Южный Урал, № 10

Бурцев Константин Иванович

Чернышев Леонид Устинович

Татьяничева Людмила Константиновна

Кузнецов Василий Николаевич

Заржевский Ной Исаакович

Карташов Николай Фадеевич

Васильев Сергей Александрович

Преображенская Лидия Александровна

Мальков Владимир Анатольевич

Головин Анатолий Дмитриевич

Гравишкис Владислав Ромуальдович

Переберин Борис Аркадьевич

Тюричев Тихон Васильевич

Куликов Леонид Иванович

Долгов Николай Степанович

Глебов Николай Александрович

Руссак Борис Васильевич

Бибиков Евгений Семенович

Гусев Виктор Евгеньевич

Шмаков Александр Андреевич

СТИХИ И ПРОЗА

 

 

Л. Чернышев

КОММУНИСТ

Стихотворение

Коммунист!                 Величавее слова В целом мире нигде не найти. Сколько дум, сколько счастья большого, Сколько дел на великом пути!.. В кандалах через мрачные годы Путь к свободе был крут и тернист. Но для счастья простого народа Шел на муки, на смерть коммунист. По партийному смелому зову В буре грозных октябрьских вьюг Он разбил вековые оковы, Сбросил цепи с натруженных рук. И любовью народа согретый, Шел в атаку, сметая врагов, Чтоб свободное знамя Советов Утвердилось на веки веков. Он Отчизну по сталинским планам Вел по светлой дороге труда, Жизнь принес он в пески Туркестана, В кишлаки протянул провода. По-гвардейски отважен и стоек, За собой увлекая народ, На несметных лесах новостроек Он дерзает и рвется вперед!.. Коммунист!                  На огромной планете Эти буквы, как звезды, горят. Сколько бедных, бесправных на свете На Союз наш с надеждой глядят! Рождены мы для взлета крутого, Нам размах созидания дан. И великая партия снова Грандиозный вручила нам план. С ним в простор лучезарного века Трудовая вступает семья. Новый план — это гимн Человеку, Это явь коммунизма, друзья!.. Чтоб цвели города и станицы, Чтобы думы народа сбылись, — В краснозвездную нашу столицу Делегаты на съезд собрались. Гром оваций в ликующем зале! Каждый взгляд и горяч и лучист: Входит вождь человечества Сталин — Зодчий мира,                  солдат,                          коммунист!

 

Л. Татьяничева

МЫ — ПАРТИИ НАШЕЙ СЫНЫ

Стихотворение

Звенит над землей в поднебесье, Плывет на высокой волне Привольная русская песня О нашей великой стране. Внимая ее переливам, Встают молодые леса, Тучнеют колхозные нивы, Озер голубеют глаза. Слова этой песни простые, Но чувством большим скреплены: — Мы дети свободной России, Мы партии нашей сыны. Мы строим мартены и домны, Дворцы для рабочих квартир, И счастья не знаем огромней, Чем в мире отстаивать мир. Лютуют враги за кордоном, Но только напрасный расчет. Живая вода Волго-Дона По нивам колхозным течет. Не в дальней дали, за горами, Не в дымке мерцающих рек — Он здесь,              Он растет вместе с нами Грядущего солнечный век. Счастливых детей наших встретит Он светом и щедрым теплом. Зажгли мы огни пятилетий Своим вдохновенным трудом. Нам большего счастья не надо, Чем счастье любимой страны. Мы — люди особого склада, Мы — партии нашей сыны.

 

В. Кузнецов

ОТЧИЗНЕ

Стихотворение

Я желаю тебе, моя Родина-мать, Богатеть, Расцветать непрестанно, И лесами шуметь, И морями сверкать В опаленных степях Казахстана. Я хочу, Чтоб по вольным просторам земли Плодоносные яблони с Юга Все смелее и дальше бы К Северу шли И дошли до Полярного круга. Я хочу, чтоб все ярче, Светлей, горячей Наши мирные зори сияли. Наша воля крепка, Наша дружба прочней Златоустовской кованой стали. Нет ни штормов, ни смерчей — Нет силы такой, Чтобы ясное солнце затмила… Мать-Отчизна моя! Будь во веки веков Неприступною крепостью мира!

 

Н. Заржевский

В ЭТИ ДНИ

Рассказ

Шорник Харлампиев сидит на самодельном стульчике и неторопливо петлю за петлей навязывает на конце ремня медные проволочные кольца.

Рабочее место Харлампиева между четвертым и пятым участками цеха. На четвертом работают сложные, многошпиндельные токарные станки-автоматы, на пятом шлифовальные камни снимают с деталей сотые доли миллиметра. На четвертом цокают, автоматически поворачиваясь, головки суппортов, рычат резцы, вгрызаясь в обрабатываемые ими детали. На пятом — шелест ремней, шипение камня, снимающего тонкий, не видимый глазу слой металла, да золотистые пучки искр, рассыпающиеся мелкими, гаснущими звездочками.

На четвертом, на пятом и на других участках цеха работают сложнейшие точные, высокопроизводительные станки. А среди этого сосредоточения воплощенной в металл человеческой мысли, среди высококвалифицированных рабочих цеха, ловко и умело-управляющих сложными станками, сидит на стульчике шорник Харлампиев, чинит, тачает ремни.

Рукава гимнастерки Харлампиева закатаны, и крепкие руки лежат на покрытом масляными пятнами фартуке. На левой руке — шрам. Если б снять замасленную гимнастерку, с которой, как с другом, жаль расстаться, обнажился бы еще один шрам, покрупней, возле левой ключицы.

— То собаки Адольфа памятка, — говорит иногда Харлампиев, и спокойно добавляет, — однако и Егора Харлампиева тоже не один фашист вспоминает…

До войны Егор управлял комбайном, потом воевал, а теперь работает шорником.

К Харлампиеву, в его огороженный жестяным заборчиком «отсек», то и дело заходят рабочие. Старые кадровики — те идут степенно. Протянут табачок или угостят «Беломором», скажут:

— Почини, пожалуйста, побыстрей.

— Можно, — спокойно отвечает Харлампиев и назначает время, когда нужно придти за ремнем.

Молодежь, ремесленники, — те без особых церемоний кричат:

— Эй, шорник, давай быстро! Одна нога здесь, другая там!

Девушки — те более ласково, «товарищем Егором» зовут, мило улыбаются и просят.

Каждому хочется скорей. Да только у Егора не десять рук, а всего две. Из них одна перебита. И что «Беломор» кадровиков, что улыбки девушек, — Егору безразлично. Курево и свое имеется, а улыбки… Егор и раньше, когда был молодым, не очень-то таял от улыбок, а теперь, когда сорок стукнуло, и подавно. Зина, текстильщица, жена Харлампиева, на которой Егор женился уже после войны здесь, в Челябинске, иной раз даже поворчит на мужа: «Человек как человек, доброта есть, не скуп, хозяин хороший, а вот веселости мало».

— Зато серьезности много, — шутит в ответ Егор, но смотрит попрежнему строго.

Иной раз сразу двое ребят прибегут, тычут Егору ремни, каждый требует, чтоб ему вперед починили. Но тут берет слово Егор:

— Тебе, — говорит он, обращаясь к одному из ребят, — чинить позже буду, а этому раньше.

— Почему так? — обижается парень.

— А потому, что государственное добро не бережешь. Ремень у тебя, вишь, как порвался, сразу видно — косо его на шкив надел, он одним боком терся, терся, вот и дотерся. Ремню вред, работе вред, станок стоит, и ты без дела бегаешь. Другой раз еще принесешь такой, совсем чинить не буду.

С тех пор как объявили в газетах, что в Москве собирается съезд партии, народ совсем нетерпеливый стал. Только и слышно:

— Дяденька Егор, не губи! Хочешь, я тебе помогать буду, сделай только немедленно. За новую пятилетку соревнуюсь, а тут ремень, будь он… сколько времени пропадает!

