят дом, тогда и родят. Акулина согласилась, видя тяжёлую, беспросветную жизнь вечно беременной старшей сестры. Однако по молодости лет и темному неведению Акулины Тимофей сам оберегал её, оберегал любя…

Череду воспоминаний прервал шорох в подъезде, кто-то из припозднившихся соседей возвращался домой.

Акулина посильнее натянула на голову шерстяной платок. Волна непонятного беспокойства пробежала по её телу. Уже не чувствовалось тепло батареи, лежать стало невмоготу. Она встала, вернулась в комнату. Устинья дышала тихо, почти бесшумно, подложив под щёку сложенные лодочкой ладони.

Взгляд упал на кровать — и те же подушки, и та же перина, и одеяло то же… Эти вещи хранили память тех ночей. Акулина неслышно подошла к кровати, откинула угол одеяла, разгладила и поправила подушку у стены — это место Тимофея. Она спала с краю, что б вставая первой по хозяйству, зря его не тревожить. А позднее рядом расположилась люлька их маленькой дочери. Тихо-тихо прилегла на край и накрылась с головой. Ночь за окном текла медленно, жизнь прошла быстро…

Акулина лежала и всей душой верила, и не было в мире силы, которая могла бы её разуверить, что Тимофей вернется. Возвернётся, возвернётся…

А воспоминания наплывали и наплывали, хотя за все эти годы не было ни одного дня, часа, минуты или секунды, чтобы она его не помнила. Так и жила в вечном ожидании. И, кто знает, было это её болью или спасеньем от боли. Только Акулина знала — была это любовь, вечная, без начала и конца.

Осенью картошку продавать не стали, а перебрав и просушив спустили в подпол, рассчитывая весной продать дороже. Так оно и вышло. Ещё и Устинье не одно ведро унесли. К лету собрали деньги от продажи молока и оставшейся картошки, и, закупив необходимый материал, приступили к строительству. Вывели стены, поставили стропила, закрыли крышу. Но денег на покупку досок для перекрытия всего потолка и пола не хватило. Поэтому пол оставался земляной. Акулина была несказанно счастлива. Оба мечтали, что опять подкопят денег и достроят свой дом. В это время выяснилось, что Акулина понесла. Свою беременную жену Тимофей старательно оберегал, и все было нормально. Они планировали, что на будущий год Тимофей достроит дом и вся их семья переедет в него жить. Подошел срок, у них родилась дочь. Миновала вторая счастливая ночь Акулины. Девочка росла розовощекой и весёлой. Вот у неё уже косички отросли и Акулина вплетает в них атласные ленты. Однако человек предполагает, а Бог располагает. Тимофея забрали служить в армию. Часть их стояла недалеко и поэтому, выспросив разрешение, Тимофей изредка, отмахав не одну версту, прибегал в деревню, чтобы помочь Акулине. Нравы в деревне строгие и, чтоб не жить в одном доме с молодым и холостым деверем и не наделать по деревне разговоров, она перешла жить в недостроенный дом.

Непокрытый ли земляной пол виной, или так на роду написано, только девочка заболела. Ни подводу, ни лошадь председатель не дал. Дел в хозяйстве не невпроворот. И, оставив девочку на Устинью, Акулина сбивая ноги в кровь, пешком бежала в райцентр — там был медпункт. Условившись, что врач приедет на попутной подводе, не отдыхая, тем же ходом бросилась назад. Врач приехал на следующий день, выписал лекарства. Сказал, что дело серьёзное, и он на днях наведается с какой-нибудь попуткой. Акулина собрала все свои сбережения и вместе с врачом вернулась в райцентр. Купила выписанные лекарства и опять пешком бежала домой. Третий, четвёртый, пятый день… Жар не спадал. Потное, малиновое от жара личико дочери таяло день ото дня. Приехавший врач выписал новые лекарства и сказал, что достать их, наверное, она не сможет. Но Акулине повезло — она купила нужные таблетки.

Тимофей получил письмо жены — написанное печатными буквами, Акулина окончила только два класса приходской школы. Писала, что дочка горит, лекарства не помогают: "Как быть — присоветуй?" И столько боли в каждой неровной букве и кривой строчке. Но командир и слушать не стал. Не мужичье это дело с детскими соплями валандаться. Только не было для Тимофея такой мировой проблемы, которая бы стала ему дороже этих двух людей — жены и маленькой дочки. На попутке, на подводе, пешком, добравшись до райцентра побежал в медпункт. Врач сказал, что теперь как бог даст.

