Аптекарша Дашенька работает в госпитале с первых дней блокады. Сюда она пришла полной женщиной, но скоро стала тоненькой, особенно в плечах, точно девочка. По-моему, это к лучшему. Волосы она зачесывает гладко, и ей это идет.

Ее все знают и говорят про нее дурное: брюзга, ехидная, злая и невесть что… И когда ей посмотришь в лицо, бледное, даже с желтизной, как будто очень недовольное всем, подумаешь: быть может, и правда.

Перебиралась я к ней в комнату. Захватила свои вещи в охапку и поднимаюсь по лестнице. Сестры мне попались навстречу:

- Куда ты?

- Переезжаю на пятый этаж, к аптекарше Дашеньке. Уютная комнатка…

- Да что ты? Она тебя съест живьем!

- Что вы!..

Дашенька в аптеке целый день. Приходит, когда я уже лежу в постели, и начинает сейчас же укладываться. Ворчит на своих аптекарей и иногда даже бранит их, а когда согреется, отдохнет, вдруг перед сном расскажет что-нибудь хорошее.

Меня она не обижает, нет, - наоборот: принесла мне чай горячий в колбе.

А еще я ее полюбила за бесстрашие. Среди ночи вдруг начинают зенитки палить ближе, и наша комната даже сквозь штору озаряется трепетным светом.

Она сейчас же подходит к окну и поднимает штору:

- Вот он! Вот он! Уже сюда летит!

- Кто это он? - спрашиваю я.

- Гитлер.

- Ну, я сейчас ухожу вниз.

- Брось, - говорит она, - иди сюда, смотри! Смотри вверх!

И верно - над нами шумит самолет. От него вдруг отделяется ракета, круглая, яркая. Она опускается к нам медленно, точно плавает в воздухе, становится все ярче, больше. От нее в комнате и на дворе светло, как днем. На стене соседнего корпуса знакомые пятнышки - следы осколков - все до единого видны.

- Что же это! - кричу я. - Да перед ним весь госпиталь как на ладошке! Нет, вниз надо, вниз.

- Зачем? - говорит она. - Там внизу тебе дом на голову упадет. По-моему, уж лучше полететь сверху вниз. Но нет, не дадут ему спикировать. Смотри, как наши бьют: и по нему, и по ракетам.

С нею не страшно. Когда начинает завывать сирена или идет обстрел, я всегда думаю: «Скорей бы Дашенька пришла!»

А теперь, если про нее мне скажут дурное, я отвечу: «Ничего вы не понимаете. Дурное у нее только сверху. Бывает же безвредная плесень на соленых огурцах. Смахните ее, и все будет хорошо».

Вот что случилось… Когда я стояла на посту, наш почтальон принес мне письмо.

Пришла я домой и читаю: «Ходила я в лес за хворостом, - пишет мне мама, - ведь лес от дома совсем недалеко. Но был ветер, и ветер сшиб меня с ног: вот какая я тала слабая. Домой меня уж притащили. И с тех пор мне не подняться. Лежу одна.

Где ты, мое солнышко? Меня берет отчаяние. Наверное, больше я тебя не увижу, не доживу…»

Я положила письмо в карман - что еще я могла сделать? - и не читала больше, так и не вынула из кармана. Но, когда я сменилась и улеглась спать, а Дашенька уже потушила свет, все от слова до слова в письме я вспомнила. И точно это не маленькими буквами написано, а большими, и я расплакалась.

Дашенька меня позвала. Молчу. Тогда она встала, снова зажгла свет и подходит ко мне. Ее лицо, бледное, с желтизной, такое усталое и в то же время встревоженное, близко ко мне наклонилось.

- Ну, что с тобой?

Я ей рассказала.

- А ты и на самом деле подумала, что она не доживет? - говорит Дашенька. - Напрасно. Просто прихворнула твоя старушка и загрустила. Но ее надо поддержать.

- Как? - спрашиваю я.

- Немедленно послать деньги, чтобы она могла, ну, хотя бы лучше поесть.

