Нежнорогий возвращается в лес

Будрис Римантас

Дневник с птичьего пути

 

 

 

Сентябрь. День убывания солнца

Я поселился на косе — узкой полоске суши между морем и заливом.

Сегодня снова погожее утро. На море улеглась последняя волна.

Нынче ночь сравняется с днем, и тени начнут удлиняться. Завтра, послезавтра и еще много дней после этого солнце будет заходить все раньше и раньше.

Я встал вместе с солнцем. Как всякое утро. Работа кольцевателя птиц начинается, только когда солнце уже над горизонтом, и подниматься раньше светила нет смысла. Позже начнет всходить солнце — позже буду вставать и я.

С вечера я оставил под березами тазик с водой. За ночь в него нападало желтых листьев, а вода студеная, как роса на березе. В колодец тоже залетели листья. Вода здесь неглубоко: чуть копнешь, и уже сочится влага из светло-желтого песка.

В ясном колодце желтеют восковые листочки. Уже осень — пора безмолвия полей, ярких грибов, золотая пора.

Это и первые листки моего дневника.

Сеть в погожее утро нависла розовой дымкой. Пустует до поры до времени.

Сеть свою я растянул на высоких столбах, вбитых на изрядном расстоянии друг от друга. Столбов не два, не четыре — целая вереница. И поставлены они так, что сеть, натянутая по ним, уходит вдаль длинным коридором.

Вход в этот сетчатый коридор просторен — и вширь, и ввысь. Он смахивает на разверстую пасть, на зев, распахнутый в ожидании, когда угодит в него какой-нибудь осенний путник. Ячеи этой сети высоко. Хочешь в них заглянуть — как следует запрокинь голову. Зато сквозь них видно голубое небо.

Возможно, это и сбивает птиц с толку. Они, неотрывно глядя на синий простор, на белые, пепельно-серые облака, устремляются в ловушку.

Конечно, не все. Иные чуют в сети что-то недоброе и от самого верхнего края шарахаются ввысь. А тот, что уже угодил в глотку сети, рвется все дальше вперед, находит отверстия в перемычках и протискивается в следующее звено, а оно чуть поуже предыдущего. Так добираются пернатые до последнего отсека, который сбегается сачком. Конец его вытянут наподобие узкого рукава, впору разве собаке пролезть, и ведет этот рукавок в собственно ловушку: небольшую, чуть выше человеческого роста, приемную камеру. В боковой стене камеры есть дверца, куда я вхожу и ловлю, беру в руки трепыхающихся на сетчатых стенках птиц.

Сеть расставлена на пути птичьего перелета. Но сегодня ловушка пуста. До рассвета попалась парочка зарянок. Повисли, уцепившись коготками за сетку, прильнули к ней своими ярко-ржавыми грудками и глядят на голубую волю.

Надеваю зарянкам на лапки по колечку и выпускаю. Упорхнули в тронутый желтизной березняк.

Когда солнце поднялось повыше и день вошел в полную силу, в ловушку попалось несколько крупных бабочек. Бабочки летают, только когда солнце пригреет основательно. Видимо, они умеют кружиться в воздухе только на солнечной карусели.

Бабочки совсем как птицы: попадут в большую сеть и пробираются все дальше, дальше. И вот они заперты в ловушке, через мелкие ячейки им не протиснуться. Ерзают по стенке. Крылышки большие, цветные. Вспоминается грустная сказка о бабочке, мечтавшей унести на крыльях в теплые края последний осенний цветок…

Для бабочек у меня нет колец настолько нежных, крохотных, чтобы можно было надеть на хрупкую лапку. Беру их осторожно, придерживаю в ладонях и выпускаю через дверцу. Моя ловушка — не тюрьма. В ладонях бабочка трепещет, бьется, но вот я развожу руки, и несущая осенний цветок вновь принимается кружиться в воздухе на солнечном луче.

И сеть моя на птичьем пути, и домик. Жилье у меня отличное, на колесах. Внутри — удобная, мягкая лежанка, оконце есть, столик стоит. Печурка. И труба выглядывает из кровельки, а над трубой берестяной колпачок, чтобы дождь не заливал.

Я поселился тут надолго. На целый год.

Мощный грузовик на высоких колесах доставил сюда меня и мой домик со всем снаряжением. Отцепили и уехали. Не сразу, конечно. Товарищи помогли развесить, потом натянуть сеть. Одному с таким делом не управиться. А сейчас я правда один. С бабочками и птицами — пленниками на час.

Запаздывает осень. Не спешат и птицы. Но говорят, кто-то уже видел и слышал караваны журавлей…

День-деньской я в одиночестве. Лишь транзисторный приемник, поставленный меж высохших былинок, докладывает, какие на свете новости, он же поет, играет. Но часто я его выключаю — предпочитаю послушать осеннюю тишину. Сейчас, когда на море стихла последняя волна, тишина эта особенно насыщенная. Захочешь — даже трепет бабочкиных крыльев расслышишь.

Я лежу на прогретом песке.

Так проходит день.

Но, как говорится в народе, пора и о горшках подумать. То есть что положить в эти горшки-чугунки.

Пламя костерка — мой верный друг. Море тоже иной раз возьмет да и подкинет подарок. На днях оно чуть взволновалось и выплеснуло на берег целый бочонок свежезаквашенной капусты. Квашенина закутана в водонепроницаемую оболочку, хоть круглый год проплавает в воде — не размокнет. Судя по всему, бочонок слетел с судна в качку.

Я осмотрелся — на горизонте ни дымка.

Пробовал было понести бочонок — тяжело, гнет долу. Тогда я его — валиком, валиком… Долго катил вдоль берега. Перекатывал через дюны. Теперь в придачу ко всем припасам будет у меня и отменная моряцкая приправа — капуста.

Над морем пламенеет, потом догорает вечер. Дюны волнами убегают вбок. Заволакиваются сумраком. Голубеют, сереют, все больше темнеют, пока не сливаются с подступившей ночью.

Зажглись звезды. И светлой дымкой обозначился Млечный Путь, пролег через небосвод.

Высоко Млечный Путь, в заоблачной высоте осенних ночей…

Птичий же путь здесь, понизу, где земля и березы обращают взоры к звездам.

С залива послышался гусиный клик…

Скупая трава дюн покрылась росой. Я забираюсь по пологому склону на высокую дюну. Взошла луна. Сквозь легкий туман вдали мигает глаз маяка. Над заливом опять вскрикнул гусь. Отозвался другой, множество гусей. Не различаю во мраке, но слышу, как пролетают над дюнами лесные жаворонки. На песке вижу кабаний след. Зверь прошел только что. Ну-ка, где он? Но в лунном свете вижу лишь застывшие волны дюнных песков.

Сова снизилась вовсе близко, покружила надо мной, бесшумно нырнула в ночь. Ночь как будто сквозная, а птицу скрыла вмиг, словно набросила на нее прозрачный плат-невидимку.

И воздух, и сама эта ночь говорят: близится пора валового отлета птиц.

Сказка серебряных горнов

Журавли поклонились голубому вожаку и встали в круг, вытянули стройные шеи.

Они стояли легко и воздушно. Цветам впору позавидовать их изяществу. Но цветам неведома зависть. Всякий цветок живет как умеет и только одного хочет: впитать в себя как можно больше света. Разве что розы иной раз загордятся. Но теперь не май месяц, а золотая осенняя пора. В полях доцветают последние ромашки, каждая с крохотным солнышком-середкой. А в зеленом с проседью болотистом лесочке, где по пышному мху легла вышивка бусинами поспевающей клюквы, стоят хороводом сизые птицы — журавли. Все они нарядились в праздничные дымчато-голубые одеяния облачного кроя.

Стройны, легки журавлиные ноги. Шея гибкая, тонкая, словно стебель. Вместо венчика изящная головка с темной полоской, алым цветочком на черной шапочке. Хвост — торжественно поникший, из длинных перьев темных по концам. Эти перья чудесно развеваются, когда журавли исполняют танец восходящего солнца.

Ступает журавль по кочкарнику — нежно-пушистый мох не сомнут его легкие ноги. Когда журавль пляшет танец во славу солнца, он не заденет, не сломает ни единого лучика, ускользнувшего из объятий утреннего солнца. Летит журавль — ели в бору, очи озер не налюбуются летящей птицей. А стоят журавли — будто сам танец застыл на месте.

У каждого журавля на черной шапочке по алому цветку. Все они нарядились в сизые облачного кроя одежды. Но на одном из них — хитон с лазурным отливом. Годы и мудрость, опыт дальних странствий — вот что дало право этой птице носить самый роскошный журавлиный наряд, добытый в облачной высоте.

По весне, с прилетом на родину, в праздник Серебряных Горнов лишь один этот журавль первым играет песню болотам, оживающим для весны, песню ясному утреннему небу. Следом за ним трубят остальные птицы. Он же, Лазурный журавль, открывает в утро весеннего празднества Пляс Возвращения. Видеть журавлиный танец дано не всем, только посвященным. Так заведено исстари и так будет до тех пор, пока существуют журавли, пока, прилетая на родину весной, они найдут хотя бы одно болото, куда можно опуститься.

А осенью Лазурный журавль заводит песню отлета и танец прощания.

— Журавли!.. Журавли!.. — словно не замечая рядом с собой птиц, выкрикнул в небо вожак, звонко, как умеют одни только журавли на свете.

— Братья высот! Братья высот! — отозвались остальные. Все разом и все такими же звонкими голосами.

И снова тишина над зеленым с проседью мшистым болотом, где пышные кочки расшиты бисером поспевающей клюквы.

— Журавли! Журавли!.. — снова воззвал Лазурный.

— Солнце восславим! Солнце восславим! — протяжно откликнулись все птицы.

Разливался в воздухе по-летнему крепкий дух багульника, листья берез были недвижны — стойко, не дрогнув, приготовились они зажелтеть.

— Журавли! Журавли!

— Мы — дети земли! Дети земли!

Распахнул крылья лазурный вожак, потом сложил их и пошел кругом по кочкам болота, по бледным разметанным узорам клюквенного шитья.

Журавли водили хоровод и пели. Голоса — как ручьи, что журчат по желтым пескам, по черным, вымытым корням и корягам.

— Дети небес! Братья небес! — В дорогу! В дорогу! — Прощайте поляны, зеленый мой лес! — Трубите тревогу! — Земля нас растила, кормила… — И к ней мы вернемся! — Забыть мы не в силах, не в силах! — Ее мы потомство. — Вернемся за горнами — горнами, Поющими гордо! — Вернемся, вернемся! — По макам, по звездам, По лунным разливам Найдем мы дорогу! [3]

Лазурный журавль, который начал песню, ее и завершил выкриком:

— В полет!

Далеко разнесся крик журавлей. Услышали его люди, хлопотавшие на пустеющих полях, запрокинули головы: как, неужели журавли тронулись в путь? Услышали белки, перестали резвиться, присели на ветках и задумались: осень, пора всерьез позаботиться о запасах, пока не поздно. Услышали клены, чьи распростертые листья шелестели в усадьбах, на зеленых городских площадях, и догадались: близок золотой ноябрьский листопад.

— Надо прятать серебряные горны. — Вожак оглядел всю стаю.

У каждого журавля — по серебряному горну. Журавль без горна — не журавль. Без горна ему не пробудить зарю. Да и солнце весенним утром встает только под журавлиный горн. С каждым днем все раньше, только начнут блекнуть звезды, трубят журавли. И все раньше, под серебристую песнь болот, восходит солнце. И день прибывает, пока не разольется свет летнего солнцестояния. А заставить солнце светить и греть под силу одним лишь журавлиным горнам.

Но теперь — конец торжеству. Близок час отлета. Пора упрятать в тайник серебряные горны.

Еще осталось чуточку времени. Переговариваются журавли. Всякая птица речиста. И журавль тоже, хоть и важен на вид, горд, даже заносчив.

— Лебеди уносят с собой свои трубы, — заговорил один. — А мы наши горны оставляем.

— У лебедя крылья велики, крепки. Под крылом у лебедя — сундучок…

— При сундучке как не унести!

— Лебедь белый, в трубу трубит белую…

— Наши горны иные — серебряные…

Кто слышал журавлиный разговор, может сказать, что это ручеек бежал, — так тиха, переливчата и стремительна их речь. Говорят они все разом, оттого и кажется, будто ручеек журчит, переливается.

— А сыч мохноногий, умница птица, то ли останется, то ли в путь соберется — дудочку свою на зиму упрячет, схоронит.

— В старом дупле, глубоко в дереве старом…

— Как только подтает, тронутся воды — вынет дудочку и снова засвищет…

— Умница птица, умница…

Так переговаривались журавли и наматывали вокруг серебряных горнов серебристый осенний шелк. Шелковинки они снимали с ветвей приземистых болотных сосен, брали у багульника с высохших кочек, где любили нежиться на солнышке премудрые болотные ужи. Подхватывали журавли по шелковинке, если теряли ее пауки-прядильщики, кутали, заматывали свои горны в осенний шелк. Серебро не ржавеет, но журавли так делали со времен седой древности. Воротятся — развернут горны, распустят пряжу. И поднимет ее, понесет ветер. И тогда оденется в белейший пух болотная пушица, та, что зацветает ранней весной и очень быстро отцветает.

— Пора! Журавлиное братство, пора! — напомнил вожак.

И сизые журавли унесли серебряные горны в тайник.

Где журавли прячут свои горны, знают только они одни. Даже журавлиный молодняк, у кого еще своих горнов нет, не знает этого места. Где-то оно в лесах, где-то на широких лесных полянах, где-то в зеленом кочковатом болоте, на котором живут журавли.

Журавли это место знают и находят. Пометят его красной ягодой, о которой пели, когда водили хоровод. Всюду на болотных кочках растет клюква. Но там, где упрятаны серебряные горны, журавли своими длинными, изящными клювами по-особенному расшивают нежно-зеленый мох крепкими узорчатыми ягодниками, рассыпают клюквенный бисер. Самая сладкая и яркая клюква — весенняя, как только она откроется, освободится от снега. Прилетят птицы и вмиг ее заметят, а под ней — свои горны. Но не устанут вечнозеленые мхи хранить под алым узором ягод горны тех журавлей, кому не довелось вернуться.

…Счастье летучее, Счастье летучее, Белые дали, Синие тучи, Дальний полет, Крыльев разлет…

Печальна песня журавлей о тех братьях, которые больше не полетят. Эту песню поют журавли по возвращении на родину. И всегда — перед отлетом.

Встали голубоватые птицы хороводом и склонились перед вожаком. Лазурный журавль подпрыгнул, плеснул крыльями и взмыл. За ним поднялись остальные птицы. Широким кругом облетели лесные поляны, вытянулись четким треугольником.

— В путь, журавли!

— В полет! Братья, в полет!

Мальчик услышал журавлиную перекличку и потянул за рукав отца. Оба они шли полевой тропинкой, возвращались в свой новый, недавно выстроенный дом. Отец с работы, сын из школы.

— Папа! Журавли летят!

— Летят…

— Смотри, первый журавль совсем голубой!

— Голубой… Как твои глаза.

— А почему они трубят?

— Нет, сынок, не трубят. Только кличут, переговариваются друг с другом. А горны свои они оставили, спрятали.

— А место пометили?

— Конечно!

— Вот бы мне найти!

— Место, если очень постараешься, может, и найдешь, а горны — ни за что.

— Почему?

— Мхи болотные их не отдадут. Сколько ни ройся, не покажут болотные мхи, не откроют серебряные горны.

— Почему же? И мы ведь можем поберечь горны.

— Лучше давай побережем болота, а они уж пускай караулят то, что им вверено.

— Болота надо беречь?

— Обязательно надо. Загубим болота — не найти журавлям серебряных горнов. А без горнов как им поднять солнце? Как заставить его всходить пораньше? И погибнут тогда голубые журавли, и не будет больше весенних зорь, таких, какие занимались прежде.

Отец с сыном ушли по дороге. Тянулся журавлиный караван.

— В путь! В дальний полет!

— Дети земли, вернемся, вернемся!

— Мы вернемся весной…

Окликали друг друга голубые птицы, удаляясь по птичьему пути.

 

Сентябрь. День, когда хлынул птичий потоп

Вчера, перед тем как уснуть, подумал: все-таки поднадоело собирать белые грибы, нанизывать их на веревочку и вешать на стену домика, сушить на солнце. Такие грибы насквозь пропитываются солнцем и особенно вкусны. Увлекательное это занятие, но, когда, кроме него, других дел нет, поневоле заскучаешь.

Встал сегодня спозаранок. Уже и щей горшок поспел, когда вынырнуло солнце из-за дюны над заливом. Ранние лучи показали под березами и на лужайке возле сети яркие шляпки мухоморов. И нарядный же гриб! Я никогда не топчу мухоморов. Наоборот: осторожненько обхожу. Восковые листочки берез и пунцовые, в белых крапинах мухоморы — кто придумает роскошнее убор для осенней поры!

Вчера, перед закатом, попались в ловушку лимоннокрылые бабочки. Не успел их отпустить, над заливом загомонили птицы; я подхватил бинокль и помчался их разглядывать. Потерпят до утра, решил я. Вот и гляжу теперь, но нет моих бабочек. Зато, бесшумно помахивая крыльями, мечется туда-сюда мелкая ростом сова.

То ли изловила бабочек ночная птица, то ли прибрал и унес их морозец, что наведался поутру за данью — листьями…

Но гость-то какой редкий! Вчера угодила кедровка — тоже не частая добыча в моей сети. А сегодняшний подарок — мохноногий сыч — привел меня в полный восторг. Едва-едва узкой щелью приоткрываю дверцу, протискиваюсь в камеру, сгребаю сычика и несу в домик. Птицу надо брать осторожно: коробит ее прикосновение твердой человечьей руки. Особенно пугливы ночные птицы, чей полет бесшумен и неуловим, точно сон. Но и ты человек, береги руки — коготки у нее острые.

Лапы по самые когти поросли мягкими перышками. Отсюда и имя совы — мохноногий сыч. В Литве он редок. Иногда, весенними ночами, слышно, как он наигрывает на своей глиняной свистульке, мягко звучит его песенка. А нынче, на радость мне, угодил в сеть.

Сыч таращит большие янтарно-желтые глаза и точно вопрошает, что я намерен с ним делать. Даже не выдирается. Легонько опрокидываю его на спинку и зажимаю на ноге алюминиевое кольцо с надписью и номером. Сычу это не нравится. Щелкает клювом, точно щипцами для орехов. Но разве сравнишь клюв сыча с клювищем неясыти или филина! У них-то уж клюв так клюв.

Запускаю сыча в открытую дверь, и он, будто ватный, дрябло взмахивает крыльями, потом садится поблизости, в сплетении березовых ветвей. Тут он и станет дневать. Запрячется в ветки и будет сидеть до ночи, в полной уверенности, что никому не виден. А я знаю, где ты, мохноножка!

Солнце поднялось еще выше. По-летнему теплое солнце.

Появилась первая стая чижей. Часть этого большого косяка хлынула в устье сети. Мечутся пташки, попискивают и стремятся все вперед, вперед, а там — камера.

Некогда разглядывать сычика в березах.

Закипела работа… Пташки в оперении с зеленым отливом мчатся стайка за стайкой.

В вышине, поверх сети, над березами и дюнами, стаями витютни — дикие голуби. А вровень с березами тянутся чижи.

Я стою в ловушке и пригоршнями зачерпываю теплых, трепетных пташек, точно собираю с веток живые плоды. Каждому чижу дарю по колечку на лапку, потом продеваю руку в специальный сетчатый отсек, выпускаю птиц на волю. Очень даже кстати сегодня прибыли школьники из ближней деревни. Они помогают, а ловушка все наполняется.

Чижики бьются, вырываются. Вспархивают мне на плечи, садятся на голову. Плечи и спина моей кожаной куртки, черный берет — сплошь в белых кляксах. Что ж, птица она птица и есть, особенно когда обуял ее страх… Должно быть, всю ночь напролет будет слышаться мне тревожное шебаршение крылышек.

Уже окольцовано полтысячи пернатых. А поток их не иссякает. В ловушку снова набилось полно птиц. Медлить нельзя — птицы мечутся, стараются выбраться наружу, того гляди, утомятся, выбьются из сил. Так им и погибнуть недолго. И я зажимаю, зажимаю колечки на хрупких, тонких лапках… Хлопотное это дело. На каждом колечке проставлен номер. Рядом с номером адрес. А на листе бумаги я записываю, кому какой номер достался. Кто поймает или найдет окольцованную птичку, сообщит по указанному адресу. Так орнитологи узнают, далеко ли откочевывают птицы, что поделывают на чужбине, где зимуют.

А распогодилось вовсю, солнце даже припекает. Птицы охотно пускаются в путь только по ясной погоде. Налетит гроза, ненастье — мигом притормозится птичий поток.

Вот вместе с чижами порхает малая пичужка — королек. Даже рядом с чижом — птичкой-невеличкой — он выглядит недомерком. Крошечная корона алого цвета венчает его головку. Корольку — колечко легкое-прелегкое, чтобы не в тягость.

Опять полно чижей в ловушке…

В этой бьющейся сумятице подмечаю несколько синиц. Бойкие птицы, юркие, долго шарю по камере, пока удается их залучить.

И надеваю, надеваю им колечки…

Тысяча. Выпустишь птицу — она улетает. Неизвестно, попадется ли еще когда-нибудь в руки человеку, услышу ли я о ней.