— Где взяла твоя Акулина таблетки, которые я выписывал без всякой надежды, что их можно достать — не знаю.

Не дослушав врача, Тимофей выскочил во двор. Поняв, что надеяться на попутный транспорт не приходится, зашагал по просёлку, прося об одном: "Спаси и помилуй". Еды у него с собой никакой не было, денег тоже и, чувствуя, что шаг его становиться всё мельче, Тимофей поднял лицо к небу: "Господи, попутку бы, али подводу…"

Пыльная просёлочная дорога бесконечной лентой уходила к горизонту. Тимофей все шагал и шагал. И, когда добрая половина пути была уже позади, а солнце перевалило за полдень, за спиной послышался скрип деревянных колес и стук лошадиных копыт об утрамбованный просёлок. Не веря своим ушам, не оглядываясь на приближающиеся звуки, Тимофей посторонился на обочину. Телега, запряженная тощей клячей, обогнала его и, проехав несколько метров, остановилась.

— Тимоха, сщёль?

Тимофей смотрел в знакомое лицо деревенского соседа и не верил своим глазам.

— Садись, сщёль.

Мужик поёрзал на подводе, будто стараясь уступить ему место. Тимофей устроился с краю, и конские копыта опять застучали о просёлок. Какое-то время ехали молча.

— Тебя отпустили, али как? — к Тимофею повернулось загорелое до черноты, всё изрезанное морщинками, лицо возницы.

— Али как, — Тимофей посмотрел на мужика и вдруг понял, что ничего он у него про своих не спросит. И вообще, ему самое главное успеть добраться, а там он их защитит, он им поможет. Да, конечно, одна Кулинка, а уж вместе-то они справятся. От чего защитит, с чем справится, до чего добраться — он и сам не знал.

— Я третьего дня из деревни, ну тады у вас по хозяйству Устишка справлялась. Знать твоя неотлучно при девке.

— Да, ты особливо-то не убивайся. Может ещё обойдется. Ну, а ежели воля божья, так ваше дело молодое, так что и не будешь знать куды от энтих детишек деваться.

Тимофей не ответил. Он мысленно погонял лошадь: "Пошла, милая, пошла-а-а…"

Начинало вечереть, когда, громыхая на ухабах и колдобинах, телега въехала в деревню. Тимофей соскочил на онемевшие ноги, натянул поглубже пилотку, кивнул вознице и, почти бегом, направился к своему дому.

Во дворе никого не было. Стадо ещё не вернулось, и загон для коровы был пуст. Две курицы, ухватив одного червяка, тащили его в разные стороны. Ноги подкосились. Тяжелое предчувствие навалилось на плечи черным мохнатым комом. Он медленно опустился на ступени крыльца, прислушиваясь в тщетной надежде услышать детский топоток или смех, или уж плачь, но в доме стояла тишина.

Тимофей поднялся, одернул гимнастерку, двумя руками поправил пилотку и открыл дверь.

В переднем углу, возле иконы горела лампада. На дощатом столе стоял граненый стакан воды, прикрытый ломтиком хлеба. Легкий запах ладана кружил в избе, выбиваясь наружу. Этот едва уловимый запах и придавил его к ступеням крыльца.

Рядом со столом, на табурете сидела маленькая, сгорбленная фигура. На скрипнувшую дверь она повернулась, подняла голову, и Тимофей увидел бледное, без единой кровинки лицо. В сумраке комнаты глаза казались синими до черноты. Черная юбка складками стекала на земляной пол, темный платок, обрамлявший это лицо, завершал картину. Лицо дрогнуло, исказилось и слезы одна за другой покатились по щекам, догоняя друг друга и солёными каплями падая с подбородка.

Тимофей гладил её голову, плечи и чувствовал, как бьется под руками в беззвучных рыданьях оттого, что ком сдавил горло, самое дорогое и теперь единственное существо.

Разделённое горе легче. И Акулина, которая за все похороны дочери так и не проронила не слезинки, хотя Устинья, видя её состояние, уговаривала: — " Поплачь, легче станет", — впервые вздохнула полной грудью. Горе никуда не делось, но жизнь продолжалась.

