Последние дни Помпеи

Бульвер-Литтон Эдуард Джордж

Исторический рассказ, примененный для юношеского возраста П. Морицом, перевод Е. Г. Тихомандрицкой (1902).

Действие приурочено к I столетию христианской эры — блестящему периоду римской истории, когда во главе римского народа стоял император Тит, — а ареной является Помпея, разрушенная ужасной катастрофой, грандиознейшим, печальнейшим по своим последствиям извержением могучего Везувия.

Привычки повседневной жизни, пиры, зрелища, торговые сношения, роскошь и изобилие жизни древних, — все находит себе отражение в этом произведении, где борьба страстей, людские недостатки и пороки нарисованы искусною рукою опытного и умелого художника.

 

примененный для юношеского возраста П. Морицом

С 11 отдельными картинами и 34 рисунками в тексте

 

ВВЕДЕНИЕ

На юго-восточном берегу прекрасного Неаполитанского залива, и уединенно от соседней цепи Апеннинов, стоит огнедышащая гора Везувий. Везувий, с незапамятных времен угрожающий смертью всем окрестным жителям и опустошением всей стране, расположенной у его подошвы, уступает вышиною другим огнедышащим горам нашей части света, как-то: Этне на острове Сицилии и Гекле в Исландии. Вышина его над уровнем моря не превосходит 550 сажен, а окружности он имеет, у подошвы, около 52 верст.

Еще за несколько лет перед страшным извержением 79 года, а именно в 63 году по P. X., сильное землетрясение опустошило всю окрестную страну. Около того же времени, по словам римского историка Плиния, молния поразила помпейского декуриона М. Геренния при совершенно безоблачном небе. Все это доказывало, что Везувий, который, по поводу его долгого молчания, считали уже выгоревшим вулканом, по-видимому, снова просыпается после своего векового сна.

Наконец, подошел 79-ый год и с 23-м числом августа месяца настал последний день Помпеи. Как мы только что сказали, помпейцы были убеждены, что их вулкан уже давным-давно выгорел, не представляет больше никакой опасности, и потому, при виде дыма, заклубившегося на забытом кратере, всеобщее удивление, вероятно, было так же велико, как и ужас, возбуждаемый глухими ударами, которые с самого утра раздавались под землею.

Между тем вулкан неутомимо работал, и работа его уже подходила к развязке: в час пополудни, когда дым, сгущаемый подземною силою, налег на землю и море, когда от него окрестный воздух наполнился зловонием удушливой гари, началось извержение со всеми ужасами этого великолепного и могучего явления природы. Гора треснула в нескольких местах, и по ее отлогим спускам засочилась из трещин змеевидными потоками лава.

С приближением вечера посыпался вулканический пепел; смешавшись с дымом и грозными тучами, этот пепел произвел непроницаемый мрак, гораздо более похожий на темноту неосвещенной и тщательно запертой комнаты, чем на обыкновенную ночную тьму. На этом черном грунте, слившем в одно безразличное целое землю, море и небо, вспыхивали молнии, вылетая то из кратера в облака, то из облаков в гору. Через несколько часов, Везувий начал метать из себя камни, которыми, как ядрами, осыпало окрестность; треск разбиваемых ими крыш в ближних городах и селениях, шипение и взрывы газов в глубине жерла, вопли и жалобы жителей — все это покрывалось раскатами грома, всегда сопровождающими большие извержения, и протяжным стенанием моря, которое волновалось в глубине своей еще более, чем на поверхности.

При сверкании молний и осыпаемые искрами, как звездным дождем, некоторые из помпейцев бросались к морю, но с ужасом замечали, что оно далеко отхлынуло от берега. Помпейская гавань, где еще так недавно весело развевались флаги на мачтах торговых судов, уже не существовала больше: ее завалило камнями, занесло пеплом. Иные, не испугавшиеся этой неожиданной перемены местности, продолжали бежать по этому новому материку, и, достигнув моря, поспешно отчаливали от рокового берега — это спасло их; другие, испугавшись столь неожиданного препятствия, потеряли присутствие духа, бессознательно возвращались назад и погибали на месте.

Все эти ужасы час от часу становились разнообразнее и гибельнее: началось землетрясение. С треском рушились дома и храмы и раскалывались упавшие в них колонны и статуи. Самая гора, так сказать, расшаталась; с нее оборвался целый кряж и покатился в облаках пыли и брызгах лавы. Вслед за землетрясением, огонь на вулкане погас, но опустошение довершал ливень из давно скопленных туч и кипяток, забивший фонтанами из жерла горы. Тогда смесь еще неостывшего пепла с дождевою и вулканическою водою образовала горячую грязь, которая наводнила поля, затопила не только улицы и площади, но и наполнила дома в Помпее, раскрытые землетрясением и упавшими в них камнями. И так, в один и тот же день, несчастная Помпея была засыпана пеплом, залита отчасти лавою и водою из Везувия и разгромлена камнями и землетрясением.

Геркуланум также много пострадал от наносов и землетрясения, но, главным образом, совершенно покрыт был расплавленною лавою.

Извержение, принимая все новые виды и то усиливаясь, то ослабевая, продолжалось трое суток. Когда, наконец, Везувий затих, небо по-прежнему озарилось солнцем, но лучи его уже не нашли прежней страны: на месте маслин и зеленых виноградников, на могиле городов и мраморных вилл, грудами лежали — пепел и волнообразно застывшая лава. Неподвижные курганы скрыли под собою на целые десятки столетий сокровища искусств со всеми следами жизни, недавно еще так радостно и суетливо трепетавшей в Стабии, Геркулануме, Помпее и других мелких прибрежных местечках.

Целые 17 столетий древняя Помпея спала под этой наносною землею. В продолжение этого долгого времени могущественная Римская империя пала, новые народы заняли Апеннинский полуостров, и новые обитатели древней Кампаньи не знали и названий городов, погребенных под их новыми деревнями и селами. На плодоносной вулканической земле, закрывавшей собою Помпею, крестьяне развели снова цветущие сады и виноградники, не подозревая, что под обрабатываемою ими почвою скрываются сокровища и развалины целых городов древнего мира. Наконец, случай, которому человечество обязано едва ли не большею частью своих открытий, повел и к открытию кампанской Помпеи.

В 1748 году, крестьяне, расчищая свои виноградники на берегу реки Сарно, наткнулись на обломки статуй и целый ряд колонн. Об этом проведало сперва местное начальство, потом узнал король неаполитанский Карл III, и немедленно присланы были из Неаполя сведущие люди для исследования местности; они без труда удостоверились, что виноградники по обе стороны Сарно разведены над древнею Помпеею. Король определил скупить участки этой земли у владельцев и приказал производить на ней откапывания и археологические поиски. С неравным успехом и необыкновенною медленностью, по хорошо обдуманному плану, они продолжаются и теперь, и, благодаря им, уже вскрыто более третьей части Помпеи.

Одаренный пылкой, богатой фантазией автор настоящего рассказа при виде раскопок древней Помпеи почувствовал непреодолимое желание еще раз, хотя бы на бумаге, населить покинутые улицы разрушенного города, восстановить живописные развалины храмов, общественных зданий и частных домов, вдохнуть новую жизнь в печальные останки погибших, перекинуть мост через пропасть 18-ти веков и пробудить ко вторичному бытию город мертвых.

Автор прекрасно справился со своей задачей, далеко не легкой, но весьма благодарной, так как описываемая эпоха и фигурирующая в его произведении местность невольно привлекают внимание читателя, пробуждая в нем живой интерес и горячее сочувствие к участи героев рассказа.

Действие приурочено к I столетию христианской эры — блестящему периоду римской истории, когда во главе римского народа стоял император Тит, — а ареной является Помпея, разрушенная ужасной катастрофой, грандиознейшим, печальнейшим по своим последствиям извержением могучего Везувия.

Раскопки засыпанного города, до известной степени определявшие нравы и обычаи, типы и характеры лиц той эпохи, а также обстоятельства, сопровождавшие это страшное событие, не мало помогли автору в создании действующих лиц его рассказа. Так, напр., полугреческая колония Геркуланум, примешавшая к нравам Италии множество обычаев Эллады, способствовала созданию ярких образов Главка и Ионы, а культ богини Изиды с ее развенчанными обманщиками жрецами и торговые сношения Помпеи с Александрией вызвали к жизни египтянина Арбака, плута — Калена и пылкого Апесида. Борьба нарождающегося христианства с древним язычеством и торжество нового учения воплотились в непоколебимом в вере Олинфе, а сожженные поля Кампании, пользовавшиеся с давних пор дурною славою, послужили поводом к созданию колдуний Везувия. Полный мрак, сопровождавший извержение вулкана и препятствовавший бегству испуганных жителей, внушил автору мысль нарисовать трогательно прекрасный образ слепой Нидии, вследствие своего несчастия, лучше всех умевшей находить дорогу среди привычной для нее вечной ночи.

Таковы главные действующие лица настоящего рассказа, вызывающие горячее участие читателей, как живые воплощения описываемой эпохи, как обитатели далекой, погребенной под пеплом Помпеи.

Привычки повседневной жизни, пиры, зрелища, торговые сношения, роскошь и изобилие жизни древних, — все находит себе отражение в этом произведении, где борьба страстей, людские недостатки и пороки нарисованы искусною рукою опытного и умелого художника.

 

ГЛАВА I. Под южным небом

С наступлением вечерней прохлады, Виа Домициана, одна из главных улиц Помпеи, по обыкновению оживилась и по ней началось пестрое и шумное движение. Нескончаемой вереницей, сменяя одни других, задвигались колесницы, всадники, гуляющие, носильщики, матросы. Стук колес, звон конской упряжи, голоса предлагающих свой товар разносчиков — все слилось в один оглушительный гул.

Перемешиваясь и пестрея разнообразием красок, мелькали местные и иноземные одежды, по которым легко можно было узнать — достойного человека, статного воина, озабоченного купца, серьезного жреца и ветреного щеголя. Помпея вмещала в своих стенах образцы всех даров современной ей цивилизации.

Ея красивые блестящие магазины, маленькие дворцы, купальни, ее форум, театр, цирк, беспечность и живость ее населения с утонченными, хотя и испорченными нравами — все носило на себе печать тогдашнего Рима.

Каждый желающий мог бы найти массу развлечений, следя за этой оживленной уличной жизнью, но в ту минуту, с которой начинается наш рассказ, всеобщее внимание было привлечено нарядной колесницей, запряженной парой чистокровных коней. Снаружи на бронзовых стенках колесницы были художественно исполненные рельефные изображения сцен из олимпийских игр. Легкие кони летели, едва касаясь ногами земли, как будто им свойственнее было нестись по воздуху, чем бежать по мостовой, но останавливались как вкопанные при малейшем прикосновении возницы, который управлял ими, стоя позади колесницы. Владелец колесницы был одним из тех стройных и прекрасно сложенных юношей, которые служили образцами афинским ваятелям. Его греческое происхождение сказывалось еще более в строгой гармонии всех черт его лица и красоте падавших легкими кольцами кудрей. Туника его алела ярчайшим Тирским пурпуром, а в придерживавших ее застежках сверкали изумруды. На шее была золотая цепь, сплетавшаяся на груди в виде змеиной головы, из открытой пасти которой свешивался художественной работы перстень с печатью. Широкие рукава туники обшиты были золотой бахромой; золотой, как и бахрома, широкий пояс, украшенный арабесками, обвивал его стройный стан, служа в то же время и карманом, так как в нем находился платок, кошелек, грифель и дощечка для записывания.

Грек, точнее — афинянин, так как он был родом из Афин, приказал немедленно остановиться, когда двое молодых людей, в которых сразу можно было угадать праздных утаптывателей мостовой, громко и весело его окликнули. Этих щеголей можно было встретить везде, и почти всегда вместе.

Старший, поплотнее, по имени Клодий, был страстный любитель всевозможных пари и игры в кости; за ним, цепляясь как репейник за одежду, неотступно следовал молодой, разряженный Лепид, которого в кругу друзей называли — тень Клодия, или его эхо, потому что в разговорах он чаще ограничивался повторением слов Клодия, довольствуясь мудростью своего неразлучного друга.

— Ты нас на завтра пригласил к себе на обед, любезный Главк, — обратился к афинянину Клодий, — так нам, в ожидании, кажется, что часы ползут как черепахи.

— О, да, буквально как черепахи, — сказал Лепид.

— Ну, а для меня иначе, — любезно возразил Главк, — я все обдумываю как бы получше принять и угостить дорогих гостей, а время так и ускользает!

— Да уж, никто не сравнится с тобой в уменьи принимать и угощать! — воскликнул Клодий. — Ну, а как насчет игры? дойдет до нее дело? Будет большое общество у тебя?

— Многочисленное будет собрание? — спросил Лепид.

— Кроме вас, еще несколько друзей: Панза, Диомед…

— И, разумеется, твой любимец — Саллюстий? — перебил Клодий.

— Да вот он сам! — воскликнул Лепид.

— Легок на помине! Ну, в таком случае, мы лишние, — смеясь заметил Клодий, при чем и «Тень» также изобразил улыбку на своем, большею частью, неподвижном лице. Пожав руку Главку, друзья-близнецы удалились, а афинянин тотчас же выскочил из колесницы и подошел с приветом к Саллюстию, цветущему, статному юноше с ясным и открытым лбом, прямым и светлым взором.

— А я только что намеревался навестить тебя; но теперь я лучше отошлю колесницу домой, а мы с тобой пройдемся вместе. Эй, послушай-ка, мой Ксанф, — продолжал Главк, обернувшись к вознице, — сегодня тебе праздник! Ну, не прекрасное ли это животное, Саллюстий! — сказал он, погладив ближе к нему стоявшего коня.

— Да, словно потомок Фебовых коней, — ответил Саллюстий. — Вот уже одно обладание такой прекрасной упряжкой показывает, что ты, наш Главк, дитя счастия!

— Тем осмотрительнее и умереннее надо быть, чтобы не нарваться на внезапное несчастье, — весело, но с оттенком серьезности заметил Главк. — Однако, друг мой, так как намедни мы могли лишь обменяться поклонами, то я в долгу у тебя, пока не расскажу о моем последнем путешествии.

— Из которого ты вернулся счастливым женихом?

— Об этом никто, кроме тебя, еще не знает. Выберем где-нибудь у воды прохладное и уединенное местечко — там легче будет говорить о таких вещах, чем среди этой шумной толпы.

— Пойдем, я совершенно свободен и не без нетерпения ожидаю твоих сообщений, — сказал Саллюстий.

И друзья, имея в виду эту цель, пошли по тесным улицам Помпеи, пробираясь к морю. Вскоре свернули они в такую часть города, где блестящие магазины стояли открытыми, соперничая между собой украшениями и изящной выставкой товаров. Повсюду, куда только проникал взор, — просвечивали сверкающие фонтаны, разбрасывающие в знойном воздухе серебристые брызги. Многочисленная толпа гуляющих, веселые группы, останавливающиеся перед каждой, более привлекательной лавкой, взад и вперед снующие рабы с бронзовыми сосудами самых изящных форм на головах, множество туземных девушек с корзинами, наполненными соблазнительными фруктами и благоухающими цветами — наполняли улицы. Длинные крытые колоннады, заменявшие у этого праздного народа наши кофейни, нарядные павильоны для продажи, где на мраморных досках стояли сосуды с вином и оливковым маслом и перед которыми, в тени натянутой над ними пурпурной ткани, были сиденья, манившие к отдыху как усталых прохожих, так и праздных зевак, — все это сегодня снова занимало и восхищало наших жизнерадостных и восторженных юношей, хотя и было им давно знакомо. Продолжая свой путь и весело болтая, очутились они на небольшой площадке, перед изящным зданием храма. За мраморной балюстрадой портика этого храма, у квадратного выступа широкого цоколя, над которым вздымались две стройные колонны, они заметили молоденькую девушку. Она сидела у самого цоколя на складном, обтянутом холстом, табурете; на коленях держала она корзину цветов, а другая корзина с цветами и кувшин с водой стояли у ее ног. Около цветочницы постепенно собралась небольшая кучка людей. Тогда она достала с земли маленький трехструнный инструмент, под мягкие звуки которого запела какую-то своеобразную песнь. При каждой паузе, она приветливо обращалась к окружающим с своей цветочной корзиночкой, предлагая купить что-нибудь и многие бросали мелкие монетки в корзиночку — кто как подаяние за ее пение, кто просто из сострадания к певице — она было слепа.

— Это моя бедная фессалийка, — сказал Главк. — Я ее еще не видал после моего возвращения в Помпею. Послушай, какой у нее милый голосок!

Когда песня, к которой они прислушивались, окончилась, Главк бросил несколько серебряных монет в корзиночку и воскликнул:

— Мне нужен этот букетик фиалок, маленькая Нидия; твой голос сегодня звучнее, чем когда-либо.

Едва заслышала слепая хорошо знакомый голос афинянина, как она повернулась в его сторону и спросила:

— Так ты уже вернулся?

— Да, дитя мое, всего несколько дней, что я опять в Помпее. Сад мой по-прежнему нуждается в твоем уходе, — надеюсь, ты посетишь его завтра. И помни — в моем доме никаких венков, кроме сплетенных искусными руками Нидии, не должно быть!

Девушка ответила веселой улыбкой и Главк, взяв выбранные им фиалки, продолжал свою прогулку.

— Так это дитя пользуется твоим покровительством? — спросил Саллюстий.

— Да, бедная рабыня заслуживает этого участия. К тому же она моя землячка; она родом из страны божественного Олимпа, который осенял ее колыбель, — она из Фессалии.

— Не знаешь ли ты каких либо подробностей ее судьбы? В ней есть что-то особенное; каким-то благородством проникнуто ее существо.

— Она не лишена ума, как мне не раз приходилось замечать, а также и деликатности, так что, вероятно, из хорошей семьи; слепа она от рождения. Думаю, что какой-нибудь работорговец — в Фессалии они издавна занимаются этим постыдным промыслом — украл ее у ее семьи еще ребенком, вследствие чего она родины своей не помнит. Здесь же продали ее некоему Бурбо, содержателю гладиаторского погребка; когда этот последний разобрал, что ее прекрасные, чистые глаза, за которые он заплатил деньги, слепы, что торговец его обманул, — он начал очень плохо обращаться с несчастной, пока, наконец, пришел к заключению, что, как цветочница, она может пением и своим искусством плести венки доставлять ему ежедневно порядочной доход.

— Но поразительно, как уверенно ходит она со своей палочкой по многолюдным улицам города!

— Да, это поистине чудо! — воскликнул Главк. — Быстро и ловко скользит она среди самой густой толпы, избегая всех опасностей и находит, несмотря на окружающий ее вечный мрак, дорогу в самых запутанных переулках. При этом ей, конечно, на руку, что жители питают к слепцам нечто в роде суеверного почитания и потому с нежной заботливостью спешат уступить дорогу, заслышав ее робкие шаги.

После некоторого молчания, Главк взял своего друга за руку и оказал:

— Знаешь, какая мне пришла мысль в голову: слепая недаром повстречалась нам. Она, при всей кажущейся веселости, все же имеет вид удрученный и страдальческий, а я теперь как раз знаю хозяйку, у которой ей весь век будет хорошо житься!

— У твоей будущей супруги, вероятно? — спросил его друг.

— Ты легко угадал, — ответил Главк смеясь и добавил:- мы так много денег тратим по пустякам, а тут богам угодное дело можно сделать!.. да, да, я сегодня же еще попробую ее выкупить!

— А я буду помогать тебе торговаться, — сказал Саллюстий. — На обратном пути пойдем мимо того темного погребка и, надеюсь, мы в состоянии будем тотчас же уладить торг.

 

ГЛАВА II. Таинственный египтянин

Теперь перед двумя нашими прогуливающимися друзьями открывалось голубое и сверкающее море. У этих прекрасных берегов, оно как будто отказывалось от преимущества быть страшным и опасным — так мягко и красиво волновалась вода под набегавшим на нее легким ветерком, так разнообразны и ярки были отражавшиеся в нем облака и так силен и ароматен был воздух, проносившийся над его поверхностью!

В кристально-прозрачной воде бухты, против которой виднелся спокойно-величавый Везувий, колыхались нарядные яхты, служившие для увеселительных прогулок богатых жителей Помпеи. Тут же стояли и торговые корабли, между которыми скользили взад и вперед по зеркальной поверхности бухты рыбацкие лодки, а далеко, впереди виднелись стройные мачты на судах флота, состоявшего под начальством Плиния.

На берегу сидел какой-то сицилиец, который рассказывал собравшимся вокруг него рыбакам и матросам диковинную историю про каких-то моряков, потерпевших крушение, и про услужливых дельфинов, сопровождая свой рассказ быстрыми жестами и выразительной мимикой своего подвижного лица. Такие точно рассказы можно услышать и теперь, по соседству с прежней Помпеей, на любой набережной Неаполя.

Главк со своим спутником отыскали самое уединенное место на берегу; там уселись они на выступе скалы и с наслаждением дышали чистым воздухом, освежаемым приятным, долетавшим с моря ветерком. Саллюстий наставил руку, защищаясь от яркого солнца, а грек сидел, облокотясь на камень, не боясь солнца, которое пользовалось таким почитанием у родного ему народа и наполняло его сердце поэтическим восторгом. Спустя некоторое время, он заговорил:

— Тебе известно, друг мой, что с тех как я, благодаря знакомству с тобой, переселился из Афин в Помпею и устроил здесь свой дом, я не хотел дольше откладывать женитьбу. Искать невесту мне не было надобности, так как Тона, дочь наших афинских соседей, давно, по обоюдному согласию родителей, была мне предназначена. Вот я и отправился на корабле, чтобы привезти невесту, о которой со смерти моих родителей, вот уже три года, я ничего не слыхал, но в расположении ее я ни минуты не сомневался. Да ты слушаешь, Саллюстий?

— Рассказывай дальше, — сказал Саллюстий, следивший за двумя порхавшими перед ними бабочками. — до сих пор я знаю твою историю.

— Приезжаю я в Афины, — продолжал Главк, — и нахожу к величайшему моему удивлению, что в доме соседей наших все изменилось. Особые обстоятельства заставили семью эту, год тому назад, переселиться в Александрию. Не долго думая, отправляюсь туда и там узнаю, что родители Ионы умерли жертвой свирепствовавшей там эпидемии, а дочь поручили попечениям одного богатого человека, который с ней и с ее братом приехал сюда, в Помпею.

— Таким образом твое, по-видимому напрасное, путешествие завершилось как нельзя лучше! — весело вставил Саллюстрий.

— Тем более, что здесь Иона, которую я не замедлил разыскать, так тепло меня встретила, как будто мы никогда и не разлучались. Но так как я застал ее в печальное время — дни уединения, которые она посвящала памяти своих умерших родителей, то я еще не знаю ближайших подробностей ее положения.

— Ну, да они не могут иметь значения, раз ты в ней самой уверен! — заметил беспечный Саллюстий. — Как я рад с нею познакомиться! Что она хороша собой и благородного характера это само собой разумеется, так как она твоя избранница.

Главк собрался что-то возразить своему доверчивому другу, когда послышались приближающиеся тихие шаги. Оба друга оглянулись на шорох гравия и оба узнали приближающегося.

Это был человек лет около сорока, высокий, сухого и нервного сложения. Бронзовый цвет лица указывал на его восточное происхождение; в чертах его было как будто что-то греческое — именно лоб, рот и подбородок, но слишком выдающийся и загнутый нос и торчащие скулы лишали это лицо мягкости и округлости линий, которые свойственны даже и немолодым греческим лицам. Большие, черные, как ночь, глаза его постоянно горели и какое-то унылое спокойствие и глубокая задумчивость всегда светились в величественном взгляде этих властных глаз. Походка и вся осанка его была необыкновенно уверенная и гордая; чем-то чуждым веяло от этой строгой фигуры, а покрой и темный цвет его длинной одежды еще усиливали это впечатление — чужого. Молодые люди приветствовали подошедшего, но в то же время сделали пальцами, по возможности незаметно, известный знак, имевший силу предотвращать «порчу», потому как Арбак, подошедший к ним египтянин, пользовался славой дурного глаза.

— Как обеднела теперь Помпея, — сказал с холодной, но вежливой улыбкой Арбак, — когда щедрый Главк и вечно веселый Саллюстий пребывают вне ее стен!

— Однако, до сих пор Арбак не был известен за человека легко награждающего других похвалой, хотя бы и льстивой, и поэтому мы не должны очень-то гордиться свойствами, которые он нам приписывает, — заметил Саллюстий.

— Какая должна быть нежная и чуткая совесть, которая так легко пробуждается, — возразил Арбак, — и теперь я уж действительно похвалю! — добавил он выразительно и не без насмешки.

— Перед мудрым Арбаком мы охотно признаем себя учениками, но не тогда, когда ему вздумается читать нравоучения, — сказал Главк и легкая краска гнева покрыла его лицо.

— Все, что Афины имеют лучшего — выпито ими из Нила, — возразил Арбак, глядя пронизывающим взором на грека, — Афины, да и весь мир черпал оттуда! Это забывается только очень легко! Однако, я вижу, что тени становятся длиннее, а жизнь наша одним днем короче. Поэтому вы правы, — продолжал он мягким, печальным голосом, — пользуясь временем, пока оно еще вам улыбается. Роза вянет быстро, аромат ее скоро улетучивается, а нам, Главк, нам, пришельцам в этой стране, вдали от праха отцов наших, что же остается нам как не наслаждение жизнью и жажда жизни — тебе первое, мне, быть может, второе.

Ясные глаза грека затуманились слезами.

— Ах, не говори, не говори мне о наших отцах, Арбак! Дай забыть, что была в мире другая свобода, чем римская, другое величие! Ах, напрасно будем мы вызывать тени предков с полей Марафона и из Фермопил!

— Перед блеском царей, покоящихся в пирамидах, тени эти рассеялись бы как дым, — гордо сказал египтянин и, плотнее завернувшись в свой плащ, тихо пошел к городу.

— Мне легче стало дышать, как только страшный гость повернулся к нам спиной, — сказал Саллюстий. — От его присутствия может скиснуть самое сладчайшее вино!

— Загадочный человек! — воскликнул Главк вставая. — Несмотря на его выставляемое на показ равнодушие к земным радостям, его мрачное жилище, доступное лишь для немногих, обставлено, говорят, с небывалою роскошью и изобилует золотом и драгоценностями. Ну, да что нам за дело до этого колдуна! — прибавил он, щелкнув пальцами, не подозревая в ту минуту, что злой рок тесно свяжет его судьбу с этим человеком. — А теперь, пойдем, мой друг, и выкупим слепую девушку, которую я назначил в подарок Ионе.

Друзья направились к ближайшим городским воротам и по отдаленным переулкам достигли той части Помпеи, где жил беднейший класс населения, а также гладиаторы и наемные бойцы. Тут был и погребок Бурбо. В большой комнате, как раз против дверей, выходивших прямо на узкую и тесную улицу, стояло несколько человек, в которых, по их железным, резко выступавшим мускулам, крепким затылкам и суровым бесчувственным лицам можно было узнать героев арены. На доске, прикрепленной у наружной стены, стояли глиняные кувшины с вином и маслом, на которых грубо были намалеваны, в качестве вывески, пьющие гладиаторы. Внутри комнаты, за маленькими столиками сидели разные люди, распивая вино, или играя в кости или шашки.

— Клянусь Поллуксом! — воскликнул один из молодых гладиаторов, — вино, которое ты нам преподносишь, старый Силен, может разжидить самую лучшую кровь в жилах! — и при этом он хлопнул по спине широкоплечего человека в белом переднике и заткнутыми за пояс ключами и тряпкой. Это был сам хозяин, Бурбо, человек, уже приближавшийся к старости, но вид его говорил о необыкновенной силе, перед которой спасовали бы и молодые, если бы не избыток мяса на мускулах, отекшие щеки и уже порядком отяжелевшее тело. В течение многих лет отличался он на арене и, наконец, уже был отпущен на волю, с почетным жезлом.

— Ну, подальше с твоими дурацкими колкостями, ты, молокосос! — заворчал атлет-хозяин, — а не то ведь двумя пальцами раздавлю, как егодку крыжовника.

При взрыве смеха, последовавшем за этой угрозой, взошли наши приятели; неуклюже кланяясь, приветствовал их Бурбо и провел в смежную комнату, где, кроме слепой Нидий, была еще Стратоника, жена Бурбо, коренастая, не молодая уже женщина, с растрепанными волосами и черными, как уголь, постоянно вращавшимися глазами.

— Чему обязан я этой честью? Чем могу благородному Главку и достойному Саллюстию служить? — спрашивал Бурбо, с шумом пододвигая гостям два простых стула.

— Вот что, добрейший, — сказал Главк, — тут находится Нидия, твоя слепая рабыня, мы пришли ради нее. Девушка хорошо поет и умеет ходить за цветами: я бы желал подарить такую рабу одной даме. Не хочешь ли ты мне ее продать?

Видно было, как при этих словах афинянина затрепетала от радости бедная слепая. Она вскочила, откинула распустившиеся волосы и оглянулась вокруг, как будто была в состоянии видеть!..

— Продать нашу Нидию? нет, ни за какие деньги! — закричала Стратоника, подперев бока своими костлявыми кулаками.

Слепая, вероятно, не раз уже испытывала на себе силу желаний своей хозяйки, поэтому с тяжелым вздохом отошла она в сторону, глубоко огорченная решением Стратоники. Но Саллюстий вступился и воскликнул довольно повелительно:

— Возьми назад свои слова, женщина; что вы сделаете для Главка, то вы мне сделаете. Ты знаешь, Бурбо, что для тебя значит Панза, мой двоюродный брат, заведующий гладиаторами? Одно мое слово, и вы можете быть уверены, что ни капли вина и масла больше не продадите! можете хоть разбить ваши кружки и закрыть торговлю. Главк, Нидия твоя!

Бурбо искоса посмотрел на свою разгневанную супругу, помолчал в замешательстве, потом повернул к ней свою огромную, как у быка, голову и нерешительно проговорил:

— Девочку ведь надо бы на вес золота продать!

— Скажи цену, уж из-за этого-то мы не разойдемся, — сказал Главк.

— Мы за нее отдали шесть сестерций, теперь она стоит вдвое, — пробормотала Стратоника.

— Вы получите двадцать, — сказал грек, — пойдем сейчас же к властям, Бурбо, а потом иди за мною в дом и получишь выкупную сумму.

— Я бы милого ребенка и за сто сестерций не продал, если бы это не ради уважаемого Саллюстия, — плаксиво заметил Бурбо.

— Отдаешь? — спросил Главк, согласно обычаю.

— Отдается, — ответил Бурбо, увидя, что жена кивнула ему головой в знак согласия, очень довольная хорошей сделкой, которую удалось заключить.

— Значит, я иду с тобой! — прошептала счастливая Нидия, протягивая руки к Главку.

— Да, доброе дитя, и твоя самая тяжелая работа теперь будет заключаться в том, что ты будешь петь твои греческие песни самой любезной даме в Помпее.

Когда они вышли в переднюю комнату, то не мало были удивлены, увидав Клодия и его Тень, стоявших между гладиаторами. Увлеченные своим делом, с записными дощечками в руках, эти богатые патрициане не сразу заметили своих знакомых. Они пришли сюда, чтобы лично узнать силы и шансы на успех тех из гладиаторов, которые должны были участвовать в ближайшем представлении на арене Помпеи, чтобы сообразно с этим рассчитать, за кого и против кого биться об заклад. Странно было видеть этого изнеженного Лепида, который прятался от каждого солнечного луча, боялся простудиться от легчайшего ветерка, теперь, среди этих грубых людей; своей выхоленной, беленькой ручкой хлопал он по широким спинам, ощупывал крепкие мускулы; говорил с ними о кулачном бое и смертельных ударах так спокойно, как будто беседовал со своим портным или парикмахером. Желание выиграть вместе с Клодием побольше пари на предстоявшем бое гладиаторов одно только, кажется, и могло еще возбудить его к деятельности.

 

ГЛАВА III. Званый обед в древние времена

Час, к которому Главк ожидал своих гостей, настал. Кроме явившихся по изящным пригласительным билетам, как веселый Саллюстий, высокородный Клодий, разряженный Лепид, богатый торговец Диомед и милостивый Панза, эдил, т.-е. начальник полиции и устроитель общественных игр, считавший себя очень важной особой, — явились еще и двое неприглашенных, гостивших в то время у Диомеда. Один — пожилой сенатор из Рима, другой — старый испытанный воин, по имени Веспий, участвовавший с войском императора Тита при осаде Иерусалима. Однако, прежде чем направиться с этим обществом к обеду, думаю, не безынтересно будет читателю познакомиться с устройством домов в Помпее вообще и с жилищем Главка, в особенности.

Через узкий проход, в роде сеней, входили обыкновенно в переднюю, из которой двери вели в спальни и в комнату привратника (или нашего швейцара). В больших домах в глубине этой прихожей делали направо и налево особые помещения, как бы углубления, для женщин. Посреди в мозаичном полу устраивалось четыреугольное углубление — бассейн для дождевой воды, стекавшей сюда сквозь отверстие в потолке. В одном из углов передней обыкновенно находился большой деревянный сундук, обитый, бронзовыми полосами и прикрепленный скобками к каменному полу, так что мог противостоять всякой воровской попытке сдвинуть его с места. Поэтому и думали многие, что эти сундуки служили хозяевам домов как наши кассы, но так как нигде, ни в одном из подобных ящиков при раскопках не найдено было денег, то и предположили, что они служили более для украшения, чем для пользы. Так часто упоминаемый у древних поэтов очаг, посвященный домашним божествам — Ларам, в Помпее почти всегда имел вид переносной жаровни. В этой передней комнате, называвшейся атриум, принимали просителей и посетителей низшего класса общества. Бассейн посреди передней был, конечно, не безопасным украшением, но доступ в середину этой комнаты был запрещен, — по краям места было вполне достаточно. Напротив входа помещался кабинет — комната с мозаичным полом и художественно расписанными стенами, где хранились семейные и деловые бумаги. К этому кабинету примыкали с одной стороны столовая, с другой нечто в роде музея, где собирались всевозможные редкости и драгоценности; возле отделялось место для узкого прохода — коридора, чтобы рабы могли, минуя вышеупомянутые покои, проходить в другие части дома. Все эти комнаты выходили в продолговатую четыреугольную колоннаду, так называемый перистиль. Если дом был небольшой, то он и ограничивался этой колоннадой, внутри которой всегда помещался хоть маленький сад. Из-под колоннады направо и налево вели двери в спальни, вторую столовую и, если хозяин был любителем литературы, то в кабинет, носивший громкое название библиотеки, хотя, в сущности, для хранения нескольких свитков папируса, составлявших в те времена уже большое книжное богатство, достаточно было очень маленького пространства. В конце колоннады обыкновенно помещалась кухня. Хотя во всех домах Помпеи это необходимое учреждение занимало очень мало места, но было всегда снабжено в изобилии самой разнообразной кухонной посудой, без которой ни один повар нового, равно как и древнего мира при всем искусстве ничего съедобного не приготовит. А так как дерево в той местности и тогда было очень дорого, то изыскивали разные средства приготовлять наибольшее количество кушаний с наименьшим количеством топлива. Об этом между прочим свидетельствует замечательный переносный кухонный очаг, хранящийся в Неаполитанском музее, величиной не более крупной книги с четырьмя угольницами и с приспособлением для нагревания воды.

