#img_5.jpeg

По утрам Анну Павловну будило солнце. Оно счастливо лупило ей в глаза, как бывало в детстве, но относилась она к нему уже много спокойнее — не так, как когда жила на новенького.

Солнце безличило дома напротив, из-за спин которых выбиралось, — они были слепые и одинаково серые, просто огромные остывшие чугунные чушки. Казалось, в монолитах этих жить невозможно — негде.

Но там жили. И в частности, даже знакомые Анны Павловны, которые почему-то всегда знали, что творится у нее в доме. Они, наверное, были вооружены перископами и приборами ночного видения.

Кажущаяся доступность Анны Павловны провоцировала соседей на дружбу, удалось даже как-то заманить ее в гости. Но у хозяйки были такие злые глаза, что Анна Павловна немедленно наложила вето на возможные взаимные контакты и к себе ответно не отозвала. Больше и ее не пригласили.

Анну Павловну разбудило солнце. Но в метре от нее — рукой сатану эту не достанешь, — напружинившись, стоял будильник. И дотянуться до него ой как следовало: заведен-то он был именно для нее, для Анны Павловны. А любимому ее следовало спать еще целый час.

Каждая секунда его сна Анной Павловной ценилась очень высоко. Ими она набирала очки в свою пользу в битве с жизнью. Или за жизнь?

Любимый, правда, спал в другой комнате и был безнадежно глух на левое ухо. Однако не мешало нейтрализовать возможные неожиданности.

Анна Павловна прислушалась к себе: тихо, ненавязчиво болело все. И снилась, как всегда, какая-то чертовщина. Анне Павловне чертовщина снилась всегда, хотя и исключительно цветная, которая забывалась, чуть открывались глаза. А поганое ощущение оставалось.

В постели валяться Анна Павловна не умела. Да и не любила. Поэтому быстренько встала, нажала кнопку на будильнике и накинула халат.

Умываясь ледяной водой, Анна Павловна затверживала в уме список тех дел, которые намечала провернуть: собственно, для этого и был взят сегодня отгул. И мысли ее были простенькие-простенькие и коротенькие-коротенькие, как у Буратино. Да и что требовалось? Прибрать квартиру потщательнее, чем обычно, постирать, обед сготовить, отвезти белье в стирку, навестить химчистку. Ну, потом купить хлеба, молока, зайти в овощной, автомобиль вымыть и съездить к маме, которую Анна Павловна видела реже, чем следовало. Мама, видимо, обижалась, но молчала, только слишком сильно радовалась Анне Павловне в ее редкие визиты.

Анна Павловна кляла себя, стирала в порошок за невнимание к матери, которой всего-то и нужно было, чтобы с ней поговорили. Мать тосковала по отцу Анны Павловны, тосковала всегда, не забывая его ни на минуту. Время, разумеется, делало свое дело, зализывая раны, но память жила. А десять лет, прошедшие со дня смерти мужа, для Антонины Петровны, впрочем, уже как и для Анны Павловны, прошли как один день.

Государство позаботилось о вдове своего великого гражданина. Мать ни в чем не нуждалась, она нуждалась во внимании своих детей. А где оно?

Так думала Анна Павловна, плеща себе в лицо холодной водой, убирая его утренний вид и придавая денной.

На кухне надрывался кенар Кирюша. Пел он уже давно, пел искренне и самозабвенно. Потому и жительство ему было определено на кухне, что сковородкам было наплевать, когда просыпается Кирюша.

Анна Павловна зашла на кухню и сказала Кирюше:

— Привет, как спалось?

Кенар зачвиркал и пустил переливы.

— Халтуришь, Кирюша, — сказала Анна Павловна. — Концовку проглатываешь. Давай-ка дополни.

Кирюша дополнил.

— Тобой займусь потом, жди, — пообещала Анна Павловна. И, поглядывая на часы, принялась готовить завтрак.

«Картошка, — думала она, — картошка на исходе. Значит, еще и картошку купить».

В три горла, всеми тремя аппаратами, зазвонил телефон. Чертыхнувшись, Анна Павловна мокрой рукой цапнула трубку. Буркнула:

— Да?

— Привет! Вот я и приехала!

— Уже? — изумилась Анна Павловна, хотя знать не знала, что ее лучшая подруга Татьяна куда-то уезжала. — Ну и как?

— Архипелаг понравился. Меня там ламы на улице поймали, я их заинтересовала, понимаешь?

— А зачем ты им?

— Я потом расскажу все в подробностях. Думаю, они почувствовали во мне что-то близкое. Я ведь теперь карму вижу.

— Да ну? — Анна Павловна почесала в затылке.

— Ты ведь ничего не знаешь, я тебе не успела рассказать. Я хожу в астрологический кружок.

— Это при Академии наук СССР? — сказала Анна Павловна.

— Ну тебя, Анна! Для тебя ничего святого нет. Тебе все смешки, а это очень серьезно. Я теперь не то что карму, могу увидеть скелет, все внутренности человека. Только от этого я очень устаю, напряжение требуется невероятное. Мы на кружке, перед занятиями, сначала десять минут расслабляемся. Полная прострация, мысли свободны, мышцы распущены. При этом освободившейся мыслью можешь витать где угодно, думай хоть о картошке.

— Вот я как раз своей освободившейся мыслью сейчас о ней и думаю, — сказала Анна Павловна.

— Можно и о грибах, например, почему тебе маринад в этом году не удался?

— Я в этом году грибы не мариновала. И кстати, очень об этом жалею. Не напоминай мне о больном, это не по-товарищески.

— Аня, с тобой просто нельзя разговаривать серьезно.

— Ты бы еще раньше позвонила, я бы с тобой и несерьезно разговаривать не стала. Ты уж лучше об архипелаге.

— А знаешь ли ты, что на этом архипелаге разводы были узаконены испокон веков?

— Да ты брось!

— Именно! Если у мужа не удается карьера, ну, там овцы в отаре дохнут, кони хромеют или неурожай, он мог в ту же секунду выгнать жену. У них так считается, чтобы тебе понятней было: муж — действие, дело, жена — мудрость, удачливость. Если удачи нет — меняй жену.

— А вот в этом что-то есть.

— Где бы ни была, сиди по левую сторону от мужа. Я тебе термины говорить не стану, ты ведь все равно не запомнишь…

— Да, ты мне на пальцах объясняй.

— Одним словом, твое воздействие на мужа должно идти с его левой стороны.

— У меня, Татьяна, это исключено. Мой как раз левым ухом не слышит. Мое воздействие на него идет с правой стороны.

— Это абсолютно неверно. Так они у нас из рук уйдут.

— Тань, мне сейчас некогда. Каждая минута рассчитана. Позвони завтра вечером, на сон грядущий. Бывай.

Анна Павловна нырнула в нижнее отделение кухонного стола, громыхнула кастрюлями, разыскивая нужную. В который раз посетовала про себя на тесноту, из-за которой всю утварь приходилось содержать в одном ящике. Тесно было ее размашистой душе в шестиметровой кухне, ой тесно!

— О, дайте, дайте мне свободу! — заголосила Анна Павловна, потому что заслышала движение в большой комнате, где спал ее муж, грохот сбитого стула и потом истошные проклятия.

— Где?! — вопль разъяренного вепря.

Анна Павловна влетела в комнату.

— Что?

— Тапочки.

— Вот.

Начинал посвистывать чайник. Анна Павловна кинулась на кухню.

— Где?! — сотрясся воздух.

Анна Павловна впорхнула обратно.

— Что?

— Носки.

Анна Павловна деловито прошлась по комнате.

— Носки, — подняла щепотью и положила на сиденье стула, — трусы, — потрясла ими в воздухе, — майка, — потыкала в нее пальцем, — сорочка, — огладила ее, распятую на спинке кресла. — Где брюки, покажу потом, только чайник сниму.

— Трусы дай светленькие, эти, наверное, мыла никогда в глаза не видели.

— Клевета. Все стерильное. Черного кобеля не отмоешь добела. Просто расцветочка печальная.

— Что с шахматами?

— Ничего. Вчера не играли.

— Почему?

— Претендент взял тайм-аут.

— С добрым утром, дорогая.

— «Расстаемся мы с тобой.

Я — налево, ты — направо:

Так назначено судьбой», —

спела Анна Павловна. Требовалось поднять настроение в семье.

— Куда это ты налево собралась? — муж пошел следом за ней на кухню. — Ты что, на работу не идешь?

— Отгул взяла, я же говорила тебе вчера.

— Смотри, Анна, застукаю — убью. Дай таблеточку от головы… зачем тебе отгул именно сегодня?

— Дел накопилось. По хозяйству.

— Когда дома будешь?

— Ну что ты, право? Как освобожусь. Во второй половине дня ищи у мамы. Есть садись.

— Обормотка старая, я же в поликлинику с утра, натощак.

— Слава те, господи! Завтрак отменяется! — Анна Павловна завернула все конфорки.

Сколько же труда она положила на то, чтобы спроворить наконец мужа в поликлинику. Болячки, которые потихоньку накапливались, требовали квалификации специалистов. Медицинские познания Анны Павловны хотя и были достаточно обширны, совершенствовались немалой толикой ее собственных новаций. Анна Павловна — исследователь по душе и профессии, любила поэкспериментировать и в медицинских вопросах. Настал момент, когда ее система врачевания мужа потребовала профессиональной корректировки.

— Запомни все, что тебе скажут.

— Еще это держать в голове! — муж возмутился. — Они и так получают от меня избыточную информацию. Спрашивают: «Какие таблетки принимаете?» — а я им: одну желтую, одну розовую и пестренькую.

— И догадываются?

— Эмма Васильевна тебе позвонит. Разберетесь. Выгляни, машина пришла?

— Стоит.

— Пошел.

— Дуй.

Поцеловав и отправив голодного мужа в путь, Анна Павловна присела, чтобы собраться с мыслями и систематизировать поступки грядущего дня. Нужно было изыскать самое рациональное решение, исключающее суету и бесполезную трату дорогого времечка.

Общественные и производственные бури слишком активно бились о двери квартиры Анны Павловны, иногда врываясь в нее стремнинами и водоворотами. Муж был занят тяжелым трудом, ответственными делами, и дела эти редко оставались за порогом, хотя Анна Павловна отважно подставляла свою не слишком широкую грудь на преграду этому стихийному потоку. Она защищала свой очаг, но не очаг как таковой. Предметом охраны был муж, у которого должна же найтись наконец какая-то нора, где можно было отлежаться, отключиться, дать себе передышку. А если не дома, то где?

Для них обоих было когда-то время, когда таким местом становились чужие гнезда, где всегда казалось лучше, чем по адресу постоянной прописки. Но тогда они еще не были вместе, жили кто как умеет, стараясь найти и не находя согласия с самими собой. Потом пути их сошлись, а спустя какое-то время появился и свой дом. И Анна Павловна им судорожно дорожила.

Они жили вдвоем, как молодые. И заботы у Анны Павловны были молодыми, и совместная жизнь их пока что не притупила. «И не притупит», — подумала Анна Павловна, потому что лично сама стояла на страже, сохраняя первозданность отношений. Она хорошо отдавала себе отчет в том, что когда-то состоявшаяся их встреча с мужем стала самой большой удачей в ее жизни. Поэтому жила она с хорошо и четко осознанным ощущением обретенного богатства, редкостного сокровища, в чем, собственно, и заключалась полнота жизни каждой истинной женщины.

Анна Павловна сидела в удобном кресле, расслабившись и дымя сигаретой, наедине со своими соображениями. И мысли ее были банальными-банальными. Но из банальностей этих состояла человеческая жизнь.

Кресло было очень покойное, финское. На нем лежала шкура северного оленя. Тоже финского. И олень этот нещадно лез. Анна Павловна ждала снега, чтобы наконец вычистить шкуру в ее родной стихии, а пока предупреждала подружек, чтобы были поаккуратнее и дома им не всыпали бы за слишком тесное общение с седым, теряющим волосы кавалером.

Мужа она предупреждать забывала, а может быть, не делала этого нарочно, в наказание за неразумную покупку, сделанную на рынке в Хельсинки. И поэтому всегда носилась за ним с щеткой.

Перекинув ногу на ногу, Анна Павловна полюбовалась ею и решила, что пора наконец заняться венами. Это благое намерение отвлекло ее ненадолго, потому что четкий план дня уже выстраивался в ее дисциплинированном мозгу, и надо было браться за его осуществление.

Телефонный звонок негармонично вклинился в плавный ход ее мыслей. Звонила Алла Аркадьевна, лучшая подруга с работы.

— Смывай с себя крем и быстро приезжай, тебя директор ищет. Я тебя уже полчаса прикрываю.

— Интересно знать, как ты это делаешь?

— Говорю, что у тебя, как у жены министра, есть дела и поважнее, чем у нас, грешных.

— Ах ты умница моя, добрая душа. Однако зря стараешься, у меня отгул. Я и кадры предупредила, и в книгу записалась. А что академику нужно?

— Не говорит. Мы не его уровня, видать. Это вы с ним в сферах вращаетесь, а мы уж тут, внизу, как девки дворовые.

— У некоторых девушек дворовых, помнится, был обычай по поручению вышестоящих инстанций несимпатичных в лес заводить, чтобы оставить там на съедение волкам. А то и яблочком румяненьким угостить. Отравленным.

— Выдумаешь тоже. Отзвони академику-то.

— Нету меня, нету, — сказала Анна Павловна. Нажала рычажок и накрутила директорский номер.

— Иван Потапович, это Анна Павловна. Говорят, вы меня разыскиваете.

— Вы помните, что сегодня большое отраслевое совещание?

— Да хоть десять. Моих вопросов там не будет.

— Вам надо прийти.

— Не приду, Иван Потапович. Там и вас будет достаточно.

— Анна Павловна, я что-то погано себя чувствую. Думаю, до конца рабочего дня не досижу.

— Вся жизнь — борьба. Болезни надо превозмогать.

— Эх, никто меня не жалеет.

— Бедный вы наш. Валидол за щеку и прямым ходом на заседание. Это мой вам совет. Единственный. А если уж совсем невмоготу, Ванюшкина пошлите. Его хлебом не корми, дай потолкаться среди начальства.

— Вот этого-то я в нем и не люблю. Потом, как вы знаете, я готовлю приказ об его увольнении. Так что отправлять его сейчас на совещание в некотором роде неэтично. Так вы решительно не придете?

— Решительно. У меня важные дела, а вы меня отвлекаете.

— Ладно, как-нибудь выкрутимся.

— Я в этом не сомневаюсь.

Повесив трубку, Анна Павловна уставилась пустыми глазами в окно. И в них отразилась самая людная улица Москвы.

Анна Павловна прослушала себя — не заговорит ли в ней совесть, не потребует ли она похода на совещание? И, странное дело, совесть молчала.

«Широкая возможность есть отличные бифштексы появляется тогда, когда у человека уже нет зубов», — вспомнила Анна Павловна англичан. Это она к тому вспомнила, что начала замечать: в ее отношение к работе стало проникать равнодушие. Оно беспокоило. Всего ведь добилась: своя лаборатория, тщательно, с любовью подобранные сотрудники — умны, дельны, разве что «девка дворовая» осталась от прежнего созыва. Дело не просто по душе, а верно найденное, угаданное, единственное, для которого и была она, видимо, создана. И дело это шло, и шло хорошо.

Но вдруг начала Анна Павловна понимать, что в последние годы для нее важнее и значительнее стало готовить вкусную еду, до хруста крахмалить мужу рубашки и рассматривать его несравненную физиономию. И формулы, которыми пестрил еще совсем недавно ее мозг, те дурацкие и не совсем дурацкие догадки, которые посещали ее регулярно, начинали не выдерживать такого сравнения.

А до пенсии было еще ой как далеко!

Решив, что такие мысли заведут ее куда не приведи господь, Анна Павловна насухо вытерла все сомнения — отгул есть отгул. И погрузилась в приятные рассуждения. Все было и всяко бывало. Сейчас жизнь давала ей передышку. Шла белая полоса, и из нее надо было выколотить все прелести.

Нажатием клавиши Анна Павловна осветила экран телевизора и обнаружила в нем сидящих вокруг стола людей. По внушительному глобусу — предмету ее черной зависти — и прическе ведущего поняла, что вклинилась в клуб путешественников.

Один такой отутюженный путешественник сообщил ей, что сокотрийская женщина — самая раскрепощенная из женщин стран мусульманского Востока. Но это, однако, не избавляет ее от тяжелого ежедневного труда. И в этом труде она очень активна.

Тут эту раскрепощенную активистку и показали. И была она ничего себе, хороша. Стояла такая пряменькая, стройненькая, с какой-то ношей на голове. «Труд не согнул сокотрийскую женщину, — подумала Анна Павловна. — Не согнет и советскую».

Она вытащила из своих схоронок ведро, со звоном наполнила его почти кипящей водой, шмякнула туда тряпку и отправилась в столовую, которая одновременно служила мужу спальней. Натянув резиновые перчатки за рубль тридцать копеек и в который раз посетовав на то, что выпускающие их поганцы забывают, что у женщин бывают не только птичьи лапки, но и нормальной величины руки, Анна Павловна отжала тряпку и смачно плюхнула ее об пол.

В спальне-столовой была ниша, в которой и стояла огромная, страшная, красного дерева кровать, похожая на саркофаг. Зная, из чьих рук и кому она досталась, Анна Павловна видела за этими розвальнями такую историю, что у нее волосы дыбом становились. Она считала, что прошлой своей жизнью точно, а будущей и подавно с историей этой никогда квита не будет, и поэтому ложе это яростно ненавидела.

Была Анна Павловна современной женщиной, ненависть ее имела локальный характер, но, не сообщая пока о том мужу, этот гробик был ею предназначен на выброс. Что она и собиралась сделать в недалеком будущем.

Под кровать она влезла целиком, вокруг набитых в это вместилище книг прошлась тряпкой, а поверх яростно подула — и еще раз протерла тряпкой.

А поскольку человек все равно ничем не бывает полностью доволен, Анна Павловна, ползая по-пластунски, а иногда просто шлепаясь на живот, начала ворчать сначала вполголоса, а потом и в полный — сперва на пыль, которую поставляет ей лучший город в мире, потом на мужа, который купил эту дрянь. Потом на умельца, который ему ее продал, воспользовавшись простотой, которая хуже воровства.

В общем, Анна Павловна начала своими руками портить себе настроение. Но, как женщина чрезвычайно умная, вовремя спохватилась.

— Чего тебе не нравится, подруга? — спросила она себя. — Пыль? А как часто ты ее убираешь? Задумалась? Ну то-то. Радуйся, что в эту щель залезла без скрипа. Значит, еще гнешься.

Анна Павловна на себя наговаривала. Она была женщина изящная, в прошлом чемпионка Москвы по фехтованию среди юниоров, которых в ее время называли просто юношами. И мастер спорта по лошадиной части. В прошлом же. Правда, недалеком. Но все же.

Сейчас она была великим мастером по конструированию штучек, небольших таких, но очень важных как для спортсменов, так и для всего остального населения нашей страны. Анна Павловна, в порядке своего ежедневного труда, делала их все мельче по размерам, но все серьезнее по результатам. И именно потому, что это у нее хорошо выходило, она и имела сегодня возможность так вольно обойтись с академиком — директором своего НИИ. Правда, в смысле размеров Анна Павловна имела собственное мнение: считала, что, чем хорошее больше, тем оно лучше. Но время требовало компактности. То, понимаешь, самим поднимать тяжело, то другие еще мельче сделали.

— Гонишься за всеми, гонишься, — отводила душу Анна Павловна, шуруя бывшей мужниной майкой под кроватью. — А надо, чтобы за нами гнались. Уходит талант из жизни — наступает пауза. Хорошо, если не антракт. Нет незаменимых? Еще как есть. Надо честно осознавать свой удельный вес в этой жизни.

Так бурчала Анна Павловна, дискутируя с неведомыми оппонентами.

— Ату на вас! — пригрозила она конкурентам, вытягивая себя из-под саркофага. — Вот я вам, — повторила уже задумчиво. — Погоди, погоди, — сказала она себе и расселась на полу удобно, помахивая грязной тряпкой. — А если мы сначала замкнем контакт, а потом уж от винта? — Анна Павловна кинулась к столу и стала строчить на первой попавшейся бумажке. Чтобы не забыть. До послезавтра. Потому что завтра в семь ноль-ноль выезд на картошку.

— Вот так будет красиво, — сказала Анна Павловна, поставив точку. — Надо любить и уважать человеческую мысль! — сказала Анна Павловна. Одобряя ее слова и в ее честь Кирюша исполнил песенку. Немедленно ее — из спаленки Анны Павловны — подхватил Мефодий, по домашней кличке Фомочка. Ощутив себя в летнем лесу, Анна Павловна снова ухватила тряпку.

Кирюша залетел к ним в окно. Птичку отловили» отличили, к ее счастью, от воробья — Кирюша был пестренький, начихали на приметы, а те толковали, что дикая птица, влетевшая в дом, к несчастью, если же быть совсем точным — к смерти, и обосновали. Муж Анны Павловны сказал, что, если бы ему кто-нибудь когда-нибудь намекнул, что он будет держать кенара, он бы его убил. А вот теперь держал, и не только держал, а любил и наслаждался им. Мало того, он решительно заявил Анне Павловне, что, когда они уходят на работу, Кирюше дома одиноко и надо купить ему товарища. Товарища Анна Павловна купила на Птичьем рынке, и эти товарищи в первую же секунду встречи так передрались, что теперь дружили из разных комнат.

Обстановка летнего леса сгустилась. Птицы пели громко и от души. Анна Павловна с чувством удовлетворения от хорошо делаемого дела тщательно елозила тряпкой по полу, последовательно и ракообразно передвигаясь по квартире.

Ей хорошо думалось. И мысли ее были сложные-сложные. Нам не понять. Думала она об этих своих мелких штучках, о том, где что убрать, а где и прибавить. И нам с вами никогда не уяснить, почему от этой самой прибавки размеры штучки должны уменьшаться. Оставим это на совести Анны Павловны, которая выглядит в данный момент весьма экзотично и уже про себя распределяет, кому из своих сотрудников какую часть идеи поручить для разработки. А лучшей подруге она ничего не собиралась поручать, а, наоборот, высчитывала, под каким бы соусом ее уволить, потому что Анна Павловна как тщательно полы мыла, так и работала. И бездельников не терпела.

Тут зазвонил телефон. Анна Павловна не без труда поднялась и, бросив на ветер пару неологизмов, сняла ближайшую трубку.

Звонила очередная лучшая подруга Лена Карамазова.

— Павловна! Можешь быть свободна, атташе-кейс я купила.

— Слава аллаху.

— Ну уж не до такой степени свободной. Сапоги моей Таньке надо. Готовь сани летом, сама понимаешь. Те деньги, что дала, на них и пусти.

— Больше нет никаких указаний? Может быть, требуется построить дворец или разрушить город? Только прикажи, мы все могём.

— Нет, все. Свистни, когда муж уедет в командировку, приду потрепаться. А если раньше сапоги купишь, звони само собой.

Анна Павловна положила трубку и немедленно сняла ее снова: звонила Алла Аркадьевна.

— Забыла спросить, лекарство достала?

— Алла, я не могу достать эту заумь. Советский Союз ее не импортирует.

