Придя в себя увидел, что лежу на койке. Последняя стояла возле большого окна, через которое светило солнце, слышался разговор на сербском языке. Нога моя находилась в гипсе, в нем были прорезаны дыры и в них торчали тампоны еще не высохшие от крови. В голове шумело от наркоза и сильно ныли раны. К вечеру я познакомился со всеми сопалатниками. Это был целый интернационал: смуглый сильный брюнет, русский парень из первой эмиграции, проживал все время в Болгарии; с другой стороны моей койки лежал так же русский эмигрант, плававший кочегаром на пароходе по Дунаю, неделю назад пароход нарвался на мину и кочегару при взрыве оторвало ногу. Были сербские добровольцы, были наши казаки из корпуса Фон-Пановица, один из Русского корпуса, четник Михайловича, серб крестьянин из-под местечка Ковин, да один итальянец. По субботам и воскресеньям к сербам приходили родные и приносили массу кушаний, даже спиртные напитки, как, например, раки, сливович. Все меня угощали, и скажу по совести: таких вкусных вещей я раньше никогда не ел, хотя и жил под красивейшим лозунгом: «Жить стало лучше, жить стало веселей». Они интересовались все время, как я попал в немецкую армию, и когда я ответил, что я пленный, то они долго не верили, ссылаясь на больничный листок, в котором в истории моей болезни, между прочим, было наверху одной буквой обозначено ранение, а внизу стояло слово «солдат». Так кто-то записал меня в немецкий Вермахт.

В воскресенье до самого вечера в палате стоял веселый шум, приходили сербки с кошелками полными всякой снеди, а иногда со спрятанной бутылочкой «крепкого». (Санитары их всегда пропускали, получая от них подарок.) В углу комнаты лежал серб по имени Драга, он был единственный, кто мог ходить без помощи костыля или санитара. Он всегда подводил пришедшую сербку к моей кровати и с ударением на букву «о», объяснял, что я русский, пленный; они подолгу трясли мою руку и всегда что-нибудь совали в мой ночной столик. Вечером приходил санитар с сонными таблетками и я делился с ним вкусными подарками. Но хорошее всегда проходит. Однажды пришедшие сербки сообщили новость, что русские войска уже недалеко, а 6 сентября стало известно об эвакуации госпиталя. К 9 сентября всех перевезли в Белград, и ночью мы уже спали в подвале большого здания, видно было что это бомбоубежище. Получили верхнюю одежду, a 11 сентября колеса поезда-лазарета снова начали выбивать километры.

Я лежал на верхней койке около окна. Переехали медленно Дунай. Мне вспомнились почему-то слова из стихотворения Лермонтова:

«Кто же вас гонит: судьбы ли решенье? Зависть ли тайная, злоба ль открытая? Или на вас тяготит преступление — Или друзей клевета ядовитая?»

Поезд продолжал мчаться в темную пасть ночи. 16 сентября прибыли в Вену, состав наш медленно полз мимо заводских корпусов, около которых группами работали кирками и лопатами люди со значками из трех букв О.С.Т., у других желтая звезда на груди. За заводами находились небольшие домики. Поезд наш остановился в этом месте. Около вагона забегали дети, женщины, которые совали в окна буханки хлеба, бутылки с вином и молоком, у каждой женщины на глазах стояли слезы, каждая из них была матерью или женой, и у каждой из них находился в огне войны самый близкий, самый любимый человек. Ночью еще несколько раз поезд наш куда-то передвигался, а утром остановился у разгрузочной площадки. Вскоре прибыли санитарные машины и нас, по четыре человека в машине, на носилках повезли в госпиталь. Последний находился в одном из лучших районов Вены — Пратер. Здесь обмыли, выдали обмундирование и костыли и я начал упражняться в ходьбе.

22 сентября меня включили в группу из 10 немцев и привезли на вокзал. Усадили в поезд. Ехали около трех часов.