Большие дома обыкновенно ограничивались одной колоннадой, за нею против кабинета устраивалась вторая столовая, к которой примыкали еще спальни и картинная галлерея. Эти комнаты, в свою очередь, тоже выходили на четыреугольное пространство, с трех сторон окруженное колоннами и имевшее сходство с первым перистилем, только большее по размерам. Внутри находился сад, украшавшийся фонтаном, статуями и цветочными клумбами. Если семья была очень велика, то и в этой второй колоннаде с обеих сторон устраивались комнаты. Вторые и третьи этажи в Помпее встречались редко, их только иногда надстраивали над небольшою частью дома, ради удобства, для помещения рабов. Комнаты принято было делать маленькими, потому что под этим благодатным небом большую часть дня проводили на воздухе и посетителей принимали в передней комнате или в саду. Даже комнаты для обедов и пирушек хотя очень украшались и располагались так, чтобы иметь веселый вид из окон и дверей, но не бывали обширны: знавшие толк в угощений, древние любили общество при обеде, но не любили тесноты и редко приглашали более девяти человек зараз; в исключительных случаях обедали в атриуме.

При входе уже в помпейское жилище, каждому посетителю представлялось очаровательное зрелище на весь дом. Прихожая, с блестящим мозаичным полом и веселою стенной живописью, кабинет, грациозная колоннада; на противоположной стороне нарядная столовая и, наконец, сад, заканчивающийся фонтаном или мраморной статуей. Хотя, понятно, каждый дом Помпеи имел свои особенности, но в общем все они не отклонялись от этого плана. Везде комнаты следовали в вышеуказанном порядке, везде много живописи по стенам и во всем сказывалась особенная любовь к изысканным наслаждениям жизни. Декоративная живопись в Помпее не носит, впрочем, отпечатка особенно тонкого вкуса; там любили яркие краски и фантастические рисунки; иногда нижние части колонн окрашены были ярко-красной краской, а верх оставался некрашеным. Иногда, если сад бывал очень мал, то допускался, для обмана глаз, весьма не художественный прием — последнюю стену разрисовывали деревьями, виноградом, птицами и т. п.

Дом Главка принадлежал к самым маленьким, но и к самым изящным из частных жилищ Помпеи. Входили через узкие, длинные сени, где на мозаичном полу была изображена собака и над нею известная надпись: «cave canem», т.-е. «берегись собаки!» По обеим сторонам сеней были довольно просторные комнаты для приема таких посетителей, которые не имели доступа в дом. Из сеней входили в переднюю, представлявшую при первом взгляде богатство живописи, которой не постыдился бы Рафаэль. Эти художественные произведения находятся теперь в Неаполитанском музее и возбуждают постоянно удивление знатоков. Они представляют сцену из Илиады Гомера — прощание Бризеиды (дочь жреца, военнопленная Ахилла) с Ахиллом, и нельзя не признать красоты и силы в изображении обоих лиц и всей полной жизненной правды сцены.

С одной стороны передней небольшая лестница вела во второй этаж, в помещения рабов и спальни. Из прихожей входили в кабинет, где вместо дверей висели богатые пурпуровые драпировки. На стенах было нарисовано, как какой-то поэт читает свои стихи друзьям, а на каменном помосте изображен был директор театра, который дает различные указания своим актерам. Из кабинета был выход в перистиль, которым и заканчивался дом. С каждой из семи колонн, украшавших этот внутренний дворик, свешивались цветочные гирлянды, а внутренность двора, заменявшего сад, была полна роскошнейших цветов, помещавшихся в белых мраморных вазах на каменных подставках.

Влево, у задней стены сада был крошечный храм, посвященный домашним божествам, и перед ним бронзовый треножник. С левой стороны колоннады находились две спальни, а направо — столовая, где теперь и собрались гости. Эта прелестная комната выходила в сад; вокруг лакированного, выложенного серебряными узорами стола были три дивана (ложи) для возлежания, покрытые искусно вышитыми подушками. Посреди стола стояло прекрасное изображение Бахуса, а по углам, возле солонок, занимали места Лары. Так как в те времена считалось признаком невоспитанности, если гость, придя, тотчас садился, то собравшиеся, поздоровавшись, некоторое время стояли, рассматривая комнату, любуясь бронзой, картинами и украшавшею ее утварью. Потом, когда они разместились вокруг стола, Панза заметил:

— А надо признаться, Главк, как ни мал твой домик, а равного ему нет во всей Помпее; это в своем роде — алмаз! Как прекрасно написано, например, вот это прощание Ахилла с его Бризеидой! Что за стиль! какие головы!

— Да, греки, греки! — воскликнул толстый Диомед, который любил выставлять себя образованным человеком и поэтому высказывал особое пристрастие ко всему греческому.

— Похвала Панзы очень ценная, — серьезно заметил Клодий, — надо видеть, какая живопись у него самого на стенах! там видна мастерская кисть Зейксиса!

— Действительно кисть Зейксиса! — подтвердил Лепид.

— Вы мне льстите, вы преувеличиваете, — возразил Панза, который был известен в Помпее тем, что имел самые плохие картины, потому что из патриотизма довольствовался доморощенными художниками. — Вы в самом деле преувеличиваете, хотя, конечно, краски стоит посмотреть, не говоря уже о рисунке, а затем у меня украшение кухни, я вам скажу, друзья мои, это уже мое изобретение!

— А что там у тебя нарисовано? — спросил Главк. — Я все еще не видал твою кухню, хотя уже не раз испробовал ее превосходных произведений.

— Повар там изображен у меня, мой афинянин, повар, приносящий трофеи своего искусства на алтарь Весты; а подальше — на вертеле угорь, с натуры писано; все так живо, просто руками взять хочется! Замечательная фантазия!

В эту минуту рабы внесли поднос с закусками: чудесные фиги, свежие, осыпанные снегом травы, анчоусы и яйца; в промежутках стояли маленькие кубки с разведенным вином, к которому примешано было немного меду. Как только все это поставили на стол, хорошенькие молоденькие рабы, пажи, подали каждому гостю серебряный тазик с благовонной водой и полотенце, обшитое красной бахромой. После этого Главк почтительно склонился перед изображением Бахуса и произнес:

— О Бахус, будь к нам благосклонен!

Гости повторили это за ним и, совершив обычное возлияние, т. е. брызнув вином на стол, принялись за предстоявшее им занятие. За первыми закусками последовали более питательные кушанья, аппетитные колбасы, жаркое дикой свиньи и т. п., при чем подавалось старое хиосское вино, как о том свидетельствовали ярлыки на бутылках.

— Когда будет у нас ближайший бой гладиаторов? — спросил Клодий, который хотя усердно жевал, но не забывал о возможности выиграть пари при этом случае.

— Он назначен на 23-е августа, — ответил Панза, — и у нас есть для этого боя прекрасный молодой лев.

— А противника для него, как я слышал, еще нет? — сказал сенатор.

— К сожалению, нет, — ответил Панза.

— Это очень жаль, — заметил Клодий, — и собственно несправедливо, что закон нам не позволяет в таком случае поставить одного из наших рабов.

— Действительно, совершенно несправедливо, — сказал Лепид, — рабы ведь наша собственность.

— Я допускаю эти дикие игры, — сказал Главк, которому его любимый раб только что возложил на голову свежий венок, — только, когда зверь со зверем борется; но когда человек, такое же существо, как и мы, безжалостно выпускается на арену и звери разрывают его на части, то уж слишком сильно действует! Меня тошнит, я задыхаюсь; мне не терпится — так бы и бросился ему на помощь! Дикие крики толпы мне кажутся ужаснее, чем голоса фурий, гнавшихся за Орестом. Поэтому меня радует, что не предвидится вероятности для этого кровавого зрелища на нашем ближайшем празднике!

Панза пожал плечами, слегка запротестовали присутствующие, а старый воин Бестий заметил:

— Я не разделяю этого мнения. Люди так охотно смотрят на подобную жестокую борьбу человека с диким зверем, что я не лишал бы их подобного удовольствия.

Главк готов был вскипеть и возразить, но удержался, тотчас вспомнив, что он, как хозяин, обязан вежливостью по отношению к гостям и заметил, стараясь быть любезным:

— Да, конечно, вы, итальянцы, привычны к подобного рода зрелищам; мы, греки, мягче. О, гений Пиндара, божественные уста которого воспевали настоящие, греческие игры, — игры, где человек с человеком состязался и где победа была пополам с печалью!

— А козочка-то действительно вкусная, — заметил Диомед, желая, как светский человек, отвести разговор от щекотливого вопроса. Он с удовольствием следил за рабом, который мастерски, в такт музыке, доносившейся из сада, резал жаркое. С удовлетворенным видом знатока пробовал он отрезанный ему кусок. — Твой повар, разумеется, из Сицилии? — спросил он хозяина.

— Да, из Сиракуз.

После некоторого молчания заговорил сенатор, обращаясь к эдилу:

— Кажется, теперь Изида самое любимое божество в Помпее?

— Это уже давно, — возразил Панза, — но с некоторых пор она особенно превозносится всеми: статуя ее изрекает необычайные предсказания. Я не суеверен, но должен сознаться, что она в моей служебной деятельности не раз меня поддерживала своими советами.

— Да, и меня также, в моих торговых делах, — вставил Диомед.

— При этом как благочестивы ее жрецы! — продолжал Панза, — совсем не то, что наши надменные служители Юпитера и Фортуны! Они ходят босые, не едят мяса и большую часть ночи проводят в молитве.

— Говорят, что египтянин Арбак сообщил жрецам Изиды необыкновенные тайны, — заметил Клодий. — Он хвалится своим происхождением из царского рода и утверждает, что владеет неоцененными знаниями, сохранившимися от глубокой старины.

— Не будь он так богат, — сказал Панза, — то я бы в один прекрасный день мог сделать обыск, чтобы узнать, что это за колдовство, которое ему приписывает молва. И он не остался бы ни одного лишнего дня тогда в Помпее! Но богатый человек!.. Обязанность эдила охранять богачей. Да, а что думаете вы, — продолжал он после некоторой паузы, — об новой секте, которая здесь в Помпее недавно свила себе гнездо? Я разумею этих почитателей еврейского Бога, которого они называют Христом.

— Сумасшедшие мечтатели, ничего более, — сказал Клодий. — Между ними нет ни одного состоятельного человека, все темный, низкий народ.

— Но, однако, они отрицают богов, — воскликнул Панза с некоторым возбуждением. — Попадись мне хоть один из этих назарян, плохо ему придется!

— А вашему льву хорошо бы! — сказал воин, громко смеясь своей мнимой шутке и насмешливо взглянув на Главка.

Второе кушанье было окончено, гости откинулись на подушки и некоторое время молча прислушивались к музыке. Затем принесли разные фрукты, сладости и всевозможное печенье. Слуги, которые разливали до сих пор гостям вино, теперь поставили на стол бутылки, где на ярлыках был обозначен сорт вина. Саллюстий и Лепид играли в чет и нечет, а Клодий пытался заманить Главка игрой в кости, но напрасно. Тогда он схватил хрустальный сосуд, ручка которого, украшенная драгоценными камнями, имела излюбленную в Помпее форму переплетающихся змей, и воскликнул:

— Какой прекрасный бокал!

Главк снял с пальца дорогое бриллиантовое кольцо, и повесив его на ручку сосуда, сказал:

— Это кольцо придает ему более богатый вид и делает его менее недостойным твоего внимания, любезный Клодий; прими его и пусть боги даруют тебе счастье и здоровье, чтобы долго еще тебе приходилось частенько выпивать этот бокал до дна.

— Ты слишком великодушен, мой Главк, — сказал Клодий, обрадованный сюрпризом, передавая бокал своему рабу, — а твоя любовь удваивает цену подарка.

При переселении в Помпею, Главк воспользовался некоторыми, довольно важными услугами Клодия и потому охотно принимал его в свое общество и пользовался каждым случаем, чтобы оказать ему любезность.

Разговор завязался снова и становился все живее и непринужденнее, что не совсем понутру было сенатору; как человек уже пожилой и немного болезненный, он чувствовал, что такие пирушки ему не под силу. Он обратил внимание Веспия, которому надо было еще в тот же день вернуться в Геркуланум, что солнце уже склоняется к закату, при чем оба поднялись и тем как бы дали знак всем расходиться. Хотя Главк любезно настаивал, прося гостей еще остаться, но достиг лишь согласия выпить еще несколько заздравных тостов. Саллюстий вырвал несколько лепестков роз из венка, и бросив их в кубок выпил за здоровье хозяина, который, в свою очередь, выпил за здоровье гостей. Затем, Веспий поднял кубок за императора, как то было принято, после чего последний кубок был посвящен Меркурию, чтобы он послал всем приятный сон. Окончив последним возлиянием богам, все общество решило проводить приезжих гостей до виллы Диомеда.

В Помпее редко пользовались в таких случаях колесницами: и улицы были узки, да и городские расстояния слишком не велики, так что гости надели оставленные ими в столовой сандалии, прошли переднюю, благополучно перешагнули через сердитую, у порога нарисованную, собаку и отправились, завернувшись в свои легкие плащи, в сопровождении своих рабов, при свете восходящей луны, по улицам города к воротам, так как дом Диомеда был за городом.

 

ГЛАВА IV. Брат и сестра

Когда во время своего последнего пребывания в Египте Арбак случайно познакомился с родителями Ионы, то он вселил им такое расположение и доверие к себе, что они, умирая, совершенно спокойно поручили дочь и сына его попечениям. Вскоре после этого, Арбак решил взять сирот с собою в Помпею, и там, с течением времени, жениться на Ионе, а брата ее — Апесида — сделать жрецом Изиды, чтобы он таким образом, по принесении им жреческого обета, очутился в полной от Арбака зависимости. При мечтательном и легко увлекающемся характере Апесида, который считал египтянина за какое то особенное, возвышенное существо, одаренное сверхчеловеческой мудростью и знаниями, легко было Арбаку привести свой план в исполнение. Но красноречивый наставник в своем безграничном властолюбии не достаточно обратил внимания на чистоту сердца, пламенную любовь к правде и стойкость юноши, с которыми надо было считаться и вскоре стал замечать отчуждение в новом служителе Изиды.

Однажды, проходя через густую рощу, находившуюся среди города, Арбак увидал своего ученика, который стоял, прислонясь к дереву, с опущенным, мрачным взором.

— Апесид, — окликнул он его и участливо положил руку на плечо юноши.

Молодой жрец вздрогнул и почувствовал сильное желание убежать.

— Сын мой, что случилось? Почему избегаешь ты меня в последнее время?

Апесид не отвечал; глаза его продолжали смотреть в землю, губы дрожали, грудь усиленно дышала.

— Поговори со мною, мой друг; откройся мне, что тебя гнетет? — продолжал настаивать египтянин.

— Тебе?… Тебе мне нечего открывать!

— Но почему же ты мне так мало оказываешь доверия?

— Потому, что ты оказался моим врагом!

— Объяснимся, — мягко сказал Арбак, взял за руку сопротивлявшегося жреца и повел его к ближайшей скамье. Здесь, в тени и уединении посадил он его рядом с собою.

Несмотря на юношеский возраст, Апесид казался старше египтянина. Его нежное, правильное лицо было бледно и истощено; ввалившиеся глаза горели лихорадочным блеском; вся его фигура преждевременно согнулась, указывая на вялость мускулов. Лицом он был поразительно похож на Iону, только вместо величавого спокойствия, которое придавало столько благородства лицу сестры, его черты носили отпечаток его пылкого темперамента.

— Я оказался твоим врагом, — начал Арбак. — Я знаю причину этого несправедливого упрека: я тебя ввел в круг жрецов Изиды; ты возмущен их фиглярством и обманами — ты думаешь, что я тебя обманул; чистота твоей души оскорблена, ты считаешь меня одним из главных обманщиков.

— Да, да, — загорячился Апесид, — ты знал лживость этой безбожной касты, зачем ты это от меня скрыл? Когда ты возбудил во мне желание посвятить себя служению, на которое указывает моя одежда, ты говорил мне о святой жизни отрекающихся от земных удовольствий и посвящающих себя лишь науке; ты говорил о светлых радостях этих людей, приносящих все земное в жертву высочайшей добродетели! А вместо того, ты привел меня в невежественную, чувственную толпу, в общество людей, живущих только хитростью и обманом! меня, который надеялся проникнуть в тайны высшей мудрости и получить взамен оставляемых радостей жизни — небесное откровение, которое ты мне обещал! — судорожные рыдания заглушили голос юноши; он закрыл лицо руками и сквозь худые пальцы пробились крупные, тяжелые слезы и потекли по его жреческой одежде.

— То, что я тебе обещал, мой друг и воспитанник, то я и исполню. Все до сих пор бывшее — лишь испытание твоих добродетелей; ты их сохранил во время твоего искуса, который ты выдержал блистательно. Не думай более о туманных обманах, не сообщайся больше с низкой челядью богини Изиды, с подчиненными слугами притвора храма, ты достоин войти в святилище; отныне твоим руководителем буду я сам, и мою дружбу, которую ты теперь клянешь — ты еще благословишь!

Молодой человек поднял голову и пристально глядел на египтянина удивленным и вопросительным взором.

— Выслушай меня, — продолжал Арбак, осмотревшись кругом, чтобы убедиться, что они одни, — из Египта вышла вся мудрость; оттуда вышло все возвышенное, все достойное начинания, что есть в культе богов. Новые народы обязаны Египту своим величием. Эти древние служители богов следили за движением звезд, наблюдали смену времен года, следили за неотвратимым ходом судьбы человеческой и глубокие истины, которые почерпнули они из своих наблюдений, сделали они доступными и осязаемыми для толпы под видом различных богов и богинь. Изида — это вымысел — не пугайся! То, что она собою прообразует — существует, а сама Изида — ничто! Природа, которую она олицетворяет, мать всего существующего — древняя, таинственная, понятная лишь не многим избранным. «Ни один смертный не поднимал моего покрывала», — говорит Изида, которую ты почитаешь, но для мудрых покрывало это поднято и глаз на глаз могут стоять они перед благосклонным лицом матери-природы. Жрецы были благодетелями людей, они образовывали их, хотя, если хочешь, бывали и обманщиками. Но неужели ты думаешь, что они могли бы служить человечеству не обманывая? Наши оракулы, предсказания, наши обряды и церемонии, все это суть средства нашего владычества, рычаги нашей силы, они имеют в виду только благополучие и единодушие всего человеческого рода — ты слушаешь с напряжением, с восторгом, мысли твои начинают проясняться!

Апесид молчал, но быстрая перемена в его выразительном лице ясно указывала, какое действие производили на него слова египтянина, а голос, жесты и осанка еще удесятеряли силу этих слов.

— После того, как наши праотцы упрочили в массе уважение к избранной касте жрецов, они придумали законы и правила общественных отношений, обратили внимание на искусства, облагораживающие существование; они требовали веры в их учение, но за то подарили общество нравственным развитием. Не делался ли таким образом их обман — добродетелью? Но тебе бы хотелось, чтобы я заговорил о тебе, о твоем назначении, твоих видах на будущее и я поспешу исполнить твое желание. Как сила духа и ума доставила египетским жрецам верховную власть, так этой же силой она может быть и восстановлена. В тебе, Апесид, я заметил ученика достойного моих указаний, твоя энергия, твои способности, чистота твоих стремлений — все делает для тебя возможным занять положение, к которому я тебя назначил. Ты осуждаешь меня, что я скрыл от тебя мелочные приемы твоих собратий, но если бы я этого не сделал, я бы сам против себя действовал: твоя благородная натура испугалась бы и Изида потеряла бы жреца!

Апесид громко, со стоном вздохнул. Не обращая на это внимания, египтянин продолжал:

— Поэтому привел я тебя, мало подготовленного еще, во храм, предоставил тебя совершенно тебе самому, чтобы ты увидел сам и с отвращением отвернулся от всего этого маскарада, который ослепляет массу. Ты сам должен был открыть колеса, сообщающие движение всему механизму, который заставляет бить освежающий мир фонтан. Это испытание с давних пор налагается на наших жрецов. Тупицы, которые спокойно соглашаются быть обманщиками толпы — при этом и остаются, а более одаренные, которые по натуре своей стремятся к высшей цели — тем открываем мы тайны религии. Меня радует, что я нашел в тебе то, чего ожидал. Ты дал обет, отступать уже поздно! И так, вперед, я буду твоим путеводителем!

— И чему же ты меня научишь, страшный, ужасный человек? Новым обманам, новой…

— Нет, я низверг тебя в бездну неверия, теперь вознесу тебя на высоту верования. Ты видел обманчивые образы — теперь ты узнаешь истину, для которой они служили лишь оболочкой. Приходи нынешней ночью ко мне, а теперь — дай руку!

Ошеломленный, взволнованный, сбитый с толку речами Арбака, жрец подал ему руку и ученик и учитель разошлись в разные стороны. Действительно, для Апесида не было возврата после того, как он дал обет верности на служение Изиде, поэтому-то так сильно и хотелось ему найти возможность нравственно примириться с ожидавшей его в этом положении жизнью. Спокойный ум египтянина подчинял себе его юное воображение, возбуждал в нем неопределенные подозрения и держал его между страхом и надеждой. В этом неясном для него самого настроении, решил Апесид зайти к сестре, видеться с которою последнее время он избегал. Немного спустя, по дороге к Ионе, он сам удивился тому, что происходило в его душе: вместо египтянина с его обманчивым красноречием перед его умственным взором восстал другой образ — старик Олинф с ясными, полными утешения речами. Этот Олинф был горячий последователь новой христианской веры, придерживавшихся которой в Помпее называли назарянами. Апесид так углубился в свои мысли, что прошел мимо того дома, где жила сестра, но спохватился через несколько времени и вернулся. Он взошел и нашел Иону и Нидию, которая теперь почти не разлучалась со своей госпожей, в саду.

— Вот это мило с твоей стороны, — сказала, идя ему навстречу, Иона. — Ах, как я ждала твоего посещения, и какой ты недобрый, что ни на одно письмо мне не ответил!

— Не находилось на это времени.

— Или ты был болен, брат? Ты так бледен и как будто страдаешь?

— Присядем, сестра, меня утомила жара; вот там, в тени, сядем и поболтаем, как бывало прежде.

Под большим платаном, среди вишневых и оливковых деревцев была хорошая тень, впереди журчал фонтан, под ногами была свежая травка, в которой прыгали, милые афинскому сердцу, простенькие, веселые кузнечики, над яркими цветами порхали красивые бабочки, — тут и уселись дружно, рука с рукой, Иона и Апесид; Нидия удалилась с венком, который начала плести, на противоположный конец сада.

— Иона, милая сестра моя, приложи руку к моему лбу, я хочу чувствовать ее освежающее прикосновение. Поговори со мной; звук твоего кроткого голоса освежает и успокаивает вместе с тем. Говори со мной, но только ни слова из тех молитвенных изречений, к которым приучили нас с детства! Говори, но не призывай на меня благословений!

— Но что же тогда должна я говорить? Сердце так проникнуто благоговением, что язык будет холоден и пуст, если я должна избегать упоминать о наших богах.

— О наших богах, — с содроганием прошептал Апесид.

— Разве я должна говорить с тобой только об Изиде?

— Этом злом духе!.. нет, о нет, сестра, оставим эти мысли и подобные темы для разговора! В твоем милом присутствии снисходит на мою душу давно не испытанное спокойствие; в тебе я вижу самого себя, но в прекрасном, облагороженном виде. Когда я так вот сижу и чувствую, как ты обнимаешь меня твоей нежной рукой, мне представляется, что мы еще дети, что небо еще одинаково приветливо смотрит на нас обоих.

Чуть не до слез растроганная, слушала Иона этого, обыкновенно очень скупого на слова, брата, сегодняшнее волнение которого выдавало его удрученное чем-то сердце.

— Ну, так поговорим о нашем прошлом. — сказала сестра. — Или хочешь, чтобы эта белокурая девочка спела тебе о днях детства? Голос у нее приятный и она знает одну песню, подходящего содержания, в которой ничего такого нет, что тебе неприятно было бы слушать.

— А ты помнишь слова этой песни, сестра?

— Я думаю, что да; мелодия очень проста и запечатлелась в моей памяти.

— Так спой ты мне сама. Чужие голоса как-то не ложатся мне в ухо, а твой голос будит воспоминания о родине.

Иона кивнула рабыне, стоявшей за колоннами, велела принести себе лиру, и когда инструмент был принесен, запела стихи, восхваляющие незабвенную пору детства. Печаль, звучавшая в песне, была лучшим лекарством для Апесида, чем если бы песня была веселая, поэтому Иона, тонким чутьем угадавшая состояние брата, и выбрала ее; она отвлекла его от мучивших его мыслей. Несколько часов провели они вместе; Апесид то заставлял сестру петь, то разговаривал с нею и когда он поднялся, чтобы уходить, то был уже гораздо спокойнее. Он попросил передать поклон Главку, предстоявшему союзу которого с Ионой он не мог нарадоваться; затем, горячо обняв сестру, он удалился.

Долго еще сидела Иона под платаном, озабоченная состоянием брата, пока Нидия не напомнила ей, что скоро придет жених, чтобы взять их обеих, согласно уговору, для прогулки в лодке. Там, скользя по сверкающей поверхности бухты, в лодке, Главк снова навел ее на мрачные мысли о брате, от которых она едва только отделалась, когда он сказал ей:

— При нашей последней встрече, меня просто испугал твой брат своим видом; быть может, он раскаивается, что избрал такое строгое, по своим правилам, положение жреца? Надеюсь, что он не несчастлив?

Иона, глубоко вздохнув, ответила:

— Мне бы хотелось, чтобы он не так быстро решился! Быть может, он, как и всякий, кто слишком многого ожидает, встретил горькое разочарование.

— Так он, значит, в новых условиях жизни несчастлив, как я и подозревал это с сердечной болью! А этот египтянин был сам жрецом, или вообще старался увеличить число жрецов?

— Нет, он имел в виду только наше счастье. Мы остались сиротами и он старался заменить нам родителей. Он думал упрочить счастливое положение Апесиду, возбуждая в нем благочестивое желание посвятить свою жизнь на служение таинственной Изиде. Ты должен ближе познакомиться с Арбаком.

— С Арбаком? Не для меня это знакомство! Обыкновенно я очень благорасположен к людям, но когда вблизи меня этот мрачный египтянин, с постоянной думой на челе и с леденящей улыбкой — то мне кажется, что самое солнце меркнет.

— Но он мудр и чрезвычайно милостив, — возразила Иона.

— Если он заслужил твою похвалу, то я не нуждаюсь в другом свидетельстве, я превозмогу свое отвращение и постараюсь ближе с ним сойтись.

— Его спокойствие, его холодность, — продолжала говорить Иона в пользу египтянина, — быть может, просто следы усталости от перенесенного прежде горя, как эта гора, — сказала она, указывая на Везувий, — которая безмолвно и мрачно смотрит на нас, а когда-то кипела и пылала огнем, угасшим теперь навсегда!

Если бы кто-нибудь следил в это время за слепой, сидевшей тут же и слышавшей разговор об Арбаке, то, по выражению ее лица, понял бы, что она совершенно другого о нем мнения, чем ее госпожа. Прежде, еще служа корыстолюбию Бурбо, Нидия часто должна была петь в доме Арбака и, благодаря своему чутью и тонкому слуху, она составила очень отталкивающее представление о пирах, которые устраивали там жрецы Изиды.

Жених с невестой долго не могли оторвать взоров от Везувия. На розоватом фони облаков рельефно выделялась его серая масса, поднимающаяся из зелени опоясывающих ее у подножия виноградников и лесов, но над самой ее вершиной висела какая-то черная, зловещая туча, тем резче бросавшаяся в глаза, что весь окружающий ландшафт был ясен и как бы купался в мягком, весеннем свете. При виде этой тучи, смотревшие на эту картину молодые люди невольно почувствовали какое-то необъяснимое стеснение в груди, словно предчувствие грозы, все ближе и ближе надвигавшейся над их юной жизнью.

 

ГЛАВА V. Оракул Изиды

В тех городах Кампании, которые вели оживленные торговые сношения с Александрией, поклонение египетской богине Изиде появилось довольно рано. В Помпее также был, хотя и небольшой, но богато обставленный храм этой иноземной богини, оракул которой пользовался большим почетом не только у городских, но и у окрестных жителей. Служителем этой святыни и сделался, по внушению Арбака, находившийся под его опекой Апесид; сюда-то, после своего последнего разговора с учеником, и направился египтянин. Когда он подошел к решетке, отделявшей освященное пространство перед храмом, множество молящихся, большею частью из торговцев, стояли группами около установленных во дворе жертвенников.

Семь ступеней из паросского мрамора вели к святилищу, где в нишах стояли различные статуи, а стены были украшены посвященными Изиде гранатными яблоками, внутри же, в глубине святилища, возвышались на продолговатом пьедестале две статуи — самой богини Изиды и спутника ее — Озириса. По обеим сторонам ступеней расставлены были жертвенные животные, а наверху стояли два жреца — один с пальмовой ветвью, другой с пучком колосьев в руке. В дверях теснились верующие, которые стояли тихо, почти не разговаривая, из боязни чем-нибудь нарушить торжественную тишину.

К одному из них обратился Арбак и шопотом спросил:

— Что привело вас всех сегодня в храм досточтимой Изиды? Вы ожидаете, кажется, оракула?

— Мы — все больше купцы, — ответил также шепотом спрошенный, — наши товарищи хотят принести жертву, чтобы из уст богини узнать о судьбе отправляемых нами завтра в Александрию судов.

— Хорошо, что вы это делаете, — с достоинством сказал Арбак. — Великая Изида, богиня земледелия, в то же время и покровительница торговли.

Потом он повернулся лицом к востоку и, казалось, погрузился в молитву. Вот показались на верхней ступени жрецы, один не только в белой одежде, но с таким же белым покрывалом на голове, волнами падавшим вниз; два другие, тоже в белых волнующихся одеждах сменили собою стоявших ранее по обеим сторонам лестницы. Четвертый, сев на нижней ступени, заиграл на каком-то длинном духовом инструменте торжественную мелодию; на средине лестницы стал пятый жрец с жертвенной ветвью в левой и белым жезлом в правой руке. В довершение живописного вида этой восточной церемонии, тут же присутствовал и важный ибис, священная птица Изиды; он то посматривал на священнодействие сверху, то расхаживал мерными шагами внизу, вокруг жертвенника. Возле жертвенника стоял теперь верховный жрец с своими помощниками и рассматривал внутренности жертвенных животных.

Арбак с напряженным вниманием следил за ним и лицо его быстро просветлело, когда он увидел, что предзнаменования объявлены были удовлетворительными и пламя, среди курений ладана и мирры, начало пожирать приготовленную жертву. Мертвая тишина царила между присутствующими, пока жрецы собирались перед статуей Изиды; один из них, полунагой, выбежал вперед и как бы в припадке помешательства начал какой-то дикий танец, умоляя богиню дать им ответ. Изнемогая от усталости, он перестал наконец кривляться, и тогда в голове статуи послышался какой-то шум. Три раза шевельнулась голова, рот открылся и глухой голос медленно и внятно произнес:

«Сурово и страшно сердитое море: Вздымаются волны, клокочет вода, Сулит оно многим заботы и горе, Но скрыты сохранно от бури суда…»

Голос замер; толпа облегченно вздохнула; купцы переглянулись между собой.

— Яснее уж быть не может, — заметил тот, который раньше говорил с Арбаком, — будет на море буря, как это часто бывает в начале осени, но нашим судам она не причинит вреда.

— О, милосердная Изида! Хвала богине и ныне и во веки! — воскликнули остальные.

Верховный жрец поднял руку, в знак молчания, совершил жертвенное возлияние, прочел краткую, заключительную молитву и отпустил присутствующих.

Арбак оставался все время до конца церемонии у решетки и теперь, когда толпа немного поредела, к нему подошел один из жрецов, по-видимому хороший его знакомый. Трудно было представить себе что либо менее привлекательное, чем этот служитель Изиды. Человек этот низкого происхождения — он был сродни содержателю гладиаторского погребка Бурбо, и поддерживал с ним сношения, имея в виду, как и он, главным образом наживу.

Голый, приплюснутый череп, маленькие, бегающие глазки, вздернутый нос, бледные, толстые губы и кожа вся в пятнах — все это производило не только отталкивающее, но даже страшное впечатление, тем более, что широкая грудь, жилистые, до локтей обнаженные руки указывали также на присутствие большой, грубой физической силы.

— Кален, — обратился к нему египтянин, — ты заметил сделанный мною тебе знак и значительно исправил голос статуи. Да и стихи ловко составлены; предсказывайте всегда только удачу, если это исполнимо хоть наполовину…

— А если случится буря и эти проклятые корабли затонут, — сказал с лукавой улыбкой Кален, — то разве не в сохранности они будут спрятаны на дне морском?!

— Верно, Кален, — заметил Арбак, — ты мастер дурачить людей. Но мне надо еще с тобой кое о чем поговорить: не можешь ли ты провести меня в одну из ваших приемных комнат?