— Брось! Ты да не можешь! Скажи просто — не хочешь. А не можешь, так зачем тогда было за министра замуж выходить? Всем вам на наши нужды наплевать. Зажрались. Совсем от народа оторвались. Знать. Голубая кровь. Наркомовская дочка!

— Я в такой форме разговаривать с тобой отказываюсь. Я могу достать только те лекарства, которые у нас есть. А про твое даже никто не слышал. Чего ты разошлась? Случилось что-нибудь?

— Тебе не понять.

— Где нам, дуракам, чай пить.

— Отчет о работе за месяц с меня требуют.

— Кто?

— Ванюшкин.

— Скажи ему, что это не его дело. А вот я приду послезавтра и вправду с тебя отчет потребую. Готовься.

И Анна Павловна повесила трубку.

Нельзя сказать, что настроение у нее стало лучше, чем прежде. Но птицы пели, солнышко в окно припекало, халат она скинула, осталась в трусиках и в майке. И вот в этом культурном виде шуровала тряпкой, в нужный момент смывая ее в ведре, по углам.

И вспомнилось ей тут, как ее лучшая подруга, дочка замечательного полководца, наняла домработницу. Та вот также достигла самых труднодоступных, потаенных мест ее квартиры, а потом смылась с частью особенно полюбившихся ей вещей. По непонятной случайности дорогих также и сердцу хозяйки. Лучшая подруга заявить-то в милицию заявила, но там совершенно резонно спросили имя, фамилию и отчество лихой домработницы. И выяснили, что нанимательница паспорта предложившей свои услуги стахановки в глаза не видела. Так что милиция — и винить ее в этом невозможно — оказалась бессильна. Но лучшая подруга, работая под девизом «Сделай сам», через месяц после побега встретила свою старательную помощницу на улице и уж так за нее ухватилась — весь МУР отрывал, еле оторвал. Знай наших.

Анна Павловна переползла в холл, думая о том, что же у них можно украсть? Если судить по ее, выходило, что польститься — так, чтобы рисковать, — не на что. Разве книги?

Часа через полтора с протиркой полов было покончено. Полюбовавшись своей работой, хозяйка дома сочла, что теперь самое разумное встать под душ. Но в ванне плавали замоченные с вечера мужнины сорочки, их она в прачечную не носила, считала, что там уродуют воротники, собственно, единственное, что и должно отлично выглядеть, потому что муж не дрова колет и пиджак на службе прилюдно не снимает.

Поэтому Анна Павловна просто насухо растерлась мохнатым полотенцем, влезла в джинсы, набросила кофточку и решила, что, прежде чем приняться за стирку, неплохо бы пропустить чашечку кофе.

С ним она опять устроилась в кресле и покейфовала десяток минут. Но тут в дверь позвонили.

На площадке стояла невысокая молодая женщина, одетая во все хорошее. Плащик темненький, чуть потерявший новизну от сухой городской пыли и соприкосновения с многолюдной текучей толпой. Припудренные улицей туфельки, сумочка модная и свежая прическа, от которой слабо пахло еще не до конца улетучившимся лаком. Еще бы полчасика, и запаха совсем не осталось бы. А вот глаза были чуть растерянными, немного смущенными и очень грустными.

— Это квартира Ивана Васильевича? — спросила она.

— Его самого. Да вы проходите, чего на лестнице стоять?

Женщина зашла как-то опасливо, оглянулась беспомощно. «Не москвичка», — уверенно решила Анна Павловна.

— Слушаю вас.

— Я к Ивану Васильевичу, я его избирательница, он наш депутат. Я почти прямо с вокзала — рано неудобно было приходить, так я в парикмахерскую забежала. А на вечер у меня уже билет взят, я туда и обратно.

— Как зовут вас?

— Ирина.

— А меня Анна Павловна. Не в добрый час вас идея с парикмахерской посетила: Иван Васильевич уже на работу уехал. Поезд обратный во сколько?

— В шесть… В восемнадцать.

— Раздевайтесь, что-нибудь скумекаем.

Пока Ирина снимала плащ, Анна Павловна пошла звонить мужу на работу. Оказалось, что он уже успел укатить в Совмин. А когда вернется — неизвестно. Можно было бы отправить Ирину в министерство, к помощнику, но Анна Павловна не была приучена с бездумной легкостью распоряжаться людьми — их временем и чувствами. Когда в юности своей она сначала удивлялась, а потом даже позволила себе возмутиться тем, что отца ее одолевали просьбами, засыпали жалобными письмами, подстерегали в местах его обычных прогулок, чтобы вручить ему какое-нибудь заявление, он сказал ей:

— Ты что же думаешь, людям приятно все это делать? Ведь им и горько обнажать свои болячки, и стыдно выступать в роли просителя, и унизительно караулить меня на улице. А раз идут они на это, значит, боль и обида большая или несправедливость. Они ко мне с бедой идут. И я стараюсь сделать, что могу. Потому что, если мне откажут, кому же не откажут? К чему же тогда вся моя жизнь, все прошлые дела, если сегодня я отвернусь от людей, которые верят мне? Знаешь, не стыдно попросить, стыдно украсть.

— Значит, так, Ирина, — сказала Анна Павловна. — Сейчас мы с вами поедим, и вы мне расскажете, что у вас за беда. Потом решим, что делать дальше. Ивана Васильевича повидать вам не удастся — у него день тяжелый. Пошли на кухню.

Пока поели да чайку попили, Ирина освоилась и уже просто и доверчиво рассказала Анне Павловне о своей заботе. В общем-то ничего нового для Анны Павловны, что-то в этом роде она и ожидала.

Была Ирина колхозницей из округа, от которого баллотировался Иван Васильевич. Младший брат после армии тоже там механизатором работал. С ним-то и случилось несчастье. Он и двое таких же, на год, на два постарше, укатили из магазина в соседнем селе детскую коляску. Зачем укатили, почему, кому она нужна была — неизвестно. Квалифицировали это действие как кражу. Брату и одному из приятелей дали по три года, идейному руководителю — четыре.

— Брат-то у меня тихий, непьющий, — говорила Ирина, — сроду за ним такого не водилось. И председатель сказал, что за тех двух нет, а за брата он ходатайствовать готов. По мне, так пусть бы и посидел, молодой еще, раз дурак — так пусть ума наберется. Да родители старые совсем. Беспомощные. Брат с ними жил, а я в другом селе замужем, почти за два десятка верст. Ухаживать мне за ними несподручно, а ко мне они наотрез ехать отказались. Ну не идиот? Эта коляска три года в магазине стояла, все ее обходили, а нашему дурню потребовалась. Да и не потребовалась даже. Один из них сказал: «Я без этой коляски отсюда не уйду. Вы меня прикройте». Те его и заслонили. А он покатил. И выкатил. А потом на тракторный прицеп погрузили и домой отправились. В сарае спрятали. Наш-то никогда домой ничего чужого не приносил, знает, что спросят: где взял? Утром милиция приехала и забрала дурака.

И Ирина заплакала.

— Глупейшая история, — сказала Анна Павловна. — Могли бы и условно дать. Впервые все-таки и скорее на хулиганство смахивает. Но судить, Ира, я не берусь, в чем не разбираюсь, в том не разбираюсь. Вы сейчас за этот вот стол сядете, я вам бумагу дам, и напишете все, что рассказали.

— А без заявления нельзя? Не умею я такие бумаги писать.

— Без бумаги, Ира, нельзя. На основании чего Иван Васильевич будет обращаться в инстанции? Да поподробнее пишите и все по-честному, чтобы Иван Васильевич глупо не выглядел, если в материалах суда вскроется что-то посерьезнее. И что председатель «Красного луча» готов посодействовать, Иван Васильевич его знает. Так что садитесь и творите.

Ирина принялась за дело, а Анна Павловна занялась грязной посудой. И все вздыхала. «Воистину, от сумы и от тюрьмы не зарекайся, — думала она. — Бедные родители. Легко Ирине говорить: молодой, посидит, ничего с ним не случится. Не дай-то бог».

Анна Павловна занялась приготовлением обеда. И мысли ее были печальные-печальные.

Думала она о несовершенстве человека. Потому что выходило так, что века, ведшие этого человека к цивилизации, преобразили все что угодно, только не его самого. И страсти его, и пороки остались прежними.

Вот Анна Павловна тоже бесконечно совершенствовала свою подопечную штучку, но предназначение-то ее оставалось прежним, в какой фунтик ни заверни…

Все вместе мы стали вроде бы лучше, рассуждала Анна Павловна. А по отдельности — все те же. Может быть, она так рассуждала под влиянием минуты, трудно судить, в чужую душу не залезешь.

Анна Павловна про себя совершенно точно знала, что украсть бы она не могла. Категорически не могла. Это вообще было исключено. Но стой! А если голод и ее ребенок просит есть? Протягивает к ней свои синие ручонки и стонет: «Мама, мама». А перед ней лежит чужая краюха хлеба? Воображение Анны Павловны понеслось вскачь. Тут же на ум ей пришел Жан Вальжан в исполнении Жана Габена в фильме «Отверженные», все злоключения которого и начались с такой вот буханки хлеба. Потом мысли ее прилипли к Габену, и она с удовольствием стала вспоминать все фильмы с его участием, начиная с «Набережной туманов» и далее. После чего Анна Павловна ударила по тормозам. Что-то ее занесло, пора было возвращаться на грешную землю.

А на грешной земле воровали и вполне сытые товарищи. Вернувшись к исходной точке, Анна Павловна начала рассуждать снова. Итак, воровкой ей не быть. А вот убить, наверное, могла бы. Любую даму, которая подступила бы к Ивану Васильевичу ближе, чем на метр. За милую душу. Женский народ, который имел соприкосновение с Иваном Васильевичем, даже не понимал, по какому острию ходит.

«Надо бы табличку нарисовать: «Опасно для жизни!» — и на Ванечку повесить, от греха, — подумала Анна Павловна. — Умному достаточно».

Завершив этим криминалистический анализ своего естества, Анна Павловна отправилась к Ирине, которая заскрипела отодвигаемым креслом.

— Готово?

— Да, Анна Павловна, все. Не знаю уж, что получилось, но я старалась.

— Оставляйте. У вас есть какие-нибудь планы?

— А как же. Раз в Москву попала, отправлюсь по магазинам — уже три часа. Потом сразу на поезд. Так я надеюсь, Анна Павловна, — Ирина уже надевала плащ.

— Надеяться нужно, а там как выйдет. Законы для всех писаны. Тут не потребуешь, можно только просить.

— Я понимаю, — Ирина запечалилась, — я понимаю. Но все равно спасибо и извините, что затрудняю. До свидания.

Проводив Ирину, Анна Павловна начала пересоставлять свой план с поправкой на время.

От стирки не уйти, она неотвратима. Овощной магазин откладывается, денек еще можно продержаться. То же с прачечной и химчисткой. Остается мытье машины и визит к маме.

Анна Павловна порхнула было в ванную, но телефонный звонок остановил ее полет.

— Здравствуй, Анечка, птичка моя!

— Привет, мамуля. А я к тебе собираюсь!

— Когда приедешь?

— Часа через полтора, ну от силы два.

— Это не страшно, я все равно сегодня дома. А Верочка будет в библиотеке заниматься, опять ты родную дочь не застанешь. Мало ты ей внимания уделяешь, она хоть и университет скоро заканчивает, а все-таки маленькая еще и очень о тебе скучает.

— Мам, да она ко мне только и бегает, мы почти каждый день видимся, ты не переживай. Жди, скоро буду.

— Я, собственно, чего звоню… Тетя Варя сегодня умерла.

— Та-а-ак. — Анна Павловна не расспрашивала, отчего умерла тетя Варя, младшая и последняя из отцовских сестер: Варваре было девяносто. — Та-а-ак, — повторила она. Больше сказать было нечего. — Ладно, приеду — поговорим. До встречи.

«Та-а-ак, — повторила про себя Анна Павловна. — Варя умерла, но мы-то живем!» — и хотя без прежней легкости, но с той же целеустремленностью отправилась в ванную комнату. За стирку взялась тщательно, руки были при деле и дело свое знали.

Не участвующая в этом занятии голова принялась за свое ремесло. И мысли Анны Павловны были историческими.

Когда-то родни было много, и родня была разная. Сестры и братья отца походили и не походили друг на друга. Они как бы несли в себе две породы и четко делились на ту или другую. Одни — белокожие, с мелкими приятными чертами лица, маленькими аккуратными ушами, некрупными, но живыми глазками. Другие — смуглые, носатые, ушастые, скуластые, ротастые, с лицами скульптурной выразительности. Но и те и другие жгучие брюнеты, очень темпераментные, горячие — бешеные, одним словом.

Тетка Марфа, средняя из сестер, была сатана сатаной. Она принадлежала ко второму подвиду — носатому. Нескладная, порченная оспой, до крайности несдержанная, она сама же и страдала всю жизнь от своего вздорного характера, потому что, кроме бессмысленного крика и воплей, ничего не могла предъявить. Защиты-то настоящей у нее не было. И характера настоящего тоже.

Ее муж, которому надоедала теткина блажь, время от времени выставлял ее из дома. И она тащилась с детьми за несколько километров в другую деревню, к своим родителям. Иногда по зиме, по стуже.

Отец ее, дед Афанасий, увидев такое явление, такой непорядок, отправлял немедленно тетку Марфу вспять, к мужу. И та волоклась обратно, в темень, облепленная рыдающим потомством.

Наука не шла Марфе впрок. От случая к случаю ее челночные рейсы возобновлялись.

Когда Анна Павловна позволяла себе проявить несдержанность, отец, внимательно рассматривая ее, говорил:

— Тю, прямо тетка Марфа.

Старшая сестра, Дарья, была самой красивой и приятной из сестер. Красоты ее не мог испортить и глубокий коротенький шрам на виске — Дарью расстреливали белогвардейцы. Расстреливали за брата. Их, группу односельчан, согнали в глубокую балку, построили в ряд и хлестанули по ним из пулемета. Тетка Дарья держала на руках маленького сынишку, с ним вместе и упала. Очнулась среди мертвых, темно уже было. Сама ранена, а малыш убит. Она забрала его и поползла домой. И под дверью до утра кровью исходила — домашние решили, что призрак, боялись пустить.

Она мужественно перенесла утрату и до конца своей не очень долгой жизни оставалась мягкой, доброй, открытой и веселой.

Младшая, Варвара, была властной, хитрой и, как ни грустно признаться, малопорядочной бабой. Маленькая и шустренькая, она пробиралась в сокровенное каждого из большой семьи, пыталась руководить делами и поступками, по возможности и мыслями, направляя их в в русло, которое своим цыплячьим умом считала единственно верным. И направление пыла ее было весьма небезобидным.

Ей категорически не нравилась мама Анны Павловны. Не нравилась, и все тут. Явилась, видите ли, задурила брату — гордости и опоре всего рода — голову, детей ему нарожала, урвав таким образом от нее и ее собственных чад все братнино внимание. Да на черта она нужна? Без нее было плохо, что ли?

Подумаешь, брат одинок и бездетен, а племянники на что? Чем они худы, ее доченьки и сыночек? Ну, учиться не хотят, школы побросали. Велика беда — девки дома сидят. Она сама сидела, исстари так велось. Они же не простые девушки. Они Племянницы. Их замуж с руками-ногами похватают. И без рук-ног тоже. Сына брат в военное училище определил, офицером будет — тоже не жук начхал. Как все было ладно! А тут новая невестка со своими пискунами. Брат возится с ними с ночи до утра, а ее, Варвары, как нет в его жизни.

Варвара все сочла за обиду, все запомнила и стала ждать своего часа.

Но тут грянула война. Варвара самое ценное — любимую швейную машинку — закопала под яблоней на своем деревенском подворье, землю притоптала, слезой оросила, цопнула своих невест непросватанных под мышку и рванула в столицу. А там — в поезд вместе с семьей непослушного брата, и айда на Волгу, в эвакуацию.

Постылая невестка, барыня, имея такую возможность, захватила с собой и кое-что из скудных пожитков своей любимой золовки Дарьи — сама-то Дарья уезжала чуть позже. Варвара с ненавистью посматривала на сестрину швейную машинку, зашитую в тряпку. Едет вот, а ее-то — в сырой земле! И все поглаживала упаковочную тряпку, поглаживала, растравляя себя и страдая по-настоящему — глубоко и сильно.

А на месте уже, когда появилась Дарья, сказала той строго и категорично:

— Я машинку твою везла сюда, так что теперь знай — она моя.

Дарья вязаться не стала, уступила. Но бойцовский дух Варвары играл и вскипал, а мысль о том, что кто-то там ходит под ее яблоней и метром земли жмет, давит на ее кровную, не давала утихнуть душевной боли.

И она заявилась к своей невестке, которая, как ни крути, была сейчас за главную.

— Тоня, хочу все-таки за машинкой своей съездить.

— Варя, да ты в своем уме? Места эти прифронтовые, кто же тебя пустит? Да и зачем, из-за чего? Подумаешь, машинка! Люди на фронте гибнут, а ей — машинка!

Фронт действительно очень быстро приближался к швейной машинке. И она нуждалась в немедленном и безотлагательном спасении.

Варвара снова и снова долбила несговорчивую невестку злыми просьбами о пропуске, об отправке на родину и та, наконец, сломалась. А точнее, плюнула, сказала: «Черт с тобой!» — и отправилась хлопотать.

Но тут швейную машинку оккупировали немцы. И к маме Анны Павловны, которая в те времена была просто Тоней, прибежал свежеобращенный лейтенант — Варварин сын, отпущенный перед отправкой на фронт попрощаться с родными.

Он не прощаться прибежал, он размахивал наганом и кричал, что сейчас пристрелит Тоню как бешеного пса за то, что она хотела сдать его любимую мать в немецкие лапы.

Воина утихомирили, но он поклялся доложить дядюшке о змеином облике его жены — предательницы и врага народа.

И доложил, депешу на фронт послал.

Дядя прочел. И замечание, вырвавшееся у него, сильно озадачило при сем присутствовавших.

— А моя бабка, — сказал он, — говорила, что у нас порода у-умная.

Предпринимались и другие демарши. Уже после войны отец Анны Павловны тихо, уверенный, что дети погружены в школьные учебники, сунул матери какой-то листочек, тетрадный, неказистый на вид. Мать прочла и позеленела. Заволновалась, заметалась.

— Успокойся, — сказал отец. — Ты же видишь, что его отдали мне. Я бы тебе и показывать не стал, но счел, что для сведения тебе полезно узнать, поскольку к ответу я этих друзей призову.

На другой день мать поманила Анну Павловну, тихонько сунула ей загадочный листок, вздохнула и сказала:

— Прочти.

Анна Павловна прочла. И чтение это стало одним из сильнейших впечатлений детства. Вот ведь сколько лет прошло, тридцать уже, наверное, сколько всего забылось — и плохого, и, к сожалению, хорошего тоже. А это помнится. Говорят, дети осознают себя с трех лет, с этого же времени начинают откладываться воспоминания. Но Анна Павловна помнила эвакуацию, хотя, когда началась война, ей не было и двух.

— Для тебя, госпожа министерша, война прошла как апчхи, — разглагольствовала ее коллега Алла Аркадьевна. — Мы-то голодали, на лебеде сидели и пухли, а вы небось лопали за три щеки.

По логике вещей Анна Павловна не должна была голодать. Сама помнит, как давилась ненавистной манной кашей. Она помнит и коржики, которые как великое угощение выдавала им с братом бабушка — по одному раз в неделю. Почему же она их помнит? Вкусные были? Или редкие? И может ли еда так ворваться в детские мысли, чтобы застрять там?

Не голодали они, конечно, права Алла Аркадьевна, как всегда права.

И все-таки не от ума и исключительности появились у Анны Павловны эти полтора года лишних воспоминаний. Война ведь была. Всенародное потрясение.

А в листочке том, написанном безграмотно и коряво, говорилось, что вот-де они, нижеподписавшиеся, спешат сообщить, что жена их достойного брата, съездив вместе с ним в Европу в сорок пятом году, нацапала там ковров с полсотни, фарфору наилучшего и драгоценностей, а также привезла два мотоцикла: один марки «хорлей», другой «БМВ» и корову в запломбированном вагоне.

А также построила своему брату дачу.

Кроме того, что мама с отцом действительно уезжали на месяц в Берлин, побывали в Вене — отец хотел показать жене, да и сам посмотреть заграницу, — в писульке этой ни слова правды не было. А подписана она была теткой Варварой и дядькой Лукой, младшим из отцовских братьев.

Затея, конечно, принадлежала Варваре. Лука не был способен на творчество, и должность его в этой жизни определялась одним словом: Брат.

Он подвизался где-то в отцовском учреждении на двадцатых ролях, но зато вел дневник, в который помещал свои недолгие мысли и куценькие наблюдения. Потом, как всегда это бывает с людьми, которые отирались около чего-то большого в должности прими-подай, ему стало казаться, что это именно он руководил событиями, он вершил судьбами. И Лука, уже когда оба ушли на покой, даже стал спорить с отцом, уточнять и дополнять факты и события, о которых вспоминали, поправлять и корректировать их. И все ссылался на свой дневник. Но никогда его не показывал.

Его последняя жена — бездетная, ротик гузочкой — после смерти братьев тоже все время ссылалась на дневник, пытаясь руководить воспоминаниями. Но почитать его тоже не давала.

Невольно напрашивался вывод, что наш народный герой был размалеван там самыми черными красками и все и всяческие маски с него были сорваны.

Вот эта самая бездетная, ротик гузочкой была у Луки четвертой супругой. Первых трех, подарив им по паре детей, дядюшка оставил на самостоятельное проживание и закалку. Первую — прямо в деревне, отбыв в столицу, двух других уже в самой столице. Сердечная склонность привела его к этой самой — губки гузочкой.

Когда Лука настружил третью пару детей и вытолкнул их на свет божий в самостоятельный полет, отец Анны Павловны отлучил его от дома. Писульку простил, а брошенных детей — нет. И опекал их, сколько потребовалось.

Мадам номер четыре бесновалась: три четверти прелести ее брака оказались утраченными сразу. Мечта о еженедельных родственных чаепитиях с великим человеком засохла и отвалилась. Осталось ежедневное общение с Лукой. Но в общем-то уровень этой парочки был стрижен под одну гребенку, и, по мнению Анны Павловны, их тандем должен был отличаться слаженностью и завидным ритмом, потому что ноги, раскручивавшие педали, были одной длины, а шестерни природной конструкции — равного диаметра.

Лука был младшим. Перед ним шел Денис. Анна Павловна знала о нем только из семейной хроники: Денис погиб еще в гражданскую. Этот вот совершенно не желал быть Братом. Он добывал собственную славу с саблей в руках, на лихом коне.

Следующий — Прохор. Этот был военным и человеком в большой степени самостоятельным. В гражданскую — кавалеристом, но в Отечественную служил в авиации (видимо, в конной авиации, говорила Анна Павловна). Но у этого тоже все было не слава богу.

Когда-то, как и все в то время, сочетался он гражданским браком с теткой Глафирой. Троих детей нарожали, всех вырастили — Анна Павловна любила этих своих кузин и кузена. А когда браки стали оформлять государственным порядком, Прохор с Глафирой начали стесняться идти в загс: не молоденькие вроде бы, не покажутся ли смешными? Так они жались несколько лет. А когда наконец собрались, на авансцену выдвинулась Варвара.