В Санкт-Пелтен сделали пересадку на узококолейку; дорога «Мария Целлер бан». Красивее этой местности я ничего нигде не видел. Дорога все время поднималась в гору. Заходящее солнце освещало верхушки гор. Горы поднимались все выше и выше. Всюду, куда ни кинешь взор, лес и горные пастбища. Кое-где виднелись, словно на картинках, разукрашенные домики. Местами паровоз замедлял ход и тихим ходом переезжал по «чертову мостику» на другую сторону, а внизу далеко блестела речка. Когда поезд наш поднялся на самую вершину горы, замелькали огоньки и вагон наш остановился около двухэтажного дома «Вокзал Гозинг». В вагон вошли сестры милосердия и с их помощью мы вышли из вагона. Недалеко от вокзала стоял большой дом с вывеской «Отель Гозинг». Это был резерво-лазарет, в нем мне пришлось прожить около двух месяцев. Гозинг — одно из красивейших мест Австрии в Альпах на высоте 2860 метров. Как только выедешь за Санкт-Пелтен, когда город скрывался в долине, на каждой остановке находился отель. Здесь когда-то отдыхали, загорали на зимнем солнцепеке, катались на лыжах, ходили на охоту. Здесь для человека лыжи были вторыми ногами. Жившие ниже жители, шли на вокзал с лыжами; у вокзала к стенке была приставлена рама, куда их и ставили. Возвращаясь из города, или когда дети шли из школы, лыжи забирались и каждый катился вниз, до самого своего дома. Все жители здесь жизнерадостные, розовые, круглолицые, веселые и добрые, на их характере сказалась сама природа. Мне приходилось не раз ездить в Санкт-Пелтен к зубному врачу и каждый раз в вагоне пассажиры старались уступить лучшее место, а если кто кушал, то обязательно делился, предлагая бутерброд. До них, к счастью, не дошел ужас воздушных тревог, постоянная беготня в городе и сидение в бункерах… Раны мои заживали медленно. Однажды утром, как всегда после обхода доктора, сестры разносили лекарства, одна из них сообщила, что для меня есть новость. Целый час томился я дабы узнать поскорее эту новость… наконец дверь открылась и сестра с какой-то незнакомой девушкой подошла к моей койке. Девушка оказалась русской, из Крыма; мы познакомились, что намного облегчило мое одиночество в госпитале. Звали ее Валя, работала при кухне, уже 2 года. И сообщила еще новость, что в следующей палате лежат трое русских; а на следующей остановке в отеле работают еще две наши девушки. Вскоре мы перезнакомились. В воскресенье после обеда приезжали девушки из соседнего отеля, привозили закуски и даже вино. У Вали была гитара, мы отправлялись в лес и воздух наполнялся звуками голосов о далекой Украине. Девушки происходили с юга. Много пели песен, а под конец такую, что хватала за сердце, за самую душу — «Реве тай стогне Днипр широкий…» Иногда к нам подходили гуляющие по тропинкам немецкие солдаты из госпиталя, мы угощали их чем могли; они всегда просили спеть им «Стеньку Разина» и всегда подтягивали нам по-немецки. Когда же доходили до слов «на помин ее души», чокались и выпивали, когда было вино, после чего расходились по палатам.

На втором этаже здания, в котором помещался вокзал, жила австрийская семья: муж, жена и двое детей. Валя была с ними хорошо знакома и мы часто просиживали у австрийских друзей допоздна. Через коротковолновый приемник слушали передачи с «той» стороны и многое знали, что делается на свете. Так узнали, что Румыния подписала договор с союзниками, что американцы освободили Париж, англичане взяли Брюссель. Мак Артур высадился на Филлипинах, 20 октября американцы взяли Аахен, что советские войска освободили Белград и со стороны Венгрии подходили к австрийской границе. Ежедневно через нашу местность пролетали сотни американских бомбовозов. Они уже бомбили Санкт-Пелтен, Вену, Винер-Ноештадт и иногда ясно слышались взрывы бомб. В конце ноября Валя получила извещение об отправке на рытье окопов в район Айзенштадта; мы крепко, по-родному с ней простились и Вали среди нас не стало. А 15 декабря, когда снег уже покрывал местность, одевши хвойный лес в белое покрывало, меня вызвали в канцелярию. К тому времени я уже костыли бросил и передвигался без их помощи, с палкой; там мне сообщили, что я должен ехать в «Кранкензаммель штелле» и там смогу просить отпуск.