— О, конечно, — услужливо ответил жрец и пошел к одной из маленьких комнаток, расположенных вокруг открытого двора. Там они уселись за маленьким, накрытым столом, на котором стояли тарелки с яйцами, овощами и другими холодными кушаньями, а также и сосуды с превосходным вином. Они закусили и начали беседу, тихим голосом, так как вместо двери была лишь тонкая занавеска, отделявшая их от двора.

— Что ты мне скажешь о состоящем под моей опекой греке? — спросил Арбак верного друга. — Мне легко было возбудить в этой восприимчивой душе интерес к священному учению Изиды; я некоторое время сам наставлял его в служении богине, открыл ему также высокий смысл некоторых вещей, сокрытых под внешними обрядами, затем я предоставил моего ученика вам и, благодаря вашему уменью убеждать, он дал обет и сделался уже членом вашего жреческого сословия.

— Да, он стал одним из наших, — сказал Кален, — но теперь в нем нет уж прежнего огня, нет того мечтательного экстаза, как вначале! Часто сквозит у него холодность, даже отвращение; наши говорящие статуи, потайные лестницы пугают и возмущают его. Он тоскует, видимо худеет, бормочет часто что-то про себя и теперь даже отказывается от участия в наших церемониях. Мы слышали стороной, что он знается с людьми, подозреваемыми в принадлежности к этому новому учению, которое отрицает наших богов. От их-то внушений он и болеет.

— Ты высказываешь то, что и меня озабочивает, — задумчиво проговорил Арбак. — Мы должны следить за каждым его шагом, должны употребить все средства, чтобы снова затянуть над ним нашу петлю и крепко держать его. Ты знаешь, как важно это не только для славы вашего храма и оракула, но и для моих личных целей, послужить которым было бы для тебя не бесполезным!

— Не сомневайся в моей готовности служить тебе, она выдержит всякое испытание, — сказал Кален.

— Ну, так слушай: я решил жениться на Ионе.

— На этой красивой афинянке?

— На сестре Апесида. Ее красота — последнее дело; что меня заставило возвысить ее до того, чтобы сделать ее царицей моего сердца — это несравненные качества ее ума и характера. Такой очаровательной гармонии всех душевных свойств я еще не встречал ни в одной женщине. При том это вторая Сафо, поэзия так и льется из ее уст, сливаясь с мелодиями ее лиры…

— Ты уже дал ей понять твои намерения?

— Нет еще. Да ее и нельзя склонить к этому обыкновенным путем.

— А чем же я могу быть тебе полезен?

— Устройством египетского праздника, на который я приглашу ее к себе в дом. Но об этом мы еще потолкуем в другой раз; пока довольно и того, что ты знаешь о моих планах.

После этих слов, Арбак встал, пожал руку жрецу и удалился из храма Изиды. Когда он шел по улицам Помпеи, он имел такой гордый вид, что невольно внушал почтительный страх каждому, кто с ним встречался.

 

ГЛАВА VI. Принятие в христианскую общину

В Помпее, как и вообще во всей Италии, люди больше жили на открытом воздухе, чем в домах, поэтому все общественные места, площади, храмы, купальни, галлереи были великолепно украшены и в известные часы бывали полны народом.

Время близилось к полудню и на форуме, главной в городе площади, толпилось множество занятого и праздного люда. Посреди площади стояло несколько статуй знаменитых ораторов, между которыми особенно выделялся Цицерон. В глубине площади возвышался храм Юпитера, рядом — здание суда, а с другой стороны, рядом с храмом, была триумфальная арка с конной статуей императора Калигулы, отчетливо выступавшей на ясном фоне летнего неба; в одной из ниш арки бил фонтан, а за аркой видна была длинная, кишевшая народом, улица.

На прекрасной мраморной мостовой живописными группами останавливались знакомые и разговаривали, сильно жестикулируя со свойственной южанам живостью. С одной стороны колоннады сидели в своих лавочках менялы; перед ними лежали кучки блестящих монет и множество торговцев и матросов в разнообразнейших костюмах окружали их со всех сторон. По другой стороне спешили адвокаты, в своих длинных тогах, направляясь к зданию суда. В прохладном уголке, между дорическими колоннами, сидело несколько человек, приехавших издалека; они завтракали, попивали вино и расспрашивали про городские новости. Невдалеке расположилось несколько мелких торговцев, расхваливавших свой товар прохожим. Один развертывал перед какой-то красавицей свои пестрые ленты, другой расхваливал толстому откупщику прочность своих башмаков, третий продавал что-то съестное из своей походной печурки и тут же рядом школьный учитель внушал своим, озадаченным его ученостью, ученикам начальные правила латинской грамматики. Изредка толпа расступалась, чтоб дать дорогу какому-нибудь сенатору, который, проходя через площадь в заседание суда или в храм Юпитера и заметив в толпе кого либо из своих друзей или клиентов, снисходительно кивал ему головой. Около какого-то нового городского строения, рабочие заняты были отделкой колонн и стук их работы заглушал иногда гул постоянно приливавшей толпы (колонны эти так и остались недоконченными до наших дней!). Вообще, на форуме, в эту пору дня, можно было встретить людей всех сословий, званий и состояний; труд и праздность, удовольствия и торговля, алчность и честолюбие — все, что давало толчок к движению и деятельности, имело здесь своих представителей. Против храма Юпитера, смотря на поднимавшуюся по ступеням какую-то процессию, стоял, скрестив на груди руки, какой-то человек, поражавший простотой своей одежды. Голова его была прикрыта от солнца чем-то в роде капюшона, составлявшего часть его короткого плаща; за поясом его коричневой рубашки (цвет не очень-то любимый жизнерадостными жителями Помпеи) был только грифель и большая записная доска, но не было кошелька, который носили все, даже и те, у кого он бывал пуст к их несчастию… «Жить и давать жить другим» — было девизом в Помпее, а потому жители мало обращали внимания на лица и движения окружающих. Но вид этого незнакомца был так полон пренебрежения, в глазах читалось столько презрения, что он не мог остаться незамеченным.

— Кто этот циник? — спросил какой-то купец стоявшего рядом ювелира.

— Это Олинф, — ответил ювелир, — отъявленный назарянин!

Купец содрогнулся.

— Ужасная секта, — сказал он тихим, испуганным голосом. — Ходят слухи, что они в своих ночных собраниях начинают свое ночное служение с того, что убивают новорожденного младенца; они стоят за общинное владение имуществом и за ограничение торговли до возможно крайних пределов. Если подобные новшества будут приняты, что будет тогда с нами, несчастными купцами и ювелирами?

— Ты прав, — сказал ювелир. — Смотри-ка, как он высмеивает процессию и жестами своими и взглядами. Это все поджигатели и заговорщики; они отрицают богов; это они ведь подожгли Рим при Нероне…

Когда к этим двум присоединились еще третий и четвертый, Олинф заметил, что он становится предметом их далеко недвусмысленных речей и жестов и, завернувшись в свой плащ, тихими шагами удалился с форума. На другом конце площади он столкнулся с юношей, бледное, серьезное лицо которого он сейчас же узнал. Это был Апесид, закутанный в широкий плащ, отчасти скрывавший его жреческое одеяние.

— Мир тебе, — сказал, поклонившись ему, Олинф.

— Мир… — повторил жрец таким глухим и полным уныния голосом, что звук его, как ножом, резнул по сердцу назарянина.

— Это приветствие заключает в себе все доброе, — продолжал Олинф, — без добродетелей не можешь ты иметь мира. Как радуга, спускается мир с небес на землю, но начало его теряется в небе. Небо купает его в лучах своего света, а порождают его слезы и облака; он есть отражение вечного света, обетование прекрасного душевного покоя, знамение великого союза Бога и человека. Мир тебе!

Апесид громко вздохнул, но, заметив приближение нескольких любопытных, которым, видимо, очень хотелось знать о чем могут разговаривать жрец Изиды и известный назарянин, он шепотом сказал Олинфу:

— Здесь мы не можем разговаривать; я последую за тобою на берег реки, там в это время нет гуляющих.

Они разошлись таким образом, чтобы через несколько времени вновь сойтись, по разным дорогам, на берегу Сарна, который в наше время превратился в ручей, а тогда выносил в море по своим волнам большие парусные суда. В прилегающей роще были расставлены скамейки, и на одной из них, в тени, уселась эта странная пара: последователь новейшего вероучения и служитель самой древней в мире религии. Олинф первый нарушил молчание вопросом:

— Хорошо ты чувствуешь себя под этой жреческой одеждой, с тех пор как мы беседовали с тобой в последний раз о разных священных предметах? В жажде божественного утешения ты обращался к оракулу Изиды и почерпнул ли там желаемое утешение? Ты отворачиваешься, вздыхаешь, — это ответ, какого я и ожидал!..

— Ах, Олинф, ты видишь перед собой несчастного, разбитого человека, — сказал с горечью Апесид. — Я дал прельстить себя таинственными обещаниями обманщика, но как скоро я разочаровался, облекшись в эту одежду! Стремясь к истине, я сделался служителем лжи и должен был принимать участие в таких действиях, которые мне противны и возмущают мою душу. Но завеса спала с моих глаз: тот египтянин, перед которым я преклонялся, считая его образцом добродетели и мудрости, которого я слушался, как бога, недавно опять показал себя притворщиком и плутом. Земля потемнела вокруг, я словно в какой-то мрачной бездне и не знаю, есть ли над нами там — наверху боги или мы какие-то случайные существа? Расскажи мне о твоей вере, разреши мои сомнения, если это в твоей власти!

— Я не удивляюсь, — сказал Олинф, — что ты попал в эти сети, что ты мучаешься сомнениями. Еще восемьдесят лет тому назад, люди не имели уверенности в бытии Божием, не знали о будущей жизни. Новый закон открыт для тех, кто имеет уши, чтобы слышать, — небо открылось тому, кто имеет глаза, чтобы видеть: внимай же и поучайся!

И со всем жаром человека, сердце которого преисполнено веры и стремления убедить и других, Олинф изложил перед Апесидом сокровища веры и обетования Нового Завета. Со слезами на глазах он рассказал о чудесах и страданиях Христа; потом перешел к славному воскресению Господа; описал духовное небо, ожидающее праведника, а с другой стороны — вечные муки, как возмездие за грехи и пороки. Благоговейно, с глубоким вниманием слушал его Апесид, воспринимая своей жаждущей света душой простые и убедительные истины нового учения. Величие обетований увлекало его, утешения их врачевали и успокаивали его больную, усталую душу. Когда Олинф заметил действие, производимое его речью, когда он увидел, что щеки молодого жреца покрылись румянцем, а глаза засияли мягким светом, он взял его за руку и сказал:

— Пойдем, проводи меня в наш скромный домик, где мы собираемся, — небольшая горсточка верующих; послушай наши молитвы, посмотри на искренность наших покаянных слез; прими участие в нашей скромной жертве, которая состоит не в принесении на алтарь животных или цветов, а в чистоте наших мыслей. Цветы, которые мы там приносим, неувядаемые, — они будут цвести и тогда, когда нас уже не будет в живых, они будут сопровождать нас за пределы гроба, будут цвести в небе, потому что они выросли в сердцах и составляют часть нашей души; наши жертвенные цветы — это побежденные искушения и оплаканные грехи. Пойдем, пойдем, не теряй ни минуты, готовься уже теперь к серьезному пути от мрака к свету, от печали к радости, от гибели к бессмертию. Сегодня день Господень, день Сына Божия, день, который мы особенно посвящаем молитве. Хотя мы собственно, по правилам, собираемся ночью, но некоторые уже собрались и теперь. Какая радость, какое торжество будет у нас, если мы приведем заблудшую овцу в священную ограду!

Апесид чувствовал своим чистым сердцем, что в основе учения, которым проникся его друг, лежит нечто невыразимо-чистое и любвеобильное, что, по духу этого учения, величайшим счастием считается блого других, что всеобъемлющая любовь к ближнему старается приобретать себе спутников для вечности. Он был растроган, побежден; он находился в таком состоянии, когда человек не выносит одиночества, когда ему необходимо общение с людьми. К чистейшим его побуждениям примешивалась и некоторая доля любопытства: ему хотелось самому видеть собрания, о которых ходили такие темные и противоречивые слухи. Одно мгновение он было призадумался — поглядел на свою одежду, вспомнил Арбака, содрогнулся и взглянул на Олинфа, на лице которого прочел лишь искреннее желание ему добра и спасения. Тогда он старательно завернулся плащом, чтобы совершенно скрыть свое одеяние и сказал:

— Иди вперед, я следую за тобой!

Олинф с радостью пожал ему руку и направился к берегу; там он подозвал одну из лодок, постоянно сновавших по реке взад и вперед. Они взошли в лодку, сели под навесом, сделанным для защиты от солнца и в тоже время скрывавшим их от любопытных взоров, и приказали себя везти к одному из предместий города, где вплоть до самого берега тянулся целый ряд низких маленьких домиков. Тут они вышли; пройдя через целый лабиринт переулков, Олинф остановился наконец перед запертой дверью одного из более просторных жилиц. Он стукнул три раза, дверь отворилась и тотчас опять закрылась, как только Олинф и его юный спутник переступили порог. Через узкие сени они подошли ко второй двери, перед которой Олинф остановился, стукнул и воскликнул:

— Мир вам!

Какой-то голос извнутри спросил:

— Кому мир?

— Верующим! — ответил Олинф и дверь отворилась.

В низкой комнате, средней величины, свет в которую проникал из единственного окошечка над входною дверью, сидело более десяти человек, полукругом перед большим деревянным Распятием. При входе новоприбывших, они взглянули на них, ничего не говоря; Олинф, прежде чем заговорить, стал на колени и, по движению его губ и сосредоточенному взгляду, обращенному к Распятию, Апесид заключил, что он молился. Потом он обратился к собранию и сказал:

— Мужи и братия, не смущайтесь присутствием между нами жреца Изиды; он жил со слепцами, но Дух осенил его: он хочет видеть, слышать, понимать.

— Привет ему! — сказал один, еще более юный, как заметил Апесид, чем он сам, с таким же бледным и исхудавшим лицом и с глазами, также носившими следы жестокой внутренней борьбы.

— Привет ему! — повторил другой; это был человек зрелого возраста; темный цвет кожи и азиатские черты лица обличали в нем сирийца; в молодости он был разбойником.

— Привет ему! — сказал третий, старик с длинной, седой бородой, в котором Апесид узнал раба-привратника, служившего у Диомеда.

— Привет ему! — сказали все остальные — все люди, принадлежавшие к низшему классу, за исключением одного офицера императорской стражи и одного александрийского купца.

— Мы не обязываем тебя тайной, — заговорил снова Олинф, — не берем никакой присяги, чтобы ты нас не выдал, как, может быть, сделали бы некоторые слабейшие из наших братьев. Хотя нет определенного закона, направленного прямо против нас, но большое количество преследователей жаждет нашей крови. Тем не менее, пусть тебя не связывает никакая клятва: ты можешь нас выдать, оклеветать, опозорить; мы тебе не мешаем, потому что мы выше смерти и с радостью перенесем всевозможные мучения за нашу веру.

Тихий шепот одобрения пробежал в собрании и Олинф продолжал:

— Ты пришел к нам как испытующий, да будет, чтобы ты остался с нами, как убежденный. Этот крест — единственное у нас изображение, а тот свиток содержит наше учение. Выйди вперед, Медон, разверни свиток, прочти и объясни!

Когда чтение окончилось, послышался слабый стук в двери. За обычным вопросом последовал надлежащий ответ, и — когда дверь отворилась, то двое детей, из которых старшему едва было семь лет, робко взошли в комнату. Это были дети того темного, закаленного сирийца, молодость которого прошла в разбоях и кровопролитиях. Старший в общине — раб Медон раскрыл объятия, дети бросились к нему, взлезли на колени и он их приласкал. Некоторые из присутствующих подошли к ним, пока Медон заставлял детей повторять слова дивной молитвы, которую мы зовем Молитвой Господней. «Оставьте детей приходить ко мне и не возбраняйте им!» — говорил Спаситель — тут это исполнялось на деле и трогательное зрелище до глубины души взволновало Апесида. Но вот тихо отворилась внутренняя дверь, и, опираясь на посох, в комнату вошел глубокий старик.

При его входе все поднялись; любовь и глубокое почтение были на всех лицах, и с первого же взгляда Апесид почувствовал необычайное влечение к этому старцу. Никто не мог без любви смотреть на это лицо, ибо на нем, во время оно, останавливался с улыбкой взор Спасителя, и свет той Божественной улыбки навсегда озарил это лицо.

— Господь да пребудет с вами, сыны мои! — сказал старец, простирая руки вперед; дети бросились к нему; он сел, а они — ласкаясь — прижимались к нему.

Тогда Олинф сказал:

— Отче, вот тут пришлец в нашей общине, это новая овца, которая присоединяется к пастве.

— Дай, я его благословлю! — промолвил старец.

Стоявшие отодвинулись, Апесид приблизился и пал на колени; старец возложил руки ему на голову и благословил его, но не громко. Пока губы его шевелились, призывая благословение на новообращенного, глаза его были устремлены кверху и радостные слезы катились по его щекам.

Дети стояли по обеим сторонам юноши; его сердце было такое же детское, открытое для веры и добра, так что слова: «Таковых есть Царствие небесное» — могли быть отнесены и к нему.

 

ГЛАВА VII. Спасительное землетрясение

Арбак был не из тех людей, которые расстаются со своим намерением, пока еще есть средства привести его в исполнение. Иону надо было отнять у афинянина во чтобы то ни стало. Это он решил с того момента, когда ему стало ясно, чем связана его воспитанница с Главком. Этого требовала его упрямая воля, его безграничная гордость, а также астрологическое заблуждение, в силу которого допрашиваемые звезды сулили ему успех. Он задумал заманить гречанку к себе и держать ее до поры до времени — пленницей в своем доме. Умея мастерски владеть собой и будучи прекрасным актером, он как-то однажды, во время долгого разговора с Ионой, которая передавала ему свои опасения насчет брата, сумел особенно возбудить ее доверие и уходя, между прочим, сказал ей:

— Ты еще никогда не видела моего дома; тебе бы доставило большое удовольствие познакомиться с его внутренним устройством, которое даст тебе полную картину древнеегипетского жилища. Конечно, ты не встретишь дворца, как в Фивах или Мемфисе, но по моему скромному жилищу ты можешь все-таки составить представление о той своеобразной культуре, которая составляла удивление всего мира. Посвяти мне несколько вечерних часов, моя сиротка, и порадуй меня твоим посещением, которое осветит, как солнечный луч, мой мрачный дом.

Не подозревая ожидавшей ее опасности, Иона охотно приняла приглашение и на следующий же день совершенно беззаботно отправилась к Арбаку. Но Нидия, которая как слепая, часто считалась окружающими и глухою, невольно слышала иногда некоторые тайны и потому не была так доверчива, Она, как известно, и раньше бывала у Арбака и теперь часто ходила туда с разными поручениями Ионы, и через болтливых рабов, а иногда и случайно, узнавала такие вещи, которые наполняли отвращением и ужасом ее существо. В душевной тревоге за свою госпожу, слепая поспешила к Главку, чтобы уведомить его о посещении Ионой дома Арбака. С тех пор, как Нидия была на попечении Ионы, она ходила везде в сопровождении раба, хотя все улицы и переулки Помпеи были ей хорошо известны. Когда она пришла к дому Главка, ей сказали, что он ушел с несколькими друзьями неизвестно куда и вряд ли вернется ранее полуночи. Нидия вздохнула, опустилась на стул в прихожей, и закрыла лицо руками, как бы стараясь собраться с мыслями. Потом она быстро вскочила, пробормотав: «однако нечего терять времени, — ее брат Апесид лучше всех поймет, грозит ли ей опасность или нет!» И она направилась к давно знакомому ей храму Изиды, куда пришла уже по заходе солнца.

— Тут никого нет, — сказал раб, когда они подошли к священной решетке. — Что или кого ты тут ищешь? Разве ты не знаешь, что жрецы не живут в храме?

— Попробуй позвать, — нетерпеливо сказала Нидия, — всегда есть какой-нибудь жрец, остающийся на страже и днем и ночью.

Раб кликнул, но никто не показывался.

— Ты никого не видишь? — спросила девушка.

— Ни души.

— Ты ошибаешься, я слышу, что кто-то вздыхает; посмотри еще хорошенько.

Ленивый раб нехотя повел глазами вокруг и тут только заметил перед одним из жертвенников какую-то погруженную в размышление фигуру.

— Теперь я вижу кого-то и, судя по белой одежде, это должен быть жрец.

— Священный служитель Изиды, выслушай меня! — воскликнула Нидия.

— Кто зовет? — спросил какой-то печальный голос.

— Кто-то, желающий сообщить одному из твоих собратий нечто важное.

— С кем желаешь ты говорить? Теперь не время для беседы. Иди и не мешай мне! Ночь принадлежит богам, а людям — день.

— Этот голос мне знаком; ты тот, кого я ищу. Разве ты не Апесид?

— Да, это я, — ответил жрец, поднявшись от жертвенника и приближаясь к решетке.

— О, это ты! Хвала богам! — при этом Индия сделала знак рабу удалиться и тогда шепотом спросила:- Ты наверно Апесид?

— Ты ведь говоришь, что знаешь меня?

— Да, по голосу, но я слепа.

— Нидия? Ты пришла от сестры?

— Пока мы тут разговариваем, она находится в доме Арбака, первый раз у него в гостях.

— Иона у Арбака?

— Ты должен знать, грозит ли ей опасность или нет. Прощай, я сделала то, что считала своею обязанностью.

— Постой, постой! — воскликнул жрец, проводя исхудалой рукой по лбу. — Если это правда, то ей несомненно грозит беда; но что можем мы сделать? Меня не впустят, да я и не знаю запутанных ходов этого дома…

— Я хорошо знаю. Я отправлю раба домой; ты проведешь меня, а я укажу там тебе потайную дверь и скажу слово пропуска. Возьми оружие, оно может понадобиться.

— Обожди минутку, — сказал Апесид и поспешно пошел в одну из боковых комнат храма. Через несколько секунд он появился опять, окутанный широким плащом, совершенно покрывавшим его жреческую одежду.

— Идем, — сказал он, — и горе египтянину, если он задумал что-нибудь недоброе!

Сонный раб был очень доволен, что мог вернуться к своей постели, а Нидия и ее спутник поспешили к дому Арбака. Дорогой они случайно встретили возвращавшегося ранее обыкновенного Главка, который, узнав от них в чем дело, присоединился к ним, не колеблясь ни секунды.

Иона же, в сопровождении двух рабынь, достигла той отдаленной части города, где находился одинокий дом египтянина.

Передняя сторона дома вся была увита виноградником, за домом росли высокие деревья, а вдали возвышался Везувий. Иона прошла под сводами переплетающихся виноградных лоз в обширную переднюю и не без некоторого трепета присматривалась к странным фигурам египетских сфинксов — этого выражения мудрости в соединении с силой, которые лежали по обе стороны лестницы. Наверху она постучала в дверь, которая бесшумно отворилась. Привратник — высокий эфиоп — весело осклабился, показав свои белые зубы, и сделал ей знак рукой идти дальше. Через несколько шагов навстречу ей вышел сам Арбак, одетый по праздничному, необыкновенно богато. Он очень любезно приветствовал свою гостью и повел ее через целый ряд комнат, одна великолепнее другой. Хотя на дворе было еще совершенно светло, но внутри была искусственная темнота, и изящные лампы разливали повсюду тихий и приятный свет. На стенах были прекрасные картины; в углах и нишах стояли статуи лучших греческих ваятелей; ящички с драгоценностями, сами по себе уже драгоценные произведения, заполняли пространство между колонн. Ступени и двери были превосходной резьбы; всюду, куда падал взор, блестело золото и были рассыпаны драгоценные камни. В некоторых комнатах гостья и хозяин были совершенно одни, в других же — наоборот — находились молчаливые рабы, которые падали при приближении Ионы на колени и предлагали ей всевозможные браслеты, цепи и др. украшения, принять которые Арбак не мог ее уговорить.

— Я часто слыхала, — сказала Иона, — что ты очень богат, но никогда я не думала, что твои сокровища так неисчислимы.

— О, если б я мог превратить их все в одну корону, которую я возложил бы на твое прекрасное чело! — сказал египтянин.

— Ой, такая тяжесть придавила бы меня, пожалуй, — смеясь ответила Иона.

— Но ведь ты не стала бы пренебрегать богатством, не правда ли, Иона? Золото — это величайший волшебник: оно помогает нам воплощать наши мечты и дает нам божескую силу!

Хитрый египтянин думал ослепить молодую гречанку, раскрывая перед ней все свои богатства и всю силу своего красноречия, но она, в простоте сердца, давала ему такие наивные, почти детские ответы на его умышленно запутанные речи, что его искусство пропадало даром. В одной комнате, задрапированной белой с серебряным шитьем материей, Арбак хлопнул в ладоши и, как по мановению волшебного жезла, из-под пола поднялся стол с роскошнейшими блюдами, а вслед затем перед Ионой очутился трон с пурпуровым балдахином. Одновременно раздалась за занавесью нежная музыка. Арбак расположился у ног Ионы, и прелестные, как ангелы, дети стали прислуживать им за столом. Когда угощенье кончилось, музыка замерла и хозяин обратился к своей гостье:

— Скажи, неужели тебе никогда не хотелось заглянуть в будущее? Разве тебе не приходит никогда желание приподнять завесу и узнать, что готовит тебе жизнь, какая доля предназначена тебе судьбой от колыбели? Не хочешь ли испытать моего искусства, Иона, и заглянуть в книгу жизни?

Наполовину со страхом, наполовину с серьезным вниманием, веря и в тоже время не веря, слушала Иона своего таинственного хозяина. Потом, помолчав немного, она ответила:

— Это могло бы оказаться опасным для меня и сбить меня с толку; если я буду знать будущее, это может отравить мне настоящее.

— Этого не бойся, я уже смотрел в твое будущее и знаю, что Парки, столь строгие к другим, прядут своей избранной любимице счастливые нити. Хочешь пойти посмотреть, что тебе предстоит, чтобы уже заранее насладиться этим?

Не отдавая себе ясного отчета в своих мыслях и желаниях, Иона едва слышно вымолвила:

— Да.

Египтянин поднялся и повел ее через комнату. Опять, как по волшебству, раздвинулись занавеси и снова заиграла музыка, на этот раз громче и веселей. Пройдя мимо целого ряда колонн, между которыми журчали сверкающие фонтаны, они спустились по широкой лестнице в сад. Уже сошла на землю ночь, луна стояла высоко и лила свой мягкий свет на благоухающие цветочные клумбы.

— Куда хочешь ты меня вести? — спросила удивленная Иона.

— Только туда, — ответил хозяин, указывая маленькое строение в конце сада. — Это храм богини судьбы; наши занятия требуют таких священных мест.

Они вошли в маленький притвор, где на заднем плане висела черная занавесь. Арбак приподнял ее для Ионы и она очутилась в совершенной темноте.

— Не бойся, сейчас будет светло, — сказал египтянин. Он еще не успел договорить, как уже начал распространяться вокруг мягкий теплый свет, в котором можно было, наконец, все разобрать. Иона увидела себя в довольно большой комнате, завешанной кругом черным, такой же черный диван стоял вблизи; посредине был жертвенник и перед ним медный треножник. У одной стены стояла гранитная колонна и на ней громадная голова из черного мрамора, в которой по венку из колосьев можно было узнать великую египетскую богиню. Арбак стал около жертвенника, положил на него свой венок, потом взял какой-то медный сосуд и вылил находившуюся там жидкость на треножник. Тотчас зазмеилось синеватое пламя, египтянин подошел ближе к Ионе и пробормотал какие-то слова на непонятном ей языке. Занавеска позади жертвенника зашевелилась, медленно раздвинулась и появился какой-то туманный ландшафт, который понемногу все прояснялся; наконец, Иона могла уже различать цветы, реки, нивы и другие подробности какой-то очаровательной местности. Какая-то тень скользнула по картине и остановилась, прямо против Ионы; мало-помалу выясняясь, она также приняла определенный образ, в котором Иона узнала самое себя. Ландшафт побледнел и исчез совсем, а на его месте появилась великолепная комната какого-то дворца с троном по середине, а над троном, вокруг которого были неясные фигуры стражи и рабов, — чья-то бледная рука держала что-то в роде диадемы. Появилась еще новая фигура, с головы до ног в темном, так что нельзя было различить ни лица ее ни форм. Она стала на колени перед тенью Ионы, взяла ее за руку, и — указывая на трон, как бы приглашала Иону взойти на него.

У Ионы забилось сердце.

— Желаешь, чтобы я разоблачил эту фигуру? — шепотом спросил возле нее Арбак.

— Да, — глухо ответила гречанка.

Арбак поднял руку, темная фигура сбросила покрывавший ее плащ и Иона громко вскрикнула: это был Арбак, преклонявший перед ней колени.

— Это твоя настоящая судьба! — прошептал опять египтянин. — Ты предназначена стать невестой Арбака!

Иона вздрогнула, черная занавеска снова скрыла обманчивое виденье и Арбак, настоящий, живой Арбак был у ног Ионы.

— Судьба не лжет! — воскликнул он. — Ты должна быть моей царицей, моей невестой! Все твои желанья будут исполнены, весь мир будет к твоим услугам, если ты будешь мне принадлежать.

— Я — тебе?… — возразила полуиспуганно, полусмеясь Иона. — Твоя судьба слепа или играет комедию: я давно уже невеста Главка.

Арбак вскочил в порыве неописанной ярости:

— Чья невеста, повтори!

— Ты же ведь знаешь это, — Главка, — твердо выговорила Иона.

Египтянин схватил ее за руку своими железными пальцами и закричал:

— Чтоб я не слышал никогда этого ненавистного имени! А для того, чтобы ты имела время отвыкнуть от него, я оставлю тебя на некоторое время здесь — в заключении. Тогда ты поневоле поверишь, что судьба не играет комедий, а говорит серьезно.

Трепещущая Иона вдруг поняла свое ужасное положение.

— Как ты смеешь, безумец? Что ты задумал? — закричала она, пытаясь освободиться.

— То, что смеет делать повелитель, — сказал, скрежеща зубами, Арбак, и хотел ее увести.

— Помогите, помогите! — кричала Иона что было у нее сил.

— Ты напрасно будешь звать на помощь: здесь нет никого, кроме подвластных мне слуг…

— Прочь!

В эту минуту кто-то рванул занавесь, и египтянин почувствовал на своем плече чью-то сильную руку. Он обернулся и увидал гневные глаза афинянина и бледное, худое, но угрожающее лицо Апесида.

— Ха-ха-ха! какой же демон прислал вас сюда именно в эту минуту? — хрипло пробормотал Арбак, глядя то на одного, то на другого из них.

— Богиня мщения! — сказал Главк и бросился на египтянина.

Апесид тем временем поднял упавшую в обморок сестру, положил ее на диван, и держа кинжал в руке, остался около нее. Вследствие своего тяжелого душевного состояния за последнее время, он был слишком обессилен, чтобы принять участие в борьбе с египтянином, но в случае, если б этот последний одержал верх, он стоял наготове, чтобы поразить его кинжалом.

Противники сцепились, и — откинув голову назад, с стиснутыми зубами и сверкавшими гневом глазами, они старались схватить друг друга за горло. Оба обладали необычайной силой, обоих воодушевляла одинаковая жажда мести. Они извивались, крутились, набрасывались друг на друга, произносили проклятия и толкали один другого через всю комнату; на минуту они разошлись, чтобы перевести дух. Арбак прислонился к стене, а Главк стоял в нескольких шагах от него.

— Достойная богиня, — сказал Арбак, охватив колонну и подняв глаза к статуе Изиды, стоявшей на ней, — защити твоего избранного, пусть этот преступник узнает твой гнев, — он осквернил твой храм, нападая здесь на твоего служителя!

Пока он говорил, черты богини, казалось, начали оживать; сквозь черный мрамор проступил какой-то розовый свет и заиграли жизненные краски; вокруг головы появились синие огоньки, глаза, полные мрачного огня, повернулись; уничтожающим гневом горел их взгляд, остановившийся на молодом греке, который в суеверном ужасе перед этим превращением не двигался с места. Арбак воспользовался его смущением и бросился на Главка, завопив громовым голосом:

— Умри же, несчастный! Великая мать-земля требует живой жертвы.

Застигнутый врасплох, грек сделал неверное движение, поскользнулся на зеркально гладком полу и упал. В ту же минуту Арбак наступил ему на грудь, и когда Апесид подскочил к нему с кинжалом, он схватил его руку, отнял оружие и сильным ударом кулака отбросил жреца на пол. Торжествуя победу, он махал кинжалом над головой Главка, который лежал, как побежденный гладиатор, ожидая смерти. И вдруг, в эту ужасную минуту под ними дрогнула земля, Арбак пошатнулся, все закачалось… дух более могущественный, чем тот, которого призывал египтянин, начинал свое дело. Ужасный демон землетрясения зашевелился, как будто насмехаясь над бессилием человеческой хитрости и человеческой злобы. Подобно титану, просыпающемуся от долгого сна, потягивался грозный демон на своем ложе и под тяжестью его членов стонала внутри и содрогалась земля. И человек, который мнил себя чуть не полубогом, в тот момент, когда он только что думал насытить свою месть, обращен в прах, из которого он создан! Глубоко под землей прокатился грохочущий гул отдаленных ударов; занавеска заколебалась, как бы под дыханием бури, жертвенник пошатнулся, треножник задрожал и закачалась высокая колонна; темная голова богини дрогнула, зашаталась и рухнула с пьедестала; и как раз в ту минуту, когда египтянин наклонился над своей жертвой, мраморная масса свалилась на него и заставила его моментально вытянуться на полу без звука, без признаков жизни. Как будто та самая богиня, которую он за минуту перед этим искусственно оживлял и призывал к отомщению за себя, сразила его.

— Земля пощадила своих детей, — сказал Главк, стараясь подняться. — Возблагодарим богов!

Он помог Апесиду встать, и взглянув на египтянина, кровь которого текла по богатым одеждам на мраморный пол, решил, что смерть уже наложила на него свою печать. Снова задрожала земля и они должны были держаться друг за друга, чтоб не упасть; по как внезапно наступило землетрясение, так же быстро оно и окончилось. Не мешкая более, Главк взял Иону на руки и они втроем покинули это злополучное место. В саду встречали они бегущих рабов, которые не обратили на них внимания; они были так напуганы, что только кричали: «Землетрясение, землетрясение!» Таким образом они достигли конца аллеи, где сидела у ворот, в ожидании их, объятая ужасом Нидия, наполовину освещенная луной, наполовину скрытая в тени окружающих кипарисов.