— Проша! За каким рожном тебе расписываться с Глафирой? Ты ж ее не любил никогда. Ты ж вынужденно женился, никак забыл? Потому что Владлен родился.

— Варь, да ты что? Родился Владик, не родился Владик, как женились-то мы тогда? Свадьбу справили — считай женаты. Без попа ведь, нигде не записано. Служил я, сама знаешь. Как вернулся, так и свадьбу сыграли. Владик такой славненький был, сыночек мой.

— Твой… Да что-то на тебя не похож.

— Так он Глаша вылитый.

— Глаша… Да он вылитый Ванька Безручко с нашей деревни.

— Ты что, Варь, сказилась?

— Так вас, дураков, и облапошивают. А как же тебя Груша Нечаева любила, как любила! Ждала как! А ты по Груше как с ума сходил, как сходил!

— Я сходил? Окстись, Варя! Погуляли мы с ней недели две, пока Глашу не разглядел.

— Совсем ты, Проша, забываться стал. Про дочек твоих я молчу — наши у них носы, семейные, тут уж никуда не деться. Но вот Владлен — Безрученок, и все тут. А Груша ведь, Проша, до сих пор по тебе сохнет. Ни сна ей, ни покою. Бедная, бедная. А как бы она тебя холила, как бы ходила за тобой! Как лепешка бы в смальце катался. Зря ты таишься от меня, любви своей огромной на горло жмешь, сердце свое верное до крови в кулаке сжимаешь.

— Варь, так Груше-то, поди, за шестьдесят.

— А ты что, мальчик? Молоденькой, что ль, такая тухлятина нужна? Нечего морду от судьбы воротить. Только бога гневишь!

И ведь охмурила чертовка Прохора! Разменял он квартиру, рассовал всех по углам и выписал Грушу из деревни, великую и неизбывную любовь свою. А через год умер.

Самый старший дядюшка, первенец бабки Анны Павловны, тоже номерок отчебучил. О выходке его вся семейка глухо молчала, потому что правого-виноватого в этом деле не было, но не ко времени была эта историйка, не ко времени.

Хотя и относилась к 1903 году. И значилась только лишь в устной семейной исторической хронике.

Значит, их старшенький вот что отмочил. Батрачил он на немца-колониста, горбатился в его экономии. Исходные причины хроника утратила, но решил немец переместиться за океан, а конкретнее, в Аргентину. Что уж его туда повлекло — дело забытое, но предложил он нашему Емеле поехать вместе с ним. Видимо, производительность Емелиного труда его устраивала. И увез-таки любопытного Емельку с женой в чужедальние края.

Однако нашим Аргентина не понравилась. Засобирались они домой, но денег на два билета сразу собрать не смогли, поэтому Емельян отправил сначала супругу, а сам удвоил производительность. Пока деньги копил — хозяин умер. Ну и ясное дело, чем это закончилось. Емеля, не сокращая производительности труда, женился на вдове, народил двух сынов и таким образом вышел за пределы видимости.

Через сорок с лишним лет с того полушария пришло на невиданно тоненькой серо-зеленой рисовой бумаге письмо, написанное одним из сыновей Емельяна, или Эмиля, как он теперь назывался, на смеси английского с нижегородским в буквальном значении этих слов. С украинским акцентом. Информация, переданная на этом поистине чудовищном языковом коктейле с грамматическими ошибками, от которого, видимо, и позеленела рисовая бумага, была короткой: Эмиль жив, чего и им желает.

Письмо было написано на деревню дедушке. Но «дедушка» был такой, что искать его не приходилось. Спроси любого встречного-поперечного — знает.

Потом было еще одно письмо — с фотографиями. Как-то Анна Павловна наткнулась на них, попыталась расшифровать, но у нее застопорилось.

— Па! С кем это дядя Прохор снят? Что это за квашня растеклась рядом?

— То не Прохор, то Эмиль. А это слоноподобное — немка. Тетушка твоя, — отец фыркнул смешливо.

А где-то после войны пришла последняя рисовая весточка: Эмиль-Емельян умер. На том односторонняя связь с американским континентом оборвалась. Без участия тетки Варвары.

Вот о чем думала Анна Павловна, яростно полоща в ванне рубашки своего любимого, энергично высекая снопы брызг и заливая себя с ног до головы. Но это сейчас ее мало трогало, она думала и вспоминала.

Но думала и вспоминала она не так и не в том порядке, как написано тут, а конспективно. Вроде того: швейная машинка, Альфред с пистолетом, тетя Глаша в слезах, мадамочка — губки гузочкой, подметное письмишко, фотография не Прохора — Эмиля с застывшей рукой на немкином плече. И так далее. А все остальное дополнялось живыми картинами, как в немом кино.

И все эти видения проносились в голове Анны Павловны, иногда притормаживая.

А руки тем временем трепали рубашки, а вода фонтанировала, и с волос уже капали капли.

И эти мысленные картины сейчас были живее и действительнее самой реальности, и эта возня с рубашками не выдерживала никакого с ними сравнения.

Анне Павловне уже и голоса начали различаться, но тут опять наплыла благообразная Варвара с искорками в маленьких глазках.

И тут Анна Павловна выронила последнюю рубашку — остальные уже незаметно поспели. Выронила и распрямилась.

В ее мокрую голову ворвалась мысль — незваная, неожиданная и теперь уже непоправимая.

Дело в том, что во времена оны, за несколько лет до рождения Анны Павловны и материного появления в отцовской жизни, был он не по своей воле разлучен — и навсегда — со своей первой женой. Мысль Анны Павловны, повернутая в прошлое, легонько, по касательной проскользнула мимо этого события, которое было давно, в иной жизни, до нее. Скользнула и зацепилась.

И увиделся ей, четко разгляделся след от командорской поступи тетки Варвары. И след этот был багровый.

Да нет, тьфу-тьфу! Забыть, не думать. Ерунда какая! Стираешь, так и стирай. Вот уже все развесила, а полосатую, любимую, так разместила, что с нее на пол течет. Перевесь. Перевесила? Хорошо. У тебя машина внизу стоит немытая, любой неленивый милиционер остановит и будет — за дело. Спустись, помой.

А та писулька, которую тогда мама протягивала ей дрожащими руками? Она была без конверта, но ясно, что адресована правильно, куда надо. По проторенной дорожке?..

Анна Павловна протерла пол в ванной. И, отогнав по веревке исходящие водой рубашки в одну сторону, залезла под душ.

Раньше, как уже отмечалось, нельзя было. Раньше рубашки кисли в ванне, куда она щедрой рукой, вопреки отпечатанным на коробке рекомендациям, сыпала порошок.

Стиральная машина «Малютка», которая в свое время ишачила на ее вдовствующего мужа, прозябала в углу ванной без дела и служила простым вместилищем для грязного белья. Издержки самомнения Анны Павловны. Ей казалось, что руками она сделает лучше, чем эта несерьезная штуковина своим крошечным барабаном.

Душ успокоил Анну Павловну. Не совсем, конечно, но все же. Она мстительно подумала, что, если есть там, где-то там иной мир, в который всегда исправно верила Варвара, ох и намылят ей сейчас морду.

Вытеревшись и высушив феном голову, Анна Павловна натянула джинсы, взяла ведро, штук пять губок и поскакала по лестнице вниз.

Их «жигуленок» являл печальный вид. Всю прошлую неделю сыпал ленивый дождичек. Осень и есть осень, что с нее спросишь? Но последние три дня, отменно солнечные, подсушившие грязь, вводили в заблуждение, заставляли забыть, что впереди ожидает долгая зимовка.

И машину следовало вымыть, чтобы ее гнусный вид не нарушал общего содержания горячо любимого Анной Павловной города.

Анна Павловна звякнула ведром. На этот звук к ней ринулось человек пять мальчишек, до того со вкусом гонявших мяч вокруг клумбы. Сработал павловский рефлекс.

Шестиклассники с некоторых пор были ее закадычными друзьями. Началось с макулатуры. За Аннин Павловнин счет пионерское звено достигло каких-то недосягаемых вершин в сборе этого ценного сырья. За старыми газетами явилась сначала та парочка, что неслась сейчас к ней первой, — рыженький длинный Витя и коротышка Петя. В ее дверь они позвонили как к себе домой — что было сил и безостановочно.

Анна Павловна, уже отвыкшая от маленьких детей, хотела было на них собак спустить, да передумала: поняла, что перед ней стоят не негодяйские хулиганы, а ангелы, посланные провидением.

— Вот что, тимуровцы-гвардейцы, — сказала она, — если подождете и поможете, будете всю жизнь за меня молиться и ручки целовать.

— Ручки не будем, — сказал маленький, кругленький, впоследствии оказавшийся Петей.

— А богу молиться?

— И богу не будем, — сказал впоследствии Витя.

— Тогда входите.

Анна Павловна взяла стремянку, подставила к антресолям и, приказав тимуровцам-гвардейцам держать лестницу, полезла.

Дело в том, что когда Анна Павловна выходила замуж за своего министра, она не знала, что он такой барахольщик. Под словом «барахло» подразумевалось истинное барахло, а не просто вещи.

Ни газет, ни журналов он не выбрасывал вообще. Когда квартира основательно засорялась периодикой, он группировал ее в беспорядочные кучи, перевязывал и засовывал куда подальше. Верноподданические и дружественные поздравления по случаю праздников, которые, сами понимаете, он получал в избытке, запихивал в конверты и отправлял туда же. И это годами.

Анна Павловна, которую душило отсутствие емкостей, не зная, куда деть действительно нужные вещи, демонстрировала чудеса ловкости, чтобы все как-то рассовать и придать жилью хотя бы мало-мальски опрятный вид.

Когда же муж отбывал в командировку, она устраивала ордынские набеги на буфет, сервант и финскую стенку. Атаку легкой кавалерии. Вследствие чего в частично опростанный буфет ей даже удалось поставить посуду. И это была ее победа как хозяйки, победа тихая, потому что такого рода достижения ее вечно занятый муж не замечал. А заметил бы, так еще и шею намылил, потому что ему обязательно взбрело бы в голову, что выкинула она не бумажки десятилетней давности, а сегодняшнюю секретную переписку.

Разобрала она и перевязала кучу газет, отобрала журналы, из которых предполагала когда-нибудь выдрать и переплести самое интересное. Предполагать-то предполагала, но самой себе она могла со всей большевистской прямотой признаться, что этого, видимо, не случится никогда. И через пару-тройку лет сдаст она это добро новым Петям и Витям.

Но сейчас время еще не подошло, поэтому вспорхнула Анна Павловна на стремянку, имея в виду только газеты. Их она, теперь уже перевязанные в аккуратные стопки, — Анна Павловна была аккуратистка, хотя это свойство, под влиянием лихого мужа, уже начало терять свою высокую кондицию, — их она стала одну за одной передавать ребятам.

Те сначала принимали спокойно и деловито, потом начали перешептываться, потом тихо повизгивать, а затем пришли в такое возбуждение, что уже и говорить нормально не могли, а только вопили.

Когда дело было сделано и в холле образовалась крепостная стена из бумаги, а пол антресолей свободно со скрипом вздохнул и выпрямился, ребята побежали за помощью.

— Только, тетя, никому без нас не отдавайте, потому что другие могут заявиться, — мы же по всему дому бродим. Только нам.

— Меня зовут тетя Аня. А вас?

— Петя.

— Витя. Будем знакомы.

Орава явилась, минут через десять.

— К себе не прижимайте, все пыльное! — кричала Анна Павловна вслед сыпавшемуся вниз по лестнице грохоту и гвалту.

А через несколько дней, когда она садилась в машину, чтобы ехать куда-то, к ней подступили два ее новых знакомца.

— Тетя Аня, покатайте.

— Садитесь.

— То есть как?

— Задами на сиденье.

— Что, прямо в машину?

— А вам на крыше симпатичнее?

Анна Павловна сделала несколько кругов по переулкам, размышляя о том, что за удовольствие находят в этом ребята? Ладно бы тройка, с ветерком, а здесь-то чего хорошего? Видимо, Анна Павловна начинала уже забывать себя маленькой.

Половинных удовольствий Анна Павловна не признавала. Поэтому заехала она в тихое местечко — было у них такое, — притормозила и скомандовала:

— На первый-второй рассчитайсь! Первый — лезь ко мне, рулить будем… Давай, давай, не бойся. Давай ты, Петр.

Онемевший Петр на негнущихся ногах полез на переднее сиденье.

— Садись ближе ко мне. Ближе, ближе, я сдвинусь. Так. Руки на руль. Старайся пропускать крышки люков между колесами. Ну, тронулись.

И тронулись. Потихонечку. Надо было видеть ребячьи физиономии.

Теперь это были люди Анны Павловны, ее люди.

Анна Павловна, человек последовательный, когда могла, продолжала с ребятами раз начатую забаву. Экипаж несколько вырос, но Анна Павловна всегда честно сообщала, каким временем располагает, и предоставляла самим ребятам разбираться, кто действует сегодня, а кто до другого случая.

Машину теперь мыли хором и в охотку — синдром том-сойеровского забора. Поэтому пять губок, которые вынесла Анна Павловна, были только-только.

— Ну что, орлы, за работу?

— Рады стараться, — гаркнули помощники. Игра нравилась, правила ее неукоснительно соблюдались.

— Чудо-богатыри! Тимуровцы! Юннаты! Друзья птиц! Правила омовения аппарата не забыли?

— Никак нет! Посуху не тереть во избежание царапин на красочном слое.

— Даешь качество!

И работа закипела, кран был рядом.

— Опять нарушаете, женщина, — просипел голос за спиной.

Анна Павловна обернулась. Ясное дело, что был Иван Захарович, дворник. Притулившись к метле, со скорбным выражением на лице он наблюдал за всем этим неясным для него действием, потому что не знал его сути, а то, что творилось на глазах, не лезло ни в какие ворота. Дети — бандиты и хулиганы. И вот наяривают чужую машину. Не за пол-литра же?

И еще у Ивана Захаровича было ощущение, что от него оторвали кровный трояк. За трояк, который был ему сейчас необходимо нужен, он бы сам вымыл эту вражину. По-сухому, по-мокрому — вымыл бы.

При этом Иван Захарович понимал, что попроси его когда-нибудь эта бабенка в молодежных штанах вымыть ей машину, он бы ей отказал. Отказал с удовольствием. Но поскольку его никогда об этом вот эта самая бабочка не просила, а он знал, что она жена министра, поэтому, дураку ясно, деньги они лопатой гребут, с нее и синенькую содрать не грех, то в мыслях он мог допустить всякое.

Сейчас он допускал, что мог бы и помыть за трешку.

— Постановление Моссовета нарушаете, гражданочка, — сказал Иван Захарович. Как-никак он сам был министром этого двора. — И эксплуатируете детский труд, — неожиданно для себя добавил он.

— Суворовцы-молодцы! — заорала, напугав Ивана Захаровича, неунывающая мадамочка. — Что надо ответить нашему уважаемому Ивану Захаровичу?

Бойкий Петя, у которого — Анна Павловна давно определила это, — несмотря на временную ростовую мелкость и детскую полноту, были несомненные качества лидера, зыркнул на Анну Павловну хитрым, все понимающим взглядом и лихо отрапортовал:

— Мы по своей охоте, дядя Ваня. А потом разве мы за собой не смываем? Это же самое чистое место во всем дворе.

— Увольнительная вне очереди, — сказала Анна Павловна.

— Слушаюсь!

Анна Павловна поразглядывала Ивана Захаровича и сообразила, наконец. Был у нее грешок — до нее иногда доходило, как до жирафа. Лучшая подруга со службы, Алла Аркадьевна, считала это ее качество черствостью, нехваткой душевной тонкости, той тонкости, которой сама она владела в переизбытке. На самом же деле Анна Павловна была человеком углубленным в себя и страдала полным отсутствием обывательского любопытства.

Не любила, а точнее, не умела Анна Павловна, у которой, честное слово, голова пухла от недоделанных дел, хладнокровно наблюдать за состоянием ближнего. А каков ты сегодня? За вчера не стряслось ли с тобой чего-нибудь паскудненького? Ну-ка, ну-ка…

Плохо тебе — скажи, думала Анна Павловна. Сочувствовать не умею, постараюсь делом помочь. Хотя бы обдумать вместе.

А догадываться… Некогда, некогда. Дочка тебя обидела — скажи. Ты ее — тоже скажи. Любовник подвел — опять скажи, не мотай душу своим скорбным видом. У меня дел невпроворот, голову поднять некогда. Не жди ты от меня тонкости или жди до пенсии.

Так считала Анна Павловна. А Алла Аркадьевна как раз считала, что Анна Павловна в силу рождения и фарта погрязла в равнодушии.

Итак, разглядев повнимательнее Ивана Захаровича и поняв его нужды, Анна Павловна пошла в лобовую:

— Иван Захарович, у меня тетка сегодня померла. Не откажитесь подняться ко мне помянуть.

Иван Захарович, сознавая, что капитулирует, кивнул.

— Петр, за старшего, — выдала Анна Павловна последнее указание и аккуратненько так подхватила Ивана Захаровича под ручку и, завладев его метлой, повела к двери.

В квартире Иван Захарович оглянулся и заробел. Заробел он не в силу застенчивого характера, а просто потому, что оказался в чужом доме, и оказался неожиданно.

Но раз он позван, и раз он гость, то решил вести себя соответственно. Для начала попытался снять ботинки, но Анна Павловна аж зашлась:

— Только не это! Я, может быть, от жизни отстаю и не уважаю труд уборщиц, но, честное слово, не могу допустить, чтобы люди по дому в носках ходили или в хозяйских потных тапках. Мы все-таки не японцы. Я пока что к людям лучше отношусь, чем к своему паркету. Я никого не осуждаю, но в моем доме такой порядок и другого не будет. Если вам ботинки ваши удобны, оставьте их на месте.

— Очень удобные, — облегченно согласился Иван Захарович: его несколько смущало состояние своих носков. Теперь этот вопрос снялся, не потревожив его достоинства, и он почувствовал свободу.

— Квартиру можно оглянуть?

— Пожалуйста.

Прошлись по комнатам. Впечатление создавалось какое-то дробное. Было хоть и чисто, но сумбурно. Все свободные места на полу и верхние крышки шкафов завалены книгами, и порядка от этого не было никакого. Впечатления зажиточности никак не создавалось. Это шло вразрез заготовленному мнению, и Иван Захарович переваривал сейчас эту неувязочку.

— Что же у вас паркет такой паршивый? — спросил он искренне.

— Он изначально такой был, — вздохнула Анна Павловна. — Его циклюй не циклюй — толку никакого. Менять надо, да неохота.

— А этот-то чего у вас тут делает? — Иван Захарович ткнул пальцем в небольшую фотографию отца, засунутую за стекло книжной полки.

— Отец это мой.

— Кто?

— Этот вот.

— Как отец?

— Ну как это бывает — обыкновенный отец. Папа, одним словом.

— То есть он ваш родной папа?

— Именно.

Иван Захарович несколько застолбенел, но быстро переварил новость.

— Очень приятно, — сказал. — А зовут-то вас как?

— Анна.

— А по отчеству?

— Павловна.

— Господи, да конечно же Павловна, что же это я, дурак старый. Ну, Павловна, ты даешь!

— Да что же здесь такого, Иван Захарович? У большинства людей есть дети. Есть и у нашего, и я одна из них.

Тем часом она влекла Ивана Захаровича на кухню, приведя, посадила и махнула рукой по скатерти — клеенок не любила.

— Не обидитесь, что на кухне принимаю? Тут удобнее, — а сама засуетилась, захлопотала, захлопала дверцей холодильника.

А Иван Захарович пытался разобраться в своем настроении. Оно быстро улучшалось, и совсем не от возможности пропустить рюмочку: про эту предстоящую рюмочку он даже забыл. Просто вот к нему отнеслись уважительно, да и женщина оказалась не чужая, а знакомая, раз родитель знакомый. И старалась она вокруг него вполне душевно и весело, хотя повод, по которому происходило гостевание, был печален.

— Да, Павловна, — сказал Иван Захарович, которому передалось настроение хозяйки и стало просто и хорошо. — Порадовала ты меня.

— Чем же?

— Уважением. От другого кого я бы не принял. От тебя принимаю.

— Помянем тетку, Иван Захарович, — сказала, присаживаясь к собранному столу, Анна Павловна. — Была у нас одна такая интере-е-сная личность. Последняя из отцовских. Больше из них — братьев-сестер — никого не осталось.

— Хороший человек-то была?

— Оригинальный.

— Ну, земля ей пухом, как говорится. — Иван Захарович задумался. — Уходят люди, и какие люди. Оглянешься, а кругом пусто. — Запечалился. — А ты что же не пьешь? Нехорошо это. Один не стану.

— Не могу, я за рулем, мне еще по делам ехать. А ты, Иван Захарович, отдыхай. Свое ведь отработал сегодня?

— А то не знаешь, с какого часа мы шебуршимся? А вчера вечером из дома начальство вытащило, работенку нашло, будь она неладна.

— Какую?

— Да пьянь одну перетаскивать пришлось.

— В вытрезвитель, что ли?

— В вытрезвитель — это милиция. На территорию соседнего дэза.

— Не пойму я, Иван Захарович.

— Что тут понимать? Алкаш в подворотне нашей разлегся. А мы его за руки, за ноги — и через переулочек в другую подворотню. Пусть отдыхает на территории соседей. Они к нам во двор свои бочки из-под краски сложили и посегодня не вывозят, сколько ни просим. Вот и получайте.

— Интриги.

Открытие жиличкиных корней тянуло на размышления, воспоминания.

— Если не торопишься, Павловна, поговорим?

— Да чего там, давай.

— Вот ты баба умная, неумной быть тебе нельзя — наследственность не позволяет. Образование имеешь. Имеешь?

— Имею.

— Опять же с людьми — тоже не дураками — вращаешься. — Иван Захарович уселся повольней и поудобнее. — Вот и ответь, почему одним везуха, а у других в кармане — вошь на аркане.

— Ты насчет денег, что ли, Иван Захарович? — спросила Анна Павловна, понимая, что не насчет никаких он денег, о другом совсем, но что денежный вопрос все равно потом будет затронут. И разговор может оказаться долгим.

— При чем деньги, хотя деньги тоже. О другом я. Вот смотри. Я восемнадцатого года, так? Деревенский. Как жила деревня, знаешь?

— Слышала.

— Семилетку я все же кончил. На земле работал, потом война. От звонка до звонка. В последние дни — в Австрии — осколком шарахнуло. Видишь — вот? — Иван Захарович наклонился, взлохматил негустую шевелюру, привычно разложил ее на прядки, и Анна Павловна увидела небольшую пластмассовую пластинку, врощенную в череп. Иван Захарович стыдливо прикрыл ее волосами.

— Вот, — сказал чуть погодя.

— Да-а, — грустно сказала Анна Павловна.

— В деревню не вернулся, потому некуда и не к кому было возвращаться. Фашисты там огнем и мечом прошлись. Остался один.

— Ты что же, с тех пор все на неквалифицированной работе?

— Да нет, и на заводе был, и в инвалидной артели. Женился потом. Ты не думай, у меня с деньгами слава богу, и пенсия, и оклад, я ведь и не пьющий особо, того не подумай. Это я вчера у шурина на именинах погулял — сегодня болею.