Солнце повернуло на запад. Пожалуй, можно чуть отдышаться. Выйти из клетки и присесть ненадолго, пока не явятся новые странники. Под вечер их прилетает меньше.

Занятные пленники попадаются в эту безобидную ловушку. Угораздило сюда сунуться и ястребу-перепелятнику. Заметался вверх-вниз. А отверстия в сети, в перемычках, уводят его все дальше, дальше. И вот он в приемнике, вместе с чижами и зябликами. Ишь, ухватился крепкими когтями за ячеи стены-сетки и опрокинулся вниз головой. Вокруг скачут чижики. Ястреб в ловушке, что за ястреб! Висит хищник, раскачивает сетку, невдомек ему, как отсюда выбраться. Не до разбоя ему теперь. Взять его ничего не стоит. Только руки береги, чтобы не изранил острым клювом. А когти у него — нож и шило, вместе взятые…

Получай, добытчик, кольцо.

И хищная птица, меченная человеком, уносится в дальний путь.

В вышине проплыл треугольник гусей. Прямиком на запад, над морем. Потом, вдали от берега, они повернут на юго-запад, к островам Балтики.

А вот еще один редкий гость. В ловушке дятел, по-научному его полный титул: большой пестрый дятел. Он и в неволе усердствует. Норовит закрепиться на сетке, будто на стволе дерева, и долбить то, что видит перед собой. А приблизится к нему другой пленник — неосторожный чиж или синичка, — тюкнет дятел своим крепким, рабочим клювом без зазрения совести. Метит всегда в спину. А попадет — насквозь проткнет: не терпит дятел соседства.

Бьет, старается дятел, а сеть не пробивается. Клюв ее прошивает, а что толку! Пытается ухватить за нить, выдернуть — не получается. Бросил дятел пустое занятие, приметил, на свое счастье, жесткую раму сети, оперся на хвост и озабоченно заколотил, будто эта сухая деревяшка именно та, что ему нужна. Вы уж как хотите, а у него дело есть…

С ним шутки плохи — возьмет и испортит раму! Иди-ка сюда, работяга. Вот тебе кольцо, улетай на волю.

Ну и уморился я, едва на ногах держусь.

Хорошо бы сейчас прилечь на теплом песочке… А песок уже остыл. Вечер. Вот-вот зажгутся звезды, смутно проступит на небе Млечный Путь…

Пожалуй, не пойду сегодня в дюны слушать гусей на заливе. Умучили птицы.

Сказка заблудшей птицы

На всей земле ночь. Осенние ночи, словно омут, вобравший дождь, все глубже и черней.

Вызвездило. Но звезды мелкие, крохотные. Как ни светят, как ни стараются — не осветить им дорог и тропинок, что вьются по сжатым полям, по оголенным пригоркам.

Молочно-светлая небесная река плывет в вышине, указывая птицам путь. И неведомо, откуда она вытекает, где кончается.

Гуси покричали и смолкли. Уснули у большой воды.

Черная лодка, наполовину на берегу, наполовину в воде, тоже дремлет. Не скрипнет песчинка, тронутая волной, не всхлипнет вода, чтобы не спугнуть отражения звезд. Осенней ночью хочется воде владеть звездами.

Вымахнула птица, темным-темна, словно ночь. Сложила крылья, бесшумно опустилась на корму. Черная лодка, и птица темна. Не разглядеть, сидит ли кто-нибудь на корме лодки или нет. А птица приникла и смотрит на звезды. Следит, куда течет светлая река. Ведь и ей в ту сторону. Звездная стезя ночных странников.

Когда козодой опускается на землю, усеянную бурой сосновой хвоей, его и днем не различишь. А осенней ночью на корме лодки он невидим более, чем в ночную пору тень от темной травинки на черной воде.

Козодой не утомился. Он присел полюбоваться красотой осенней ночи, а то и послушать, как спит вода. Распахнул крылья и взлетел. Беззвучно. Словно огромная черная ласточка. И удалился, рассекая крыльями мрак.

— Кха-о!..

Это отозвалась малая выпь. Далеко, в тростниках.

— Спит вода… Спят берега… — прогоготал один гусь другому и смолк.

Упала звезда. На лету безмолвно сверкнул искристый шлейф меж небесных светил. Тоже знак козодою. А птица уже далеко, знай стрижет крыльями ночную темень.

А здесь, на тронутой желтым березке, прикорнула новая птица. Только вчера очутилась она в здешних местах. Прильнула к светлому стволу, проступающему в ночной темноте, и спит.

Одеяние птицы темно-бурое, обрызганное белыми пестринами, точно снежинками. Или будто множество мельчайших, самых малых на свете звездочек нападало в ее темные перья. В одиночестве дремлет птица на березе. Ее длинный заостренный клюв уныло поник. И сон ее, сотканный из шелеста крыльев, из бликов на воде стремительных студеных рек, печален.

— Ровна вода… Спят берега… — опять прокричал дикий гусь — успокаивает остальных гусей, а заодно и себя самого.

Дремлет птица.

Зеленые сосны, могучие, высоченные… Родная тайга без конца и края…

Полноводны и быстры реки в густой таежной зелени. О белизна облаков! Синева небес! Где вы, где?

Остались широкие реки, остались бескрайние таежные просторы. И солнце, что там восходит, минует долгий путь, прежде чем достигнет здешних краев. Оттого и затянулось странствие птицы, осыпанной белыми снежинками, с поникшим клювом.

Почему рассталась с родимым таежным простором непонятная птица?

Как отпустили ее в дальний путь кормилицы-сосны?

А птице снятся эти сосны-гордячки, не взрастившие нынешней осенью сладких орешков.

Кедровая сосна — дерево высокомерное. Не только потому, что ростом велика, раскидиста и могуча, не потому, что долго живет, столетия простоит и вечно будет зеленой. Кормит всех эта сосна — вот чем она горда больше всего на свете. Белкам она сыплет орешки из крупных, увесистых шишек. Полосатые бурундуки, звонко посвистывая, подбирают кедровые орешки, а перед ненастьем покрикивают, оповещая таежный народ:

— Бурун-буран!.. Буран будет!..

Слышится дремлющей птице пронзительный бурундучий окрик. Раскроет глаза — в темноте только смутно белеет березовый ствол. Вдалеке перекликаются гуси, сами себя баюкают.

Снова погрузилась птица в сон, и видится ей кедровый лес. Бесценные, сытные орешки вызревали в тяжелых шишках, а как просто было добыть их, имея такой длинный заостренный клюв.

Эх вы, сосны, кедровые сосны — заважничали, занеслись (с каждым может такое случиться). Решили: прочно держат нас глубокие корни, можно и солнышком пренебречь. Обойдемся без солнца — вот что они вздумали. Хватит с нас и воды, что поит наши корни.

И давай гудеть — им, дескать, и ветра не нужно. Они и сами горазды кивать вершинами, ветвями раскачивать. Чего доброго, без ветра они еще пышнее, еще выше станут.

Не следовало, ох не следовало так гудеть.

Ветер дул, но не так, как привычно было кедровому лесу. Солнце светило, но не старалось, чтобы сосны взлелеяли в шишках зерна будущих деревьев.

И остались кедровые шишки без плодов. Никому не нужные. Закивали вершинами, закланялись солнцу гордые сосны. Всей тайгой, всем бескрайним зеленым морем качались и кланялись, молили о солнечной милости. А ветер разгулялся, пошел завывать, как прежде, солнце собралось в осеннюю дорогу. Не время, не время… До весны, прощайте! Солнце уронило последний луч.

Гулко стукались пустые шишки.

Свистали бурундуки. Суетились беспокойные белки. Нет кедровых орешков. Рябая птаха тоже в тревоге качала головой. Ничего не могла надумать.

Как-то довелось ей слушать сказку. То ли орлы рассказали, то ли филины, мудрые и старые. Будто бы есть на свете края, дальние страны, там, куда солнце заходит. Достигнешь — увидишь, как оно по вечерам опускается за горами. Перелетишь через горы — на равнинах плавятся и гаснут закаты. Тогда дальше лети, нагоняй солнце. И окажешься в стране, где звенят на ветках золотые орешки. А ядра у них — с птичью голову. Такая страна есть на свете.

И пустилась птица в дорогу. Она полетела не одна. Другие рябые ее сестрицы тоже спешили в ту сторону, где заходит солнце. За орехами. Теми, у которых ядрышки с птичью голову.

Долог путь, долог полет. Крылья не ахти какие, а все же крылья.

Вот и орехи. Правда, не золотые. Листья — зеленые, мягкие. Орехи — крепкие, белые. И ядра в них не с птичью голову, а пожалуй, со скромный камушек, мелкую гальку. Но и это ядрышко не достанешь. Слабоват клюв у гостьи, нипочем не пробить крепкую скорлупу. Разве что оборвать с ветки и запрятать в мох.

Видит птица, что и тут проживают ее родичи. Тоже рябые. И разговаривают похоже.

— Керр… Керрр…

Сядут на вершину дерева и говорят свое «керр…». Только клюв у них толстый и крепкий. Мигом раскалывают орешек.

Все дальше уносится рябая птица, ищет золотые орехи.

А куда лететь, если впереди море. Не зеленое море тайги, а самое настоящее, синее. И ходят по нему, ревут, пеной вскидываются хмурые волны.

Прикорнула птица. Видит сны на белой березе.

Все отчетливей белеет березовый ствол. Наступает утро, спешит за своим гонцом — предрассветным сумраком.

— Керрр…

Очнулась рябая птица. Вспорхнула с ветки. Подалась в южную сторону, где солнце в полдень выше всего стоит.

Шлепает ленивая волна залива, шуршит тростниками легкий ветер. Нынче занимается такое погожее осеннее утро, что можно подумать, будто возвращается лето. Если бы не желтые листья у берез. Если бы не пестрая бабочка, убаюканная заморозком на сухом стебельке.

Хлопнула дверь, во двор выскочил босоногий мальчуган. Ой ты! Хоть обе ноги подожми! Не роса на траве, а иней!

— Пап, ты кого видишь в бинокль?

— Птицы улетают, сынок.

— А они вернутся?

— Вернутся…

Человеку в бинокль отлично видно, как проносятся стаи диких голубей. Каждое утро он видит, как улетают птицы.

— Папа, а как птицы находят дорогу?

— Находят, сынок, когда видят знакомую звезду. Или свою реку.

Человек наклонился — в ботинок попала колючка. Достает ее, пригнувшись. Шасть — о спину ударилась птица. Летела низко и наткнулась на преграду.

Человек шевельнулся, птица шарахнулась прочь. Мальчуган от изумления рот раскрыл. А птица уже на другом конце двора, сидит на крыше собачьей конуры.

Пес Тунтик услышал у себя над головой поскребывание, какую-то возню и выглянул из будки. Смотрит на птицу, а она, рябая, невиданная, на пса уставилась… В диковинку ей такое существо.

— Папа!

— Сибирская кедровка, брат. Бывает, что и к нам залетают. Когда кедровые орешки слабо родятся. Наши, местные кедровки, лущат орешки, клювы у них сильные, наши и человека с пеньком не спутают, собака им знакома… А эта — дикая. Пришлая. Не обжилась в наших краях, ничего не знает.

— А найдет она дорогу назад?

— Где ей найти! Сколько их ни прилетает, обратно ни одна не возвращается. Тут им и по звездам не разобраться. И реки чужие… Охота была странствовать, не зная дороги!

Летит птица, звездами испещренная. Все дальше. Мчится наугад, не ищет пути. И не знает, что не возвращаются рябые птахи, искательницы золотых орехов величиной с птичью голову…

 

Октябрь. День, когда и мне захотелось полететь…

У каждой осени бывают особенные дни. Солнечные, мягкие, по-летнему ласковые. Неизвестно, сколько их будет и когда нагрянет непогода, начнет сеяться дождик, обильно посыплются с деревьев листья.

Безоблачно небо, на море штиль, ни морщинки на ровной глади залива. Ясность разлита над далеким противоположным берегом. В бескрайней осенней прозрачности летают белые паутинки. Над полями, над лесами, над зажелтевшей землей серебрятся тонкие шелковинки…

Чудесные стоят деньки, но птицы знают, что это — осень, и продолжают кочевать.

Не все дожидаются осени. Некоторые покидают наши места еще летом. Первые стайки скворцов-странников можно видеть на пойменных лугах близ залива в июне. Едва выведут птенцов из гнезд, уже собираются в дорогу. В этих ранних стайках очень много молоди. Наши окольцованные скворцы в июле попадались на севере Германии, в Дании, Голландии. Но даже поздней осенью, чуть ли не в ноябре, встречаются в наших краях скворцы. Так рано начинается и так долго тянется их перелет. Вот и нынче стайки скворцов кочуют по лугам. А в такие погожие дни скворцы, устроившись где-нибудь на ветке, могут и голос попробовать. Другие птицы пускаются в путь куда более дружно. Соловьи готовятся к странствию в теплые края еще в августе. И к середине месяца их у нас уже не найти. Точно так же, в августе, в один день вдруг взяли и исчезли все стрижи, которые носились и верещали у нас все лето.

Умчались на юг ласточки. Даже самые поздние из них уже в пути. Все тянутся стаи диких голубей, на большой высоте в синеве неба. Всякий раз, когда вижу витютней, вспоминается песня: «Сизый голубочек, улетай за море…» Есть в этой песне слова: «Томно мне, томно…» Вот и мне томно сейчас. Такое бывает с человеком: увидишь улетающих журавлей или диких голубей и тоже захочется сняться с места.

Сегодня видел сокола, тоже стремился куда-то далеко. Сколько мог провожал его взглядом. Увидеть бы хоть раз землю с соколиного полета. Нет, не с самолета или другой летательной машины. Ощутить бы ветер собственным крылом, взвиться в поднебесье и мчаться вместе с журавлями, соколами, дикими голубями… Тогда бы и птицы приняли меня в свое братство и говорили бы со мной.

В птичьем полете всегда крылось нечто манящее для человека. И долго еще будет полет птицы чаровать нас, несмотря на сверхзвуковые самолеты.

Пропали из глаз голуби, а вот валит воронья стая. И они держат путь вдоль взморья, по излюбленному птичьему маршруту. Кочуют вороны огромными табунами, а когда останавливаются на ночлег, такой поднимают галдеж, хоть уши затыкай. Особенно по утрам, когда светает, и воронья компания принимает решение продолжать странствие. Тогда каждая ворона вопит, надсаживается, видимо, доказывает, что именно она первая сказала: «Пора! Пора!» А когда вся стая в тысячу глоток примется твердить: «Пора! Пора!», отчаянное карканье достигнет облаков.

Невольникам, угодившим в ловушку, дарю по кольцу и поскорей выпускаю.

И опять сижу у сети, жду пернатых непосед. День замечательно тих и ясен, словно различаешь в нем поступь уходящего лета. И грезится: вот бы мне иметь крылья птицы или плывущую по воздуху ладью…

Сказка шелковых парусников

Тихая, хрустально-голубая осень порадуется ясным, солнечным денькам, но рано или поздно уступит холоду, зашуршит, осыплет себя всю золотой листвой.

Птицы покидают родные края. А пауки знай трудятся, оплетают своими сетями травы, прислушиваются, о чем шепчет на бегу быстрый ветер.

— Пора, братцы. Давайте налаживать шелковые корабли, — молвил аспидно-серый паук, выглянув из своей плетенки.

Забрался на верхушку былинки. Стебель склонился под его тяжестью. А паук точно влез на высоченное дерево, откуда можно во всю ширь обозревать землю и небо. Прикрыл от слепящего солнца глаза своей изогнутой тонкой лапой и глядит в небо. Солнышко, не встречая ни облака, обходит дозором небосвод. Но паук прислушался к шепоту ветра, а теперь и сам, оглядев с высоты небо, узнал то, что полагалось. Он и обратился к остальным паукам, которые усердно плели сети на одной с ним лужайке.

Сородичи — каждый о восьми ногах — проворно вынырнули из сеток, вскарабкались наверх по стеблям, притенили глаза передними лапками, чтобы получше видеть, и тоже впились взглядом в ясное небо. И все согласились:

— Пора налаживать парусники.

Это расслышали пауки на других лугах. И все встрепенулись.

Более остальных оживились юные пауки. Сами они еще не слишком много знали и соображали. Но заслышали разговор взрослых и первыми взялись за дело, к которому у них от рождения сноровка. Ведь известно, что дети любят путешествовать. Неважно, далеко или только через двор, пешком или на чем угодно. Но ребята, когда оседлают свою деревяшку, всегда придумывают, какая у них лошадка. И у каждого мальчишки лошадка — своя, другая. Пауки же строят суда для воздушного плавания бездумно. Их ножки как бы сами все проделывают. И шелковые парусники у них все на один лад.

В погожий, безоблачный день начинает казаться, будто солнце совершает свой оборот по небосклону очень медленно. И время вроде бы не спешит, много его в запасе. Но паукам известно, что времени имеется ровно столько, сколько надо, чтобы подняться в воздух и пуститься в путешествие.

Пауки ткут, пауки строят корабли.

Для начала прядется крепкий, толстый шелковый канат, он протягивается от макушки одной былинки до макушки соседней, закрепляется. Паук расхаживает по шелковой нити, точно по перекладине. Это и есть балка будущего паучьего кораблика. Потом паук карабкается, лазает между балок вверх-вниз, вдоль и поперек. И все прядет, ткет, плетет, наматывает. Вот и стены кораблика уже готовы. Все сплошь из шелка, наибелейшего, прочнейшего шелка. Кораблик невелик, аккурат по капитану. Покрупнее паук — просторнее будет и кораблик.

Теперь очередь за парусами. А летучему кораблику нужны еще и крылья. Из самого воздушного шелка соткет паук и паруса, и крылья. Паруса надуются, крылья будут трепетать вдоль бортов, и ветер, встречая упругость и нежность шелковых парусов и крыльев, не почувствует никакой тяжести. И поплывет паучий кораблик по воздушным волнам. Руля у него нет, он и ни к чему. Ветер мчит, ветер ведет. Куда он подует, туда и скользит легкий парусник.

Готовы корабли из шелка. Пауки-капитаны забрались каждый в свой фрегат. Ждут ветра. Озираются в синем просторе. Точь-в-точь моряки: не близится ли ветер, не укатывает, не пригибает ли травы на лугах?

И вот ветер всколыхнулся. Крепко дунул. Пауки ловко, проворнее, чем на охоте за мухами, кинулись рубить канаты, крепящие парусники к траве. Нет у наших странников топоров, приходится обрубать канаты, то есть откусывать. Былинки под порывами ветра склонились к земле, а белые паучьи суденышки поднялись в воздух. Ветер поднатужился, еще выше взмыли паучьи парусники и плывут, плывут по безбрежному морю ясной лазури. Запрокинешь голову и видишь: скользят, уносятся вдаль белые шелковые кораблики.

В пути видят пауки, что птицы летят еще выше их. Не только выше, а еще и быстрей. Не догнать их паукам. Спасибо ветру хоть за то, что мчит их парусники в ту же сторону, куда уносятся птицы. Пауки не спесивы и зависть их не гложет. Просто они любят странствовать, и счастливы они, когда ветер их несет, колышет их легкие суденышки.

На берегу стоит старый маяк. Стоит и глядит на залив, на его безмятежно-мирную гладь, на чистую синь и на хмурые воды, насупленные под тяжелыми тучами, вздыбленные ветром. Годами стоит маяк и глядит вперед. Не повернуть ему головы, не оторвать взгляд от воды. Красный кирпич, из которого сложили маяк, потемнел, почернел от времени, от ветра, ненастья, поблек от сырости, выгорел на солнце. Но взор его по-прежнему ясен. И долгие годы еще глядеть маяку вдаль.

Маяк обозревает и поля, и широкие поймы, дальний берег залива. Ведь маяк умеет смотреть во все стороны. Видит маяк, кто приближается к нему из-за моря, кто мчится с полей, лугов. Тут, у маяка, перекрещиваются пути странников.

Проносятся гуси, скворцы и синицы — мимо маяка. Странствуют зяблики, горихвостки — над маяком. Тянутся зарянки — тоже мимо, мимо. К маяку прибьет ветром и паучьи суденышки.

Вот и прибыла паучья флотилия, опустилась на луга, на кусты, на самый маяк. Причалили легкие суденышки. И повисли пауки, грустные и опечаленные: кончилось их путешествие, а птицы продолжают свой полет… Потом задумались пауки, поразмыслили… А что, если бы ветер перенес их через море? Кто знает… Ни один паук из тех, кто отважился пуститься за море, не подал о себе весточки. И тогда паук, тот самый, что распорядился строить кораблики, объявил:

— Вот и все. Прибыли. Всем сойти с кораблей, ткать сети.

Засуетились пауки. Жить-то надо. Мух ловить, мошкару всяческую. Наплели пауки сети и прочно обосновались. А самый большущий развесил свою сеть на верхушке маяка.

Засели пауки в сетях, чернеют посередине и внемлют нашептыванию ветра.

А мимо летят да летят птицы…

 

Октябрь. День серенький, как мотылек…

Целую ночь бушевало море.

Ночь, наверное, была серая, как и весь вчерашний день. Но во тьме не различить серое, хотя от него мрак делается еще гуще.