На другой день, простившись с австрийской семьей, я отправился в новый для себя путь. На душе было тяжело, тоскливо до слез; я так сжился с этой прекрасной семьей, которая мне заменяла родных своим приветливым отношением. В Санкт-Пелтен сделали пересадку. Местность здесь сильно изменилась после того, как видел ее летом. Теперь много кварталов было разбито, на вокзале стояла грязь. Невольно чувствовалось, что приближается конец войны. Еще несколько часов пути и мы приехали в Вену. Вена, Вена, где твоя красота, где твои дворцы и дома в стиле Барокко? Не слышно музыки Штрауса, не слышно былого шума мчавшихся трамваев, да и сами люди как бы не те, что были раньше, одеты неряшливо, с какими-то сумками, и все куда-то спешат, в чему-то прислушиваются… На другой день, сделав в Вене пересадку, я прибыл в город Опельн. В центре города была большая католическая школа, переделанная в то время в сборный пункт для раненых. Отсюда, как я узнал, отправляли в отпуск или в резервную часть того или иного рода войск. Несмотря на частые воздушные тревоги, народ жил своими интересами: вечерами ходили в кино, гуляли по улицам; там я видел несколько фильмов с Марикой Рок; там же встретил Рождество 1944 года.

Здесь нас было 250 человек. Вечером 24 декабря, после ужина, каждый получил по маленькой бутылочке «шнапса», по бутылке вина, пачку сигарет и сладости. Все собрались в вестибюле у зажженной ёлки, а рядом стоял хор из сестер милосердия и монашек; а дальше, вокруг ёлки, на тележках, без рук, без ног, с изуродованными лицами — старые и молодые солдаты… Священник произнес молитву, потом вышел главный врач и от имени персонала и себя поздравил всех с наступающим праздником. Хор медленно начал исполнять «Святую ночь». И полилась божественная молитва, пели сестры, по их лицам катились слезы, блестевшие от света свечей, и горошинками падали на пол. Постепенно в мелодию включились почти все присутствующие и песня расширялась в могучий напев, несясь туда к Всевышнему, как бы прося прощения за всю кровь, что лилась по городам и селам земли… А когда умолкли последние слова песни, слышался плач молящихся. Плакали все, простирая в мольбе руки. Так прошло некоторое время в молчании. Врач снова вышел и пожелал всем спокойной ночи. Мы стали расходиться по комнатам.

Придя в палату, положили подарки на стол, сели, выпили и начали вспоминать эпизоды войны… Рядом со мной сидел лет двадцати пяти человек без руки, оторванной на итальянском фронте. Когда, после моего приезда, он узнал что я русский, мы сразу подружились, Перед Италией он был на русском фронте под Сталинградом и благодаря одной русской женщине спасся от плена. Об этом он и рассказал в тот вечер следующее.