- Вот это правда, - говорю я. - Например, раньше ей очень помогало молоко. Но у меня сейчас денег нет, совершенно нет денег…

Дашенька подошла к столу. Из ящика, где ее вещи аккуратно сложены, вытащила пачку и протягивает мне.

- На, - говорит, - триста рублей. Бери, пожалуйста. Все равно так лежат. Неважно, отдашь или нет. Отправляй завтра телеграфом.

Я приподнялась, посмотрела на пачку, потом посмотрев ла на Дашеньку, прямо ей в глаза, и взяла. Неправда, что эти деньги ей не нужны. Но в глазах у нее было что-то такое, отчего я смогла взять.

Разбудило меня утром радио. Стали сводку передавать. И новостей особых нет, а почему мне так легко и весело? Да, ведь Дашенька мне деньги для мамы дала… Где они? Вот под подушкой. Как они мне дороги! Разве я могу почтальона дождаться? Нет. Я их сама отправлю, сама, как можно скорее. Попросила я увольнительную в город.

Ах, город! Сколько времени иду, и не попадается на моем пути соринок. К забору прибит ящик для окурков и свежей краской выкрашен. В палисаднике вскопаны грядки.

Вот это добрый хозяин. Он прибирает так чисто вокруг, несмотря на то, что враг беспрестанно бьет.

На пригретой солнцем панели поблескивают мелки? осколки стекла, похож*ие на слезы. Стекло, видно, только что выпало.

На Биржевой площади заделывают дырку от снаряда, у .моста почерневшая лужица крови. И я вот иду и не знаю, донесу до почты триста рублей или не донесу. Только бы донести! И чтобы квитанцию выписали. Тогда будь что будет.

Только я мост перешла, что-то цокнуло! Выстрел? Так и есть. Свистя, несется через Неву снаряд. И загрохотал в центре, за Казанским собором. Вернуться? Пожалуй, нет. Вот трамвай спускается медленно с моста. На перекрестке у Штаба девушка-милиционер, ремнем подтянутая, в белых перчатках, как ни в чем не бывало указывает дорогу машинам своей палочкой. И люди впереди меня как шли, так и идут. Только я одна отвыкла ходить по городу. Ведь это даже смешно. И я пошла за всеми, прямо мимо Казанского собора, под грохот, п донесла до почты триста рублей. •

Обратно с квитанцией совсем хорошо было идти. И что я видела? Сапоги чистят на улице, сладкой водой торгует киоск. А на лотке продают мышеловки и игрушки. Широко открытые двери кино. Плакаты пестрые. «Джордж из Динки-джаза». Посмотрите, пожалуйста! Сколько я видела уже совсем здоровых людей. И не плохо одетых. По радио про новый спектакль в Музыкальной комедии передают. Рассказывают, что двадцать две тысячи ленинградцев на промышленной выставке побывали, и на курсы кройки и шитья приглашают поступать.

А это все у фашиста под носом! Ведь он как стоял под городом, так и стоит… Вот что значит противостоять!

И я подумала: а ведь тоже из-за него моя мама одна. Я бы ее не бросила. Из-за него нам приходится в разлуке жить. Нужно противостоять ему и в этом! Но как это сделать?

А вечером я уже знала, что надо делать. Пишу письмо: «Дорогая мамочка! Ты меня встревожила. Послала тебе деньги, чтобы ты пила молока побольше. Тогда ты поправишься.

Тебе грустно, что ты одна, но разве ты одна? Просыпаясь, я думаю о тебе, засыпая, тоже думаю. Разве гы не чувствуешь?

О письмах не беспокойся. В самое тяжелое для Ленинграда время они тебя находили: наверно, по воздуху к тебе летали.

А теперь мои письма будут приносить тебе каждый пятый день.

Ведь ты любила, когда я рассказывала тебе про себя. И теперь буду с тобой говорить совершенно так же, как прежде. Все расскажу в письмах. Ты почувствуешь, что я все время с тобой».