Мой старый друг Юра Щелгунов – непризнанный гений. Писатель, который вот уже лет десять обдумывает книгу. Когда он мечется в своей комнатушке на Самотечной, то походит на маленького зверька, искалеченного безжалостным и неметким выстрелом. По образованию он юрист. Заехал я в надежде получить чисто правовой совет.

– Жизнь соткана из парадоксов. Но каждый из них наверняка за планирован заранее, – говорит Юра.

Я рассеянно смотрю в окно. Уже совсем темно. «Нет, у него совета просить нельзя…

– А мы и не подозреваем об этом, – продолжает Юра, казалось бы, и не замечая меня, – мы удивляемся им то и дело, хотя удивляться в сущности нечему. То, что ты, благополучный, сильный, волевой и, в общем-то честный, пришел ко мне, ну, скажем так, – ущербному, измочаленному жизнью человеку за советом, – парадокс лишь на первый взгляд. Тебе хочется коснуться голой правды: ты хочешь знать, как можно жить, будучи лишенным вездесущей жены, хорошего заработка, связей, отдельной квартиры, персональной машины, должности – короче говоря, всего того, что позволяет просто хорошо или по крайней мере сносно жить? Я отвечу – плохо. И другого ответа не жди. Дело тут не в размере моего случайного заработка, – слава богу, у нас в стране с голоду не умирают. Дело в моей абсолютной ненужности с точки зрения того люда, который способен творить добро только взамен. Мне дать нечего. Вот в чем штука. Ты – обладатель многих мелочей, способный осуществлять своего рода натуральный обмен. В своем одиночестве я виноват сам: женился, разводился… Тут другая мера вещей – одиночество мое есть оплата удовольствий. Но вот новую оправу к очкам я купить не могу по иной причине – мне нечего дать взамен…

– Я достану тебе оправу, – машинально обещаю я и компьютер памяти автоматически срабатывает: «Тел. 126-36…»

– Спасибо. Вообще-то я злой человечек, да? – Юра смотрит на меня, как интеллигент с картины какого-то прогрессивного художника прошлого века.

Но Юра не интеллигент. Он лишь соответствует тому пошлому стереотипу интеллигента, который создавался наивными режиссерами в довоенном кинематографе, – этакий чудак, не способный вбить гвоздь или довольствующийся лишь наличием великолепной библиотеки да парой калош. Во веки веков не был Юра интеллигентом. Скорее наоборот, ибо интеллигент лишен какого-либо чувства иждивенчества. Юра же – при всем том, что человек он добрый и по своему несчастный, – обладает удивительной способностью требовать. Сколько я помню, люблю его той болезненной любовью, возникшей в раннем детстве, которая оправдывает все, столько не перестаю удивляться его способности требовать. И это его «плохо» – совершенно иного рода. Это – от невозможности функционировать в привычной обстановке обмена. То, что Рыльцев до последнего дня преуспевал на этом поприще, а Юре до конца жизни «обдумывать роман» – дело случая. Но в том-то и суть, что Юра мне дорог, Рыльцев – антипатичен. А оба они – за одним барьером…

* * *

…И все же я не выдержал, вот он, листок с номером телефона.

– Можно от тебя позвонить?

– Валяй, соседей нет, а то бы не больше трех минут… – он выходит в коридор.

– От Бакреева? Ах, это по поводу инспектора Пусева? Я в курсе. Алло! Алло! Вас не слышно, перезвоните…

Я кладу трубку – не хватает духа или же что-то другое заставляет меня оборвать разговор? Меня удивляет та готовность, с которой некто идет на контакт со мной, совершенно анонимным для него до срока человеком, вся ценность и степень надежности которого определена лишь «от Бакреева». И меня просто-таки пугает самоуверенность, с какой некто берется помочь в деле о краже.

Но через минуту я снова набираю номер.

– Извините, нас прервали. Это директор завода… Да, я от Бакреева.

– Ах, это вы… Что ж, я сведу вас прямо с инспектором, лады? Я понимаю, что «в лоб» вам неудобно… вы не волнуйтесь. Запишите наш адрес. Понедельник вас устроит? Прекрасно. Итак, у меня еще сутки в запасе…

* * *

– Ты где это был – второй час ночи, что-нибудь случилось? – Жена проводит ладонью по моей шее. Я замираю, словно прирученный к такой же ласке наш кот Мефодий. И лишь часть моего сознания не парализована этой лаской – я изо всех сил пытаюсь удержаться, но…

– Нина, я не буду помогать Рыльцеву.

Рука резко покидает мою шею. Не надо было мне так прямолинейно…

– Ты должен его спасти. Как я буду смотреть ему в глаза… потом… ведь он знает, что ты можешь его спасти!

Что ж, и тут кодекс чести. Ты гордился своим кодексом, почему же лишаешь ее права придерживаться своего. Да, в том-то и дело, что в частной жизни Рыльцев и моя жена и наверняка элегантнейший паркетчик Севастьяныч придерживаются вполне приемлемых норм человеческой морали. Но только лишь вступают в силу «сверхличностные» связи – контакт с государством, как возникает иной нравственный критерий. Точнее – критерий нравственности просто исчезает! Государство – это не верная подруга Нина. Тут просто некого стыдиться. Тут некому изменять. Некого предавать. Применима ли нравственность как понятие, скажем, к асфальту, по которому вы шагаете на работу.

Абсурд! Вот и Рыльцев: топчет себе пространство суши и правил движения не соблюдает – он их вырабатывает сам. Более того, повсеместно насаждает их. Деловой человек Рыльцев процветает в том пространстве, которое ограничено спросом и предложением, уровнем потребления моей Нины…

* * *

– Старик, если государство не способно снабдить абстрактного гражданина Н. кроссовками «Адидас», а я – способен, значит, я объективно полезен обществу, ибо я несу на своих плечах ту часть бытовых проблем, для которых на плечах государства места пока нет. Стало быть, я полезен и собственно государству. – Рыльцев отхлебывает кофе. – То же самое обстоит в любой области человеческой жизнедеятельности: левак быстрее и качественнее наладит тебе паркет, машину, деловой человек из-под земли достанет тебе джинсы к дню рождения дочери, автомобиль другу с Кавказа… Ты говоришь – воровство? Но ведь он не выбрасывает гвоздь, унесенный со стройки, на помойку, верно? Он в дело идет! Просто кратчайшим путем до потребителя доходит. Я даже разгружаю государство от ряда мелких операций! Иначе бы – я имею в виду, если бы я объективно был вреден, а не необходим, меня бы в бараний рог скрутили…

* * *

Будто магнитофонную ленту крутанули назад. Я слышу сладкое прихлебывание Рыльцева, его тихий, но твердый басок. Со странным чувством, близким к стыдливости, неловкости, слышу свой собственный голос. Я, конечно, опровергаю Владислава Ефимовича. Но этак холодновато, академически, словно беседуем мы на совершенно абстрактные темы. А речь-то о завуалированном преступлении. И преступник – передо мной! Я что-то объясняю ему, словно ребенку в переходном возрасте рассказываю откуда берутся дети. А все как раз наоборот – это Рыльцев держкт меня за наивного мальчика, испугавшегося вдруг мелькнувшей в завесе иллюзий реальности.

В тот день Рыльцев «уступил» Нине дубленку. Почему же я считал, что преступление завуалировано? Оно уже тогда было очевидно. Так отчего же я тогда не побежал в милицию, прокуратуру, народный контроль? Потому, что не было улик, доказательств? Не в этом дело. Так в чем же?