 

ГЛАВА VIII. Христианин и гладиатор

Дверь в жилище Диомеда стояла открытой, и Медон, старый раб, уже знакомый нам со времени собрания христиан, сидел внизу лестницы, которая вела к входным дверям. Пышное жилище богатого помпейского купца еще и теперь можно видеть за городскими воротами, в начале кладбищенской улицы. Несмотря на соседство мертвых, местоположение этого загородного дома было веселое. Почти напротив, немного наискось, поближе к городским воротам была большая гостиница, где останавливались приезжие. Кто по делам, а кто и просто ради удовольствия, приезжали в Помпею и все охотно заезжали в эту гостиницу. В эту минуту перед нею стояло множество больших и малых экипажей, только что приехавших или готовых к отъезду. Перед дверями гостиницы стояла каменная скамья, на которой присели двое прохожих; на другой скамейке сидело несколько арендаторов; прихлебывая вино, они беседовали о ценах на фрукты и о разных других хозяйственных вопросах. Жены их стояли наверху, на плоской крыше и, облокотись на перила, любовались расстилавшимся перед ними разнообразным ландшафтом. Живописно раскинувшееся кладбище с красивыми группами деревьев и цветов, прелестные, наполовину скрытые в зелени, загородные домики, дорога в Геркуланум, над которой царил Везувий, а вдали зеркальное, голубое море, — такова была развертывавшаяся перед глазами картина. Невдалеке были городския ворота, где стоял римский часовой, блестя на солнце своим вооружением. Ворота состояли из трех арок: средняя — большая — для экипажей и две меньшие по бокам — для пешеходов. Вправо и влево от ворот шла толстая городская стена, на которой, приятно нарушая однообразие ее линий, возвышались через некоторые промежутки четырехугольные зубчатые башни.

— Слыхал ты уже последнюю новость, старый Медон? — спросила молодая девушка, проходя с кружкой в руке мимо дома Диомеда и желая поболтать с привратником, прежде чем пойти в гостиницу за вином.

— Новость? Какую?.. — мрачно сказал раб, взглянув на нее.

— Да нынче поутру, — ты верно еще спал, — прибыл в Помпею видный иностранец.

— Вот как, — равнодушно заметил старик.

— Да, подарок от благородного Помпония.

— Подарок? Мне казалось, ты говорила о каком-то приезжем?

— Ну, да. Это одно и тоже: приезжий чужеземец в то же время — подарок городу! Знай же, старый брюзга, что это превосходный молодой тигр для предстоящих представлений в амфитеатре. Слышишь ли ты, Медон? О, как будет весело! Я просто спать не буду, пока не увижу его; он должно быть ужасно хорошо рычит.

— Бедная дурочка! — сказал Медон.

— Не называй меня дурой, старый грубиян! Это прелесть — такой тигр! А если бы еще нашли кого-нибудь выбросить ему! Подумай только: теперь есть и лев и тигр, и если не найдется пары преступников для них, то ведь нам придется смотреть, как эти звери будут есть друг друга… Постой-ка! Ведь твой сын в гладиаторах, — такой красивый, статный юноша, — не можешь ли ты уговорить его, чтоб он вышел против тигра? Попробуй, право, Медон! ты бы сделал мне этим большое одолжение; мало того, ты был бы просто благодетелем всего города. Постарайся!

— Ступай, ступай, куда идешь!.. Подумай лучше о своей собственной опасности, чем так шутить над смертью моего бедного мальчика, — с горечью сказал раб.

— Моя собственная опасность? — спросила девушка, испуганно озираясь. — О боги, защитите меня! — воскликнула она и схватилась руками за талисман, надетый на шее. — Моя собственная опасность, — да какая же грозит мне беда?

— А разве землетрясение, бывшее несколько ночей тому назад, не было предостережением? Разве это не означало: готовьтесь к смерти, наступает конец всему?..

— Вот еще глупости! — заметила девушка, оправляя складки своей туники. — Ты вечно теперь выдумываешь что-нибудь, точно эти назаряне… Пожалуй — и ты такой же? Ну, некогда мне с тобой болтать, старый ворон, ты все больше и больше стареешь, прощай! О, Геркулес, пошли нам кого-нибудь для льва, а также уж и для тигра!..

И напевая какую-то веселую песню, девушка направилась легкими шагами к набитой народом гостинице, слегка приподняв от придорожной пыли свою тунику.

— Мой бедный сын! Ради забавы таких легкомысленных созданий ты будешь обречен на смерть! — со вздохом прошептал старый Медон. — О, вера Христова, я всей душой должен быть привязан к тебе уже ради одного отвращения, которое ты вселяешь к этим кровавым игрищам.

Грустно поник он головой и сидел тихо, погрузись в свои думы, время от времени вытирая рукавом глаза. Сердцем он был у своего сына, — того молодого гладиатора, которого Бурбо обозвал тогда молокососом. Медон не заметил, что от города быстро приближался кто-то, направляясь прямо к нему. Он поднял голову только тогда, когда подошедший остановился перед ним и нежно его окликнул:

— Отец!

— Сын мой, мой Лидон! Это ты? — воскликнул обрадованный старик. — А я мыслями только что был с тобой.

— Очень рад, — сказал сын, почтительно касаясь его колен и бороды. — Скоро, быть может, навсегда останемся вместе, не только мысленно…

— Да, мой сын, только не на этом свете, — печально возразил старик.

— Не говори так, отец; смотри бодрее, как я. У меня твердое убеждение, что я выйду победителем, и тогда за деньги, которые я получу, я покупаю тебе свободу!

— Не греши, мой сын, — сказал Медон, поднимаясь потихоньку и уводя Лидона в свою собственную маленькую горенку, примыкавшую к прихожей. — Твои побуждения благородны, благочестивы и полны любви, но дело твое — греховное, — продолжал старик, убедившись, что их никто не подслушивает. — Ты рискуешь жизнью ради свободы отца — это еще простительно, но ведь твоя победа будет стоить жизни другому. А это — смертный грех, которого ничем нельзя оправдать. Оставь это! Пусть лучше я останусь всю жизнь рабом, чем покупать свободу такою ценой!

— Тише, отец, тише! — начал немного нетерпеливо Лидон. — С этим новым вероучением, о котором, — прошу тебя, — ничего мне больше не говори, потому что боги, даровав мне силу, лишили совершенно ума, и я ни слова не понимаю из того, что ты мне часто проповедуешь, — с твоим новым вероучением, — говорю я, — ты приобрел очень странные понятия о том, что правильно и что неправильно! Прости, если я причиняю тебе боль, но подумай только, с кем я буду бороться? Ведь если б ты только знал несчастных, между которыми я нахожусь ради тебя, то ты бы сказал, что я очищаю землю от жестоких людей, если я уберу кого-нибудь из них с дороги. Это — звери, жаждущие крови; дикие, бессердечные изверги, которых ничто не привязывает к жизни, которые хотя не знают страха, но не знают за то ни благодарности, ни сострадания, ни любви. Они созданы для своего ремесла, а это значит — убивать без сожаления и умирать без страха. Разве твои боги, как бы ты их ни называл, могут гневаться, глядя на бой с этими чудовищами? Ах, отец, если они посмотрят сверху на нашу землю, они нигде не увидят более святой жертвы, чем та, которую приносит благодарный сын своему престарелому отцу!

Бедный старый раб, еще недавно только обращенный, не знал, какими доводами он мог бы просветить это мрачное и в то же время — такое прекрасное в своем заблуждении невежество. Ему хотелось бы броситься сыну на грудь, но он удержался от этого, а при новых попытках высказать ему свое осуждение — слезы заглушили его голос.

— Да, наконец, если твой Бог (ведь ты, кажется, допускаешь только одного Бога?), — начал опять Лидон, — если Он действительно — благая сила, как ты уверяешь, то Он знает, что именно твоя вера заставила меня принять то решение, которое ты осуждаешь.

— Каким это образом? что ты хочешь сказать? — удивленно спросил старик.

— Ты знаешь, — начал рассказывать сын, — что я ребенком еще был продан в рабство, и в Риме, по завещанию моего господина, у которого я имел счастие заслужить особое расположение, я получил свободу. Я поспешил в Помпею, чтобы увидеться с тобою. Здесь я нашел тебя, уже слабого и старого, во власти капризного хозяина. Ты незадолго принял новое учение и твое рабство стало тебе вдвойне больнее, потому что пропало сознание привычки, в силу которой выносятся иногда самые тяжелые вещи. Разве ты сам же не жаловался мне, что приходится исполнять иногда то, что тебе, как рабу, не было противно, а, как назарянину, отягчает совесть? Разве ты не вздыхал, рассказывая, какую душевную пытку ты переносишь, когда тебя заставляют оказывать почитание богам, от которых отвращается все твое существо? Понять твои мучения я не мог, но они разрывали мое сердце, потому что ведь я твой сын, и от жалости у меня только и мыслей было, как бы помочь тебе. И вот мне пришла в голову мысль: «у тебя нет денег, — сказал я сам себе, — но у тебя есть молодость и сила». Я пошел, справился о сумме, необходимой, чтобы выкупить тебя, и в то же время узнал, что обычная плата гладиатору за победу почти вдвое больше, чем нужно для этого. И я стал гладиатором! Я присоединился к этой шайке, выучился их ремеслу и благословляю ловкость, которую приобрел: она даст мне возможность освободить моего отца!

— Ах, если бы ты мог послушать Олинфа! — со вздохом сказал старый раб, все более восхищаясь самоотверженной любовью сына, но тем не менее по-прежнему будучи убежден в греховности его предприятия.

— Я готов слушать весь мир, но только тогда, когда ты уже не будешь рабом, — сказал с загоревшимся радостью взором гладиатор. — Под твоей собственной кровлей, отец, ты можешь тогда проповедовать этой тупой голове целые дни и ночи твою премудрость, если это доставляет тебе удовольствие. А уж какое местечко я выискал для тебя! Светлый домик, весь в зелени, на краю города, где ты можешь с утра до вечера сидеть на порожке и греться на солнце. Вино и масло я буду тогда продавать за тебя, сам буду то и другое делать, — все буду делать, чтоб только скрасить твою старость. Ах, как мы будем счастливы! И все это может доставить цена победы. Ну, так развеселись же, мой добрый старичок! А теперь мне надо идти, пора уже, наверно ланиста (учитель фехтования у гладиаторов) уже ждет меня. Благослови, отец!

Последние слова Лидон произнес, когда они уже вышли из своей комнатки и снова стояли внизу.

— Небо да благословит тебя, мой смелый сын. Всемогущий, читающий в сердцах человеческих, да взглянет милостиво на благородство твоего сердца и да простит его заблуждение! — воскликнул с горячей мольбой Медон.

Быстро зашагал молодой гладиатор по направлению к городу. Влажными от слез глазами следил за ним старый раб, пока он не скрылся за городской стеной. Тогда старик опустился опять на свое прежнее место и склонил свою седую голову. Он сидел спокоен и недвижим как изваяние, но кто мог бы изобразить его душевное волнение?!..

 

ГЛАВА IX. У колдуньи Везувия

Главк и Иона давно уже хотели осмотреть прелестно расположенные развалины одного храма, особенно привлекавшие их, как остаток греческого времени.

Сегодня они собрались поехать туда в сопровождении одной рабыни, чтоб заодно уже насладиться и свежим вечерним воздухом, особенно приятным после знойного дня. Быстро миновали они город и расстилавшуюся за ним равнину и начали подниматься между виноградниками и оливковыми рощицами по одному из склонов Везувия. Дорога была неровная и подъем трудный, так что постоянно приходилось подгонять мулов. Склонявшееся уже к закату солнце бросало длинные тени на гору, где вился, переплетаясь с дерева на дерево, виноград и просвечивали его красноватые гроздья, а на зеленых лужайках паслись стада коз с шелковистою шерстью и длинными кривыми рогами.

Местами дорога проходила близ расселины скалы, тогда взоры путников спешили отвернуться от зияющей бездны, чтоб полюбоваться ясным небом, с легкими, медленно плывущими по нему облачками, или сверкающим морем, с его дивными переливами цветов.

Среди этих разнообразных картин, путники наши незаметно доехали до цели своего путешествия и принялись осматривать развалины храма. Они тщательно разглядывали каждый остаток древнего храма, каждый след надписей, с тем почтительным вниманием, которое невольно является в сердце человека при виде памятников древней старины. Уже показалась на заалевшем небе вечерняя звезда, когда они отправились в обратный путь, очень довольные своим путешествием. Действительно, пора было уже возвращаться; они даже заметили, что немного замешкались. Издалека доносились тихие раскаты грома, обещавшие грозу, которая, действительно, надвинулась со свойственной югу быстротой, едва они успели отъехать немного. Крупные капли дождя, тяжело падая, застучали по листьям, сразу стемнело, и ослепительная молния сверкнула перед глазами путников.

— Скорей, добрейший Люций, скорей! — закричал Главк. — Гроза и буря догоняют нас!

Раб подгонял мулов кнутом и подбодрял их словами; колеса катились быстро; тучи становились все гуще, мрак усилился и дождь хлынул, как из ведра.

— Не бойся, — успокаивал Главк свою подругу, — мы скоро уже будем в безопасности.

— Вблизи тебя я ничего не боюсь, — отвечала Иона.

Вдруг повозка попала одним колесом в глубокую колею, поперек которой лежало сломанное дерево; возница начал с проклятиями усиленно подгонять мулов, колесо соскочило и экипаж опрокинулся.

Главк поспешил встать, чтобы помочь Ионе, которая, к счастью, не ушиблась. С некоторыми усилиями они подняли повозку, но она не могла служить теперь защитой даже и от дождя, так как державшие верх ремни лопнули и дождь лил в нее со всею силой. Что тут было делать? До города было еще довольно далеко, а вблизи не видно было никакого жилья.

— Тут в некотором расстоянии живет кузнец, — сказал раб. — Я мог бы привести его, чтоб он хоть колесо поправил нам, но ведь дождь-то такой, что мою госпожу промочит насквозь, прежде чем я успею вернуться.

— Но все же сбегай за ним, а мы пока где-нибудь укроемся.

Раб пустился бежать, а Главк с Ионой стали под большими деревьями на краю дороги; афинянин снял с себя плащ и только что укутал им Иону, как молния ударила в дуб, как раз перед ними, и могучий ствол раскололся с громким треском надвое. Это показалось им предостережением, и Главк стал оглядываться, не найдется ли более безопасное убежище.

— Мы теперь на половинной высоте Везувия, — сказал он. — Хорошо было бы попасть в одну из пещер, которые часто встречаются в скалах, покрытых виноградниками.

Говоря это, он вышел из-под деревьев и, пристально вглядевшись в темную гору, заметил вскоре какой-то дрожащий красный свет не очень далеко от них.

— Это вероятно огонек костра какого-нибудь пастуха или винодела. Если мы на него пойдем, то, может быть, он приведет нас к жилью.

— Попытаем счастья, — сказала Иона. — Все же там верно будет лучше, чем под предательским кровом этих ветвей.

Сопутствуемые дрожавшей от страха служанкой, они пошли к светящемуся огоньку, сначала по хорошей дороге, а потом путаясь в виноградниках. Дождь немного стих, но молния все усиливалась и по временам, сверкая без перерыва, превращалась в сплошное пламя, внезапно освещавшее скалы, после чего все снова погружалось в непроглядную тьму. Иногда свет молний падал на бушевавшее внизу море, окрашивая пурпуром его волны и освещая берег на большом пространстве, до самого Сорренто. Наконец, наши странники увидели таинственный свет уже совсем близко сверху, а перед собой — пещеру, в глубине которой видны были очертания человеческой фигуры. С усилием пробились они по камням чрез кустарник к пещере, но когда заглянули внутрь ее, то все трое в ужасе отскочили назад. В глубине мрачного жилища горел огонь, над которым висел небольшой котелок, а на стене висели рядами, как для сушки, разные стебли и коренья. На тонкой высокой железной колонке стояла медная статуя о трех головах страшного фантастического вида; это были настоящие черепа лошади, собаки и кабана; перед этой Гекатой (богиня ада, изображавшаяся всегда с тремя головами: лошадиной, собачьей и свиной) стоял низкий треножник. Перед огнем лежала лисица, которая посмотрела на вошедших своими красными глазами и глухо заворчала. Но путников заставил отшатнуться не столько странный внутренний вид этого жилья, сколько наружность его хозяйки. Перед огнем, ярко освещенная его колеблющимся светом, сидела старуха; лицо ее сохраняло еще правильные черты, но вытаращенные глаза были без выражения, без блеска, как у покойницы; синие, втянутые губы, ввалившиеся щеки, безжизненные серые волосы и зеленоватая кожа — все это точно выцвело и завяло.

— Да это какая-то мертвая маска, — сказал Главк, у которого забегали мурашки по спине от этого стеклянного взгляда старухи.

— Нет, она живая, шевелится… — прошептала Иона и крепче ухватилась за руку афинянина.

— Прочь, прочь, уйдем скорее отсюда!.. — закричала рабыня. — Это — колдунья Везувия!

— Кто вы и что вы тут делаете? — раздался глухой, гробовой голос. Ужасный, беззвучный тон этого голоса, вполне соответствовавший наружности старухи, скорее мог принадлежать бестелесному адскому духу, чем живому земному существу, и звук его так испугал Иону, что она уже готова была вернуться в тьму непогоды; но Главк все-таки ввел ее в пещеру, хотя и сам не ожидал от этого ничего хорошего.

— Мы застигнутые грозой путешественники из ближайшего города, — отвечал он старухе. — Огонь привлек нас сюда и мы просим пристанища, чтобы обогреться и обсохнуть у твоего очага.

Пока он говорил, лисица встала и подошла к ним; она оскалила зубы и заворчала громче и грознее, чем в первый раз.

— Тихо, раб! — приказала колдунья, и лиса тотчас вернулась на место, легла и, накрыв морду своим пушистым хвостом, стала пристально смотреть на нарушителей ее покоя.

— Подойдите к огню, если хотите, — сказала старуха: — я никого из живых существ не приветствую никогда, кроме совы, лисы, жабы и змеи, поэтому и с вами не здороваюсь, но подходите, не дожидаясь разных церемоний.

Старуха говорила на каком-то смешанном языке, наполовину латинском, наполовину каком-то более древнем и грубом. Она не двигалась и смотрела своими безжизненными глазами, как Главк снял с Ионы промокший плащ, пододвинул ей деревянный обрубок, — единственное сиденье, которое он нашел в пещере, и старался раздуть своим дыханием огонь в очаге. Рабыня, ободренная смелостью Главка, также сняла свой мокрый плащ и, осторожно скользнув мимо лисицы, стала по другую сторону огня.

— Я боюсь, что мы тебе мешаем, — сказала Иона, стараясь задобрить старуху. Колдунья ничего не ответила, точно погрузилась в вечный сон. После долгого молчания, нарушаемого лишь потрескиванием горевших дров, старуха спросила:

— Вы брат и сестра?

— Нет, — ответила Иона.

— Муж и жена?

— Тоже нет, — сказал Главк.

— Ну, так жених с невестой? Ха, ха, ха! — и колдунья так громко захохотала, что смех отдался в стенах пещеры, а рабыня от ужаса побледнела, как полотно.

— Чему ты смеешься, старая Сибилла? — спросил раздосадованный Главк.

— Разве я смеялась? — спросила колдунья, как будто она где-то отсутствовала.

— Она верно сумасшедшая, — тихо сказал Главк, наклонясь к Ионе. В эту минуту он заметил, что старуха коварно оскалилась на него.

— Ты лжешь! — крикнула она.

— Ну, однако, ты не из вежливых хозяек, — заметил Главк.

— Молчи, не раздражай ее! — тихо прошептала Иона.

— Я тебе скажу, почему я смеялась, — зашипела старуха. — Потому что вы хвастаетесь вашей молодостью, вашей красотой, — ха, ха, а я вижу время, когда вы будете такие же блеклые и безобразные, как и я! Ха, ха, ха!..

После этого язвительного предсказанья она снова погрузилась в оцепенение, как будто в ней не было и искры жизни.

Чтобы нарушить тягостное молчание, Главк заговорил опять и спросил:

— Давно ты живешь здесь, в скале?

— О да, уже давно!

— Однако, печальное жилье ты выбрала…

— Ха, ха!.. конечно! Под нами — ад. — И она указала костлявым пальцем на пол. — И я тебе сообщу тайну, — продолжала она, — там впотьмах, внизу ужасно злобствуют против вас, тут живущих, — наверху!.. Там строят козни против всех вас, — молодых, беспечных, красивых!..

— Признаться, ты ведешь такие речи, которые вести с гостями не принято, и я предпочитаю, несмотря на непогоду, уйти, чем оставаться дольше вблизи тебя.

— И ты хорошо сделаешь, потому что ко мне должны приходить только несчастные.

— Почему же несчастные? — спросил афинянин.

— Я колдунья этой горы, и мое ремесло — подавать безнадежным надежду, больным давать снотворные снадобья, скупым заговорить их сокровища, жаждущим мести — приготовить адское питье, а для счастливых и добрых я имею только то, что готовит им и сама жизнь — проклятья! Не утруждай меня больше! — И с этой минуты уже нельзя было ничем вывести колдунью из молчанья; неподвижно сидела она, смотря в пустое пространство. К счастью, на дворе уже успокоилось: сквозь поредевшие тучи выглянула луна, и Главк решил покинуть неприветливый кров. Когда он обернулся к колдунье, чтобы проститься с нею, он тут только заметил под ее стулом большую змею с надувшейся головой и сверкавшими глазами. Быть может, ее раздражил яркий цвет платка, который Иона собиралась надеть, но она так рассердилась, что видимо готовилась броситься на девушку. Тогда Главк схватил полуобгоревшую головню из костра, но змея, как будто поняв его движение, выскользнула из-под стула, шипя вытянулась и поднялась так высоко, что голова ее была почти в уровень с головой грека.

— Колдунья! — закричал Главк, — убери твою змею, а не то я уложу ее сейчас у твоих ног!

— Яд у нее вынут, она не опасна, — возразила колдунья, встрепенувшись при угрозе Главка, но прежде чем она договорила, змея уже бросилась на грека. Последний успел ловко увернуться от нее в сторону и так сильно хватил змею по голове, что чудовище упало, извиваясь, на золу очага. С быстротой молнии вскочила колдунья со своего места и, как фурия, кинулась на Главка со словами: — Ты нашел убежище под моей кровлей и тепло у моего очага, но отплатил мне злом за добро: ты убил существо, которое меня любило и было моею собственностью, так выслушай же теперь в наказание! Луной, покровительницей волшебниц, адом, заведующим мщением, я проклинаю тебя и ты будешь проклят! А ты, — продолжала она, указывая правой рукой на Иону, но Главк прервал ее речь и повелительным голосом сказал:

— Колдунья, остановись! меня ты прокляла, но, в надежде на богов, я не смотрю на это и презираю тебя, но скажи хоть одно слово против этой девушки — и я обращу проклятия в твоих устах в твой предсмертный стон!

— Я кончила, потому что с тобою проклята и она! Разве не произнесла она перед тем твоего имени? — торжествующе продолжала заклинательница. — Тебя зовут Главк? Под этим именем я и представлю тебя духам мести. Главк, ты осужден!

После этих слов колдунья повернулась к нему спиной и опустилась на колени перед своей раненой любимицей. Она подняла змею и заботливо начала за ней ухаживать, не обращая больше внимания на посторонних. Иона, напуганная всем виденным, сказала Главку:

— Что мы наделали, дорогой мой? Уйдем скорее, — гроза прошла. — Потом она обернулась к колдунье:- Прости ему, добрая хозяйка, и возьми твои слова назад. Он ведь хотел только защититься. Прими этот небольшой подарок в знак примирения и возьми сказанное назад!

Сказав это, она наклонилась и положила свой кошелек на колени старухе.

— Прочь! — закричала колдунья. — Прочь! одни только Парки могут снять с вас раз произнесенное проклятие! Прочь!..

— Пойдем, дорогая! — сказал Главк, направляясь к выходу. — Неужели ты думаешь, что небо внемлет бессильной ярости этой старухи? Пойдем!

Долго и громко раздавался в пещере адский хохот колдуньи, но она уже не удостоила удалявшихся своим ответом.

Как свободно вздохнули они, когда очутились на вольном воздухе! Но проклятие и хохот старухи еще долго преследовали Иону, да и Главк не сразу мог отделаться от зловещего впечатления, вынесенного им из посещения пещеры. С трудом выбрались они по каменистой и заросшей тропинке обратно; вдали еще слышались изредка раскаты грома и одинокие молнии оспаривали по временам у луны ее владычество над мраком ночи. Наконец, достигли они своего экипажа, который был наскоро исправлен, и поехали.

Когда открылись городские ворота, чтобы впустить их, дорогу им загородили чьи-то рабы, несшие носилки из города.

— Уже поздно, из города никого больше сегодня не выпускают! — крикнул часовой, сидевшему в носилках.

— Мой друг, мне необходимо в виллу Марка Полибия, — ответил извнутри носилок голос, при звуке которого наши путники содрогнулись: и Главку и Ионе он был хорошо знаком.

— Я скоро вернусь обратно, — продолжал голос, — я Арбак, египтянин.

При этом имени часовой пропустил носилки.

— Арбак! и в эту пору! Значит, он оправился от ран, которые мы считали смертельными, — сказал пораженный Главк. — Что могло ему понадобиться ночью за городом?

Иона вздохнула и заплакала:

— Меня томит предчувствие какого-то ужасного несчастия! Милосердые боги, защитите нас!

 

ГЛАВА X. Владелец огненного пояса

Арбак дожидался окончания грозы, чтобы отправиться под покровом ночи к волшебнице Везувия. Носильщиками он выбрал самых доверенных рабов и, благодаря их силе, быстро достиг незамеченной Главком тропинки, которая вела прямо к жилищу колдуньи. Здесь Арбак приказал рабам остановиться и спрятаться в прилегающих к дороге кустах, еще мокрых от дождя. При помощи палки, так как ноги его были еще слабы после такой сильной потери крови, он взобрался наверх и остановился на минуту перед отверстием пещеры, чтобы перевести дух; потом, со свойственной ему горделивой осанкой, переступил этот нечестивый порог. Лисица вскочила при приближении постороннего и завыла, возвещая своей хозяйке о новом посетителе. Колдунья уже по-прежнему сидела в мертвом оцепенении на своем месте. У ног ее лежала раненая змея на связке сухих трав, отчасти прикрытая ими; но проницательные глаза египтянина заметили все-таки ее блестевшую на огне чешую, когда она от боли и злобы то вытягивалась, то снова свертывалась перед очагом.

— Молчать, раб! — приказала волшебница ворчавшей лисице, которая, — как и прежде, тотчас же молча улеглась у ее ног, не переставая наблюдать за гостем.

— Встань, служительница мрака и ада! — заговорил Арбак тоном властелина. — К тебе пришел, тот, кто выше тебя в твоем искусстве. Встань и приветствуй его.

При этих словах старуха повернула голову и обратила взоры на высокую фигуру и темное лицо египтянина. Долго присматривалась она к человеку в восточном одеянии, с видом повелителя стоявшего перед ней со сложенными на груди руками.

— Кто ты, — спросила она, наконец, — называющий себя выше в искусстве, чем здешняя Сибилла, дочь погибшего этрусского племени?

— Я тот, у которого все занимающиеся магией, с севера до юга, с запада до востока, от берегов Ганга и Нила до равнин Фессалии и устьев Тибра, смиренно и униженно учились этому искусству.

— В этих местах есть только один такой человек, — возразила колдунья. — Простые смертные, не знающие его высоких свойств и тайной славы, зовут его Арбаком-египтянином; мы же, — посвященные, называем его настоящим его именем — Гермес огненного пояса.

— Взгляни сюда, — сказал Арбак, — я тот, кого ты назвала.

При этом он распахнул свой плащ и показал облегавший бедра пояс, горевший как огонь и застегнутый какой-то бляхой с мистическими знаками.

Волшебница тотчас вскочила с места и бросилась к его ногам.

— Итак, я вижу владетеля огненного пояса: великий учитель, прими мой привет!

— Встань, мне нужны твои услуги, — сказал египтянин. И он сел на тот самый обрубок, где незадолго перед тем сидела Иона, и кивнул головой колдунье, чтобы она заняла свое место. Когда она, склонившись и сложив руки, исполнила это, Арбак заговорил:

— Если ты хвалишься своим этрусским происхождением, то народ твой ведет свое происхождение от египтян и твои предки клялись моим в повиновении. Твое происхождение, как и твое занятие, делают тебя подвластной Арбаку. Слушай же и постарайся услужить мне!

Волшебница наклонила голову и Арбак продолжал:

— Насколько мне известно, ты достаточно искусна в приготовлении смертельных напитков, которые останавливают жизнь, вытесняя нестерпимым жаром душу из тела, и прекращают движение молодой крови в жилах, замораживая ее так, что не растопит никакое солнце. Преувеличиваю я твое искусство или нет? Говори правду!

— Могучий Гермес, действительно я умею делать все это. Взгляни на мои мертвенные черты: все жизненные краски сошли с моего лица только благодаря тому, что я постоянно сижу над этими ядовитыми травами, которые день и ночь кипят тут у меня в котле.

При этом заявлении колдуньи, Арбак невольно отодвинулся от такого всесокрушающего соседства.

— Хорошо, — сказал он, — ты последовала правилу всякой глубокой науки, предписывающему пренебрегать телом для умудрения духа. Ну, слушай же! Мое настоятельное и самое горячее желание — отомстить! Отомстить заносчивому гордецу, который, расхаживая в шитых золотом пурпурных одеждах и выставляя на показ свою молодость и красоту, становится всюду поперек моим планам и разрушает их! Этого мальчишку, этого Главка, я должен убрать с дороги; он должен умереть, и чем скорее — тем лучше!

Когда колдунья услыхала имя Главка, в ее мутных глазах загорелось пламя ненависти, сухие пальцы скорчились, как когти, и она спросила пронзительным голосом:

— Главк, говоришь ты, повелитель?

— Тебе нет дела до имени, — сухо возразил Арбак. — Ты приготовишь питье, которое на этот раз я не хочу по особым на то причинам готовить сам, и через три дня эта ненавистная жизнь должна прекратиться.

Немного подумав, старуха возразила:

— Прости твою рабу, что она осмеливается подать совет. Подобная месть, при строгости настоящих законов, легко может обрушиться на наши собственные головы. Поэтому, не лучше ли будет, если вместо смертельного яда я приготовлю такой, который, разрушая мозг, обращает ум в безумие, юношу в старика, впавшего в детство? Разве твоя цель не была бы достигнута таким способом?

— Ха-ха!.. Твой совет не дурен! Такая доля гораздо ужаснее смерти! На двадцать лет продлю я твою жизнь и вместо нищенского вознаграждения, которое ты получаешь за свои предсказания с тупого деревенского люда, прими вот тут кое-что более ценное!

С этими словами он кинул старухе тяжелый мешок и, пока она с радостью взвешивала в руках полученное золото, он прибавил:

— На сегодня довольно. Прощай! Пусть сон не смежает твоих глаз, пока напиток не сварится. Следующей ночью я приду опять, чтоб получить его.

И не дожидаясь ответа, он вышел быстрыми шагами из сырой пещеры на свежий воздух и спешно, сколько позволяли силы, стал спускаться с горы.

Колдунья смотрела некоторое время с порога своей пещеры вслед ему, потом тихо вернулась назад, взяла лампу и пошла в самый отдаленный угол пещеры. Тут было совершенно темное отверстие, видимое только вблизи; она вошла в него и, пройдя немного, остановилась перед небольшой нишей в стене, приподняла камень и положила мешок с золотом в углубление, содержавшее множество монет различной ценности. С наслаждением полюбовавшись, как блестели при свете лампы ее сокровища, колдунья закрыла снова отверстие и, сделав еще несколько шагов вниз по своей тропинке, остановилась перед какой-то трещиной в земле, довольно большой и неправильной формы. Тут она наклонилась и стала прислушиваться к странному шуму и далеким раскатам, доносившимся до ее слуха из глубины. Время от времени, будто толчками, со звуком, похожим на свист стали при трении о точильный камень, вылетали струйки черного дыма, и — кружась — расходились по пещере.

— Подземные духи работают усерднее обыкновенного, — пробормотала старуха и в раздумьи покачала седой головой. Наклонившись ближе, чтобы заглянуть внутрь земли, она заметила далеко внизу, в расщелине, длинную полоску темно-красного света с дрожащими лучами. — Странно, — сказала она содрогаясь: — вот уже два дня, как показывается этот беспокойный огонек… Что он может означать?

Лисица, которая последовала за своей хозяйкой, вдруг испуганно завыла и, поджав хвост, побежала от серного дыма, назад в пещеру. Колдунья, пыхтя и отдуваясь, бормоча разные заклинания, тяжело поплелась вслед за ней. Она раздула маленькими мехами огонь под котлом, помешала дымящееся варево и проговорила с диким злорадством, скрежеща зубами:

— Гори, огонь! Варись, трава! Сохни, жаба! Я его прокляла и он должен быть проклят!..

 

ГЛАВА XI. В Роще молчания

Как хорош лунный свет на юге! Под этим дивным небом ночь так незаметно вытесняет день, что совершенно нет соединяющих их сумерек, как это бывает у нас — жителей севера. На минуту потемнеет небосклон, отразится в воде вечерняя заря сотнями розоватых огней, набежит легкая, как бы торжествующая над светом, тень — и уже вспыхивают одна за другой яркие звезды, небо становится темно-синим, необыкновенно глубоким, и ночь вступает в свои права.