— Нельзя вам пить, Захарыч. Сколько ваших, фронтовиков, эта водка проклятая добила.

— Это, брат, легко говорить. Людей тоже понять надо, через какой ад прошли, чего навидались. Фронтовика с обычным человеком равнять нельзя. Да я сейчас о другом. В судьбу веришь?

— Знаешь, верю.

— Ну вот, — обрадовался Иван Захарович. — Одним — все, другим — ничего.

— Я, честно говоря, полагала, ты с этого начнешь. Давай разбираться. Ты, наверное, так думаешь: вот я — хороший человек, честно всю жизнь делавший свое дело, защитник Родины, теперь тут с ни свет ни заря метлой махаю, а к подъездам в полдевятого машины черные подкатывают и по одному кое-кого по кабинетам развозят. А чем же я хуже? Так ведь?

— Так. Да не так. Мне что обидно? Ленин сказал, что каждая кухарка может управлять государством. А я что-то не вижу, чтобы кухаркины портреты по нашим красным дням вывешивали.

— А хотелось бы? Хотелось бы вам, Иван Захарович, жить в стране, которой управляет кухарка образца 1917 года?

Иван Захарович задумался:

— Вот ты куда. Если такая кухарка, что утром картошку начистила, квашню поставила, потом руки передником протерла, рукава раскатала и дай, думает, поруковожу, то нет, не хочу.

— Надо выучиться сначала. Мало ли дури наворотили люди, которые «от сохи», а за этим пшик? Не помнишь, что ль, как в колхозы сгоняли?

— Все помню, — погрустнел Иван Захарович.

— Значит, все-таки не каждому можно давать в руки власть, — устало подытожила Анна Павловна. — А скажи-ка вот, ты с мужем моим работами бы поменялся?

— Ни в жисть, — не задумываясь, ответил Иван Захарович. И повторил: — Ни в жисть. Я ведь вижу не только когда его увозят, но и когда привозят. Потом ведь и пинка под зад получить — тоже близко ходит.

— Значит, тебе из всех его регалий только черная машина нужна? Кататься?

— А на хрена она мне?

— Ты после войны учиться не пошел, хотя для вас — фронтовиков — все двери были открыты. А он пошел. На медные гроши перебивался, ночью грузчиком, днем на лекциях, вечером в читальне. Потом завод, заочная аспирантура, диссертация. Ну что буду тебе рассказывать, сам знаешь, как это бывает. Он с четырнадцати лет без родителей. Сам себя выкормил, выучил и воспитал. Пусть уж поездит на черной машине. Ему при его нагрузке и заботах только по троллейбусам с пересадками мотаться.

— Твой мужик самостоятельный, простой. Вот Ленин, говорят, тоже был совсем простой человек.

— Хо, скажешь тоже. Нашел простого. Сложнее сложного он был. Как может быть простой гениальность? Так что давай, Иван Захарович, не будем похлопывать гениев по плечу. Не нам чета. Хочешь, я тебе его фотографию покажу?

— Чью?

— Ленина.

— Да что же, я его не знаю, что ли?

— А вдруг не знаешь…

Анна Павловна выскочила из-за стола и скоро вернулась с альбомом.

— Здесь все фотографии Ленина, какие только есть, — сказала. Полистала и подала: — Посмотри.

И Иван Захарович увидел усталое лицо, сплошь испещренное сеткой мелких морщинок. Смертельно усталое лицо.

— Господи! — сказал Иван Захарович.

— Ему здесь пятьдесят лет. Пятьдесят! Мужчина в расцвете сил. Тебе шестьдесят пять, ты инвалид войны, а он на этой фотографии, да и на других, — погляди, погляди, — Анна Павловна листала страницы, — он тебе в отцы годится. Вот что такое тяжелая, на износ, умственная работа.

— Это тебе не метлой махать, — сказал вдруг Иван Захарович.

— Сжег себя человек. На костре сгорел ради людей.

— Прометей, — сказал Иван Захарович. И, подумав, добавил: — Данко.

Анна Павловна глянула на него со вниманием.

Помолчали. Иван Захарович начал, поднимаясь:

— Спасибо тебе, Павловна, за хлеб-соль, за уважение. Хорошо мы с тобой поговорили.

И уже в дверях запнулся:

— Мать-то жива?

— Жива.

— Сколько ей за отца пенсию положили?

Анна Павловна сказала.

— Ну что ж, — задумчиво произнес Иван Захарович. — Для него — не жалко.

И ушел. А тут и молодцы-тимуровцы подскочили. Сдали моечную аппаратуру, получили по зефирине и приблизительно условились о следующей встрече. Приблизительно, потому что, как вы, наверное заметили, Анна Павловна не была такой уж безраздельной владыкой своего времени. Случайности в ее жизни принимали изрядную долю участия.

Прикинув, что на себя надеть, Анна Павловна решила остаться в джинсах, имевших еще весьма пристойный вид, и только сменила кофточку на водолазку, которые давно вышли из моды. Но Анна Павловна свитера эти обожала. И собиралась носить их до той поры, покуда они снова не войдут в фавор. Свой туалет она завершила видавшим виды бархатным пиджаком.

— Хипуешь, кочерыжка? — поинтересовалась Анна Павловна у своего отражения в зеркале.

Вам бы внешний облик Анны Павловны мог показаться случайным. На самом деле он был глубоко продуман и обоснован. Если Иван Васильевич раньше нее вернется домой и, впустив ее в квартиру, увидит, в чем она гуляла по городу, душа его останется спокойной, причин для ревнивых подозрений, которые, несомненно, расфуфырься она, возникли бы, не найдется. Хотя, по мнению Анны Павловны, такой подход к вопросу был крайне несерьезен и даже опасен.

Окинув прощальным, пронзительным взглядом квартиру, она решила, что сделано почти все.

— А розы? — спросила она себя. И ответила: — А розы вырастут сами.

У матери Анна Павловна застала Владлена. Того самого Безрученка. Он действительно не подходил ни под одну из двух разновидностей Анно-Павловниного клана. Просто на свою мать, тетку Глафиру, был похож. Одно лицо.

«Какой, собственно, клан? Нет ведь уже никакого клана», — подытожила Анна Павловна, обнимая маму. Конечно, осталась прорва двоюродных, но встречаться с ними было необязательно, а всех своих племянников Анна Павловна вообще не знала. Владика, кстати, она видела чаще иных. И это «чаще» было раз в год. И хватит.

Безрученок был лет на пятнадцать старше Анны Павловны. Сверкая лысиной, он мотался по кухне из конца в конец.

— Варвара померла, слыхала? — спросил он Анну Павловну. — Мне вот тетя Тоня позвонила, — сверкнул Безрученок лысиной в мамину сторону.

— Ясное дело, слыхала, — сказала Анна Павловна. — Тебя что, как мужчину хотят использовать? В смысле похорон?

— Именно, — сказала мама. — А то кому же этим заниматься?

— Да уж, — сказала Анна Павловна. — Безусловно — Владику.

— Уж я ее похороню, — сказал Владик. — Все, я пошел. До послезавтра, значит.

— Боюсь, что это мероприятие вы проведете без меня, — высчитала Анна Павловна.

— О, придумала! Она папина сестра, между прочим, твоя родня. Это мне она никто, — заметила мама.

— Я не могу три дня не быть на работе. Сегодня у меня отгул, а завтра я на картошке.

— Ладно, там посмотрим. Давай, Владик, иди действуй.

Владика проводили.

В гостиной на стене висела прекрасная фотография отца. Он весело смеялся, сверкая на редкость отменными зубами. Он сохранил их до глубокой старости и как-то, вернувшись домой из больницы, которую и ему, некогда идеально здоровому человеку, пришлось освоить, со смехом рассказывал, в какое затруднительное положение ввела его санитарка, когда потребовала: «Вынимайте протезы!» И он, человек быстрого и цепкого ума, не сразу догадался, о чем идет речь.

— Оказывается, она хотела почистить мои вставные челюсти! — веселился он.

Глядя на смеющегося отца, Анна Павловна вспомнила вдруг, как в первом классе их учительница, которую доконало бессмысленное девчоночье хихиканье, сказала им однажды строго и значительно:

— Вот вы глупо хохочете во время урока, настроение у вас разудалое, а знаете ли вы, что товарищ Сталин никогда не смеется, а только улыбается?

Осведомленность учительницы, видимо, близкой знакомой товарища Сталина, первоклашек нимало не удивила. А сопливая Анна Павловна вдруг величественно напыжилась и заявила:

— Мой папа тоже только улыбается.

Это была клевета и наглая ложь. Но в ту секунду Анне Павловне казалось, что произносит она святую правду. Или хотелось ей подтянуть отца до Иосифа Виссарионовича? Но зачем? Главное, что за язык ее никто не тянул.

Это вспомненное ею детское вранье сейчас было противно Анне Павловне. Но она подмигнула портрету отца, и тот простил ей ее отступничество.

Живое воображение Анны Павловны, как всегда, за одним воспоминанием вытянуло другое, связанное с первым и не связанное.

Она уже видела свой класс, наполненный девчонками всех мастей, чистые стены и только в простенке между окнами — плакат: Сталин, склонившийся над картой, расчерченной лесополосами, которые должны были преобразовать природу.

Под плакатом сидела Валя Власова, тихая, смирная девочка. Она, как и добрая половина послевоенного класса, была «нуждающаяся» — существовало такое понятие в тогдашней школе. В те годы нуждались все — больше или меньше.

Но многодетные семьи погибших фронтовиков больше других. Выручала всеобщая неприхотливость: голь прикрыл — и ладно. Ну а если и прикрыть нечем?

Помогали все — и государство и люди. И родительский комитет. Как-то мать дала Анне Павловне сверточек и велела: «Передай Вале Власовой».

Боже ж ты мой, что сделалось с Анной Павловной! Все уроки она, как пришитая, думала только об этом, все перемены стояла столбом, обливаясь потом и соображая, как же это сделать.

Например, подходит она к Вале и говорит: «На». А та ей: «А что это?» А она: «Это тебе мама просила передать». А та: «Что там?» Анна Павловна: «Три пары синих трусов до колен с начесом». Какая стыдоба! Тут Власова неминуемо гордо поворачивается — по тогдашнему представлению Анны Павловны — и говорит: «Носите сами». «Хоть бы она не эти трусы туда запихнула, а что-нибудь другое, — думала Анна Павловна, покрываясь пятнами от возможного позора, — или хотя бы я не знала, что там. Сказала бы: «Не знаю», повернулась и пошла».

Глупая, глупая Анна Павловна! То товарищество, которым сплотила война наших людей, предполагало как дарить помощь, так и принимать ее. И нечего ей было гореть на адской сковородке четыре часа, а потом, на последней переменке, когда все вышли из класса, тихо, как воришка, засовывать в парту Власовой проклятый сверток с раскаленными до обжигания рук исподними с начесом, а после уроков, дождавшись, когда школа опустеет, заглядывать в парту: взяла — не взяла?

Взяла, конечно, удивилась, но взяла, потому что, если не было, а потом появилось — ясное дело, что это ей. Хотя по-глупому, но задание было выполнено. Анна Павловна успокоилась, а потом неделю боялась смотреть в сторону Власовой.

Как-то, все вспоминалось Анне Павловне, привезли им несколько коробок американской одежды, полученной по ленд-лизу, которую отец достал, чтобы раздать окружающим его вконец обносившимся, обнищавшим людям. Проклятая война еще гремела, но уже где-то там, далеко от дома.

Анна Павловна, еще совсем маленькая, носившаяся вместе с братом по улице, в одних сатиновых трусах, с восторгом сознавая, что незнакомые принимают их за двух мальчишек, уже тогда своим все-таки женским существом поняла, что американцы прислали дрянь. Какие-то кургузые грубошерстные мужские костюмы противного темно-грязного цвета, терракотовые, еще не ношенными уродливо растянутые свитера, грубые ботинки.

Она не знала роскоши, жизнь семьи была простой и здоровой, но присутствовало в ней какое-то чувство, которое тогда ей подсказало, что все эти американские шмотки безобразны, что наготу они прикроют, но согреют ли? Потому что мама помяла в руках свитер и вздохнула:

— Бумажные.

— Дерьмо, — согласился отец и нахмурился: — Как нищим сунули.

Это сейчас он улыбался со стены, улыбался легко и весело. Но вот так, все время улыбаясь, жизнь не пройти…

И Анна Павловна вздохнула.

Мать села на диван и тоже легко вздохнула — два раза.

— Вот и не любила я ее, а все равно жалко. Все-таки последняя папина близкая.

— Пожила, — непримиримо сказала Анна Павловна. — Как чума какая по жизни прошлась.

— Не скажи, ее ведь тоже ой как потрепало. Судьба наказала.

— Наказала, да не ее, а детей.

— Так через них и мать.

— И будут нести наказание за грехи отцов своих до четвертого колена. Это, значит, правнуков и праправнуков Вариных жизнь огреет оглоблей по голове, они: «За что?» Им: «Это за Варварины грехи вам». Они: «А кто это такая? Знать не знаем». Несправедливо.

— Было в ней и хорошее.

— Уточни.

— Гадала отменно. Я как-то паспорт свой потеряла.

Сунула куда-то и найти не могу. Я туда-сюда — нету. Варя тут случилась. «Постой, — говорит, — сейчас карты пораскину — найдем». Расселась, карты набросала, разложила, откуда-то изнутри колоды повытягивала — смотрит. «Здесь, — говорит, — в этой части комнаты, не ищи, переходи вот сюда». Опять картами пошмыгала — «Левее переходи». Снова их поперекладывала, пальцем на нижний ящик комода показала: «Смотри здесь». Я туда забралась — лежит. А это уж совсем не его место, я бы в комоде сроду смотреть не стала. Вот видишь?

— Что видишь? В характеристику такого не запишешь: «Пользуется уважением в коллективе, дисциплинированна, зарекомендовала себя отличной гадалкой».

По коридору прошелестели шаги, и в дверях явилась мамина соседка, низенькая, жирненькая, крашеная под вороново крыло. С кроссвордом в руках.

— У вас дверь не закрыта, — вместо «здравствуйте» сказала она. — Где гадалка, что гадалка? Пусть мне погадают.

— Что за нужда такая? — спросила Анна Павловна. — Не может быть, чтобы у вас было что-то не в порядке.

Толстуха пожала плечами, дескать, что за глупости, ясное дело, что все не в порядке.

— Или король какой трефовый объявился? — занудничала Анна Павловна — она не любила крашеную брюнетку.

— Это тебе бы все мужей менять, — блинная мордочка толстухи засочилась ехидством.

— Можно подумать, что ваш Нахимов вас девкой взял, — нахамила Анна Павловна. Брюнетка и вправду была трижды замужем.

— Это мы о Пашиной сестре, о Варваре вспоминаем, — сказала мама.

— А-а, — пропела соседка, и Анне Павловне стало ясно, что она в курсе дела. — Так я пойду тогда, вам, наверное, дела обсудить надо?

— Вы не мешаете.

— Мама, мне с тобой один серьезный вопрос решить надо, — сказала Анна Павловна и выразительно посмотрела на брюнетку. Та поняла и встала:

— Я все-таки пойду. Беркут — это орел или сокол? — спросила напоследок, клюнув носом в свой кроссворд.

— Беркут — это кобчик, — отрезала мудрая Анна Павловна.

Мама пошла проводить, вернувшись, цыкнула на Анну Павловну:

— Как ты разговариваешь с человеком?

— А ну ее. В кои-то веки к тебе выбралась, а она тут сидеть будет.

— Ты о чем поговорить хотела? — забеспокоилась мама. — Что-нибудь неладно?

— Я выдумала, чтобы эту выпроводить. — Анна Павловна потрогала себя за длинноватый, но сильно облагороженный мамой нос.

— Нос не крути, — сказала мама.

Анна Павловна отдернула руку.

— Альфред хоронить мать приедет?

— Кто же это его из колонии отпустит?

— Так он же вроде расконвоированный?

— Что ты в этом понимаешь? Я тоже ничего. Сестра его туда телеграмму отбила, там видно будет.

— Эдит не вздумает мать в церкви отпевать?

— Вроде не собиралась. Потом, думаю, закажет по ней тризну, или как там у них? Эдит в последнее время совсем очумела, в церковь бегать стала, вырядилась как монашка. Сестра ее — та поумнее была.

Старшая дочь Варвары умерла рано, лет в тридцать, и погибла мучительно от нечастой болезни — волчанки.

— Я Эдитку все равно люблю, — сказала Анна Павловна. — Второй такой доброй бабы не знаю. А талантливая какая! Все погибло, ничего не раскрылось с этим теткиным воспитанием.

— Даже школу не закончила. Это в наше-то время!

— Так ведь на войну ихняя школа пришлась, в эвакуации училась.

— Другие-то выучились. Виктория только и знала, что с кавалерами по бульвару шастать. А Эдит целыми днями перед зеркалом сидела, брови выщипывала, а потом на пустом розовеньком месте новые рисовала. Тоненькие такие.

— Скоро и эта забота отпала, — засмеялась Анна Павловна. — Брови вообще расти перестали. Но Эдит дождалась своего часа: снова мода на безбровье вернулась.

— По-моему, мы с тобой сплетничаем.

— Немножко посплетничать для женщины даже полезно. Вроде разминки.

— Как она теперь будет, одна совсем?

— Я ее на работу устрою.

— Справится ли? — засомневалась мать. — Не работала никогда, да ей уж и пятьдесят. Кто возьмет?

— Я возьму. Мне лаборантка нужна. Эдитка хваткая и аккуратная, как немецкий аптекарь. Такую мне и подай.

— Ты что, родственность разводить!

— Где теперь этого нет? Да и тоже должность нашла: лаборантка. Это не синекура, а работенка в поте лица, к тому же и малооплачиваемая.

— Ты возьми ее, возьми, — жарко заговорила мать, — жалко мне ее не представляешь как. Дети родные от человека отказались, стервецы такие.

— Тоже заплатят, до четвертого колена! — мрачно сказала Анна Павловна.

Обе задумались, и мысли их были печальные-печальные.

Эдит рано вышла замуж — прежде старшей сестры, которой замужество не светило: волчанка обезобразила лицо. Добрая душа, покладистая, легко поддающаяся как напору, так и внушению, она целиком растворилась в муже — маленьком, живом, упрямом мужичке, который занимался техническими переводами.

Эдит быстро родила двоих ребятишек, также быстро выучила два языка — немецкий и французский — и сидела дома, одной рукой нянькая детей, готовя обеды, завтраки и ужины, другой делая за мужа его технические переводы.

А тот в это время пел тенором в хоровом кружке своего министерства.

Он, значит, поет, она переводит, кормежку стряпает, сына от туберкулеза лечит, дочке искривление позвоночника исправляет, на родительские собрания носится и, естественно, семимильными шагами духовно отстает от мужа, который в это время поет тенором.

Отстала. Муж с ней за это развелся, но продолжал жить в той же квартире, по-прежнему отдавая ей часть своих переводов. Правда, теперь он за них платил — по собственной таксе. И Эдит в переводах была очень даже заинтересована.

Экс-супруг не только эксплуатировал бывшую жену, но, естественно, пел тенором и этим же тенором убеждал детей в ничтожности их матери.

Детей Эдит мама и Анна Павловна знали плохо, но все равно они им что-то не очень нравились. Неуважительные, непослушные, самоуверенные, грубоватые, напыщенные, а достоинств нулежды нуль.

— Я, может быть, примитивно рассуждаю, — говорила Анна Павловна Эдит, когда та приходила к двоюродной сестре выреветься, — но он хочет разменять квартиру так, чтобы дети остались с ним. И тебя вытолкнуть в коммуналку.

— Дети ему не нужны, — рыдала Эдит.

— Нужны, для метража.

— Ко мне Анечка вчера подошла и говорит: ты нам с Сережей алименты, что платит отец, в руки отдавай, мы сами питаться и одеваться будем. Слыханное дело? Обедов, говорит, не готовь, мы их все равно есть не станем.

Эдит размазывала по лицу мокрень, сморкалась в платок, начисто смывая брови.

— Если ты права, и у него цель отселить меня, я к матери уйду, что я буду их комнаты лишать? — захлебываясь, говорила она. — Я из-за детей не ухожу, как я без них? А со мной, вижу я, они не пойдут… Маленькие еще, — вздыхала она, — Сережа в десятом, Анечка — в девятом.

— Маленькие, да удаленькие.

— Нет, они хорошие.

Хорошие сказали, что останутся с отцом. Тот нашел вариант обмена: им двухкомнатную, Эдит восемь метров в многонаселенной. Она собралась и ушла к тетке Варваре. А у той уже не было сил, чтобы сгноить проклятого зятя.

А Эдит слегка тронулась. Вдруг зачастила в церковь, глупости какие-то святые бормотать стала.

— Тетка ведь не была особенно набожной, — сказала Анна Павловна.

— Похаживала в церковь, похаживала, — сказала мать. — Грешила да каялась. Вот бабушка в бога не верила, хотя крестик и носила. Ты помнишь, у нее через нос шрам шел?

— Не помню. А отчего шрам?

— Она, еще в гражданскую, уже после того, как деда белые расстреляли, пошла как-то в церковь, то ли на исповедь, то ли помолиться за папу, чтобы цел остался. Встала перед попом на колени, хотела крест поцеловать. А он этим здоровенным медным крестом как шарахнет ее по лицу. Нос и перебил, она ведь носатенькая была. Как папа говорил: нос на семерых рос, а пришлось одному носить. С той минуты она с верой в бога и покончила.

— Завязала, — уточнила Анна Павловна.

— Ну да, я и говорю — завязала. А крестик носила: на всякий случай, говорила, кто знает, — мама пальцем указала в потолок, — вдруг там все-таки что-то есть. — Засмеялась: — Вспомнила, папа рассказывал. Привез он из деревни мать и Варвару, поселил у себя. Вечером зашел к ним в комнату, а те обе стоят и юбками что силы только есть размахивают: лампочку электрическую гасят. «Что, — говорят, — Паша, у тебя за лампа такая, задуть не можем».

Мама снова засмеялась, и лицо у нее стало особенное, каким становилось всегда, когда она думала об отце.

— Около папиной деревни конзавод был, так многие деревенские при конюшнях состояли. Папины-то крестьянствовали, землю арендовали у хозяина завода. А Варвара — та в горничных у управляющего служила.

— Где почище да полегче, — влезла Анна Павловна.

— Рассказывала, когда белые через их места отступали, офицеры, конечно, у управляющего остановились. Пили по-черному и все ее погадать просили, какая, дескать, судьба им уготована. Она им и объясняла, что ожидают их всяческие беды и несчастья, дело их окончится полной неудачей и улепетывать им нужно как можно скорее.

— Ну да, революционерка, — резюмировала непреклонная Анна Павловна.

— Что ты на нее так? Нет ведь уже человека.

— Добрая ты женщина, мама.

