Гарольд, последний король Англосаксонский

Бульвер-Литтон Эдвард Джордж

V.

 

 

ГЛАВА 1

Гарольд, не повидавшись больше с Эдит и не простившись даже с отцом, отправился в Дунвичче, столицу своего графства. В его отсутствие король совершенно забыл об Альгаре, а единственные земли, оставшиеся свободными, алчный Стиганд без труда выпросил себе. Обиженный Альгар на четвертый день, собрав всех вольных ратников, бродивших вокруг столицы, отправился в Валлис. Он взял с собой и дочь свою Альдиту, которую венец валлийского короля утешил, может быть, в утрате прекрасного графа, хотя поговаривали, будто она давно уже отдала сердце врагу своего отца.

Эдит, выслушав назидание от короля, возвратилась к Хильде; королева же не возобновляла больше разговора о посвящении в монахини; только на прощание она сказала: «Даже в самой юности может порваться серебряная струна и разбиться золотой сосуд – в юности скорее даже, чем в зрелые годы; когда почерствеет твое сердце, ты с сожалением вспомнишь о моих советах».

Годвин отправился в Валлис; все сыновья его были в своих уделах, а Эдуард остался один со своими жрецами.

Прошло несколько месяцев.

Английские короли имели обыкновение назначать три раза в год церемониальные съезды, на которых они появлялись в короне; это происходило 25 декабря, в начале весны и в середине лета. Все дворянство съезжалось на это торжество; оно сопровождалось роскошными пирами.

Так и весной в тысяча пятьдесят третьем году Эдуард принимал своих вассалов в Виндзоре, и Годвин с сыновьями и множество других высокородных танов оставили свои поместья и уделы, чтобы ехать к государю. Годвин прибыл сначала в свой лондонский дом, где должны были собраться его сыновья, чтобы отправиться оттуда в королевский дворец с подвластными им танами, оруженосцами, телохранителями, соколами, собаками и всеми атрибутами их высокого сана.

Годвин сидел с женой в одной из комнат, выходившей окнами на широкую Темзу, и поджидал Гарольда, который должен был приехать к нему вечером. Гурт поехал встречать любимого брата, а Тости и Леофвайн отправились в Соутварк испытывать собак, спустив их на медведя, приведенного с севера несколько дней назад и отличавшегося свирепостью. Большая часть танов и телохранителей молодых графов поехала за ними, поэтому Годвин с женой оставались одни. Мрачное облако заволокло лоб графа; он сидел у огня и смотрел задумчиво, как пламя мелькало среди клубов дыма, который вырывался в высокий дымовик – отверстие, прорубленное на потолке. В огромном графском доме было их три; следовательно, три комнаты, в которых можно было разводить огонь посередине пола; все балки потолка были покрыты копотью. Но зато в то время, когда печи и трубы были мало известны, люди не знали насморков, ревматизмов и кашля, а дым предохранял их от различных болезней. У ног Годвина лежала его старая любимая собака; ей, очевидно, снилось что-то неприятное, потому что она временами ворчала. На спинке кресла графа сидел любимый сокол, его перья от старости заметно поредели и слегка ощетинились. Пол был устлан мелкой осокой и душистыми травами, первенцами весны. Гюда сидела молча, подпирая свое надменное лицо маленькой ручкой, отличительным признаком датского племени, и думала о сыне Вульфноте, заложнике при нормандском дворе.

– Гюда, – произнес граф, – ты была мне доброй, верной женой и принесла крепких, удалых сыновей, из которых одни приносили нам радость, другие – скорбь; но горе и радость сблизили нас с тобой еще гораздо больше, несмотря на то, что, когда нас венчали, ты была в пору молодости, а я уже пережил ее. И что ты датчанка, племянница, а ныне сестра короля; я же саксонец, и у меня всего два поколения танов в моем скромном роду.

Гюда, тронутая и удивленная этим порывом откровения, чрезвычайно редким для невозмутимого графа, очнулась от своих мыслей и тревожно сказала:

– Я боюсь, что супруг мой не совсем здоров, если говорит со мной так задушевно.

Граф улыбнулся.

– Да, ты права, жена, – ответил он ей, – уже несколько недель, хоть я не говорил об этом, чтобы не пугать тебя, у меня шумит как-то странно в ушах, и я иногда чувствую прилив крови к вискам.

– О, Годвин, милый муж, – воскликнула Гюда с нежностью, – а я не могла угадать причины твоего странного обращения ко мне! Но я завтра же схожу к Хильде; она заговаривает все людские недуги!

– Оставь Хильду в покое, пускай она врачует болезни молодых, а против старости нет лекарств... Выслушай меня, я чувствую, что нить моей жизни в самом конце и, как сказала бы Хильда, «фюльгия предвещает мне скорое расставание со всей моей семьей»... Итак, молчи и слушай. Много великих дел совершил я в прошлом: я венчал королей, воздвигал престолы и стоял выше в Англии, чем все графы и таны. Не хотелось бы мне, чтобы дерево, посаженное под гром и бурю, орошаемое кровью, увяло и засохло после моей кончины.

Граф умолк на минуту, а Гюда подняла свою гордую голову и сказала торжественно:

– Не бойся того, что имя твое сотрется с лица земли или род твой утратит величие и могущество. Ты стяжал себе славу, Бог дал тебе детей, ветви посаженного тобой крепкого дерева будут зеленеть, озаренные солнцем, когда мы, корни его, сделаемся уже предметом тления.