Я ухожу в ночь, оставляю в домике свет. Не то рискую не найти свое жилье. Пока нашарю стену хижины, придется долго плутать с растопыренными руками, чтобы не ткнуться носом в березу.

Мне по душе глухой мрак осенней ночи. Невидимые ветки берез мажут по лицу. И трава не видна, только чувствуешь ее. Едва белеет во тьме дюнный песок.

В такую ночь не полетят птицы. Не видно ни звезд, ни Млечного Пути. В такую ночь светятся одни лишь маяки, если их не скроет туман. И во тьме их мигающие очи как бы искрятся золотом.

В такую осеннюю ночь в реденьком, скинувшем листву березничке мерцает окно моей хижины вроде светлячка. И вдруг приходит на ум, что не домик там на колесах, а тихий загадочный костер, у которого греется некто, только что возникший из моря, в нахлобученной старинной голландской шляпе, курит длинную фарфоровую трубку… Или это трепетный, блуждающий огонек, невесть откуда прилетевший и невесть кому светит… То ли древний, позабытый клад неярким пламенем просочился из-под земли…

Мерно задувает ветер осенней ночи. Шумит море. Нет птичьих стай в воздухе. Но прилетает птичья сказка. Я расслышу ее сквозь морской гул. Ее, должно быть, как и летящих птиц, тянет на огонек. Сегодня ночью, как и много ночей до того, она будет витать над домиком. Сказка, у которой легкие крылья и сердце птицы…

Сказка будет парить до самого рассвета.

Утро встает хмурое. Гремит не только море — стонут березы. Ветер усилился. День проступает исподволь, мерно, серо.

Вчера весь день летели зяблики. Долго смотрел на них с берега. Зяблики валили сплошняком. Птичка к птичке, стайка к стайке. Без малейшего просвета струился живой птичий поток. Он то разрастался вширь, сгущался, то истончался, редел. Одни зяблики. Или вместе с юрками.

Необычное чувство охватывает при виде этого напористого струения птиц. Точно наяву видишь, всем своим существом ощущаешь необъятные просторы земли, ширь неоглядную. Ведь каждая птица где-то выросла, где-то спела свою весеннюю песню, заложила гнездо, вывела птенцов. Каждая несет на крыльях ту частицу ветра своей земли, которую забирает всякое живое существо, покидая родину. А сколько их, птиц! Сотни, тысячи тысяч! И ведь не только по этому тракту устремляются птицы на юг. До чего же раздольна, неохватна наша земля!

При таком обилии зябликов и юрков множество их набилось и в мою ловушку. Далеко за полдень затянулась моя работа. Зябликам да юркам — каждому по колечку, по колечку…

Можно спорить, какая пташка красивее — зяблик или юрок. Оба они красавцы, оба храбрецы, оба на стройных ножках. Зяблик, в народе его иногда зовут лесным петушком, видом буренький, в синевато-седой шапочке, белые «зеркальца» на крыльях заметны издалека. Юрок — не наша птица. У нас ни гнезда не вьет, ни потомства не высиживает. Летнее его оперение: голова и плечи черны, как выходное платье. Надхвостье чисто-белого цвета, грудка розовая… Видимо, оттого, что не нашенский, многим юрок кажется интереснее зяблика. Трудно рассудить…

Все это было вчера. И зяблики с юрками, и переполненная ловушка. А нынче в клетке всего несколько заряночек, угодивших еще до рассвета, четверка перепуганных певчих дроздов в радостно крапчатом оперении — вот и вся добыча.

Быстро выпустил всю компанию на волю и опять остаюсь наедине с березами и морским ветром. Похоже, что тучки настроились на дождь. Под крепкий вест, а тем более в дождь, птицы никуда не тронутся.

Ага, попалась! Летела сойка, хоронясь за березами от ветра. Понизу двигалась и зашмыгнула в сеть. Пока усмирил ее, дралась отчаянно. Ишь, негодница, птенцов да яиц погубительница, до крови мне руку в двух местах протюкала. Злее ястреба-перепелятника. Тебе бы, душенька, шею свернуть за птенчиков дроздов и других певчих птиц… Но так и быть, получай кольцо. И убирайся подобру-поздорову. Послужи на благо науки.

И никого больше. Накрапывает. Пока не распогодится, не дождусь новых гостей. А это будет не скоро. Впереди не один серый денек, не одна глухая ночь… Потом опять замельтешат пернатые странники. Еще синицы не появлялись.

Ветер рвет с березы листья, вихрит, прижимает к сетке. Мелкие и покрупнее, ровно-желтые. Вечер сереет, точно утро. Сгущается долгая ночь. Снова наведается ко мне птичья сказка…

Спазма о птичке с отблеском зари

Бродит по свету невесть где рожденная сказка о том, как скромная пичужка, прозванная зарянкой, вернула людям похищенный у них огонь и спасла их от гибели.

Это было давным-давно. То ли в селении, то ли на стоянке жили-поживали люди. Большое было селение. А если стоянка, то огромнейшая была стоянка. В ту пору весь род людской был как одна стоянка. А возможно, обитателям этого места только представлялось, что они — это и есть весь мир.

В те времена бок о бок с людьми проживало множество божеств и духов. Всюду — в лесах и реках, в горах, облаках и под землей. Божества и люди — всяк на свой лад — занимались своими делами. Но с соседом хочешь не хочешь, а встретишься. Бывает, что и поговорить доведется, иногда и до дележа доходит. И лес тароватый, и рыбное озеро, и добытый на охоте лось — все может стать причиной раздора. Жили люди в мире и согласии с божествами и духами, но порой случалось и заспорить. Духи-то, оказывается, встречались привередливые, вздорные и даже — подумать только — злые!

Воистину это очень старая сказка, вот и не припомнить, из-за чего тогда вышел спор у людей с этими сварливыми духами: то ли речку в самый богатейший осенний лов не поделили, то ли невзначай откатили люди некий любимый духами валун, или, наоборот, духи среди ночи умыкнули развешанные для провяливания лосиные ремни… Но закипела ссора, и дошло до лютой вражды.

Пока люди думали-гадали, как делу помочь, как заручиться помощью тех духов, которые подобрее, их злые враги учинили небывалую месть: унесли у людей огонь.

В селении погасли очаги, стало темно и тоскливо. Смолк детский смех. Старики в отчаянии пророчили времена еще черней. Сильные охотники, отважные мужчины селения, вооруженные луками и дубинками с кремневым подбоем, оказались беспомощными. Не было огня, а огонь для человека — и тепло, и свет в ночи, и запах печеного мяса, и обожженный горшок, и выплавленный железный наконечник для стрелы. Без огня человеку не обойтись. Сама погибель распростерла широкие крылья над стоянкой, над всем миром людей. И люди оцепенели, впали в тяжелый, беспросветный сон, от которого можно и не очнуться.

Время осеннее, вот-вот наступит зима. И тогда вьюга занесет, погребет под снегом людские жилища, где нет огня и только стужа правит в безжизненном селении.

А по осени, как известно, улетают в теплые страны птицы. Уже и в те стародавние времена птицы кочевали, ведь и тогда чередовались осень, зима, весна и лето.

Летела стая осенней ночью. Эти птички в те далекие времена, как и нынче, совершали перелеты по ночам. Видят с высоты — пусты, холодны людские жилища. И в них — погруженные в темный сон люди.

Невелико сердце у пичуги, зато сколько вмещает песен! А где песня, там и добро. Птичка сильно опечалилась и встревожилась: ведь и песенка у нее весной не выйдет такая славная и задушевная, если некому будет ее слушать. Сидела птица на ветке, глядела темными глазами на безмолвное селение и, в конце концов, дерзнула…

Птицы знают все. Черные пауки день-деньской висят недвижно на своих сетях, но они все слышат и все видят. Многое нашептывает им змеящийся поверх трав ветерок. И это они, пауки, рассказали птичке, где скрыт взятый у людей огонь. Погасить огонь злые силы не смогли, но упрятали надежно.

Малая пташка… Разве ей под силу крупная ноша? Выскочила из мрака, ухватила крохотный уголек и опять скрылась во тьме. Хранители краденого огня даже не заметили пропажи. Понесла пташка уголек в клюве. Нестерпимо жарко станет клюву — перекинет в лапки. Лапки опалит — опять клювом подхватит. Так и несла всю дорогу. Достигла селения и опустила уголек в очаг ближнего жилища. Но слабо тлеет уголек, не разжечь ему пламени. Тогда птичка снизилась, прижалась к угольку грудью и давай махать крылышками, вздувать огонь. Все ярче, жарче разгорался уголек, пока не вспыхнуло пламя. От тепла пробудился первый спящий человек. Он брал огонь горстями и нес его по селению к почернелым, остывшим очагам. Птичка порхала за человеком, помогала ему. И селение очнулось от недоброго сна. Пробудилось все человечество. Малая пташка защебетала свою песенку. Но ее наряд уже не был гладко-серым, как прежде. Зобик птицы, вся грудка остались красными. Это — след уголька, который нежная пташка опустила в очаг. Она принесла людям свет и зарю. И люди в благодарность нарекли птичку зарянкой. Было это задолго до того, как мятежный титан Прометей подарил людям похищенный у богов великий пламень созидания. Малый огонек для насущных дел людских, для теплого очага и уюта в жилище сберегла людям птица.

Совсем старая, давняя сказка. А нынешней ночью сквозь осеннюю тьму к освещенному окну подлетела иная сказка. И тоже о зарянках, краснозобых пташках.

Теплы, уютны и светлы очаги у людей, некогда согретые зарянкой. Пылает-горит и Прометеев огонь, прочно владеют им люди. Сегодня мир людей широк, огромен. Светятся окна в городах и селах. В ночной темени золотятся глаза маяков. В бескрайней вышине вровень с Млечным Путем странствуют выкованные людьми звезды.

А птицы уносятся своими путями…

Утром, в самую рань, как только начало светать, на карниз под окном маяка опустилась зарянка. Ее грудка пламенела алым восходом. Свои темные глаза жителя лесных дебрей она вперила вдаль, где светлела полоска неба. Всю ночь летела птичка, а не утомилась.

Под карнизом, в сети, повис черный паук — из прибывших. У зарянок с пауками давнее знакомство. Еще с тех времен, когда надо было прийти на выручку людям, вернуть им свет и тепло. А еще паук, сам причаливший сюда на шелковом паруснике, мнил себя опытным путешественником — как не заговорить с кочующей птицей! Он и промолвил степенно, как равный равному:

— Доброе утро!

— Здравствуй, здравствуй, черный паук! Высоко сидишь, далеко глядишь!

Так прощебетала зарянка. Когда она рада и довольна или глубоко задумается, у нее получаются коротенькие песенки-прибаутки.

— Улетаешь? — поинтересовался паук.

— Как знать, как сказать…

Голосок был озабоченный. Пауку даже послышалась в нем печаль.

— При крыльях да не знать?! Старому другу не сказать? — удивился паук. — Мне бы пару крыльев, только бы меня и видели…

Зарянка помедлила. Потом запела:

Осенние ночи длинны, Солнца лучей лишены. Звездочки не зажжены! Люди, не знают, когда Новая выйдет заря. Хмурая, злая зима Мглою одела поля.

В этот миг взошло солнце. Из-за ровных полей проглянуло оно краешком своего луча, и грудка у птички еще ярче заалела.

— Так уж заведено, — поддакнул паук. — Студено да темно… Зима зла… Всегда была…

— Так-то оно так, так-так-так-так… — затараторила птичка. (Зарянки, а еще крапивники, всегда запускают свою трещотку, когда волнуются.) — Так-так… Вот ведь как! Не будет ни восхода, ни заката, все спрячет туман и мгла. А у меня на груди — искорка, отсвет красной зари! Пусть она светит во мгле, пусть в зимний денек вспыхнет над снежной землей. И засияет день…

Паук слушал, слушал зарянку, и ему вдруг захотелось домой, на милый старый луг, откуда он отбыл на шелковом паруснике. Там колыхались такие знакомые, родные травинки. Но ветер дул в другую сторону. И паук тихонько порадовался, что не слишком удалился от своих исконных мест.

— Оставаться думаешь? И всю зиму сиять огоньком? Ох… Зима — пора спячки, стужи, погибели… — Паук, и без того сгорбленный, съежился еще пуще, представив себе зимние тяготы. — Собираешься людей радовать… А стоит ли?

— Разве нет? — Зарянка подпрыгнула на карнизе, резко задрала кверху хвостик, как это делают варакушки, соловьи, крапивники — вся звонкоголосая родня. — Разве, разве нет?

— Люди, они сами виноваты. Дымят, пылят — вот и не видят ни рассветной зари, ни румяного заката. Они развели и дым, и смрад. Давным-давно мы с тобой им помогли, вернули краденый огонь. А потом они завладели еще и небесным огнем. Да-да! Захотят — спалят все луга, все травы и цветы. Леса и горы — все превратится в пепел и золу.

— Они не посмеют, не станут! — заволновалась зарянка.

— Истинная правда, сам ветер сказал. У людей есть такой мощный огонь. Вот и подумай: надо ли ради них зябнуть? Зима — время гибельное…

Солнце выплыло целиком и пошло ввысь, разгораясь все ярче. Зарянка уже знала, как ей поступать.

— Пока люди видят зарю, пока светит им солнце, не сгинет мудрость. Пусть сквозь ненастье блеснет искорка, сбереженная от солнечных дней. Люди будут видеть ее и помнить, что есть на земле весна и радость. А когда человек помнит о весне и добре, рука не поднимется разжечь пожар, после которого — только ночь… Пусть засияет день!

Паук четырьмя лапами вцепился в сеть, а еще четыре скрестил на брюшке и пробурчал:

— Тебе видней… тебе видней…

Зарянка упорхнула. Паук остался висеть в своей сетке и размышлять. Маяк слышал весь разговор и ему не терпелось поскорей засветиться. Но до вечера еще было далеко, и он глядел на водную ширь, его стеклянное око зорко подмечало все, что происходило вокруг.

Пташка с алой грудкой расположилась у ручья, в темных зарослях молодых елок. По соседству теснился орешник, который обещал обильный листопад. Здесь, близ ручья, устраивались на зимовку двое малюток-крапивников. Ручей лопотал, можно было подумать, что он и не собирается замерзнуть.

Это уютное местечко находилось вблизи города, сюда часто наведывались люди послушать пение ручья, гул елей, полюбоваться, как реют листья. Это проясняло их думы, умиротворяло. Теперь они видели и птичку с малиновым нагрудником, а она вызывала воспоминания о ясной заре. Ведь всякий человек — где бы он ни жил, каким бы трудом ни занимался — хоть раз в своей жизни да вставал на заре и видел первые лучи восходящего солнца. А воспоминания о чистой заре и первых лучах не могут не будить добрых мыслей.

Мимо старого маяка проносились зарянки. Вот и улетели все. Паук покинул свои сети на милость ветра и забрался в щель зимовать. А зарянка жила у ручья. Сердитые, насупленные, вставали осенью утренники, день немногим отличался от них. А птичка устроится на темной росистой еловой ветке и алеет заброшенным в дебри солнечным лучиком. Заметят люди, будто румяный блик метнулся, и ищут глазами, откуда же проглянул на землю солнечный луч?

Пошел снег. Крупными хлопьями. Задули злые, колючие ветры, пошли стегать снежной крупой. Ударил мороз.

Снег плотно укутал берега ручья. Понизу — сугробы, пышные, непролазные. Узкий, напористый ручеек стал воевать с морозом. Лед наступает, но полностью сковать ручеек ему не под силу. То там, то здесь чернеют полыньи. А близ них порой и земля оголится. Это клочочки обнаженной земли и подкармливали зарянку. Там она вместе с крапивниками добывала кое-какой корм. Крапивникам все же легче. Хоть и невелички, а зимуют всегда в наших краях, обвыкли уже. В мглистое, серенькое утро, поздней осенью они и запеть могут. Но теперь сковало стужей их песенку. Зато ярким лучом сияет на ветке зарянка.

Из большого города сюда прибегали лыжники. Поразмяться, подышать чистым снежным воздухом. Завидят птицу — и представится им, будто пробился первый весенний луч. Приходили сюда и отец с сыном: они жили поблизости. Мальчик стоял в снегу на коротеньких лыжах, не в силах отвести глаз от птички. Ведь никто так не просит солнца, как цветы, птицы и дети. И мечта взрослого — чтобы его сын на земле собирал, накапливал лучи, — жаворонком трепетала в груди у отца.

А зима нажимала. Чем ближе весна, тем упорнее, злее стужа. Таяли птичьи силенки, словно капля росы в крепкий мороз.

И однажды вечером, когда на небосклон поднялся прозрачный молодой месяц, когда вот-вот собирались на солнечном припеке брызнуть пыльцой первые ольховые сережки, зарянка умчалась на запад, где тлела полоска заката.

Улетела зарянка, как уносятся птицы, когда наступает их вечер. Ее повлекло на свет блекнущего закатного зарева, отблеск которого она несла у себя на груди. Улетела птица в погоню за солнечным лучом.

Однажды утром, когда почки поднатужились и лопнули и из них слегка проглянули нежные листики, эта птичка вернулась. Минувшей ночью прилетело множество зарянок. И у каждой на груди то же пятнышко света.

Мальчик проснулся и выглянул в окно.

— Папа, смотри, какое солнце!

— А лучей, лучей-то сколько! Не будь крохотного лучика, мы бы и самого солнца не увидели.

— Ты видишь каждый луч отдельно?

— Вижу. Посмотри хорошенько на яблони. На те ветки, что повыше.

В яблонях мелькали юркие пташки-зарянки. Все они распевали:

Отблеск зари У меня на груди, Искорку я принесу, Радостный день разожгу, Пусть запылает заря В предчувствии светлого дня!..

 

Ноябрь. Еще один день немолкнущего шума волн

Сегодня играет море. Крепко бушует, грохочет. Высокая волна выгибает вспененный хребет и всей тяжестью обрушивается своей седой головой вниз, на ровное дно. Звонко, точно тугой барабан, отзывается песок. Будто кто-то грохочет дробно в мутно-зеленой пучине.

Тучи скользят низко. Набрякшие, свинцовые, с лохматыми подбрюшьями. Сизые космы летят стремительно, не хотят отставать от ветра. Не поймешь, где конец одной тучи и начало другой. Все небо — ас морского берега видно широко — как бы сплошное вместилище туч.

Покамест еще проглядывало солнце. Днем прояснится, случается, что и паутинка блеснет, повиснет на ветке, зацепится за одеревенелый стебелек в травах.

Хлынули синицы. Обильнее всех — большие синицы. С черной ленточкой через желтое брюшко. У всех щеки белые, все нравом разбитные, шустрые.

Птицы детской поры!

Занесенные снегом плетни, запорошенные добела ветки деревьев и желтеющие птички на них. Попрыгивают, поскакивают, снуют вокруг домов всю зиму. Кто не помнит их с детских лет! И в городе, и в деревне — у каждого свои синицы. Хоть одна синичка, а есть.

Летели синицы, и я был рад: между облаков виднелось солнышко, в ловушке суетились белощекие птички.

Стоя в приемной камере, я брал пригоршнями этих птичек с золотистыми брюшками, зажимал легкие колечки, освобождал пальцы — летите, летите, летите! Синичка мгновенно, словно крохотная точка, растворяется в воздухе. И нет ее. Скрылась. Малая мысль человека, крупица дня — унеслась, умчалась.

В те дни сеть выглядела нарядно. Снаружи налипли прибитые ветром изжелта-восковые березовые листья, а изнутри золотятся, повиснув на сетке, желтопузики-синички. Кругом мухоморы, яркие, в белых пятнышках, еще пестреют на лужайке.

Это было весело, В подсохшей траве стоял приемник; оттуда звучали песни и мелодии об осени, алых ягодах, хитроумно запрятанном грибе рыжике, который надо искать. А я все тружусь в ловушке, подпеваю транзистору, переговариваюсь с синичками. Работа моя все та же — колечко за колечком, птица за птицей.

Куда же они улетают, где зимуют? Да как еще дружно летят, густым потоком, вроде зябликов. Валят, напирают, видно, что-то понуждает их всех тронуться в южные края.

Но ведь зимой, в злющий мороз, мы увидим синичек у себя под окнами, на задворках, на околицах деревень. Запрыгают они и по веткам городских парков и скверов.

Наверное, синицы, которых я встречаю на птичьем перекрестке, — это птицы-северянки. Не у нас выросли, не в наших садах и лесах звенели их весенние колокольцы. Это, по всей вероятности, синички из Латвии, Эстонии, Финляндии, из-под Ленинграда.

А наши? И они перемещаются. Не все, правда. Иногда окольцованные синички подают весточку о себе. Не беда, что не сами — все равно доходит по назначению. Читаем в научных книгах: большие синицы, окольцованные в Литве, были обнаружены в Германии, близ Бурсфельда, — значит, одолели тысячу с лишним километров. Их встречали в Чехословакии, километрах в семистах от наших мест.

Откуда вы и куда держите путь? Ах, если бы вы могли, пташки большие и малые, поведать, почему да в какую именно страну вы летите, так упорно туда рветесь. Но синички скачут, прыгают, машут крыльями, мечутся по ловушке, а возьмешь в руку, норовят тюкнуть клювиком. Сказать — ничего не скажут. Получат кольцо и пропадают в синем небе.