— А чего мне быть злой, Аня? Я очень счастливую жизнь прожила. Папа у нас какой был, да и вы меня не очень огорчаете. То есть огорчаете, конечно, но когда оглянусь вокруг, то понимаю, что дети у меня хорошие. Я как-то девчонкой, лет двенадцать мне было, из деревни к дядюшке в Козлов приехала на каникулы, он там учительствовал. Гуляла во дворе, вдруг — цыгане. Одна подошла ко мне, говорит: «Я тебе погадаю». Я говорю: «У меня денег ни копейки». — «А я так, бесплатно. Судьба у тебя интересная. Будешь ты жить всегда хорошо и радостно. Замуж выйдешь за Павла. И доживешь до семидесяти пяти лет». Вот. Ерунда, конечно, но любопытно, — и снова засмеялась. — Когда в институте училась, за мной один однокурсник, Павел, ухаживал. Такой сморчок плюгавенький. Я очень расстраивалась: вдруг, думаю, это он. Так что, если по гаданию, мне еще десять лет жить. А делать тут мне вроде бы уж нечего. Вас вырастила, внуков тоже. А на правнуков меня уже не хватит. Да и надоело. Ты-то вот чего разворчалась?

— У меня сегодня день критического восприятия действительности. Надо бы перебить чем-нибудь.

— Настойки женьшеня выпьешь?

— Тю! Тут без пол-литры не разберешься, а ты — женьшень.

Вкрадчиво подал голос телефон.

— Муж тебя, — передала трубку мама.

— Аня, меня занарядили на это ваше совещание идти. Во сколько там начало?

— В семь, но я, Ванечка, туда не собираюсь, — Анна Павловна даже расстроилась.

— А я, дурак, обещал, думал, тебя там увижу. Вот черт! И поесть не успел, жрать хочу — сил нет.

— Ванечка, с ума спятил, что же, так и мотаешься весь день голодный?

— Так я о том тебе и толкую, — яростно прорычал муж.

— Если тебе легче от этого будет, я приеду на совещание.

— Не дури, Анька, — голос мужа потеплел. — Лучше встречай горячим обедом, а я постараюсь смыться пораньше. Хватит по гостям шастать, иди домой.

— Чайку с мамой напьюсь и отправлюсь.

— Скорее. Что с шахматами?

— Да не играли вчера! Тайм-аут взяли.

— Домой гонит? — улыбнулась мама. — Мой тоже, бывало, — уйду в магазин на полчаса, вернусь, а он шумит: «Где тебя весь день носит?» — и лицо у мамы стало особенным и грустным. — Ладно, Ань, иди. Ты и в самом деле на похороны не придешь?

— Скорее всего, нет. Но не из мстительности — чего уж теперь. Просто не могу, дела не позволяют.

— Приходи почаще, Анечка! Мы по тебе скучаем. Нам без тебя неуютно.

Анна Павловна вызвала лифт, мать смотрела на нее из дверей.

— Мне так отца не хватает, Аня. Такая у меня тоска! — прошептала она.

Анна Павловна быстро вернулась к дверям и обняла мать.

— Держись, хорошо? Ну что же делать, мама? Надо жить.

— Я держусь. Приходи почаще.

По дороге домой Анна Павловна заскочила в большой универсам на бульваре. Народу было вполне пристойное количество, поэтому, толкая перед собой тележку, она споро проскочила по залам и пристроилась в ту из двух очередей, которая показалась ей короче. Продвигались мирно и энергично. Анна Павловна рассеянно озиралась, думая о маме, о том, какое счастье жить с любимым и какое несчастье — с нелюбимым. А поскольку в голову ей вечно лезли какие-то параллели, то почему-то стала прорабатываться пушкинская притча, вложенная в уста Пугачева, насчет того, что лучше питаться сырым мясом и прожить недолго, но ярко, чем оттарабанить целый век, закусывая дохлятиной. Только прилепить эту мысль к любви и нелюбви Анна Павловна не сумела. Покрутила ее, покрутила и бросила. «А! — тряхнула она головой, — надо жить страстями».

Между тем в очереди уже начали жить страстями. Зачин инцидента Анна Павловна, размышляя про любовь, благополучно упустила, а за развитием его понаблюдала.

Когда в словесной распре оказалось задействовано избыточное, на взгляд Анны Павловны, количество народа, она поняла, что пришел и ее черед внести свою лепту.

— Люди! — сказала Анна Павловна громко, спокойно и раздумчиво. — А если война случится, мы что же, вообще друг другу глотки перервем?

И все замолчали.

Нагрузив товарищей по очереди информацией для размышления, Анна Павловна опять попыталась сосредоточиться на вопросе о любви, но ее отвлекло движение в соседней цепочке покупателей, протянувшейся во вторую кассу. Анна Павловна скосила глаза и заметила, что какой-то гражданин меняется с бабулей местами, да не просто меняется, а пытается этой бабулей прикрыться. И прикрыться именно от нее, Анны Павловны. Да и гражданин не какой-нибудь, а ее собственный директор Иван Потапович. Тот самый, что днем ощутил недомогание и на совещание из этических соображений не хотел отправлять вместо себя Ванюшкина. Ну, тот, которого никто не жалеет.

Чтобы еще больше не смущать академика, Анна Павловна повернулась к нему спиной и начала мелко дрожать от душившего ее веселья: смешливая она была женщина. А смешным ей показался набор провизии, который держал перед собой в вытянутых руках не пообтесавшийся по очередям Иван Потапович. Набор этот, хотя и косым взглядом, разглядеть Анна Павловна сумела, и было в нем: похожая размерами на спортивный диск банка то ли селедки, то ли салаки, сверху ее прикрывала коробка сардин, на ней балансировал пузырек с цикорием и венчал это сооружение плавленый сырок. Если добавить, что карман слегка мятого плаща Ивана Потаповича, которого никто не жалеет, что-то оттопыривало, то способ использования Иваном Потаповичем вечера, на который было назначено совещание, становился прозрачно ясным.

Анна Павловна боком, по-крабьи продвигалась к кассе, стараясь не разворачиваться лицом к академику, и для полной конспирации завела разговор с двумя цветущими девахами, стоявшими перед ней, на предмет того, что делать с цикорием, если у тебя нет кофе. Те уверяли, что цикорий можно пить и так, а Анна Павловна не соглашалась. При этом голос ее прерывался, потому что вся она продолжала трястись от внутреннего хохота.

В машине она дала себе волю, а когда отсмеялась, то поняла, что это не смешно. Черт с ним, с Иваном Потаповичем! Где ее личный Иван? Может быть, тоже под совещание спешит куда-нибудь с цикорием и плавленым сырком?

— Страстями, говоришь?! — рычала Анна Павловна, нажимая на газ и лихо работая рулем, потому что, прежде чем подъехать к подъезду, нужно было немного покрутиться по переулочкам. — Совещание, говоришь?

Было тепло. Тепло-тепло, а все же осень. Анна Павловна поставила машину, слепо потыкала ключом в узкую скважину и заперла автомобиль.

Квартира встретила ее тишиной и мраком, птицы спали, превратившись в красивые пушистые шарики.

Проклиная мужиков как класс, Анна Павловна разогрела еду. Тут и Иван Васильевич явился и стал делать вид, что смертельно устал и голоден.

— К черту! — говорил он, уплетая борщ. — Стукнет шестьдесят — со следующего дня на пенсию. Нет! Прямо завтра! У меня, в конце концов, специальность в руках! Я инженер, и смею тебя уверить, очень неплохой. — Тут он задумался. — Был неплохой, — уточнил он. — Это что, жизнь? Я тебя не вижу, весь день волчком. Совещания, заседания, коллегии. Мне дают по шее, я даю по шее. Не емши, не пимши. Бессонница! Язва! Тахикардия! Бабу приласкать некогда! Экстрасистола!

— И венерические заболевания.

— Что? — Иван Васильевич подавился борщом.

— Ты где был? — спросила, скромно потупившись, Анна Павловна. — Где ты был? — повторила она свой вопрос, придав голосу звон металла. — Где, спрашиваю!

— Белены объелась? На вашем совещании. В президиуме сидел дурак дураком.

— Мой директор выступал? Что говорил? Отвечай быстро, не задумываясь, смотри в глаза!

— Отвечаю быстро: академик не выступал, его не было вообще, спросил — сказали, болен. От вас шестерил какой-то плюгавый, фамилией не интересовался. Взгляни на меня: разве эти глаза могут лгать? — Иван Васильевич уже откровенно веселился. — С чего это ты завелась?

— Ладно, живи, — разрешила Анна Павловна. — Просто бдительность и еще раз бдительность. Вашего брата даже на войну одних отпускать нельзя.

Анна Павловна придерживалась мнения, если задуматься, совершенно справедливого, что мужа надо снабжать только самой необходимой информацией. Потому что, как в судейских делах, все полученные от тебя сведения могут быть использованы против тебя же. Ни боже мой, Анна Павловна никогда, или, скажем так, почти никогда не врала — это было бы слишком обременительно, ведь каждую ложь надо запоминать, чтобы не попасться. Но и лишнего не говорила. Доложи она, что встретила академика в магазине, последует вопрос: как он оказался там одновременно с ней? Скажи, что при нем был малый джентльменский набор, — ага, значит, он готов на легкое недорогое развлечение, а Анна Павловна находится вблизи него восемь часов в сутки. И так далее…

Вынужденная обстоятельствами, Анна Павловна открыла и сформулировала закон, который назвала «принципом Чука и Гека». Помните эту историю с телеграммой? Мальчишки решили рассказать матери о ее утрате в том случае, если она прямо спросит, была ли телеграмма. Иначе и рассказывать не стоит: «Мы не выскочки».

Если бы муж спросил Анну Павловну, встретила ли она в магазине своего директора, она бы сказала: «Да, встретила». Но он не спросил. И поэтому, проглотив таблетку тардила, уснул, так и не узнав, что, оказывается, мужчины могут обманывать своих жен, делая вид, что они сидят на очень важном, животрепещуще необходимом совещании, а на самом деле совершенно в ином месте распивать цикорий и закусывать его плавленым сырком.

Утром в семь часов ноль-ноль минут Анна Павловна, помахивая расписной торбочкой, в которой что-то приятно булькало, залезла в автобус у институтского подъезда. Залезла последней — все уже сидели на местах.

— На работу бы так вовремя ходили, — попыталась испортить коллективу настроение невыспавшаяся Анна Павловна. Но все только захихикали.

Здесь скрывалась маленькая тайна. Вынужденные ежегодные поездки на уборку картошки и других овощных культур вслух проклинались как работа не по основному профилю, в течение почти целого месяца сбивающая институт с толку. Но в душе коллектив обожал это занятие, особенно в хорошую погоду. Вы что думаете, Анна Павловна не отбрехалась бы от поездки в совхоз, сославшись на необходимость немедленной апробации новорожденной идеи? Да сколько угодно! И ни одного человека из ее группы не тронули бы. Но она охотно припрятывала новорожденную на сутки, потому что была она крестьянская дочь и душа ее рвалась в поля и перелески.

— Ждем еще пять минут и трогаемся, — прокричал Коля Жданов, двадцатипятилетний научный сотрудник из отдела Анны Павловны, который сегодня был ее начальником — бригадиром. Анна Павловна исподволь готовила его на свое место, но Коля Жданов этого не знал.

— Кого ждем, Коля? — спросила Анна Павловна. — Может, уже и ждать некого?

Сверились по списку, и вправду оказалось, что комплект полный. Поэтому сразу тронулись.

Мужчины расположились сзади, устроившись на длинном, через весь салон, сиденье. Их только и было всего, чтобы его заполнить.

— Среди миров сияющих светил одной звезды я повторяю имя, — заскулил из их рядов несолидный голосок.

— Кто это с утра разоряется? — попыталась привстать с тряского кресла Анна Павловна.

— Сиди, — хихикнула ее соседка Катя Прокушева из бухгалтерии. — Это Ванюшкин. Еле приполз: не проспался.

— Нетверез?

— Еще как!

К ним прибалансировал Коля Жданов, весело наклонился:

— Повадился ездить каждый день, для здоровья, говорит, полезно, воздух свежий. А сам вечно нехорош.

Между сидений спереди просунула хитрую мордочку Светлана Устьянцева из шестой лаборатории.

— Уйми его, Аня. Только ты по своему положению изо всей нашей компании для него авторитет. Пугани, надоел.

Действительно, Ванюшкин уже пробовал голос, подбираясь к «Священному Байкалу».

Хватаясь за железяки, Анна Павловна двинулась к Ванюшкину. И чувство, с которым она приближалась к певцу, было двояким. С одной стороны, она старалась погасить раздражение, которое начинало клокотать где-то в пузе. Собак спускать не хотелось — нервишки уже не те, только сама себе испортишь настроение. Об авторитете Ванюшкина заботы не было, потому что и авторитета уже не было. Расставание с ним приближалось с каждым днем, приказ на увольнение уже существовал и только ждал размашистой подписи академика. Тот был добр и покладист, но и его терпению настал конец. Тем более что общий уклад жизни на этот счет принял бездилеммную форму.

С другой стороны, в ней ютилась тихая бабья жалость, потому что собиралась она бить битого, лежачего, так сказать. Ванюшкин был человеком многосемейным. Чем же эта орава будет кормиться, когда их несимпатичного главу уберут с хорошей должности?

И так Анне Павловне обидно и противно стало, что приползла она к Ванюшкину, полная презрительной жалости с отвращением пополам.

— Ванюшкин, — тихо прошипела Анна Павловна, через силу приблизив свое лицо к его воспаленной физиономии, в то время как соседи интеллигентно отвернулись и сделали вид, что заняты своими разговорами. — Ванюшкин, — сказала Анна Павловна, — сидите молчком, не базарьте. Вы меня знаете — делаю первое, но последнее предупреждение.

— Я, Анна Павловна, вчера всех вас на совещании подменял, — споро заговорил Ванюшкин. — Очень устал, вот и позволил себе разрядку. Но колхоз — святое дело, и вот я здесь, с народом.

— Ванюшкин, не понимаю, о чем вы вообще думаете. Ждите неприятностей, вы их честно заслужили. Но пока вы еще среди нас, постарайтесь вести себя прилично.

Ванюшкин прижал руки к груди.

— Все, все, — сказал он, честно тараща глаза.

Анна Павловна поползла обратно, заглядывая в окна и определяясь на местности.

Они ехали мимо Бородинской панорамы, выходя на Минское шоссе.

— Не могу понять, — сказала Катя Прокушева из бухгалтерии, которая вечно несла на себе такой вид, как будто что-то подсчитывала, — не могу понять, почему Кутузова, имени которого проспект, загнали в угол?

— Тебя не спросили, — крикнул Жданов. — Мне вот другое интересно: что за лошадь под ним? Я, например, читал, что Петр в Ленинграде сидит на коне испанской породы, которой не только у нас, но и в самой Испании не осталось. Вся повывелась.

Народ в автобусе заинтересованно напрягся, сонливость начинала утекать, жизнь наступала.

— Я тебе могу ответить совершенно конкретно, — форсированным голосом, чтобы все слышали, ответила Анна Павловна. — Конь под Михаилом Илларионовичем абсолютно современной буденновской породы, а если еще точнее — по кличке Софист. Только, конечно, погрузнее оригинала, формы помассивнее, иначе, видимо, скульптура развалится.

— Откуда вы знаете? — пискнуло нежное создание — секретарша академика. Она сидела на рюкзаке в ногах у шофера и, кроме неба, ничего со своего места не видела. Да и не хотела видеть: ее привлекал своим мужественным видом водитель автобуса, такой крепенький, как грибок, такой складненький. На него и смотрела.

— Знаю, — грубовато буркнула Анна Павловна.

Автобус тем часом успел свернуть на Рублевское шоссе, и между отступившими домами замелькали ландшафты, которые откровенно изобличали наступление осени. Деревья накинули на себя желто-зеленые маскировочные сетки, листва потухла и затвердела.

— Осень, — сказала Анна Павловна, плюхнувшись на место.

— Но погодка стоит, — сказала Устьянцева. — Что-то есть охота. Я не завтракала.

— Я с утра вообще есть не могу, — сказала Катя Прокушева из бухгалтерии и похлопала по своей пузатой авоське. — Здесь кое-чего найдется, в обед перекусим.

— У всех найдется, — сказала Анна Павловна.

— Только посмотрите на этих работничков, — крикнул со своего места Коля Жданов. — Еще пальцем не пошевелили, а уже о еде размечтались.

Автобус несся споро, бессистемно и всегда неожиданно подскакивая. Народ разговаривал вяло — еще не разгулялся. Ванюшкин сидел смирно, подремывал, и причина для веселья отпала.

А дорога была хороша! Анна Павловна вообще любила природу Подмосковья, но это шоссе было особенно красиво.

Стали часто попадаться поселки, и Анну Павловну радовал их ухоженный вид.

— До немцев нам еще далеко, — заметила Света Устьянцева, недавно побывавшая в ФРГ.

— Ты хочешь, чтобы мы гномиков по дворам расставили? — ответила Катя Прокушева из бухгалтерии. — Это не по-нашему.

— Вы, девочки, послевоенной деревни не знаете. Сейчас посмотришь — душа радуется, — сказала Анна Павловна.

— Тоже мне аксакал, — крикнул со своего места Коля, который любил в неслужебное время оказать Анне Павловне внимание как даме.

— Ну все же, — сказала Анна Павловна. — Помню ведь.

— Люди, смотрите! Посреди поля какое-то спортивное сооружение. Бассейн, что ли? — обратилась к автобусу Устьянцева: она любила переживать свои эмоции коллективно.

— И еще одна статуя лошадиная! — радостно подхватила Катя Прокушева из бухгалтерии. — Ишь, на дыбках стоит!

— Это ипподром, — сказал Коля.

— Нет, это манеж, — сказала Анна Павловна. — Здесь конный завод. А статуя — это лошадь по кличке Символ, знаменитая своим потомством.

— Откуда вы все знаете? — жеманно спросило нежное создание — секретарша академика, кокетливо сверкнув очами в сторону шофера.

Кавалерийское прошлое Анны Павловны оставалось за рамками информированности коллег о ее особе, и Анна Павловна эти рамки не собиралась раздвигать, чтобы не давать пищи для болтовни Аллы Аркадьевны.

Поэтому она сказала кратко, но емко:

— Знаю.

— Сколько еще до места, Коля? — крикнула Света Устьянцева.

— Километров пять, да ты не помнишь, что ли? Не в первый раз сюда едем.

— Мне все время выпадала Черная Грязь.

Из автобуса вывалились живописным табором. Кто постарше, нацепили на себя что попроще. Молодые девчонки и тут выщеголились — в джинсах и цветных курточках до пупка, а некоторые в красивых дорогих горнолыжных комбинезонах, они яркими цветами рассыпались по обочине картофельного поля.

Анна Павловна смотрелась кавалерист-девицей: в эластичных брючках, хромовых сапожках, в своем надоевшем бархатном пиджаке, которому износу не было, и лихом красном кепарике с длинным козырьком. Дело в том, что дочка-студентка, забравшая для тех же самых нужд ее «колхозные» монатки и резиновые сапоги, не удосужилась их вернуть, что было обнаружено только сегодня утром, чуть свет. Поэтому Анна Павловна срочно вытянула с антресолей свои «лошадиные» брюки и сапоги, с которых только и успела шпоры снять. Так и явилась. Жаль, Алла Аркадьевна ее не видела, уж она бы ее припечатала за желание выпендриться и отделить себя от народных масс.

Народные массы же сочли ее костюм вполне вероятным.

Разобрали ведра, распределили грядки, разбились по парам и двинули. На том конце поля у леса трудились две сгорбленные фигурки в серых халатах, по-видимому, местные. По краю поля бегал быстрый картофелекопатель, подготавливая фронт работ. Агрономша Зина давала последние указания Коле Жданову — бригадиру.

Анне Павловне предложили в пару Катю Прокушеву из бухгалтерии, но Прокушева в ужасе отказалась, заверещала на весь русский простор:

— Не буду я с ней, она рекорды ставит! Я паду!

Анна Павловна встала с Устьянцевой.

— Анна, ты правда рекорды ставишь? — спросила Светлана.

— Не, я просто скорая. — Анна Павловна натянула резиновые перчатки, потом нитяные, согнулась, крякнула и принялась за дело.

— Ты бы еще варежки меховые сверху напялила! Упаришься ведь, — посочувствовала Устьянцева.

— Мне сегодня руки чистые нужны, — сказала Анна Павловна.

— Что-то я картошку от комков плохо отличаю, — пожаловалась Устьянцева.

— Сейчас подсохнет, видна станет, — успокоила ее бывалая Анна Павловна. — Ее же только что вырыли.

Солнышко грело, ветерок обвевал, работалось с приятностью. Наполненные ведра ссыпали в мешки, которые оставляли стоять за собой, они торчали по краю поля, как редкие зубы стариков, а бригада двигалась неумолимо все вперед и вперед, к лесу, у кромки которого поле обрывалось, и до этого леса было ой еще как далеко.

— Жданов, мешки давай, — заорала Анна Павловна. — Ссыпать уже некуда. По паре мешков бросили и успокоились!

— Сейчас подвезем, — сказал, подходя, Коля. — Эй, — закричал он народу, — больше четырех ведер в мешок не сыпать, а то нам в машину не забросить!

Дамы всех возрастов немедленно одинаково захихикали, и тут уж досталось Коле Жданову и его четверке грузчиков за неосторожное замечание по первое число. И насчет силы прошлись, и насчет слабости. И жен их пожалели, и понедоумевали, откуда детишки взялись. И помощь свою предложили, и обещали никогда с ними не связываться. Мужики погогатывали, женщины посмеивались, в общем, работа шла.

— Пока нет мешков, ссыпайте в кучи, а потом в мешки переложим, — предложил Жданов.

— Еще чего? — сказала Анна Павловна и уселась в грядку, обняв полное ведро. — Ни в жисть не буду делать нерациональной работы. Садись, Светка, отдыхай, пока эти умельцы не обеспечат нас тарой.

Подошла Зина-агрономша проверить качество уборки и осталась довольна. А тут на поле выпер и грузовик с мешками. Он именно выпер, потому что несся почем зря по еще не убранной картошке, вминая ее в землю.

— У, зараза, — закричала Зина и замахала кулаками. — Пьяная сволочь, ну я тебя поймаю, я тебе устрою!

— Ваш, что ли? — спросила Анна Павловна.

— Кабы наш. Тоже из шефов. Приедет как на пикник, зальет глаза с утра, а работы — хрен. Я этого гада никак с бутылкой не поймаю, мне бы только его поймать.

Зина раскраснелась от гнева и была очень хорошенькой, что немедленно отметили про себя Анна Павловна с Устьянцевой и переглянулись с пониманием.

— А чего вы с ним цацкаетесь? Зачем надо его с поличным ловить, когда и так ясно, что пьяный? Составить протокол, штрафануть — и все дела, теперь с этим просто, — посоветовала разумная Устьянцева.

— Так для этого мне милиционера сюда надо доставить. А у меня время есть? Да и кто работать будет? Все шофера в разгоне.

— Ну а с бутылкой застанете, — заинтересованно сказала Анна Павловна, — что сделаете?

— По башке ею ему врежу.

— Ну что же, это дело, — согласилась Анна Павловна.

— За что мы ваш институт любим — работаете хорошо. Как дело до шефов доходит, так мы вас просим. Только вот транспорта у вас нет.

— Транспорта у нас нет, — подтвердила Анна Павловна. — Грузовики нам ни к чему.

— А я вас по прошлому году помню, — улыбнулась Зина.

— Я вас тоже. У нас какая норма на сегодня?