Волшебным лунным светом серебрилась уже знакомая читателю роща среди Помпеи, в которой встретились тогда Арбак и Апесид. Посвященная первоначально матери богов и основательнице городов — Кибелле, от храма которой еще сохранялись тогда развалины и просвечивала сквозь листву древняя статуя, роща эта была известна в то время под названием Рощи молчания. Олинф и Апесид не раз уже сходились здесь для беседы; последний раз, когда Олинф, воодушевляя новообращенного своими речами, старался внушить ему необходимость беспощадно открыть народу весь обман жрецов храма Изиды, разговор их не остался без свидетеля. Жрец Кален, подслушавший прошлый раз все из засады, сегодня опять спрятался с тем же намерением за полуразвалившимся храмом Кибеллы.

В этот вечер Арбак почему-то не находил себе покоя дома; в груди его бушевали самые ужасные страсти. Железный организм его вполне оправился от последствий поранения и, сгорая от нетерпения убедиться поскорей в действии адского питья, которое он преподнес, с помощью подкупа, ненавистному Главку, Арбак решил отправиться к дому афинянина. Он накинул плащ, а за пояс заткнул, по обыкновению, дощечку для письма и железный грифель. Римляне скрывали таким образом под невинной формой грифеля очень опасное оружие; таким грифелем-стилетом Кассий убил Цезаря! Снарядившись, Арбак вышел из дому и направился к роще Кибеллы. С возвышенности, на которой была расположена эта роща, открывался сквозь деревья вид на далекое темно-красное, подернутое мелкою рябью море, на белые виллы Стабии вдоль извилистого берега, а вдали виднелись туманные, сливавшиеся с небом очертания гор.

Только что Арбак подошел к опушке рощи, как поперек дороги прошел Апесид, шедший, согласно уговору, на свидание с Олинфомъи тотчас узнавший египтянина.

— Эй, Апесид! — окликнул его египтянин. — При нашей последней встрече ты отнесся ко мне враждебно; с тех пор я все хотел тебя повидать, чтобы объявить прощение, потому что я все же желал бы видеть в тебе моего ученика и друга.

Апесид вздрогнул при звуке этого голоса; он остановился перед египтянином и посмотрел на него с горьким презрением.

— Несчастный обманщик! — сказал он:- так ты избежал, значит, когтей смерти, и ты опять хочешь поймать меня в свои сети? Но это тебе не удастся, потому что я теперь хорошо вооружен против тебя…

— Потише! — спокойно заметил Арбак, но дрожащие губы и покрасневший лоб выдавали глубину обиды, нанесенной его гордости. — Говори тише! Тебя могут услышать, а если это услышат, кроме меня, еще чьи-нибудь уши, тогда…

— Что тогда? ты грозишь? что ж, хоть бы и весь город услышал это?

— Тогда духи моих царственных предков не потерпели бы, чтоб я оставил тебя без наказания. Но погоди и выслушай меня. Ты раздражен, потому что думаешь, что я хотел отнять у твоей сестры свободу, быть может, и жизнь, — думаешь ты. Успокойся, одну минуту только, прошу тебя: действительно, в минуту ослепления я увлекся и я раскаиваюсь в этом неправильном шаге. Прости мне это! Я должен был обратиться к тебе, потому что ты знаешь, насколько я выше этого греческого мотылька по своему происхождению, богатству, уму и общественному положению. Отдай мне твою сестру в жены, и всю мою остальную жизнь я посвящу, чтобы загладить эту одну безумную минуту.

— Ты еще можешь думать о чем-нибудь подобном? Так знай же, безбожник, что моей сестре, так же как и мне, ненавистен даже самый воздух, которым ты дышишь! Мы поняли всю твою хитрость и ложь, и я, как служитель истинного Бога, во имя Которого я крещен.

— Ты? — в испуге прервал его Арбак.

— Как христианин, которым я сделался, я обличу всенародно вас всех — служителей Изиды! Солнце не взойдет и трех раз, как вся ложь жрецов Изиды вместе с великолепным именем Арбака сделаются посмешищем толпы! Дрожи передо мной, темный колдун, и уходи с моей дороги!

Все дикие страсти, унаследованные Арбаком от своего народа и до сих пор, хотя плохо, но все же скрываемые всегда, проявились теперь со всей силой. Мысли вихрем закружились в его голове; он видел перед собой человека, который отказывал ему в руке Ионы, сообщника Главка, новообращенного назарянина, жесточайшего врага, угрожавшего сорвать маску со всех тайн храма Изиды, с него самого! Он схватил свой грифель — враг был в его власти: они стояли одни, перед развалинами храма… Арбак оглянулся — никого не видно было вблизи; тишина и уединение придавали ему смелости.

— Так умри же в твоем бреду! — пробормотал он и, подняв руку над левым плечом молодого христианина, который только что намеревался идти, дважды проткнул острием его грудь. Апесид упал с проколотым сердцем, не издав ни одного звука, к подножию храма. Египтянин посмотрел с дикой зверской радостью на своего врага, но в ту же минуту сообразил, какой опасности он подвергает себя. Он осторожно вытер свой грифель о траву и об одежду убитого, завернулся в свой плащ и собрался уходить, когда заметил какого-то юношу, приближавшегося к нему нетвердыми шагами. Луна озаряла своим спокойным светом все его лицо, казавшееся беломраморным: египтянин узнал фигуру и лицо Главка! Несчастный грек пел какую-то бессвязную, сумасшедшую песню.

— Ага, — прошептал Арбак, видевший воочию ужасное действие напитка, изготовленного колдуньей Везувия. — Так судьба и тебя посылает сюда, чтобы я мог обоих своих врагов уничтожить за раз!

И он быстро спрятался в кусты, готовый, как тигр, броситься на свою вторую жертву. Он заметил безумный огонь в прекрасных глазах афинянина, судороги, искажавшие его лицо, бледные губы… Он видел полное безумие, но тем не менее заметно было, что вид окровавленного трупа произвел впечатление на помутившиеся мозги юноши. Главк остановился, взялся за голову, как будто хотел что-то сообразить, наклонился и сказал:

— Эи, ты, приятель! Ты спишь или бодрствуешь? Вставай, вставай, день уже начался!

Египтянин выскочил из кустов и так сильно ударил кулаком наклонившегося Главка, что тот упал рядом с убитым. Потом Арбак закричал, насколько мог, громко:

— Эй, граждане, сюда, сюда! помогите! убийство! убийство у порога храма… Скорей сюда, не то убийца убежит.

При этом он наступил греку ногой на грудь, хотя тот и без того лежал недвижимо, и, как будто желая заглушить голос собственной совести, закричал еще громче. Он вытащил у Главка грифель, обмакнул его в крови убитого и положил рядом с трупом. Между тем сбегались, запыхавшись, люди, некоторые с факелами, бросавшими красноватый колеблющийся свет на все предметы; все толкались, спрашивали и, сильно жестикулируя, бежали к месту происшествия.

— Поднимите тело и удостоверьте, кто убийца! — сказал Арбак.

Велико было благочестивое негодование и ужас собравшихся, когда они узнали в безжизненном трупе жреца почитаемой Изиды, но еще сильнее было удивление, когда в обвиняемом узнали блестящего афинянина.

— Главк! — сказали в один голос в толпе. — Может ли это быть?

Какой-то центурион, начальник стражи, с своей военной важностью, выступил вперед и закричал:

— Что это? кровопролитие? Кто убийца?

Народ указал на Главка.

— Этот? Ну, клянусь Марсом, вид у него, как будто он убитый, а не убийца! Кто его обвиняет?

— Я! — ответил Арбак, гордо выпрямляясь; при этот драгоценные камни, украшавшие его одежду, сверкнули и бросились в глаза центуриону, убеждая его в почтенности обвинявшего.

— Извини, твое имя?

— Арбак, в Помпее довольно известное имя, смею думать. Я шел через рощу и видел, как жрец и Главк оживленно о чем-то между собой говорили; неуверенная поступь афинянина, его резкие движения и громкий голос обратили на себя мое внимание: он показался мне пьяным или сумасшедшим. Вдруг я увидел, как он выхватил свой стилет, — я бросился, но было уже поздно, чтобы предотвратить удар. Два раза пронзил он свою жертву и, когда наклонился над упавшим, я ударил его, возмущенный всем виденным.

— Он открывает глаза, губы шевелятся, — сказал центурион. — Скажи-ка, пленник, что можешь ты ответить на это обвинение?

— Обвинение? Ха-ха-ха! Я говорю вам, что это было превесело, когда колдунья напустила на меня свою змею! Что же я мог сделать?… По я ведь болен, очень болен: огненный язык змеи ужалил меня!.. Положите меня в постель, пошлите за доктором. О, будьте милосердны — я горю! Мозг и ноги горят у меня! — И с раздирающим душу стоном несчастный опустился на руки окружавших его людей.

— Он сумасшедший, — с состраданием сказал центурион. — И в своем сумасшедшем бреду он, верно, и убил жреца. Видел его сегодня кто-нибудь из вас?

— Я, — сказал один из присутствующих. — Сегодня утром он проходил мимо моей лавки и заговорил со мною; вид у него был такой здоровый, как и всегда.

— А я видел его с час тому назад, — сказал другой. — Он шатался, идя по улице, и что-то бормотал про себя, точно так, как его описывает египтянин.

— Это подтверждает показание; должно быть верно… Во всяком случае, грека следует отвести к претору. А жаль! такой молодой и такой богатый!.. Но преступленье неслыханное: жрец Изиды, в своем священном одеянии убит, да еще у подножия нашего древнейшего храма!

— В тюрьму его! Прочь его! — закричали в толпе, и из-за шума народа вдруг раздался чей-то звонкий голос:

— Вот и не нужно будет теперь губить гладиатора для диких зверей!

Это была молодая девушка, которая уговаривала Медона попросить сына выступить против тигра на предстоящем празднике в амфитеатре.

— Да, да, теперь будет пища для зверей! — закричали многие из толпы, совершенно утратившей всякое сострадание к несчастному обвиняемому. Его молодость и красота делали его еще более подходящим для арены.

— Принесите какие-нибудь доски или носилки, если есть под рукою: нельзя же тащить жреца, как какого-нибудь гладиатора, убитого на арене, — сказал Арбак.

Несколько человек удалились за носилками, а близстоявшие положили тело Апесида с набожным страхом на землю, лицом кверху. В эту минуту какая-то высокая, сильная фигура пробралась сквозь густую толпу народа и христианин Олинф остановился против египтянина. Но глаза его сначала обратились с невыразимою скорбью и ужасом на окровавленную грудь и обращенное к небо лицо, сохранявшее еще следы насильственной смерти.

— Убили! Рвение твое довело тебя до этого! Может быть, они узнали твое благородное намерение и поспешили убить тебя, боясь своего разоблачения?

Тут он поднял голову и, остановив на египтянине долгий, пронизывающий взгляд, протянул руку и сказал глубоким, громким голосом:

— Над этой юной жертвой совершено убийство. Кто убийца? Отвечай мне, египтянин, потому что я думаю, что это — твое дело!

При этом брошенном ему прямо в глаза обвинении, Арбак изменился в лице, но только на секунду; в следующий же момент черты его приняли выражение негодования и он гордо заявил:

— Я знаю дерзкого, который меня обвиняет, и знаю также, что побуждает его к этому. Мужи и граждане! этот человек — назарянин и притом самый вредный изо всей шайки, что же удивительного, что он в своей злости даже египтянина обвиняет в убийстве египетского жреца!

— Это верно, верно! я знаю эту собаку! — закричало несколько голосов. — Это Олинф, христианин, или, вернее, безбожник, потому что он отрицает богов!

— Успокойтесь, братья мои, и выслушайте меня! — с достоинством начал Олинф. — Этот убитый жрец перед смертию принял христианство. Он открыл мне волшебные фокусы египтянина и обманы, совершаемые жрецами в храме Изиды, и собирался вывести все это на чистую воду, во всеуслышание. В самом деле, кто стал бы преследовать его, этого безобидного иноземца, не имевшего врагов? Кто стал бы проливать его кровь, если не один из тех, которые боялись, что он выступит против них? А кто должен был более всего бояться его разоблачении? Арбак, египтянин!

— Вы слышите, вы слышите: он порочит жрецов! Спросите еще, верит ли он в Изиду?

— Верю ли я идолу? — смело сказал Олинф, и на ропот, пробежавший в толпе, безбоязненно продолжал:- Отойдите вы, ослепленные! Это тело принадлежит нам, последователям Христа, и нам подобает отдать ему, как христианину, последний долг. Я требую этот прах во имя Великого Творца, Который призвал его дух.

Слова эти были сказаны таким торжественным и повелительным тоном, что присутствующие не решились громко выразить ненависть, которую они питали к назарянам: все с напряженным вниманием следили за этой многознаменательной сценой. Темный фон деревьев, просвечивающие изящные очертания древнего храма на заднем плане, освещенном колеблющимся светом факелов, а впереди залитое ярким лунным светом тело убитого. Вокруг — пестрая толпа, представлявшая разнообразие лиц и выражении; немного поодаль, безумная, поддерживаемая стражей, фигура афинянина. На первом же плане два главные лица — Арбак и Олинф. Египтянин, выпрямившись во весь свои высокий рост, возвышался над толпой целой головой, сдвинув брови, с легким подергиванием губ, стоял он, сложив на груди руки, с выражением презрения на неподвижном лице. Христианин, полный достоинства, протянув левую руку к убитому другу, а правую к небу, стоял с величавым спокойствием и с печатью скорби на изборожденном морщинами челе.

Центурион выступил опять вперед и обратился к Олинфу с вопросом:

— Есть у тебя какое-нибудь доказательство против Арбака посильнее твоего личного подозрения?

Олинф ничего не отвечал; египтянин язвительно улыбнулся.

— Ты требуешь тело жреца, потому что он принадлежит, говоришь ты, к назарянской секте?

— Да, так, как ты говоришь.

— В таком случае, поклянись этим храмом, статуей Кибеллы, древнейшей святыни Помпеи, что он принял твою веру!

— Напрасное требование! Я отрицаю ваших идолов, я отвращаюсь от ваших храмов: как же могу я клясться Кибеллой?

— Прочь его! Прочь преступника, на смерть его! — закричали в толпе. — Бросить его на съедение диким зверям! — Теперь есть прекрасный кусок и для льва и для тигра! — зазвенел какой-то женский голос.

Не обращая внимания на крики, центурион начал опять:

— Ну, если ты не признаешь Кибеллы, назарянин, то кого же из наших божеств ты признаешь?

— Никого!

— Слышите, слышите, богохульство! — дико заревела толпа.

— О, вы, ослепленные! — заговорил, возвысив голос, Олинф. — Как можете вы верить деревянным и каменным изображениям? Думаете ли вы, что у них есть глаза, чтобы видеть, уши, чтобы слышать ваши просьбы, и руки, чтобы помогать вам? Разве это немое, человеческими руками вырезанное изображение — богиня? Разве она создала людей, когда она сама создана людьми? Смотрите вот, и вы убедитесь сами в ее ничтожестве и в своем невежестве!

С этими словами, он подошел к храму и, прежде чем кто либо успел догадаться о его намерении, он столкнул деревянную статую с пьедестала.

— Вот ваша богиня, — видите: не может даже себя защитить! Разве это не вещь, недостойная богопочитания?

Дальше ему не дали говорить: такое неслыханное преступленье привело в ярость даже самых равнодушных. Как звери, набросились они на него, схватили, и — если бы не вмешательство центуриона, то разорвали бы его на части.

— Прочь! — крикнул воин. — Надо вести этого богоотступника к властям, мы и так уже потеряли тут много времени. Отведем обоих преступников к начальству, а тело жреца положите на носилки и отнесите в его дом.

В эту минуту, подошел к центуриону какой-то жрец Изиды и сказал:

— Именем нашей жреческой общины я требую эти останки нашего жреца.

— Отдайте ему! — сказал центурион. — А что, как убийца?

— Он или в беспамятстве, или спит.

— Не будь его преступление так ужасно, я бы пожалел его! Вперед, однако, пора! — И центурион двинулся, сопровождаемый стражей с обоими преступниками.

Народ стал расходиться; какая-то девушка подошла к Олинфу и сказала:

— Клянусь Юпитером, здоровый молодчик! Теперь для каждой кошки есть отдельный кусок! Ну и весело же будет, говорю вам, господа!

— Ура! Ура! — заревела толпа. — Один для льва, другой для тигра! Славно!

Повернувшись, чтоб тоже уходить, Арбак встретился глазами с глазами жреца, пришедшего за телом Апесида: это был Кален. Взгляд, которым последний посмотрел на египтянина, был так многозначителен и зловещ, что Арбак прошептал про себя: «Неужели он был свидетелем моего преступления?»

 

ГЛАВА XII. Оса, попавшаяся в сети паука

Благородный Саллюстий, в глубине души совершенно уверенный в полной невиновности Главка, спас своего друга от заключения в тюрьму, поручившись за него до окончательного приговора суда. Он держал его у себя в доме и, — совершенно не понимая причины его внезапного помешательства, усердно ухаживал за ним. Иона, тоже не веря, конечно, этому дикому обвинению, втайне подозревала, даже почти ни минуты не сомневалась, что убийство совершено Арбаком. Страдания ее, под тяжестью свалившегося на нее горя, были так сильны, что окружающие боялись, как бы она не сделалась тоже жертвой безумия. Несчастная должна была, согласно обычаю, участвовать в похоронной процессии Апесида, прежде чем осмелиться броситься к ногам претора с мольбой о справедливости по отношению к Главку. Но Арбак, не без основания считавший возможным, что какая либо случайность откроет его преступление, не оставался в бездействии. Он выхлопотал себе у претора полномочие поселить опекаемую им сироту у себя в доме, чтобы она не оставалась без защитника по случаю смерти брата и болезни жениха, и теперь торопился воспользоваться этим правом.

На рассвете, как это полагалось для молодых покойников, проводили тело Апесида со всеми жреческими почестями за город на кладбище, сохранившееся еще и теперь. Там, ложе с телом умершего поставили на приготовленный уже костер. Раздалось печальное пение и воздух огласился плачущими звуками флейт. В безутешном горе, Иона припала к погребальному ложу.

— Брат мой! брат мой! — вскричала бедная сирота, заливаясь слезами.

Ее увели.

Когда погребальное пение и музыка затихли, благоуханный дым взвился меж темных кипарисов, поднимаясь к зардевшемуся небу; огонь костра, сожигавшего тело жреца, отражаясь на городской стене, испугал ранних рыбаков, заметивших покрасневшие гребни морских волн. Иона сидела вдали одна, закрыв лицо руками, и не видела огня, так же как не слыхала ни музыки, ни пения: она вся отдалась ощущению безутешного одиночества.

Пламя похоронного костра понемногу стало меркнуть, затихать; наконец — как и самая жизнь — вспыхнув еще несколько раз, угасло совсем. Последние искры были погашены провожавшими, пепел собран и смочен дорогим вином, потом, смешанный с разными ароматами, положен в серебряную урну, которую поставили в гробницу — при дороге. Гробницу украсили цветами, на жертвеннике перед ней курился ладонь, а вокруг было развешено множество ламп. Одна из плакальщиц окропила всех присутствующих очистительной лавровой ветвью и сказала обычное: «Licet», т.-е. можно идти. Некоторые оставались, чтобы вместе с жрецами воспользоваться поминальной трапезой, другие стали расходиться. Когда на другой день, поутру, один из жрецов Изиды пришел с новыми дарами к гробнице, то он нашел, что ко вчерашним приношениям чья-то неведомая рука прибавила пальмовую ветвь. Он оставил ее, не зная, что это был знак, принятый при погребении христиан.

Иона, в сопровождении своих служанок, тоже направилась домой. Пройдя городские ворота, она пошла, угнетенная всем пережитым, по длинной улице, ведущей через весь город. Дома стояли открыты, но еще нигде не было движения, благодаря раннему часу утра. Неожиданно появилось несколько человек, сопровождавших крытые носилки; один из них выделился и стал перед Ионой; она подняла голову и громко вскрикнула: это был Арбак.

— Прекрасная Иона! — заговорил он нежным голосом. — Прости, если я потревожу тебя в твоей скорби, но претор, в своей мудрой отеческой заботливости, отдал тебя под защиту твоего законного опекуна. Вот смотри — тут полномочие.

— Ужасный человек! уйди с дороги! — закричала Иона. — Ты убил моего брата, тебе, чудовище, руки которого обагрены кровью брата, хотят поручить сестру! Что, ты бледнеешь? Тебя укоряет совесть, ты дрожишь перед перунами мстящих богов! Прочь! оставь меня с моим горем!

— Твоя скорбь омрачает твой рассудок, Иона, — возразил Арбак, стараясь казаться спокойным. — Я тебя извиняю. Ты теперь, как и всегда, найдешь опять во мне надежного друга; но большая дорога не место для нашего разговора. Сюда, рабы! Пойдем, носилки ожидают тебя.

Удивленные и испуганные служанки столпились около Ионы и обнимали ее колени; старшая между ними воскликнула:

— Арбак, ведь это против всяких законов! Разве не приказано, что бы ближайших родственников умершего в течение девяти дней после погребения не беспокоить в доме и не оскорблять в их одинокой печали?

— Девушка, замолчи! — сказал Арбак, повелительно протянув руку: — водворить беззащитную сироту в доме ее опекуна не противоречит законам об умерших. Я говорю, что у меня на то есть письменное решение претора. Отнесите ее в носилки!

И с этими словами он крепко схватил слабеющую Иону.

Она вздрогнула, строго посмотрела ему в лицо и вдруг разразилась истерическим смехом:

— Ха, ха, ха, хорошо! прекрасно! Превосходный защитник! ха, ха, ха!

И сама испугавшись диких звуков этого безумного хохота, она упала без чувств на землю.

По приказанию Арбака, рабы подняли ее и посадили в носилки. Рабы-носильщики двинулись — и вскоре несчастная Иона скрылась из глаз ее плачущих служанок.

Египтянин думал, однако, что дело будет сделано лишь на половину, если слепой Нидии не отрезать также всякую возможность сношений с внешним миром. Поэтому, когда слепая пришла на следующий день навестить свою госпожу в его дом, он деланным тоном искреннего благодушия сказал ей:

— Ты должна остаться здесь, девушка; не годится тебе ходить одной по улицам из одного дома в другой и подвергаться грубым отказам рабов-привратников. Терпеливо выжди здесь несколько дней, пока Главк поправится. — И не дожидаясь ее возражений, он вышел из комнаты, запер ее на задвижку и приказал своему рабу — Созию стеречь пленницу.

Теперь еще оставалась ему самая трудная задача — заручиться молчанием Калена, предполагаемого свидетеля его преступления, но эта оса сама прилетела в его паутину!

— Его жизнь в моих руках, как-то высоко он ее оценит? — рассуждал корыстолюбивый жрец, идя через двор дома Арбака. Дойдя до колоннады, он неожиданно столкнулся с самим хозяином дома, который только что вышел из комнат.

— Кого я вижу! Кален! ты меня ищешь? — спросил Арбак не без некоторой робости в голосе.

— Да, мудрый Арбак, и, надеюсь, я не помешаю.

— Нисколько. Только что один из моих вольноотпущенных — Калиас три раза чихнул справа от меня, и я уже знал, что меня ожидает что-нибудь хорошее, и что же? Боги посылают мне Калена!

— Зайдем, может быть, в твою комнату, Арбак?

— Как желаешь, но ночь светла и ароматна, а я еще слаб после моей недавней болезни: воздух меня освежит, поэтому походим лучше по саду, мы там также будем одни…

— С удовольствием, — ответил Кален, и друзья медленно пошли к одной из террас, уставленных мраморными вазами и сильно пахнувшими цветами.

— Как хороша эта ночь! — воскликнул Арбак. — Совершенно такая же благоухающая и звездная, как тогда, двадцать лет назад, когда впервые предстал моему взору берег Италии. Да, мой Кален, время бежит, старость начинает подкрадываться к нам; по крайней мере пусть хоть почувствуем, что мы жили!..

— Ты — баловень счастья и должен это ощущать вполне, — льстиво сказал Кален:- с твоим громадным богатством, твоим железным организмом, не подточенным никакой болезнью. А в настоящую минуту ты должен особенно хорошо чувствовать себя, торжествуя свою месть.

— Ты намекаешь на афинянина? Да, завтра свершится приговор над ним, — это верно; но если ты думаешь, что его смерть доставляет мне какое-нибудь удовлетворение, помимо того, что удаляет соперника на руку Ионы, то ты ошибаешься. Я вообще сожалею несчастного убийцу.

— У-бий-цу? — значительно и с расстановкой повторил Кален и остановил свой пристальный взгляд на лице Арбака, но звезды, смотревшие на астролога, не осветили ни малейшего изменения на этом лице. Пораженный и пристыженный жрец поспешно опустил глаза и продолжал:

— Убийца! Ты имеешь серьезные причины обвинять его в убийстве, но ведь никто лучше тебя не знает, что он невинен.

— Объяснись, — холодно сказал Арбак, уже заранее готовый к этому уколу, который не мог не быть сделан.

— Арбак! — шепотом начал Кален, — ты знаешь, я был тогда в «роще молчания»; я все видел из-за кустов, около храма; видел, как опустилась твоя рука с оружием и пронзила сердце Апесида. Я не осуждаю этого деяния: ты вовремя удалил с дороги этого врага и отверженца…

— Так ты все видел? — сухо заметил Арбак. — Я, впрочем, так и думал… Ты был один?

— Совершенно один! — подтвердил Кален, удивленный спокойствием Арбака.

— А зачем ты был тогда там и спрятался за развалины храма?

— Потому что из одного разговора Апесида с христианином Олинфом, тоже слышанного мною, узнал, что они сойдутся там и будут обсуждать нападение на тайны нашего храма. Я хотел знать об этом.

— Ты поверил хоть одной живой душе все то, чего ты был свидетелем?

— Нет, мой повелитель; тайна осталась сокрыта в груди твоего слуги.

— И твой родственник — Бурбо ничего не знает?

— Клянусь Изидой и…

— Довольно! довольно! Но мне, почему мне ты это сообщаешь только сегодня?

— Потому что… потому… — заикался, краснея, Кален.

— Потому, — перебил с ласковой улыбкой Арбак, дружески похлопывая жреца по плечу, — потому, мой Кален, — я это читаю из твоего сердца, — что накануне приговора ты яснее можешь мне дать понять, как дорого твое молчание для меня, как легко ты можешь львиную пасть, долженствующую поглотить Главка, раскрыть для меня! Не так ли?

— Арбак, — сказал совершенно потерявший свойственную ему отвагу Кален, — ты — настоящий чародей… Ты читаешь в душе человека, как в раскрытой книге!

— Это мое призвание, моя наука, — сказал как бы польщенный египтянин. — Ну, так молчи же, друг, а когда все будет кончено, я тебя озолочу.

Но обещание золота в будущем не по вкусу было алчному жрецу и не могло успокоить его жажды.

— Извини, но ведь все может случиться… Если ты хочешь, чтоб я молчал, то полей розу — этот символ молчания — теперь же золотым дождем.

— Остроумно и поэтично, — заметил Арбак кротким голосом, который вместо того, чтобы заставить его призадуматься и испугаться, ободрил жреца. — Ты не хочешь обождать до завтра?

— Зачем же откладывать, когда средства наградить меня под рукой у тебя? Твое колебание могло бы дать мне повод заподозрить твою благодарность.

— Хорошо, тогда скажи, сколько я должен тебе уплатить?

— Твоя жизнь очень драгоценна, а богатство твое очень велико.

— Всегда остроумен! Но к делу: назови, не обинуясь, сумму, которую ты желаешь получить.

— Я слыхал, Арбак, что у тебя в подземелье неисчислимые сокровища — золото и драгоценные камни; ты легко можешь отделить из них столько, что сделаешь Калена самым богатым жрецом в Помпее, а уменьшение не будет даже заметно на твоих сокровищах.

— Ты прав: покончим! Ты — мой давнишний, верный друг и можешь сойти со мной в кладовую, о которой ты говоришь. Там ты возьмешь столько, сколько можешь спрятать под твоей одеждой, а когда Главка уже не будет на свете, мы вторично посетим подземелье. Ну, хорошо так? Доволен ты предложением?

— О, величайший, лучший из людей! — воскликнул Кален, чуть не плача от радости. — Ты простишь мне мое оскорбительное сомнение в твоем великодушии?

— Тише! Еще один поворот дороги, и мы спустимся в погреб.

 

ГЛАВА XIII. Хитрость слепой

Между тем, Нидия испытывала невыразимые муки. При ее внешней слепоте, внутреннее ее зрение было особенно остро и минутами она бывала близка к тому, чтобы понять связь всего преступного поведения египтянина, но, она содрогалась перед ужасающей ясностью, с которой представлялось ей все это, из сотый раз повторяла себе одно и то же: «Главк, твой великодушный благодетель, который вырвал тебя из когтей жестокого Бурбо, должен невинно принять ужасную смерть! Что можешь ты для него сделать? О, боги! все и ничего! Но ты должна выйти, быть свободной, давно пора; соберись с духом, быть может, сердце и подскажет тебе что-нибудь!» Она опять и опять ощупью искала выхода из своей темницы и все находила только один, и тот был заперт; тогда стала она стучать и кричать, пока не подошел к дверям ее сторож.

— Чего ты, девочка, скорпион тебя укусил, что ли? Или ты думаешь, что мы тут умираем от тишины?

— Где твой господин? И зачем меня заперли? Мне нужен воздух и свобода; выпусти меня!

— Ого, малютка, да разве ты не знаешь, о могуществе Арбака? Он — царь, бог!.. Он приказал, чтобы ты была тут заперта, ну, потому и заперли. Воздуха и свободы нельзя тебе иметь, а вот что-нибудь получше — еду и питье — можно.

— О, Юпитер! — со стоном сказала девушка, заламывая руки. — Но я хочу и должна быть свободной!

— В таком случае ты должна поворожить; ну, да ведь ты фессалийка, а там, говорят, умеют колдовать и ворожить; попробуй-ка!

При этих словах Нидию внезапно осенила мысль, не удастся ли ей что-нибудь при помощи хитрости, и она перешла тоже в шутливый тон:

— Ворожить и предсказывать судьбу я умею, положим, но, к сожалению, не себе, а только другим. Это уже так у нас в семье…

— А другим, значит, можешь? например, такому доброму малому — Созию — мне то есть — можно?

Она в раздумье спросила:

— А что же ты хотел бы узнать?

— Странный вопрос для раба! Разумеется, хотелось бы мне узнать, скоплю ли я достаточно, чтобы выкупиться на свободу, или, может быть, египтянин отпустит меня даром за мои услуги? Вторым делом, хотел бы еще узнать, куплю ли я лавочку на форуме с мазями, которую я давно уже имею в виду? Торговля москательными товарами — очень тонкое и хорошее занятие для такого человека, как я…

— Твое желание очень скромно и не превышает моих сил и искусства. Только надо обождать, пока будет темно.

— Ну, этого нечего ждать: я ведь потому и пришел на твой крик с огнем, что уже темно; впрочем, ты ведь этого не видишь, слепая курица!

— Так это — самое настоящее время: духи воздуха ходят теперь, — таинственно сказала Нидия, — это демоны, участвующие также в будущей судьбе человека. Чтобы сделать тебе удовольствие, Созий, я начну заклинание.

Раб начал уже слегка дрожать и робко спросил:

— Надеюсь, это обойдется без всяких ужасов? Я не охотник до привидений.

— Не бойся ничего, — успокаивала девушка, — ты ничего не увидишь, только узнаешь по шуму воды, исполнится ли твое желание или нет. Но только заметь себе, что духи шуток не любят, и если ты не будешь следовать моим указаниям, то всю жизнь Гидрарий тебе этого не забудет, с ним не развяжешься легко…

— Его зовут Гидрарий? да, от слова вода верно! Говори уж, что надо? он останется доволен.

— В таком случае пойди, приотвори немного садовую калитку и поставь там — в проходе немного воды и фруктов, чтоб для духа, которого я буду призывать, вход оказался как можно заманчивее. Потом принеси мне в кубке самой холодной воды, и ты узнаешь тогда все, чему меня научили некогда в Фессалии. Только не забудь относительно калитки — от этого все зависит.

— Уж положись на меня; но только, прежде чем принести тебе воды, я ополосну кубок вином, для храбрости; не мешает немножко подбодриться для такого случая.

Ничего не подозревая, он удалился исполнять все, что ему поручила Нидия; слепая же стала молиться богам, чтобы простили ей ее хитрость и помогли привести в исполнение ее план.

Легковерный Созий хлебнул как следует другого напитка, чем тот, который он поставил для встречи духа, и, подкрепившись таким образом, вернулся опять в комнату слепой.

— Готов ты? — с бьющимся сердцем спросила его Нидия. — Принес свежей воды?… Не забыл и про садовую калитку, верно?

— Будь покойна, все сделал, как ты приказала, и даже положил там на столике немного орехов и хороших яблок…

— Хорошо, значит дух явится. Открой еще дверь комнаты, немножко — только щелочку… Так, хорошо… Теперь дай мне лампу!

— Что? но ведь не потушишь же ты ее?

— Нет, но надо произнести заклинание над лучом света: в огне живет дух, которого необходимо изгнать. Садись теперь!

Не без страха повиновался раб. Нидия наклонилась на минуту над лампой, производя какие-то странные движения руками, потом выпрямилась и тихим голосом пропела:

Приди, приди, тебя прошу, Открой мне все, что я спрошу!

— Ну, теперь наверно придет привидение, — сказал Созий. — Я чувствую, что уже у меня волоса встают дыбом на голове!

— Поставь твой кубок с водой на пол, а мне дай твой платок, чтобы завязать тебе лицо и глаза.

— Я знаю, это всегда так делается при всяком колдовстве. Только ты уж очень крепко завязываешь, послабее, послабее!

— Так; видишь ты что-нибудь?

— А ни-ни! Ничего решительно; еще меньше тебя.

— Хорошо; теперь спрашивай, что ты хочешь узнать, тихим голосом, три раза. Если ты услышишь, что вода закипает и клокочет при этом, значит — ответ утвердительный; если же в воде будет тихо, значит — нет.

— Но, маленькая колдунья, уж ты не морочишь ли меня? Смотри, не сделай чего-нибудь с водой!

— Я поставлю кубок тебе на колени, держи его ногами, — вот так! Тогда ты будешь спокоен, что я не могу его тронуть без твоего ведома.