– Гюда, ты говоришь как дочь королей и мать отважных воинов, но выслушай меня, потому что тоска рвет мне на части душу. Из наших сыновей, старший, увы, изгнанник, некогда прекрасный и отважный наш Свейн; а твой любимец Вульфнот заложник при дворе врага нашего дома. Гурт чрезвычайно кроток, но я уверенно предсказываю, что он со временем станет знаменитым вождем: кто скромнее всех дома – смелее всех в боях; но Гурта не отличает глубина ума, а он необходим в это смутное время; Леофвайн – легкомыслен, а Тости, к сожалению, слишком зол и свиреп. Итак, жена, из шести сыновей один Гарольд твердый, как Тости, и кроткий, как Гурт, наследовал ум и способности отца. Если король будет не совсем благосклонным к своему родственнику Эдуарду Этелингу, кто же будет стоять... – Граф не докончил фразы, осмотрелся кругом и потом продолжил: – Кто будет стоять ближе к престолу, когда меня не станет, как не Гарольд – любовь и опора сеорлей и гордость наших танов? Гарольд, язык которого никогда не робел на собраниях Витана и оружие которого не знало поражения? – Сердце Гюды забилось, а щеки запылали ярким румянцем. – Но, – продолжал Годвин, – не столько я боюсь наших внешних врагов, сколько зависти родственников. При Гарольде состоит Тости, алчный к наживе, но не способный удержать захваченное...

– Нет, Годвин, ты клевещешь на своего красивого и удалого сына.

– Жена, – воскликнул граф с угрозой, – слушай и повинуйся! Не много слов успею я произнести на земле! Когда ты прекословишь, то кровь ударяет мне в виски, а глаза застилаются сплошным туманом...

– Прости меня, мой муж! – проговорила Гюда.

– Я не раз упрекал себя, что в детстве наших сыновей я не мог уделить им хоть несколько часов. Ты же слишком гордилась их внешними достоинствами, чтобы наблюдать за развитием их силы!... Что было мягче воска, стало твердо, как сталь! Все те стрелы, которые мы роняем небрежно, судьба, наша противница, собирает в колчан; мы сами вооружили ее против себя и поэтому должны поневоле заслоняться щитом! Поэтому, если ты переживешь меня и если, как я предугадываю, между Гарольдом и Тости начнутся распри... заклинаю тебя памятью прошлых дней и твоим уважением к моей темной могиле, считать разумным все, что решит Гарольд. Когда не станет Годвина, то слава его дома будет жить в этом сыне... Не забывай же слов моих. Теперь, пока еще не смерклось, я пройдусь по рядам, поговорю с торговцами и выборными Лондона, польщу их женам, останусь до конца предусмотрительным и бдительным Годвином.

Он тут же встал и вышел привычной твердой поступью; собака встрепенулась и кинулась за ним, а его слепой сокол повернулся к дверям, но не тронулся с места.

Гюда склонила голову и смотрела задумчиво на багровое пламя, которое мелькало сквозь голубой дым, размышляя о том, что ей сказал муж. Прошло с четверть часа после ухода Годвина, когда дверь отворилась; Гюда подняла голову, думая, что идет кто-нибудь из ее сыновей, но увидела Хильду; две девушки несли за ней небольшой ящик. Вала велела знаком опустить его к ногам Гюды, после чего служанки с почтительным поклоном удалились из комнаты.

В Гюде жили еще суеверия ее предков-датчан; ею овладел испуг, когда она увидела перед собой пророчицу, и пламя озарило всегда спокойное лицо Хильды и ее черную одежду. Однако, несмотря на свои суеверия, Гюда, не получившая почти образования и вместе с ним и умения развлекаться, любила посещения своей почтенной родственницы. Она переживала улетевшую молодость в беседах о диких нравах и мрачных обрядах датчан; само даже чувство страха имело для нее особенную прелесть, которую ощущают малолетние дети в сказках о мертвецах. Оправившись от первого испуга, она пошла поспешно навстречу своей гостье и сказала ласково:

– Приветствую тебя! Зноен нынешний день, и путь до нас далек! Прежде чем предложить тебе закуску и вино, позволь приготовить тебе сейчас же ванну и освежить тебя: купание полезно для пожилых людей, как сон для молодых.

Но Хильда ответила отрицательным жестом.

– Я сама дарю сон и готовлю купанья в обителях Валгаллы, – возразила она. – Жрице не нужны ванны, которыми смертные освежают себя; вели мне подать пищу и вина, садись на свое место, королевская внучка, благодари богов за прожитое прошлое, которое принадлежит тебе. Настоящее не наше, а будущее не дается даже во сне; прошедшее – наша собственность, и вечность не может отменить ни одной радости, которую дало нам летящее мгновение.

Хильда села в большое кресло Годвина, оперлась на волшебный посох и молчала некоторое время, погружаясь в размышления.

– Гюда, – сказала она наконец, – где теперь твой муж? Я пришла сюда, чтобы пожать ему руку и взглянуть в его глаза.

– Он ушел в торговые ряды, а сыновей нет дома; Гарольд должен приехать с наступлением вечера.

Едва заметная улыбка торжества мелькнула на губах Хильды, но немедленно сменилась выражением печали.

– Гюда, – сказала она, говоря с расстановкой, – ты, верно, помнишь Скёгуль, страшную деву смерти? Ты ее видела или слышала о ней в молодости?

– Конечно! – ответила с содроганием Гюда. – Я видела ее однажды, когда она во время сильной бури гнала перед собою свои мрачные стада... А отец мой видел ее незадолго до смерти; она мчалась по воздуху верхом на седом волке... К чему этот вопрос?

– Не странно ли, – продолжала Хильда, уклоняясь от ответа, – что древние Скёгуль, Гейрахёд и Гёль, волчьи наездницы, пожирательницы людей, успели проникнуть в самые сокровенные тайники чародейства, хотя употребляли их на гибель человечества? Я же старалась проникнуть в сокровенное будущее, вопрошала норн отнюдь не для того, чтобы вредить врагам, а единственно с целью узнать участь близких душ, и мои предсказания сбылись только на горе и на погибель их!

– Как же это, сестра? – спросила ее Гюда с ужасом, смешанным с невольным восхищением, пододвигаясь к Хильде. – Ведь ты же предсказала наше победоносное возвращение в Англию, и все это сбылось! Потом ты предрекла (и лицо Гюды засияло от гордости), что на челе Гарольда засияет со временем королевский венец!