Можно подумать, что они соревнуются, а он, Егор, нет. Они на высокоразвитой технике работают, — так считают, видно, что раз он, Егор, шилом да молотком орудует, какое у него может быть соревнование. А только соревнование не от шила или, скажем, шлифовального станка зависит, а от человека. От того, что у него на уме, да на сердце. А у Егора на уме да на сердце такое же, что и у остальных рабочих цеха.

Хорошо на сердце теперь у Егора, радостно. Гордость в нем большая.

Вон как опять размахнулась партия: какой план пятилетний наметила! А раз наметила — точка! Еще никогда не бывало, чтобы то, что наметила партия в плане, не выполнялось. Никогда! И этот план будет выполнен. Егор это твердо знает. И от сознания своей силы, силы своей Родины, от сознания того, что есть родная Коммунистическая партия, у которой главный интерес — чтобы ему, Егору, и всем труженикам нашей большой, многолюдной страны хорошо, счастливо и мирно жилось, — от сознания этого радостно и весело Егору. Хочется много сделать, много больше, чем делал до сих пор.

— Ладно, ладно, — осаживает наиболее прытких парней Егор, — не мешай! — и продолжает быстро работать.

Минут за десять до конца рабочего дня к Егору приходит его сменщик Замошкин. Он моложе Егора, но в работе не столь расторопен, а бывает… всякое бывает у этого парня.

— Что-то, Матвей, опять на тебя жалуются, — говорит ему Егор. — Будто ты на скамеечке за цехом сидел, цветочки нюхал, а тебя здесь со свечкой искали.

— Брешут, — возражает сменщик. — Откуда теперь свечи?

— Ну свечи, это так, к слову сказано, а цветочки — это после работы надо, — недовольно тянет Харлампиев. — Еще чего не хватало! От шорника теперь, знаешь, как много зависит, народ на подъем идет. Подсоблять надо.

— Понимаю, — говорит Замошкин, умащиваясь на стульчике.

А Харлампиев не торопясь идет в душ.

Проходя мимо табельной, он встречает планировщицу цеха Ольгу Бахасанову. Ее в цехе все знают. Вечером, во время пересмены, Ольга открывает в красном уголке книжный шкаф и выдает рабочим книги и журналы. Если какой-либо книги, которую-просил рабочий, у Ольги нет, она записывает ее название и достает в центральной заводской библиотеке. Сейчас планировщица несет целую груду новых книг, журналов и подшивку газет.

«Ничего нагрузилась девушка», — сочувственно подумал Егор. И только было шагнул к ней, чтобы помочь, как Ольга споткнулась, испуганно охнула и уронила на пол газеты и несколько книг

Егор мигом бросился к ней, поднял книги, отдал их Ольге, и пока та своим тонким, в кружевах платочком осторожно очищала обложки, он с интересом рассматривал попавшийся ему на глаза снимок в газете, на котором члены нашего правительства провожали домой Китайскую делегацию.

«Что-то не видал его, — думает Егор, — пропустил, видно. Когда это было?»

Бросив быстрый взгляд на газету, вспоминает: перед самым съездом уехали…

Харлампиев беспартийный. Но недавно закончившийся съезд партии ему настолько близок, что, разглядывая снимок, Егор испытывает чувство досады, как хозяин-хлебосол, отпускающий перед самым праздником дорогих и близких гостей.

— Спасибо, товарищ Харлампиев, — дружески улыбаясь, говорит Ольга, забирая газеты, — приходите сегодня, хорошие книги принесла…

— Рано, — говорит Егор, — у меня еще Горького «Челкаш» недочитан. Прочту — тогда уж приду за другой…

Вдоль главного прохода цеха, на специальных стендах, установлены доски показателей выполнения.

Егор первым делом смотрит, как работают его соседи — четвертый и пятый участки. И тот и другой идут хорошо.

— Ишь, рванули, черти! — не без удовольствия замечает Харлампиев. — До съезда 104 процента плана давали, а теперь, пожалуйста, 140. Подходяще!

Уже вымытый и переодетый Харлампиев вновь возвращается к своему сменщику.

— Ты, Матвей, поднимись, я тебе что-то показать хочу. Пойдем со мной.

Харлампиев подводит Матвея к доске показателей.

— Вот, смотри. Видишь, как люди идут?

— Вижу.

— Ну, так ты не только смотри, а чувствуй, ответственность имей перед ними. Понял?

Простившись, шорники расходятся в разные стороны.

Дома Харлампиев не торопясь обедает, а потом вынимает из-под клеенки, которой покрыт стол, газеты с материалами XIX съезда партии. Туда он прячет газеты от сынишки. Егор находит то место, до которого вчера дочитал, и не спеша продолжает читать. Читает Егор всегда вслух.

…Предусмотреть рост производства важнейших видов продукции в 1955 году по сравнению с 1950 годом по чугуну 76 процентов, по стали на 62 процента, прокату — 64 процента, нефти — 85 процентов…

После каждой цифры Егор останавливается, прикидывает мысленно, довольно качает головой.

Жена Егора, занятая уборкой посуды, как будто и не слушает мужа. Но вот пошли хлопчатобумажные ткани…

— На 54 процента вырастет, — говорит Зина, сияя глазами.

— Скоро Витька наш знать будет, а ты все путаешь, — укоризненно замечает Егор, — 54 процента — это шерсть, а хлопчатобумажные — на 61 процент вырастут. Текстильщица!

— Верно, — смущается Зина.

Она умолкает, смотрит на розовое, такое милое, такое родное личико спящего сына и, чувствуя необычайный прилив нежности к нему, говорит:

— Послушай, Егор, это ведь скоро, через каких-нибудь два-три года увидим. А что же у нас в стране будет, когда наш Витенька вырастет! Ведь это ж… — у Зины даже захватывает дыхание. Только глаза ее светятся счастьем, да грудь высоко поднимается.

— Коммунизм будет! — после некоторого раздумья торжественно произносит Егор. Он смотрит на жену, на сына и неожиданно, что редко с ним бывает, улыбается. Улыбается радостно и тепло.

 

Н. Карташов

ВЫСОКОЕ ДАВЛЕНИЕ

На четвертой доменной печи выпускали чугун. Мастер Василий Кононович Горностаев стоял на железном мостике литейной площадки и наблюдал за огненным потоком. Прошло почти двадцать лет, как он впервые увидел выдачу плавки, но эта чудесная картина никогда не тускнеет, а, наоборот, кажется ему всегда прекрасной и волнующей.

У летки бушует пламя. Тысячи ослепляющих звезд пляшут и мечутся, взвиваются в воздух и, падая на землю, моментально гаснут. Огненный ручей плавно течет по желобам, поворачивает то влево, то вправо и падает вниз, в многотонный чугуновозный ковш, стоящий на горячих путях.

Есть что-то веселое и радостное в этой живой картине. И не только потому, что все кругом озаряется ярким светом и пляшущие звезды напоминают праздничный фейерверк. Каждая новая плавка — это итог труда большого коллектива — горняков, коксовиков, доменщиков, энергетиков, труда напряженного, смелого, упорного, труда на себя, во имя Родины.

Горностаев любил наблюдать выпуск чугуна с железного мостика, потому что отсюда было видно все, что происходит и на литейной площадке, и на горячих путях. Он стоял озаренный светом расплавленного металла — невысокий, коренастый, с простым, ничем не примечательным лицом. Как и большинство мастеров, Горностаев был одет в короткую теплую суконную куртку и теплую шапку. На шапке, на лице, на куртке блестели кристаллики колошниковой пыли.

Выпуск шел к концу. Первый горновой — молодой, крепкий парень в широкой войлочной шляпе Александр Черевичный — все чаще поглядывал на мастера в ожидании, когда тот подаст знак закрывать летку. Как только Горностаев высоко поднял руку, Черевичный пошел к пульту управления электропушкой. Машина, приспособленная для закрытия летки, действительно чем-то напоминала пушку, но «стреляла» она огнеупорной массой. Черевичный нажал кнопку, и пушка начала плавно поворачиваться в направлении летки. В течение нескольких секунд машина как бы боролась с бушующим пламенем, вырывавшимся из горна, потом раздалось глухое урчание, и пламя было побеждено…

Горностаев пошел в будку газовщиков посмотреть на показания контрольно-измерительных приборов. По дороге он встретил газовщика своей бригады Синицина.