— В сентябре 1942 года я (его звали Ганс) в чине унтер-офицера был командиром разведки при гаубичной батарее, расположенной на окраине Сталинграда. Батарея била навесным огнем по закрытым целям в городе. В конце сентября меня вызвал командир батареи и показывая на полуразрушенный пятиэтажный дом, стоявший как свеча среди развалин в километре от нас (оттуда часто бил пулемет, и еще в тот день ранило одного канонира) приказал «взять своих разведчиков, связь и радио и выбить из дома русских, наладить связь с батареей, а на крыше устроить НП (наблюдательный пункт). Я с товарищами до темна наблюдал за домом, а потом, в темноте, поползли к дому. До него было 1000 метров. Ползущие срослись с землей, зная что каждую минуту может наступить конец. Эти минуты не забудет солдат. Понять это может только тот, кто сам прижимался лицом к земле не имея даже времени совершить короткую молитву. Еще несколько томительных минут, казавшихся часами и разведчики прижались к стене дома. Спустились в подвал и услышали приглушенную русскую речь. Ударом сорвали с петель дверь, зажгли фонарь, — перед нами несколько стариков, женщин и детей. Спросил самую молодую женщину: где русские солдаты? Поняв, женщина показала пальцем на потолок. Тихо, без шума, прижавшись к стене, мы прошли первый этаж, потом поднялись на второй, откуда, как будто, слышались голоса. Наше вооружение состояло из автоматов, пулемета МГ-42 и карманы были набиты «лимонками» (ручные гранаты). Тихо сообщаю моим троим помощникам план действия: мы вдвоем распахиваем дверь, двое остаются караулить лестницу. Бросаем сразу по две гранаты… Грохот разрывов. Врываемся в комнату, очереди из автоматов и все кончено. Обследуем верхние этажи, — нет ни одной живой души. Дом в наших руках. Половина приказа выполнена. Следующая задача — наладить связь с батареей. Но не прошло и часа, как русские начали артиллерийский обстрел дома, как видно узнав в чем дело. На последнем этаже, в одном из оконных открытий устанавливаем пулемет. Одновременно посылаю разведчика и связиста на ОП (огневая позиция), прося помощи. Нас осталось двое. Вражеский огонь усиливается, снаряды снесли полкрыши дома; мы спускаемся этажем ниже. В это время, с другой стороны площади, русские запускают в сторону дома зеленые ракеты, дабы указать летчикам цель. Одновременно посыпались бомбы с воздуха. После бомбежки наступила тишина, но не прошло и тридцати минут, как видим: по площади, в полутемноте, ползут солдаты. Открываем прицельный огонь. Некоторые остались лежать, остальные скрылись за развалинами домов. Начался снова артиллерийский и минометный обстрел, и так продолжалось чуть ли не каждые полчаса. Если бы они знали, что нас только двое…

Последнее, что осталось в моей памяти, — продолжал Ганс, — как под утро снова заревели моторы над головой и посыпались бомбы…

Когда я пришел в себя, сразу не мог ничего понять. Через оторванную дверь проникал луч света, приглядевшись я увидел что лежу в каком-то темном помещении без окон между поленьями дров. Вдруг послышались шаги, я насторожился. Вошла женщина, с которой я разговаривал в подвале. В одной руке она держала керосиновый фонарик, в другой — что-то завернутое в грязную тряпку. Оказалось, в тряпке был кусочек хлеба, который она предложила мне, но я, из, за сильной головной боли не мог даже открыть рта и только старался дать ей понять, что хочу пить. Женщина поняла, вышла, но вскоре вернулась и влила мне в рот немного какой-то мутноватой жидкости. Так она целую неделю приносила мне по ночам воду и кусочки твердой пищи. Иногда из подвала доносилась русская речь, а над головой был слышен гул моторов и разрывы артиллерийских снарядов. За неделю я так привык к этой женщине, что однажды, когда она принесла мне кружку воды, вынул из кармана фотографию моей матери и жестами старался объяснить это ей. Женщина, поняв, расстегнула единственную пуговицу на платье и сняла висевший на шее медальон. Открыла его и я увидел изображение Божьей Матери, а на внутренней стороне крышки фотографию молодого парня в красноармейской форме. По ее жестам и слезам я понял, что то был ее сын.

В ту памятную ночь, 12 октября, она пришла рано, когда рассвет еще не тронул горизонт, и взволнованно повторяла: «Дёйче, дёйче!», показывая в ту сторону, откуда мы пришли. Поняв, что она хочет сказать, я преодолев слабость, двинулся к дверному проходу, опираясь на ее плечи. У выхода я взял ее руку, сильно прижал к колотившемуся сердцу, крепко поцеловал ее и заковылял в темноту ночи.