– Первое предсказание действительно сбылось, но... – и Хильда, взглянув на принесенный ларчик, продолжала потом как будто про себя: – А этот сон Гарольда? Что предвещает он?... Руны не повинуются мне, и мертвые молчат. Я вижу впереди только сумрачный день, в котором любимая им девушка будет уже навеки принадлежать ему... А дальше... все мрак, густой и непрозрачный. Не говори же, Гюда: время вдвое тяжелее надмогильного камня давит сердце мое.

Настало гробовое молчание. Потом Хильда, указывая на багровое пламя, заговорила снова.

– Всмотрись в эту борьбу между огнем и дымом! Дым взвивается на воздух серыми клубами и вырывается на волю, чтобы слиться с блуждающими разорванными тучами. Мы можем проследить его от минуты рождения до минуты падения... от недр пламени до выпадения его в виде дождя. Все то же совершается с человеческим разумом, который, как тот же дым, стремится отуманить наш взгляд и возносится затем, чтобы потом испариться! Пламя горит, пока не истощится топливо, а потом исчезает – неизвестно куда. Но хотя мы не видим его, оно живет в воздухе, скрывается в камнях, навертывается на иссохшие стебли, и одно прикосновение зажигает его; оно играет на болотах, собирается на небе, грозит нам молнией, согревает воздух... Оно – жизнь нашей жизни, стихия всех стихий. Гюда! Огонь живет, даже когда наш взгляд не может уловить его жизни, он горит и исчезает, но не подвластен смерти.

Она снова замолкла, и опять обе женщины стали смотреть на пламя, которое отражалось на мрачном лице Гюды и на ясном, величественном и спокойном лице задумчивой пророчицы.

 

ГЛАВА 2

Гарольд ехал в Лондон и, отправив дружину вперед себя к отцу, свернул к римской вилле. Прошло несколько месяцев после его последнего свидания с Эдит; он не имел о ней известий. Сообщения в то время приходили с трудом; они приносились гонцами или при помощи прохожих или же переносились из уст в уста. Среди своих сложных непрерывных занятий Гарольд безуспешно старался забыть девушку, жизнь которой – он знал это без всяких предсказаний – была неразрывно связана с его жизнью. Препятствия, которые он признавал в душе вполне несправедливыми, хотя и покорялся им из честолюбия, развивали сильнее чувство этой единственной любви всей его жизни, страсти, которая нередко, помимо его воли, вдохновляла его стремления к славе и сливалась со всеми его мечтами о могуществе.

Как ни отдаленна, как ни темна была надежда его жизни, она не угасала ни на одну минуту. Законным наследником престола Эдуарда был один его родственник, проживавший всегда при германском дворе, человек очень добрый и уже давно женатый. Слабое здоровье короля Эдуарда не обещало ему долгого царствования. Гарольд очень надеялся, что подобный преемник его верховной власти, дорожа сыном Годвина как опорой трона, испросит разрешение, которого не желал Эдуард и которое могло осуществиться только королевским ходатайством.

Гарольд подъезжал к вилле с этой сладкой надеждой и в то же время со страхом, что сама Эдит может вступить в монастырь, и его сердце билось то тревожно, то радостно.

Он достиг здания виллы в ту минуту, когда солнце, склоняясь уже к западу, ярко освещало грубые и темные столбы друидского капища; у жертвенника так же, как и несколько месяцев назад, сидела Эдит.

Он соскочил с коня, пустил его на траву, а сам взбежал на холм. Тихо прокрался он сзади к молодой девушке, но споткнулся нечаянно о надмогильный камень сакса. Но погибший воин, возникший, быть может, в его воображении, и виденный им сон давно уже изгладились из памяти Гарольда; в сердце не осталось суеверного страха, и все силы его после долгой разлуки слились в двух словах: «Дорогая Эдит!»

Девушка вздрогнула, обернулась и бросилась стремительно в объятия Гарольда.

Через некоторое время Эдит тихонько высвободилась из рук своего друга и прислонилась к жертвеннику.

С тех пор как Гарольд видел ее в последний раз в покоях королевы, Эдит сильно изменилась: она стала бледна и сильно похудела. Сердце Гарольда сжалось при взгляде на нее.

– Ты тосковала, бедная, – произнес он печально, – а я, всегда готовый пролить свою кровь, чтобы дать тебе счастье, был далеко отсюда! Я был даже, может быть, причиной твоих слез?

– Нет, Гарольд, – отвечала очень кротко Эдит, – ты не был никогда причиной моей горести, но всегда утешением... Я была больна... и Хильда напрасно чертила свои руны. Теперь мне стало лучше с тех пор, как возвратилась желанная весна, и я любуюсь по-прежнему свежими цветами, слушаю пение птичек.

– Хильда тебя не мучила своими уговорами?

– Она? О, нет, Гарольд... Меня терзало горе... Гарольд, возврати мне данное мною слово! Наступило уж время, о котором твердила мне тогда королева... Я желала бы крыльев, чтоб улететь далеко и найти там покой.

– Так ли это, Эдит? Найдешь ли ты покой там, где мысль о Гарольде будет тяжким грехом?

– Я никогда не буду считать ее грехом. Разве сестра твоя не радовалась жертвам за тех, кого любила?

– Не говори ты мне никогда о сестре! – сказал он, стиснув зубы, – смешно твердить о жертвах для того человека, чье сердце ты сама разрываешь на части! Где Хильда? Я желал бы видеть ее немедленно.

– Она пошла к твоему отцу с какими-то подарками, а я вышла на холм, чтобы встретить ее.

Граф сел около девушки, схватил ее руку и заговорил с ней. С горестью заметил он, что мысль об одинокой, уединенной жизни запала в ее сердце и что его присутствие не могло разогнать ее глубокой грусти; казалось, будто молодость оставила Эдит, и наступило время, когда она могла сказать с полным сознанием: «На земле нет уже радостей!» Никогда не видел он ее в подобном настроении; ему было и грустно, и горько, и досадно. Он встал, чтобы удалиться; рука ее была холодна и безжизненна, а по телу пробежала нервная дрожь.