— Василий Кононович, к телефону просят

— Кто?

— Гоманков из партбюро.

В будке газовщиков было тихо, светло и чисто. Горели лампы дневного света, на приборах то вспыхивали, то гасли разноцветные сигнальные огни, пощелкивали приборы. Секретарь партбюро Гоманков сообщил мастеру, что после окончания смены состоится заседание и просил придти.

В небольшой комнате партийного бюро Горностаев застал Гоманкова и начальника цеха Борисова. Секретарь партбюро сидел за столом и внимательно слушал начальника цеха. Борисов, облокотившись на стол, уверенно, быстро что-то чертил на листке бумаги и объяснял чертеж.

— Не помешал? — спросил Горностаев.

— Садись и слушай… Тут Александр Филиппович интересную вещь рассказывает…

Борисов говорил медленно, часто ставил вопросы и сам на них отвечал. Горностаев взглянул на бумажку — это была хорошо знакомая ему схема доменной печи: шахта, колошник, загрузочные устройства.

— Так вот, — говорил Борисов, — что же означает работа доменной печи на высоком давлении газов под колошником?

Он помедлил несколько и, не ответив на заданный вопрос, продолжал:

— Мы сейчас даем воздух в печь под давлением в 1,4 атмосферы, и под колошником образуется давление газов, равное 0,15 атмосферы. А что, если мы будем вдувать воздух под давлением 1,8 атмосферы, а на колошнике сделаем приспособление, которое противодействовало бы свободному выходу газов в атмосферу? Давление под колошником должно повыситься до 0,7 атмосферы…

Гоманков и Горностаев внимательно слушали. Борисов говорил так, словно он не рассказывал, а рассуждал вслух. На губах у него блуждала улыбка, и казалось, что в темных глазах горели веселые огоньки. Но секретарь партбюро и мастер давно уже привыкли и к манере Борисова, и к его улыбке. Улыбается, ну и пусть себе улыбается, если человеку нравится, а вот вопрос он поднимает большой и рассказывает убедительно, твердо.

— Что же это может нам практически дать? Допустим, что удалось уменьшить перепад давления… Значит, движение газов будет замедлено и тем больше тепла они отдадут шихте — расход кокса на тонну чугуна уменьшится; технологический процесс будет протекать интенсивнее и, стало быть, мы получим больше чугуна. Уменьшится вынос колошниковой пыли — это очень важно. Вот, что такое высокое давление…

Горностаев уже ранее слышал, что в цехе готовится новшество, которое должно привести к значительному изменению режима работы домен. Разговоры о высоком давлении шли давно, но, видимо, только сейчас к этому вопросу начали подходить вплотную. Из короткого рассказа Борисова мастер понял, чего можно достигнуть в случае удачи. Но он еще не знал, что предстоит сделать и какие трудности встретятся доменщикам. Ему хотелось задать Борисову несколько вопросов, но уже начали подходить другие коммунисты, и пора было начинать заседание. Здесь были и старые мастера, которые задували первые доменные печи Магнитки, — Лычак, Шаталин, Овсянников, и молодой инженер Милевский, и газовщик партгруппорг Иванов.

Расселись у стола, покрытого кумачовой скатертью, закурили, начали обсуждать события прошедшей смены. Комната заполнилась дымом, специфическим запахом, напоминающим запах горелого железа. Сразу завладели схемой, начерченной Борисовым.

— Александр Филиппович что-то опять готовит, — улыбаясь, заметил мастер Алексей Шатилин. — Как год начинается, так начальник цеха преподносит подарочек…

— Обязательно, — ответил Борисов.

— Это не плохо, — вмешался в разговор Лычак, — а то у нас кое-кто живет по пословице: в старых сапогах покойнее ходить… Так что же за подарочек?

Гоманков встал — высокий, стройный. Заговорил тихо, спокойно.

— У нас на повестке дня один вопрос: о работе доменных печей на новом режиме, слово имеет начальник цеха…

Борисов говорил не спеша, как бы обдумывая и взвешивая каждое слово. План на новый год доменному цеху дали напряженный, коэффициенты установили жесткие, высокие, достигнутые в прошлом году лучшими печами. Чтобы выполнить новое задание, надо упорно искать и находить новые резервы производства. Одним из таких резервов и была работа печи на повышенном давлении газа под колошником. Решено начать с печи № 6…

Шатилин, мастер шестой печи, улыбнулся, и черные глаза его радостно загорелись.

— Значит, мы именинники?

— Не горюй, Алексей, — сказал мастер Овсянников, — как начнешь валиться — всеми печами подопрем…

Поднялся смех. Гоманков постучал карандашом по графину.

— Спокойно, товарищи, дело обсуждаем не шуточное.

— Нет, в самом деле, — серьезно спросил Овсянников, — почему с шестой печи? Она у нас самая большая, и на ней труднее будет добиться хороших результатов. Какой же резон?

Борисов разъяснил:

— Шестая печь в марте станет на плановый ремонт. Надо использовать остановку. Кроме того, эта печь работает у нас неудовлетворительно. С нее начнем, а там дело пойдет… Скажу: дело это нелегкое. Американцы много лет бьются над ним и ничего у них не получается.

— Может случиться — и мы людей насмешим. А у нас получится?

Вопрос прозвучал неожиданно и резко, словно сказано было что-то крайне неуместное и неприятное. Наступила тишина. Борисов заговорил еще медленнее.

— У нас получится… Коммунисту Дробышевскому должно быть известно, если советские люди берутся решать новую задачу, они не останавливаются на полпути… У них всегда получается.

— Однако в Америке не получилось…

Шатилин неожиданно вскипел:

— К чему такой разговор. Америка! Америка! Что ж ей, Америке этой, в ноги кланяться?

Борисов все так же спокойно продолжал:

— Инженеру Дробышевскому должно быть известно, что техника американской металлургии для нас не служит образцом. Эти времена прошли…

Ознакомившись с планом работ по реконструкции колошникового устройства печи № 6, партийное бюро одобрило его, решило провести беседы по этому вопросу во всех бригадах и взять под контроль его выполнение…

Мастер Горностаев вышел с заседания вместе с Борисовым. Ему не терпелось узнать, где можно прочесть о новом методе работы, у кого познакомиться с проектом реконструкции шестой печи. Новатор по натуре, он тянулся ко всему новому и передовому, не любил быть в стороне, когда борьба шла за становление нового. Горностаев в душе не то, чтобы завидовал, но все-таки досадовал, что на шестой, а не на четвертой печи развернется сейчас борьба за внедрение нового метода работы. Борисов, как бы угадав его мысли, сказал:

— Да вы не досадуйте, Василий Кононович, и до вас очередь дойдет…

— Ну, конечно, на все готовенькое.

— Не загадывайте. Дело значительно сложнее, чем вы думаете. Бороться придется засучив рукава и не только на шестой печи. На вашу долю достанется…

Горностаев прошел большой нелегкий путь. В 1930 году, тогда еще молодой рабочий Ижевского завода, он был принят в ряды коммунистической партии, а через два года работал уже на Кузнецком металлургическом заводе, принимая участие в задувке первых домен. Здесь он был газовщиком и мастером, кончил рабфак и поехал учиться в промышленную академию. Но обстоятельства сложились так, что окончить учебу ему не удалось. Накануне Великой Отечественной войны Горностаев — мастер доменной печи в Магнитке. Он считал, что техника, доменное дело — это его истинное призвание, и всей душой отдался любимому производству.

Борисова он знал еще по совместной работе в доменном цехе Кузнецка и больше всего любил в нем его неугомонное стремление к новым, более совершенным методам работы. За это он прощал Борисову его замкнутость. Руководителя Горностаев представлял общительным и душевным человеком. Но зато настойчив и, уже если задумает что-нибудь, то сделает. Мастер и сейчас был уверен, что Борисов все до мельчайших подробностей предусмотрел и продумал, прежде чем приступить к осуществлению своего плана работы на повышенном давлении газов на колошнике.