— Ладно, ладно. И так, отец Бахус, помоги мне. Ты знаешь, что я всегда тебя любил больше всех других богов и охотно пожертвую тебе серебряный кубок, который я стянул в прошлом году у погребщика, если ты замолвишь за меня словечко у Гидрария. А ты, водяной дух, слушай: буду ли я в состоянии откупиться на будущий год? Ты знаешь, что я уже три года откладываю все, что мне удается честно приобрести, и что мне не хватает еще двухсот сестерций до необходимой суммы, чтоб купить себе свободу. Буду ли я в состоянии, добрый дух, собрать недостающую мне сумму в течение этого года? Говори же! — Никак закипает вода? — Нет; тихо как в могиле. — Ну, хорошо, пусть не в этом году, ну, может быть через два года? Ага! я что-то слышу: это верно дух царапается у двери: сейчас, значит, он будет здесь. Так через два года, дружище? Сделай, пожалуйста, уж так, чтобы в два года: ведь это достаточное время. Что же! все еще тихо? Ну, два с половиной, три, четыре года? Чтоб тебя мыши покусали, дух ты добрый, как видно!.. Что ты дух не женской породы, это я вижу; а то не мог бы так долго молчать. Через пять, шесть… шестьдесят лет?… Убирайся ты к дьяволу, не хочу больше тебя и спрашивать! — И в досаде он толкнул кубок так, что вода потекла у него по ногам; с проклятиями он стал рвать платок, и, когда освободил голову, то увидел, что он был впотьмах. — Эй ты, слепая колдунья, где ты? И лампы нет! Ах, обманщица! Да и ее тоже нет? Погоди, поймаю я тебя, — поплатишься ты мне за это! — Раб ощупью нашел дверь: она оказалась запертой снаружи на задвижку; он сам очутился пленником, вместо Нидии. Что делать? Шуметь нельзя, Арбак узнает тогда, как его одурачили, да и слепая уже наверное прошла теперь через комнаты и ее не поймаешь. «Если постучаться рано поутру, услышат другие рабы, — подумал Созий, — и тогда я успею найти и вернуть Нидию, раньше чем Арбак узнает о ее бегстве».

Тем временем слепая, руководимая своим чутьем, верно нашла дорогу и была уже вблизи садовой калитки, когда услыхала вдруг голос египтянина. В испуге и раздумье, она приостановилась на минуту, но, вспомнив, что есть другой выход из сада, где, быть может, она найдет открытую дверцу, она изменила прежнее направление; услыхав шаги и голоса, Нидия почувствовала, что сбилась с пути и не знает, где находится. Воздух сделался сырой и холодный, голоса все слышались за нею; вытянув вперед руки она шла все дальше, поминутно натыкаясь на какие-то каменные столбы. Ощупью пробиралась она все дальше и дальше, стараясь только уйти от настигавших ее шагов, и вдруг нашла на какую-то стену, преграждавшую ей путь. Как быть? Куда теперь спрятаться? Никакой ниши, никакого отверстия она не могла нащупать! В отчаянии постояла она на одном месте, но вновь вспугнутая приближавшимися голосами пошла вдоль стены, пока не упала, толкнувшись на всем ходу о какое-то препятствие. Хотя она и сильно ударилась, но не потеряла сознания; она не вскрикнула, напротив, даже благословляла случай, приведший ее в образуемый стеной и столбом уголок, где она и притаилась. Там, сдерживая дыхание, она ожидала своей участи. Посетителями этого подземелья, куда она попала, были Арбак и Кален; египтянин нес в руках тусклый фонарь, а жрец, хотя и очень желал посмотреть на сокровища Арбака, но испытывал невольный ужас в этом сыром и затхлом воздухе, и с отвращением смотрел, как закопошились при свете фонаря разные испуганные их приходом гады и поползли в темные углы. Два сырых коридора вели из низенькой комнаты направо и налево; Арбак пошел направо, и, когда они проходили мимо угла, где притаилась Нидия, последняя услыхала, как Кален говорил:

— Жизнерадостному Главку завтра отведут помещение еще пострашнее этого!

— За то послезавтра тем теплее и светлее ему покажется на арене, — заметил Арбак, и потом, медленно и как бы в раздумье, добавил:- Впрочем, одно твое слово может спасти его, а Арбака сделать жертвой львиного голода.

— Но слово это никогда не будет сказано, — уверял Калень.

— Верно, мой друг! — сказал Арбак, доверчиво кладя руку ему на плечо: — оно никогда не должно быть сказано. — А теперь мы у цели.

Колеблющийся свет фонаря осветил маленькую деревянную дверь, вделанную глубоко в стене и обитую множеством железных полос и скобок. Арбак вытащил из-за пояса кольцо, на котором было несколько коротких крепких ключей. Как билось сердце алчного жреца, когда послышался звук отодвигаемого засова и скрип ржавых петель открываемой двери, которая будто сердилась, что вынуждена была впустить к оберегаемым ею сокровищам!

— Входи, мой друг! — сказал Арбак. — Я буду держать фонарь высоко, чтобы твои глаза могли всласть налюбоваться грудами золота.

Нетерпеливый Кален не заставил повторять приглашение и стремительно двинулся ко входу. Но едва он перешагнул порог, как египтянин сильным ударом руки толкнул его вперед.

— Слово никогда не должно быть сказано! — закричал он с адским хохотом, и дверь за жрецом снова замкнулась. — А не то, говори кому хочешь, и можешь еще добавить, что этот волшебный сироп, от которого, греческий шут потерял рассудок, был тоже моим подарком ему! — закричал Арбак ему в дверь.

Свалившийся на несколько ступеней вниз от полученного толчка, Кален не почувствовал сразу и боли от падения; он вскочил, начал стучать в дверь и отчаянно кричать:

— Выпусти меня, выпусти! Не стану я требовать и золота твоего!

Слова едва проникали сквозь толстую дверь и Арбак снова разразился хохотом, потом топнул сильно ногой и сердито закричал:

— Все золото Индии не доставит тебе теперь и корки хлеба. Пропадай, несчастный, за то, что ты угрожал Арбаку и мог его погубить. Твои предсмертные крики не разбудят даже эхо в этом подземелье. Оставайся же здесь со всеми ужасами голода и смерти!

— О, помилосердуй, сжалься! Бесчеловечный злодей!.. — слышались вопли Калена, но удалявшийся Арбак уже не слыхал дальше. Безобразная, раздувшаяся жаба лежала не шевелясь на дороге; свет фонаря упал на уродливую гадину с красными вывороченными глазами. — Ты отвратительна и гадка, — прошептал Арбак, осторожно обходя ее, чтобы не причинить ей никакого вреда, — но ты не можешь навлечь на меня никакой беды, и потому можешь быть уверена в свой безопасности на моей дороге… — И плотнее закутавшись в плащ, он поспешил выйти на чистый воздух.

Нидия с ужасом слушала из своего уголка все происходившее. Завтра Главк должен был быть осужден! Но еще жив был человек, который мог спасти его, и этот человек был всего в нескольких шагах от нее! Ей слышны были его стоны, мольбы, проклятия, хотя звуки и доносились глухо до ее слуха. Он был заперт, но она знала тайну его плена; если бы только она могла выбраться отсюда и дойти до претора, то можно было еще выпустить арестованного Калена и спасти Главка. Душевное волнение давило ее, голова кружилась, мысли путались; Нидия чувствовала, что теряет рассудок, но сильным напряжением воли она превозмогла свою растерянность и, убедившись, что Арбака совершенно не слышно, стала пробираться, руководствуясь тонким слухом, к двери, за которой находился Кален. Тут она явственнее услыхала его жалобные стоны. Она три раза начинала говорить, но голос ее был слишком слаб, чтобы проникнуть через толстую дверь. Наконец, она нащупала замок и приложила губы к замочной скважине; заключенный ясно услышал, что кто-то назвал его слабым голосом по имени. Волоса стали у него дыбом, кровь остановилась в жилах… Что за таинственное существо могло проникнуть в это ужасное одиночество?

— Кто там? Какой дух или исчадие ада зовет погибшего Калена?

— Жрец, — отвечала слепая, — незамеченная Арбаком, я сделалась, по милости богов, свидетельницей его преступления. Если я сумею сама выбраться из этих стен, то я могу тебя спасти. Но подойди ближе, чтоб твой голос мог достигнуть через замочное отверстие моего слуха, и отвечай на мои вопросы.

— О, преблагословенное существо! — радостно воскликнул жрец, сделав, как ему сказала Нидия. — Говори, спрашивай, я век буду благодарен тебе, если ты меня освободишь!

— Ну, так скажи: можешь ты доказать, что афинянин Главк невинен?

— Могу, могу, перед небом и землей я могу поклясться в этом. Арбак — убийца; разве он сам не хвалился тут недавно, что он отравил афинянина? Мщение, трижды мщение на голову преступного египтянина!

— Довольно! — остановила его Нидия. — Я чувствую, что мне будет предназначено спасти тебя. Силы, которые привели меня сюда, поведут меня и далее. А пока, жди — в терпении и надежде!..

— Но будь осторожна, будь умна, незнакомое мне, но доброе существо! Ничего не пытайся достигнуть через Арбака: это камень, а не человек. Иди к претору, скажи ему все, что знаешь, выхлопочи приказ о домашнем обыске у египтянина, приведи сюда солдат и опытных слесарей, — эти замки необычайно прочны. Время летит: я могу умереть с голоду, обессилеть, если ты не скоро справишься. Иди, иди! Нет — постой, ужасно оставаться тут одному! Здесь воздух, как в могиле, и кругом — скорпионы и какие-то бледные призраки… Останься, останься еще!

— Нет, — сказала Нидия, напуганная его страхами и воодушевленная желанием скорей сообразить, что ей делать, — нет, уже ради тебя самого я должна идти. Надежда пусть будет твоим товарищем, прощай!

И с этим она опять ощупью, держась столбов вдоль стены, дошла до отверстия, ведущего наверх; тут она приостановилась. Ей казалось вернее обождать здесь, пока ночь надвинется настолько, что весь дом погрузится в сон, и тогда она может выйти из него незамеченной. Она опять присела, выжидая ночи и в твердой уверенности, наполнявшей радостью ее преданное сердце, что, хотя Главк и находится в смертельной опасности, но судьба предоставляет ей спасти его.

 

ГЛАВА XIV. Луч света в темнице

На третий и последний день суда, Главк за убийство, а Олинф за святотатство — были приговорены к смерти. Народ, и во главе всех — эдил Панза, устраивавший игры в амфитеатре, был очень доволен приговором, отдававшим таких отборных преступников на жертву ярости диких зверей. Главк до последней минуты отрицал свою виновность, но оказался бессильным против важности и красноречия египтянина, который даже просил судей разрешить осужденному употребить как оружие против льва тот самый грифель, которым он заколол Апесида, в виду того, что убийство было совершено им в припадке умопомешательства. Олинф должен был выйти против тигра безоружным, потому что он не только не взял назад своих слов, но еще больше клеймил языческих богов. Из залы суда афинянин уже не попал под гостеприимный кров своего друга — Саллюстия, а повели его через форум, где стража остановилась с ним около маленькой двери, рядом с храмом Юпитера. Это место можно видеть еще и теперь. Дверь была устроена так, что, поворачиваясь на петлях посредине, всегда открывала лишь половину входа; в это-то узкое отверстие и втолкнули узника, подали ему хлеба и кружку воды и оставили его во мраке и — как он думал — в одиночестве. Главк был так внезапно оторван от радостей счастья и богатства и низвергнут в бездну унижения и ужаса предстоявшей ему кровавой смерти, что не мог еще придти в себя думая, что он находится под давлением тяжелого кошмара. Его здоровый от природы организм осилил яд, большую часть которого он, к счастью, не допил; сознание и способность ощущения вернулись к нему, но тяжелое нервное состояние еще продолжало его угнетать. Благородная греческая гордость и мужественное сердце помогли ему превозмочь недостойный страх, и в заде суда он спокойно встретил приговор. Но сознание своей невиновности было не достаточно для него здесь — в темнице, чтобы держаться так же бодро, как на суде, где его возбуждало присутствие посторонних. Он почувствовал, как начала его пробирать дрожь от тюремного воздуха. Избалованный с детства, он не был закален для предстоявших ему испытаний и не знал до сих пор ни горя, никаких превратностей судьбы. Та самая толпа, которая провожала восторженными кликами его нарядную колесницу, когда он прежде ездил по улицам Помпеи, — встречала его в последние дни со злорадным шипением; сотоварищи его веселых пирушек теперь выказывали ему холодность и отворачивались от него. Не было ни одного человека, который бы поддержал и утешил бедного чужеземца. Из этой темницы он выйдет только за тем, чтоб принять позорную мучительную смерть на арене. А Иона?! И от нее он не услышал ни одного ободряющего слова, не получил ни одного сострадательного письма! И она покинула его! Значит, и она считала его виновным, и в каком же ужасном преступлении — в убийстве ее брата! Главк заскрежетал зубами и громко застонал, — и вдруг страшная мысль мелькнула в его мозгу: а что, если в том состояния помешательства он в самом деле совершил убийство, только вполне бессознательно!? Но так же быстро, как пришла эта мысль, она и исчезла, потому что, несмотря на туманное представление обо всем бывшем, в его памяти отчетливо запечатлелись некоторые подробности: сумерки в роще Кибеллы, обращенное к небу бледное лицо мертвого Апесида, и сам он, рядом с ним; потом внезапный удар, сваливший его на землю возле убитого. Нет, нет, он убежден в своей невиновности! А когда он стал припоминать причины, которые могли подать повод страшному, таинственному египтянину воспылать к нему жаждой мести;-то он сознавал, что сделался жертвой коварной интриги, опутавшей, вероятно, и Иону. При этой мысли он громко вздохнул. Из глубины отозвался какой-то голос на его вздохи:

— Кто мой сотоварищ тут по темнице в эти ужасные часы? Афинянин Главк, это ты?

— Да, так звали меня во дни моего счастия, но теперь у них, может быть, есть другое для меня прозвище. А ты кто, незнакомец?

— Олинф, сосед твой по заключению и по суду.

— Как? Тот самый Олинф, которого называли безбожником? Или, может быть, людская несправедливость довела тебя до того, что ты стал отрицать божественное провидение?

— Не я, а ты, по настоящему, отрицаешь — Единого Истинного Бога, — сказал Олинф, — Того, Чье присутствие я ощущаю здесь близ меня, в темнице, Чья улыбка озаряет этот мрак. На пороге смерти, мое сердце напоминает мне о бессмертии, земля отступает передо мной, чтоб приблизить меня к небу.

— Скажи мне, — внезапно прервал его Главк, — во время разбирательства дела не твое ли это имя я слышал наряду с именем Апесида? Считаешь ли ты меня виновным?

— Один Господь только может читать в сердцах, но мое подозрение касается не тебя.

— Кого же?

— Я подозреваю этого обвинителя — Арбака.

— Неужели так? Тогда ты возвращаешь меня к жизни! А почему именно ты подозреваешь Арбака?

— Потому что знаю злое и лукавое сердце этого человека и знаю, что он имел причины бояться убитого.

И Олинф сообщим Главку уже известные читателю подробности, сказав под конец:

— Если покойный встретил в тот вечер Арбака и грозил ему, что откроет его притворство, его преступление, то место и время были очень благоприятны для рассвирепевшего египтянина и в совершении убийства одинаково участвовали и ярость и расчет.

— Так должно быть и было! — радостно воскликнул Главк. — Я освобожден!

— Но чем же поможет тебе теперь это открытие, несчастный? Ты осужден и погибнешь, несмотря на свою невинность…

— Но я сам знаю теперь, что я не виноват, между тем как, благодаря этому непонятному припадку помешательства, меня иногда нестерпимо мучило сомнение! — После этого последовало некоторое молчание, потом афинянин мягким и робким голосом спросил:- Христианин! Скажи, что, по учению твоей веры, мертвые продолжают жить в другом, лучшем мире?

— Да, так, как ты говоришь, афинянин! — ответил Олинф. — Я не только верю, я знаю это, и эта-то блаженная уверенность и поддерживает меня теперь. Да, — продолжал он, воодушевляясь, — бессмертие души, воскресение, воссоединение мертвых — это основное положение моей веры; это великая истина — будущая жизнь! Чтобы возвестить и утвердить ее, Господь принял мученическую смерть. Не вымышленные Елисейские поля, не стихотворное царство Плутона, а чистый, сияющий удел ожидает верующих в царствии небесном.

— Изложи мне твое учение и поясни твои надежды! — откровенно попросил Главк.

Олинф немедленно же исполнил его желание. Таким образом, как это часто случалось в первые века христианства, только что зародившееся Евангельское учение проливало кроткий свет своих спасительных истин даже во мрак темниц, озаряя всепобеждающими лучами веры самое ожидание смерти.

 

ГЛАВА XV. Предупреждающий голос

В тот день, которому суждено было быть последним днем существования Помпеи, с раннего утра в воздухе было необычайно тихо и душно, а море, несмотря на это, сильно волновалось, что не мало удивило рыбаков, по обыкновению выехавших ранним утром на свой промысел. В долинах и низменностях лежал легкий туман, из которого выступали высокая городская стена, колонны многочисленных храмов, статуи форума и триумфальная арка. Очертания же далеких гор сливались и терялись в переливах разнообразнейших цветов утреннего неба. Облако, несколько дней скрывавшее вершину Везувия, в этот день исчезло и гора, не представляя ничего угрожающего гордо смотрела на расстилавшийся у ее ног мирный пейзаж. Через городские ворота, сегодня открывшиеся ранее обыкновенного, вереницей потянулись всякого рода повозки, колесницы, всадники и пешеходы из близких и дальних мест, стремившиеся в Помпею. Все были одеты по-праздничному и весело настроены, в ожидании объявленного на тот день боя гладиаторов шумная толпа направлялась к амфитеатру, размеры которого поражали по отношению к маленькому городу своей громадностию; но, при огромном стечении народа из окрестностей, даже и такой обширный амфитеатр едва мог вместить всех любопытных. В виду особенного интереса, который представляло объявленное на сегодня зрелище — состязание двух важных преступников со львом и тигром, наплыв народа был особенно большой.

В этот же ранний час какая-то странная фигура пробиралась к уединенно расположенному дому египтянина. Нетвердая походка этой высокой, худой незнакомки, ее странная, кое-как наброшенная одежда, ее мертвенно-бледное лицо и бессвязное бормотание обращали на себя внимание встречных. Одних это приводило в веселое настроение, других же пугало, как будто кто-то давно погребенный вновь явился из царства теней, чтоб пугать живых. Одни толкали друг друга при виде ея, шутя и смеясь, другие суеверно сторонились или же в страхе останавливались, следя за этим привидением, пока таинственная женщина не скрылась за поворотом колоннады, которая вела к жилищу Арбака.

Черный привратник, открывший на ее стук двери, содрогнулся при виде страшилища, так же как и сам Арбак, когда увидел перед собой волшебницу Везувия. Тяжелые, мучительные сны преследовали всю ночь египтянина и, как бы желая отстранить от себя ужасное явление, он закрыл глаза рукою и воскликнул:

— Что это: сон еще или я в царстве мертвых?

— Могущественный Гермес, твой друг и твоя верная слуга пришла тебя навестить, — сказала старуха.

Наступило продолжительное молчание, во время которого египтянин старался побороть свою душевную тревогу и избавиться от ужаса, навеянного на него ночными видениями. Наконец, он овладел собой.

— Да, это был только сон, но я желал бы никогда в жизни не иметь больше подобных снов! Даже счастливый день не в состоянии вознаградить за муки такой ночи! — сказал он, и обратившись к своей гостье, спросил: — Как попала ты сюда и зачем?

— Я пришла предупредить тебя, — ответила колдунья своим гробовым голосом.

— Меня предупредить? Но о какой же опасности?

— Выслушай меня: городу угрожает несчастие. Беги, пока еще есть время! У меня в пещере есть пропасть, и вот уже несколько дней, как я вижу какой-то темно-красный ручей на дне ее и при этом, в мрачной ее глубине, что-то непрерывно кипит и шипит. Но когда я посмотрела туда прошлую ночь, то там уже был яркий огонь, и пока я еще смотрела, лисица, которая у меня жила и всегда лежала около меня, жалобно завыла, заметалась, вдруг свалилась и издохла с пеной у рта. Я заползла опять в свою постель, но всю ночь слышала, как вздрагивала и колебалась скала, а из-под земли доносились глухие раскаты, как бывает, когда едут тяжелонагруженные телеги. Сегодня поутру я встала очень рано, и, опять посмотрев в пропасть, заметила, что в этом огненном ручье, который за ночь стал гораздо шире, носились большие черные куски — обломки скалы. В стенах моей пещеры образовались трещины, и из них выходил серный дым, понемногу наполнивший все помещение. Я поскорее забрала свое золото и травы и поспешила оставить пещеру, служившую мне жилищем много лет. Вдали от Помпеи, обреченной на погибель и на скорую погибель, я отыщу себе новое жилье. Высокий учитель, не сомневайся: гора с ревом раскроет свою пасть и город, который выстроен над потоком недремлющего ада, обратится в груду развалин. Позволь предупредить тебя: беги!

— Благодарю тебя, сибилла, за твое заботливое предостережение! Оно не останется без вознаграждения: там — на столе стоит золотой кубок, возьми его себе. Что же касается явлений, которые ты заметила в недрах скалы, то возможно, что они указывают на близость разрушительного землетрясения. Во всяком случае, они укрепляют мое намерение покинуть эти места, и послезавтра я приведу его в исполнение. А ты, дочь Этрурии, куда направляешься?

— Я сегодня же перееду в Геркуланум, а оттуда пойду вдоль берега искать себе новой отчизны. Друзей у меня нет; оба мои спутника — лиса и змея — издохли! Прощай, великий Гермес!

— Прощай, сестра! — сказал египтянин тоном, ясно указывавшим на желание поскорей отделаться от отвратительной гостьи. И только что колдунья удалилась, предварительно спрятав подаренный ей золотой кубок в складках своей одежды, Арбак позвал своего слугу, так как было время уже собираться в амфитеатр. Он одевался сегодня с особенной тщательностью. Белая туника его из блестящей ткани была украшена драгоценными камнями; накинутая на нее тога, ниспадавшая мягкими складками, была превосходного пурпурового цвета, а сандалии были богато вышиты золотом и изумрудами. День, когда он должен навсегда избавиться от ненавистного, но все же еще опасного из-за могущего открыться преступленья, Главка, — был для него торжественным праздником.

Обыкновенно люди с достатком и известным положением отправлялись на такие игры в сопровождении своих рабов и вольноотпущенников; поэтому многочисленные слуги Арбака уставлены были в порядке, в ожидании носилок их господина; только рабыни, прислуживавшие Ионе, да Созий, стороживший пленную Нидию, должны были оставаться, к их величайшей досаде, дома.

— Калиас, — сказал Арбак слуге, застегивавшему ему пояс, — мне надоела Помпея, и я думаю покинуть и город и страну, если через три дня ветер будет благоприятный… Ты знаешь — в гавани стоит судно александрийца Нарзеса, — я его купил у него и послезавтра думаю перенести на корабль все мои сокровища.

— Уже так скоро? Хорошо; воля Арбака должна быть исполнена. А Иона?

— Сопровождает меня. Довольно! Что утро хорошее?

— Пасмурно и душно; будет страшная жара сегодня.

— Бедные гладиаторы и еще более несчастные преступники! — вздохнул египтянин полупритворно, а наполовину искренно, под влиянием сострадания, вызванного какой-то внутренней боязнью. — Пусть рабы займут свои места и держат наготове носилки!

Арбак вошел в свой кабинет, наполненный свитками папирусов и астрологическими приборами, а оттуда вышел на крытое крыльцо, откуда видно было, как двигалась толпа к амфитеатру, широко разливаясь бесконечным потоком; слышны были рычание голодного льва и взрывы народного восторга от этих звуков нетерпения царственного зверя, заранее обещавшего удовлетворить их жажду кровавых зрелищ. Потом египтянин перевел взоры на Везувий: величаво-спокойный гигант ничем не обнаруживал своей внутренней работы, и Арбак пробормотал про себя: «Быть может, и готовится землетрясение, но во всяком случае не так-то еще скоро, и мы имеем достаточно времени Но все же предостережение засело мне в голову, явившись как будто объяснением моего ужасного сна. Никто из сведущих людей не пропускал мимо ушей подобных предостережений, и я завтра же, а не послезавтра, сяду на корабль и скажу навсегда «прощай!» этим злополучным берегам».

После такого решения Арбак принял свою обычную уверенно-гордую осанку, сел в свои носилки и в сопровождении длинного ряда рабов, предшествуемый хором музыкантов, двинулся к амфитеатру.

 

ГЛАВА XVI. Представление в амфитеатре

Слугам, сопровождавшим египтянина, были указаны места в народе, сам же он занял место между знатнейшими зрителями и оттуда окинул взором все это волнующееся море людских голов, наполнявшее все громадное пространство до самых последних уголков. В верхнем ряду сидели только женщины и весь ряд пестрел их нарядами, как цветочная клумба. Ниже, вокруг усыпанной песком арены для бойцов, размещались городские власти, сенаторы и лица, принадлежавшие к военному сословию. Все здание амфитеатра было окружено широком <испорчено>дом, из которого вели лестницы к местам, расположенным полукругом и постепенно возвышавшимся <испорчено>на же была обнесена ст<испорчено> и решеткой для защиты зрителей от зверей, если бы этим последним когда-нибудь вздумалось броситься на зрителей. На возвышенном месте позади этой решетки сидела особа, на средства устраивался бой: на сегодняшний бой это был эдил Панза. Вид у него был раздраженный, и он ворчал и сердился на надсмотрщика и матросов, которые были заняты натягиванием парусов над зданием для защиты от зноя <испорчено> белой с красным, материи; несмотря на все их старания, на заднем <испорчено> осталось большое непокрытое пространство <испорчено> толпа, в ожидании начала пред<испорчено>дила от нечего делать за ра<испорчено>ивалась над этой зияющей <испорчено> все сразу затихло и все по<испорчено> позабыто, как только за<испорчено> возвещая выход гладиаторов <испорчено>.

<испорчено> ином порядке, медленно <испорчено> бойцы всю арену. Они <испорчено> зрителям свое бесстрастие, <испорчено>ие и свое красивое сильное <испорчено> зрителям, которые как, <испорчено> и Лепид, бились об <испорчено>жность выбрать пред<испорчено>лей.

— Вот посмотрите, какой там великан-гладиатор! — воскликнула вдова Фульвия, обращаясь к своей приятельнице — жене Панзы, когда обе они, приподнявшись со своих мест, смотрели за решетку.

— Да, — сказала жена эдила с благосклонной важностью, так как она знала имена и качества всех гладиаторов, — это сеточник; как видишь, все его вооружение — копье с тремя зубцами и сетка. Он необычайно силен и будет биться со Спором — вот тот, квадратный, с круглым щитом и мечом, тоже без доспехов.

— Однако, сеть и копье довольно ничтожное оружие против меча и щита.

— Ты очень ошибаешься, милая Фульвия: сеточник большею частию выходит победителем.

— А кто этот красивый, с курчавой головой и ремнем на руке?

— Это Лидон, новичок, который имеет дерзость выступить в кулачном бою с Тетраидом. Потом они наденут вооружение и попробуют сразиться на мечах, со щитами.

— Но когда я смотрю на обоих их вместе, мне все думается, что Лидон одержит верх.

— Ну, а знатоки другого мнения: Клодий, например, держит три против одного за Тетраида.

— О, Юпитер, какая прелесть! — воскликнула Фульвия, когда на арене показались два гладиатора, в полном вооружении, на легких горячих конях.

В руках у них были копья и круглые блестящие щиты; доспехи были отделаны железными полосами, а короткие плащи, спускавшиеся с плеч до седла, придавали им живописный и грациозный вид; на ногах у них не было ничего, кроме сандалий, прикрепленных ремешками повыше щиколотки.

— О, как красиво! кто это? — спросила вдова.

— Один — Бербикс, он уже двенадцать раз выходил победителем, а другой носит имя — Нобилиор; оба они галлы.

Пока эти две приятельницы болтали, приготовления к бою уже закончились и последовало невинное упражнение в фехтовании деревянными мечами между различными гладиаторами, при чем Лидон отличался ловкими, гибкими движениями и грациозными позами. Это примерное сражение представляло интерес только для более тонких знатоков, толпа же с нетерпением ожидала, когда, наконец, шумная военная музыка оповестит о начале настоящей борьбы, поддерживающей зрителей в постоянном страхе, так как в ней дело идет о жизни и смерти.

Обыкновенно после того как выступающие бойцы бывали установлены попарно и оружие их осмотрено, начинали с того, что один из гладиаторов, предназначенный состязаться с дикими зверями, должен был пасть первым, как бы искупительной жертвой, но Панза предпочел иной порядок зрелища, чтобы напряжение толпы возрастало постепенно, чем дальше, тем сильнее, и потому бой Главка со львом и Олинфа с тигром приберегался к концу. К этому главному акту представления все остальное было только прелюдией. У двух противоположных пунктов загородки стояли теперь конные гладиаторы, которые, по знаку Панзы, одновременно бросились друг на друга, держа впереди щиты и размахивая высоко в воздухе своими легкими, но крепкими металлическими копьями. Не доезжая трех шагов до противника, лошадь Бербикса сразу остановилась, повернулась, и, когда Нобилиор проносился на всем скаку мимо него, противник нанес ему в спину удар, который был бы смертельным, если бы гладиатор вовремя не подставил свой щит, отразивший удар.

— Молодец Нобилиор! — крикнул претор, и как бы развязал этим языки присутствующим.

— Ловко попал мой Бербикс, — послышалось со стороны, где сидел Клодий, державший пари за Бербикса, и тысячи голосов, смешиваясь, выкрикивали то одно, то другое имя. У обоих всадников забрало было совершенно опущено, но все же голова оставалась главною мишенью, и Нобилиор так же ловко, как и в первый раз, пустив своего коня, направил копье прямо в шлем врага. Бербикс поднял щит, чтобы прикрыть голову, но его противник с быстротою молнии опустил копье и вонзил его в грудь — Бербикс закачался и упал.

— Нобилиор, Нобилиор! — закричал народ.

— Я потерял десять сестерций… — сквозь зубы пробормотал Клодий.

— Он получил свое, — рассудительно заметил Панза.

Те из зрителей, которые еще не слишком были ожесточены и грубы, загнули палец правой руки, что служило знаком помилования, т.-е. окончания боя, но когда служители прибежали на арену, то оказалось, что сожалеть и миловать было уже поздно: гладиатор уже испускал дух: из пронзенного копьем сердца вытекала вместе с жизнью последняя кровь, обагряя песок арены…

— Как жаль, что так скоро окончилось! — заметила Фульвия:- слишком короткое время пришлось ожидать развязки!

— Да, — подтвердила ее приятельница: — мне не жаль Бербикса; ведь и ребенок мог понять, что Нобилиор употребил только уловку. Вот уже прикрепляют крюк, чтоб вытащить тело в мертвецкую; уже засыпают на том месте свежим песком. Панза страшно сожалеет, что его средства не позволяют усыпать всю арены бурой с киноварью, как это всегда делал император Нерон!

— По крайней мере, если первый бой продолжался недолго, то скоро начнется за ним второй, — продолжала вдова, успокаивая сама себя и не обратив внимания на скрытое хвастовство своей приятельницы. — Посмотри-ка: на арену выходит красавец Лидон, а также и сеточник со своим противником; это будет интересно!

В эту минуту на арене установились три пары: Нигер, со своей сеткой и трезубцем против Спора — со щитом и коротким мечом; Лидон и Тетраид — у каждого только на правой руке была тяжелая греческая перчатка для фехтования, и два римских гладиатора, оба в стальных доспехах, с громадными щитами и острыми мечами. Кулачный бой должен был быть первым. Нельзя было на первый взгляд представить себе более неравной пары: Тетраид был хотя и не выше Лидона, но несравненно дороднее его, и так как он был убежден, что в кулачном бою мясистому всегда лучше, чем худощавому, то всячески помогал своей природной наклонности к тучности, и был широк в плечах, плотный и жирный. Лидон же, напротив, был пропорционален и строен, и чего не хватало у него в объеме, мог, по мнению знатоков, вполне заменить твердыми как сталь мускулами и ловкостью. Кому известны удары сильного мужского кулака, способного размозжить, тому понятно, каким ужасным добавлением к этим ударам молота служила греческая перчатка, состоявшая из ремней, оплетавших руку до локтя, с заделанными в ремни кусочками свинца. Но именно это-то обстоятельство и уменьшало интерес к бою, так как уже по первым ударам можно было судить о предполагаемом исходе борьбы.

— Берегись! — угрожал Тетраид, наступая все более и более на увертывавшегося Лидона, ответившего ему лишь презрительной усмешкой. Тетраид наметил удар и замахнулся, готовясь ударить кулаком, точно молотом по наковальне; Лидон быстро припал на одно колено и удар противника пришелся по воздуху — над его головой… Ответ Лидона был не таким безвредным: он вскочил и, пользуясь минутой, так ударил противника перчаткой в грудь, что Тетраид зашатался… Народ был в восторге.

— Ну, тебе не везет сегодня, — сказал Лепид Клодию с сожалением. — Уже одно пари проиграл, да и за второе, думаю, тебе страшновато!

— Клянусь богами, этак мои статуи пойдут с молотка, если я опять потеряю: поставил за Тетраида я не менее, как пятьдесят сестерций!

— Но смотри, смотри, как он опять воодушевился! вот хороший удар! Никак он разбил Лидону плечо?! Так, Тетраид, так!.. Хорошо!..

— Но Лидон не теряется, клянусь Поллуксом! как он молодецки держится! смотри пожалуйста, как он ловко избегает этой молотообразной ручищи! он уклоняется туда — сюда, вертится, как волчок… Ах, бедняга, опять-таки досталось Лидону!..

— Все еще три против одного за Тетраида; а, как ты думаешь, Лепидушка?

— Хорошо — девять сестерций против трех.

— Что это? Опять Лидон — он приостанавливается, набирает воздуху. Боги, он упал! Нет, встал опять, браво, Лидон! Тетраид опять наступает, набрался храбрости…

— Дурак, успех его ослепляет, он бы должен быть осмотрительнее. Смотри, он встал опять, но кровь течет у него по лицу.