— Мы со Ждановым так подсчитали, что вам надо по рядам до леса дойти, а потом обратно. В два часа школьники приедут, им немного оставите.

— Ясно.

Зина пошла дальше, а женщины снова заработали.

— Картошка неважнецкая, — сказала Устьянцева.

— Да, мелковата.

— Вроде и погода стояла, а мелкая. Сколько тут с гектара, интересно?

— А ты знаешь, сколько надо?

— Нет.

— И я нет.

— Не может быть, чтобы ты, Ань, чего не знала.

— Ты где-то права. Я знала. Но забыла. Но, думаю, тут все равно ниже всяческой нормы. Все выбирай, горох на корм скоту пойдет.

— Да я выбираю, неужто чего оставлю, жалко ведь.

— Что интересно, Светка, я когда в студенчестве на картошку ездила, уставала как собака. И в корзины складывать, и в мешки пересыпать. А ведь молодые были, сильные. Сейчас — хоть бы хны. Мы вон уже сколько с тобой прошли, а усталости никакой. В чем дело?

— Я думаю, Аня, мы с тех пор стали хорошими рабочими лошадками. Привычка к труду — это все. Эх, — Светлана Устьянцева распрямилась, придерживаясь за поясницу, — хороша жизнь!

— Хороша, Свет, — подтвердила Анна Павловна, тоже распрямляясь и потягиваясь. — И плохо, а хорошо!

— Смотри, народ уже куртки поснимал.

— Не, я подожду, не продуло бы, сейчас тепло обманчиво.

— Девчонки, не простудитесь! — крикнула соседкам Устьянцева. — Люмбаго заработаете!

— Ничего, Светка, они не заработают, — вздохнула Анна Павловна. — Молодые они. Ну что ж, поехали дальше.

Загремела картошка о стенки опрастанных ведер. Женщины двигались вперед, перетаскивая их за собой. Поравнялись с двумя в серых халатиках — те двигались навстречу. Поздоровались.

— Вы в какую сторону отсюда поедете? Нас не подвезете? — спросила одна.

— А вы не местные разве?

— Нет, мы из поселка, здесь подрабатываем.

— В Москву поедем.

— Не по пути. Как же добираться будем? — спросила подругу.

— По проселку пойдем, — резюмировала та.

— Что, так с ведрами десять километров и потопаем? — замолчала, опасливо взглянула на Анну Павловну и Устьянцеву. — А вы разве картошку домой не берете? В обед начальства не будет, можно взять.

— Мы не берем, — непреклонно сказала Устьянцева. — Не положено. Будет начальство, нет ли — нам все одно. Не берем.

Женщины в халатах торопливо стали выбирать картошку, стараясь скорее разминуться с институтскими, предпочитавшими этот овощ есть синеньким, перележавшим в хранилищах все возможные сроки.

Когда их разделили метров пять, Анна Павловна и Светлана прыснули в грязные кулаки. Облегчить душу этим, в халатиках, они не могли: картошку институтские действительно не брали.

— Однако Ванюшкину придется в пакетик насыпать, — сказала Анна Павловна. — А то его жена не верит, что он в полях трудился.

— Кто же поверит, если он уже с утра хорош?

— Зам по административной уже ему замену ищет.

— Жалеть не приходится, мужичок противненький. А вон и он собственной персоной. По-моему, к нам идет. Ой, Аня, это ведь он к тебе отмазываться идет, чтобы ты академику на него не донесла. Он что, не знает, что его увольняют?

— Знает. Точно, к нам идет. Сосредоточимся на работе, вроде его не видим.

— Бесполезно, — сказала Устьянцева и плюхнулась задом в разворошенную землю. — Давай перекур.

Анна Павловна угнездилась рядом, сидя, разогнула спину, потянулась с приятностью. Сплюнула и закурила «Мальборо».

— Если он будет ерунду молоть, я ему отповедь дам.

Ванюшкин подошел такой бодренький, красненький и внешне уже вполне приличный.

— Вот что значит сельский воздух, — сказала Устьянцева, откидываясь на локти.

— Да, кислород живительно действует на организм, — поддакнула Анна Павловна.

— Что, девочки, устали, — благодушно вступил в разговор Ванюшкин. — А мы мешки в машины грузим — и в хранилище. Тоже работенка.

— Все на пользу, — сказала Анна Павловна. — Все не без пользы.

— Красивые вы, девушки.

— О, началось. Да вам сегодня некрасивых не будет, — хохотнула Устьянцева.

— Нет, почему же, я понимаю толк, — Ванюшкин по-мужицки уселся на корточки, поймал равновесие и даже закурил «беломорину». Попыхтел ею немного и мрачно добавил: — Вот, например, жена у меня — зараза и змея.

— Ванюшкин, если вы нам пришли жену ругать, то не ту аудиторию выбрали. Мы — за женщин. Плохие ли, хорошие. У каждого народа то правительство, которое он заслуживает. Не так ли? — ехидно заметила Анна Павловна.

— Не, не так. У меня одна знакомая дама есть. Женщина — во! — Ванюшкин выкинул вперед руку с отогнутым вверх большим пальцем и покачнулся. Но удержался.

— Ванюшкин! Не хватало, чтобы вы нам про свои амурные дела начали рассказывать, — возмутилась Устьянцева.

Анна Павловна толкнула ее в бок, сказала вполголоса, скривив рот в ее сторону, чтобы метче направить звук:

— Пусть рассказывает, на него откровение напало. А то он к нашим птенцам с этим пойдет. А нам что, нас о дорогу не расшибешь.

— Нет, правда, — продолжал Ванюшкин, и лицо его стало мечтательным. — Я раз выхожу из ресторана ВТО, ужинал там — все-таки общество, творческая атмосфера… Выхожу, значит. Вдруг на улице Горького, прямо у входа в Театральное общество, «Жигули» притормаживает. А за рулем… А за рулем, дорогие мои, красавица писаная. Волосы белоснежные, распущены до плеч. Губы — красные как роза. Ногти на руках — длинные-длинные, остренькие, черным лаком крашены — модные, значит. Перегнулась через сиденье, окно отвинтила и на меня смотрит. Причем я понимаю, что именно на меня, хотя народу вокруг туча. За артиста принимает, — уверенно заключил Ванюшкин.

— Неудивительно, — сказала заинтересованно Анна Павловна. — Вас же практически от Тихонова не отличить.

— Нет, Аня, он один к одному Янковский, — возразила Устьянцева.

— Не знаю, за кого уж приняла, — самодовольно продолжал Ванюшкин, — только кричит: «Выжрать есть?»

— Что кричит? — не уразумела Устьянцева.

— «Выжрать есть?» — мечтательно повторил Ванюшкин.

— О, вопль женщин всех времен! — отпала Анна Павловна.

— А у меня с собой было! Я там в буфете отоварился, так, на всякий случай. «Есть», — говорю. «Тогда садись». Ну, сел я, и повезла она меня к себе домой. Живет хорошо, прилично. Квартирка, то, се. Бутылку выставил, она колбасы нарубила, лимончик, так красиво сельвировала. Стаканы хрустальные дала.

«Наваливайся, — говорит. — Или ты книжки сюда читать пришел?»

«Ясное дело, не книжки, но зачем же ты так? Ты же чистая, светлая».

«Ага, значит, мораль читать пришел. Ты или пасть заткни, или мотай отсюда. Мне сейчас хорошо, и ты мне настроение не порть».

А я понимаю, потому что мне и самому хорошо.

Ванюшкин замолчал, уставясь в землю, и, что уж он в ней такого разглядел, было неясно.

— Дальше, — направила ход событий Анна Павловна, потому что понимала: пока хороший человек не выговорится — не уйдет.

— Утром просыпаюсь — ее уж нет. Только записка лежит, что ушла, а меня просит захлопнуть дверь, когда соберусь домой. И на столике около записки — сорочка, запечатанная в пакете, красная, так и горит. И приписка, что рубашка эта — подарок мне в возмещении пол-литра… Самая моя теперь любимая рубашка.

— Ну да, честно заработанная, — сказала Анна Павловна.

— И что эта дама?

— Не знаю, — запечалился Ванюшкин, — не знаю. Я ей на обороте записки свой телефон написал и как зовут. А она не позвонила. — Он вдруг озлился, поднялся неожиданно легко. — Ладно, пошел. Грузить пора, машина вон подошла.

Действительно, по полю скакал грузовик, а за ним, яростно махая руками, бежала агрономша Зина.

— Все-таки мужики — гады, — сказала ставшая вдруг грустной Устьянцева. — Даже лучшие из них.

— Это у них видовое, — тоже повесила нос Анна Павловна. — Правда, — взбодрила она себя, — данный случай не типичен. Ты же с Ванюшкиным рядом не сядешь?

— Никогда! — в ужасе заорала Устьянцева.

— И больше о печальном ни слова! Вперед, перекур окончен, до леса двадцать метров.

Они поднажали и быстро достигли края. Здесь, на уже подсохшей и ставшей жесткой траве, валялись, отдыхая, стахановцы, первыми пробившиеся к лесу.

— Света, бока пролеживать не станем, сразу назад, а то размякнем и тяжелее будет.

— Принято.

— Вперед, на приступ, богатыри! — издала Анна Павловна победный вопль.

Народ колыхнулся, стал подниматься.

— Ура! — закричала Устьянцева, размахивая пустым ведром.

— Банзай! — вторила ей Анна Павловна, утыкаясь носом в грядку. Двинулись обратно, навстречу отстающим, скрестившись, позубоскалили и разошлись каждый в свою сторону.

— Ань, я вот о Марине Цветаевой думаю, — начала Устьянцева рассудительно.

— Ну? — отозвалась Анна Павловна, которую не удивил такой резкий переход суждений подруги, потому что логическая цепочка легко просматривалась.

— Люблю ее очень, много о ней читала воспоминаний и ее прозу, которая тоже о себе самой. Она ведь с отрочества, почти с детства была революционно настроена. Читала запрещенную литературу, кружки и собрания посещала, гимназию выбрала для себя с драконовскими порядками, специально, чтобы противоборствовать. А революцию не поняла и не приняла. Как такое могло быть?

— Так ведь и не одна она! Думаю, мечтали они, что искусство, духовность можно чистыми руками взять, — Анна Павловна попыталась изобразить, как Цветаева это делает, — и перенести в другую общественную формацию. А когда этот кусок сахара стали колоть на всех… Тут, сама понимаешь, показалось, что разбивают, чтобы уничтожить совсем. Талант предполагает тонкокожесть, обнаженный нерв, одного без другого не бывает. Чугунным задом «чудного мгновенья» не высидишь. А значит — заведомая ранимость. Цветаева ванюшкинскую вонь вдыхать не стала бы. Отхлестала бы по щекам и под зад коленкой. А мы с тобой сигаретками попыхивали и слушали этого пошляка вместо того, чтобы объяснить ему, кто он такой.

— Ты не совсем права, Аня. Если бы он углубился в подробности, схлопотал бы.

— Мне всегда было интересно, как мужики говорят о бабах в своем обществе, — медленно, рассуждая, сказала Анна Павловна. — Видно, навсегда останется тайной.

— Небось так же, как мы о них, — хохотнула Устьянцева. — Это теперь почти об этом не говорим, потому что знаем о них все. А раньше, вспомни-ка…

— Согласна.

Анна Павловна распрямилась, выгнулась спиной, чуть ли не вставая на мост, напугав такой неожиданностью Устьянцеву.

— Было тебя ловить не бросилась, думала, сверзишься, — пыхтела она. — Тоже мне акробатка! Я так уже не могу, — уточнила завистливо.

— А раньше могла?

— И раньше не могла. — Устьянцева захохотала. — Но наш возраст уже позволяет нам привирать детям о прошлом удальстве. Проверке не подлежит.

От леса потянуло дымком. Анна Павловна напряглась, вытянулась струной, повернула голову в сторону деревьев и принюхалась.

— Кто-то костер разжигает.

— Наши, наверное. Дело к концу идет, закусить не грех. Картошки спечем.

— Да вроде наши все на месте. — Анна Павловна оглянулась. — Секретарши академика только не вижу.

— А она из автобуса так и не выходила, — саркастически заметила Устьянцева.

— Брось!

— Точно. Как бы водителя не ухайдакала. — Светлана прыснула.

— Ну дает!

— А ты птенчиков от пошлости Ванюшкина оберегала.

— Ладно, вперед! — призвала Анна Павловна и опустилась на корточки, потому что поясница начинала себя оказывать.

Вдыхали запах влажных комьев, наслаждались последним в этом году теплом, поднимая на миг голову, любовались красотою своей земли, которая прощалась с летом и готовилась к надвигающимся холодам. На завтра прогноз пророчил затяжной моросящий дождь.

— Все! — сказала Анна Павловна, рухнув грудью на траву. — Сколько мешков мы с тобой навалили? — простонала она.

— А я считала?

— Да и верно, это лишнее знание. Помогать отстающим станем?

— Дудки! Только если взмолятся.

Помогать взялись мужчины, которые были задействованы с антрактами — дожидались, покуда вернется от хранилищ опорожненная машина.

Анна Павловна с Устьянцевой лениво и односложно переговаривались вполголоса, полеживая на траве. Конечно, устали, чего уж тут хорохориться, но усталость была приятная, волнами проходившая по телу и в прогретую землю уходящая. В общем, хорошо было. Что и подтвердила Светлана.

— Эх, хорошо! — сказала она.

Фронт работ уже приблизился к ним вплотную, освободившиеся сносили ведра «до кучи», потому что были они казенные и, как денежки, любили счет.

Немного продышавшись и отдохнув, Анна Павловна начала понимать, что радость, которая вместе с поостывшей усталостью разливалась где-то внутри, была вызвана не красками осени, которые, кстати, еще не расцвели, и не общением с природой, которую, хоть не совсем дикую, но все-таки она видела много чаще, чем другое городское население, в том числе ее коллеги по институту, впадавшие в буйство и разные крайности, вырвавшись на пикник. Она уже забыла утренние недомогания и упивалась жизнью. Элементарным ее процессом. Тем, что сидит на согретой траве, пусть и некрасивой, тем, что ее не надо пристреливать, как загнанную лошадь, хотя труд, которым она занималась несколько часов, был ей непривычен. Тем, что они честно проскребли всю землю руками и не забыли ни одной самой ничтожной картошечки, кроме разве той, которую навечно вдавил в землю некачественный водитель.

И тут на ум пришла тетка Варвара. И вспомнилась она, мирно перестегивавшая старые одеяла, разложенные на большом отцовском обеденном столе, за которым когда-то собиралась большая семья.

Это такое мирное занятие мало вязалось с обликом постаревшей и в силу этого поспокойневшей Варвары, потому что, несмотря на ее благолепный облик, вид она имела все-таки корсарский: щеку и лоб перехлестывала белая вязанная из собачьей шерсти повязка — у Варвары болел тройничный нерв.

Анна Павловна оглянулась, вернувшись от мыслей своих в сейчас. Надо сказать, что, если она задумывалась или вспоминала, она целиком уже была там, пяля на мир совершенно бессмысленные глаза. Самое интересное, что она умудрялась делать это и за рулем, в водовороте движения, о непозволительности чего неоднократно получала предупреждения от смельчаков, отважившихся сесть в машину к этой мечтательнице.

Вернувшись в сейчас, Анна Павловна поняла, что природа напоминает ей смертельно больного, которого врачи, наконец пожалев, отключили от искусственных почек, механических легких и рукотворного сердца, дав возможность умереть спокойно. Но это были издержки профессионального мышления Анны Павловны. Она, конечно, ошибалась. Природа погибала естественной смертью. И впереди ее ждали — расцвет и обновление.

Тут очень вовремя к расходившейся мыслями Анне Павловне и задремавшей на припеке Светлане Никодимовне Устьянцевой из шестой лаборатории подошел Коля Жданов и прозаическим озабоченным голосом сказал:

— Дамы! Гоните рупь.

— Теперь-то для чего? — подозрительно спросила Анна Павловна.

— Арбузы в сельпо привезли.

— Тогда ладно.

Светлана и Анна Павловна охотно протянули по рублю, а Коля распорядился.

— Подтягивайтесь к костру, туда, где дымок, — показал он генеральное направление. — И — отдых. А мы сейчас.

И убежал, стройный, молодой и легкий. Скачками убежал, как горный козел.

А дамы, кряхтя, встали и, наполненные сознанием хорошо выполненного долга, не очень изящно, враскачку, на что подталкивали их негородские костюмы, двинулись к автобусу за своими узелками.

— Ты хоть перчатки сними, — напомнила Устьянцева.

— Ба! Что же это я в них до сих пор прею? — ахнула Анна Павловна, стянула сначала нитяные и швырнула их в духовитое болотце, что сразу наступало за полем, затем в борьбе, оскверняя литературный русский язык, содрала резиновые и отправила их туда же. И только потом взглянула на руки, которые, по ее словам, ей сегодня должны были очень понадобиться, и, заметьте, в лучшем их виде. И аж зажмурилась.

— Ой! — сказала она. — Глянь-ка, — сунула она вздыбленные кисти к Устьянцевой.

Ну что вам объяснять, что это были за руки? Бесцветные, как у утопленника, если вам их приходилось встречать, такие же набрякшие. Со сморщенными подушечками пальцев. И еще — все в белых разводах от талька, которым выпускающие предприятия удобряют внутренность этого резинового не́что. Гадостные руки, поганые.

— Не переживай, — сказала Устьянцева. — Испарятся, усохнут, через час приобретут вразумительный вид.

Около автобуса уже колотился народ. Двери были задраены, вещмешки замурованы.

— Жрать хочу! — хулиганила Катя Прокушева из бухгалтерии. — Где шофер? Хамство какое. Или дрыхнет он там?

Тут двери нахально клацнули и распахнулись. Складненький, крепенький водитель, имеющий мужественную внешность, просунулся из проема и гаркнул:

— Кончай бузить, заходи! Поспать нельзя?

Бузить кончили — хорошее настроение цепко держалось за всех и легко гасило конфликты. Зашли. Чуть-чуть, по касательной, изумились, что секретарша академика каким-то святым духом проникла внутрь и уже деловито вытягивает из братской кучки свою авоську со снедью, тут же забыли о ней, нагрузились и теми же парами, что и работали, — уже прикипели друг к другу — побрели наискосок через поле к лесу.

Вдруг оказалось — довольно далеко.

Место для костра выбрали обжитое прежними работничками. На черном, выжженном кругу старого кострища сейчас горел неквалифицированно, на взгляд Анны Павловны, сложенный костер — именно что не сложенный, а беспорядочно наваленный. Горит — и ладно, и бог с ним. Анна Павловна в последнее время удерживала себя от желания вмешиваться во все подряд и наводить свои порядки. Она, и, думаю, не без основания, считала это одним из признаков стареющего активного характера. И старалась себя не расшифровывать.

Отвернувшись от костра, чтобы все-таки не полезть с замечаниями, Анна Павловна стала потрошить свой мешок. Там нашлись кое-какие приятные для гастронома штучки: уже нарезанная, естественно, холодная пицца, вкусненькая даже на глаз, отдельно в баночке засоленные лично, ручками Анны Павловны, огурцы — все как на подбор, величиной с мизинец, на один укус. Потом пошли бутерброды с бужениной (хлеб белый), бутерброды с омлетом (хлеб черный) и свежий огурец, один, но безразмерный. И как венец творения — пол-литровая, узкая, с легким изгибом для ношения на мужском заду фляжка из нержавейки. С крепким холодным кофе. Та самая, что издавала то самое приятное бульканье, когда Анна Павловна карабкалась в автобус в семь часов ноль-ноль минут утра.

И тут Анна Павловна совершила сознательный, но, по мерке нашего общежития, позорный поступок: она блудливо зыркнула глазами по сторонам и фляжечку заховала обратно в мешок.

Побуждения, толкнувшие Анну Павловну на такой стыдный поступок, были просты и бесхитростны. Сам вид фляжки предполагал наличие в ней совершенно определенной начинки. И Анна Павловна, в общем-то смелая женщина, вдруг испугалась кривотолков. «В следующий раз термос возьму. К чему мне эта морока?» — запоздало подосадовала она.

Особенной игры ума Анна Павловна ожидала от очень наблюдательной секретарши академика, которая вот в это самое время, когда Анна Павловна прячет похудевшую сумку за сваленное бревно, легкой походкой, играючи шагает через поле, делая вид, что держится за дужку ведра, в котором складненький, ладненький водитель автобуса несет для коллектива чистую воду. Чтобы попить.

А пить хотелось даже больше, чем есть. Для начала, конечно.

Анна Павловна уселась на бревно, подтащенное к кострищу прежними поколениями картофелеизымателей, и обмякла. Прижалась грудью к высоко торчащим коленям, эти самые колени обняла и о них же оперлась подбородком. Получилось удобно, хотя со стороны — закорючка закорючкой. Устьянцева бросила ее и пошла удовлетворять свою неуемную жажду общения. «Из-за чего, — подумала Анна Павловна, — настоящего ученого из нее и не получилось. Но, — подумала Анна Павловна, — к этому Светлана никогда не стремилась, жизнью почти довольна, а значит, все славно».

У Анны Павловны была одна любопытная деталь в характере, которая в кулуарах института когда-то обсуждалась и осуждалась, а к сегодняшнему дню расценивалась просто как ее чудачество: она считала, что все люди, работающие с ней или около нее, — одинаково талантливы. Выбить эту дурь из нее пока что не сумели.

Когда увидели шагающих по тому, что еще недавно было картофельным полем, груженных арбузами Колю Жданова со товарищи, начали растаскивать в стороны горящие бревна, раскапывать уголья, под которыми томилась картошка.

Женская молодежь института уже успела создать нечто вроде сработавшей скатерти-самобранки, аккуратно и даже красиво являющей миру коллективную снедь.

Жданов сдал принесенный груз хозяйкам и подошел к Анне Павловне.

— Они что, так вот костром и полыхали? — спросил он с какой-то не присущей ему раздражительностью, глядя на чуть оттащенные, но еще горящие поленья.

— Полыхали, картошка наверняка сгорела, но не бери в голову, — сказала Анна Павловна и, приняв более грациозную позу — все-таки мужчина, деловито запустила руку за бревно. К своему мешочку. — Хлебнем для бодрости.

— Начинай ты, Анна Павловна.

Та отвинтила крышку и отпила:

— Эх, вкуснота!

Жданов сделал несколько полноценных глотков, отсчитанных его кадыком, и вытаращил глаза:

— Что это?

— Кофе. А ты думал?

У костра уже по-поросеночьи повизгивал Ванюшкин, требуя ветку потолще, чтобы выкатывать из глухого жара углей картошку. Ему дали увесистый сук, почти бревно, он начал ковыряться — ничего не вышло. Пока мужчины шебуршились у костра, женщины, как оголодавшие волки, набросились на еду, стали хватать закуску — не свою, чужую. Интересней же. Начали выспрашивать, чье из понравившегося чье, и рецепт изготовления. Анна Павловна пустила свой кофе по кругу, проследив только за тем, чтобы фляжка вернулась к ней и оказалась — уже освободившаяся — на своем месте, в мешке. Она любила не так порядок, как эту самую флягу. Видимо, у нее с нею было кое-что связано. Личное.