Это все минувшие дела. Синички умчались по птичьему пути. Я запаздываю с записями. Задерживаются листки моего дневника, точно, как и тот желтый лист, что застрял на верхушке стройной, гибкой березки здесь, на поляне. Он у меня давно на примете, этот стойкий одинокий листочек. Каждое утро, когда выхожу проверять сеть, смотрю на него. Чем меньше листьев, тем прекраснее он мне кажется. И вот он остался одиночкой и как бы светится издалека. Возможно, и листок дневника, перевернутый с опозданием, кажется притягательней, совсем как и этот лист, что додержался до конца ноября. Листья деревьев напоминают мне жаворонков. Те тоже: спешат, спешат, а бывает, иногда в ноябре замечаешь их стайки, а то и в декабре вдруг встретишь хохлатенького серого певца.

Играет море. Волны накидываются на берег. Неласково небо. Ненастно.

Переверну наспех исписанную страницу, а вечер уже разматывает свое хлипко-серое полотнище. Скроет и море, и залив, и серые дюны, окутанные промозглой мглой, с дрожащими кустиками сивых трав…

Отбывают вдаль жаворонки. Мелкие серые пташки. Никто, должно быть, не напрял столько лучезарных нитей и так щедро не одарил людские сердца чистейшим серебром, как жаворонки. Разве что пеночка-теньковка не уступит жаворонку по звонкой чистоте своей песенки, она у нее растекается каплями самого звонкого серебра. И падают эти нежные капельки, рассыпаются от весны до поздней осени.

В такую ночь можно ждать жаворонков. Минуя эти места, они устремляются дальше — искать огней…

Мягкий западный ветер уже тут как тут. И ненастный сумрак при нем. Волны догоняют друг дружку, пока, усталые, не вскинутся пеной и не рухнут. Море бушует и рычит. Шумит, ревет и беснуется…

Сказка маяков

Стоит старый маяк. Стоит и глядит вдаль долгие годы. Его красная кирпичная кладка потемнела от старости, поблекла от ненастья и ветра. Но глаз его видит зорко. И взгляд — луч света — достигает дальнего берега залива, скользит, пронзая туман, обегает даль морскую и вновь возвращается к заливу. В ночной дали ему отвечают другие маяки, мигают золотистыми очами.

Когда вечер гасит дневной свет и со стороны залива подкрадываются сумерки, маяки приветствуют друг друга и заступают на долгую ночную вахту.

Рады маяки, что могут видеться и что темными осенними ночами им можно беседовать. Маяки ведут разговор глазами. Один раскрывает сверкающее око, глядит долго, не мигая, пока не погаснет, не скроется в ночи. Помедлит и снова раскроется, долго глядит. Его речь нетороплива, размеренна, продуманна. Другой маяк — вспыхнет-погаснет, вспыхнет-погаснет. Часто мигает, мелко, и получается у него скороговорка. Третий маяк — деловой, морской. Пошлет две быстрых, сильных вспышки, и хватит с него. Мол, коротко и ясно, по-моряцки. Еще немного погодя — опять два сильных, быстрых луча.

Маяки превосходно понимают друг друга, вот и коротают ночи в рассказах, услышанных от судов дальнего плавания, в сказках о похождениях древнего морского ветра.

Маяк, стерегущий залив, рассказал собеседникам про черного паука и красногрудую зарянку. И помчалась сказка от маяка к маяку, словно птица крылатая. Увидит на своем пути огни, снизится, покружит у освещенных окон, у пылающих очагов: ведь и ее, словно птицу, влечет огонь в осеннем мраке.

Нынче ночью морской маяк рассказывает о солнечной птице, поющей в осеннюю полночь.

— …Ночи были темные, глухие, — говорил маяк своим собратьям, то раскрывая, то пряча в темноту свое золотистое око.

— Вот-вот… Были-были…

— Истинно были такие ночи…

Это остальные маяки помигали в знак согласия, приготовились слушать дальше.

Маяк, стерегущий море, послал далеко вперед два крепких светлых взора, обежал небо и море.

— Кромешные были ночи. Вроде этой. Я гонял свои лучи и все думал: каково там, в открытом море, судам. А еще — каково птицам, летящим в ночи.

Старикан морской ветер к тому времени уже накуролесил вдоволь и куда-то убрался, спал. Ночь была сырая, мглистая. Лучами я трогал ночной туман.

Каждый год мимо нас летят птицы. Я свечу уже невесть сколько лет, и ни я сам, ни кто-либо другой на свете не может сказать, сколько птиц проводил я на своем веку. И днем, и темными ночами, осенью и весной…

Было время, когда я со страхом и тоской ждал перелетных птиц. Ведь я — маяк. Светить ночью — мой долг, мне нельзя не светить. А птицы завидят свет и кидаются на мой огонь. Ударятся о стекло и падают замертво. Даже камни мои пропитались печалью.

Я боялся ночей.

А потом люди одели мою стеклянную главу мягкой, упругой сеткой, теперь, если и бросаются птицы на огонь, беды в этом нет.

Теперь я спокоен. Когда не светит луна и не видно звезд, птицы летят на маяк…

— Знаем… Ясно-ясно… — промигал маяк-скороговорка, маяк-скородумка.

— И меня навещают перелетные птицы… — протянул медлительный страж залива и надолго погрузился в раздумье.

— Я жду этих ночей, — продолжал морской маяк. — Птицы — мои гости. Как не затосковать без гостей, если весь век стоишь один-одинешенек на дюне.

Вот однажды, как всякую осень, наступили беспросветные ночи, и полетели мимо некрупные серые птички. И прежде я их видал, но всякий раз я им радуюсь, словно вижу впервые, очень уж они мне любы.

Серенькие птички прилетели ровно в полночь. Я слал во тьму свои лучи, торопился пересчитать гостей, но скоро сбился со счета. Попробуй сосчитай: птички мелькнут в тумане мелкими крупинками, когда их заденет луч, а потом опять ныряют во тьму. Зато я их слышал. Эти птички пели! Чисто, переливчато, могло показаться, что солнышку радуются. У меня даже камни согрелись от этих коротких песенок. До конца не допевала ни одна пташка. Только разгонится — сразу оборвет.

Я заслушался, позабыл, что в море ходят суда, что где-то прикорнул старый озорник — ветер. В мыслях у меня были только эти милые птицы, я и светил для них, и старался их обогреть, приласкать.

Одна подлетела совсем близко и прощебетала мне: «Уж не солнце ли ты? Солнышко красное?» Спросила, замахала часто-часто крылышками и повисла в воздухе над лучом света. «Нет, не солнце, — ответил я. — Не солнце, зато маяк. Светлый морской маяк». А птичка все трепещет, дрожит в воздухе, не удаляется. «Нам виделось солнце! Нам виделось солнце!» Тогда я спрашиваю у нее, у гостьи: «Кто же вы такие, куда путь держите?» А странница таким звонким, чистым голоском выводит: «Жаворонки мы! Солнышко славим! Собой серы, что комочки земли… Как серая наша земля. А поднимемся ввысь, поем. Ведь мы — жаворонки…» Так журчит, крылышками трепыхает и кружит, кружит возле меня. Потом спрашивает: «А ты солнышку брат?»

Думал, сразу скажу, что нет, не брат. Но стал рассуждать. Возвели меня люди. Уложили камни, красный кирпич. Крутую винтовую лестницу построили, железную — что ни шаг, то звон идет. Сколько ступеней, столько звонких ударов, пока человек, хранитель огня, доберется до моего ока: ведь взор мне он открывает. А разве не у солнца добыл человек свет? Вот и получается, что я и впрямь с солнцем в родстве. Сколько лет простоял… Ведь старый я маяк, не какой-нибудь. А не знал, кто я такой. Не у вздорного же гуляки-ветра спрашивать, каков я.

А жаворонок порхает подле меня и напевает: «Жаворонки — света певцы. Ночью нам нужен свет. Худо нам, худо без света. Увидим огонь — к нему! Нет, ты не солнце. Ты ниже. Ты на земле. Но у тебя есть лучи. Они будто светлые руки. Зовут нас и машут: ко мне, ко мне… Ты не греешь, как солнце. Но в осенней ночи ты — свет. Ты солнечный брат».

Я рассказал серой пичуге, для чего поставлен, а она все свое: «И птицам нужен свет в осенней ночи, не одним кораблям. И птицам в полете… Ты — брат солнышка. Человеком поставлен. Свети и людям, и нам».

Жаворонки летели всю ночь, до рассвета. Проносятся мимо меня, поют песенку. Каждый начинал, а как распоется, тут вдруг и оборвет. Я, конечно, не в обиде. Ведь я не солнце, обыкновенный маяк. А жаворонок поет в полную силу только при солнце. Тогда у него и песня бесконечная, журчит и журчит, пока солнце на небе стоит. Но мне, старому маяку, и такой щебет в радость. Я и мечтаю, чтобы по ночам мимо летели жаворонки. Чтобы оставили мне хоть обрывочек своей песенки…

— А маяков-то много понастроили, ой как много… — промигал маяк-торопун. Уже и полночь миновала, близок предрассветный час, а он все так же часто-часто моргает.

— Мы ведь и людям светим, и птицам… — степенно принялся рассуждать медлительный маяк. Погас, подумал и договорил: — Мы — вроде путеводных звезд на земле…

Когда темны осенние ночи, а на небе не видать ни звездочки, тогда сияют земные огни. По берегам морей — маяки, вдоль дорог, на городских площадях — фонари.

Вечер опускается рано, тонет в мглистой дымке. От тумана в нем разлита некая мягкость. Свет фонарей вонзается в туман. Блестят от сырости черные ветки деревьев. Во мгле, поверх городской площади, поют птицы. Начинают песню, а до конца никак не дотянут. Наберет голос силу и тут же оборвется.

— Жаворонки летят, — сказал отец сыну.

Они шли через площадь к дому. Остановились послушать.

— Почему у них такая короткая песенка?

— Жаворонок поет только при солнце. А фонарь в такой темноте для него что-то вроде солнца. Только холодное это светило, не настоящее оно.

— А если разжечь фонарь ростом с солнце?

— Солнце, детка, останется солнцем. Птице ведь нужна и синева неба. Черная пашня — тоже. И много еще всякого ей нужно. Такого, что бывает только при солнце. Иначе жаворонку не запеть.

Летели жаворонки. В тумане, поверх фонарей. Едва начав песенку, не допевали ее…

 

Декабрь. День-деньской кочуют пески

Опять не управился с дневником. Не записал про ягоды. Про алую рябину. Пока она в изобилии краснела по осени, казалось, иначе и быть не может. Но к середине первого зимнего месяца довелось мне углубиться подальше в дюны, оттуда вступить в старый смешанный лес и тут под высокой сосной примечаю: жмется рябинка. На ней чудом держится одна рдяная кисточка. Поредевшая, всего в несколько ягод, но зато как алеет!

Было дело — краснела, наливалась рябина, летели, спешили птицы, звонкоголосые дрозды… С налету кидались на рябиновые деревца и клевали в свое удовольствие, щипали ягоду. Часть склевали, часть просыпали — на дереве ни одной не забыли. Всему свое время, у каждого свой удел.

Эта уцелевшая кисточка не показалась бы мне особенной, если бы поутру, выйдя за дровами для печурки, не увидел я черного дрозда.

Зачем он тут, возле домика? И почему остался в этих краях, когда задувают сердитые декабрьские ветры?

Его сородичи давненько подались на юго-запад, где больше туманов, дождей и совсем мало снега. Путь недалек — всего лишь до Германии, самое большее — до Франции. Там черным дроздам удобно пережидать зиму. А этот певун остался, вот и сидит, вжал голову в плечи. Завидел меня — щебетнул, снялся с березовой ветки, отлетел чуть подальше. Снова сидит на березе, убрал шею.

Понимай он по-нашему, я бы пригласил его в домик погреться. У меня и поселиться можно. Вместе бы стали ждать весны. Скакал бы с жердочки на жердочку в просторной клетке, рядом с зябликом, которого я оставил себе от осеннего потока. Замечательно, когда в зимний день рядом с тобой друг, пусть даже разговаривать не умеет, а просто скачет туда-сюда. Это тоже своего рода речь.

Я смотрю, как попрыгивает зяблик, и как будто понимаю, что он хочет сказать, скучно ему или весело. До весны проживет со мной миляга зяблик.

Сети все стоят, распяленные на столбах. Полезай-ка, дроздишка, в сеть, перебирайся ко мне.

Нет, черный дрозд поторчал на березе и улетел куда-то.

Остались в лесу кое-какие ягоды. Остался один дрозд. Может, оттого не улетел, что не склевал своей доли ягод. А то и рябиновое деревце сберегло малость от осенних благ на тот случай, если объявится голодная птица…

А еще издавна я мечтаю залучить в свою сеть кого-нибудь из орлиного племени. Говорят, залетают в наши края беркуты, но по сей день моя мечта так и остается мечтой.

Ветер подналег. Гонит песок по дюнам. День-деньской трудится ветер, тонкий песок пылит, стелется, шуршит на бегу, змеится струйками. Нескончаем его путь. И после студеных ночей, когда проясняется небо и набирает силу морозец, и в муторное ненастье песок все бежит, кочует, все струится, спешит; неведомо, где истоки узких песчаных ручейков, куда они торопятся, где их конец… Вечный странник — песок…

Сегодня у меня поездка на тот берег залива. Он давно меня влечет — тростники, пологий край суши, порыжелые поймы. Знакомые рыбаки обещали заехать, и мы вместе отправимся туда, где кряквы стайками покачиваются на бурых осенних волнах. Птицы не расстанутся с заливом, пока он весь не замерзнет.

Ветер присмирел. Непривычно видеть, что вода не клокочет, что крутобокий баркас не ходит ходуном. Сникла волна. Низкие тучи расползлись, повисли легкой дымкой, над которой угадывается солнце. Даже синева неба как бы проступает сквозь пелену тумана.

Множество уток явилось с севера. На родине у них уже зима. Реки скованы льдом. И озера в ледяной броне. А до нашего побережья стужа еще не добралась. Пытается заявить свои права, прибрать залив, навести ледяной мост, но дунет теплый вест, и опять отсрочка.

В узких бухточках, речных протоках — иной мир. Песка здесь нет. Знай шуршат камыши.

Я увидел одно из чудес, на которые способны пернатые. На гибкой ветке, склоненной над водой, — гнездышко ремеза. Теперь, когда облетели листья, оно великолепно видно. Эта синичка вьет свое гнездо из травянистых волокон, крепко вяжет к тонким прутикам. Стенки гнезда проконопачены растительным пухом, жилье получается теплое, ветру не продуть. И крыша есть, ни капельке дождя не просочиться. Круглый, ладный домик. Сбоку — вход, отстоит коротеньким желобком, вроде крылечка. С него, этого крылечка, в круглый леток протискивается пичужка. Сейчас гнездо пустует, никому до него нет дела. Сколько было хлопот и забот, пока соорудил его ремез-папаша, а нужно оно было, пока не вывелись и не улетели птенцы.

По отмелям, на торчащих из воды корягах, восседают птицы. Чужие. Шея длинная, а при посадке согнутая. Хвост — широкой лепешкой, будто взят у другой птицы и приклеен. Засели пришельцы на корягах и долго, пристально глядят на воду. То ли рыбу высматривают, то ли задумались о чем-то…

Это кормораны. Черные, угрюмые гости осенней поры.

Проносятся быстрые крачки.

Льда еще нет, что же это за белые пятна в тростниках? Четко выделяются. Лебеди!

Велика привязанность лебедя к родным местам. Он бы рад никуда не лететь, и в дорогу его гонит только крепкий лед. Появится ледяная кромка у берега, затянет ледком протоки — лебеди все еще медлят с отлетом. Плавают, стараются, будто помогают воде не замерзнуть. Но мороз возьмет свое, и однажды утром, а то и до восхода солнца, покинут лебеди родину. Тогда и воцарится крепко зима.

Снялись кряквы. Издали они кажутся черными. Летят темные утки над белыми лебедями. Покружат, покружат и снова опустятся…

Сказка чистого поля

Нынче пустое поле грезит о высоких легких облаках. Поле пустынно стелется под сизым осенним небом. Небо точно смерзлось в ровные серые тучи. Будто они и не движутся, стоят на месте, нависли понизу. Изредка из них сеется мелкая невзрачная крупка — снег. Но ее сметет, сдунет куда-нибудь на зажатые морозом земляные проплешины, и нет снега. Пустынно голое поле, гнетет его серость неба, и грезит поле о высоком звонком куполе, о легких облачках, которые некогда проплывали над ним в вышине, а по зеленой траве мчались их стремительные тени…

Давно опустело поле. Острыми хребтами застыли борозды, залубенели, заскорузли от ветра. Широкими лоскутами зеленеют озими. За полем начинается болото, порыжелое, тусклое. Бурая трава, серые кусты — нет им конца. Лишь на краю болота бугрится лохматый стожок сена, растрепанный ветром, рыхлый, забытый. Видимо, кто-то летом косил на болоте, сметал в стожок немного осоки и решил дождаться первых заморозков: тогда можно будет увезти сено. А потом махнул рукой — да ну ее, жесткую болотную осоку. Вот и остался стожок стоять в одиночестве. И зайцам до него нет дела. Зайцы залегли на пашнях, кормятся вместе с куропатками в зеленях — на что им сухая болотная осока.

Грезит голое поле о высоких облаках…

Однажды утром, а возможно, это было и в полдень — как его отличишь теперь от утра! — увидело ровное поле, что на сухом стожке на краю болота есть птица. Крупная и осанистая. Могучая птица, гордая. Величия ей не занимать у высоких небес…

Это было самое настоящее «чисто поле», о котором поется в песнях. Оно и окрест себя могло видеть далеко и широко. И теперь всей своей ширью, всей своей гладью оно стремилось к одинокой птице на заброшенной кучке сухой болотной осоки. Ведь птица была — сама мечта о высоте и облаках.

Ровное поле видело птицу. А птица, сидя на бурой косматой копне, озирала голое пространство.

Птице понравилось это пустынное место на краю болота. Впереди — поле, пашня, зеленые клочья озимей. Позади болото, ровное, как и поле, безмолвное и угрюмое. Далеко могла глядеть птица с лохматой копны. Птица была одна, и одиночество было ей по душе.

Бродил по полю ветер, вздувал пыль с ребристой пашни, где ухватит, взметет снежную сечку, ему непонятно, чего он ищет, зачем мечется, просто так, бесцельно кидается по полю вдоль-поперек. Птица, та недвижна на ветхом стожке, можно принять ее за изваяние из темного камня.

Оперение у птицы густого бурого цвета, чуть посветлей — на груди. Светло-бурый, гладко оперенный шлем безыскусно и плотно облегает голову и плечи птицы. Ноги сильные, мощные, такие и валун с поля поднимут. А распластает птица крылья — белое поднебесное облако охватит. Клюв крепкий, с благородной горбинкой. Взгляд ее устремлен вдаль и словно видит то, что доступно лишь ей одной. Этот взгляд как высокая мысль.

Любой из пернатых при виде этой птицы воскликнул бы: «Владыка!» И воздал бы все положенные почести. Но поблизости никого не было. Ни ватаги свиристелей, ни скопища куропаток, которые собрались все вместе и тронулись куда-то пешим ходом по озими. Только голое ровное поле, с его грезами о высоких облаках, только оно вздымало на жалкой копне осоки царственную птицу.

Лишь поздней осенью и в зимнюю пору потомки этих птиц появляются в наших местах, на наших ровных, сжатых полях, в лесах, по-зимнему гудящих.

Они прилетают сюда искать корону. Древнюю корону, которая где-то спрятана и ждет, когда ее достанет возвратившийся к родным деревьям кто-нибудь из царственной ветви орлиных. Прилетают молодые беркуты, но корону отыскать не могут. Давным-давно припрятали ее мудрые вороны. Но этих воронов, черных и вещих, хоть они и слывут долгожителями, уже и в помине нет. Живут их потомки, тоже иссиня-черные пером, славные умом, но только приблизительно знают, где то место. Указали его предки: увлекли за собой ввысь и там открыли тайну, чтобы никто посторонний не подслушал. Но меняется земля. Время и топор свели древние дубовые рощи, пали одинокие, старые сосны, пересохли болота, реки кое-где пошли вспять. Едва ли удастся мудрым воронам угадать место, где скрыта корона орлиного рода. Если постараться поискать как следует, может, и найдут. Но редко являются за своей короной гордые беркуты. А залетит какой-нибудь одиночка, не всегда посчастливится ему встретить умного черного ворона. А если и встретятся они, то не всегда сумеют проникнуть в то место. Ведь те, кто когда-то согнал орлов с места, стоит им только завидеть беркута, сразу за ружье — и целятся.

Вот она, участь орлиная!

Об этом рассказывал беркуту, сидящему на охапке бурой осоки, его отец, старый орел. В скалистых горах севера, на крутом утесе, у подножия которого гудели стройные голубые северные ели. Старый орел был из важной династии беркутов, его владения простирались от утеса и до самого дальнего края голубой долины реки. Когда у юного беркута окрепли крылья и близилось время покидать гнездо, старый орел и рассказал ему о судьбе орлиного рода.

Это было давно. В те незапамятные времена, когда на земле звери селились, где хотели, когда вольготно было птицам — где понравится, там и устраивают гнездо; никто не знал и не хотел знать, где кончается одна роща и начинается другая, а воздух еще не был тусклым от дымных очагов человека.