Окинув мужа взглядом, увидела покрытое слоем дорожной пыли лицо, значит пешком не одну версту отмахал, да и котомки за плечами не было.

— Счас, печь затоплю, воды в чугуне согрею — умоешься. А уж баню завтра истопим. Тебе назад-то когда?

— Я свою пайку старшине отдал, так он меня на эти дни прикрыл. Будто у него на работах я. Так что с рассветом назад. Только… — только язык не поворачивался сказать, что вот на могилку к дочери сходит.

— Ну, что ж, с утра и сходим, может, что по-своему поправишь.

Акулина смотрела на мужа и понимала, что ни вчера, ни сегодня маковой росинки у него во рту не было. Пайку отдал старшине, а деньги откуда у солдата? И этот покрытый дорожной пылью, пропахший солдатским потом, голодный и предельно уставший человек — её защита, её надежда, её жизнь и любовь.

Она засуетилась у стола — поставила чугунок с картошкой в мундире, в чашку наложила квашеной капусты, солёных огурцов, развернула белёное холстяное полотенце, вышитое по краям красным и черным крестом, отрезала от каравая пласт хлеба.

От одного вида еды у Тимофея в животе громко заурчало. Голод с новой силой напомнил о себе. Однако он поднялся с лавки и попросил: "Слей на руки."

Акулина перекинула через плечо полотенце, опустила в ведро ковш и они вышли во двор. Холодная вода смывала дорожную пыль, принося облегчение душе и телу. Боль утраты смешивалась с ощущением домашнего тепла и заботы.

Акулина собрала его вещи.

— На-ка вот портки чистые, казенную одёжу в порядок произведу. Больно грязна. А то до завтра не успеет высохнуть.

— Ты-то вечерять будешь? — Тимофею жаль было терять каждую минуту. И Акулина так же как он дорожила этим временем.

— Я в доме простирну, покель ты ешь.

Вернулось стадо. Акулина подоила корову, поставила перед Тимофеем крынку теплого парного молока. Не переливая в кружку Тимофей пил, Акулина стояла рядом, и он ощущал возле своего плеча её дыхание и хотел только одного — чтоб мгновенье это продолжалось вечно.

Ночь наступила темная, безветренная. На небе ни звездочки. Всё тучами заволокло. Дождя тоже не было. Тучи тянулись от горизонта до горизонта, черные, высокие…

Намаявшись за последние дни, прижавшись друг к другу так, что и водой не разольёшь, оба уснули.

Акулина проснулась первая. Перевернула другой стороной одежду Тимофея, сушившуюся на натопленной печи. Напоила корову и выгнала в стадо. Когда вернулась в дом — Тимофей стоял уже одетый.

— Пора, а то признают дезертиром, не скоро свидимся.

— С кладбища-то зайдем ещё домой? — всё понимая, Акулина всей душой всё равно пыталась отдалить минуту расставания…

— Нет, вишь солнце уже высоко, а идти сама знаешь сколько.

Акулина подошла к висевшему на стене зеркалу в прямоугольной деревянной рамке, сняла прикрывающую его тряпицу. Провела гребенкой по черным, слегка вьющимся волосам, повязала на голову вчерашний платок, и они вышли из дома. Шли рядом, прикасаясь друг к другу руками.

На маленьком холмике ещё не просохла утренняя роса, и суглинок казался розоватым в лучах восходящего солнца.

Акулина стояла, скрестив на груди руки и, сама не ведая зачем, присматривалась к окружающей местности, будто не жила тут всю жизнь, запоминала приметы. Не могла она тогда знать, что пройдет три десятилетия и будет она стоять на этом же месте и кто знает, найдет ли этот холмик.

Тимофей присел на корточки, развязал собранную Акулиной котомку, достал нож, поднялся и, отойдя немного в сторону, нарезал пласты дерна. Аккуратно обложил дочкину могилку. Встал, одернул гимнастерку, снял пилотку, перекрестился: "Прости отца своего, не смог тебя уберечь." Развернулся и зашагал прочь, стараясь скрыть от Акулины нахлынувшие слёзы.

Акулина шла следом. За погостом они сравнялись.

— Я тебя провожу чуток.

Некоторое время шли молча, Потом Тимофей остановился, взял её за плечи, поцеловал в щеку, лоб, нос… платок давно сбился, крепко прижал к своей груди.