Уже Ванюшкин, продолжая довольно и тоненько повизгивать, начал кидать в девушек картошкой, действительно сгоревшей. И в это самое время из-за их спин, из непроглядных зарослей кустарника, который еще только готовился сбрасывать листву, совершенно, казалось, бесшумно — или неслышно из-за общего гама? — появился конь.

Он был рыж, ладно скроен. Он высоко нес довольно крупную, но точеную голову. Он вышел и замер, а в синих глазах его полыхали то ли отблески костра, то ли осеннего солнца.

Разом замолчали и замерли все сидящие на поляне.

Конь был под седлом, повод спускался на землю. Он стоял, напружинившись, не решив еще, каким станет его следующий шаг. Анна Павловна гибко поднялась, прихватив с бумажной салфетки кусок черного хлеба.

— Коля! — сказала внятно, одними губами. — Спокойно заходи сбоку. Без суеты.

Плавно развернулась, по-охотничьи беззвучно ступая, неторопливо пошла к лошади, протягивая ладонь, на которой лежал ломоть.

— Пришел, хороший мой, — заговорила она мерным голосом. — На, лошадка. О-ля, о-ля!

Рыжий двинулся к ней, вытягивая голову и раздувая ноздри, доверчиво ткнулся в ладонь и аккуратно забрал губами хлеб. Зажевал, добродушно поглядывая на пестрое общество, а в это время Анна Павловна уже держала его под уздцы.

Тут прорвалось общее восхищение, но благородство и красота животного не позволили восторгу перейти границы дозволенного и сковало его рамками интеллигентности.

— Откуда это чудо? Как он оказался в лесу, один? — вопрос задавался наперебой всеми, интересовал каждого.

— Вы, ученые! — сказала Анна Павловна. — Где ваши логические построения? Мимо конзавода проезжали? Лошадь оттуда. А всадник… если не умеешь ездить — не выезжай в поле. Или не доводи лошадь до того, чтобы она тебя выкинула. О всаднике заботы нет, как хочет пусть добирается до конюшни или куда там ему надо. А вот коня надо транспортировать. И это сделаю я. Коля, будем сажать меня на лошадь.

— А сумеете? Транспортировать? — забеспокоился Ванюшкин.

— Должна суметь, — сказала Анна Павловна и мигнула Жданову. Тот мигнул ответно, потому что видел дома у Анны Павловны и ее конные фотографии, и призы, которые ее муж, тщеславный, как любой истинный мужчина, как-то вытащил, чтобы показать друзьям, пришедшим на именины Анны Павловны.

— Как сажать? — спросил Жданов, изготовившись схватить Анну Павловну за талию.

— Окстись, не так. — Она перекинула на спину коню повод, подобрала его, зажала левой рукой у холки, прихватив в кулак для крепости богатую гриву коня, правой рукой взялась за заднюю луку седла и согнула в колене левую ногу.

— Бери под коленку и рывком вверх.

Жданов так и сделал. Анна Павловна, уже в воздухе, отпустила правую руку, спружинила ею о переднюю луку, в то же самое время махом перебрасывая через спину рыжего правую ногу. И уселась.

— Есть! — сказала она, привычно, механически отстегивая замки путлищ, на которых висели стремена, и подтягивая их по длине своей ноги.

Она сделала это так быстро, что почти никто не заметил. Просто вот сидит человек на лошади, и даже со стороны видно, что все по нем и ему удобно.

Конь затанцевал, и Анна Павловна, взяв повод в левую руку, правой похлопала его по шее, обозначила ласку и похвалу. Рыжий успокоился, только что не улыбнулся: свезти пятьдесят семь килограммов Анны Павловны было ему раз плюнуть.

— Светлана, подай мой кепарик. И матерью тебя заклинаю — захвати мою фляжечку! Оставишь здесь — живой не будешь!

Точно-точно! Что-то у Анны Павловны к этой пресловутой фляжке было привязано важное.

— Подберете меня на дороге около конзавода, лады?

— С богом, — сказал размягченный Ванюшкин и только что не перекрестил верховую Анну Павловну. А та, потупившись и просчитав в уме направление, развернула лошадь и дала ей шенкеля.

Поехала она все-таки к дороге, потому что в последний раз на конном заводе была года четыре назад и в эту сторону верхом не выезжала.

Когда коллеги, сокрушенные ее подвигом, остались позади, Анна Павловна еще раз ласково погладила коня по матовой и шершавой от высохшего пота шее и сказала:

— Ну что, Ринг, здравствуй, коняга! Ты думаешь, я тебя не узнала? А ты меня?

Рыжий замотал головой и фыркнул.

— Ну то-то, — Анна Павловна была довольна. — Что, никак своего строителя опять в лужу сбросил? Неужели он все еще тебя мучает? — Анна Павловна вздохнула. Она хорошо помнила костлявого верзилу, какого-то большого начальника по строительству, от которого завод имел свой профит и поэтому безропотно предоставлял ему лошадь для езды. Хотя разве это была езда — одна профанация, только и всего. Мускулистый, цепкий строитель, силой, а не сноровкой державшийся в седле, вбил себе в голову, что ездить умеет. Его жертвой стал Ринг, который был красив и вынослив и, кроме того, неплохо выезжен, как очень немногие лошади на заводе. От них здесь требовалось совершенно другое умение.

Решив, что ездить умеет, строитель беспрестанно нарушал элементарные составные этого умения: галопом вылетал чуть ли не из денника, в то время как это надо было делать шагом и только шагом. Не знал, как высылать лошадь на определенное движение — каким поводом и каким шенкелем что делать, поэтому беспорядочно лупил ногами по бокам и колол шпорами, в результате чего Ринг перестал понимать команды, стал бояться повода и ездить знающему человеку на нем стало неприятно. Можно было бы все утраченное вернуть умной лошади, но визиты строителя страдали завидной регулярностью, и труд по восстановлению навыков становился сизифовым.

И когда Ринг в первый раз вернулся на конюшню хотя и весь в мыле, с болтающимися поводьями и хлещущими по пузу стременами, но в полном одиночестве — вся конюшня смеялась, смеялась радостно и злорадно.

Лошади очень памятливы. Они надолго, иногда на всю жизнь запоминают людей, с которыми им когда-либо приходилось иметь дело, запоминают их хорошие или дурные поступки и свою оценку этих поступков. Поэтому-то, работая с лошадью, наезднику нельзя оставлять свою команду невыполненной. Иначе конь запомнит, что можно словчить и не затруднять себя лишний раз, и начнет халтурить — именно на этой команде, на этом самом движении. Только настойчивость всадника создает таких лошадей, какими были наши знаменитости. Настойчивая ежедневная работа до пота — своего и лошадиного.

Анна Павловна ехала неторопливо по лощинке вдоль дороги, и мысли ее были ясные-ясные.

Вспомнился вороной красавец, явившийся с завода с кличкой Аборигент, что и было красиво воссоздано конюшенными умельцами на табличке над его денником.

Грамотная Анна Павловна лично исправила неточность. Но ездила на Аборигене недолго. Путем жутких интриг мужчины-спортсмены выцыганили у нее лошадь. Она не очень переживала на этот счет, потому что никогда не была столпом команды. Нельзя одинаково хорошо делать сразу несколько дел, не так ли?

Ринг споткнулся, и Анна Павловна немного подтянула повод, чтобы заставить коня быть повнимательнее. Сбросив строителя, которого на конюшне прозвали Ботфорты (за фасон сапог, зимой-то он носился в валенках), и навсегда запомнив, как это ловчее всего сделать, конь стал время от времени исправно выполнять этот трюк под молчаливое одобрение работников конюшни. Чем кончилось единоборство, Анна Павловна не знала. Жеребца, на котором она ездила два года, ахалтекинца дивной красоты с загадочным именем Акполот, продали с аукциона в Италию. К другой лошади душа не прикипела.

А тут и со свободным временем наступила кризисная ситуация. Анна Павловна не жалела: пора было бросить свои силы и таланты в иные области человеческой деятельности. Спорт постепенно уходил в прошлое, оставляя ей единственную, но весьма приятную возможность, такую же, как у Ботфортов, но только совершенно бескорыстную, — явившись в любое время, взять лошадь и поездить в собственное удовольствие. Но теперь и для этого времени никак не выкраивалось. Таким вот образом Анна Павловна и забросила это дело, бывшее четверть века ее отрадой.

Анна Павловна вздохнула и пустила Ринга рысью. Тот послушался легко и пошел энергично. Анна Павловна удивилась: Ботфорты в свое время добились того, что он и рысью-то, своим природой данным аллюром, не желал идти, а если и соглашался наконец, то делал это лениво, нога за ногу, как будто было ему лет сто или он смертельно устал. И Анна Павловна решила, что строителя сняли с должности.

Ринг принадлежал к буденновской породе и был ее ярким представителем, в качестве чего и находился в непродажном фонде конзавода.

Сколько помнила Анна Павловна, он шел по линии Слединга и приходился дальним родственником конюшенной знаменитости Софисту, который пал несколько лет назад в возрасте Мафусаила — тридцати трех лет. Это был феномен: обычный срок лошадиной жизни — восемнадцать. Правда, на одном из конных заводов Северного Кавказа Анне Павловне пришлось как-то увидеть тридцатишестилетнего жеребца-производителя. Но зато она это и помнила всю жизнь.

Софист был знаменит не только долгожительством. На нем дважды принимали парад на Красной площади, он был призером международных соревнований по высшей школе верховой езды, причем это было его первое и последнее выступление — Софист не был спортсменом. Но таких наездников, с которыми он имел дело, опозорить он просто не смог бы, класс не позволял. То, чему был обучен Софист, представляло собой вершину и эталон лошадиной науки.

Когда Софист пал, тренер плакал три дня, а конюх взял бюллетень. Похоронили лошадь рядом с конюшней, где она доживала свою жизнь, рядом с людьми, которые помнили его молодым и прекрасным, под седлом великого кавалериста, с которым Софист прожил всю свою счастливую лошадиную жизнь.

Тренер где-то раздобыл огромную красивую глыбу серого гранита, которой и увенчал могилу Софиста. Когда ставили этот камень, конники снова еле сдерживали слезы и опять поминали своего любимца, принявшего на себя частицу истории.

Анна Павловна была уверена, что встретит на заводе всех в целости и сохранности: люди при лошадях живут долго, ну а о преданности профессии и говорить не приходится.

Ринг уже давно шел шагом — приятные воспоминания далеко увели Анну Павловну в глубь времен, к истокам своей судьбы. Тут ей пришло в голову, что она может опоздать к своему автобусу и заставить людей ждать, а может быть, даже и волноваться. Следовало поторапливаться.

Анна Павловна, по всем правилам кавалерийской науки, выслала Ринга в галоп. Но тот и ухом не повел, на команду не отреагировал. «Значит, Ботфорты остались в прежней должности», — поняла Анна Павловна. Пришлось на ходу выломать прут и пощекотать лошадь по шелку ее кожи. Ринг начал прядать ушами, перешел на рысь и, поскольку Анна Павловна хлыст с бока не убирала, все-таки поднялся в галоп. Анна Павловна добавила шенкелей, чтобы жеребец не обозначал галоп, а шел им, как того требовалось.

— Ленивая скотина, — сказала Анна Павловна, — упрямое животное, ишак проклятый! — И засмеялась. Потому что все было прекрасно.

Пошли знакомые места. Анна Павловна проехала шагом по мосту через Москву-реку и здесь, оторвавшись от путеводной нити дороги, съехала к реке, на крутой ее бережок. Отсюда напрямик до завода было много короче.

На той стороне реки, на пляже кейфовали любители последнего солнышка. По экзотической экипировке и разнообразию отдыхательных приспособлений было ясно, что народ этот не местный, заграничный.

— Бездельники, шпионы, — проворчала себе под нос Анна Павловна, проведшая полдня в труде, полезном для общества, правда, избыточно хорошо оплаченном. Для того чтобы сделать «бездельникам» мелкую пакость, она разобрала повод «по-полевому», огрела коня по сытому крупу, приподнялась над седлом, сдавив лошадь коленями и упершись руками в шею. И разогнала жеребца в карьер. Пусть «бездельники» смотрят и завидуют.

От реки свернула на дорогу через поле и пошла по прямой к заводу. Здесь уже Ринг сам поднажал: эти хитрецы безошибочно чувствовали, что дорожка ведет их домой, к конюшне. Где-то в середине поля Анна Павловна перевела лошадь в рысь, так доехала то ли до ручья, то ли до болотца, которое перегораживала вечно подмываемая земляная дамбочка, всегда в мокрой грязи и лужах. Отсюда до завода было рукой подать, но Анна Павловна намеревалась, несмотря на подхлестнутую близостью дома активность жеребца, проехать это расстояние шагом, чтобы потом можно было не вываживать лошадь, а сразу поставить ее в стойло.

Чуть пригнувшись — чисто рефлекторно, потому что в этот проем мог свободно воткнуться и рефрижератор, Анна Павловна, лихо цокая копытами по залитому цементом въезду, энергично проникла в конюшню и немедленно, как лбом о стенку, налетела на железный окрик:

— Куда?! Не видишь, кастратов ведут!

По широкому, вольному коридору конюшни, в который выходили все денники, печальной вереницей шли кони. Хвосты подвязаны, морды несчастные. Их вели под уздцы конюхи — мужчины и дамы.

— Опять! — удручилась Анна Павловна.

— Ты? — радостно изумилась оглушившая ее воплем крепкая женщина.

— Я, Прокофьевна. Вот Ринга в лесу отловила. А где все?

— А то не знаешь? — весело заорала Прокофьевна. — Рада тебе. Где черти носили? Лет пять не виделись?

— Четыре.

— И того будет. Ты что, с нами совсем распрощалась?

— Вроде того.

— Не, врешь. Наши люди отсюда навсегда не уходят.

— Я и не говорю, что навсегда. Этих-то за что? — Анна Павловна дернула в сторону страдальцев головой.

— Представляешь, что иностранцы удумали? Оговаривают в договоре… или в купчей, не знаю, как там у них, что купленную лошадь мы здесь, на месте, охолостим. Видать, не как производителей берут, а для спорта. А некачественно сделаем — вина наша, убытки наши. Вот хитрозадые!

— Деловые люди. Так все-таки где все?

— Я смотрю, совсем ты, Анна, со своей наукой умом ослабла. Жеребцов же в мерины перевели, не соображаешь, что ли? За конюшнями они, сама понимать должна, чем заняты.

Анна Павловна соскочила с лошади, завела ее в денник и расседлала. Амуницию свалила на деревянный диванчик в конце коридора — разберутся. А сама на нетвердых ногах — сказывалось отсутствие тренировки — направилась в рощицу, тут же за конюшней.

Там, у могилы Софиста, горел тихий костерок. Почти невидимое пламя лизало закопченные бока большой алюминиевой кастрюли, ручки которой были перехвачены проволокой. На ней и держалась над костром. В кастрюле булькало.

На полянке в разных позах расположилось человек шесть мужчин, внимательно наблюдавших за клокотавшей водой.

— Всем привет, — поклонилась Анна Павловна.

— Явилась, не запылилась, — осклабился суровый, усатый Алексей Павлович. — Ясное солнышко. Как жива?

— Что это вы тут делаете? — Анна Павловна изобразила тонкую, все понимающую улыбку.

— Не видишь, варим, — ухмыльнулся старый наездник. — Не могу понять, почему у баб к этому блюду такое отвращение? Моя, например, эту кастрюлю сразу на помойку снесет.

Молодой малый, растянувшийся на животе и упершийся подбородком о ладони, — Анна Павловна его не знала — сказал раздумчиво:

— Думаю, причина тому — большое уважение к этой детали. А мы ее — поедаем.

— Они вкуснее почек, — мечтательно заметил краснолицый тренер. Краснолицый не от чего-нибудь плохого, а от вечного пребывания на солнце и ветру. — Слушай, Анна, ты ведь мне в одном деле помочь можешь! У тебя нет знакомого художника?

— Найдется. А на какой предмет, Федор Сергеевич?

— От бабки, понимаешь, наследство получил. Червонцы золотые. Хочу чеканку сделать: коня с крыльями. Так надо, чтобы мне рисунок подходящий сделали.

— А чеканить кто станет?

— Сам.

— Из чистого золота?

— Из него. На стену повешу, любоваться буду.

— А сумеете?

— Интересное дело: подкову выковать — так Федор Сергеевич. А как коня из золота — так кто-нибудь другой?

— Я узнаю. Вы мне размеры дайте.

— У меня есть скульптор знакомый, — сказал тренер. — Тот, что Софиста лепил, — Федор Сергеевич похлопал ласково по зеленому холмику. — Я коня в мастерскую приводил. Держу его, понимаешь, а он как соображает, что его лепят: то одну позу примет, то другую — и замрет. Живая статуя, да и только. Потом вдруг начал беспокоиться, храпеть, — тренер уселся поудобнее, оперся локтем о холмик. — Думаю, что такое? Ногами топочет, приплясывает. Потом ржать начал — тихонько, с придыханием. Скульптор даже струхнул малость. Тут дверь открывается, и входит его хозяин, — Федор Сергеевич опять похлопал по холмику. — Он его, понимаешь, издали учуял. Вот умная животина.

— Вот ты бы к этому скульптору и обратился, — сказал усатый. — Что ему, трудно нарисовать?

— Это знаменитый скульптор. Мне бы кого попроще.

— Ну а что Сам-то? Зачем он, Федор Сергеевич, к скульптору приехал? — спросил молодой.

— Сказал, что взглянуть, как идет работа, подсказать что-нибудь по профессиональной кавалерийской части. Но, думаю, чтобы посмотреть, как коня устроили, удобно ли. Ведь не на один день его к скульптору привезли.

— Крепко Софист хозяина любил, — сказал, задумавшись, усатый Алексей Павлович. — Вот и виделись они в последние годы редко, а он только о нем и думал. Сижу как-то в своей комнате, вдруг слышу грохот, ржание, шум несусветный. Лечу в конюшню, навстречу конюх перепуганный. «Софист, — кричит, — взбесился!» Я к деннику. Вижу, мечется лошадь, грудью на стены кидается, ногами в двери молотит. А ведь старый — спина провалилась, над глазами — впадины, палец засунешь, бабки опухшие. Откуда силы только взялись? Я его за недоуздок схватил, из стойла вывел и в манеж запустил: пусть побегает, думаю, а то искалечится в деннике. А он носится, задом бьет. А то вдруг на дыбы встанет, передние ноги на борт манежа закинет. И так стоит, голову свесив. Что с конем происходит? Не пойму я его.

Но вот, вижу, вымотался, сник весь, дрожит. Отвел я его в стойло. Он мордой в дальний угол уткнулся, да так и замер. Зашел к нему попозже: все так же стоит, ото всех и всего отвернувшись. Прежде чем домой идти, опять навестил — то же самое. А вечером звонят мне, сообщают — хозяин его в этот день умер. Так-то вот.

— Думали, не переживет Софист этого своего горя, — вступил в разговор Федор Сергеевич. — Потому как видеть никого не хотел. Есть ест, а потом опять в свой угол носом. Да тут догадались приехать навестить его дети хозяина. Он их, почитай, всю жизнь знал. Подошли к деннику, двери открыли, позвали. Он к ним как бросится! Голову на плечи кладет, прислоняется, а в глазах слезы. Хотя лошади вообще-то не плачут. С тех пор ожил. Понял, что свои еще остались, не один он на белом свете.

— Еще два года прожил, — радостно вспомнил Алексей Павлович. — А потом как-то прихожу к нему, а он лежит. В жизни себе этого не позволял. Я ему: «Софист, вставай! Чего разлегся?» А он встать уже не может. Хочет, да сил нет. Я ребят кликнул, подняли мы его, на ремни подвесили. Да ты знаешь, как это делается, — кивнул он Анне Павловне.

Та знала. Старых лошадей подвешивали под пузо на брезентовом полотнище: лошадники не усыпляют своих друзей за ненадобностью, на конюшне этого не водится.

— Позвонили вдове его хозяина, — задумчиво продолжил Федор Сергеевич. — Дескать, недолго осталось. Если интересуетесь, приезжайте попрощаться. Вмиг прилетела. Еще по коридору идет, а старик уже голос подает. Шумит из последних сил. А она и в денник робеет войти — не приучена. Хозяин ее к лошадям не подпускал, боялся — зашибут. Детей с четырех лет верхами посадил, а ее — нет. Берег. И все равно Софист ее узнал. Она к нему с трепетом, как к частице незабвенного мужа. А у него слезы текут. Хотя лошади вообще-то не плачут. Не по этой они части.

— А может, все-таки плачут? — засомневалась тронутая рассказом Анна Павловна. — С чего вы взяли, что нет? Это в наших условиях им не по кому плакать: только и делают, что хозяев меняют. То завод, то ипподром, то спортивная команда, то школа для любителей.

— То мясокомбинат, — сказал злобно Алексей Павлович.

— Кого тут оплакивать? — продолжила свою мысль, как бы не заметив эскапады Алексея Павловича, Анна Павловна. У нее сегодня были другие задачи в жизни. Бодрые. — Просто Софист — очень родственный человек. Хорошо чувствовал свой прайд.

— Людей он хороших чувствовал, — осадил не в меру культурную Анну Павловну молодой неизвестный наездник. — Дай бог всем нам так.

— Да-а, с лошадьми не соскучишься.

— Еще как не соскучишься, — значительно взглянув на Федора Сергеевича, произнес с каким-то особым смыслом Алексей Павлович. — Тогда такой случай вышел… — и умолк в раздумье.

— Да уж расскажи, — разрешил Федор Сергеевич. — Оно, конечно, загадочное явление, но интересно.

— Так интересно, что глаза на лоб. Всякое бывало — среди лошадей живем. Но такого…

— Алексей Павлович, да говори же, — заныла Анна Павловна. — Все мое любопытство разбередил.

— Собрались мы в моей комнате втроем: он, — кивнул на Федора Сергеевича, — я и наш зоотехник помянуть хозяина Софиста. Разлили по рюмочке. Но даже поднять не успели, веришь? Вдруг слышим, лошадь заржала, в конюшне по цементному полу копыта зацокали, и поскакала она с нашего конца в тот, дальний. Ну, думаем, Софист вырвался. Бросились ловить. Выбегаем, смотрим — Софист на месте стоит, а в коридоре между денниками — никого. Пусто. Переглянулись мы и обратно пошли. Обсуждаем это дело, потому что разных баек у конников много ходит, но о таком не слышали. Только вошли, хотели проделать то, чему явление это неопознанное помешало, только руки протянули — опять скачет! Только уже оттуда, с того конца коридора. Возвращается. Мы опять выскочили — снова никого. Хоть стой, хоть падай. Вернулись, ждем, что дальше будет. И дождались: снова скачет! Опять от нас в ту сторону. И стук копыт все дальше, дальше, тише, тише и замер. Все.

— Понимаешь, если бы мы хотя бы до рюмок успели дотронуться, могли бы уговорить себя, что пригрезилось. А то ведь нет! Если не веришь, зоотехника спроси, он вообще глава местного общества трезвенников.

— Мистика какая-то, — прошептала Анна Павловна. — Но я верю. У ученых людей спрошу, пусть мне научно объяснят, а то так с ума сойти можно. Больше такое не повторялось?

— Отчего же нет? Обязательно. Когда Софист пал, — и Федор Сергеевич снова погладил траву на холмике. — Но в тот раз только единожды. Ускакала лошадь и не вернулась. Но мы уже ученые были, не сдрейфили.