– Прощай, Эдит, – сказал он, – когда я возвращусь, наконец, из Виндзора, то буду жить опять в своем старом поместье; мы будем снова видеться.

Эдит склонила голову и прошептала неслышные слова. Гарольд сел на коня и отправился в город. Удаляясь от пригорка, он несколько раз обернулся назад, но Эдит сидела неподвижно на месте, не поднимая глаз. Граф не видал жгучих неудержимых слез, которые текли по лицу бедной девушки, не слышал ее голоса, взывающего с чувством невыразимой скорби: «Водан! Пошли мне силу победить мое сердце!»

Солнце давно зашло, когда Гарольд подъехал к дому отца. Вокруг были дома мастеров и торговцев. Графский дом тянулся вплоть до берега Темзы; к нему прилегало множество очень низких деревянных строений, грубых и некрасивых, в которых обитало множество храбрых ратников и старых верных слуг.

Гарольда встретили радостными приветствиями несколько сот людей, каждый оспаривал честь подержать ему стремя. Он прошел через прихожую, где толпилось много народа, и вошел в комнату, в которой застал Хильду, Гюду и старика-отца, только что возвратившегося из своего обхода. Уважение к родителям было одной из самых главных черт саксов в отличие от непочтения к ним – серьезным пороком нормандцев. Гарольд подошел почтительно к отцу. Старый граф положил ему руку на голову и благословил Гарольда, потом поцеловал в щеку и лоб.

– Поцелуй же и ты меня, милая матушка! – проговорил Гарольд, подойдя к креслу Гюды.

– Поклонись Хильде, сын, – сказал старый Годвин, – она принесла мне сегодня подарок; но дождалась, чтобы передать его тебе на хранение. На тебя возлагается обязанность сохранить этот заветный ларчик и открыть его... – где и когда, сестра?

– Ровно на шестой день по прибытии твоем в палаты короля, – ответила пророчица. – Открыв его, вынь из ларца одежду, сотканную для графа Годвина по моему приказанию... Ну, Годвин, я пожала твою руку, взглянула в глаза твои и мне пора домой.

– Нет, это невозможно, – возразил торопливо гостеприимный граф, – самый смиренный путник имеет право провести у меня сутки потребовать себе и пищу, и постель. Неужели ты способна оскорбить нас и уйти, не присоединившись к нашей семейной трапезе и отказавшись даже от ночлега в моем доме? Мы старые друзья, прожили вместе молодость, и твое лицо оживляет мои воспоминания прежних исчезнувших времен.

Но Хильда покачала отрицательно головой, на лице ее было выражение дружеской нежности, которое проявлялось в ней чрезвычайно редко и было несвойственно ее строгому характеру. Слеза покатилась по ее худой щеке.

– Сын Вульфнота, – сказала она ласково, – не под твоим кровом должен обитать вещий ворон. Со вчерашнего вечера я не принимала пищи, и сон не сомкнул моих глаз в эту ночь. Не бойся: мои люди прекрасно вооружены, да к тому же не родился еще тот человек, который посягнул бы на могущество Хильды.

Взяв за руку Гарольда, она отвела его несколько в сторону и шепнула ему:

– Я хотела бы поговорить немного с тобой до моего ухода!

Когда Хильда дошла до порога приемной, она три раза подряд обмахнула Гарольда своим волшебным посохом, приговаривая на датском языке:

Мотайся с клубка нитка, Мотайся без узлов, Наступит час отдыха от трудов, И мир после волнений.

– Погребальная песня! – прошептала Гюда, побледнев от ужаса.

Хильда и Гарольд молча прошли в прихожую, где служители с оружием и факелами быстро вскочили с лавок, увидев их. Потом они вышли во двор, где лихой конь пророчицы фыркал от нетерпения и бил копытом землю. Хильда остановилась на середине двора и сказала Гарольду:

– На закате расстаемся и на закате же снова увидимся... Смотри, солнце зашло, загораются звезды, тогда взойдет звезда еще больше и ярче! Когда, открыв ларчик, ты вынешь из него готовую одежду, вспомни тогда о Хильде и знай, что она будет стоять в эту минуту над могильным курганом, и из этой могилы взойдет и загорится для тебя заря будущего.

Гарольду хотелось поговорить с нею об Эдит, но какой-то необъяснимый страх овладел его сердцем и сковал язык; он стоял безмолвно у широких ворот деревянного дома. Вокруг горели факелы, и их пламя отражалось в глазах суровой Хильды. Скоро все исчезли во мраке, а он все стоял в раздумье у ворот, пока Гурт не вывел его из оцепенения, подъехав и сойдя с запыхавшейся лошади. Он обнял Гарольда и сказал ему ласково:

– Как это мы разъехались; зачем ты выслал вперед свою дружину?

– Я расскажу тебе все потом, Гурт, а теперь скажи мне: не был ли отец болен? Его вид очень беспокоит меня!

– Он не жаловался на боль, – ответил ему Гурт, пораженный этими словами, – но я припоминаю, что в последнее время он очень изменился, стал часто гулять и брал с собой собаку или старого сокола.

Гарольд пошел назад глубоко опечаленный. Он застал отца в том же зале, в тех же парадных креслах. По правую руку сидела Гюда, а несколько ниже – Тости и Леофвайн, которые вернулись прямо с медвежьей травли и шумно разговаривали, Вокруг толпились таны. Гарольд не спускал глаз с лицо старого графа и удивленно заметил, что отец не обращал никакого внимания на этот шум и говор, сидел, склонив голову над своим старым соколом.

 

ГЛАВА 3

С тех пор как на английский престол вступили представители дома Седрика, ни один вассал не въезжал еще с такой пышностью в Виндзор, с какой явился Годвин. Все таны, любившие Англию, присоединились к его свите, обрадовавшись случаю доказать ему свое уважение. Большая часть из них, конечно, состояла из стариков, так как молодые люди все еще были привержены нормандцам. Монахов почти не было: они придерживались монашеских обычаев нормандцев и разделяли негодование Эдуарда к Годвину за его приверженность к саксонской церкви и за то, что он не основал ни одного храма. Со старым эрлом ехали только самые просвещенные священники, поступавшие по убеждению, а не притворявшиеся и не старавшиеся казаться лучше, чем они были.