Начальник цеха дал Горностаеву список статей о новом методе работы. Это были переводы статей из американских журналов, в них больше всего рассказывалось о неудачных попытках закрепить работу домен на новом режиме работы. Ему казалось странным, что такой опытный инженер, как Дробышевский, не верил в успех дела. Было что-то неприятное и отталкивающее в этом его вечном брюзжании и сомнениях. Если бы у Дробышевского были возражения, то он должен был бы, как коммунист и советский инженер, открыто выступить со своими доводами. Но инженер не вступал в борьбу, ничего не опровергал, а только сомневался. И это вызывало не только досаду, но и чувство возмущения.

Горностаев как-то прямо высказал Гоманкову свое мнение о Дробышевском.

— Надо обсудить его поведение. Коммунист, ведь, инженер, а ведет себя, как консерватор…

— Скорее, как обыватель, — ответил Гоманков. — У него нет ни одного серьезного возражения. Ему хочется спокойной жизни. А высокое давление сулит много беспокойства, заставляет учиться, думать, творить…

В начале апреля на шестой печи все уже было готово к работе. Наступил ответственный момент, и, как всегда в таких случаях, коммунисты доменного цеха вновь собрались, чтобы обсудить свои задачи.

Апрель выдался чудесный, теплый. На заводском дворе начали распускаться почки на деревьях. В красном уголке, где собрались коммунисты, были настежь открыты окна и, хотя шум домен мешал говорить, с этим мирились, никому не хотелось сидеть в духоте.

Здесь были и секретарь парткома завода, и секретарь горкома. По всему чувствовалось, что вся партийная организация внимательно следит за работой доменщиков. Беспокоились и в Москве. Ночью звонил министр и долго расспрашивал, как подготовлена печь и есть ли у коллектива уверенность в успехе.

Горностаев сидел рядом с Шаталиным и расспрашивал его о подготовке к пуску печи, о том, что могло интересовать только мастеров. Шаталин охотно отвечал, а потом неожиданно сказал:

— А все-таки беспокоятся…

— Кто? — не понял Горностаев.

— А вот — партком, горком, министр… Дело ведь принципиальное: американцы не смогли, а мы сделаем. Это одно. А главное — десятки тысяч тонн лишнего чугуна на улице не валяются и в народном хозяйстве очень пригодятся…

— Значит, и у тебя на душе неспокойно?

— А как же. Дело ведь не испытанное — шут ее знает, как оно обернется. Теоретически — все за. А практически?

Горностаев почувствовал, что Шатилин неспроста затеял этот разговор и ему хочется узнать его, Горностаева, точку зрения. И ему от души хотелось подбодрить товарища, укрепить в нем чувство уверенности.

— Раз теоретически все за, какие же могут быть сомнения? Ну, а в крайнем случае, если не выйдет, будем работать попрежнему.

Шатилин резко повернулся, черные глаза его гневно блеснули.

— Да ты что! Как так «попрежнему»? А честь магнитогорских доменщиков? А денег сколько ухлопали на все эти отводы, трубопроводы… Это все — на воздух?..

— Не шуми… Люди на нас смотрят.

Партийное собрание прошло довольно активно. После доклада развернулись оживленные прения. Коммунисты резко и прямо говорили о недостатках в проведении подготовительных работ, о поведении инженера Дробышевского.

Инженер Дробышевский молчал. Он сурово насупился, опустил голову, морщился, словно у него болели зубы. И никому не было понятно, дошли ли до его души суровые слова осуждения.

Партийное собрание одобрило мероприятия хозяйственников о расстановке сил, о массово-политической работе, призвало всех коммунистов к повышению бдительности.

Печь не сразу перевели на высокое давление. Почти два месяца она работала по-старому. И это вызывало досаду бригад, которым хотелось скорее попробовать силы, применить новый режим работы.

Наконец печь была переведена на высокое давление. Первый день работы прошел спокойно. Домна работала ровно, особенных изменений не замечалось. Обнаруженные мелкие недоделки, быстро устранили. Но уже на следующий день начала капризничать. Без всяких причин печь похолодала, пошла неровно и в течение двух суток сделала 19 осадок.

Борисов спокойно говорил Шатилину:

— Давайте кокс. Облегчайте шихту…

Давали кокс, уменьшали расход известняка, но печь попрежнему шла неровно.

Горностаев, как и другие мастера, задолго до смены приходил в цех и уходил на шестую печь. Надо было изучить ее капризы, угадать поведение. Снова давали кокс, и мастера недоумевающе спрашивали Борисова: куда девается тепло, полученное от сжигания такого большого количества кокса?

— В этом надо разобраться, — отвечал начальник цеха, — высокое давление — штука капризная, пока не овладеешь ее секретами. Но мы его разгадаем.

В четвертой смене печь, наконец, пошла ровно и начала набирать производительность. Еще не раз бригады вступали в борьбу с капризами домны, которая, как говорили доменщики, «проявляла свой нрав».

Шаталин за эти дни заметно осунулся, похудел, но не так-то легко было побороть этого человека, прошедшего на Магнитке суровую школу освоения домен. Когда задували первую печь, Шатилин был горновым, и за эти годы он многое перевидал и испытал. Сидя в будке у контрольных приборов, он рассказывал:

— Только задули мы печь — водопровод вышел из строя. Наладили дело, выдали первые плавки, радость большая во всей стране… И вдруг опять несчастье — оторвался конус и упал в печь. Пока поднимали конус да налаживали, печь похолодала. Страх нас взял: а что, если козел образуется, погибла печь. Сижу унылый, расстроенный. И тут подходит старик один — он у нас за третьего горнового был. «Чего, говорит, расстроился?» А ты, говорю, не видишь разве — авария. «Так это разве авария? Вот у нас была авария — это, действительно, авария. На Гурьевском заводе дело было…» Смеемся над стариком: какая может быть авария на этом заводике, который в сутки давал 20 тонн чугуна. Там лошадь по подъемнику возила вагонетки с шихтой. Смех один. Ну, что, спрашиваю, за авария случилась на вашем гиганте? А он говорит: «Да ты, Алеша, не смейся. Авария серьезная. Кобыла хвост сожгла, а кобыла эта была не простая, а ученая — сама вверх и вниз по гудку ходила. Другой такой не найти…» Ну, развеселил старик… Теперь что: временная заминка. У нас теперь опыт какой, приборы, механизмы. Мы ее нрав чертовый разгадаем быстро. Все с нее возьмем, что полагается, да еще с процентами.

И все понимали, что речь идет о «чертовом нраве» доменной печи, к которой, несмотря на угрозы, Шатилин относился с большим уважением. Мастер был прав. Доменщики нашли пути ровной, бесперебойной работы печи. И производительность ее стала подниматься не по дням, а по часам. Домна начала давать чугуна на 100—120 тонн больше, чем раньше, расход кокса на тонну чугуна уменьшился почти на 35 килограммов. Это уже были реальные результаты работы на новом режиме…

* * *

Когда пришла весть о присвоении Борисову и Шатилину звания лауреатов Сталинской премии, Горностаев пошел на печь поздравить мастера.

— Слушай, Василий Кононович, — встретил его Шатилин, — ты, пожалуйста, без речей, а то мне не по себе становится. Ну, скажи, какой я подвиг совершил? Никакого. Это всех нас, доменщиков, поздравить надо. Высокое давление оправдало себя полностью.

Горностаев засмеялся.

— Скромничаешь! Не высокое давление оправдало себя, а люди. Понял? Люди… Вот людей и отметили. И руку тебе от души пожимаю.

— Ну, спасибо. Тебе желаю того же.

— А мне за что? Ты первый…

— Эх, Василий Кононович, сколько у нас этих «первых» будет. Сегодня высокое давление, а завтра горячее дутье или еще что-нибудь, кислород, например…

— Да, нам бы скорее высокое давление освоить, — сказал Горностаев. — Нам-то легче будет, вы путь проложили.