Птицы по доброй воле выбрали владыками пернатого царства беркутов, чей полет высок и плавен, чей нрав благороден и строг. Беркуту полагалось носить венец из голубых и золотистых растений — их собрали на песчаных пригорках лесные жаворонки, добыли на топких болотах юркие чибисы и тонконогие травники. Голубое сверкание весенних звезд тонкой соловьиной ковки майской поры, жаркое золото лета, крепко отчеканенное дятлами по еловым стволам, упавшие наземь осколки небосвода, подобранные нежными варакушками, осеннее серебро, разбросанное пеночками-теньковками, тайные камушки омутов, поднятые со дна чомгами и гагарами, да еще звонкость зимнего неба, подарок черных воронов, — таково было украшение королевского убора. Ни звери, ни жуки не могли похвастать такой пышной короной своего владыки, какая досталась беркуту — благороднейшему из могучих птиц.

Беркуты устраивали гнезда на кряжистых, вековых дубах, на самых стойких соснах. У беркутов не по одному гнезду на каждого, птицы признали за ними право иметь несколько резиденций — короли как-никак. Лесные просторы беркуты разделили между собой и справедливо правили своими подданными, чтя законы пернатого мира. Решали тяжбы между птицами, обороняли малых и слабых от их врагов: брали лисиц и диких лесных котов.

Охотились они честно, никогда не нападали исподтишка. Добычу брали лишь ту, которая им принадлежала, перед тем высоко кружили, чтобы всем было видно: беркут охотится!

Это была пора птичьего владычества, когда птицы и звери были хозяевами своей судьбы, а охотники не суетились каждую осень, как нынче: «Где бы это уток найти? Вы не знаете, где кряквы?» И охотников, к слову сказать, было куда меньше.

Сначала люди принялись жечь, сводить леса: им нужны были пашни. Потом стали рубить, валить деревья: требовался лес на постройки.

Люди пахали, боронили, сеяли. И охотились.

Всякие бывают люди. Одни охотятся в открытую, вроде беркутов. Такие никогда не убьют птицу или зверя ради меткого выстрела. Не тронут зверя у логова, птицу на гнезде. Всегда заботятся, чтобы не перевелась дичь, чтобы не ушли из лесов их обитатели. Но находились и такие, которые истребляли кого попало без зазрения совести. Не стало туров, величавых красавцев: погубил их человек всех до единого. О зубрах, могучих лесных исполинах, дошли до нас лишь предания. Пропали бурые медведи. И беркуты — царственные птицы — гибли, пронзенные стрелами. А люди, которые их губили, на вид ничем не отличались от остальных честных людей. Издалека не разберешь, а когда стрела пущена, не угадаешь, чья она.

Потом у людей появился порох. Множество птиц от него погибло. И беркутов тоже.

Редели, чахли некогда пышные леса.

К тому времени не водились уже ни туры, ни зубры. Выжила лишь одна, последняя пара венценосных птиц беркутов, уцелело их последнее гнездо. Птицам посчастливилось благополучно вывести единственного наследника. И вдруг однажды, осенью, перед великим отлетом птиц, когда старый орел опустился на дуб взглянуть на гнездо, грянул выстрел.

Так погиб последний в этом краю властелин из рода беркутов. Его венец, упавший от выстрела, остался в гнезде. Мудрые вороны унесли его и запрятали. Они верили, что еще вернутся в эти леса благородные птицы из орлиного племени. Вдовая орлица с орленком бежали прочь. Скрылись на севере, в скалах, подальше от людского глаза, там, где еще не истреблены леса, где дики горы, где вольно дышится.

Беркуты стали обживать новые владения. А там, откуда они удалились в изгнание, еще остались канюки, крикливая родня; тоже умеют высоко парить, но нет в них величия, нет властности.

Птицы рассказывают своим детям, а те — своим: благородные беркуты вернутся. И правда: изредка, очень поздно осенью и зимой появляются беркуты в своей былой вотчине. В основном молодые птицы. А старики, провожая их в путь, не преминут сказать, что люди попадаются всякие и что трудно угадать среди них того, кто готовит тебе позорную, бессмысленную гибель.

На окраине большого болота, на растрепанном стожке старой осоки отдыхал беркут. Поле, угнетенное низко нависшими тучами, грезило о заоблачных высях. И могучая птица была частью его мечты.

А по полю бодро шагали люди. В добротных сапогах с высокими голенищами, с патронташами, ружьями. Из сумок торчали заячьи уши.

Люди увидели орла. Остановились, долго смотрели. Возможно, и для людей, как для сирого поля, орел-беркут — что-то вроде далекой мечты.

Подоспел еще один из людей, отставший. Он замешкался: добивал зайца с простреленной лапкой. Он и стрелять-то как следует не умел. А заметил орла — мигом вскинул ружье и спустил курок. Выстрел грянул оглушительный, без дыма. Мгновенно картечь рассекла воздух — мимо могучей орлиной груди. Беркут раскинул крылья и взмыл ввысь. Он парил в небе, высоко, в безопасности. Но терзала его горькая обида. Не подобает высокородной птице выставлять напоказ свои чувства, вот и парил беркут как положено орлам — высоко и гордо, широко распластав крылья. Но не шел вниз.

Унижением обернулась греза оголенного поля.

— Эх, промазал, — с огорчением вздохнул кто-то. — Вот было бы чучело так уж чучело.

— На тебя и слова тратить не стоит… — бросил ему другой, охваченный тем же отчаянием, что и нагое поле.

Отставший присоединился к охотникам. Пошел рядом со всеми. Но в глазах у него была не мечта, а скучная пустота.

И отец, возвратившись с охоты, рассказал своему сынишке:

— Знаешь, кого я видел — орла!

— Где? Покажи мне тоже!

— Там его больше нет…

Отец умолчал, что один из его попутчиков стрелял в беркута. Не хотел огорчать мальчика.

— Папа, покажи мне орла! Настоящего, большого!

— Ладно. Съездим с тобой в музей. Там есть орлы…

— Я хочу живого! Посмотреть, как он парит!

— Такого увидеть не просто.

Обидно стало отцу, что нельзя показать сынишке, как парит орел. А что, если попробовать? И на следующий день они поехали туда.

Над болотом носилась пара воронов, пронзительно каркали черные птицы, кликали беркута. Они-то хотели вместе с ним поискать королевский венец. И отцу с сыном почудилось в голосе мудрых птиц отчаяние…

На краю болота оставалась забытая, покинутая копенка бурой, никому не нужной осоки.

И о высоких облаках грезило бесприютное поле.

 

Декабрь. Короткий морозный день

Звякнула пружинка силка, хлопнул тугой обруч с натянутой сеткой, и черный дрозд, не успев и подпрыгнуть, заметался под сеткой, мягко прижатый к земле.

Попался! И радуйся, строптивец. Поживешь у меня. Вместе скоротаем зиму. Вечерами я буду рассказывать тебе, что делается в лесу и в дюнах. Вечера сейчас длинные. И ночи тоже. А дни — короткие… Нынешний день уже, видишь, совсем бел. Снег, понятно, долго не продержится. На взморье за зиму снег частенько полностью стаивает, потом опять напорошит — и все белым-бело. Но ты знай: тебе эта белизна не сулит ничего доброго. Самое умное, что ты мог сделать, — это пойматься в силок.

Я вынул из-под сетки черного дрозда и понес в дом. Ладонью чувствую, как трепыхается сердечко смертельно перепуганной птички. Ничего, пройдет. Я тебе соорудил славную клетку из сеточки и дощечек. В ней проживешь до весны рядом с клеткой зяблика.

Видимо, этот дрозд, не приставший к остальным своим сородичам, склевал положенную ему долю ягод. Неделька пути — и он очутился бы в краях, где гораздо теплее. Но он почему-то остался. Это тот самый дрозд, которого я столько раз видел вблизи своей ловушки, куда он ни за что не желал попасть. Пришлось поставить силок, насыпать сушеной рябины, изловить. Жаль его, но зато теперь я уверен, что весну он встретит.

Для всякого дела в природе уготован тот или иной месяц, иногда даже какой-то день. И для птичьих кочевий — тоже. Одни пернатые снимаются с места раньше, другие остаются до первого осеннего ненастья, а есть и такие, кто медлит вплоть до первых морозов. Но отлет совершается в назначенный срок. Если птаха почему-либо в отведенный для нее час не улетела, она остается. Вся остальная ее родня спешит на юг и там утоляет свою жажду дальних странствий. А у отбившейся птицы пропадает охота пускаться в дорогу, даже если она застряла на полпути. Так и остается птица в холодном краю, если упустит пору отлета. Видимо, нечто подобное произошло с моим дроздом. А возможно, он из тех, кто решил вообще не трогаться с места.

Снег сеется. Ночью порошило, и опять снегопад.

День сам по себе пасмурный, но белые хлопья, снежные подушки на сосновых ветвях, проясняют его. Белизна сродни свету.

Завтра, если перестанет снегопад, выйду в дюны — непременно увижу заячьи следы. Никак не могу понять, что за пляски устраивают зайцы по ночам на голых дюнах, на пустом песке, чуть припорошенном снежком.

Эти напечатанные зайцами следы приводят меня в радостное состояние духа. Люблю идти по заячьему следу и разбирать, что поделывал косой в ночное время. Чаще всего никакого серьезного занятия у него нет. Бегает, скачет, печатает следы, будто пишет на снегу: «А я весел и зимой!» Так ли уж ему сладко зимой, сомневаюсь. Но зайчик сам себя подбадривает. И молодец. Мне известно, каким храбрым может оказаться заяц, каким изворотливым, сметливым.

Снег все идет. Земля постепенно густо белеет.

В такой день синицы вертятся у окон. Городские воробьи держатся на карнизах зданий, сидят под застрехой и выжидают: скорей бы перестали кружиться в воздухе белые хлопья. Серые вороны спешат на городские окраины, где легче раздобыть себе пропитание.

А я растапливаю печурку, гляжу в окно и ни одной птички не вижу. Правда, рядом со мной в клетке — зяблик. Поклевывает конопляные семечки, скачет с жердочки на жердочку. На клетку с дроздом я набросил марлю. Пусть не видит ни меня, ни помещения, пока не свыкся. Оставил только щелку, чтобы наблюдать за ним. Черный дрозд сидит на перекладине, вот склонил головку, пригляделся, отвернулся… А за окном подходит к концу короткий день. Остается снег и белизна…

Собираюсь в лес.

Мирно, покойно на птичьем пути. Будто и не текли здесь осенью птицы живой, трепещущей лавиной. Будто не проносились в вышине тучами дикие голуби, не покрикивали на прощанье серые гуси…

Море насыщенно-зеленого цвета. Колыхается мерно, затрудненно, словно нехотя. Волна, едва приподнявшись, опадает, чуть лизнет береговой песок и отхлынет назад.

Пустынно побережье. Удивительно прекрасно оно в снегопад, в короткий зимний день. В такую же неоглядную даль и ширь, как и летом, простирается море, точно так же убегает вдаль берег, а над ним — птичья стезя…

Мелкорослые, густо стоящие сосны за дюнами припорошены снегом. Из-под него торчат сухие былинки…

В старом лесу тоже бело. Высокие сосны, вскинув головы, первыми принимают на себя снежную атаку. В овражке толпятся темные ели, слушают, как с шуршанием падают вниз снежинки…

Эта птичья ватажка мне знакома. И вожак ее — пестрый дятел. Он всегда впереди. Покинет одно дерево, переместится на ствол другого, закрепится на нем, обопрется на хвост и — скок-скок! — все выше и выше, осматривает изъяны в коре, щели. Долбанет — прислушается… Никто не возится. Полетели дальше. За дятлом — сизовато-серые поползни. Эти еще более ловкие верхолазы. Поползню ничего не стоит взобраться наверх по стволу или спуститься по нему головой вниз. Он постукивает клювом по коре тихонечко, осторожно. Смешно было бы сравнивать его клюв с дятлиным! За поползнем движутся синички. Горстка больших синиц, несколько длиннохвостых. Синицы цепляются за ветки потоньше, копошатся в хвое, в развилке ветвей. Тщательный осмотр. Потом — на другое дерево. Стараются не отставать от поползней. А те равняются на дятла. Так и странствуют все скопом. Потараторят, мимоходом склюнут что попадется. Пока светло, торопятся выстукать и осмотреть побольше деревьев.

Тает, кончается короткий белый день.

Серая сказка

Зимний день! Ему положено быть белым. А он — сер. Самую малость показал себя морозец и тут же скрылся, небо насупилось, снег стал оседать, влажно запахло оттепелью. Ветра никакого, снег куда попал, там и держится, уплотняется, клочки лежат даже на тонких веточках лещины. В лесу низкие елочки запорошены. К остроконечным макушкам пристали мелкие белые нашлепки. От тепла снег погрузнел, валится с веток, слипается. В городе, если мостовая не очищена от снега, машины сразу же принимаются молотить колесами талую снежную кашу. Дворники нагребут вдоль тротуаров серые кучки грязного снега, низкие — ведь еще только начало зимы. На площадях, в пригородных садах уже навис сырой туман оттепели, который ощущаешь грудью, всем телом, промокшими ногами и даже кончиком носа.

Серо все кругом. Сереют столбы. Провода и влажные ветки деревьев приобрели отчетливый черный цвет. На сером столбе сидит серая птица. Крылья и хвост у нее черны, а в оттепель, как и ветки деревьев, кажутся даже черней, чем на самом деле.

Птица на столбе уже долго сидит, будто раздумывает над серой изнанкой серого дня. Вытянет шею, каркнет несколько раз кряду. Никуда ей лететь не хочется. Поблизости суетится стайка воробьев. Некоторые крикуны чумазы. В стужу забирались на ночь в печные трубы, грелись там. Поскачут, попрыгают на талом снегу, а ничего съестного не отыщут, передвинутся на ближний рынок.

Воробьи всегда сбиты в стайку. Синицы, которые и в городе не утратили бойкости своей лесной родни, с такими же желтыми брюшками, такие же белощекие, перепархивают с дерева на дерево, с балкона на балкон. Вдвоем, втроем, а иногда и впятером. Сдружились, не расстаются, тенькают, окликают друг дружку. Зазевается одна — обождут. Ворона — та все одна-одинешенька. Отбилась от стаи. Ей захотелось побыть одной и подумать как следует: верно ли то, что вчера крикнул ей один ехидный воробей. Хоть и воробей, хоть и вздорный, а все же птица, значит, верить ему можно.

Вчера еще занималось морозное, ясное утро. Стая ворон и галок, заночевавшая на соснах в городском парке, едва лишь рассвело, всполошилась, загалдела, раскричалась на разные голоса. Как и каждое зимнее утро, загомонили вороны, забузотерили галки, перекрикивая одна другую. Весь парк узнал: вороний табор проснулся. Как всегда по утрам, вороны и галки снялись с деревьев, в воздухе сбились в плотную массу, опять рассыпались, развалились над всем парком. Потом опять кучей покружили над деревьями и понеслись в город. Летела эта стая неровно, перекашивалась то на один, то на другой бок, кренилась, толклась на месте, возвращалась назад и не переставая вопила, надсаживалась. Пусть и город узнает: воронья стая пробудилась, уже утро, а значит, и день начался!

Воронья и галочья стаи покружились, похлопотали и спланировали на пустырь, где кончаются городские дома и куда приезжают мусорные машины освобождаться от груза. Тут-то и кормится все воронье братство, что нашло себе прибежище на зиму в этом городе. И воробьишки сюда являются. Помельтешит в воздухе стайка, расчирикается, и рядом с крупными воронами, головастыми галками начнут попрыгивать мелкие серые воробьи. Они отчаянные, они лиходеи. Приметят кусочек съестного — хвать, даже из-под клюва у другой птицы стянут. А счеты с ними сводить — гиблое дело. Такую шумиху поднимут — галдеж на полдня. Сам не рад будешь.

Вчера, когда вороны расположились на свалке, чтобы позавтракать, налетели и воробьишки. Один, только что сглотнувший восхитительную корочку от голландского сыра, и клюва не почистил, а прочирикал вороне, которая мирно шествовала мимо:

— Противная ты птица, ворона!

— Что такое? Что такое? Что? Что?

Со всех сторон затрещали галки: им в воробьишкиных словах послышалось что-то обидное. А воробей скакал себе на коротких лапках и твердил свое:

— Противная ты, ворона. Перо у тебя серо.

Ворона глаза таращит, глядит на воробьишку-обидчика и молчит. Не нашлась, что ответить. Зато галки завопили наперебой:

— Поклеп! Поклеп! Поклеп!

Ворона с галкой родня. Значит, воронья честь дорога и галкам. А воробей и не унимается:

— Правда, правда, ворона противная. Серо перо… Сердце и то серо…

Воробьи оголтело захохотали. Кто во что горазд:

— Серо перо! Серо перо! Ворона сера!

И брызнули прочь, за забор и еще дальше. Галки бранили воробьев. Шелудивая, бездомная кошка притаилась на куче мусора и с интересом разглядывала галок. А ворона и кошки не замечала. Ей представилось, будто кто-то кинул камень прямо ей в грудь. Вот как ей было тяжело и мерзко от воробьиной дразнилки. Кормиться и то расхотелось. Побродила, послонялась, потом потихоньку улетела одна.

Сегодня она опять отдельно от стаи. В серый зимний день торчит в одиночестве на столбе. Ах, никогда в жизни она не чувствовала так свою серость, как нынче, когда и день был окутан серостью, уныло серел столб, на который она опустилась. Ворона все размышляла, не давали ей покоя воробьишкины слова. Ведь никому не хочется быть противным, никому не хочется, чтобы его называли серым, а тем более, чтобы думали, будто у него заурядное, серое сердце.

Вспомнилось вороне летнее время. И далекие зеленые поля, излучина реки, где такой славный песчаный берег, совсем желтый, а какие отмели, островки… Вспомнилась вороне и уютная рощица в долине реки. Там, на высокой сосне, оставалось ее милое гнездо.

Дни были солнечные. Птицы, бабочки, мошкара — все радовались и ликовали. Рыба в воде и та играла. Как ярко и прекрасно пестрели кругом цветы. И ворона тогда ничуть не ощущала серости своего вороньего мира. Она захлебывалась от счастья, как любая птица, если у нее есть гнездо, а в гнезде — малыши; как всякая птица, у которой вдоволь и повседневных хлопот, и радостей. И конечно, воронята никак не казались ей серыми. Правда, оперение у них было черное с серым, как и положено вороньим детишкам. Но они были чудо как хороши собой, настоящие красавцы, вечно голодные, постоянно требующие есть. А лето кормило всех досыта…

Ворона отлично помнит те дни, когда она вместе со всем своим шумливым семейством летала на речку, на отмели и острова. Река всегда щедра. Сколько угодно изумительной снеди на прогретых отмелях, где даже вороне по колено. Насобираешь ракушек. Потом коли их в свое удовольствие: хлоп об камни и выклевывай слизняка. А как красива чистая, радужная ракушка на берегу, не налюбуешься, какая радость поиграть с ней… Разве серое у нее, у вороны, сердце, если так страстно она обожает все блестящее, белое, сверкающее, серебряное!

Целое лето радовалась ворона ясному солнышку, и никто ей не говорил таких обидных слов про серость и серое сердце, не намекал, что она всего-навсего неопрятная серая птица.

Наступила пора отлета. В поле сбивались в стаи грачи. Табунились и вороны. Одни улетят, другие останутся на их месте. Пожалуют в эти места вороны из северных краев. И все они вместе с галками станут зимовать скопом, облюбуют какой-нибудь уютный городской парк и заживут.

Это было красивейшее время пустеющих полей, летучих шелковых паутинок, золотое время, когда начинали желтеть леса. И вороне представилось, что она — золотистая птица этой пышной поры, что и она так же прекрасна, как золотая осень.

Ворона не улетела. Покаркала, повертелась над полями и осталась дома. Потом прибилась к другой стае и подалась на зимовье в город. «Неужели от городского житья можно так вылинять?» — удивлялась ворона. Тяжело у нее на сердце. Неужели город делает птиц глупее? Вроде этих бессовестных забияк-воробьев…

Есть в оттепели привкус талого снега. В ней таится дыхание весны. Пусть брызжет из-под колес жидкая грязь вперемешку со снегом, пусть нигде еще не оголился ни единый клочок оттаявшей земли, пусть зима еще и за половину не перевалила, все равно в мглистой влаге серого дня явственно чувствуешь веяние весны.

Серая птица неподвижна — трудно думается. Грустно вороне, тяжко. Даже люди часто грустят, когда наступает серая оттепель. Но где-то дремлет предвкушение весны. Видимо, в сердце. И ворона с серого столба громко выкрикнула:

— Нет! Не серое у меня сердце!

Получилось не хриплое карканье, какое обычно знают за вороной. Вышло что-то вроде пения. Вам, должно быть, доводилось его слышать. Ранней весной серые вороны поодиночке или парами засядут в голых ветвях кленов, на высоких тополях и — поют. Они не каркают, а как бы постанывают, умильно, ласково. Это у них такой весенний голос. Вскоре после того как вороны запоют, распадаются их несметные полчища, воронье разбивается на пары, и разлетается каждое семейство само по себе.

По серой улице идут отец с сыном. Несут зеленую елку домой, наряжать для зимнего праздника. Отец несет, а сынишка придерживает за макушку, помогает. А тут пропела серая ворона.