В двух милях от нынешнего великолепного Виндзорского дворца стояло грубое здание, выстроенное из дерева и римских кирпичей; рядом находился и недавно отстроенный храм.

Услышав топот коней въезжавшей во двор свиты Годвина, король прервал свои благочестивые размышления над изображениями северных богов и обратился к окружающим его священникам с вопросом:

– Что это за рать вступает в ворота нашего дворца в это мирное время?

Какой-то монах посмотрел в окно и доложил со вздохом:

– Да, государь, во двор действительно въезжает целая кавалькада, предводительствуемая твоими и нашими врагами!

– Во-первых, – пробормотал ученый старец, с которым мы уже раньше познакомили читателя, – ты, вероятно, подразумеваешь под словом «враги» безбожного графа Годвина и его сыновей?

Король нахмурил брови.

– Неужели они притащили с собой такую громадную свиту? – заметил он, – это скорее похоже на кичливого противника, чем на преданного вассала.

– Ах! – сокрушался один из жрецов. – Я опасаюсь, что эти люди хотят нанести нам вред, они очень способны...

– Откиньте опасения! – возразил Эдуард с величавым спокойствием, заметив, что гости его побледнели от страха; хотя он был вообще и слаб, и нерешителен, но его нельзя было назвать трусом.

– Не бойтесь за меня, отцы мои, – продолжал он решительно, – я твердо уповаю на милосердие Божие.

Жрецы перемигнулись с насмешливой ухмылкой: они боялись не за его особу, а за себя. Альред – единственная твердая и сильная опора быстро разрушавшегося саксонского язычества – вмешался в разговор.

– Не очень честно с вашей стороны, братья, чернить тех, кто заботится доказать всеми способами усердие государю; лучше всех должен быть отмечен королем тот, кто приводит к нему наибольшее число верноподданных.

– С твоего позволения, брат Альред, – перебил Стиганд, имевший основание не заступаться за Годвина, – каждый верноподданный приносит не только себя, но и голодный желудок, который, разумеется, приходится наполнять, а король не может растратить всю свою казну на голодных гостей. Если бы я осмелился, то посоветовал своему государю обмануть ожидания хитрой лисицы Годвина, которому так хочется похвастаться значительным числом своих приверженцев на королевском пире.

– Я понимаю, что ты хочешь сказать, отец мой, – проговорил король, – и одобряю мысль твою. Этому дерзкому графу не придется торжествовать: мы ему докажем, что он напрасно кичится свой громадной свитой приверженцев. Наше нездоровье послужит предлогом не являться на пир... Да и к чему эти пиршества именно в этот день? Это совершенно излишне... Гюголайн, предупреди Годвина, что мы будем поститься до вечерней звезды, а тогда подкрепим наше бренное тело яйцами, хлебом и рыбой. Попроси Годвина с сыновьями разделить эту скромную трапезу с нами.

Король откинулся на спинку кресла, глухо смеясь. Монахи потратили все силы, чтобы ответить громким смехом, а Гюголайн обрадованный тем, что избавился от приглашения к «скромной трапезе», вышел из приемной.

– Годвину и сыновьям все-таки оказана честь, – заметил Альред со вздохом, – но зато остальные эрлы и таны будут сожалеть об отсутствии короля на пире.

– Я отдал приказание, оно должно исполниться! – ответил Эдуард очень сухо и холодно.

– А молодые эрлы потерпят унижение! – заметил один священник с откровенным злорадством. – Вместо того, чтобы сидеть за столом рядом с королем, им придется прислуживать ему в качестве простых слуг.

– Во-первых, – произнес тот же ученый монах, – хотелось бы мне видеть это со стороны! Этот Годвин действительно опасный человек! Я советую королю не забывать об участи, постигшей его брата.

Король с невольным ужасом вздрогнул и закрыл лицо руками.

– Как ты смеешь напоминать об этом злодеянии! – воскликнул Альред негодующим голосом. – Разве ты можешь говорить с такой уверенностью при отсутствии улик?

– Улик! – повторил глухим тоном король. – Тот, кто не содрогается перед убийством, тот не отступит, конечно, и перед вероломством! Доказательств, конечно, не предоставлено, зато Годвин не выдержал ни одного испытания на так называемом грозном Божьем суде; нога его не переступила через борозду плуга, а рука не держала каленого железа... Да, почтенный отец, ты напрасно напомнил об этом кровавом случае! Глядя на Годвина, мне будет казаться, что я вижу за ним окровавленный труп Альфреда!

Король встал взволнованный и стал ходить по комнате. Потом махнул рукой, давая этим понять, что аудиенция окончена. Все тотчас ушли, остался только Альред, который подошел тихонько к Эдуарду.

– Прогони от себя эти мрачные мысли, государь! – сказал он ему кротко. – Прежде чем ты обратился к Годвину за поддержкой и обвенчался с его дочерью, тебе было известно, в чем он виноват и что его оправдывало. Ты знал, что твоя чернь его подозревала, а эрлы твои оправдали. Теперь уже поздно выказывать ему недоверие, тем более что время его близится уже к концу.

– Гм... Ты хочешь сказать, чтобы я предоставил Богу совершить над ним суд? Пусть же будет по-твоему! – ответил король.

Он круто повернулся, и это заставило Альреда удалиться из комнаты.

* * *

Тости ужасно неистовствовал, когда выслушал весть Гюголайна, и перестал кипятиться, только благодаря строгому приказу отца. Но старый граф долго не мог забыть, что Тости издевался над Гарольдом, что, вот мол, могущественному графу Гарольду придется прислуживать как простому слуге. С тяжелым сердцем вошел Годвин к королю Эдуарду и был принят им сухо.