— Не говори зря. У каждой печи свой характер, сам знаешь…

Четвертую печь поставили на ремонт перед самыми октябрьскими праздниками. К концу ноября домна начала работать на высоком давлении газов. Шатилин был прав, говоря об особом характере каждой печи.

Горностаев не сводил глаз с приборов, стараясь во-время заметить малейшее изменение в печи. Руды в печи много, столб шихты большой — надо смотреть, да смотреть…

Однажды сменщик Горностаева, мастер Павел Данилович Беликов, предупредил:

— Обрати внимание вот на что: печь идет ровно, нагрузка руды на тонну кокса большая и температура кладки по приборам нормальная, а все-таки что-то не то. Все хорошо идет — вдруг у-ух! Обрыв. Надо бы печь подогреть.

— Хорошо, так и сделаю.

План был правильный: дать побольше кокса, подогреть печь, выровнять газовый поток. Только вошел мастер в будку посмотреть на приборы, как вдруг слышит глухой удар, сотрясение. Вбегает горновой Черевичный, взволнованный, бледный.

— Василий Кононович! Взбесилась, проклятая! Ухает. Такие осадки, что просто страшно.

Расчет мастеров был правильный, но опоздали они на каких-нибудь два-три часа. Пришлось остановить печь, сделать несколько искусственных осадок и выровнять ее ход. Потеряли на этом 200 тонн чугуна.

* * *

Прошел год. Большие перемены произошли в цехе. Новая технология, за которую боролись доменщики, была освоена на других печах, производительность домен резко возросла. Новое победило, и инженер Дробышевский открыто и честно признал, что это новое и передовое вытравило из его души чувство неверия и сомнения. Александр Филиппович Борисов за это время стал директором комбината и все с той же последовательностью и упорством помогал доменщикам осваивать передовую технологию.

Наступил октябрь. Зима пришла в этом году необычно рано. В начале октября выпал снег и лег прочно. А в цехах в эти дни забыли про холод, про снег и вообще про все капризы погоды. Мысли всех были обращены к Москве, к Кремлю, где в это время заседал XIX съезд партии.

Агитаторы ежедневно проводили читки съездовских материалов, которые превращались в задушевные беседы о новой пятилетке, о борьбе за коммунизм.

Горностаева утвердили пропагандистом кружка по изучению Краткого курса истории партии. Он проводил также беседы и читки газет в своей бригаде. Мастер досадовал на то, что времени для бесед, проводившихся перед работой, было мало.

В тот день, когда получили газеты с докладом товарища Маленкова, беседа прошла особенно активно. Рабочие собрались в помещении под эстакадой. Заглянул начальник смены инженер Петр Григорьевич Жигулев и остался. Славный путь прошел этот человек на Магнитке. Приехал сюда еще в 1929 году, был учеником столяра, потом горновым, здесь окончил техникум и институт. Человек простой, душевный и вместе с тем требовательный, коммунист Жигулев никогда не пропускал возможности побеседовать с рабочими.

Горновой Черевичный спросил:

— Сколько бы металла выплавляла наша страна, если бы не было войны?

Горностаев ответил:

— Товарищ Маленков говорит, что война задержала развитие нашей промышленности, примерно, на две пятилетки. В 1952 году будет выплавлено 25 миллионов тонн чугуна. Если бы не было войны, мы выплавили бы, примерно, 50 миллионов тонн чугуна…

Старый рабочий, машинист вагоно-весов, Блохин с досадой сказал:

— Вот что война делает… Сколько мы потеряли времени из-за фашистских извергов.

— И чего ждут рабочие капиталистических стран, — вставил пожилой рабочий, второй горновой Чиркин. — Сбросить бы всех поджигателей войны ко всем чертям…

— На обмане держатся да на штыках.

— Штыки! — сказал Блохин. — У царского правительства были и штыки, и нагайки и тюрьмы. Ничего не помогло, когда за дело взялись трудовой народ, коммунистическая партия. Инженер Жигулев поддержал старого рабочего.

— Народ — сила. Вот пример. Сколько веков стоял Урал нетронутым. Что было здесь? Старые заводы. Кустарщина. А теперь? Заводы Магнитогорска, Челябинска, Златоуста, Миасса… Это только в нашей области. А там еще Свердловск, Молотов, Нижний Тагил… Нигде в мире нет такого скопления богатств, как на Урале.

— Могучий край…

С гордостью, с душевной теплотой говорили о росте городов Урала, о новых заводах — особенно близких потому, что на них выросли, возмужали, их строили и осваивали. И так само собой случилось, что заговорили о делах цеха, о работе печи.

Говорили о том, что вот освоили работу домен на высоком давлении газов под колошником. Но партия учит не останавливаться на достигнутом. Теперь вот в директивах по пятой пятилетке ставится задача применять кислородное дутье в доменном процессе.

Жигулев разъяснил:

— Кислород — это большое дело. У нас домны берут сейчас обычный воздух, и вместе с кислородом в печь врывается гораздо больше азота: на одну часть кислорода — четыре части азота. Азот — это мертвый груз. Он не поддерживает горение, а лишь уносит с собой тепло. А если вдувать в печь кислород, то производительность печи резко увеличивается.

— А в чем трудность?

— Нужны установки для выработки кислорода. Кислород — это потом. У нас, если хорошенько посмотреть, и без кислорода резервов немало. Только взяться дружнее…

Мастер посмотрел на часы:

— Ну, пора по местам…

Поднялись, пошли радостные, одушевленные великой силой той замечательной правды, которую они слушали сейчас, читая доклад товарища Маленкова.

— Словно сил прибавилось, — сказал Петр Черевичный и тем выразил общее чувство.

* * *

Горностаев жил в Правобережном районе, в новом, недавно построенном доме. Он сошел с трамвая и, с наслаждением вдыхая морозный воздух, направился к дому. Он шел мимо больших, ярко освещенных домов, магазинов, кино. Вдалеке, на левом берегу реки Урал, рассыпались тысячи электрических огней. Над домнами и коксовыми печами висело зарево.

Дома Горностаев застал в сборе всю свою семью. Жена мастера, Феодосия Васильевна, или просто Феша, миловидная женщина лет тридцати пяти, встретила мужа упреками:

— Что у тебя сегодня было, к обеду опоздал?

— Собрание.

— А завтра что?

— Завтра я провожу занятия в кружке.

— Ну, а послезавтра?

— Выходной. Весь в твоем распоряжении.

— Ой, не верю…

Дома было тепло, чисто, уютно. Старший сын, Валентин, ученик 9 класса, готовил уроки. Младший сын, первоклассник Сергей, рассказывал отцу «чрезвычайные» события школьной жизни.

Горностаев слушал сына, а сам в это время думал о том, что хорошо бы, конечно, позабавить сынишку, да со старшим поговорить, с женой потолковать, рассказать ей о событиях дня, расспросить о домашних делах. Да вот время уже позднее, газету надо почитать, к занятиям подготовиться. Времени не хватает, жизнь так бурно идет, что, если бы в сутках было не 24, а 48 часов, все равно его бы для всего не хватило.

Феодосия Васильевна словно угадала мысли мужа:

— Тебе газету? Вот еще журнал пришел. Здесь статья Сталина.

Горностаев быстро поднялся.

— Замечательно! Феша, родная, дай скорее.

Василий Кононович взял журнал, удобно устроился за письменным столом, открыл чистую тетрадь и углубился в чтение работы Сталина «Экономические проблемы социализма в СССР».

Сначала Горностаев думал сразу же законспектировать эту работу. Но чтение настолько его увлекло, что он забыл о своем намерении и, не отрываясь, прочел весь сталинский труд до конца. А потом долго сидел в глубоком раздумьи.

«Вот оно, новое сталинское слово, которое ждет весь народ», — думал мастер.

Как-то по-иному звучало теперь слово коммунизм. До сих пор это была радостная, светлая мечта. А сейчас оно становилось почти осязаемым.

«А что, — подумал он, — может случиться, что и Василий Кононович Горностаев будет жить при коммунизме. И очень даже может быть».