Сколько времени я так ковылял — не помню. Но вдруг услышал оклик «Хальт!» То был свой патруль… а дальше — резерво-лазарет в Харькове, потом эвакуация в Германию и, когда состав с ранеными подходил к Варшаве, я услышал о наступлении Красной Армии, завершившийся полным разгромом армии фельдмаршала Паулюса под Сталинградом, — так закончил свой рассказ Ганс.

Разлив в стаканы оставшееся в наших бутылках, выпили, пожелали друг другу спокойной ночи и разошлись по койкам. Было ровно 12 часов ночи. И в эту ночь были забыты все наши невзгоды.

Ровно через месяц меня вызвали в канцелярию и спросили, имею ли я место, где смог бы пробыть две недели отдыха, и чтобы недалеко находился госпиталь, в котором я мог бы делать перевязки. К этому времени я уже списался с семьей Штихер и дал их адрес. К 12 часам ночи был уже на вокзале. Подошел поезд дальнего следования с кабинками и стеклянными дверями внутри. Сделал пересадку в Вене и Санкт-Пальтене и к обеду я выходил из вагона. Ярко светило солнце, по перрону ходили раненые солдаты, здесь было как-то особенно спокойно и тихо, казалось — не было никакой войны.

Я вошел в дом и заковылял на второй этаж. Дверь открылась. Увидя меня г-жа Штихер громко вскрикнула от радости, обняла меня и сообщила, что приехала Валя и быстро побежала к ней. Валя пришла только после обеда, а вечером пришел со службы хозяин, г-н Штихер, он по слабости здоровья был освобожден от армии и работал техником на железной дороге. Как и раньше, до позднего вечера мы просиживали у радиоаппарата, слушая новости. Валя рассказывала о своем пребывании на рытье окопов: как прилетали американские самолеты, но не бомбили, а сбрасывали листовки с призывом перестать сопротивляться и этим кончать войну. Так, незаметно, подкралось и время разлуки, и на этот раз навсегда. На другое утро, простившись горячо со своими друзьями, с Валей, я вошел в вагон…

3 февраля, когда утро еще не тронуло горизонта, поезд остановился у вокзала Кассель; да, собственно говоря, вокзала-то уже не было, он был разрушен, а вместо него стоял длинный барак, где я получил «штампгерихт» и что-то в виде кофе. Подзакусив бутербродами полученными от моей гостеприимной хозяйки г-жи Штихер, осведомившись о пути, я направился в месту своего назначения, которое находилось в 4 километрах. По тротуарам идти было невозможно, все было завалено руинами от разбомбленных домов, и я вышел на дорогу, но и там было не легче; я спотыкался в воронках от зажигательных бомб, падал, отдыхал и снова продолжал свой путь. Кругом ни звука, ни электрического фонаря. Марс сделал свое дело. И когда утренний рассвет показался на горизонте, и можно было различать предметы, я привстал, дабы перевести дух, и оглянулся. Стоял я на возвышенности и насколько мог охватить глаз не было ни одного здания, лишь горы камней и торчащие трубы. А совсем недавно жизнь здесь била ключом, одного населения было до 200 000 душ. На реке Везер, которая впадает в Северное море около Бремена, Кассель славился своей тяжелой промышленностью; здесь были танковые заводы, потому его и уничтожили до основания. Окинув взором еще раз эту местность, я заковылял к видневшимся на холме казармам, это была цель моего пути.