Под королевским балдахином стояли два кресла: для короля и Годвина, а Тости, Леофвайн, Гурт и Гарольд должны были стоять за ними. Древнесакский обычай требовал, чтобы молодые прислуживали старикам, а вожди – королям.

Годвин, уже выведенный из терпения ссорой между сыновьями, огорчился еще больше, видя холодность своего государя. Естественно, что человек всегда чувствует некоторую привязанность к тем, которым он оказывал услуги. Годвин же возвел Эдуарда на трон, и никто не мог обвинить его в непочтительности к королю. Несмотря на то, что власть Годвина была очень велика, едва ли кто-нибудь решился бы утверждать, что для Англии было бы хуже, если бы Годвин сильнее влиял на короля, а монахи и нормандцы пользовались бы меньшей милостью Эдуарда Исповедника.

Итак, гордое сердце старого графа невыразимо страдало в эту минуту. Гарольд, очень любивший отца, наблюдал за малейшими переменами в его лице; он видел, что оно покрылось ненормальным румянцем и что старик делает невероятные усилия, чтобы вызвать на лице спокойную улыбку.

Король отвернулся и потребовал вина. Гарольд поспешил поднести ему кубок, неловко поскользнулся одной ногой, но все-таки устоял на другой, что дало Тости повод поглумиться над неуклюжестью брата.

Годвин заметил это и, желая дать обоим сыновьям легкий урок, сказал добродушно:

– Видишь, Гарольд, как одна нога выручила другую; так-то и один брат должен помогать другому!

Эдуард поднял голову.

– Да, так-то помогал бы теперь и мне Альфред, если бы ты не лишил меня этой помощи, Годвин, – проговорил король.

Этих слов было достаточно, чтобы переполнить чашу терпения Годвина: щеки его еще гуще покрылись румянцем, глаза налились кровью.

– О, Эдуард! – воскликнул он. – Ты уже не в первый раз намекаешь на то, что я сгубил Альфреда!

Король не ответил.

– Пусть же я подавлюсь этой крошкой хлеба, – воскликнул громким голосом взволнованный Годвин, – если я виноват в смерти твоего брата!

Но едва он успел прикоснуться губами к королевскому хлебу, как взгляд его померк; какой-то хриплый звук вылетел из груди, и он рухнулся на пол, сраженный внезапным ударом апоплексии.

Гарольд и Гурт бросились к отцу и подняли его. Гарольд прижал его с отчаяньем к себе и стал звать его по имени, но Годвин уже не слышал голоса сына.

– Это суд Божий... унесите его! – произнес король. Он встал из-за стола и с печальной торжественностью удалился из комнаты.

 

ГЛАВА 4

Пятеро суток Годвин лежал без сознания, и Гарольд не отходил от его постели. Доктора не решались пустить ему кровь, потому что было время морского прилива и полнолуния. Они терли ему виски отваром из пшеничной муки и молока, положили на грудь свинцовую дощечку с какими-то таинственными рунами; но все это не помогало, и врачи потеряли надежду возвратить пациенту сознание.

Невозможно описать, какой эффект произвело при дворе это грустное происшествие, а в особенности предшествовавшие ему обстоятельства. Слова короля, сказанные Годвину за столом, передавались с чудовищными изменениями и прибавлениями из уст в уста. Народ теперь уже не сомневался больше, что Годвин был убийцей Альфреда, потому что он действительно не проглотил кусок хлеба, которым хотел доказать свою невиновность. А в то время было принято испытывать подозреваемых в каком-нибудь преступлении именно куском хлеба: если они проглатывали его не поморщившись, то считались безусловно невиновны, в противном же случае виновность заподозренного признавалась доказанной.

К счастью, Гарольду ничего не было известно об этих разговорах черни. Утром шестого дня ему показалось, что больной шевелится. Он поспешно откинул полог: старый граф лежал с широко открытыми глазами, и багровый румянец сменился страшной, почти мертвенной бледностью.

– Как ты чувствуешь себя, дорогой мой отец? – спросил его Гарольд. Годвин улыбнулся и хотел что-то сказать, но голос отказался служить ему. Он собрал последние силы, чтобы приподняться; пожав руку Гарольда, он припал к его груди и отошел в иной мир.

Гарольд тихо опустил безжизненное тело на подушки, закрыл отцу глаза, поцеловал в холодные губы и, став возле него смиренно на колени, стал усердно молиться за упокой души его. Окончив моленье, он сел немного поодаль и закрылся плащом.

В это время в комнату вошел Гурт, который очень часто сидел с Гарольдом у постели отца. Тости было некогда разделять их заботы: предвидя смерть Годвина, он хлопотал, чтобы занять его место в Эссексе. Увидев Гарольда сидящим как статуя и с закрытым лицом, Гурт сразу догадался, что все уже было кончено; взяв со стола лампу, он смотрел долго-долго на лицо мертвеца. Казалось, будто Годвин помолодел в минуты расставания с жизнью; морщины на лице его исчезли, а на устах застыла блаженная улыбка.

Гурт так же, как Гарольд, поцеловал усопшего, сел на полу возле старшего брата и молча припал к его плечу. Потом Гурт заглянул брату в лицо: по нему струились слезы.

– Утешься, бедный Гарольд! – проговорил он нежно. – Отец наш жил для славы и знал, что его желания исполнились. Посмотри, как спокойно его лицо!

Гурт взял Гарольда за руку и подвел, как ребенка, прямо к одру умершего. Взгляд Гарольда случайно упал на ящик, принесенный Хильдой, и какая-то странная, нервная дрожь пробежала внезапно по всему его телу.

– Сегодня, как мне помнится, идет шестой день после приезда в Виндзор? – обратился он к Гурту.

– Да, шестой, это верно.