— Иди назад, я вслед погляжу, как до околицы дойдешь. А то буду душой болеть, как ты вернулась. И жди, я скоро вернусь. Уж к половине срока подходит. Дослужу уж и возвернусь.

Это была весна сорокового года.

Акулина вернулась домой. Постояла немного на крыльце и пошла к Устинье.

— Устишка, пусти ко мне Лёнку пожить. И тебе на один рот меньше и мне легшее. А с Илюшкой водиться она к тебе будет прибегать. Да когда и ко мне заберёт, ничего особого.

Раньше, когда Устинья родила свою первую дочь — по рязански Лёнку — потом по паспорту Елену Тихоновну, Акулина была ещё не замужем и первую дочь Устиньи вынянчила она. Привязанность между ними была особая. Лёнка и так была частым гостем в доме Акулины.

— Ну, щёж. Приданое её не велико. Бог с вами.

Устинья понимала, как тяжело Акулине, одной в осиротевшем доме. Да и с дочерью она не расставалась, дома были рядом.

Так и жила это лето кудрявая русоволосая Лёнка на два дома. Отец её, Тихон Васильевич, уехал в далёкие края. Искать лучшей доли для своей семьи. И Устинья осталась одна с четверыми малолетними детьми.

Каждое утро, как только Акулина, подоив корову и процедив молоко, выгоняла её в стадо, Лёнка с крынкой молока бежала домой. Дома её ждали; Наська — позже по паспорту Анастасия и по жизни Надежда Тихоновна, Ванька — Иван Тихонович и самый маленький — Илюшка. Был Илюшка непоседлив и шкодлив. Отличался не только неспокойным нравом, но и зелеными как омут и прозрачными как чистая вода глазами. А ещё был он вихраст и кривоног. Ему, как самому малому, выделялась самая большая доля молока, остальное делилось между Наськой и Ванькой поровну. Своя телка была ещё молода и молока не давала, поскольку ещё не разу не телилась.

Жилось семье голодно и холодно. Устинья с раннего утра уходила на работы в колхоз. Как она потом говорила, работала за "палочки". Тихону, хоть и выписали паспорт, но с тем условием, что Устинья отработает положенные ему трудодни. Определялся объём работы, который засчитывался за один трудодень и в ведомости напротив фамилии ставилась палочка. После сбора урожая подсчитывали у кого сколько трудодней, потом правление колхоза определяло сколько и чего будут выдавать за каждый отработанный трудодень, и таким образом должен был производиться расчет с колхозниками. Каждый должен был получить определенную долю заработанного в коллективе. Поэтому работала Устинья от зари до зари, думая о том, чем будет кормить свой "выводок" зимой. Акулине надо было работать только за себя, потому что Тимофей был призван на службу в Красную Армию. Добросовестная и трудолюбивая, к осени она заработала даже больше трудодней, чем ей было положено.

Местная ребятня, та что постарше, помогала родителям по хозяйству. Таскали воду для полива, пололи, окучивали… Но деревенское детство и деревенское лето без речки не бывает. И детвора в жаркий полдень плескалась в теплых струях до посинения и грелась на горячем песке у разведенного костерка.

Как умудрился непоседливый Илюшка поранить свой зеленый глаз — не видел никто. И теперь уже Устинья шагала в райцентр, неся на плечах своего младшенького.

В больницу его не положили. Работников лечить негде. Но лекарства прописали. И Акулина, и Устинья, и даже маленькая Лёнка старались, как могли. Однако легче Илюшке не становилось. Постепенно острая боль понемногу стала уходить, но глаз стал уменьшаться и вовсе закрылся. Врачи Устинье объяснили, что может быть и можно было что-то сделать, но надо было сразу ехать в Москву и там проходить курс лечения. Устинья погоревала, да только куда бы она остальных дела, уехав с Ильей в Москву. Да и на какие деньги в Москву-то ехать? Так и остался у Илюшки один прозрачный как родниковая вода и зеленый как омут — глаз.

Вскоре вернулся в деревню из своей поездки Тихон Васильевич. Стал рассказывать, что был в Сибири и люди там живут не в пример лучше. В городе в магазинах можно покупать хлеб и белый и черный, на стройке платят зарплату, и денег хватает, чтоб есть досыта, да так что берут всё больше белый хлеб, а он — что наши булки.