— Живешь, крутишься, всякой ерундой занимаешься, а настоящая жизнь проходит мимо, — вздохнула Анна Павловна. — Мне вот сейчас даже некогда по конюшне пройтись, лошадьми полюбоваться. А они мне даже снятся по ночам.

— Знаешь, какие требования старые кавалеристы предъявляли к коню? — спросил молодого наездника Алексей Павлович. — Нет? Так я тебе скажу. У него должны были быть четыре признака от мужчины, четыре от женщины, четыре от осла, четыре от лисицы и четыре от зайца.

— Какие же?

— От мужчины лошади следовало получить силу, мужество, энергичность и хорошо развитую мускулатуру. От женщины — широкую грудь, долгий волос, красоту движения и кроткий нрав. От осла — прямые бабки, торчащие уши, выносливость и звонкий голос. От лисицы — тонкие ноги, пушистый хвост, смекалистость и плавный ход. Ну а от косого — широко поставленные глаза, высокий прыжок, быстроту реакции и скорость.

— Да, целая наука, — вздохнул молодой. — Учиться и учиться.

— У тебя пойдет, — сказал Федор Сергеевич. — У тебя чутье на лошадь есть.

Минут через сорок Анна Павловна уже маялась у дороги, дожидаясь своих. И с тихой радостью вспоминала вечное братство «лошадиных людей», которым перед расставанием дала слово прекратить безобразное поведение и регулярно приезжать, иначе равнодушие ее будет приравнено к измене. В довершение всего ей были подарены полмешка отборной картошки (вместе с мешком) — больше она отказалась взять, не Самсон ведь. Алексей Павлович дотащил мешок до дороги. Хотел остаться, чтобы усадить в автобус, но Анна Павловна, дав еще раз крепкое, нерушимое слово приехать в ближайшую субботу, отправила его обратно на конюшню.

Такой ее и увидели сослуживцы: в лихом красном кепарике, восседающей на пыльном мешке.

Муж был дома, когда она, обветренная, прокаленная солнцем, согнувшись, задом вошла в квартиру, волоча за собой мешок с картошкой.

— Боже мой, чудовище! Это что еще такое? Несунья, вот какое тебе название!

— Вранье, клевета! — сказала Анна Павловна, утирая бархатным рукавом лоб. — Это подарок от чистого сердца, сделанный старыми друзьями.

— Тю, дура! Не стыдно тебе было везти эту картошку? Отдала бы людям.

— Я предлагала. Но получалось, если раздать всем поровну, то игра не стоит свеч.

— Потянули бы жребий.

— Потянули, и я вытянула.

— Все равно дуреха. Где моя фляжка? Если потеряла — убью.

— Вот она, вот! Фляжку пожалел! А что жена уродуется целый день, незнамо чем запятая, так тебе все равно, — подвывала, раздеваясь, Анна Павловна. — Жена у тебя добытчица и пчелка трудовая, — продолжала кричать Анна Павловна во всю ивановскую, включая воду в ванной.

— Картошка-то хоть хорошая? — заглянул к ней Иван Васильевич, пока ручным душем она взбивала себе пену.

— Сказали, вкусная, рассыпчатая.

— Тогда ладно, живи. — Он взглянул на часы. — Учти, у тебя полтора часа времени. Постарайся принять цветущий вид.

— В чем я иду?

— Ты идешь в синем, там где подол в кружевах.

— Да у него вместо рукавов пелеринка!

— Так что из того?

— А куда я медальку повешу?

— Вот что, подруга, запомни, — Иван Васильевич стал загибать пальцы: — Ты мне сегодня не нужна ни как ученая, ни как бой-баба, ни как амазонка, ни как городская сумасшедшая, ни как рубаха-парень, ни как хулиганка, ни как девушка-клоун. От тебя сегодня требуется только одна твоя ипостась — красивая женщина. Причем недурно воспитанная…

К посольству подъехали минут за десять до назначенного срока. Здесь было уже автомобильное столпотворение, в котором умело и уверенно разбирались автоинспекторы. Машина Ивана Васильевича уперлась в хвост такой же черной и здоровой, которая уже подбиралась к подъезду.

— Давай здесь выскочим. Подумаешь, пройдем два шага, — предложила Анна Павловна.

Иван Васильевич вылез, протянул руку Анне Павловне, которая постаралась не выпасть кулем, а легко выскочить, как юная лань. И это у нее почти получилось. Иван Васильевич подставил ей локоток калачиком, она уцепилась, и они проследовали.

В это время шофер машины, стоящей впереди, открывал дверцу своему начальнику, который с трудом и медленно выбирался.

— Мой министр, — толкнула мужа в бок Анна Павловна.

— Приветствую вас, Сергей Петрович, — сказал, шаркнув ножкой по асфальту, Иван Васильевич, протянул руку скрюченному в проеме автомобиля старому полному министру и, как бы здороваясь, помог выбраться, вытянул его наружу. — Разрешите представить вам мою супругу.

— Очень приятно, очень приятно, — пропыхтел министр Анны Павловны, тряся ее за руку.

Компанией направились к сверкающим стеклами дверям, покланялись и поулыбались стоящим при входе чиновникам посольства, назначения которых Анна Павловна, с вечной своей необходимостью докопаться до сути, никак не могла понять. Вид у них, несмотря на профессиональную приветливость, был строговатый, но при этом приглашений они не проверяли, впускали всех подряд и только, как по команде, протягивали руки в сторону гардероба, указывая направление.

Может, для того и стояли?

Анна Павловна второпях дома за Иваном Васильевичем не проследила, и тот, конечно, опять умудрился не застегнуть пуговицы у плаща, заменив эту трудоемкую операцию тем, что просто на живую нитку затянулся поясом.

— Вань, ну ты опять, — шепнула Анна Павловна, легонько ткнув мужа в пузо.

— Зато раздеваться скоро, — нашел тот очередное объяснение. После чего накрепко прилип к зеркалу, восстанавливая прическу.

Вдохновленная примером, Анна Павловна покопалась в сумочке, но расчески не обнаружила. Не обнаружила она заодно и носового платка, сигарет, пудры, а нашла сиротливо лежащую зажигалку и бумажные билетики на все виды наземного пассажирского транспорта столицы. Однако в данной ситуации, Анна Павловна чувствовала, они ей не могли пригодиться.

Углядев в зеркало ее бесполезное ковыряние в сумочке и по опыту зная, что оно означает, Иван Васильевич укоризненно протянул ей свою расческу. Анна Павловна поскребла по макушке, хотя, в общем-то, этого не больно требовалось: голова была налачена.

— Все, пошли, — приказал Иван Васильевич, пропустив Анну Павловну вперед.

Предстояло самое тяжелое — проследовать мимо выстроившихся в цепочку посла, его супруги и первых лиц посольства, лучезарно улыбаясь и обмениваясь со всеми по очереди рукопожатиями.

Хозяев Анна Павловна, естественно, не знала. А если уже и жала им когда-то ладошки, то с прошлого раза успела забыть. Да и менялся этот народ достаточно часто. Иногда по внутренним причинам, иногда по внешним. А скорее всего, просто летело время. Все делалось в свой срок, да минуты и часы щелкали слишком быстро и незаметно. Одним словом, на приемах Анна Павловна вечно казалась себе непрошеным гостем, который хуже ордынца. Нежеланным гостем в чужом доме.

Но это было личное ее самоощущение, которым она не делилась даже с мужем. Что же касается остального народа, то он чувствовал себя вполне в своей тарелке.

Чтобы выбраться из затруднительного состояния, Анна Павловна начала судорожно шарить глазами по лицам, стараясь увидеть хоть кого-нибудь знакомого.

А народу пригласили много: государство отмечало свой национальный праздник.

— Тебе ясна твоя задача? — спросил Иван Васильевич.

— Ясна, но она мне не нравится, — честно призналась Анна Павловна.

— Повторяю для ясности. Твоя задача — сейчас и в аналогичных случаях — состоит в том, чтобы не мотаться за мной хвостом, а мило беседовать с людьми, пока я тебя не позову.

Сказал и немедленно покинул Анну Павловну, и его длинная фигура замелькала среди приглашенных. Анна Павловна неторопливо двигалась за ним, соблюдая определенную ею самою дистанцию и всем сразу улыбаясь праздничной улыбкой. Муж был легко заметен в своем светлом костюме среди сплошь темных мужских фигур.

— Где вы шьете мужу костюмы? — вцепилась в локоть Анны Павловны какая-то малознакомая дама. — Чего на своего ни надену — мешок мешком. А на Иване Васильевиче просто чудо как хорошо.

Поскольку Анна Павловна не помнила не только мужа откровенной дамы, но и ее саму, решить такой сложный вопрос так вот сразу она не могла. Поэтому подумала сначала, не нарушает ли мужнину заповедь насчет бой-бабы, а потом ответила:

— Главное, не дать мужу отрастить брюхо. — Еще подумала, улыбнулась светло и открыто и ввинтилась в толпу.

Тут невдалеке замаячило какое-то не раз виденное лицо, явно хорошо знаемое Анной Павловной. Порывшись в памяти, она угадала в нем конструктора Алехина, старого товарища мужа по институту и заводу.

Она помнила много забавных историй из студенческой жизни Ивана Васильевича, которые тот любил рассказывать в хорошие минуты, и Алехин в них очень бурно фигурировал. Потому что человек он был неординарный. А с такими всегда что-то приключается.

Анна Павловна так энергично рванулась к конструктору, что даже слегка того напугала. Она радостно поздоровалась и, чтобы не стоять молчком, тут же доложила, что, как всегда, брошена Иваном Васильевичем на произвол судьбы, но он вскоре, видимо, найдется. Что провела весь день на открытом воздухе в недалеком совхозе и сейчас ей здесь темновато — после живого солнца.

Меля всякую ерунду, Анна Павловна тем часом вспоминала имя и отчество Алехина и вспомнить никак не могла. Одновременно она слегка удивлялась туповатости реакции конструктора, которого держала за человека хваткого и быстрого ума.

— Какие виды на урожай? — деловито осведомился Алехин, но голосом совершенно бесцветным.

— Какие уж теперь виды? Теперь уже ясен реальный результат, — сказала Анна Павловна. И память, которая не желала выпускать из себя алехинских имени и отчества, непонятно для чего подсунула ей какие-то цифры, вычитанные в газетах. Она их и назвала.

— Ну что ж, вам, специалистам, и судить, вам виднее, — изрек Алехин, немало изумив Анну Павловну.

Несколько растерянная, она еще какое-то время поддерживала этот дурацкий разговор, понимая, что вся тяжесть ведения беседы легла на нее — конструктор отделывался междометиями.

Поэтому Анна Павловна порассуждала на всякий случай о проблеме строительства современных хранилищ для овощей, решив почему-то, что именно это заинтересует Алехина. Но, заглянув в ясные глаза конструктора, поняла, что напрасно тратит силы: сохранность овощей его явно не занимала. А кроме того, создавалось впечатление, что образ Анны Павловны не вызывает в нем никаких ассоциаций. Попросту говоря, он ее то ли не узнает, то ли принимает за кого-то другого.

Положение было глупее не придумаешь, и Анна Павловна сочла за лучшее как-нибудь подостойнее ретироваться.

Но далеко уйти ей не пришлось, потому что была она поймана Иваном Васильевичем, который, пытливо заглянув ей в глаза, ненавязчиво поинтересовался, чем она была занята.

— Да вот выполняю твои указания — мило беседую с людьми.

— Допустим, не с людьми, а с одним человеком. С кем и о чем?

— О результатах уборочной с твоим Алехиным.

— Нет, Анна, ты у меня дождешься! Что ты редкий знаток сельского хозяйства, в это я еще могу поверить. Но подсунуть мне оперного тенора за Алехина тебе не удастся.

— Боже, позор какой! — ахнула Анна Павловна. — То-то я смотрю, у него глаза стеклянные.

— Откуда ты его знаешь?

— Да я из теноров с одним только Иваном Семеновичем знакома!

— Не прикрывайся Иваном Семеновичем!

— Вань, да ну тебя. Ей-ей, за Алехина его приняла. Ты бы лучше посочувствовал мне, что я целых пять минут была похожа на полноценную идиотку. Или того хуже — на поклонницу… Так я пойду еще с людьми побеседую?

— Куда! К ноге. Уже пора, пошли.

Стали расходиться по столам: каждый знал свое место. Прием начался. Анна Павловна, придерживаясь за рукав мужниного пиджака, проследовала к столу, у которого стоял посол и весь синклит. Иван Васильевич разложил на тарелки кое-какую закуску — лишь бы взять. Налил себе в бокал сок, Анне Павловне — ее любимую пепси-колу в фужер, до самых краев, чокнулся с ней, выпил, орлиным взором окидывая публику.

— Я пошел, не скучай.

Отступил от стола и тут же вцепился в пуговицу какому-то плотному и кряжистому. И началось: «Дефицит… дефицит… лимиты… лимиты… фонды… фонды… хозспособом… хозспособом…»

Эту тарабарщину Анна Павловна не понимала совсем, но знала, что муж ходит на приемы только для того, чтобы ее произносить. Поэтому она деликатно отхлебнула свой напиток и оглянулась. Недавняя промашка сделала ее много осмотрительнее. Наверное, стоило подождать, чтобы к ней кто-нибудь сам подошел, вернее дело будет.

И здесь на нее мощной грудью надвинулась соседка по дому, седая, красивая, со смуглой, прекрасной кожей на идеально гладком, без единой морщинки лице, что было абсолютно непростительно в ее возрасте. Этой, видимо, никто не давал указаний насчет поведения, поэтому, гремя многочисленными цепочками, надвинулась на Анну Павловну именно амазонка и рубаха-парень.

— Анька, где твой? Мой его ищет. Насчет лимитов, — решительно заявила Диана-охотница.

— Здесь где-то. А что с дефицитом? — спросила Анна Павловна, выразив на лице озабоченность.

— Фондов нет, — сказала соседка, оскаля в радостной улыбке великолепные зубы.

— А если хозспособом? — выложила для поддержания разговора свое последнее знание Анна Павловна.

— А где рабочих взять? — вздохнула соседка.

На большее Анны Павловны не хватило. Она улыбнулась величественной красавице, а та сказала:

— Это дело не наше, сами пусть разбираются. А мы с тобой сейчас будем закусывать. И говорить о нашем, о женском.

Соседка цепко осмотрела стол, не стала брать, что поближе, а отошла к середине и вернулась с полной тарелкой. Переложив половину ее содержимого к Анне Павловне, она посоветовала:

— Попробуй, это они делают очень вкусно.

Анна Павловна попробовала — и правда, вкусно. Тут к ним сунулся было официант с подносом, уставленным крохотными рюмочками, на дно которых были накапаны горячительные напитки.

— Боже мой! Алкоголь! — Анна Павловна в ужасе закатила глаза.

Могучая красавица махнула официанту рукой, удаляя его.

— Это же капиталистическое государство. Им плевать на здоровье нации.

— Нашей.

— Держись, Анна, больше мужества. Не поддадимся. Тебе пепси или фанту?

— Пепси. Говорят, фантой можно с серебра окись снимать.

— Врут. Я пробовала — не получилось. Пепси так пепси, давай.

Опрокинули по бокальчику.

— Не кисни, — посоветовала соседка. — Отдыхай, развлекайся. Это мужчины пришли сюда работать, а мы — для удовольствия. Ты Ряхина не видела?

— А кто это?

— Из коммунального комитета.

— Господи, зачем он тебе?

— Пусть в хорошую сауну устроит. Меня и приятельниц.

— А это не из пушки по воробьям?

— Да наплевать мне. Обещал — пусть сделает. Ты к нам не хочешь присоединиться?

— Не хочу. Я в Ямские хожу, в обычную парную, русскую.

— Тогда ходи грязная.

— Ряхина сняли недавно, — пробасил какой-то тощий человек, стоявший впритирку к Анне Павловне и поэтому не могший не слышать их легкомысленного разговора.

— А кто там теперь? — живо поинтересовалась соседка.

— Не в курсе.

— Вот, черт, осложнение.

— Я попробую достать тебе телефон Ряхина, — сочувственно сказала Анна Павловна.

— А на кой ляд он мне нужен? Мне требуется не лично Ряхин, а человек, работающий Ряхиным. Ничего, отыщу.

— Вспомнила я его.

— Кого?

— Да Ряхина же. Такой бугай широкоплечий. Все время рассказывал о вкусовых особенностях различных напитков.

— Слушай, что ты привязалась к этому Ряхину? Нет его и нет.

Анна Павловна перелопатила в уме сказанное и пришла к выводу, что красавица права.

— Пошли к космонавтам, — позвала соседка.

Астролетчики стояли отдельной дружной стайкой, приветливо раскланиваясь с гостями.

— А вот и мы, — обрадовала их седокудрая Диана-охотница.

— Вы, как всегда, бодры и веселы. Откуда силы берете? — улыбнулся Диане летчик с двумя Звездами Героя, ни лица, ни фамилии которого Анна Павловна не знала. Ее легонько приобнял за плечи генерал — этого она как раз знала:

— У меня с вашим мужем встреча назначена. Он не забыл?

— Не знаю, но обязательно напомню.

К ним предупредительно наклонился официант, предлагая пресловутые напитки. Все любезно поблагодарили и отказались. Кроме одного полковника, который потянулся было к подносу, но рука его была немедленно перехвачена в полете и водворена на место супругой.

— Вот черт, — сконфуженно сказал космонавт. — Павловский условный рефлекс сработал.

— Из вас эти рефлексы когда-то вытравишь, — засмеялась супруга. — За вами глаз да глаз нужен.

— Их даже на войну нельзя одних отпускать, — подарила компании свою глубоко выношенную мысль Анна Павловна.

— Только в космос. Там режим и баб нет.

— Есть, но мало. А это значит много, — резюмировала Анна Павловна.

— Други, не пора ли по домам? — спросил генерал.

— Рано, мы здесь меньше часа. Еще минут двадцать надо бы продержаться, — сказал неизвестный Анне Павловне Герой.

— Мы с вами раскланиваемся, — сказала соседка. — Где мой Гераклыч? — она закрутилась на месте. — Пойдем, Аня, мужей отыщем.

Но прежде чем искать мужей, она подтащила Анну Павловну к заставленному бутылками и фужерами столу и, изучив ассортимент, дала указание хорошенькой девушке в наколке и крахмальном фартучке налить сок из фруктов, названия которых ни та, ни другая даже не слышали.

— Это нам с тобой на дорожку, — пояснила Диана Анне Павловне.

С бокалами в руках, прихлебывая на ходу вкусный напиток, вернулись к своему столу. Анна Павловна уже откровенно озиралась. Пожав руку соседке, плечом вперед, легонько раздвигая окружающих, она решительно двинулась на поиски и нашла Ивана Васильевича в обществе красивой поэтессы, которая аж заходилась от смеха, выражая этим полное одобрение тому, что нес ей кавалеристый Иван Васильевич.

«Смотри не лопни», — подумала-пожелала Анна Павловна, не без труда подавляя в себе порыв немедленно зверски убить поэтессу, чем и обезглавить советскую поэзию, потом вспомнила о корнях своих, каких она кровей, собрала волю в кулак и выдавила гримасу, которой надлежало сойти за улыбку.

— Ты знакома с Агнией Ростиславовной? — спросил Иван Васильевич. — Мы с нею вместе ездили во Вьетнам. Хочу представить тебе ее как отличного человека и очаровательную женщину.

Анна Павловна потрясла вялую руку очаровательной женщины.

— Мы как-нибудь соберемся, и Агния Ростиславовна почитает нам свои стихи. Помните, как вы читали в вагоне, когда из Ленинграда возвращались? Делегация Москвы была на юбилее Ленинграда, — объяснил он Анне Павловне. — В семьдесят восьмом. Все набились в одно купе, и Агния Ростиславовна декламировала ночь напролет.

— То-то ты тогда таким синим домой вернулся, — заметила Анна Павловна, сверкнув недобрым глазом. И допила свой экзотический сок.

Сообразительный Иван Васильевич обнял ее за плечи и притянул к себе.

— Рада знакомству, Агния Ростиславовна, — сказала Анна Павловна, еще раз тряхнув аморфные пальцы поэтессы. — До свидания. — И увела ловеласа.

Народ начинал расходиться. Посол уже занял свое место при выходе, прощаясь за руку с отбывающими. Иван Васильевич попросил распорядиться объявить в микрофон номер своей машины, чтобы не плутать в растревоженном муравейнике автомобилей, и они уехали домой.

— Устала? — спросил заботливо Иван Васильевич, когда они наконец впали в квартиру.

— Мало сказать. С ног валюсь. Мертвая. Слава те господи, завтра на службу. Отдохну хоть.

— Ну что же, теперь пора и поесть.

— Ванечка, у нас все вчерашнее.

— Как?!

— А ты что думал? Я из дому в полседьмого ушла.

— Вчерашний обед есть не буду — и не уговаривай, и не проси, и не спорь, и не канючь. Чисти краденую картошку, будем испытывать ее вкусовые качества. Кстати, что с шахматами?

— Да чтобы они провалились, эти твои шахматы.

Картошка и впрямь оказалась хорошей. Они бухнули в нее побольше сметаны и закусывали хрусткими солеными огурчиками, величиной с мизинец, засоленными лично ручками Анны Павловны. И мысли у них были медленными и вялыми.

— Да, ты знаешь, тетка Варвара умерла, — вспомнила Анна Павловна. — Завтра хоронят.

— Ну? Что же это она?

— Человеку девяносто лет. Что же, ему и умереть нельзя?

— Да нет, можно. Последняя тетка-то?

— Последняя. Больше у меня нету тети.

— А я уж давно сирота… — Иван Васильевич взгрустнул.

— Пошли спать, сирота. А то завтра и будильника не услышим.

Иван Васильевич уже мирно посапывал, а Анна Павловна домывала посуду, когда зазвонил телефон. Тихо ругая себя за то, что забыла отключиться вовремя, Анна Павловна сняла трубку.

— Это, конечно, я! — прогудела знаменитая исследовательница архипелагов лучшая подруга Татьяна.

— Лишь бы день начинался и кончался тобой.

— Знаешь новость? На острове Крит, если ты такой помнишь, стоит древний камень с письменами, которые ученые пытались, но, конечно, безуспешно, расшифровать. Лет сто трудились, и все без толку. Дураку ясно, что Крит — уцелевшая часть Атлантиды, поэтому письмена на камне явно принадлежат атлантам. Так вот, оказалось, что камень просто перевернут вверх ногами, поэтому-то надписи не поддавались расшифровке. Перевернули. И что же оказалось?

— Что оказалось?

— Что все корни в словах — славянские. Мы-то ищем, ищем своих предков, а они — атланты! Как только у них начались катаклизмы, уцелевшие сломя голову кинулись на материк и дальше, вглубь.

— Мне было приятно думать, что скифы мы.

— На скифов претендуют казахи. Не будем устраивать свалки. Атланты тоже неплохо. Спокойной ночи.

Анна Павловна вздохнула, обошла квартиру и выдернула из розеток все телефоны. Разделась, влезла в пижаму и завела ненавистный будильник.

Мыслей уже не было никаких.

Атлантка сладко потянулась и легла спать.

#img_6.jpeg

#img_7.jpeg