Не медля ни минуты Гарольд открыл сундук: в нем были белый саван и какая-то рукопись. Он развернул ее; в ней заключалось следующее:

«Слава Гарольду, сыну Годвина Великого и Гюды, урожденной дочери короля! Послушавшись Хильды, ты теперь узнал, что глаза ее проникают в таинственную завесу будущего. Склонись же перед нею и не доверяйся мудрости, способной понять только обыденные вещи. Подобно храбрости воина и пению менестреля, мудрость пророчицы не от мира сего: она меняет течение событий и превращает воздух в материю. Преклонись же перед Хильдой. Из могилы вырастают цветы, из горя проистекает радость».

* * *

Передняя дома Годвина была полна посетителями, пришедшими узнать о здоровье старого. Гурт вышел к ним и пригласил их взглянуть в последний раз на героя, который твердой рукой восстановил на саксонском престоле род Сердика. Гарольд стоял безмолвно у изголовья покойника; много пришлось ему в этот день видеть слез и слышать вздохов людей, горевавших о его усопшем отце. Многие из танов, не совсем верившие, что Годвин был убийцей Альфреда, шептали друг другу:

– Кто умирает с такой улыбкой, не может быть виновным в убийстве.

Дольше всех у трупа оставался граф Мерсии Леофрик. Когда остальные удалились, он схватил руку покойного и проговорил:

– Старый враг, мы постоянно соперничали с тобою: и в Витане, и на поле брани; но мало есть друзей у Леофрика, которых он оплакивал бы так искренно, как тебя! Англия снисходительно будет судить твои грехи, как бы велики они не были, потому что сердце твое билось только для Англии и голова твоя только заботилась о ее благосостоянии.

Гарольд приблизился к Леофрику, обнял его и прижал к себе. Это растрогало доброго старика: он положил свои дрожащие руки на голову Гарольда и благословил его.

– Гарольд, – сказал он, – ты наследник славы и могущества отца; пусть же его враги будут твоими друзьями. Победи свое горе, этого требуют отечество, честь твоего дома и память покойного. Я знаю, что многие уже строят козни против тебя и твоего рода; ходатайствуй перед королем, чтобы он признал твои права на графство умершего отца; я поддержу тебя перед Витаном.

Молодой человек стал с благодарностью жать руку Леофрика и сказал, поднеся ее к губам:

– Пусть наши дома пребывают в мире отныне и навеки!

Самонадеянный Тости ошибался, предполагая, что некоторая часть партии Годвина согласится отдать ему преимущество перед Гарольдом. Не меньше ошибались и священники, воображавшие, что со смертью Годвина прекратится могущество его дома. Не один Витан был расположен в пользу Гарольда; вся Англия сознавала, что Гарольд – единственный человек, которому смело можно вверить государство. Сам король не относился к Гарольду враждебно, а, напротив, чрезвычайно ценил и уважал его.

Вскоре Гарольд был провозглашен графом Эссекским и немедленно стал выбирать человека, которому мог бы передать свое прежнее графство. Преодолев свою ненависть к Альгару, он решил избрать его на свое место; несмотря на серьезные недостатки Альгара, он все-таки был самым подходящим преемником Гарольда. К тому же его избрание избавило государство от большой опасности, так как он в пылу гнева соединился было с королем Гриффитом Валлийским, самым грозным врагом Англии.

В сущности дом Леофрика, владевший теперь сильнейшими уделами, Мерсией и страной Восточных Англов, стал важнее дома Годвина, потому что в нем только Гарольд владел значительным графством, братья же его получили прежние небольшие графства; но не имей даже графства, Гарольд все-таки был бы первым в Англии по своему уму и характеру. Он сам по себе был настолько велик, что не нуждался ни в каком пьедестале.

Наследник основателя дома всегда имеет в свете больше значения, чем его предшественник, если он только сумеет подкреплять это значение и использовать его. Продолжая начатое до него, он не рискует ежеминутно сталкиваться с врагами или подвергаться несправедливым упрекам. Так и Гарольд был избавлен от всех врагов, стоявших на пути отца, и не имел на своем имени ни малейшего пятна. Даже Тости должен был вскоре сознаться, что у Гарольда есть громадное преимущество, и уступить ему дорогу. Он убедился, что все могущество дома Годвина сосредоточивалось лишь в Гарольде и что без его помощи ему, Тости, никогда не придется удовлетворить свое честолюбие.

– Отправляйся в свое графство, Тости, – сказал ему Гарольд, – и не сетуй, что Альгара предпочли тебе. Ведь было бы очень неприлично, если бы мы забрали в наши руки все владения в Англии. Старайся всеми силами заслужить любовь твоих вассалов. Как сын Годвина ты со временем можешь добиться много, если будешь поступать благоразумно и умеренно. Надейся на Гарольда, но и на себя рассчитывай; тебе недостает лишь терпения и настойчивости, чтобы быть равным первому графу Англии. Перед трупом отца я дружески обнял его врага; так не отдадим ли мы его памяти лучшую дань уважения, если и мы с тобой будем любить друг друга?

– Я не подам больше повода к вражде, – ответил Тости покорно и спокойно уехал в свое графство.

 

ГЛАВА 5

Хильда стояла на холме, любуясь прекрасным заходом солнца. Невдалеке от нее сидела Эдит и лениво чертила по воздуху какие-то знаки. Молодая девушка стала еще бледнее с тех пор, как видела в последний раз Гарольда, а взгляд ее выражал ту же апатию и безысходную грусть.

– Видишь, милая, – обратилась к ней Хильда, – солнце опускается в бездны, где царствуют Ран и Эгир, но на следующее утро оно снова явится к нам из золотых ворот востока. А ты, едва вступившая на жизненный путь, воображаешь, что солнце, скрывшись за горизонтом, никогда больше не обрадует нас своим сиянием. Но в ту минуту, когда мы разговариваем, твое утро приближается и мрачные тучи проясняются.

Рука Эдит медленно опустилась; она тревожно взглянула на пророчицу.

– Хильда, ты жестока! – проговорила она почти гневно, а щеки ее вспыхнули ярким румянцем.

– Не я жестока, а судьба, – ответила пророчица. – Но люди не называют судьбу жестокой, когда она улыбается им; зачем же ты упрекаешь меня в жестокости, если я предвещаю тебе радость?