Эта мысль вызвала в нем чувство необыкновенной радости. Ему хотелось тут же поделиться с кем-нибудь этой радостью, и он оглянулся.

Все спали. Была уже глубокая ночь.

 

С. Васильев

В МИРНОМ НЕБЕ

Стихотворение

Опять пришлось недавно мне По тихой плыть голубизне. Не отрывая жадных глаз, Глядел я снова в сотый раз Туда, где в северной красе — В разводьях,                  в зелени,                             в росе, Под легкой плоскостью крыла Земля советская была. Заводы,          фабрики,                    сады, Плотины,            просеки,                      пруды, Стропила в ряд,                        хлеба стеной, Стальных дорог разбег прямой Машину опытной рукой Спокойно вёл пилот-герой, Радушный парень, мой земляк, Бывалый летчик-сибиряк. Он вдруг на землю показал И очень твердо мне сказал: — Гляди, какая благодать, Конца и края не видать! Не так-то просто, господа, Ходить походами сюда. Я понял все без лишних слов: Военных восемь орденов И пять медалей земляка Видны все враз издалека.

 

Л. Преображенская

СЫН КОММУНИСТА

Стихотворение

«Крепкой фигурой и смуглым лицом Сходство имеет сынишка с отцом», — Часто знакомые так говорят. Мальчик, признаться, этому рад. Рад еще больше он, если о нем Люди серьезно добавят потом: «Сын по отцовской дороге идет. Честным, правдивым и смелым растет». «Слово на ветер не любит бросать — Сын коммуниста, сразу видать», — Скажут такое, взглянув на него. Это парнишке дороже всего.

 

В. Мальков

РОДИНА

Стихотворение

Родина! Это мне ты помогала Счастье ковать. Сделаю все, чтобы ты расцветала, Родина-мать! Звонко на столик ложатся детали. Я их точу. Счастье из крепкой, сверкающей стали Сделать хочу. Все для тебя, дорогая отчизна, Труд и мечты. Все, что я знаю хорошего в жизни, Все это ты… Родина — это растущие села И города, Это на площади новая школа, Лес у пруда. Это мой путь и прямой, и понятный, Только иди. Родина — это простор необъятный, Свет впереди. Это наш труд, вдохновенный и чистый, Смелость идей. Это бессмертный союз коммунистов —Богатырей!

 

А. Головин

СТИХИ

 

БОЙЦЫ ЗА МИР

Не видел я тех дней суровых, Смотрю на них издалека, И в сердце — ленинское слово, Призыв к борьбе с броневика. Те дни останутся примером Для угнетенных всей земли. Когда знамена новой эры В мир коммунисты принесли. Тогда нас не было на свете, А наши деды и отцы, Навеки сбросив рабства цепи. Врывались в царские дворцы. От Балтики — громовым                                    шагом — До тихоокеанских вод Под обагренным кровью флагом Свергал своих господ народ. Тогда нас не было на свете… Впервые вождь народных сил За все столетья на планете Народам Мир                   провозгласил. Рабочим — фабрики, заводы. Земля — крестьянам навсегда. Впервые к нам пришла свобода Большого, честного труда. Несли ее в края глухие, Нацелив на врага штыки, По селам, городам России Бойцы за мир — большевики.

 

* * *

Жить так, чтоб чувствовать везде, Что ты необходим для жизни, Чтобы в твоем простом труде Всегда жила любовь к Отчизне.           Иди в поля. К родной земле. Своими сильными руками Ее, как солнцем, обогрей, И расцветет она плодами.           Встань каменщиком на леса В движеньях четкий и суровый, Чтоб вечной кладки корпуса Сияли красотою новой.           А если песню ты создал — Пусть будет высшей из похвал Тебе за труд, когда народ Ее своею назовет.

 

В. Гравишкис

РОЖДЕНИЕ ОПЫТА

Из проходной в потоке рабочих вышла девушка, она спешила к трамвайной остановке. Девушка была среднего роста, скорее худощавая, чем полная, с лицом простым, открытым и очень добрым. Глубоко поставленные, большие и выразительные глаза посматривали на трамвайный вагон — он должен был вот-вот тронуться.

В лице девушки, во всем ее облике было что-то украинское. Это подчеркивали и светлые косы, уложенные венчиком вокруг головы, и покрой голубой кофточки с завязками у горла. Даже платок на голове лежал по-украински: два конца были подвязаны на затылке, два других просторно накрывали плечи.

Вагон тронулся, девушка ловко на ходу вспрыгнула на подножку. Несколько минут они ехала, повиснув на руках, потом ее заметили с площадки, и чей-то голос сказал:

— Да это же Рая Степанюк! А ну-ка, ребята, пропустите ее!

Голос звучал повелительно, облепившие подножку ремесленники, с любопытством осмотрев Раю, посторонились. Один из них в порыве усердия притиснув товарища так энергично, что тот невольно крякнул, вежливо приподнял кепку.

Рая, усмехнувшись, вошла в вагон.

— Сюда вставайте, товарищ Степанюк. Из окна ветерок, не так душно.

— Спасибо, не беспокойтесь. Я как-нибудь устроюсь, — пробормотала Рая.

Степанюк взглянула на человека, который позаботился о ней, и увидела незнакомого пожилого мужчину, с сединой в волосах, с густыми выцветшими бровями, из-под которых выглядывали живые, очень проницательные серые глаза. Он посматривал на Раю весело и добродушно. Рая старалась припомнить, не встречалась ли она где-нибудь с этим человеком, но ничего не припомнила; он был совершенно ей незнаком.

— Торопитесь? — спросил мужчина и улыбнулся.

— Тороплюсь, — призналась Рая. — К шести надо в радиостудию. Хочу забежать домой, переодеться. А потом — во Дворец культуры… Просто хоть разорвись! — Выступать?

— Да. Стахановская передача. А потом — репетиция…

— Да-да, трудновато приходится новаторам. Что делать? Кто лучше их сумеет пропагандировать свое дело? Ну, послушаем, послушаем! Желаю удачи! — сказал мужчина и стал двигаться к выходу.

Спустившись с подножки и проходя мимо открытого окна вагона, он еще раз кивнул головой стахановке:

— Не подкачайте, товарищ Степанюк! Ведь вы — с тракторного!

— Постараюсь, товарищ! — ответила ему Рая.

Он исчез в толпе у магазина.

«Вот ведь — знают!» — подумала Рая. Было и приятно от того, что ее уже узнают на улице, и в то же время какое-то неясное чувство тревожило, словно эти знаки внимания были незаслуженными. В самом деле — чем они так отличились, бригады Юдина и Степанюк? Работали честно, добросовестно, старались побольше выдавать деталей, обеспечивать суточный график сборки тракторов. Ну, понятно, кое в чем пришлось перестроиться, работать по-новому, кое-что придумать. Стоит ли это того внимания, которое им оказывают, той славы, — да, славы, которой их окружили? Как щедр наш советский народ! Рая даже вздохнула: не первый раз она задумывалась об этом и каждый раз взволнованно начинало биться сердце: сумеет ли она, простая работница, оправдать эту великую щедрость и доброту родного народа? Хватит ли у нее сил и способностей? Да, это были такие вопросы, на которые сама Рая не решалась ответить…

Дома, отмывая руки, она опять вспомнила незнакомца. Как он серьезно сказал: «Не подкачайте! Ведь вы — с тракторного!» Знал человек, чем всколыхнуть Раину душу! Да, она с тракторного и свою ответственность сознает. Ничего, Раиса Степанюк не подведет.

Но когда она представила себе невидимых людей, которые будут сегодня слушать ее рассказ — Раю охватила растерянность. Она бросилась к столу и перелистала рукопись своего выступления… Что же, как будто все правильно…

Мать позвала ее обедать, Рая нетерпеливо отмахнулась:

— Какой там обед! Мне ехать надо, мама!

— Куда это?

— В радиостудию, выступать…

— Опять? Да что это такое, чуть ли не каждый вечер…

— Надо, мама, надо.

— И не боязно тебе?