— Папа! Что сказала ворона? Почему не «кар-кар», а так, по-красивому?

— Такая у вороны песня.

— Разве в такой скучный день поют?

— Вороны — те поют. Должно быть, видят, а то и вспоминают что-нибудь очень яркое и красивое.

Ворона слышала их слова и догадалась: воробьи просто обманщики! Кто поет, кто может пропеть хоть какую-нибудь песню, у того не может оказаться серое сердце. Мал мальчуган, а знает: «По-красивому…»

Ворона снова запела, гортанно и отрывисто. Потом понеслась догонять свою стаю. Весело махала крыльями в этот серый день оттепели. И чувствовала, что никогда не заведется серость в ее душе.

 

Январь. День, когда звенела гладь залива

Наконец настала зима воды. Стужа навела крепкий мост — первый лед. Кинешь камушек — звон разнесется над заливом, а камушек далеко улетит по скользкому льду.

Море ворчит. Море лениво вздыхает, темно-зеленое, подернутое сединой, вечное море. Залив — тот перестал быть водой и стал широким ледяным полем.

Сегодня неописуемой синевы небо. Далеко виден чистый простор. Искрящаяся на солнце белизна.

Черный дрозд весело скачет в клетке и радуется: зима в полном разгаре, а ноги не мерзнут. И лететь никуда не надо. Повезло ему!

Зяблик тоже не тоскует по снегу. Видит его из окна — и довольно с него. Мы беседуем. Я выкладываю новости: куда дятел увел команду поползней и синиц, каково шумелось сегодня соснам в бору… Дрозд, тоже одомашненный, слушает, иногда и сам встревает в разговор.

Втроем в тесном домишке уютно. Будь я один, пожалуй, заскучал бы. Даже нарядная снежная белизна порой наводит тоску. А теперь нас трое — зяблик, дрозд и я. Верная, дружная тройка — один за всех, все за одного. Так хоть до следующей осени продержаться можно.

Солнечный день за окном. Дрозд и зяблик провожают меня в дорогу. Мне надо в дюны и на побережье. Им бы, конечно, больше хотелось, чтобы я никуда не уходил, а целыми днями болтал с ними. Но у меня как-никак работа, и мои приятели это понимают.

Лежала ровная вода. Теперь — ровный лед. Такой же просторный, как прежде водная гладь. За ней видна полоска дальнего берега. Сегодня она выделяется очень резко. Деревья повыше можно разглядеть каждое в отдельности. Значит, воздух прозрачен, спокоен. Но ненадолго. Ясность, хорошая видимость — это к ветру. В тихие сырые дни противоположный берег почти не виден.

В дюнах снега порядочно. Вершины дюн оголены, обдуты ветром. Но во впадинках, ложбинках между дюн увязаешь в снегу выше колен. А песок и сейчас странствует. С обнаженных макушек сгоняет его ветер. И сбегает песок по снегу темными, буроватыми ленточками.

Бойкие заячьи следы разбегаются во все стороны. Тут, в дюнах, зайцы держатся по-хозяйски, не допускают кабанов. Кабан, вижу, прогуливался только один. Протопал копытами по дюне и опять убрался в густой лес соснового молодняка, за дюны. Ничего не добыть кабану в песках. Другое дело — камышовые заросли на заливе. И то, если земля не промерзла. Пока можно, кабаны роют себе ароматные коренья и с наслаждением чавкают в тростниках. А если снег припудрит непромерзшую землю и топкие закраины камышей до весны не закроются ледяной коркой, лучшей зимы кабанам и не надо. Чем же занимаются по ночам зайцы в дюнах — это известно одним только дюнам да самим зайчишкам.

Как побороть искушение, не испробовать ногой скользкую гладь настоящего зимнего льда!

Лед кристальный, как и небо этого прозрачного зимнего дня. Где помельче, виден и дюнный песок, и галька, камушки на дне. Окуни в глубине небось удивляются: небо так четко заметно, как и в погожий осенний день, а вода почему-то не колышется, даже не морщится рябью. Кто пытлив, тот не поленится подняться выше, взглянуть, в чем дело. Окунь — рыба любопытная, забавная. Таращит круглые глаза, любой крючок возьмет. Можно хоть сейчас прорубить полынью и натаскать их целую горку.

Скоро зима подбавит снегу, и в сумраке в глубине залива покойно будет рыбе зимовать.

Кинул камушек — звоном, гудом отозвался заледеневший залив. Ступаю по льду, постукиваю каблуком — звенит. Топаю на месте — гудит, звенит лед. Далеко распространяется звон, пробегает по льду до самого отдаленного берега…

На материке снега больше. Подальше от берега люди, должно быть, уже подкармливают куропаток…

С разбегу скольжу, раскатываюсь. И быстро, и весело. Вдалеке летит белый парус. Ветерок едва поддувает, а парус бежит шибко. И ровно. Это рыбаки на парусных санях едут рубить проруби для подледного лова. Розвальни под парусом скользят быстрей и легче, чем баркас.

Тростниковый мысок глубоко выдается в залив, обойду его. Сухие тростники вмерзли в лед, их торчащие метелки шуршанием отвечают на касание ветра.

Налетели, опустились и рассыпались по береговому снегу светлые с черными кончиками крыльев пуночки. Сюда они прибывают на зимовье из отдаленных северных мест. Тоже летели по птичьему тракту, но их тропа тут и закончилась. С наступлением тепла опять подадутся туда, где прохладней.

Выхожу через старый лес к морю.

Вот и дятел со своей компанией. С утра, полагаю, выстукали и осмотрели огромное количество деревьев. Стайка нашего дятла нисколько не поредела, такая же, как месяц назад. Бойкая, речистая. Поползни и синички все так же деловито судачат, трудятся в сосновых ветвях, неотступно следуют за вожаком-дятлом.

Здесь прошел лось. Основательно натоптано. Мысленно вижу его: тяжелый, на высоких, стройных ногах, с величаво закинутой головой. Легкой поступью шагает по зарослям, озирается на ходу.

И косули прогуливались. Некрупной стайкой. Один след явно пошире остальных. Видимо, козел, вожак. Углубились все в молодой лесок, там потеплей да и посытней.

Море ворчит монотонно и мирно.

Чуть погодя, в самую лютую стужу, оно слегка подмерзнет у края. По заберегу можно будет и пешком пройтись. А пока море и не думает замерзать. Нипочем ему первые морозы.

В бинокль различаю, как на волнах покачиваются изумительной красоты и изящества птицы — белые головки, белая каемка по крыльям, длинные заостренные хвостики. Ах вы, морянки-северянки, и для вас птичья стезя кончается тут.

Отправляюсь дальше вдоль взморья. Еще насмотрюсь на них, грациозных, тонкохвостых морянок…

Сказка сугробов

Снег зарозовел — его подкрасила зорька. Но теплее от нее снег не сделался: ведь и сама заря была холодна, как ночная стужа. Даже, может быть, еще студеней — в предутренний час сучья потрескивали чаще и звонче.

Куропатка с широким шоколадным знаком подковы на груди выбралась из тайника под еловым лапником, встала в пышном снегу на одной ножке, вторую увела в перья и глянула, как восходит солнце. На одной ноге вроде бы потеплей. Солнце выплывает из-за долины. В снегу утопают кустарники. Лишь елочки на опушке и куропачий тайник — высокий островерхий шалаш из еловых веток — единственные зеленые пятна на белом снегу. Шалашик еще с осени устроили люди, и куропатки охотно его обжили. Кто же станет возражать против такого добротного прибежища от вьюги и от свирепого ястреба.

Птица стоит в снегу и не просто любуется зарей. Куропатке во что бы то ни стало надо знать, не притаился ли поблизости рябой разбойник — объявился он тут осенью и на всю зиму обосновался в здешнем лесу. И хитрющий же он, этот ястреб: кружит низко над землей и с разгона, нежданно-негаданно камнем кидается на беззащитных куропаток, занятых поисками мелких зернышек.

У куропатки на груди подкова. Кому неизвестно, что подкова приносит счастье. У куропатки, что стояла в снегу с поджатой ножкой, этот знак был особенно широк. Поэтому она и вышла высматривать ястреба. Озирается осторожно, нет ли рядом когтистого разбойника, а заодно и любуется солнечным восходом. По краям сугробы перестали розоветь, засияли белизной, заискрились. Сугробы набегают друг на друга снежными волнами и не видно, где кончается это бескрайнее море. И ястреб как будто сгинул. А вдруг он замерз, закоченел, сидя на суку в ожидании жертвы, бултыхнулся в снег, лежит там и никогда-никогда не явится взимать с куропаток страшную дань… Как же, дождешься! Говорят: пока ястреб замерзнет, всем воронам конец придет. А вороны носятся в морозном воздухе, даже в город не удрали, зимуют в поле. У куропатки-разведчицы это уже не первая зимовка, у нее есть опыт, и она не станет обольщаться надеждой, что ястреб закоченел, обезврежен. Затаился где-нибудь, высматривает! Не эту куропачью стаю, так другую.

Малые золотистые пташки — овсянки — слетелись на ольху, чуточку попрыгали по веткам, сверкнули золочеными подбрюшьями на солнышке и умчались к людским жилищам. Там отыщут себе крошек. Раз уж овсянки терпят стужу, то ястреб и подавно…

Куропатка юркнула в шалаш.

В сумраке жмутся одна к другой дружные курочки. Клювы и черные глазки устремлены к возвратившейся с поля Подкове Счастья. Ни одна вслух не спрашивает, но и без того всем ясно, о чем пойдет речь.

— Не видать, — говорит Подкова Счастья и забирается в середку куропачьего семейства, где потеплей. Какое уж там тепло — просто не так донимает мороз, как снаружи.

— Прилетит. Что ему сделается… — простонала из темноты курочка Трепетное Крылышко, у которой, когда стая снимается с места, шумнее, чем у остальных, работают крылья.

Трепетное Крылышко, как и все курочки в стае, жуть как боится ястреба. И мечтать не смеет, чтобы хищник оставил их в покое.

— Давайте убежим отсюда! Здесь страшно!

Куропатки зашевелились. Кто-то произнес эти слова, и всем они показались очень мудрыми. Конечно, надо бежать отсюда. И поскорей.

— Надо лететь, — решила Трепетное Крылышко. — Вылетать немедленно. До вечера мы далеко умчимся. Может, там будет теплей, а как знать, вдруг и надежнее…

— Нет, нет и нет, ни за что не лететь! — всколыхнулась Огненный Хвост, прозванная так за то, что у нее в хвостике были самые яркие рыжие перья. — Поднимемся, и сразу нас отовсюду увидят. И ястреб, и кто угодно! Никак нельзя нам лететь, надо идти пешком. Ноги у нас крепкие, резвые. До вечера далеко уйдем. Вдруг там будет сытней, а как знать, может, и спокойнее…

— Поверху!

— Понизу!

— Пешком!

— Бегом!

— Лётом!

Куропатки не на шутку рассорились. Препирались, горячились, очень устали. Даже согрелись чуточку. То ли от спора, то ли оттого, что солнце, несмотря на трескучий мороз, все-таки греет. Когда курочки затихли, Подкова Счастья заговорила:

— Куда нам лететь? Куда уходить? Кто знает место, куда нам надо лететь или идти?

Курочки молчали: ни одной такое место не было известно. Тогда Подкова Счастья сказала:

— Летели птицы за орехами — золотыми, величиной с птичью голову. Но никто еще не видел, чтобы они возвращались. Улетали птицы от ястреба, а доставались хорькам да лисам… Уходили птицы в дальние края, где колоски и зимой наливаются, а нашли снег да лед… Но мы отмечены знаком счастья! Еще с той поры, когда птицы крылья делили. Помните, как тогда все было? В долине, где бьют родники жизни, у ключей, которые не замерзают, не высыхают. Там собирались птицы. Был день, назначенный пернатым, и каждая птица могла из целой горы всякой всячины выбрать то, что ей нравилось. Тут было полно крыльев, лап, когтей… Выбирали, примеряли на себя. Многим хотелось крепких клювов, быстрых, острых крыльев, но не всем хватило. Наши пращуры выбрали крылья быстрые, но не слишком сильные. Сняться с места снимаемся, а далеко отлететь нам невозможно. Нам достались крепкие, быстрые ноги, вот мы и умеем долго бегать, обходим много полей, пока подбираем зернышки, водим за собой птенцов-куропчат. Клюв мы себе взяли обыкновенный, легкий. Зачем нам заостренный крюк или увесистая дубинка? Мы не воюем с другими пернатыми, кору долбить нам ни к чему, а наш клювик как раз подходит для того, чтобы склевывать семечки, мелкие зернышки. Но больше всего нам повезло, что наши предки заметили в сторонке от сваленного в кучу добра подкову. Отличную подкову, которая приносит счастье. Остальные птицы даже позавидовали нам. А мы по сей день носим знак подковы у себя на груди. Морозная зима, трудное время, приходит и уходит. А мы остаемся. Ястребы да лисы — все стараются нас добыть. А мы, только отступят морозы, снова зовем друг друга в полях, а немного погодя у нас уже и гнездышко заложено… Куда нам уходить, еще растеряем в пути подковы счастья…

Курочки слушали, и у них пропадала охота улетать, не хотелось и пешком уходить.

— Живут ведь овсянки, а какие малюсенькие! Продержимся и мы, — вздохнул кто-то в стае. — Были бы зернышки.

Подкова Счастья чуть высунулась из тайника и тут же нырнула обратно в шалашик. Шепотом оповестила остальных:

— Они здесь! Приехали!..

Отец достает из саней тугой мешок, несет его к другому куропачьему шалашу. Вот он приподнял несколько разлапистых веток и опрокинул мешок прямо в шалаш.

— Папа, а куропатки любят полову? — спросил сынишка, старательно ступая в отцовский след.

— Не полову они любят, — ответил отец. — Они из нее выклевывают зернышки, семена всяких трав. Видишь, все кругом под снегом, трудно им зимой кормиться.

Скрипнули полозья. Куропатки выбрались из шалаша, побежали к другому тайнику угощаться.

— Недаром у нас подковы! — напомнила Подкова Счастья и осторожно осмотрелась.

Ястреба по-прежнему не видать. Широкими волнами убегают вдаль снежные сугробы, и морозно переливаются мириады искр.

 

Март. День, когда вода пела лебедиными голосами

Это должно было свершиться. И свершилось.

Никто не знал, когда это будет, но все ждали. Ведь все знали, что это обязательно, во что бы то ни стало произойдет.

Черный дрозд беспокоен. Он уже не первый день мечется в клетке. Она кажется ему тесноватой. Дрозд не хочет оставаться в клетке, ему не спится ночью. Он мечтает о прозрачных, переливчатых ночных звездах, о темном ельнике, притихшем в смутном ожидании. В полудреме дрозду видятся еловые ветки — чем светлее утро, тем чернее они проступают.

И зяблик утратил покой. Его радостное от природы сердечко, его милые крылышки охвачены какой-то тревогой, он скачет по перекладинам, просовывает головку через прутья клетки.

Волнение приятелей мне вполне понятно. Дело идет к весне. Стрелки часов природы подошли к той цифре, когда соплеменники дрозда и зяблика вдали от родины, на теплом, благодатном юге, начинают томиться желанием вернуться домой. Набатом гудит зов природы, и птицы опять собираются в путь. То, что мои дружки зимовали под крышей, рядом с человеком, не имеет значения. Зов природы одинаково слышен всюду. Неспокойно моим друзьям. Им тоже хочется куда-то лететь, спешить.

Погодите еще чуть-чуть. Поживите пока у меня, спойте мне что-нибудь весеннее. А потом, так и быть, расстанемся как добрые друзья. Я-то еще поживу здесь, а вы отправляйтесь обзаводиться собственным домом, какой вам больше по вкусу.

Смятение моих пернатых жильцов тоже говорило: это произойдет. Уже скоро. Вот-вот…

В дюнах уже нет снега. Кое-где отдельные пятна белеют в затененных ложбинах в лесу. На ледяном покрове залива местами встали лужицы, а ледяные бугры уже кажутся некрепкими, помутнели.

Однажды вечером, когда лес пропитался оттепелью, влажным духом отсыревшего мха, ветер показал свое могущество.

Начал он потихоньку, медленно: загудели деревья, разыгралось море. Потом поднялся вихрь. Сырой юго-западный ветер неистово бушевал в ночном мраке. Он завывал и ревел в трубе моего домика, я даже забеспокоился, не рухнет ли невзначай мое жилище.

Ветер не унимался всю ночь. Это была шальная, свирепая весенняя буря.

К утру успокоилось.

И тогда все увидели — свершилось! Вскрылся залив. Буря сокрушила лед. Растолкала, разогнала льдины. Поверхность залива покрылась волнами, заколыхалась, задвигалась.

И уже не одна земля, не только воздух — вода тоже прониклась большим ожиданием. Ветер спешил и нес добрую весть: близко, оно близко, вот-вот явится.

И сегодня оно свершилось, второе диво весны.

Залив трубит, залив поет, вода запела лебедиными голосами.

Лебеди прилетели! Первые лебеди! Белые братья облаков, вестники теплой поры! По птичьему тракту снова двинулись птицы. Первые лебеди держат путь на север. На север!

Не наслушаешься, когда в звонкой дали над водой, над заберегами, поверх плавающих льдин трубят лебеди-кликуны. На сером ноздреватом льду ярко белеет стая снежных птиц и трубит. У каждой свой голос, и льется мелодия, точно наигрывают мягкие, глуховатые кларнеты.

Лебедь-кликун чуть отличается от лебедя-шипуна. У кликуна на лбу, над клювом, нет забавной черной шишки. Он не умеет так величаво раскинуть крылья и плыть, словно с поднятыми парусами. Но зато у кликуна изумительный, певучий голос, и, когда эти лебеди прилетают, слышится, будто играет, переливается нежными напевными звуками сама вода.

Лебедь-кликун у нас не гнездует. Стаи этих интересных птиц останавливаются у нас во время перелета отдохнуть, покормиться, спеть песню по пути к далеким северным озерам. А у нас селится, устраивает гнезда и живет вплоть до крепких морозов их родич — лебедь-шипун.

Спешат нарядные, черные с белым брюшком, гоголи. Слышно, как со свистом рассекают воздух их крылья. Этот свист различишь загодя, еще не видя самих уток. Послушаешь, обождешь и только потом появятся птицы.

Черные — ну, точь-в-точь трубочисты — лысухи с белыми бляхами на лбу тоже прилетели. Уморительно вертят они головами, плавают там, где вода поспокойнее. А свободных от льда проплешин все больше, и становятся они все шире. Тает заберег, истончается кромка, уцелевшая в весеннюю бурю, исчезает на глазах. Скоро и ленивые заводи сбросят лед. Тогда залетные странники откочуют на север, а кто останется, начнет приискивать место для гнезда.

Летят большие крохали, светлые, зеленоголовые. Некогда, ох некогда! Скорей на север. Там надо быстренько устроиться на кладку и нести яйца, насиживать, выводить деток. Близятся долгие светлые полярные дни. Скорей, скорей!

Гусиные треугольники плывут по небу. И гуси спешат. Они летят куда быстрей, чем осенью, когда покидали родные края. При отлете можно помешкать, покормиться, отдохнуть. А сейчас их ждут озера, островки, размокшие просторные поймы.

По птичьему тракту, вдоль косы, промчались стаи дроздов.

Каждый день приносит великую новость.

Белая сказка

Всюду еще зима.

Над белыми заснеженными полями летит белый лебедь.

Первый вернувшийся лебедь.

Внизу — поля, веники голых кустов выпростаны из-под снега. Они еще без листьев, но сильно изменился их цвет: в веточках, в коре ожили, заструились соки жизни, хоть и спят еще почки.

Леса, перелески. Густо-зеленые ели. Дороги, столбы, провода, автострады. Темнеют оголенные заплаты на обтаявших склонах холмов. На вершинах пригорков уже не найти белых шапок, там буреет прошлогодняя трава. Черные борозды пашен, стосковавшиеся по солнечному теплу, показали над снегом острые горбы.

Весна где-то здесь, рядом, но не показывается вся.

А звонче стали голоса у ворон, затенькали синицы.

Дальше, дальше на север. День такой солнечный. Могуч весенний зов. Летит белая птица под белыми облаками, поверх белых еще полей, звон идет от сильных крыльев.

Озерцо, еще покрытое льдом, похоже на сонный глаз. Округлое, тусклое, незрячее. Вода не видит неба, а небу не поглядеться в водяное зеркало. Но подо льдом во всех реках, во всех ручьях уже играет, звенит вода. Дальше, на север. Лебедь машет крыльями.

Вдоль побережья уже понеслись первые стаи кликунов. Открыли свои сундучки, вынули серебряные трубы и заиграли.

Этот день отлетит вместе с лебедем. Потом снова явится день — новый. И лебедь полетит вместе с ним. А на ночь надо устроиться на отдых. Птице нужна твердь. Лебедь любит и воду, и сушу.

Нет воды. Всюду еще лед. Ожили только черные лесные ручьи, а на реках — полыньи.

После длинного дневного перелета видит лебедь: вода. Рябит, играет переливами на струистой отмели. Чистая, долгожданная, добрая вода. Посередине отмели лег удлиненный, низенький, обросший льдом островок.

Белая птица опустилась на струистую полынью. Сложила крылья. Заберег белеет снежком.