Военный городок «Хазен-Эке» («Заячий угол») стоял на холме, на котором не было никакой растительности, и представлял для авиации ничем не прикрытую цель, каким-то образом остался цел. Кто знает, может быть союзники оставили этот городок для себя. Здесь скопилось с тысячу, а может быть и больше, солдат и офицеров зенитных и летных частей. Это место представляло собой последний этап для выздоровевших раненых; отсюда, после медицинской комиссии, или отставка или на последний бой. Выяснив, что у меня и в помине нет арийской примеси в крови, через две недели отправили в Магдебург, в который я прибыл в марте месяце. Ежедневно сюда пригоняли сотнями русских пленных с разных работ и из лагерей. Около санчасти стояла всегда длинная очередь, тут проходили медицинскую комиссию и отправляли в Баварию, в Мюнзинген, в котором начала формироваться 2-я Власовская дивизия. Некоторые из пленных были взяты в плен всего полгода назад, но уже качались от ветра из-за своей истощенности. Однажды, когда одной такой партии выдали перед осмотром хлеб, из барака, с озверелым лицом, выскочил доктор и начал орать, что эти «швайн-хунды» ничего не понимают и подходят к доктору с хлебом в зубах. Он всю партию вытолкал из кабинета. Однажды, во время тревоги, я задержался в палате (жил я при санчасти), когда я вышел во двор, там стояла мертвая тишина, лишь откуда-то сверху слышался рокот моторов. Не успел я выйти за пределы лагеря, как сзади послышался шум подъезжающей автомашины, которая поравнявшись со мной остановилась. В ней сидел штаб-арцт с сестрой. Сначала он мне дал хороший нагоняй за позднее хождение, потом посадил в машину и мы двинулись за город. За городом на дорогах шла лихорадочная работа: возводились всевозможные укрепления, рылись противотанковые рвы и тотчас же все минировалось. Магдебург был объявлен крепостью. Вскоре меня с партией пленных отправили в Мюнзинген, а через три дня, поздно вечером мы были в Ульме. В этот день Ульм только что перенес очередную бомбежку, кое-где еще показывались языки пламени, огонь доканчивал свою работу, а когда мы вышли из вокзала, увидели партию солдат, разговаривавших по-русски. От них мы узнали, что в городе Мюнзингене никого нет и что русские и казачьи части собираются в Италию в район Удино-Джемона, куда направляются и они. К ним примкнули и мы.

Ехать нужно было через Мюнхен, там мы получили паек и переночевали в «Солдатенхайм».

Через пару дней приехали в Инсбрук, и за городом, около шлагбаума, стояли и ловили машины, ехавшие в нашем направлении. Вскоре такая машина для нас нашлась, мы влезли в кузов и доехали до Толмецо, где я и встретил отступающие части генерала Доманова. При штабе, в одной из комнат, с засученными рукавами стоял солдат и отрубливал куски сыра от большущего круга, куски не взвешивал, а спрашивал каждого — «Хватит?» От него я узнал некоторые подробности — что все должны двигаться в Австрию, а оттуда в Прагу, что город кишит партизанами, что завтра должна прибыть юнкерская школа, и тогда мы двинемся через горный проход на Филях. Он послал меня в школу, где можно было переночевать. По городским улицам, как на картине из времен первых дней революции, расхаживали партизаны с карабинами через плечо и перевязанные пулеметными лентами, и если бы не черные береты на головах, то точно как красногвардейцы. Из открытых окон в домах высовывались дородные итальянки, что-то кричали и размахивали красными тряпками. Юнкера пришли на другой день к обеду и через несколько часов заскрипели телеги, повозки, на которых сидели бородатые казаки, старухи, дети; сзади телег были привязаны коровы, овцы и несколько верблюдов. По бокам дороги цепью тянулись вооруженные казаки, и вся эта масса двинулась к горам. Еще в городе я увидел три грузовика с легкими орудиями и попросил немецкого капитана, старшего в этом обозе, чтобы разрешил мне сесть в машину. Как видно, моя палка, на которую я опирался, помогла мне в этой просьбе и капитан помог даже взобраться в кузов. Когда подъехали к горам начался мелкий дождик, а на верху горы белел снег. Среди нас прошел слух, что партизаны решили на нас напасть. Вместе с казаками мы заняли оборону: сначала пропустим гражданское население, а потом, после них, дойдем через перевал. Утром, как только начался рассвет, двинулись и мы, после гражданской публики. Чем выше поднимались, тем ехать становилось труднее, дорога состояла из одних круч. По обочинам начали попадаться брошенные телеги со скарбом, а перед самой верхушкой горы — мертвая скотина. Некоторые люди, лишившись лошадей, перестроили телеги в какие-то ящики, приделали полозья и в этих ящиках тащили стариков, детей и нужный скарб. На верху перевала картина резко изменилась. Стоял полдень, ярко светило солнце, люди повеселели, слышались шутки, смех, да и дорога стала спускаться вниз, идти стало легче. К вечеру были уже в Филях. Здесь, переночевав у одного крестьянина и переговорив с капитаном, я решил ехать в Мюнхен. В Бишенсхофене остановились, чтобы достать продуктов, на вокзале случайно узнал, что за городом стоят русские части, и действительно, недалеко от дороги шедшей на Зальцбург стояло с полдюжины бараков; с одной стороны была власовская часть, с другой — казаки.