— Ни капли. Что бояться?

Мать несколько минут молча наблюдала, как собирается дочь.

— Интересно мне знать, кто только тебя будет слушать?

— Да вы же первая и послушаете…

— Нужно-то мне твое выступление! Подумаешь, невидаль! — недовольно проворчала мать. — Так, значит, обедать не будешь?

— Чаю попью.

— Ни одного вечера дома не посидит… Не пивши, не евши… И кому только нужны твои выступления? — сердито заметила мать.

И так всегда! Поймет ли когда-нибудь старая мать, что наступили новые времена, пошла новая жизнь?

Рая взглянула в зеркало: голубое платье ей к лицу, она выглядит хорошо. Поправив уложенные венчиком косы, Рая мимоходом бросает:

— Так я пошла, мама…

— Ступай, чего ж с тобой поделаешь… Да смотри, чтобы все в порядке было, не осрамись…

Минут пять мать убирает Раины вещи, потом начинает посматривать на репродуктор. А еще через несколько минут садится на стул и ждет начала радиопередачи. Правда, она знает, что Рая еще в пути, что до шести часов еще далеко, но нетерпеливое желание услышать дочь берет свое.

Шуточное ли дело — ее Райка, которая ей все еще кажется несмышленой девчонкой, будет выступать, и многие тысячи людей ее услышат. И она доченьку свою послушает, ни словечка не пропустит…

В радиостудии своеобразная и необычная обстановка. Потолок и стены обтянуты тяжелой материей, собранной в красивые складки, пол сплошь устлан коврами, на столе поблескивает микрофон, безмолвно и загадочно вспыхивают и угасают сигнальные огни, царит особенно глухая, тяжелая тишина. Все это волнует Раю, создает внутреннее напряжение.

Диктор как ни в чем не бывало, спокойно и неторопливо объявляет начало стахановской передачи и кивком приглашает к микрофону Степанюк. Сердце у Раи взволнованно бьется. Слегка срывающимся голосом она начинает читать свой рассказ.

Она говорит о тех днях, когда обрабатываемые на их станочной линии валы были дефицитными деталями. Их не хватало на сборке, о них говорили на летучках, на производственных совещаниях.

До чего же обидно, стыдно и неприятно было каждый день слышать упреки о плохой работе станочной линии! И, кажется, работали в полную меру сил, девчата в конце смены жаловались на большую усталость. Технологи утверждали, что линия может дать больше ста валов, а они выдавали 80—90, и это казалось пределом. Но не может быть, чтобы технологи ошибались!

Бригадиры-наладчики Николай Юдин и Раиса Степанюк стали анализировать каждый день, каждый час станочной линии. Рая поняла, что они и, в самом деле, работают не так, как нужно, что станки не загружены и выработка может быть гораздо больше.

Вот, например, много времени растрачивается попусту при передаче одной смены другой. Существовало необъяснимое и нехорошее равнодушие к тому, как будет работать следующая смена. Бригады старались благополучно завершить только свой рабочий день, а что может случиться, как будет работать следующая смена — никого не интересовало. Вот и получалось, что обычно в начале смены приходилось много возиться с наладкой станков, поисками и заточкой инструмента и делать множество всяких других дел, вместо того, чтобы сразу же начинать обработку валов. Главное трудовое напряжение падало на середину и конец смены, — вот уж тогда из сил выбивались, чтобы снять побольше валов. И, конечно, к передаче смены не готовились, не до того было…

— Поломать надо этот порядок, Раиса, вот что! — решительно сказал однажды Николай Юдин.

— Что верно, то верно, Коля! — согласилась Степанюк. — Надо, чтобы у нас был один коллектив. Смену надо готовить так, как будто самим придется в ней работать.

— Да. Твоя смена должна отвечать за работу моей так же, как, положим, вы отвечаете сами за себя. Ну, и мы, вполне понятно, будем отвечать за вас…

— Само собой…

Они долго и подробно обсуждали весь порядок подготовки и сдачи смен. Наладка станков не предвещала больших трудностей, сложнее обстояло дело с инструментом — он иногда подолгу задерживался на переточке. Станки стояли, и бригады были бессильны что-либо предпринять, чтобы сократить простой и сдать смену на ходу.

— Вот что, Рая, нам надо обязательно иметь запасной комплект резцов, — задумчиво сказал Юдин. — Тогда мы могли бы свободно им маневрировать и не зависели бы от заточников.

— Кто-то нам даст резцы, — сказала Рая.

— Никто не даст, это верно. Ну, так мы сами раздобудем…

— Каким образом?

— Сэкономим.

Вопрос обсудили на собрании бригад. Инструментом стали работать очень осторожно, бережно, стремясь продлить срок его службы. Наконец, один комплект инструмента был сэкономлен, и теперь бригады вздохнули свободно: пока вытачивается вышедший из строя резец, можно работать запасным. Таким образом, смена в любое время была готова к сдаче…

Так все и началось. Смены вступали в социалистическое соревнование за высокую выработку, за образцовую работу станочного парка, за бережный расход инструмента и материалов. Точно кто подтолкнул и окрылил девушек: они каждый день придумывали и вносили что-нибудь новое, что позволяло работать еще лучше.

Когда однажды из заточного отделения поступили неправильно, плохо заточенные резцы, туда отправилась целая делегация. Возник серьезный разговор о качестве заточки, и девушки добились своего — инструмент стал подготавливаться значительно лучше.

Технологи помогли бригадирам сделать соответствующие расчеты. Оказалось, что кузнечные припуска под механическую обработку на валах завышены. Вооружившись всеми данными, бригадиры вместе с кузнецами добились уменьшения припусков. Это позволило сэкономить несколько минут на обработке каждого вала.

Обычно бригадир-наладчик поочередно регулировал каждый из десяти станков линии. Ну, а если наладки требовали сразу два или три станка? Как быть тогда? Стоять и ждать, когда освободится и подойдет наладчик? Теперь уже само слово «простой» вызывало недовольство. На одном из производственных совещаний девушки выступили с предложением.

— Учите нас самих, товарищи бригадиры, делать наладку. Тогда нам не придется ждать, сами сделаем малую наладку…

— Что ж, учить, так учить, — согласились наладчики. — Мы с удовольствием.

Девушки были рады, только одна Маня Р. глухо пробормотала:

— Еще бы не с удовольствием. Вместо вас наладку будем делать.

Сказала она это вполголоса, и на нее никто не обратил внимания.

Многое, очень многое пришлось переделать и перестроить в работе бригад, чтобы добиться увеличенного съема продукции с каждой единицы оборудования. Да, именно так формулировали все то, что делалось на участке. Коротко, сухо и точно: борьба за увеличенный съем продукции с каждой единицы оборудования!

И когда Рая Степанюк, склонившись к микрофону, произнесла эти слова, она невольно подумала, что следовало бы эту мысль выразить как-то по-другому — теплее и проще.

Надо бы рассказать, что за этой сухой формулировкой кроется настоящая боевая и кипучая жизнь, наполненная исканиями и творчеством, удачами и срывами, радостью и досадой. Ведь ради осуществления этих слов Коля Юдин провел десятки бессонных ночей, придумывал и разрабатывал приспособления, чтобы легче и быстрее вставлять в станок двенадцатикилограммовые поковки. А ведь ему надо было еще готовиться к экзаменам в вечерней школе…

А Зоя Сагадаева? Ведь сколько она перепробовала всяких способов обработки вала, чтобы не шесть раз перевертывать его в станке, а только два! И она добилась своего, эта упорная и настойчивая Зоя. Она выполняет свою операцию, переворачивая вал только дважды. И если раньше, чтобы сделать 80—90 валов, приходилось не жалеть ни рук, ни ног, и к концу смены они гудели от усталости, то теперь она обрабатывает до 150 валов…

А Рая Кокшарова? Смотришь на нее и невольно думаешь: откуда у девушки такой талант? Она работает проворно, легко, стремительно, так у нее все ладится и спорится, что кажется — в игрушки девушка играет, а не тяжелые валы ворочает. И это так просто не далось, надо было продумать каждое свое движение, отработать его.