Лебедь плавает. Его подхватило течение. Сильное, быстрое. Всю зиму воевало оно с морозами. И стужа его не победила. Птице трудно плыть против струи. После долгого перелета усталость валит. Лебедь тычется в дно, ищет корма. Но скудна, тоща вода ранней весной.

Смеркается, полыхают зарницы. А проглянули звезды — подернулись лужицы тонким ледком.

Лебедь не покинул полынью и не снимется теперь до рассвета. Кое-как поборол сильное течение выбрался на отмель, на ледяной островок. Река бурлит и захлебывается, мчит звезды, а унести не может. Они дрожат, сверкают в воде, все на том же месте.

Кругом вода… Это надежно… Птица верит реке, ведь она росла на воде.

Взошло солнце, увидало в хрустальном убранстве инея белую березку. Что за диво: зима ушла, а зимние дела продолжаются! Дохнуло солнце, а воздух ледяной. Опять надо трудиться вовсю, светить и греть, чтобы потеплело. До полудня.

Где-то проносятся перелетные птицы.

А лебедь подняться с воды не может. Даже встать на льдине не в силах. Спящую птицу приковал мороз к ледяному островку. Крепко-накрепко вплавил в лед, припаял.

Лебедь вскинул крылья, изо всей силы ударил ими по льду. Могучие крылья у лебедя, но не разбить им ледяных оков.

— Солнышко, доброе! Солнышко, жаркое! Обрати ледяные тиски в чистую водицу! Спаси!

Лебедь молит солнце. Начало солнце рассыпать лучи. Спешат жаркие лучи, но не могут растопить злой лед. Пока пробьются к нему сквозь студеную, мерзлую синь сами остывают.

Силится солнце выручить белую птицу, но никак не может.

— Терпи! Поднимусь повыше, тогда помогу…

Это шепчет солнце из лазурной дали. А лебедь бьет, стучит крыльями. Пока солнце не станет высоко, он не может лететь. Застрял на островке. На струистой речке, у звенящей воды…

Тем временем по берегу шел человек — закадычный приятель солнца. Шел и думал: живет на свете белая сказка, замечательная сказка, которой нет конца. Сойдет белый снег, явятся белые птицы. Потом забелеет пушица легкими белыми головками. Воздушные облачка одуванчиков разлетятся над лугом, их подхватит нежный ветерок… Поплывут по небу белые облачка, невесомые, как отцветающие одуванчики. Потом тусклой дымкой запылят хлеба. И заведет свою немолчную музыку коростель, бессменный ночной музыкант, на темных лугах, под белыми разливами туманов… Улетят белые птицы. Снова закружится, ляжет белый снег… И не будет конца белой сказке.

«Прекрасно, что эта сказка никогда не кончается!» — обрадовался сам про себя человек, дружный с солнцем. И бросил взгляд на реку. А там, ну и ну, бьется на льду белая птица!

Человек обернулся и побежал бегом. Прочь от берега, за пригорок с лениво выгнутой, прогретой солнцем спиной.

Есть ли на свете волшебное слово, которое в силах помочь белой птице весны? Вдруг человек знает это слово? Но тогда почему он убежал?

О! Он возвращается. И тоже спешно. Но зачем у него в руке топор? Железо в руках у человека чаще всего не к добру, много зла причинило оно.

— Не гусь на льду! Не гусь на льду!

Истошно голосит ворона. Нарочно отстала от всех: проверить, что это забелело на реке. Теперь летит назад, к остальным воронам, несет им новость:

— Не гусь примерз! Не гусь примерз!

Завопила, загалдела вся воронья стая. Все изумлены, нет конца удивлению.

А человек пытается столкнуть на воду лодку. Вот незадача: и лодка припаяна льдом. Человек поднатужился, налег на нос лодки, расшатывает, качает ее. Наконец удалось отпихнуть лодку от берега. Человек взял длинный шест, оттолкнулся, поплыл прямо на птицу. Неширока речная стремнина. Лодка разогналась и уже на отмели. Человек вышел, побрел пешком к ледяному островку. В руках — топор.

Бьется лебедь, трепещет. Но не выручат его крылья. Лебедь поник. Смотрит на человека. Тоска у птицы в глазах.

Человек спотыкается, скользит. Лебедь приник ко льду. Вода рядом бежит, журчит беззаботно. Ей все нипочем. У нее свой путь. Свои сроки. И ей все равно, началась или кончилась белая сказка…

Человек занес топор.

Острый металл вонзился в белый лед. Осторожно работает человек, боится задеть птицу. Чтобы не оборвалась белая сказка.

Вот лебедь и вынут изо льда.

Человек взял белую птицу и понес ее под мышкой, точно гуся. Лебедь вытянул шею, завертел головой.

— Не гуся несут! Не гуся несут!

Вороны разорались на всю округу. Кричат вдогонку человеку с птицей. Их не проведешь. А если воронье узнало, то и до остальных дойдет, как оно было.

Нелегко грести одной рукой. Но берег сам охотно бежит навстречу.

Хрустит у реки подхваченный морозцем наст. Ступает по нему человек с белой птицей в руках.

Идет и размышляет о белой сказке. Не кончается она, нет, не кончается.

— Папа, ты кого принес?

Тоненьким, нежным голоском, как у полевого жаворонка, спрашивает мальчуган с крыльца. Белая сказка для него только начинается.

— Птицу от облака несу.

— Упала или сама прилетела?

— Облака ее принесли и оставили нам.

— Ты видел, как несли?

— Видеть не видел, а знаю. От перьев веет высоким ветром.

— Не гуся несут! Не гуся несут!

Вороны еще не опознали, что за птица. Вот и кружат, беспокоятся, изнывают от любопытства.

Солнце уронило жаркий луч. Белой весенней птице. И человеку, своему давнему другу. Луч отыскал окно. И в доме у человека стало светлей.

— Вот оно как! Не всегда река к птице добра.

На перьях птицы — налипшие комочки льда. Надо хорошенько нагреть ладонь, чтобы легче отставали.

— Папа, а где он будет жить?

— Покамест в гусятнике. Отгородим закуток, пусть отдохнет, подкормится…

— А потом?

— Потом отпустим обратно, под облака.

— Зачем отпустим?

— Чтобы стали облака еще белее… Пусть несут весну.

— Разве это облака несут весну?

— Да, детка, облака. И голубые небесные мельницы, чьи крылья вертит ветер.

— Почему на небе мельницы голубые?

— Потому что весенний ветер голубой.

В хлеву тепло и никакой голубизны. Нет звезд, не блестит вода. Ни льда, ни белого снега. Тихо шуршит солома, есть в ней что-то от далекого лета.

— Было-было…

— Было-было…

— Шелестели-шумели, стояли-качались… ласкало солнышко, наливалось зернышко…

Вздыхает солома, не может нашуршаться. Что ни ночь, оживают в ней воспоминания.

— Одна судьба, — проскрипела старая гусыня. Крупная. Увесистая. По-лебединому белая.

— Никак, и тебе приспичило в облака? — вкрадчиво хихикнула в углу ласочка. Она собралась на ночную охоту.

— С какой стати в облака? — фыркнула гусыня. — Я другое говорю: у нас, и у этого белого гостя — лебедем его кличут — одинаково бело перо. Поклевали кой-чего и он, и мы, на одной соломе сидим. Зачем летать… Зачем суетиться… Одна судьба…

— Вдаль… Вдаль… Послушайте, как шепчутся звезды там, в вышине. Они говорят: весна… уже наступила…

Лебедь весь обратился в слух и расслышал, как шепчутся звезды.

— Какие там звезды — крыша над нами!

— Да, крыша, крыша!.. Отличная, прочная крыша. Тяжелая, толстая…

Загоготали, забеспокоились гуси, перекрикивают один другого. Старая гусыня умнее всех, она знает, что говорит. Жирная гусыня, она самая умная. Ого! Умнее нашей жирной еще поискать…

— Вдаль…

— Послушай, зачем тебе улетать? Подумай сам. Взвесь и прикинь. Мы — белы. И ты бел. Мы никуда не летаем и даже не хотим. Кто-кто, а уж мы знаем, что хорошо, что плохо. Зачем летать такому белому да большому, как мы?

— И облака белы, а высоко…

— Облака? Большое дело!.. — возмутилась в своем закутке свинья очень ценной и чистой породы, хотя в облаках она разбиралась немногим лучше любой худородной хрюшки.

— Н-да… облака… — большая гусыня вежливо умолкла.

А наутро сквозь запыленное оконце глянуло солнышко.

— Здравствуйте, я свечу и грею.

Появился человек — друг солнца. Взял лебедя и ушел.

— Уносит… Уносит… — запричитали, забеспокоились гуси.

Но жирная мудрая гусыня их осадила:

— Не гуся уносит, не гуся…

Высоко в синем небе тянется караван гусей. Летят серые дикие гуси.

— На север! На север! Вдаль…

Птицы летят на родину.

Человек отнес лебедя на реку. Он долго слушал, как тонко посвистывали могучие крылья. Пусть еще белее станут облака. Пусть не кончается белая сказка.

 

Апрель. Ночь ясного месяца

Зяблик прыгал по жердочкам, щебетал, «рюмил» и вдруг рассмеялся. Звонким смехом, на весь домик. И мое тесное жилье озарилось весенним светом. Ведь песенка зяблика — это смех, радостный смех птички, охваченной весельем, когда она видит солнце. С утра начнет и хохочет день-деньской напролет. И завтра будет смеяться. И все последующие дни.

А еще прежде однажды утром я очнулся от нежной мелодии — не то флейта, не то гобой. Какой-то затейливый весенний инструмент. Это черный дрозд приветствовал весеннее утро. Черный дрозд — птица чащобы. И песня его насыщена тенистым сумраком ельника, глубинной мудростью леса.

Мои приятели, с которыми я зимовал, поют мне о радостях весенней поры. Жаль, не умею — запел бы и я с ними. Нежно-трогательную песню прощанья. Сегодня мы последний раз втроем. В полдень, когда солнце станет повыше, вынесу своих пленников наружу, выпущу на волю. Летите в синий простор. Скоротали вместе зиму — пора и расставаться. У каждого свои заботы.

Это была хлопотная весенняя работа: переставить ловушку наоборот. Прибыли помощники, и мы несколько дней трудились вместе.

Осенью птицы улетают, весной возвращаются. Значит, зев моей сети должен встречать их с обратной стороны, с южной. Теперь приемная камера окажется в северном конце длинного сетчатого коридора.

Сильно разнятся осенние птицы от весенних.

Осенью птицы улетают во множестве. Они летят стаями, напирают лавиной. Осенью у птиц достаточно времени. Можно сделать привал, опуститься на жировку. Как-никак отмахать крылышками тысячи километров дело нешуточное. Сил-то сколько требуется! А главный источник энергии — накопленный птицей жир. Поэтому пернатые и останавливаются пополнить запасы сил. Если застигнет в пути ненастье, переждут… Время терпит.

Весной птиц пролетает гораздо меньше. Разметало их несметные полчища в чужих краях. Поредели птичьи стаи. Часть погибла в пути, не вынесла тягот странствия. На зимовьях птиц бьют, ловят сетями, промышляют на охоте. Для южанина северная птица — лакомый кусочек. Находятся люди, которым ничего не стоит подстрелить и изжарить жаворонка. Что им жаворонок, не для них его серебристая песенка! Насадят на вертел и рады: что за деликатес!

Бывает и так, что человек ополчится на жуков-вредителей, станет их изводить на полях всякими ядами. Прилетят гости с севера — наши птицы, — кинутся подбирать жуков, а те отравлены. И гибнут в неведении птицы. Отчего все меньше становится белых аистов? Да оттого, что на далеком юге, в саваннах Южной Африки, наедаются они отравленной саранчи и гибнут.

Не столь обилен птичий поток, струящийся по птичьей дороге весной, но все же возвращаются пернатые. Наши птицы. Готовые петь, по-весеннему нарядные. Весной им некогда подолгу отдыхать. Остановятся переждать непогоду, потом еще поспешнее мчатся к родным гнездовьям.

Вот уже потянулись в родные края дикие голуби витютни. На большой высоте движутся, как и осенью. Спешат, им пора уже ворковать, апрель — голубиный месяц.

Мало кто попадается в ловушку. Но кто угодит, продолжает свой путь уже с колечком.

Я получил известия о птицах, окольцованных осенью. Письма адресованы не мне лично: на кольцах проставлен адрес Центра кольцевания. А товарищи из Центра, получая письма, извещают меня. В домик почтальон привозит письма на мотоцикле.

Ястреб-перепелятник погиб во Франции. Улетел следом за всеми птицами и сложил свою буйную голову.

Три большие синицы, видимо на перелете, были пойманы в Калининградской области и выпущены на волю. Об одной дали знать из предместья Берлина. Зимой любопытная синичка влетела в открытую форточку и попала в комнату. Ее тоже выпустили.

Несколько зеленушек были убиты на охоте в Италии, одна — во Франции (крохотные птички, ростом с зяблика, а тоже — предмет охоты!).

О зябликах дали знать из земли Баварии в Германии, из Испании.

Три чижа были найдены в Северной Африке.

Немногочисленны вести об окольцованных пернатых: ведь далеко не все они попадаются в руки человека. Но даже и эти немногие сведения помогают больше узнать о птичьих кочевьях.

Про мохноногого сыча никто не сообщил. Не попался, значит, никому. Ночная птица. Хочется верить, что он благополучно вернулся в свое обжитое дупло и по ночам дудит в глиняную свистульку.

Где и когда обнаружены мои птицы, я записал в толстую тетрадь. И часто листаю ее, мыслями уношусь следом за птицами.

Недолгие дневные дела окончены.

Надеваю своим друзьям по кольцу на лапки. Дрозду — покрупнее. Зяблику — из самых маленьких. Как чижам. На память обо мне. А я стану ждать от них вестей. Ох, не хочется получить сообщение: добыт на охоте… найден… Я бы хотел узнать, что они «пойманы и отпущены…». Это был бы для меня праздник: знать, что мои приятели счастливо странствуют по белу свету. Ведь зима, проведенная под одной крышей, сближает.

Я взял обоих и вышел наружу. Недалеко пойду. Здесь же, на полянке, где недавно красовались яркие мухоморы, где ветер кружил восковые листочки берез, а потом белел снег и горсть алых ягод сушеной рябины сманила черную птицу в сетку-силок, здесь и отпущу их…

Черный дрозд едва умещается в горсти. Озирается, вертит головой. Зяблик посматривает своими бойкими, живыми глазками. Его несу в другой руке. Разжимаю пальцы — прощайте! Обе птицы замерли от неожиданности. Через миг встряхиваются и взлетают. Черный дрозд опустился неподалеку, на березу, потом снялся и опять сел, поближе к вершине. Озирается. Воображаю, каково ему: давно не видел привольного мира. Зяблик упорхнул подальше, в сосняк. Сидит, должно быть, на сосновой ветке, заливается…

Грустновато мне без этих двух пичужек. Оказывается, привык. И не тянет в домик, где никого не осталось. Но не держать же взаперти двух птиц себе в угоду. Сейчас, когда настало время песен, когда пора устраивать гнезда…

Иду вдоль взморья.

Плывет гусиный караван. Гуси-гуменники. Зимовали на побережье Франции, в Голландии или в Данни… Серые гусите уже прибыли к себе на север. Скоро и гуменники перестанут пролетать. Потом промчатся казарки, маленькие, изящные гуси. Они последними возвращаются в родные северные края.

Спешат, дружно работают крыльями гуси.

Я помахал им рукой. Счастливого полета! Доброй вам, безопасной дороги по птичьему пути! Летите, гуси, летите к родным гнездовьям.

Не пойду в свою хижинку ни сегодня вечером, ни на ночь. До утра пробуду под открытым небом, стану слушать весеннюю ночь.

Дни уже заметно удлинились. Не сразу темнеет.

Взошел месяц, очень тонкий, ясный.

Весенней порой бывает такой прозрачной чистоты месяц, даже ночь от него становится ясней. Наступают прозрачные, сквозные вечера. И никогда так крепко не благоухает земля, как весенними вечерами.

Слышны птичьи голоса. Высоко поднялся месяц. Мимо прозрачного его лика проносятся, стремясь на родину, птицы севера.

Безвозвратная сказка

— На север!

Все чаще так выкликает кто-нибудь из гусиной стаи. Вытянет шею, начнет озираться, будто что-то почуял, расслышал далекие, зовущие его голоса.

И остальные птицы поднимут головы, перестанут искать корм, растревожатся, ведь вскрик напомнил им то, чего они все ждут, к чему стремятся.

Но только одна птица выкрикнет: «На север!» Другие послушают, послушают да и примутся за свои дела. А кто-нибудь ответит:

— Пока не пора, пока не пора…

На далеком морском берегу, где зимы окутаны туманом и сыростью, где реки не замерзают, где так много удобных пойменных низин, где теплые отмели, — там зимуют серые северные гуси.

Стаи этих гусей, покидая родину, сначала следуют на юг, потом вдоль взморья сворачивают на запад, так достигают они стран, где испокон веков зимовали их предки.

И эта стая паслась в тех же местах. Ждала весны. Весна здесь начинается такими же влажными, туманными днями, какие стоят зимой. Но птицы распознают одним лишь им понятный зов и собираются в путь.

Поредела, сократилась стая за зиму. Не от голода, больше от выстрелов гибли серые гуси. Иные натыкались ночью на провода, натянутые между столбов, падали наземь. Со сломанными крыльями кое-как пытались двигаться по земле. Но их ловили, и никто больше бедняжек не видал.

Бывало и так: бродят мирные гуси по лугу и вдруг малый пригорок, мшистая кочка оборачивается ловушкой. Приблизишься — оглушит тебя несусветным грохотом. Снимались птицы, суматошно вопя, жалобно перекликались, пересчитывали свои ряды. Видели сверху, как одна-две птицы оставались на лужайке.

Стреляли их на воде и в воздухе. Подстерегали на корме, преследовали на лету…

Но больше всего запомнится гусям кровавая расправа: в них выстрелили из пушки. Это было в морозную зиму, самую жестокую на памяти старых гусей. Льдом затянуло полоску вдоль берега. Свободной воды оставалось вовсе немного, гуси плавали вплотную друг к дружке. И тогда появилась эта черная лодка. Сперва она не показалась им опасной — лодка как лодка, мало ли их плавает по рекам. Но лодка приблизилась и — будто раскололось небо. Огромная стая птиц, целая их туча, еще более плотная, чем на воде, метнулась в воздух и сбилась там в кучу. И тогда грянул еще один залп. Те, кому удалось спастись, видели, сколько их сородичей пало на воду: одни безжизненно покачивались на волнах, другие судорожно били крыльями, с криком погружались под воду, захлебывались, не в силах взлететь… Люди палили по птицам из пушки. Она была заряжена не одним большим снарядом, как обычно заряжают пушки, а дробью. Это была не какая-нибудь пушчонка, а специально изготовленная для этой охоты. Люди подбирали птиц из воды. Недобитых прикалывали острогами и кидали в лодку еще бьющихся.

— Не наших краев птица… — произнес кто-то в лодке. — Все равно улетели бы. А так хоть нам достанутся.

— Недурненько сработано! — потирал руки другой, мысленно подсчитывая то ли франки, то ли гульдены, то ли, скажем, фунты, причитавшиеся за дичь. — Хитрая штука — пушка.

Поредела, оскудела и эта стая, хоть и не палили по ней из пушек.

Стояли мглистые, ласковые дни.

Все чаще гуси поднимали головы и выкликали:

— На север!

И это был уже не одинокий клич, его подхватывали другие птицы. Громко, звучно, так, что слышал весь берег:

— На север!.. На север!..

Но находились и такие, которые потихоньку ворчали:

— Пока не пора… Пора не пришла…

И стая не летела. Птицы ждали, когда неодолимый зов услышат они все.

Вечер прояснился. Гусиная стая устроилась на ночлег на скалистом островке. Птицы прижимались поплотней друг к другу, беседовали. Про далекие северные острова, тундру, бескрайние родные просторы сырых лугов, широкие кочковатые болота — родину гусей. Все чаще воспоминания исторгали у них громкое гоготание. Даже среди ночи просыпались птицы от тревожных, зовущих образов родины.

Вечер стал совсем ясным. Вызвездило. На небосвод высыпали все звезды, сколько их было.

Взошел месяц. Такой ясный, сквозной, какой бывает только по весне. И гуси распознали зов. Гуси умеют первыми его узнавать. Позднее услышат его и другие птицы, и они тоже тронутся в путь. У каждой птицы свой зов. К гусям он донесся из далекой тундры. И гуси захлопотали:

— На север!.. На север!..

Всю ночь беспокоились гуси. Утром стало еще тревожней. Попасутся, покормятся и опять вытягивают шеи, глядят ввысь. Наконец вожак выкрикнул:

— Пора!

— Вдаль!.. Вдаль! — отозвались гуси всей стаей.

И поднялись. Кто сомневался, летел последним. Но на лугу не осталось ни одной птицы. По давней своей привычке в воздухе построились треугольником и потянулись.

— На север! На север! На север!..

Удалялись крики гусей. От кого удалялись, а к кому и приближались. Те, с кем гуси зимовали, уже не слышали их голосов. А те, мимо которых или к которым они летели, — ждали, мечтали их слышать. И наконец услышали! Вот они, первые треугольники гусей.