Как-то вечером, уже затемно, когда корова сонно пережевывала в своём стойле сено, а куры угомонились на насесте, в дом Акулины прибежала встревоженная Устинья.

— Мой-то совсем ополоумел! Говорит — сторговался с председателем, выдаст он на меня ему докУмент, собирай, говорит, табор, едем. А куды ж я?! Четверо малых, да мать совсем обезножила, зрение — на вытянутую руку не видит. Опять же дом, какой-никакой огород бросить, телку зарезать. Страх. Боюсь поперемрём все по дороге, али там на чужбине. Сибирь. Помнишь, когда раскулачивали, наших деревенских туды ссылали. В хорошее место на верную погибель не ссылают. А он туда всех нас волоком волочит. О…о…ой! — запричитала Устинья.

Акулина молчала. Смотрела на Устинью, на её большой живот от того, что ест она почитай одну траву. То постные щи из крапивы, то огурец, то какую другую зелень. Чтоб насытить утробу такой пищи надо много съесть, работа-то тяжелая, а толку от такой еды мало. Худые ноги с потрескавшимися в кровь пятками и такие же худые натруженные руки. Хоть и взяла на себя Акулина Лёнку, но одна она всю их семью не спасёт.

— Не знаю, что тебе присоветовать. Дом покель не продавай. Уж ежели хужей чем тут будет — ворочайся. Тишка же твой приехал. Значит, и вы не пропадете в дороге. За домом я присмотрю. Всё одно ты его не переспоришь.

Акулина замолчала. А Устинья как-то враз успокоившись, рассудила:

— Да уж хужей-то навряд ли будет. Вишь, говорит, хлеба сколь хочешь и не чета нашему.

— Мать оставьте покель на меня. Куды тебе с такой оравой…

— Ну, щёжь? Советуешь сбираться?

— Да уж не тяни, покель пачпорт дают. Тишка твой, хучь и баламут, а пачпорт на тебя выпросил. Виданное ли дело? Как энто он председателя уговорил?

— Да ить деньгами. Сколь привез, на дорогу оставил, а остальное ввалил.

— Сбирайся. Да отпиши потом. Я тебе конвертов дам с адрестом, для Тимохи подготовила, ему пишу. Тебе адрест напишу, а обратный и письмо — кого попросишь. В городе люди грамотные. Да не тяни, покель председатель не передумал. А то и деньги пропьёт и пачпорт не даст.

Сама Устинья была неграмотной. Походила в церковно приходскую школу каких два или чуть более месяца. Некоторые буквы помнила, да и то не все. А писать и читать так и не научилась.

Сказать, что испытывала Устинья — она и сама не смогла бы. Тут она родилась, выросла, тут был её дом, и ничего другого она не знала. Но, тут была тяжелая работа с рассвета до заката, полуголодное существование и ждала её здесь, если повезет дожить, безрадостная старость.

Была Устинья среднего роста, русоволоса и голубоглаза. Черты лица правильные — хоть картину пиши. Терпеливая и сильная душой и телом. Женщины из рода Тюрютиковых имели в деревне славу сильных, умных и выносливых. Поэтому в девках долго не засиживались. Однако по деревенскому обычаю подчиняясь мужу, ни унижать, ни оскорблять себя не позволяли. Как им это удавалось? Кто знает? Бабы говорили — нрав показывают. Но лишку никто из Тюрютиковых себе не позволил. А вот мужики, здороваясь, шапки снимали.

— Картошка посажена и свой, и наш огород — куды тебе… Устинья в тревоге и раздумье смотрела на свою младшею сестру.

— Может кого найму. Картошкой и рассчитаюсь. Всё лучшей, чем под снег уйдет.

— Страх берет — еду незнамо куда. Детей с собой тащу. Мать, почитай, беспомощную покидаю. Тебя закабаляю — не кажный мужик выдюжит, — Устинья сидела за столом прямо, положив перед собой натруженные руки.

— Чего воду в ступе толочь? Не рви душу ни себе, ни мне. Езжай с богом. Что Бог не делает — всё к лучшему, — Акулина аккуратно вороньим крылом обмела припечек и повернулась к сестре.

— И так и этак прикидываю. Только ты об детях подумай. Что их тут акромя тяжёлой работы впроголодь ждёт? Хучь и самой боязно, но уж лучшей я тут покель поберегу, щеб ежели что, то назад вернуться было куда. А Тихон твой приехал — с лица сытый, да и денег привез.