– Для меня не существует радости! – возразила Эдит жалобно. Она помолчала немного и продолжила, изменив тон: – Я должна высказать все, что у меня скопилось на душе, Хильда, слушай. Я упрекаю тебя, что ты испортила всю мою жизнь, потому что вскружила мне голову своими суеверными бреднями...

– Продолжай! – произнесла Хильда спокойно.

– Разве ты не убеждала меня постоянно в том, будто моя жизнь и судьба тесно связаны с существованием... с судьбой Гарольда? Если бы ты не уверяла меня в этом, то я никогда не допустила бы наблюдать за выражением его лица и не старалась дорожить каждым его словом, будто сокровищем каким... Я не смотрела бы на него, как на часть самой себя, с радостью ушла бы в монастырь... а потом мирно сошла бы в могилу... Но теперь, теперь, Хильда...

Молодая девушка замолкла.

– Ты ведь хорошо знала, – начала она снова, – что обольщаешь мое сердце несбыточными надеждами, что закон навечно разлучает нас, что любить его было преступлением.

– Что против вас будет закон, это мне было известно, – ответила Хильда, – но закон безумцев для мудрого это то же, что паутина, растянутая на кустарнике, для крыльев птицы. Ты действительно родня Гарольду, но родство это очень дальнее и, что бы ни говорили священники, союз ваш должен осуществиться, как только для него настанет день, определенный для союза. Не печалься же, Эдит, любовь твоя к Гарольду не преступление, и препятствия к вашему счастью будут устранены.

– Хильда, Хильда, да я готова сойти с ума от радости! – воскликнула Эдит в каком-то упоении, причем восторг, испытываемый ею, так преобразил ее лицо, что Хильда невольно отступила от нее, как перед каким-нибудь небесным видением.

– Но эти препятствия устранятся не скоро, – заметила она.

– Что ж за беда? – воскликнула Эдит. – Я ничего не прошу, кроме надежды... Я буду счастлива, если стану его женой даже у края могилы!

– Если так, то взгляни: вот снова занимается заря твоей жизни! – проговорила Хильда. Эдит обернулась и увидела между столбами языческого храма Гарольда. Видно было, что он еще не совсем оправился от постигшего его недавно удара, но поступь была такой же твердой, как и прежде, а осанка стала более уверенной. – Опять исполнилось мое предсказание, что мы снова увидимся после солнечного заката, Гарольд, – сказала Хильда.

– Да, – возразил Гарольд сурово, – я не буду отрицать твоих предсказаний, ибо зачем отрицать могущество, начало которого нам неизвестно? Но прошу тебя, Хильда, не принуждать меня бродить во мраке; я люблю иметь дело с естественными предметами и чуждаюсь сверхъестественного, всего, чего ум мой не в состоянии постичь. Я хочу прямого пути без всяких хитростей.

Пророчица смотрела на графа задумчивым взглядом, который выражал благоговение и грусть, но не сказала в ответ ни одного слова. Гарольд продолжил:

– Оставь мертвых в покое, Хильда, они не могут повлиять на нашу судьбу... С тех пор как мы виделись в последний раз, я перешагнул через глубокую пропасть и через узкую могилу... Ты плачешь, Эдит? О, твои слезы лучшее для меня утешение! Хильда, выслушай меня: я люблю твою внучку, люблю ее с того дня, когда впервые взглянул в ее голубые очи, и она любит меня. Я расстался с нею, потому что законы препятствуют нашему браку, но и в разлуке мы оба чувствовали, что любовь наша никогда не угаснет; кроме меня никто не будет супругом Эдит, и кроме нее никто не станет моей супругой. Теперь я свободно могу располагать собою и поэтому пришел, чтобы сказать тебе, Хильда, в присутствии Эдит: «Позволь нам еще надеяться, что мы когда-нибудь соединимся узами брака!» Я надеюсь, что со временем на английский престол взойдет король, который не будет следовать советам монахов и даст мне разрешение на брак с твоей внучкой. Может быть, придется еще долго ждать, но это не может испугать нас: мы молоды, а любовь терпелива, и мы можем ждать.

– О, да, Гарольд, – воскликнула молодая девушка, – мы будем ждать!

– Разве я не говорила тебе, – сказала торжественно Хильда, – что судьба Эдит неразрывно связана с твоей?... Поверь, что я употребила все свои знания на то, чтобы проследить судьбу моей внучки, и знай, что настанет день, хотя не скоро, когда ты достигнешь высшей степени славы и соединишься с Эдит навсегда. Это случится в день твоего рождения, который постоянно приносит тебе счастье. Напрасно монахи ратуют против звезд: что в них написано, то несомненно верно... Так надейтесь же, дети, и не унывайте! Теперь я соединяю не только ваши руки, но и ваши души.

Во взоре Гарольда блеснул луч внезапного счастья, когда он взял руку своей невесты; но она невольно вздрогнула и крепко прижалась к нему, как бы ища у него защиты: на мгновение ей показалось, что она видит перед собою лицо того, которого по предсказанию Хильды ей было суждено увидеть еще раз в жизни; в воображении ее мелькнула статная, но грозная фигура Вильгельма Нормандского. Когда Гарольд прижал ее к себе сильной рукой, минутный страх уступил место необъяснимому счастью.

Хильда положила одну руку на их головы, подняла другую к сиявшему звездами небу и проговорила с глубоким чувством:

– Приглашаю вас, невидимые силы природы, создавшие в наших сердцах любовь, быть свидетелями обручения этих молодых людей! И вы, звезды и воздух, будьте свидетелями этого торжества! Пусть души обрученных будут вечно вместе, пусть они разделяют друг с другом и горе, и радость! Когда же наступит день их соединения, то вы, звезды, сияйте светло и безмятежно над их брачным ложем, о, звезды!

Луна взошла во всем своем блеске, соловей пел в кустах, а на могиле сына Сердика стояли рука об руку жених и невеста.