— Весна! Настоящая весна!.. — сказал в сумерки отец сыну и вывел его во двор, показать пролетающих гусей. — Слышишь, жаворонки поют? И гуси летят…

— Те самые, с которыми путешествовал Нильс и белый гусь Мартин?

— Нет, те были серые. А это — гуменники, похожие на серых, но не совсем такие.

— А у них тоже есть сказка?

— Обязательно, дружок. Каждая птица несет с собой свою сказку. Кочует птица, кочует с ней и сказка, ведь она неразлучна с птицей. Возвращается птица, с нею и сказка летит домой…

— Папа, а какая у этих гусей сказка?

— Прислушайся, тогда и поймешь, о чем они переговариваются.

— Слышу…

— Вдаль!.. На север родной!.. В тундру… Домой… — покрикивали в поднебесье гуси на разные голоса.

— Папа, по-моему, очень грустная у них сказка.

— Возможно, сынок… Нелегкая доля у птицы.

Мальчуган слышал в гусином крике не только великую тоску по дому, не одну лишь светлую радость весны и тягу к далеким краям. Он расслышал печаль. Дети чувствуют и слышат гораздо больше, чем взрослые. Ведь дети — сами как птицы: щебечут и поют, когда им весело, и печаль их сразу минует, если блеснет свет, повеет теплом. И солнце к ним словно ближе, чем к большим.

И верно: высоко в небе гуси перекликались, ликовали, что близко родина, скорбели о невернувшихся…

Потом стали снижаться. Кругами все ближе, ближе к земле. Скрылись из вида. Опустились на просторные луга. Устраиваются на ночлег. Это было их излюбленное место отдыха на пути к дому.

Птицы опустились, залопотали на своем гусином наречии о том, что нашептывает закатный ветер, как красива заря, что пламенеет в той стороне, куда они движутся. Они спешили, им чудилось, что уже виден свет их милой родины. Скоро, очень скоро там установятся немеркнущие ночи, когда закатные сумерки, не сгущаясь, переходят в утро. И наступит вечный день с вечно длящимся утром. У себя на родине гуси не знают долгих, беспросветных ночей, до их наступления они улетают. И родные места им помнятся как длинный, бесконечный день. Поэтому их сказка — это сказка света. Это восходы. Это весна, которая мчится вместе с ними. Весна провожает быстрокрылых птиц, и птицы несут ее на своих крыльях. Так издавна говорится, и, возможно, в этом есть доля правды. Не возвращались бы птицы, не было бы и весны.

Такова сказка гусей. Прозрачная, как весенние зори.

Весна совсем ранняя, юная, и ночи еще глухо темнеют. Добрые весенние звезды предваряют Млечный Путь, и плывет, перепоясывая небосвод, светлая река вышины.

Гуси выбрали надежное место для ночлега. Маленький, поросший хилым кустарником островок посреди затопленной паводком поймы. На самом деле и не островок вовсе, а просто горушка на залитом лугу. Птицы спустились, спрятали головы под крылья и уснули. В дозоре остался один гусь. Стоит, вытянул шею, осматривается. Лиса, понятно, не станет подбираться вплавь, но кто ее знает, хитрую, да мало ли что еще может приключиться.

Ночные светильники странствуют. Вокруг колышка, Полярной звезды, бродит, кружит Большая Медведица, с нею — Малая… Минует ночь. И снова — в путь…

Как только гуси пробудились и увидели бледную зарю, сразу поняли, что нынче смогут одолеть большой отрезок пути. В такие дни словно само солнышко помогает лететь.

Птицы перед отлетом подкрепились. А пока добывали корм, переговаривались:

— Близко вечное утро…

— На родине отдохнут наши крылья…

Потом вожак скомандовал:

— На север!

Гуси снялись, в воздухе выровняли свой треугольник. Сначала летели низко. Пока наберут скорость крылья, подровняется караван, пока…

Откуда грянул гром, птицы не заметили. Всполошился, смялся, заголосил беспорядочный птичий табун.

— Выше! Выше!

Это успел крикнуть вожак, и вся стая ринулась вверх, туда, где чистая лазурь, где нет обмана и подлости, где не подстерегает глупая, злая смерть.

— Одного нет!.. Одного нет!!!

Зарыдали гуси. Мальчик слышит их голоса, он понимает. И тужит вместе с гусиной стаей.

Из кустарников высыпали охотники. Тут они скрывались в засаде, подстерегали гусей. И тот, кто стрелял, взял убитую птицу.

— Всего-то один гусачок…

— Сегодня больше, должно, и не полетят.

— Маловато стало гусей… С каждым годом все меньше…

— Повадился городской люд охотиться. На севере тоже все больше народу селится, больше стволов. И там болота осушают, негде стало гусям гнездиться.

И там, на севере, возможно, скажет кто-нибудь шибко умный: «Не наша птица. По осени все равно улетит».

Сокрушаются охотники: на всю компанию один-единственный гусачок. И трогают его, и щупают, и прикидывают, сколько потянет.

— Будьте уверены, полная жаровня получится. Жаль, другие улизнули.

— Хорошо бы этак пушечку! Видел, за границей специально такие делают. Бабах — и сразу всю стаю наповал.

— Всю стаю вроде жалковато…

— А что их жалеть? Не мы — другие подстрелят.

— По закону не положено, чтобы из пушки, — покачал головой тот, кому было «жалковато».

— Кому не положено, а кому… — буркнул добывший птицу. Настроение у него было хоть куда. Что ему закон об охране природы?..

Машины стоят во дворе. Мальчику видно, как несут убитого гуся.

— Папочка, смотри, кровь на траве. Какая красная! — испуганно показывает пальцем мальчуган.

— Это, сынок, не кровь, — отвечает отец. — Это заря, которую убили в птице.

— А сказка?

— Вот и сказка, сынок, ушла…

Гуси изо всех сил машут крыльями — на север! Несут сказку путем, которым спешат домой птицы. Чертят крыльями по небесной лазури. Да, у всякой птицы своя сказка. Пока держат птицу крылья, жива и ее сказка.

 

Апрель. День нежно-зеленых почек

Порой еще сердится непогода, вдруг налетает пронзительный северный ветер или сырость несет обманчивый ветер с запада, и все равно весна делает свое дело.

Посветлели березовые почки. День приобрел зеленовато-желтый оттенок. Вот-вот лопнут почки, береза развернет клейкие, душистые листики.

Зяблики заходятся от смеха, звон стоит в сосновом бору.

Стайка, которую водил зимой дятел, давно распалась. Это произошло тогда, когда у синиц в клювах зазвенели тонкие бубенцы, а поползням захотелось громче свистать. Синицы разбились на пары и умчались искать в лесу дупла. Поползни тоже стали заботиться о квартирах: запорхали парами и приглядываются, не темнеет ли где-нибудь удобная, не слишком просторная расщелина. А дятлу вздумалось порезвиться. Делает он это вот как: попрыгает по какому-нибудь стволу, подолбит кору, потом приметит или надломленную сухую ветку, повисшую на ремешке коры, или просто крепкий сухой сучок ближе к вершине да как долбанет по нему клювом — треск пойдет по всему лесу. Не дано дятлу сладко распевать, вот он и подобрал себе инструмент. Дятел будет барабанить, пока к нему не прилетит подруга. А тогда он забарабанит еще бойчей, еще резвей, потом тоже займется поисками дупла поуютнее. Не найдет готового — сам выдолбит по своему вкусу.

День теплый. Почки наливаются на глазах.

С самого раннего утра дятел барабанит по сосновому суку. Звонко «пинькают», «цилькают» синичьи бубенцы. Нежно насвистывают поползни. Рассыпаются хохотом зяблики.

Пеночка-теньковка распевает на вершине березы. И она уже объявилась. Скачет по тонким веткам, щебечет. Схватит жука, из ранних, и довольна. Не слишком щедра весна, да зато весела. Как-нибудь перебьемся, главное, прибыли домой в назначенный час.

Мухоловка-пеструшка выводит свои переливы, а сама резво порхает с дерева на дерево, ищет дупло. Не найдет, может поселиться в дуплянке, в скворечнике — их еще с осени понавезли в лес люди. Некоторые дуплянки заняты поползнями и синицами, но и на долю мухоловок что-нибудь останется там, где побольше лиственных деревьев.

Серые славки — самые никудышные певцы в семействе славковых — ищут себе жилье в густых лесках молоденьких сосен на холмах, а найдут — от радости распоются во все горло, как получается, так и ладно! Зато черноголовая славка, красивого оливкового цвета, с нарядной черной шапочкой, запрячется в густой кустарник и там наигрывает свою затейливую мелодию, едва ли не самую красивую у славок.

По ту сторону залива, в прибрежном кустарнике, в лозняке на островках, близ болотистых ложков, уже гремят соловьи. Каждую весну они прилетают сюда во множестве. И я каждый год провожу там хотя бы одну ночь, хотя бы один вечер. В начале мая соловьи без устали поют от заката до зари — всю ночь напролет…

Уже почти все птицы на месте. Одни только мелькнули на птичьем пути, другие прибыли и осели, обжили луга и рощи, озера и речные берега… Нет покамест самых поздних…

Уже вернулись деревенские ласточки с длинными, глубоко вырезанными хвостиками. Шустро мелькают в воздухе, а опустятся на колодезный журавль или на конек крыши — двигают алым зобиком и повторяют, без конца твердят свою немудрящую, но такую милую песенку, от которой веет домашним уютом. Но еще нет городских ласточек, тоже любящих общество человека. У них хвостик не так глубоко вырезан, как вильчатый хвост деревенских, а брюшко и грудка совсем белые. Эти ласточки прибудут в первые дни мая и сразу примутся лепить глиняные квартирки под карнизами домов.

Нет и стрижей. Неугомонных летунов, которые станут целыми днями без устали носиться в воздухе, трепетать крылышками и пронзительно верещать. Стрижи явятся, когда совсем потеплеет, к середине мая.

Нет и сорокопутов — ни серого, ни чернолобого. Они тоже пожалуют к середине мая, когда житье будет совсем летнее. Не оттого так поздно прилетают к нам сорокопуты, что зимуют далеко, просто такая у них привычка. Возможно, ждут, когда на полях станет больше крупных жуков, ос и другой съедобной живности, которую можно ловить, накалывать на сосновые иглы и запасать впрок. Гораздо дальше сорокопутов улетают на зимовье белые аисты — в Южную Африку. А в начале апреля смотришь — они уже тут, эти желанные наши птицы.

Аисты уже подштопали растрепанные зимней непогодой гнезда и блаженно трещат в своих жилищах.

На отмелях залива будто кольев понатыкано — это недвижно стоят серые цапли. На редкость терпеливо выжидают рыбу. И всегда добудут столько, сколько им хочется. Недаром говорят, что цаплины ноги притягивают рыбу.

В колонии цапель уже шумно. И нынче, как в прошлом году, как много лет назад, они станут сооружать гнезда на тех же высоких соснах, гнездо за гнездом. Никто не помнит, когда поселились тут первые цапли. В незапамятные времена это произошло, и серые цапли тут давние, полновластные хозяева. Они летят, изогнув крюками длинные шеи, кидаются то к воде, то от воды, скрипуче-резко покрикивают, приводят в порядок гнезда, некоторые уже откладывают яйца.

У всех пернатых свои заботы, каждый сообразно своему нраву радуется наступлению лета. Затихает птичий путь. Но сразу после жатвы, а то и раньше, первые странники двинутся по нему на юг. И снова хлынет живая лавина по извечной дороге птиц…

Что за чудесный сегодня день! Березки с каждым мигом все ярче…

Сказка старого дома

Его крылья еще хранят запах ветра дальних стран, ласку жаркого луча, соль морских брызг от волн, над которыми он летел. Устроился на краю гнезда, то и дело взмахивает крыльями, будто спешит отряхнуть запахи чужих краев: пусть поскорей пропитаются животворным воздухом родины его перья, ослепительно белые и блестящие, черные.

А ветер не унимается, гонит по небу нарядные, пышные облака. Добрый, добрый ветер!

Талый снег обратился в воду и растекается по луговым низинам. Милые, милые луга!

Черный скворец сидит на кончике трубы и поет, жмурясь от солнца. Чудесная, роскошная труба! И скворец — ведь это давний знакомец!

Вей, добрый, влажный ветер родного края! Вей, забирайся под перья, до самого сердца напитай близостью родины.

Кто выразит радость птицы, когда она упруго тронет ногами гнездо и ощутит прутья старого жилища! Птица планирует, крылья еще в воздухе, а ноги, длинные ноги уже… чуют, касаются бесконечно родных прутиков. Крылья сложены, птица запрокидывает голову, смотрит на солнце и — красным клювом кляцает так радостно, что ни сказать, ни описать невозможно.

— Вер-р-р-р-нулся! — трещит скворец.

Он первым завидел хозяина гнезда и давай распевать еще веселей, даже крыльями себе помогает, подрагивают их концы — похоже на черный фрак с фалдами, развевающимися от ветра, того самого ветра, которым никак не надышится всласть аист.

Белая трясогузка, которую аист принес из южных стран под крылом, меленько семенит по двору, вспархивает на поленницу, беспрестанно качает длинным задорным хвостиком, красуется своей нарядной серенькой с черной прошивкой шапочкой, черной манишкой. Путешествие ее ничуть не утомило: сжалась в комочек под сильным аистиным крылом и странствовала так. У них такая дружба: аист по дороге на родину принимает под крыло трясогузку и несет домой. А дома малая пичуга, пока аист щелкает клювом и любуется своим старым гнездом, спешит раскрошить последние льдинки, чтобы аисту удобнее было вышагивать по вешним водам. Оттого называют в иных краях трясогузку ледоломкой.

Трясогузка взлетела на кучу дров и забегала по бревну. Шаг у нее такой мелкий, быстрый, что не замечаешь, как переступают лапки. Побегала по дровам и улетела на луга доламывать льдинки.

Воробьи всю зиму ютились близ человечьего жилья и сейчас звонко расчирикались при виде аиста. Им еще веселей, чем скворцу. Еще бы — хозяин дома вернулся! Ведь воробьи при аистах на правах квартирантов — селятся на нижних этажах громоздкого аистиного жилища, по углам, закоулкам, меж толстых прутьев. Уютно и надежно: ни один хищник не сунется к аистиному гнезду.

Вернулся аист — радостно всполошились все птицы. Даже жаворонок, полевая птаха, и тот щебечет веселей, когда видит с бездонной выси домовитого аиста за починкой родного гнезда.

А в доме, за стеклянными окнами, в это время было не до веселья. Там распекали детишек. И мама, и отец. Ох уж эта мне весна! Эти промоченные, раскисшие ботинки, перепачканные, изодранные рукавички — конечно, не разложили с вечера просушить, а курточка, из которой выдран клок — незачем было лазить на вербу за пушистыми «котятками»… И был вынесен грозный приговор: неделю сидеть дома, никуда ни шагу. Чтобы ни в лес, ни в поле, в общем, никуда — значит, никуда.

Отец нахмурился и посмотрел в окно. Высоко вскинул брови, будто увидел что-то небывалое, сощурился, хоть и не глядел против солнца. На лбу разгладились морщинки.

— Ребятки, аист! — воскликнул он.

Мигом забыты все детские проступки, даже нет, не забыты — прощены. Аист на доме! По случаю торжественного события наказание отменяется.

А птица, красноклювая, красноногая, со своего гнезда сразу увидела, что дети с осени сильно подросли. У птиц такая отменная память, что, перекрывая тысячи миль, они помнят любую горку, любую излучину речки, отдельно выступившее из леса дерево… Вот и не заблудиться им на дальнем птичьем пути. И разве не запомнится аисту, какого роста его малые приятели? Как не порадоваться тому, что они вытянулись за зиму!

Детишки дружно выбежали во двор, выбрали местечко, где посуше, и давай кувыркаться. По три раза каждый. Это — чтобы круглый год быть ловкими. Но разве найдешь весной сухое местечко! Оба тут же вымокли и вывозились в грязи. Но теперь не страшно: они ни при чем, виноват аист!

Мальчуган, с исцарапанными руками, веснушчатым, уже облупленным на солнце носом, завел:

— Аист, аист, га-га-га! Покажи свои рога…

Сестренка не дала допеть дразнилку — не пугай аиста! Но аист не прост, он тоже любит шутки. Вот он и задрал голову, разинул клюв и защелкал на веселом аистином языке о том, какие подарки приносят аисты из дальних краев, как они все болота исходили, все лужайки обыскали, а теперь порадуют людей…

— Кляц-кляц-кляц-кляц… — щелкает аист.

А забот у него, а хлопот! Старый дом — старые, родные заботы и хлопоты.

Дня два-три спустя и хозяюшка-аистиха прибыла в гнездо. Теперь, как только взойдет солнце, оба аиста просыпаются, то есть становятся с одной ноги на обе. Потом звонко, смачно щелкают клювами — приветствуют друг друга, а заодно и весь белый свет. Потом — за труды.

Дела хороши! С древних времен, с тех самых пор, когда аист надумал селиться на кровле у человека, есть у него уговор со стариком Громом — никогда не метнет Гром стрелу в усадьбу, где аистиное гнездо. В награду аист обещай: как только завидит вдалеке тучку, пойдет бродить по лугу. Так он и поступает. Бережет и свой дом, и людское жилье.

Надо гнездо подштопать. Вон как обтрепали, истерзали его осенние ливни, зимние вьюги. Аист суетится, носит в клюве прутья для гнезда.

Аистиное гнездо полно заповедных веточек, прутиков. Вот птица опустилась на гнездо, уложила с краю новый прут, чинит, переставляет старенькие, не год и не два пролежавшие хворостинки. Аист дорожит каждым малым прутиком своего жилища. Подержит — назад положит. Помедлит, помедлит — и опять возьмет в клюв, переложит в другое место.

Этот прут — на Счастье. Его уложим на самое дно. Пусть приносит счастье аистиному и человечьему дому, аистятам и человечьим малолеткам. Этот — на Удачу. Как же обойтись без удачи, без везенья! Уложим их крест-накрест — Удачу и Счастье. А вот хворостинка Согласия. Мир, согласие аистиному дому, людскому жилью на долгие дни. «Что за радость — вернуться домой!» — восторгается аист и летает, хлопочет день-деньской, укладывает и перекладывает добрые прутики.

Сегодня спозаранок наш аист отправился в дальний темный лес к своему собрату — черному аисту. Черный родич проживает вдали от людей, в сумрачном урочище, на высоком, стройном дереве — черной ольхе. Белый аист спешил к черному, чтобы застать родича на дому. Надо побеседовать, обменяться прутьями. Дело в том, что у черного аиста в гнезде есть Прут Изобилия, а он-то нашему белому аисту все никак не попадается на лугу.

— Здравствуй, здравствуй, родич черный! — прощелкал аист и встал на краю гнезда.

У черного собрата гнездо тоже немалой величины, не один год возводилось.

— Здорово, белый собрат, — тихо ответил черный. Щелкать клювом он не умеет.

Как это водится и у людей, перед важным разговором сначала поболтали о том, какая теплынь весной да много ли ожидается дождей… Потом белый аист сказал:

— Дай ты мне, родич, Прут Изобилия, а я принесу тебе Ветвь Спокойствия. Ты ведь ищешь покоя, а человек мечтает об изобилии…

— Верно. Люблю тишину, уединение и покой, без них я не могу жить. Но человек почти лишил меня всего этого, он гонит меня прочь…

— Дай мне, родич, этот Прут. У человека будет изобилие, и он даст тебе Спокойствие. А когда в моем гнезде над жилищем человека появится Прут Изобилия, у нас снесется золотое яичко.

Черный аист знал, что это загадано еще с того времени, когда людям принесли огонь. Если белый аист положит в свое гнездо близ человечьего жилья золотое яйцо, в дом человека вступят Мудрость, Свет, Мир. Черный аист знал и то, что Мудрость поможет человеку оставить черным аистам их излюбленные места в сырых сумрачных рощах. Поэтому черный аист и сказал белому собрату:

— Пусть! Бери Прут Изобилия. Оставь в моем гнезде Ветвь Спокойствия.

Белый аист возвратился из дальней рощи с прутиком в клюве. Положил, очень старательно поместил между остальными прутиками, чтобы ветром не унесло, ненастьем не сорвало.

Аисты встали в гнезде, завели радостную трескотню. Солнце сияет вовсю. И веет прохладный ветер родного края, ласкает оперение птицы, ерошит мальчишечьи вихры. Мальчик, задрав к отцу веснушчатый облупленный нос, спрашивает:

— Папа, в этом году у аиста снесется золотое яйцо?

Отец вскапывает около дома черную теплую землю (тут мы посадим цветы), смеется. Ну, будет ли конец этим извечным вопросам! А сам рад.

— Не знаю, сынок. В этом году, может, и не снесется, но когда-нибудь снесется непременно, можешь не сомневаться.

— А как же мы узнаем, что золотое яичко уже в гнезде?

— Мы это увидим: ведь оно будет сиять. Выйдем во двор, а там — светится, полыхает. И всюду будет заметно это сияние — и дома, в комнате, и в деревне, и в городе, в книжках, которые пишут люди, в словах, делах, прямо в сердцах — везде будет огромное невиданное сияние.

— Пап! А осенью аисты улетят, потом опять прилетят, чтобы снести золотое яичко?

— Конечно, детка. Мы каждый год будем ждать, когда они вернутся по птичьему пути.