Хлопнула калитка и по крыльцу прошлепали босые ноги. В приоткрывшуюся дверь просунулась русая голова крепыша Ивана.

— Мамань, за тобой послали.

— Заходи, не стой в дверях. — Акулина отрезала ломоть хлеба, налила кружку молока.

— Садись, повечеряй.

Иван чинно, как будто не был всегда готов выпить хоть целую крынку молока, подошел к столу, сел на лавку рядом с матерью и принялся есть. И хлеб, и молоко исчезли в мгновенье ока. Иван посмотрел на мать, всё ли так?

— Пойдем уж. И вправду заждались теперь.

Устинья встала, повернулась к образам, привычным жестом перекрестилась и направилась к дверям. У дверей остановилась:

— Дай тебе бог счастья, доли и доброго здравия, — Устинья окинула взглядом сестру, немудрёное убранство горницы, поджала губы и, поправив платок на голове, вышла, пропустив вперед Ивана.

Вечерние сумерки заглядывали в окна домов. Доносились обрывки песни. Это девчата за околицей пели, а теплый летний ветерок разносил их слова по деревенской улице. Устинья вдруг почувствовала, что трава под её босыми ступнями, стелется, словно шёлк, что небо над головой бескрайнее, а воздух наполнен легким запахом березового дыма, от топившихся у реки бань. Пройдет полвека и Устинья, глядя из окна пассажирского вагона на проплывающие мимо леса и перелески, скажет: "А небо-то тут с овчинку…" Только тогда всё будет в прошлом, а пока всё ещё впереди, всё еще впереди…

За суетой и волнением в подготовке к отъезду пролетела неделя. Мать переселили к Акулине и устроили на печи — там теплее. Днём Акулина помогала ей перебраться на завалинку, а если было пасмурно — то на лавку к окну. Телку прирезали и продали. Соседи смотрели на них как на ополоумевших. Середь лета, когда скотина на вольной траве бока наедает, семья, которая перебивается с хлеба на квас, вдруг зарезала тёлку. Мясо хранить негде. Жара. Денег деревенские, чтоб купить, не имеют. Везти в Москву — далеко, по теплу испортится. Поэтому продали в долг. С тем, что осенью деньги Акулине вернут.

Настал день отъезда. Утро выдалось туманное. Во дворе дома Устиньи громоздились тюки, в которые упаковали подушки, тёплую одёжу, какая была, чугуны, и весь остальной домашний скарб. Ребятишки, умытые и одетые во всё чистое, как воробьи на насесте устроились на завалинке. Матери вынесли табуретку и поставили у ворот. Она сидела, поставив перед собой выструганный для неё костыль, опираясь на него узловатыми, тёмно-коричневыми от загара руками и тихо про себя молилась, иногда тяжело вздыхая и произнося вслух отдельные слова. Невозможно было понять — печалится она, или надеется на лучшую долю для дочери и внуков.

Тихон подогнал ко двору испрошенную накануне у председателя подводу, началась погрузка. Сам он укладывал тюки, а Устинья, бестолково суетясь, то что-то поправляла на подводе, то пыталась помочь Тихону в погрузке. Наконец всё уложили. Тихон присел на корточки рядом с тёщей:

— Не тревожься мать, пройдёт каких две-три недели и получишь от нас весточку. А там устроимся и за тобой приеду. Ещё поживём.

— Бог в помощь. Детей берегите пуще глаза свово. А я, щёж, я подожду. Только бы не очень долго, а то кабы не помереть, — Прасковья зажала между колен костыль, обхватила ладонями голову зятя и поцеловала в кудрявую макушку.

— Присядем на дорожку, — Тихон устроился рядом с детьми.

Акулина, тем временем обошла дом, надворные постройки и тоже присела рядом. Устинья села на край телеги, лицом ко всем.

— Пора, — Тихон взял на руки самого младшего — Илюшку и посадил поверх тюков. Семья Родкиных: Тихон, Устинья и четверо их детей тронулась в дальний путь.

Прасковья попыталась встать, но ноги подкосились, и она опустилась назад. Акулина, стояла рядом и смотрела вслед громыхающей по просёлку телеге. Смотрела долго, пока можно было различить сидевших на возу. Потом помогла матери подняться и тихонько повела её в свой дом.