— Однако, Лидон выигрывает! Смотри, как он близко, этот удар по виску может убить, — да он и сразил Тетраида, он падает… не может уже шевельнуться, довольно, довольно!

— Довольно! — проговорил Панза. — Выведите обоих и дайте им доспехи и мечи!

— Благородный эдил! — объявил один из служителей. — С Тетраидом плохо, он не в состоянии еще раз выступить.

— В таком случае пусть Лидон будет готов, — приказал Панза. — Как только кто либо из гладиаторов будет побежден, Лидон станет с победителем.

Толпа громкими криками выразила свое одобрение, затем наступила опять полная тишина. Заиграли трубачи, и четверо новых бойцов появились на арене.

— Знаешь ты этих римлян, Клодий? что они из императорской фехтовальной школы?

— Знаю только того, который меньше ростом, впрочем подробностей не слыхал; другой считается хорошим бойцом на мечах, хотя и не первого сорта. Но мне, однако, из-за этого противного Лидона испорчено все представление!

— Ну, дружок, хочешь, я сжалюсь над тобой и буду держать за эту пару на каких тебе угодно условиях?

— Ну, так за второго десять сестерций против десяти.

— Что? когда мы другого совершенно не знаем! Нет, это еще вилами на воде писано!

— Спустим в таком случае: пусть будет десять против восьми.

— Идет! — сказал Лепид и они ударили по рукам.

Если бы мы на минуту перевели взоры к верхним рядам амфитеатра, то увидели бы там одно лицо, с выражением сердечной боли следившее за перипетиями кулачного боя. Это был старик — отец Лидона, который, несмотря на все свое отвращение к подобного рода зрелищам, но страдая за сына, не мог устоять против соблазна быть свидетелем его судьбы. Одиноко, среди кровожадной толпы чужих ему людей, сидел он, ничего не видя и не сознавая, кроме близости своего дорогого мальчика! Ни звука не проронил он, видя, как тот два раза падал, только стал бледнее и слегка дрожал. Но легкий крик радости невольно сорвался с его старческих уст при виде победы Лидона. — Увы, он не знал, что эта победа была лишь начальным действием смертельной драмы.

— Мой храбрый мальчик! — прошептал он, вытирая глаза.

— Это твой сын? — спросил назарянина сидевший с ним рядом рабочий. — А он хорошо защищался… Посмотрим, как-то дальше будет; ты знаешь, ведь он должен стать со следующим победителем? Моли только богов, старик, чтобы этот победитель не был один из этих римлян или еще хуже — великан Нигер.

Старый раб сел опять и закрыл лицо руками. В настоящую минуту арена не представляла для него ни малейшего интереса: Лидона пока не было между бойцами. Но вдруг он спохватился, что бой имеет для него большое значение — ведь с победителем должен будет опять стать его сын! Он приподнялся, подался вперед, напрягая зрение и сложив руки, и стал следить за ходом боя.

Главными лицами теперь были сеточник Нигер и Спор; этот род боя почти всегда оканчивался смертью и требовал большой ловкости и уменья, а потому и был особенно привлекателен для зрителей. Оба бойца стояли на порядочном расстоянии друг от друга; лицо Спора было совершенно прикрыто спущенным забралом, дикое же лицо Нигера приковывало всеобщее внимание, возбуждая в зрителях ужас. Так простояли они некоторое время, пристально смотря друг на друга, пока Спор не начал медленно, с большой осторожностью подвигаться, направляя острие своего меча прямо в грудь врага. Нигер отступил, расправил правой рукой сетку и не сводил своих маленьких блестящих глаз с противника. Вдруг, когда Спор уже приблизился на расстояние не больше длины руки, Нигер нагнулся вперед и бросил на него сетку. Быстрым движением гладиатор ускользнул от этой мертвой петли. Он испустил дикий крик радости и бросился на врага, но Нигер уже успел расправить сетку и, накинув ее себе на плечи, побежал вокруг арены с такой быстротой, что противник не мог с ним сравняться.

Народ смеялся и ликовал; но тут всеобщее внимание привлечено было римскими всадниками. До сих пор, они вели бой с крайней осмотрительностью, и потому возбуждали мало интереса; но понемногу они разгорячились, и теперь один из них только что проколол бок противнику. Лепид побледнел.

— Ого! — закричал Клодий. — Уже все кончено; если Кумольнус успокоится, то другой истечет кровью!

— Хвала богам, он горячится, он сильно напирает на раненого! Клянусь Марсом, он молодец, хотя и ранен… Как он ударил по шлему!

— Ну, Клодий, я выигрываю!

— Ах, я дурак! — вздохнул Клодий. — И зачем это я ставлю? Иначе, как в кости, мне не следует играть; там, по крайней мере, можно и сплутовать в случае нужды!

Перед Лепидом этот игрок даже не скрывался, потому что совесть позволяла ему, судя по обстоятельствам, пользоваться в игре даже фальшивыми костями.

— Спор, Спор! — кричала толпа, когда внезапно остановившийся Нигер неоднократно набрасывал сетку, но все безуспешно. На этот раз, он не успел во время отбежать и Спору удалось ранить его в ногу, что мешало ему бегать. Как близко и грозно ни наступал на него Спор, но, пользуясь своим высоким ростом и длинными руками, Нигер некоторое время, ловко направляя трезубец, держал противника на почтительном расстоянии, но при одном из своих быстрых поворотов Спор не достаточно осмотрительно защищался, и Нигер всадил ему свой трезубец в открытую грудь… Спор опустился на колено; в следующую минуту сетка уже была накинута на него и он напрасно извивался в ее петлях, стараясь освободиться, в то время как трезубец все повторял свои удары. Кровь потекла через сетку на песок, Спор опустил руки и признал себя побежденным. Победитель снял с него сетку и, облокотясь на копье, взглянул на собрание, ожидая, какое будет произнесено решение. Побежденный тоже обратил свои помутившиеся с отчаяния взоры к народу. Отовсюду на него смотрели холодные, безжалостные глаза. Шум и движение стихли; это была ужасная тишина, ясно свидетельствовавшая о том, что ни одно сердце не шевельнулось состраданьем. Ни одна рука, даже женская, не сделала условного знака; никто не загнул пальца в знак пощады! Спора не любили вообще, симпатии, народа склонились на сторону Нигера, а пробудившаяся жажда крови требовала жертвы: дан был знак смерти! Не испустив ни жалобы, ни стона, Спор наклонил голову, чтобы принят последний удар. Так как оружие сеточника не было пригодно для этого, то на арене появилась какая-то зловещая фигура в шлеме с опущенным забралом и с коротким мечом. Страшный палач приблизился к побежденному гладиатору, положил левую руку ему на голову, а правой приложил меч к его затылку и обернулся к зрителям, в ожидании, что, может быть, смилуется кто-нибудь в последнюю минуту. Ни звука, ни взгляда! Сталь сверкнула, свистнула в воздухе, и гладиатор свалился на песок: тело его дрогнуло последний раз, вытянулось, и на земле был уже труп.

Только что успели убрать это тело, как окончился бой и между всадниками: Кумольнус нанес мечом своему противнику смертельную рану; пришлось убрать в мертвецкую и эту жертву.

По густым рядам зрителей прошло движение облегчения, народ вздохнул свободнее и с радостью встретил освежающие брызги искусственного дождя, устроенного из ароматной воды, при помощи невидимых трубок. Победивший римлянин снял шлем и вытер лоб; все любовались его благородными римскими чертами, блестящими глазами и вьющимися волосами; он не был ранен и имел совершенно свежий и неутомленный вид.

Немного спустя, Панза во всеуслышание возвестил, что вместо убитого всадника будет биться с Кумольнусом Лидон.

— Но если ты желаешь его отклонить, — продолжал он, обращаясь к юному гладиатору, — то можешь сделать это, потому что ты еще новичок и Кумольнус сначала не предназначался быть твоим противником. Тебе лучше знать, хватит ли у тебя сил против него. Если он одолеет тебя, то твоим уделом будет славная смерть, если же ты выйдешь победителем, то я удвою выставленную цену из моего собственного кошелька.

Послышались клики одобрения. Лидон стоял, выпрямившись и оглядывая собрание; высоко, в верхних рядах, он увидел бледное лицо и прикованный к нему взор отца — в нерешимости он отвернулся — нет!.. победа в кулачном бою не принесла ведь ему ничего, отец все еще раб!

— Благородный эдил! — ответил он твердым и громким голосом. — Я готов на бой; уже ради чести Помпеи я не откажусь от борьбы; пусть знают, что ученик здешней фехтовальной школы не струсит перед римлянином.

Радостные крики стали еще громче.

— Четыре против одного за Лидона, — сказал Клодий Лепиду.

— Ой, не двадцать ли против одного? — возразил Лепид. — Да ты взгляни только на обоих! Римлянин — настоящий Ахиллес, а Лидон — бедный начинающий мальчик…

И так, последний бой перед выходом диких зверей, с которыми предстояло сражаться преступникам, начинался. В полном вооружении, с мечом и опущенным забралом, стояли противники друг против друга. В эту минуту претору подали письмо; он развязал шнурок, которым оно было перевязано, пробежал письмо и лицо его выразило не малое удивление. Он перечитал второй раз и вполголоса проворчал:

— Верно он хорошо выпил еще до обеда, что ему лезут такие глупости в голову!

И с этими словами он отложил письмо в сторону и снова уселся с подобающей важностью на свое место, чтоб следить за продолжением зрелища.

Если вначале Кумольнус завладел расположением толпы, то теперь он отступил на второй план перед Лидоном, которого смелость и намерение постоять за честь Помпеи сильно подняли в глазах граждан.

— Ну, что, старина, — обратился к Медону его сосед, — сын должен, конечно, собраться с духом, но не унывай: эдил не допустит, чтоб его прикончили, да и народ тоже; он слишком молодецки держал себя для этого! Ах, вот славный был удар — хорошо отпарировал… Ну-ка еще, Лидон! Что ты там ворчишь все сквозь зубы, старик?

— Молитвы, — ответил Медон.

— Молитвы? Богине победы? Смотри теперь: дело становится серьезным… Ай, бок, береги бок, Лидон!

Лидон ловко отражал меткие удары римлянина, но силы его все же понемногу слабели, ему не хватало дыханья, а когда он приготовился к последнему, решительному удару, грудь его осталась незащищенною. Римлянин, который хотел его пощадить, ударил его не особенно сильно мечом по его доспехам, но уставший уже гладиатор пошатнулся, качнулся вперед и попал прямо на острие меча противника: клинок проткнул его насквозь и вышел в спину. Он попытался еще выпрямиться, но оружие выпало из рук, и он растянулся во всю длину на песке арены. Точно сговорившись, и эдил и зрители в ту же минуту дали знак помилования; служители выбежали на арену и сняли с Лидона шлем; молодой гладиатор еще дышал. Он бросил на своего врага еще один озлобленный взгляд, потом со стоном поднял глаза наверх, откуда сквозь гул толпы до его слуха донесся раздирающий душу крик. Черты Лидона приняли мягкое, нежное выражение, в глазах сосредоточилась безграничная сыновняя любовь… Еще последний вздох — и голова его упала назад.

— Присмотрите за ним, он исполнил свой долг, — сказал Панза.

Служители унесли Лидона.

— Настоящая картина жажды славы и ее последствия, — прошептал Арбак и в глазах его было столько презрения и насмешки, что никто не мог бы встретиться с этим взглядом без ужаса.

Снова пустили душистый дождь, чтоб освежить воздух, и снова служители усыпали арену свежим песком.

— Впустите льва и афинянина Главка! — громко приказал эдил.

С немым напряжением ждала толпа, только теперь готовившаяся вполне насытить свою жестокую страсть к кровавым зрелищам.

 

ГЛАВА XVII. В последнюю минуту

Бедная Нидия жестоко ошибалась, когда надеялась незаметно ускользнуть из сада Арбака и пробраться около полуночи в город.

Арбак, хотя и отделался пока от опасного Калена, но не переставал все-таки мучиться опасениями, и перед сном приказал особенно тщательно осмотреть весь дом и охранять всю ночь все входы и выходы в своем жилище. Таким образом, несчастная слепая, напрасно проискав всю ночь свободного выхода, усталая и огорченная неудачей, на рассвете была найдена Созием и водворена им в прежнюю комнату, под его надзор. Измученная, она бросилась на пол и залилась слезами, пока, наконец, благодетельный сон не смежил ей глаз.

Проснувшись, она нашла корзину с едой и питьем, принесенную ей добродушным сторожем; она немного подкрепилась для предстоявшего дела, — она сама еще не знала какого, — но уверенность, что ей еще удастся спасти при помощи богов Главка, не покидала ее. Мучительно долго тянулся день; вечером Созий сообщил ей своим грубоватым, полушутливым тоном, что грек осужден и завтра будет отдан на растерзание зверям. Что пережила бедняжка в наступившую ночь, мы не беремся описывать.

Настало утро. Она слышала приготовления и суету в деле по случаю сборов в амфитеатр; слышала музыку, под звуки которой египтянин отправился со своей свитой. Нидия плакала, молилась, приходила в отчаяние. Давно уже было пора начать действовать, если что-нибудь еще могло случиться для спасения Главка!

Вдруг она вспомнила про Саллюстия: он самый близкий друг Главка и наверное не пошел на бой гладиаторов; от него еще можно ждать помощи. Надо добиться, чтобы Созий провел ее к нему в дом. «У меня есть украшения — подарок Главка, они могут теперь пригодится», решила Нидия и начала стучать и звать, пока раб пришел, наконец, с обычной своей воркотней. Если бы ему не надо было караулить ее, он тоже пошел бы поглядеть на игры, воспользовавшись случаем повеселиться — ведь не скоро опять дождешься этого в Помпее, а теперь вот сиди тут из-за нее! Не обращая внимания на его недовольство, Индия прямо спросила его:

— Сколько тебе еще не хватает, чтоб купить себе свободу?

— Сколько? Ну, приблизительно тысячи две сестерций, — ответил раб, который при этом вопросе забыл свою досаду.

— Хвала богам, не более того! Взгляни на эти браслеты и эту цепь, они наверно стоят вдвое, я дам их тебе, если…

— Не искушай меня, маленькая колдунья, я не могу тебя выпустить; Арбак — грозный, страшный господин; он бросит меня в море на обед акулам, а тогда все богатства мира уже не вернут меня к жизни. Лучше ужь живая собака, чем мертвый лев!

— Да ты и не выпускай меня, ты только проведи меня к Саллюстию, где я должна исполнить одно поручение, которое никто не может передать, кроме меня.

— Ну, это еще, может быть, исполнимо, — сказал раб, не спуская глаз с сокровищ, которые она ему предлагала.

— Но только это надо сделать скоро — сейчас же надо идти, — настаивала слепая.

— Да уж, конечно, пока господин еще в амфитеатре. Давай твои украшения и — пойдем! Дома нет никого, кто бы мог мне помешать. Однако, постой: ты ведь рабыня, ты не имеешь права на эти украшения. Все это принадлежит, верно, твоей госпоже?

— Это подарок Главка! разве он может потребовать когда-нибудь его у меня обратно!

— Ну, в таком случае, идем! Эта клетка не убежит без нас…

Город весь как будто вымер, все улицы были пусты и их никто не встретил. Нидия шла так быстро, что раб на силу поспевал за ней, и они скоро достигли дома Саллюстия. Как забилось от радости сердце бедной фессалийки, когда привратник впустил ее и сказал, что господин его дома и может ее принять!

Рассказ слепой девушки носил такой правдивый характер, да и Саллюстий слишком хорошо знал Арбака, чтоб усомниться хоть на минуту в истине рассказа.

— Великие боги! — воскликнул он. — И уже сегодня, быть может, сейчас, Главк должен умереть! Что делать?… Я сейчас иду к претору!

— Нет, если я смею советовать, — заметил находившийся тут же его доверенный из вольноотпущенных, мнение которого Саллюстий всегда выслушивал, — претор, как и эдил, очень дорожат расположением к ним народа, а народ не захочет отсрочки и не согласится уйти ни с чем, когда ждет такого зрелища. К тому же такой шаг слишком бросился бы в глаза Арбаку, и хитрый египтянин не замедлил бы принять свои меры. Ясно, что ему очень нужно, чтоб и Кален и Нидия были припрятаны подальше. Нет, рабы твои к счастью все дома…

— Я понимаю! — воскликнул Саллюстий. — Прав, скорей только выдай оружие рабам; все улицы пусты, мы сами поспешим к дому Арбака и освободим жреца. Живей — мой плащ, доску и грифель; я все же попрошу претора отсрочить немного казнь Главка: через час мы будем в состоянии доказать его невинность. Мы что-нибудь да сделаем; беги скорей с письмом к претору, как только можешь скорее, и постарайся, чтоб оно непременно попало ему в руки… А теперь — вперед! О, боги, какая бездна злобы скрывается иногда в человеке!

Что письмо Саллюстия было передано претору и что последний, прочитав его, удивился, но не придал значения его содержанию, — уже известно читателю.

 

ГЛАВА XVIII. Главное действие в амфитеатре

Главк и Олинф, как было сказано выше, помещались в одной узкой камере, где приговоренные к смерти проводили свои последние часы, в ожидании ужасного последнего боя с дикими зверями на арене амфитеатра. Понемногу глаза их привыкли к темноте и они, вглядываясь друг в друга, старались прочесть, что делается у другого на душе. Во мраке темницы, их исхудавшие лица казались мертвенно-бледными, но выражение было спокойное; мужественно, без страха ожидали они своей участи.

Вера одного, врожденная гордость другого, сознание невиновности у обоих, — все это воодушевляло их, превращало их в героев.

— Послушай, как они кричат, как ликуют при виде человеческой крови! — сказал Олинф.

— Я с ужасом слушаю это, но я надеюсь на богов, — ответил Главк.

— На богов? О, ослепленный юноша! хоть бы этот последний час привел тебя, к познанию Единого Бога! Разве я не поучал тебя здесь — в темнице, разве не плакал, не молился за тебя! Забывая о своем смертном часе, я более думал в своем усердии о спасении твоей души, чем о себе!

— Благородный друг! — торжественно сказал Главк, — с удивлением и благоговением, втайне даже склонный верить, внимал я твоим речам, и будь мне суждено прожить долее, я может быть стал бы вполне убежденным твоим учеником. Но если я теперь приму твое учение, то не будет ли это поступком труса, сделавшего из страха перед смертью шаг, требующий зрелого обсуждения? Как будто только из боязни адских мучений или соблазнившись обещанием небесного рая, я отступлюсь от веры отцов! Нет, Олинф, останемся друзьями с одинаково хорошими чувствами друг к другу; я уважаю твое благородное стремление вразумить меня, а ты из сострадания будь снисходителен к моему ослеплению или упрямству, если хочешь. Как я поступлю, так мне и воздастся. Не будем более говорить об этом! Тише, слышишь, будто несут что-то тяжелое: верно уже убили гладиатора! Скоро и нас также понесут с арены в мертвецкую!

— О небо, о Христос! уже я вижу вас! — в молитвенном порыве воскликнул Олинф, поднимая руки к небу. — Я не дрожу, а радуюсь, что темница, в которой томится душа моя, жаждущая манны небесной, скоро распадется!

Главк поник головой; он сознавал разницу между состоянием своего духа и своего товарища по заключению: язычник не дрожал перед смертью, но христианин ликовал.

Со скрипом открылась дверь, в тюрьму проникла полоса дневного света, и ряд блестящих копий стражи, пришедшей за узниками, отразился на стене.

— Главк из Афин, твой час настал! — сказал какой-то громкий сильный голос. — Ждет тебя лев…

— Я готов, — сказал афинянин. — Ну, брат и товарищ, деливший со мной заключение, еще одно последнее объятие; благослови меня и прощай!

Христианин крепко обнял молодого язычника и поцеловал его в лоб и в обе щеки; громко рыдая, он орошал горячими слезами его лицо.

— Если б я мог обратить тебя, я бы не плакал! Я мог бы тогда сказать тебе: сегодня вечером мы свидимся с тобою в раю!

— Быть может, мы все же там будем, — возразил грек, — оставшиеся верными в смерти могут встретиться по ту сторону гроба. Прекрасная, любимая земля, прощай навсегда! Ведите меня, я — готов!

Он вырвался из объятий Олинфа и пошел.

Тяжелая духота этого горячего, бессолнечного дня сильно на него подействовала, как только он вышел на воздух; к тому же он еще не вполне избавился от действия яда, и потому едва не упал, так что воины должны были его поддержать.

— Смелее, — сказал один из них, — ты молод, силен и хорошо сложен; тебе дадут оружие; не отчаивайся; еще можешь выйти победителем.

Главк ничего не ответил, но отчаянным усилием воли подтянул свои нервы и принял бодрый вид. Затем, ему смазали тело оливковым маслом, что придавало большую гибкость членам, дали стилет и вывели на арену. Увидав эти сотни тысяч глаз, устремленных на него, грек сразу почувствовал себя смелее, страх совершенно его покинул, робости не оставалось и следа. Возбуждение окрасило его щеки легким румянцем, он выпрямился во весь рост и вся его, дышащая благородством, красивая фигура стояла посреди арены, как олицетворение геройского духа его родины.

Вызванный его преступлением шепот отвращения и ненависти, которым встретили Главка, невольно смолк, при виде его; отчасти удивление, отчасти сострадание отразилось на лицах. Тяжелым стоном отдался сразу вырвавшийся у этой многотысячной толпы вздох, когда на арене появилась какая-то большая, темная, бесформенная вещь: это была клетка со львом!

— Как жарко, как невыносимо душно сделалось вдруг! — сказала Фульвия своей приятельнице. — Отчего эти глупые матросы не могли накрыть материей весь амфитеатр?

— Да, ужасно душно, просто до дурноты! — сказала жена Панзы. Даже ее испытанное хладнокровие не выдерживало предстоящего зверства.

Целые сутки льва продержали без пищи, и сторож приписывал необычайное беспокойство зверя, в течение всего утра, его голоду. Но выражения его настроения скорее указывали на страх, чем на ярость; его рычание походило на крик ужаса; он опустил голову, попробовал просунуть ее между железными прутьями клетки, прилег, потом опять поднялся и снова, как бы в испуге, зарычал. Затем лег как разбитый, прижавшись к стене клетки, тяжело дыша и широко раздувая ноздри.

Губы эдила Панзы дрожали, лицо его побледнело, он со страхом смотрел кругом, не решаясь и как будто раздумывая; нетерпение массы, видимо, росло. Медленно дал он знак начинать. Стоявший позади клетки сторож осторожно отодвинул решетку, и лев ринулся из клетки с радостным рычанием освобождения. Сторож поспешил укрыться в безопасное место, и царь степей остался один со своей жертвой.

Главк стоял в вызывающей позе, ожидая нападения врага и держа в руке свое маленькое, блестящее оружие; он все еще не терял надежды, что ему удастся нанести зверю один хороший удар (он знал, что для второго времени уже не будет!) в голову, проткнувши глаз и мозг своего ужасного противника. Но ко всеобщему удивлению зверь даже как будто и не обратил внимания на присутствие Главка на арене. В первую минуту своего освобождения, он сразу остановился, приподнял голову и с визгом и стоном нюхал воздух над собой; потом прыгнул вперед, но в противоположную от афинянина сторону. То быстро, то останавливаясь в нерешимости, лев обошел всю арену, постоянно поворачивая свою громадную голову и обращая по сторонам растерянные взоры, как будто отыскивая выход для бегства; раза два намеревался он перескочить через ограду, отделявшую арену от зрителей, но когда ему это не удалось, он не зарычал гордо и важно, а как-то жалобно завыл. Никакого признака гнева или голода не видно было в его поведении, хвост он волочил по песку, и хотя глаза его несколько раз встречали Главка, но он равнодушно отворачивался. Наконец, точно устав от этих бесплодных попыток бежать, он снова влез в свою клетку и покойно улегся там.

Удивление публики перед этой вялостью льва уже перешло в досаду на его трусость, а сострадание к Главку исчезло перед разочарованием в обманутых надеждах. Эдитор воскликнул:

— Что же это такое? возьми прут, выгони его и потом запри клетку!

Когда сторож со страхом принялся исполнять приказание, у одного из входов раздались громкие крики, какая-то перебранка и просьбы. Все обернулись туда и увидали, что кто-то настойчиво добивается пропуска; толпа раздвигалась, пропуская к скамье сенаторов запыхавшегося, взволнованного Саллюстия. Едва держась на ногах, измученный, растрепанный пробирался он сквозь ряды публики, и взглянув на арену закричал:

— Прочь афинянина, скорей! он невинен! Берите Арбака-египтянина, вяжите его, он — убийца Апесида!

— Ты с ума сошел, Саллюстий, — сказал претор, поднимаясь со своего места. — Какой демон вселился в тебя?

— Убери сейчас же афинянина, говорю тебе, или кровь его обрушится на твою голову. Если ты промедлишь, претор, то ты ответишь перед императором своей жизнью! Я привел сюда свидетеля смерти Апесида. Место! пропустите! Жители Помпеи, посмотрите: вот там сидит Арбак! Место для жреца Калена!

Бледный, исхудалый, только что вырванный из когтей голодной смерти, с ввалившимися щеками, мутными глазами, превратившийся чуть не в скелет, Кален был принесен в тот же ряд, где сидел Арбак. Его освободители намеренно дали ему лишь немного пищи; главным же двигателем, придававшим ему теперь силы, была жажда мести.

— Жрец Кален! Да разве это он? Это — какое-то привидение! — кричали в народе.

— Это жрец Кален, — серьезно проговорил претор. — Что ты имеешь сказать?

— Арбак, египтянин, — убийца Апесида, жреца Изиды; я своими собственными глазами видел, как совершено было убийство. Из темницы, куда он меня запрятал, из мрака и ужаса освободили меня боги, чтобы открыть его преступление. Отпустите афинянина: он невиновен!

— Оттого-то и лев его не тронул! Вот чудо-то! — воскликнул Панза.

— Чудо, чудо! — кричал народ.

— Увести Главка! Пусть бросят на его место Арбака!

И до самого моря катился волной крик, подхваченный тысячами голосов: «Бросить Арбака льву»!

— Солдаты, уведите обвинявшегося в убийстве Главка, уведите, но еще присматривайте за ним! — приказал претор. — Боги делают этот день днем чудес!

Как только претор выговорил слово освобождения, раздался какой-то звонкий женский, почти еще детский крик радости.

Этот голос был трогательно чист и волшебно подействовал на толпу, которая единодушно приветствовала теперь спасенного. Претор, дав знак замолчать, спросил:

— Кто это?

— Слепая девочка — Нидия, — ответил Саллюстий. — Ее рука вывела Калена из подземелья и спасла Главка.

— Об этом после, — сказал претор. — Кален, жрец Изиды, ты обвиняешь Арбака в убийстве Апесида?

— Да.

— Ты видел это сам?

— Претор, этими самыми моими глазами! Да и сам Арбак хвастался, что он поднес Главку наговоренное питье.

— Довольно теперь. Следствие должно быть отложено до более удобного времени. Арбак, ты слышишь обвинение против тебя? Что можешь ты возразить — ты еще ничего не говорил?

Обвиняемый ответил на злобные взгляды толпы презрительным движением, и быстро оправившись от первого смущения, на вопрос претора сказал спокойным, обычным тоном:

— Претор, это обвинение так нелепо, что едва заслуживает внимания. Мой первый обвинитель — благородный Саллюстий, ближайший друг афинянина! Второй — жрец; я уважаю его звание и его одежду, но, граждане Помпеи, вы знаете характер Калена, его алчность, его любовь к деньгам известны всем: показание такого человека всегда можно купить. Претор, я невиновен!

— Саллюстий, где ты нашел Калена? — спросил претор.

— В погребах Арбака.

— Египтянин, ты значит осмелился замкнуть там жреца — служителя богов, и за что? — опять сердито спросил претор, наморщив лоб.

— Выслушай меня! — сказал Арбак, поднимаясь со своего места, спокойно, но с видимым волнением в лице. — Этот человек пришел и грозил мне выступить против меня с обвинением, которое он здесь теперь высказал, если я не куплю его молчания половиной моего состояния. Все мои возражения были напрасны. Благородный претор и вы, граждане, — я здесь чужой, я знал свою невинность, но показание жреца против меня могло мне все-таки повредить. В таком затруднительном положении я заманил его в один из моих погребов, откуда его только что освободили, под тем предлогом, что это — кладовая с моими драгоценностями; я хотел его там продержать, пока судьба настоящего преступника не будет уже определена и, следовательно, угрозы Калена будут не опасны; я ничего дурного не имел против него и в мыслях. Быть может, я поспешил с моими мероприятиями, но кто из вас не признает справедливости самозащиты? Если я был виноват, то зачем же жрец не пошел со своим обвинением в суд, где я и должен был бы возражать ему? Почему он не обвинил меня, когда я обвинил Главка? Претор, это требует ответа; в остальном полагаюсь на ваши законы и требую вашей защиты. Поставьте меня перед судом, и я с покорностию приму его решение, но здесь не место для дальнейших объяснений.

— Это можно исполнить, — сказал претор. — Эй, сторожа! взять Арбака и караулить Калена! Саллюстий, ты отвечаешь нам за поведение и за обвинение. А теперь представление пусть продолжается…

— Что это? такое грубое пренебрежение к Изиде? — закричал Кален. — Кровь ее жреца вопиет о мщении; откладывать теперь справедливый суд, чтоб позднее он не состоялся вовсе? И лев останется без добычи. Боги, боги! Я чувствую, что устами моими говорит Изида: бросьте льву Арбака, бросьте льву!

Истомленный непосильным волнением, жрец окончательно свалился в судорогах, с пеною у рта катался он по земле, подобно бесноватому. Народ в ужасе смотрел на него.

— Это боги вдохновляют святого человека — отдайте Арбака на растерзание льву!

С этими криками сотни и тысячи людей повскакали со своих мест и бросились к египтянину. Напрасно останавливал их эдил. Напрасно, возвышая голос, претор напоминал законы: народ видел уже сегодня кровь и жаждал ее еще более… Возбужденная толпа уже позабыла всякое уважение к властям; призыв претора к порядку был не сильнее тростинки в бурю, и хотя, по его приказанию, стража стала шпалерами перед нижними рядами, где сидели более почетные и знатные зрители, но эта стена представляла лишь слабую защиту. Волны человеческого моря надвигались к Арбаку, чтобы распорядиться его участью. В страхе и отчаяньи, которое начинало побеждать его гордость, взглянул он на толпу, шумно подступавшую все ближе и ближе, и вдруг заметил сквозь оставленную в полотне навеса прореху — необычайное явление. Он увидел его первый, и врожденная хитрость подсказала ему надежду на спасение. Египтянин протянул руку вперед, лицо его приняло выражение несказанной надменности.

— Взгляните туда! — сказал он громовым голосом, заставившим смолкнуть толпу. — Взгляните, как боги защищают невинного! Ад высылает свои огни, чтобы отомстить моему обвинителю за несправедливый донос!

Взоры всех обратились по направлению его руки и с неописуемым ужасом увидели страшную картину: из вершины Везувия поднималась масса густого черного дыму в виде гигантского ствола. Черный ствол и огненные ветви громадного дерева все росли, при чем ветви — поднимаясь — меняли ежеминутно цвет: из огненно-красных, бледнея, становились мутно-розовыми, потом снова зажигались пожаром! Зловещая, мертвая тишина внезапно сковала все и вдруг, среди этого гробового молчания, раздалось рычание льва на арене, и, как эхо, откликнулся извнутри здания, более диким и резким голосом — тигр. Напуганные неподвижною тяжестью атмосферы животные как будто предчувствовали надвигающееся несчастие. Вслед за этим последовали жалобные вопли женщин, земля начала колебаться, стены амфитеатра пошатнулись и издалека донесся треск каких-то обрушивающихся крыш… Еще минута и — казалось — вся черная масса скатится всесокрушающим потоком с горы на собравшийся тут народ. Начался горячий пепельный дождь, смешанный с раскаленными камнями; он сыпался над виноградниками, совершенно уничтожая их, над опустевшими улицами, над амфитеатром, и, падая с шумом в холодные морские волны, захватывал собою громадное пространство… Теперь все было забыто: и справедливость, и Арбак, и зрелище; не существовало никаких преград и порядков; бежать, спасаться, укрыться — вот единственное желание, охватившее собравшихся, всех обуяла ни с чем несравнимая паника. Каждый спешил спастись, толкая и давя все вокруг; только стража оставалась еще неподвижна на своем посту у входов. Не обращая внимания на падавших, наступая на них, со стонами, проклятиями, криком и мольбами ринулись все к многочисленным выходам… Но куда бежать? Некоторые, боясь вторичного землетрясения, спешили домой, чтобы собрать что было поценнее и бежать куда-нибудь дальше, пока еще было время; другие, напуганные горячим, каменным дождем, который становился все сильнее и гуще, искали убежища под ближайшими крышами домов, храмов и где только можно было приткнуться. Но туча над горой все разрасталась, и соединяясь с выходившим из кратера густым дымом, совершенно заслонила солнце, и вскоре ясный дневной свет заменился полным мраком глубокой ночи…

 

ГЛАВА XIX. Отец и сын

Главк не мог даже понять, что с ним произошло; во сне ли это все или наяву, что он цел и невредим уведен с арены. Его привели в маленькую комнату в здании амфитеатра, дали ему одежду и все служители арены наперерыв старались приветствовать и поздравить его. Туда же чья-то сострадательная рука привела и бедную слепую, сгоравшую желанием как можно скорее убедиться, что Главк действительно жив и избавлен от позорной и мучительной смерти.

— Я, я тебя спасла! — рыдая восклицала Нидия. — Теперь я могу спокойно умереть.

— Нидия, дитя мое, моя спасительница!

— Дай руку, чтобы я чувствовала, что ты действительно остался жив! Да, это правда! Мы все же не опоздали и это — я, я тебя спасла!

Эта трогательная встреча была прервана отчаянными криками, раздавшимися из амфитеатра.

— Гора, землетрясение, беда!.. — раздавалось со всех сторон.

Служители и стража бросились бежать, предоставив Главку и Нидии спасаться, как они знают. Но афинянин, как только убедился в близкой опасности, вспомнил Олинфа: его судьба избавила также от когтей тигра, так неужели же оставить его теперь погибать от другой — не менее грозной беды? Главк взял Нидию за руку и поспешил в темницу, где был христианин, которого он застал стоящим на коленях, с горячей молитвой на устах.