8 мая в Берлине был формально подписан договор о капитуляции Германии. Это время было — время безвластия — американцы еще не подошли, а немецкого командования не было, лишь на вокзале находилась фельджандармерия, но и она не хотела ничего делать. Здесь у меня снова открылась рана; при казаках была санитарка, куда я и отправился на перевязку. Доктор из фельдфебелей назначил мне явку на другой день. Прибыв в назначенное время я увидел, что вся санитарная часть разбежалась, и мне пришлось самому делать перевязку, выпрашивая у товарищей пакеты первой помощи. Лагерь в этот день бурлил. К тому была причина: у власовцев находилось 16 ящиков с какими-то драгоценными вещами, стоявшими в одном из помещений, под охраной. Казаки стали претендовать на эти драгоценности, и дело чуть не дошло до стрельбы. Старший из власовцев, поручик М., вызвал немцев. Приехал майор, ему перевели препроводительное письмо Власова, в котором говорилось, что все вещи находящиеся в ящиках должны идти на нужды русских инвалидов. Майор предупредил казаков, чтобы они не трогали этих вещей, а через день весь этот багаж был отправлен в Мюнхен.

В середине мая показались американские танки и сверкая броней медленно проехали город. Здесь, в бараках, я познакомился с одним власовцем, который поведал мне, что завтра уезжает в Бад-Айблинг, где у него есть знакомые, а тут делать нечего, да и все уже начали разбегаться, кто куда. Решил и я ехать с ним. В начале июня мы прибыли в это место и я сразу принялся за поиски доктора, поскольку с ногой стало совсем плохо, и рана начала издавать тошнотворный запах. Я узнал, что в одном из «курхаузов» находится госпиталь, куда я и обратился за помощью. Меня сразу же положили в кровать. Настал июнь месяц. Лето уже вступило в свои права. Я лежал в большой светлой комнате и однажды, через открытое окно, услышал русскую речь; привстав с кровати в окно увидел двух девушек, окликнул их, заговорил. И узнал, что здесь есть русский комитет, где можно получить документы. Отпросившись у доктора, я сфотографировался в городе и зайдя в комитет, получил синюю книжечку на трех языках, что такой-то является русским бесподанным эмигрантом. Когда прибыла американская комиссия проверки, нет ли здесь эсессовцев, и очередь дошла до меня, я поведал им свою эпопею. Они удивились и решили было отправить меня в репатрационный лагерь. От этого я категорически отказался, показал им удостоверение со словом «штатенлос» и упирая на то, что у меня здесь есть хорошие знакомые, хотел бы остаться в Бад-Айблинге. Американцы с доводами моими согласились, выдали пропуск и я пошел по адресу, который мне дали русские девушки. Там я нашел несколько русских семей и одна из них приютила меня. Через месяц, когда закрылась на ноге рана, я поступил работать при одной американской кухне. Платили сигаретами и продуктами. За сигареты выменял у немцев одежду, а под осень нас перевели в лагерь ДиПи, в Кольбемор.