— Вставай, мой друг, спасайся, беги! — кричал Главк, выводя пораженного Олинфа на воздух; он показал ему черную тучу, из которой сыпался пепел и камни, и испуганную толпу, в страхе разбегавшуюся во все стороны.

— Это — перст Божий! Слава Господу! — воскликнул в благоговейном ужасе Олинф.

— Беги, ищи твоих собратий, и старайтесь спастись! Прощай!

Олинф ничего не отвечал, даже не заметил, что грек удалился: так полна была его душа высоких молитвенных мыслей. Его горячее сердце всецело поглощено было прославлением милосердия Божия, а не страхом перед видимым проявлением Его могущества. Наконец, он решил идти и направился к выходу, но тут глазам его представилась какая-то открытая небольшая комната, где при мерцающем свете лампочки он увидел три распростертых на земле тела. Это была мертвецкая гладиаторов; он уже хотел пройти мимо, когда услыхал из глубины этой комнаты чей-то тихий голос, призывавший Христа.

— Кто здесь призывает Имя Сына Божия? — спросил Олинф, но так как никто не отвечал, то он вошел и увидел старика, который сидел на земле и держал на коленях голову умершего юноши. Полный неописанной скорби и любящего отчаяния, склонялся старец над мраморно-бледным лицом, которое он придерживал своими дрожащими руками. Сын его был мертв! Он умер для него и сердце бедного старика исходило горем.

— Медон! — с участием обратился к нему Олинф, — встань и беги! Господь приближается в вихре бури и грозы: спасайся, пока огонь не дошел сюда.

— Он был так полон жизни! не может быть, чтобы он был мертв! Подойди, приложи руку, верно сердце его еще бьется!

— Брат, душа его отлетела; мы в молитвах будем помнить о нем; а теперь ты не оживишь мертвого праха! Пойдем! Идем скорее; слышишь? это уже рушатся стены! Слышишь, как ужасно кричит народ в смертельном страхе! Не теряй ни минуты, идем!

— Я ничего не слышу, — горько сказал Медон и покачал седой головой. — Бедный мальчик, его любовь ко мне погубила его!

— Пойдем, оставь! пойдем; прости эту настойчивость друга!

— Тише; кто может разлучить отца с сыном? — И Медон обнял тело любимца и осыпал лицо его горячими поцелуями.

— Ступай! — сказал он, — уходи, а мы должны остаться вместе.

— Но ведь смерть уже разлучила вас! — с состраданием заметил Олинф.

Старик кротко улыбнулся.

— Нет, нет… нет! — прошептал он, все тише и тише произнося слова. — Нет… смерть была добрее…

И с этими словами голова его опустилась на грудь сына, руки, державшие труп в объятиях, разошлись… Олинф дотронулся до него, взял за руку — пульса уже не было. Последние слова старого отца оправдались: смерть была добрее!

Между тем Главк и Нидия торопливо шли по опасным, полным ужаса улицам города. Грек узнал от Нидии, что Иона все еще находится в доме Арбака, и поспешил туда, чтоб отыскать ее и спасти. Немногие рабы, которые были оставлены дома, когда египтянин отправился в амфитеатр, не могли противостоять вооруженным рабам, приведенным Саллюстием, а теперь, при виде огня и дыма, выходивших из ужасной горы, — разбежались и забились в самые отдаленные углы дома. Даже эфиоп-привратник оставил свой пост у входной двери, так что Главк, оставив Нидию у ворот, беспрепятственно мог пройти через весь ряд комнат, громко призывая Иону, пока, наконец, услышал ее голос из-за замкнутой двери. Выломать дверь, взять Иону на руки и бежать из дома — было делом одной минуты. За воротами присоединилась к ним Нидия, и — благодаря темноте, распространяемой смрадным дымом от серных испарений горы, Арбак, которого они узнали по голосу, их не заметил. Египтянин встретился им вблизи его дома, куда он спешил, чтобы забрать свои богатства и Иону и спасаться подальше. Итак, они спешили втроем выбраться из этих мест, наполненных ужасом и всеобщим смятением. Но куда? Главк только что избежал смерти, но последняя, казалось, только переменила свой образ и снова настигала свою жертву, при том уже не одну на этот раз!..

 

ГЛАВА XX. Бегство и всеобщее разрушение

Извержение все усиливалось; Везувий все чаще и чаще выбрасывал массы огня, и — засыпая все окружающее раскаленными камнями и пеплом, уничтожал всякую растительность по всем своим склонам. По временам вылетали из горы целые столбы кипящей воды, которая, смешиваясь с горячей золой и камнями, образовала какое-то жидкое тесто, стекавшее широким потоком вниз. Горячая лава, шипя и кипя, приближалась к городу, и с возрастающей силой, разветвляясь на множество ручьев, обрушивалась на крыши, дома и улицы Помпеи, уничтожая на своем пути все живое. Разбушевавшаяся стихия побеждала все, не зная никаких пределов; людские законы, права, обычаи, общественное положение — все стушевалось и смолкло перед этой грозной силой; не унимались лишь людские страсти! Ненасытная жадность спешила воспользоваться даже несчастием: Кален, предоставленный разбежавшейся стражей самому себе, разыскал своего родственника Бурбо и вместе с ним затеял обобрать сокровища в храме Изиды. Но когда оба они, уже нагруженные богатой добычей, собирались бежать, стены храма обрушились и похоронили их под своими развалинами. И много жителей города и рабов, которые, пользуясь общим смятением, не нашли лучшего дела, как грабить и забирать чужое, погибли точно также жертвами разрушения!

По дороге, ведущей в Геркуланум, пробирались впотьмах Клодий и Лепид.

— Как выйдем за город в поле, то, может быть, встретим какую-нибудь повозку или что-нибудь в этом роде, чтобы только поскорей оставить за собой весь этот ад! — сказал Клодий. — Счастье мое, что мне нечего терять, а то немногое, что у меня есть, я захватил с собой!

Лепид, спотыкаясь на каждом шагу и дрожа от страха, плелся вслед за ним, но не в состоянии был вымолвить ни одного слова.

Вдруг какой-то жалобный голос завопил:

— Эй, кто там? Помогите! Я упал, факел погас, рабы убежали! Я Диомед, богатый Диомед. Десять тысяч сестерций тому, кто мне поможет.

— Эге, это стоит принять к сведению, предложение не дурное, клянусь Меркурием! — сказал Клодий и в ту же минуту почувствовал, что кто-то схватил его за ногу.

— Это — Клодий, судя по голосу… Куда бежишь? — спрашивал Диомед.

— В Геркуланум.

— Хвала богам, значит нам до ворот — по одной дороге. А, может быть, вы найдете надежное убежище в моей вилле? В подземелья, как ты знаешь, не проникают ни огонь, ни вода.

— Ты прав, и если мы только вовремя успеем запастись провизией, то мы, пожалуй, можем там и переждать, пока гора не успокоится.

При свете фонаря, оказавшегося на городских воротах, наши беглецы направились к загородной вилле Диомеда. У ворот стоял римский воин на часах; молния время от времени освещала его шлем и бледное лицо; черты его сохраняли твердое спокойствие, и он оставался на своем посту, несмотря на явную опасность. Железная римская военная дисциплина сказывалась даже и среди ужасов смерти: при раскопках в Помпее найдено было несколько скелетов римских солдат, погибших на своих постах. Завидя дом, Диомед и его спутники прибавили шагу, чтоб поскорее войти под гостеприимную кровлю виллы. В подземелье, куда рабы поспешили тотчас же принести съестных припасов и масла для ламп, все, и домашние, и вновь прибывшие случайные гости весело приветствовали друг друга, радуясь, что добрались до безопасного убежища. Но безопасность эта была обманчива: ветром нагнало целую гору золы, каменный дождь не переставал сыпаться, и вилла Диомеда, со всеми там находившимися, осталась целиком погребенной под пеплом.

Черная туча, окружавшая гору, все расширялась, и только разноцветные молнии иногда рассекали этот мрак, освещая от края до края весь город. А в промежутках раздавались удары грома, глухие подземные раскаты и слышен был шум взволнованного моря. На многих улицах золы насыпало уже по колено, горячая вода проникала в дома и наполняла их удушливым паром. Крупные осколки скалы и целые каменные глыбы с силой вылетали из кратера, проносились большое пространство и, падая на кровли зданий, разрушали все, засыпая обломками дороги и улицы. Колебание земли делалось все ощутительнее; казалось, что почва ускользает куда-то из-под ног и кружится. Многия здания, а также сады и виноградники загорались, озаряя мрак зловещим пламенем пожара. Толпы беглецов, с факелами в руках, стремились к морю, другие бежали им навстречу от моря, испуганные тем, что оно внезапно отхлынуло от берега. Бледные, вытянутые от страха лица, освещаемые мерцающими огнями факелов и зеленоватыми молниями, имели вид каких-то привидений. Все спешило найти убежище, так как горячий дождь усиливался, камни попадали в людей и идти становилось трудно и опасно. Бегущие теряли во мраке друг друга, но среди этой непроглядной тьмы и всеобщего беспорядка напрасно было и думать найти кого-нибудь. Все нити, связывавшие дотоле этих людей, были порваны; никакие права не имели места, кроме единственного, присущего всему живому — права самосохранения. Окруженные этим ужасом, с трудом пробирались наши греки — Главк, Иона и Нидия, по сугробам горячей золы, когда вдруг новая толпа стремительно настигла их, спеша также к морю. Их стеснили и разделили так, что когда Главк с Ионой, отнесенные людским потоком в сторону, осмотрелись, — Нидии не оказалось с ними. Напрасно звали они, возвращались на прежнее место: найти ее не было возможности. Лишенные своей путеводительницы, они не знали, что делать; слепая, привычная к вечному мраку, не смущалась наступившей темнотой, которая так пугала всех и не мало способствовала панике и неизбежному при ней смятению. Нидия хорошо знала все улицы Помпеи до мельчайших изгибов, и вела поэтому своих друзей без ошибки прямо к морю, где они надеялись найти корабль, чтоб иметь возможность продолжать свое бегство. Как выбраться теперь без нее из этого лабиринта при такой темноте? Усталые, потеряв надежду на спасение, они попробовали было идти некоторое время вперед под градом камней, но, наконец, Иона не в состоянии была идти далее.

— Я не могу, — прошептала она, — ноги отказываются ступать по горячей золе; беги, мой дорогой, спасайся, а меня предоставь моей участи.

— Не говори так! — умолял Главк, — лучше смерть с тобою, чем жизнь без тебя… Но куда идти? Мне кажется, что мы все кружимся на одном и том же пространстве, и теперь опять там же, где были час тому назад. Смотри: вон рассыпалась крыша соседнего дома… Идти по улицам положительно опасно, а вот молния осветила немного улицу и мне кажется, что тут близко портик храма Фортуны. Войдем, чтоб спрятаться по крайней мере от этих потоков горячего дождя.

Главк взял Иону на руки и, с трудом добравшись до храма, положил ее в самый отдаленный угол, чтобы скрыть от дождя и бури.

— Кто там? — спросил какой-то глухой голос и тотчас же добавил:- Ну, да не все ли равно теперь, друг или недруг, когда уже светопреставление вокруг!.

Иона повернула голову в сторону говорившего и, слабо вскрикнув, опять спрятала голову и прижалась в угол. Главк посмотрел, что вызвало ее испуг, и увидел два горевшие как уголь глаза, обращенные на него, а когда молния осветила внутренность храма, то он с ужасом убедился, что вблизи их меж колонн притаился лев, которому он был предназначен на арене, а возле него лежал громадный раненый Нигер. При свете молнии и зверь и человек видели друг друга, но инстинкт самосохранения был сильнее кровожадности, и общая опасность так сблизила их между собой, что лев еще ближе подполз к гладиатору, как бы ища покровительства этого товарища по несчастию, а Нигер спокойно оставался лежать. Ветер и дождь на время стихли, как будто гора приготовлялась к новому извержению. Главк воспользовался этим, чтобы ободрить немного Иону и увести ее из храма. Они присоединились к группе людей, проходивших в это время мимо них; тут было много рабов, которые несли тяжелые ящики и корзины, а впереди их шел с обнаженным мечом какой-то высокий человек с гордым, повелительным видом. Он обернулся и при свете факелов они взаимно узнали друг друга: это был Арбак!

— Клянусь тенью предков, судьба мне улыбается даже среди этого ужаса, — закричал с злорадным торжеством египтянин. — Прочь, грек! Я требую Иону.

— Изменник и убийца! — в свою очередь закричал Главк и взглянул своему врагу прямо в глаза. — Немезида нас свела, теперь; осмелься только подойти на один шаг ближе или коснись руки Ионы, — и я переломлю твой меч как тростинку и тебя самого втопчу в эту горячую грязь.

Он не успел еще договорить, как место, на котором они стояли, осветилось голубым светом, и вслед затем из кратера Везувия поднялся красный столб, в виде громадной огненной колонны, которая обрушилась и рассыпалась миллионами искр, а по склону гору потекла змеясь и быстро к ним приближаясь раскаленная лава. Рабы закричали в ужасе, и закрывая лица, отворачивались от этой грозной картины; Арбак стоял, как приросший к земле; его лицо было залито огненным светом, а находившаяся за ним колонна, на которой стояла медная статуя императора Августа, казалась точно расплавленной. Поддерживая левой рукой Иону, а правую, со стилетом, грозно подняв, сдвинув брови с угрожающим видом человека, собравшего весь гнев, какой только может вмещаться в груди, стоял против своего врага афинянин. После минутного колебания Арбак закричал:

— Сюда, рабы!.. Посмей только сопротивляться мне, грек, и твоя кровь польется тотчас. Я беру Иону, мою собственность, опять к себе!

И он сделал шаг вперед, но это был последний шаг: земля затряслась, по всему городу раздался оглушительный треск разрушающихся стен и грохот падающих крыш и столбов. В ту же минуту молния, как бы привлеченная металлом, на мгновение остановилась над статуей, а потом, ударив в нее, уничтожила и статую и колонну. Последняя рассыпалась в куски, а земля треснула в том месте, где она стояла. Шум и сотрясение ошеломили Главка; когда он очнулся, земля еще колебалась и было светло кругом от огня. Иона лежала без чувств на земле, но не на нее были обращены теперь взоры Главка; он видел перед собой искаженную ужасом мертвую голову, ущемленную между развалинами обрушившейся колонны: это было мертвое лицо великого мага, мудрого Арбака, последнего потомка египетских царей.

Преисполненный благодарного чувства и в то же время ужаса перед таким видимым наказанием своего врага, Главк снова поднял Иону на руки и надеялся продолжать свой путь к морю, когда опять из середины горы поднялся горящий столб и сразу обрушившись, полился огненным потоком вниз на город. Вслед за этим, из кратера поднялось громадное облако черного дыма, которое поднималось и, расстилаясь над всем, наполняло воздух, скрывало землю и неслось к морю. Опять на землю посыпался пепельный и каменный дождь и окончательно затянул все густым, непроницаемым вуалем. Главк начал отчаиваться в спасении, силы изменяли ему, ноги отказывались служить и он опустился на землю, держа Иону в руках и ожидая каждую минуту смерти.

Тем временем Нидия, оторванная толпой от своей госпожи и Главка, тщетно старалась их отыскать. Напрасно принималась она звать их и жалобно кричать: голос ее терялся в общем шуме разрушенья, среди воплей и стонов толпы. Нидия все возвращалась на то место, где она потеряла своих спутников, останавливала проходивших, спрашивала, умоляла, — но кто же думал о других в эти минуты?! Наконец, она решила, что так как они хотели пробраться к берегу моря, то на этом пути она скорей всего может их встретить, и пошла прямо к морю, уверенно и твердо пробираясь со своей палочкой между камней. Сколько раз ее толкали, роняли, ушибали! Наконец, сильным натиском бежавших людей ее свалили с ног и чуть было не затоптали совсем, как вдруг один из бежавших наклонился и присмотревшись к ней, воскликнул:

— Да ведь это слепая, наша смелая Нидия! Клянусь Бахусом, ее нельзя так оставить, не умирать же ей тут! Вставай, наша фессалийка! Что, не очень ушиблась? Ничего? ну, молодец, идем вместе, мы торопимся к берегу.

— А, Саллюстий, я узнаю: это твой голос! Хвала богам! Но Главк, Главк, видел ты его?..

— Нет, дитя мое. Он наверное уже оставил город; боги, спасшие его от львиной пасти, спасут и от этой пылающей горы.

И с этими словами Саллюстий повлек слепую за собой, не обращая внимания на ее мольбы, чтоб он обождал немного и отыскал Главка, которого она все еще понапрасну звала. Идя дальше, они повстречались с другой группой спасавшихся: это были слуги Арбака; в руках у Созия был факел, свет которого упал на лицо слепой.

— И ты здесь, слепая волшебница? — сказал Созий.

— Что это, — голос Созии, — спросила Нидия, — а не видал ли ты Главка?

— Как же, всего несколько минут тому назад.

— Где же, где? — воскликнула слепая.

— На форуме, под одной из арок, мертвый или умирающий, — следует по стопам Арбака: тот уже в царстве теней!

Нидия, ничего не сказавши, исчезла и стала опять звать Главка, ходя между колонн.

— Кто там? — откликнулся слабый голос. — Кто зовет меня? быть может, смерть уже пришла за мной — я готов…

— Встань и следуй за мной! Возьми меня за руку, Главк, ты должен спасаться и спасти Иону, пойдем!

Удивленный и снова почувствовавший прилив надежды, Главк приподнялся со словами:

— Кого я вижу? Наша дорогая Нидия! Это ты, наша спасительница! — и полуведя, полунеся Иону, он последовал за Нидией, которая выбирала теперь кратчайший и наиболее свободный от народа путь. После многих остановок для отдыха и после различных препятствий, они достигли наконец берега моря, где нашли корабль, готовый уже к отплытию, который скоро унес их от злополучного города.

 

ГЛАВА XXI. Из родного затишья

Когда занялся следующий день, ветер стих совершенно и лазоревое море сверкало своей зеркальной поверхностью. Восток алел, розоватая дымка редела и расходилась под проступавшим сквозь нее светом всходившего солнца и только вдали чернели, точно развалины, остатки туч дыма, красные края которых уже бледнели, напоминая о грозном бедствии, обрушившемся накануне. Белые стены и красивые колонны, прежде видневшиеся вдоль берега, не существовали больше; на месте Геркуланума и Помпеи, еще вчера полных жизни, берег представлял унылую картину опустошения…

У беглецов, ехавших на корабле, начинающийся день не вызвал крика восторга: слишком были они истомлены и измучены пережитым за последний день и лишь тихий благодарный шепот пронесся между ними. Они смотрели друг на друга, оглядывались кругом и понемногу начинали сознавать, что мир еще существует вокруг, а над ними остается небо. В уверенности, что самое худшее уже миновало, они успокоились и благодетельный сон смежил их глаза. Бесшумно летел корабль, приближаясь к гавани; то там, то здесь виднелись на гладкой поверхности моря белевшие паруса, подымались стройные мачты, обгоняли или оставались позади различные суда, большие и малые, наполненные беглецами, искавшими более гостеприимного берега.

В Риме встретились наши путники с Саллюстием, который собирался там поселиться; Главк же, обвенчавшись там с Ионой, решил вернуться в родные им обоим Афины.

Свою слепую спасительницу они оставили при себе и окружали ее всю жизнь самой нежной заботливостью и всеми знаками благодарного внимания; но последствия перенесенных ею страданий и волнений, тяжелое детство и непосильные тревоги последнего времени, расшатали ее слабый организм и рано свели ее в могилу.

Несколько лет спустя, Главк писал своему другу Саллюстию:

«Гробницу нашей верной Нидии я вижу каждый день из окна моей комнаты; Иона никогда не забывает украшать ее урну свежими цветами. Воспоминание об этой необыкновенной девушке всегда вызывает у меня неразрывно с ней связанное представление о мрачных последних днях Помпеи, с ее ужасающей гибелью и опустошением, витающим теперь в ее развалинах. И я должен тебе сказать, мой Саллюстий, что и я не тот, что был тогда! Мое прежнее здоровье никогда не возвращалось после того, как я испробовал яда и посидел в ужасном воздухе тюрьмы. То, что ты мне пишешь об усилении в Риме христианской общины, меня не удивляет, так как с недавнего времени и я сам вместе с моей дорогой Ионой приняли это учение. После разрушения Помпеи я еще раз встретился с Олинфом, который вскоре все-таки умер, приняв мученическую смерть за свое неукротимое рвение. Он-то именно и указал мне в моем двойном спасении — от пасти льва и от смерти под развалинами города — на проявление промысла Божия! Я внимал его речам о неизвестном мне Боге, верил и молился! Это ли не настоящая вера, мой Саллюстий, которая проливает свой благодатный свет на нашу земную жизнь, а в будущей открывается во всей своей славе? От черезмерного рвения тех, которые на все, что не — их, смотрят, как на преступное, и осуждают всех на вечную гибель, — спасает меня греческая кровь, текущая в моих жилах; я не содрогаюсь в священном ужасе перед верованиями других людей и не дерзаю их проклинать; я лишь молю Небесного Отца о их просветлении. Эта моя «теплота» не нравится некоторым из них, но я прощаю этим строгим судьям, и так как открыто не восстаю против предубеждений большинства, то именно этот мой умеренный образ действий и дает мне возможность спасать иногда некоторых от чрезмерной строгости законов и последствий их собственного, не всегда необдуманного рвения.

Пока я пишу, в саду моем жужжат пчелы, солнце золотит горы, весна во всей красе! Оставь твой пышный Рим и приезжай к нам в Афины, Саллюстий! Здесь все вдохновляет, пробуждает лучшие стороны души и навевает чистые мысли; вода, небо, горы, деревья — все гармонирует и подходит к общей картине, центром которой остаются Афины. И в траурной одежде неволи Афины все же остаются прекрасной матерью мудрости и поэзии, озарившей весь древний мир!»

 

ЗАКЛЮЧЕНИЕ. Голоса истории

Протекло почти семнадцать веков и Помпею опять вызвали к жизни из ее мертвого сна. При раскопках нашли все уцелевшее от разрушения в том виде, как застало несчастие. Залитые лавой, засыпанные пеплом, освобожденный, от векового слоя земли стены сохранились, как будто недавно выстроенные; мозаика полов не потеряла живости красок. Начатое постройкой здание на форуме, с недоконченными колоннами, так и найдено, как будто рабочие только что ушли оттуда. В садах сохранились треножники перед домашними жертвенниками, в столовых — остатки кушаний, в спальнях — принадлежности туалета и косметики, в приемных — различная мебель, утварь и лампы; и повсюду люди, застигнутые неожиданным бедствием среди своих обыденных занятий и не успевшие спастись, о чем свидетельствуют скелеты, найденные почти во всех домах.

Это ужасное бедствие, между прочим, стоило жизни любознательному натуралисту, известному Плинию Старшему, о чем сообщает его племянник, Плиний Младший, в письме к другу своему Тациту, знаменитому римскому историку. Таким образом, существует свидетельство очевидца, неоценимое для желающих познакомиться ближе с обстоятельствами этого страшного для Помпеи дня.

Плиний между прочим пишет:

«Дядя мой находился с флотом, которым он лично командовал, в Мизенском порте. 23-го августа, так около часа дня, моя мать обратила его внимание на то, что на небе появилось какое-то облако необыкновенной величины и формы. Дядя в то время только что закусил после ванны и занимался лежа; он тотчас потребовал башмаки и вышел на возвышение, с которого можно было хорошо наблюдать явление. Из какой именно горы выходило облако, издали нельзя было различить; что это было делом Везувия, узнали уже позднее. По форме облако более всего походило на дерево, именно на пинию, так как поднималось высоким прямым стволом, а наверху разделялось на множество расстилавшихся в ширину ветвей. Вначале, вероятно силой подземного толчка, его поднимало кверху, а по мере того, как ослабевала сила, выталкивавшая его из недр земли, дым начинал расползаться в ширину. Облако было местами белое, местами как бы грязное и в пятнах, так как вместе с дымом вылетали земля и камни. Дяде моему, как человеку ученому, это явление показалось серьезным и достойным более близкого наблюдения. Он велел снарядить легкое судно и предложил мне сопровождать его, но я ответил, что мне надо заниматься и я предпочитаю остаться, тем более, что имел работу для дяди же.

Только что он вышел из дома, как ему подали письмо из Ретино, в котором его умоляли, в виду близкой опасности, поспешить к ним на помощь; местечко Ретино в Кампании лежало у самого Везувия и спастись оттуда можно было только на кораблях. Дядя изменил, таким образом, свой план и то, что он предпринял сначала как ученый, он исполнил — как герой.

Он приказал всем военным судам двинуться под парусами и не только спас жителей Ретино, но и вдоль всего берега, который был очень густо населен, оказывал помощь, принимая на суда спасавшихся. Он спешил туда, откуда другие бежали, и плыл навстречу опасности, находясь при этом так близко, что мог наблюдать все подробности страшного явления, разыгравшегося перед его глазами.

Уже начинала попадать на корабли зола, и, чем ближе они подходили к берегу, тем гуще и гуще сыпались пепел, шлак и камни на палубы судов.

Новое сильное извержение сделало берег совершенно неприступным и на минуту дядя поколебался, не вернуться ли назад, как это советовал его штурман; но потом решил ехать к Помпонию, который жил в Стабии, т.-е. на противуположном берегу бухты.

Хотя Стабия была еще в безопасности, но Помпоний уже был, в виду ее, со всеми своими пожитками на берегу, выжидая, когда уляжется противный ветер, мешавший отъехать от берега. Когда дядя высадился, они встретились, обнялись и дядя его утешал и ободрял, а чтоб окончательно успокоить его, велел приготовить себе ванну, и, выкупавшись, весело, или по крайней мере с веселым и беззаботным видом (что пожалуй еще труднее), пообедал. Между тем, на Везувии во многих местах показались огни, а из кратера не переставали вырастать высокие огненные столбы. Чтоб рассеять опасения, дядя уверял всех, что это верно горят одинокие обывательские домики, жители которых бежали, оставив свои жилища в жертву огню. Потом дядя пошел отдохнуть и действительно крепко уснул, но, так как в переднюю комнату все более и более насыпалось золы и пемзы, то боясь, как бы он не очутился в безвыходном положении, его разбудили и он вышел из комнаты. Тут он пошел к Помпонию и другим собравшимся и они советовались между собой, как лучше им поступить и что безопаснее — оставаться ли в доме или выйти; колебания земли становились все чувствительнее, и казалось, что дома сошли со своих оснований и качались то в одну, то в другую сторону; на улице же все продолжался пепельный дождь, с которым сыпались и камни, а потому тоже было не совсем безопасно, но все же предпочли это последнее и большинство привязали себе на головы подушки в предохранении от ударов камней. Дядя старался приводить разные доказательства, объясняя причины опасности и безопасности, остальные же все только сообщали свои страхи и опасения. Наконец, порешили все пойти к морю посмотреть, можно ли уже пуститься в путь, но море все еще сильно бушевало. На берегу дядя лег на разостланном ковре и все просил холодной воды, которую и пил несколько раз. Вскоре однако приближающееся пламя и предшествовавший ему серный дым заставили всех остальных обратиться в бегство; дядя же, поддерживаемый двумя рабами, приподнялся, но тотчас же упал, вероятно задохнувшись от густого пара; у него от природы дыхательное горло было очень узко и он был подвержен горловым судорогам. Когда на третий день после этого его нашли там одетого и невредимого, то он имел скорее вид спящего, чем умершего».

В одном из последующих своих писем к Тациту, Плиний пишет:

«Я оставался с матерью в Мизенуме, за работой, ради которой и не поехал с дядей; приняв по обыкновению ванну, пообедал и заснул, хотя спал не много и неспокойно.

Ощущавшееся уже несколько дней землетрясение особенно не тревожило нас, как явление весьма частое в Кампании, но в ту ночь толчки были так сильны, что даже грозили не колебанием стен, а их падением; испуганная мать пришла ко мне в спальню, но я уже встал и хотел идти будить ее, если бы она спала. Мы сели во дворе, отделявшем дом от моря. Я не знаю, приписать ли это бесстрашию или моему легкомыслию — мне было всего 18 лет, но только я уселся, как будто все обстояло благополучно, и, приказав подать себе Тита Ливия, продолжал читать его и делать из него выписки.

Пришел один из друзей моего дяди и, увидя, что мы сидим так спокойно, принялся выговаривать матери моей за ее терпение, а мне за мою беспечность; но я продолжал читать. Хотя было уже часов шесть утра, но было темно; ближайшие к нам строения вдруг так сильно закачались, что опасность быть погребенными под развалинами стала вполне очевидной, и мы решили оставить город. Испуганные соседи, как стадо баранов, делающих то, что делают впереди, присоединились к нам и бежали тоже за город. Когда городские здания остались уже позади, мы остановились, чтоб перевести дух; при этом мы были свидетелями необычайных явлений: наши повозки не могли стоять спокойно и постоянно катились то в одну; то в другую сторону; даже подкладывая камни под колеса; мы не могли их удержать. Море от сильного колебания почвы так быстро приливало и отливало, что иногда казалось, будто оно исчезает совершенно, оставляя на суше всевозможных морских животных. На противоположном берегу громадное черное облако внезапно будто лопнуло с ужасным шумом, и масса огненных языков, как гигантские молнии, заняла все видимое впереди пространство. Тогда друг моего дяди стал настойчивее. «Если твой брат, а твои дядя, — говорил он матери и мне, — еще жив, то, конечно, ему желательно, чтобы и вы были спасены; если же он погиб, то наверно, умирая, хотел, чтобы вы его пережили; что же вы медлите и отдыхаете, когда надо бежать?» Мы ему возразили, что нам тяжело думать о собственном спасении, пока мы не уверены, что дядя в безопасности; тогда он оставил нас и пустился бежать.

Облако же опустилось на землю и покрыло море; вся Капреа была совершенно окутана им, а также и горы за нами. Мать принялась меня уговаривать бежать и спасаться: я — дескать — молод и легко могу уйти от беды, а она — стара, слаба и болезненна и будет мучиться мыслью, что из-за нее погибну и я. Я сказал, что без нее не пойду, взял ее за руку и повел с собою; она следовала неохотно, жалуясь, что только задерживает меня. Зола начала падать на нас, хотя еще в небольшом количестве; я оглянулся: густой пар поднимался и гнался за нами, как будто вслед за нами вылился откуда-то широкий поток горячей воды.

— Свернем немного в сторону, пока еще видно, — сказал я матери, — чтобы нас не затолкали, когда станет еще темнее и народ отовсюду пустится бежать.

Только что мы немного отошли, как сделалось совершенно темно, и притом не так, как это бывает в безлунную или пасмурную ночь, а так, как если в запертом кругом пространстве погасить огни. Тут ужь начался хаос: мужчины кричат, женщины плачут, дети пищат; кто зовет детей, кто родителей, там жена ищет мужа; тут жалуются на судьбу, в другом месте оплакивают близких. Многие призывали скорей смерть, чтобы спастись от угрожающей беды. Кто молитвенно воздымал руки к небе и призывал богов, а кто уверял, что никого там наверху нет и что это настала последняя вечная ночь на свете. Находились и такие, которые к настоящему ужасу прибавляли еще вымышленные страхи или сообщали правдоподобные, но небывалые новости. Временами делалось светлее, но от огня, а потом мрак становился еще чернее и пепельный дождь был так густ, что мы поминутно должны были вставать и отряхиваться, чтобы не быть совершенно засыпанными золой. Я бы мог похвалиться, что у меня не вырвалось ни стона, ни жалобы во время всех этих происшествий, если б не мысль, что весь свет со мной и я с ним погибаем, которая доставляла мне большое, хотя и печальное утешение. Наконец, мрак разошелся туманом и дымом, показался настоящий дневной свет, даже появилось солнце, хотя и неясное, как во время затмений. Все вокруг представилось взорам нашим в измененном виде и густо усыпанное пеплом, как снегом. Мы вернулись обратно, подкрепились, как могли, и провели беспокойную ночь между страхом и надеждой. Страх однако одержал верх, так как землетрясение все продолжалось и люди продолжали рисовать самыми яркими красками ужас положения, предсказывая неслыханные бедствия. Мы, однако, хотя и сознавали опасность, но, получив о ней уже понятие, не решались покинуть дом совсем, пока не получим какого либо известия о дяде».

В историческом сочинении Диона Кассия это достопримечательное извержение Везувия описано следующим образом: «Жителям городов Кампании представлялось, что какие-то гиганты в большом числе начали ходить взад и вперед по земле и по воздуху, то по горе, то у ее подошвы. Наступила засуха, почва трескалась и начались землетрясения в разных местах, после чего появились фонтаны горячей воды. Все это происходило с шумом, похожим на подземные удары грома или на страшный рев диких зверей; море бушевало, на небе грохотал гром, потом раздался страшный треск, точно все горы рушатся; и тогда начали вылетать сперва отдельные камни из недр Везувия, а затем масса огня и дыма, так что все потемнело кругом и самое солнце заволокло, как при затмении. День превратился в ночь и свет в тьму, и многие думали, что гиганты зашагали снова, потому что дым принимал напоминавшие людей формы, а в воздухе слышался точно отдаленный трубный звук. Некоторые считали, что это — конец света и весь мир погибнет в этом горящем хаосе. Поэтому все бежали: кто из домов в поле, кто — наоборот — спешил скрыться в домах; кто стремился к морю, кто бежал от моря, всякий, считая самое отдаленное от него место — самым безопасным. Зола покрывала землю и море, погубив при этом много людей и скота; ранее всех погибли все птицы и рыбы; зола эта засыпала города Геркуланум и Помпею, большая часть жителей которых были в то время в театре. Золы была такая масса, что она попала из Италии в Африку, Сирию и Египет; в Рим же она проникла в таком огромном количестве, что закрыла солнце и весь воздух был полон ею. И там некоторое время все были в страхе, не зная, что случилось, и, будучи не в состоянии даже представить себе, что делается, думали, что наступил конец, что все, вероятно, перемешается — солнце померкнет, а земля сольется с небом».

КОНЕЦЪ.

Ссылки

[1] Гидрарий — по-гречески значит «водяной».

Содержание