Когда Рая кончила читать и отошла от стола, она столкнулась в радиостудии с молодым парнем. Он перехватил ей руку выше локтя, крепко пожал и прошептал чуть слышно: «Дельно выступила, молодцом!» Парень подошел к микрофону. Оказалось, что это металлург из Магнитки, лауреат Сталинской премии.

Рая послушала его. Металлург выступал отлично: свободно, решительно, смело. Было видно, что он привык уже ко всяким выступлениям и обстановка радиостудии его нисколько не смущала… Они, три сталевара одной из мартеновских печей, организовали борьбу за комплексную экономию материалов. Он называл цифры этой экономии: сотни тонн металла, тысячи киловатт-часов электроэнергии, миллионы рублей.

Рая с уважением подумала о нем, всматриваясь в невысокую и сухощавую фигуру паренька, в его лицо, красноватое, видимо, опаленное зноем расплавленного металла. От этого оно казалось каким-то особенно смелым и энергичным. Нет, у них на станочной линии таких цифр и таких масштабов не достигнуть! Инструмент, смазочные материалы, да еще обтирка — вот и все поле деятельности. Рая почувствовала что-то вроде зависти к металлургу. Выпадет же человеку счастье — трудиться на участке с таким размахом работы!

Взглянув на часы, стахановка заторопилась — надо уж быть на репетиции «Тайная война». Она скользнула под тяжелую шуршащую портьеру, прикрывавшую выход из радиостудии, и оказалась в коридоре, под красной предостерегающей световой надписью: «Тихо! Идет передача!» «Как у них тут все странно устроено! Никак не ожидала, что в радиостудии столько всякой премудрости…» — думала Рая, спускаясь вниз и выходя на залитую солнцем, пышущую зноем площадь. Она облегченно вздохнула: как бы там ни было, а свое дело она сделала, по радио выступила. У металлурга, конечно, выступление было солидней, у них результаты работы богаче, это правда, но не таким уж плохим было и ее выступление. Кто знает условия работы станочников, тот поймет, что им сэкономить тысячу рублей гораздо труднее, чем металлургам десятки тысяч…

Все обошлось хорошо, можно было и не волноваться так! Теперь надо торопиться на троллейбус. Репетиция, наверное, уже началась, а ее выход один из первых…

Зачисление в состав рабочего театра заводского Дворца культуры — еще одно крупное событие в жизни стахановки. Да, она принята в труппу того самого театра, который за постановку «На дне» Горького получил премию на Всесоюзном смотре в Москве. Это уже не цеховая самодеятельность, а настоящий театр, и отличается от профессионального только тем, что в нем актеры не получают зарплаты. Они — просто рабочие, лучшие участники кружков цеховой художественной самодеятельности.

Вот и Дворец культуры — полускрытое кудрявой зеленью тополей нескладное угловатое здание, похожее на шатер громадных размеров. У дверей класса № 37 уже толпятся кружковцы. Курят, разговаривают о сменившихся руководителях рабочего театра, о новой постановке — «Тайная война», братьев Тур. Вспоминают о поездке в театр в Москву, о перешедшем на профессиональную работу в областной театр лекальщике Борисе Коганове, о слесаре Столбушине, пятнадцатилетний юбилей участия в рабочем театре которого справлялся в этом году.

Да, здесь много таких кружковцев, с солидным — десяти- и восьмилетним стажем актерской работы. Рая прислушивается к разговорам, но не вступает в них. Куда ей, она еще совсем новичок, делает свои первые сценические шаги. Еще неизвестно, получится ли у нее что-нибудь: роль серьезная, пьеса ответственная…

А народ здесь, кажется, совсем простой, нисколько не гордятся своим актерским положением, хотя играют, — Рая смотрела и «На дне», и «Женитьбу Бальзаминова», и «Разлом», — играют они нисколько не хуже профессиональных актеров. Да, многому ей придется поучиться, чтобы достигнуть такого умения играть!

Появляется режиссер Владимир Аркадьевич Сагалов. Он очень подвижен, быстро осматривает всех черными глазами. Скинув пиджак и засунув пальцы за белые помочи, туго перетягивающие плечи, он провозглашает:

— Начали, ребятки, начали! Минаев сидит за столом, Быстров — слева от него. Итак, начали! Ваше слово, Минаев!

Мастер Николай Сидоров, исполняющий роль работника госбезопасности Минаева, усаживается за стол. Неподалеку от него устраивается Александр Клещев — лейтенант Быстров. Остальные не занятые в сцене участники — бухгалтер Александра Кормишина, технологи Тамара Коновалова, Анна Никишина и Рая Степанюк — рассаживаются около окна, там, где в будущем будет зрительный зал. Звучит первая реплика, репетиция началась…

Лишь поздно вечером вернулась Рая домой. Укладываясь спать, она перебрала в памяти все события дня. Хороший день! Кажется, ни одна минута не прошла бесполезно: смена, выступление в радиостудии, репетиция.

На другой день совершенно неожиданно начались неприятности.

На участке обработки вала, как и во всем цехе шасси, работа шла в две смены. Когда девушки бригады Степанюк пришли на линию, она была пуста. Быстро проверили станки, инструмент, заготовки — все было в порядке, юдинцы хорошо подготовили смену.

Первый час работа шла спокойно. Тяжелые стальные заготовки, покрытые ржавчиной, переходили со станка на станок, сбрасывали свою коричневую коросту, становились сверкающими, словно серебряными.

Рая внимательно следила за работой линии. Вдруг с другого конца станочного ряда ей помаячила технический контролер.

— Смотри, что делается, — сказала она, когда Рая подошла. А делался брак. Замеры шлиц показывали, что они потеряли размер.

Рая бросилась к станку, на котором нарезались шлицы.

— Останови! — приказала она работавшей здесь Мане Р.

Маня нехотя ткнула пальцем в кнопку и усмехнулась. От смеха у нее морщился нос, и от этого лицо — худое, продолговатое, смуглое — становилось, жестким, отталкивающим.

С первого же взгляда все стало ясно: Маня не следила за охлаждением резца, он перегрелся, подгорел, работал неправильно. Уже не один вал, повидимому, ушел в брак.

— Ты что это, Мань? Не видишь?

— Вижу.

— Видишь? И в брак гонишь? Как тебе не стыдно!

— Брак! Брак! Не шуми! Надоело, — морщась, точно ей и самый голос Раи был неприятен, сказала Маня и отвернулась.

Рая знала, что Маня вспыльчива, часто горячится. Что такое случилось с ней сегодня?

— Станочник должен следить за охлаждением, — стараясь сохранить спокойствие, заметила Рая. — Его святая обязанность…

— Пускай новаторы следят! Наше дело маленькое. Стоим себе у станка, помаленечку работаем — и ладно!

— Что с тобой, Маня? Чего ерепенишься? Дома не ладно?

И опять небольшое лицо Мани стянула кривая насмешка:

— Вы только подумайте — мои домашние дела ее интересуют! Не беспокойся, дома у меня все в порядке…

— Чего ж ты расшумелась?

— А вот чего! — Маня уперла руки в бока и в упор уставилась на Раю. — Надоело мне разным карьеристам славу добывать! Понятно?

— Какую славу? О чем ты, Маня?

— Что? Не нравится? А на чужом горбу в рай ездить — нравится? Мы горбы гнем, а слава — тебе, это нравится? Тебя в газетах печатают, твои портреты везде висят — нравится?

Маня кричала все громче. У нее вздрагивали ноздри, а губы шевелились так быстро, что невозможно было уследить за их движением. Она бессвязно выкрикивала несуразные слова, словно торопилась выбросить их как можно больше и боялась, что кто-нибудь помешает ей сделать это.

Рая побледнела. Растерянность сошла с ее лица. Вспомнился тот пожилой мужчина, который узнал ее и помог устроиться в трамвае. Тогда она впервые почувствовала веяние славы. Не об этом ли кричит теперь разгоряченная Маня? Какая глупость — так вести себя на производстве!

Глухой гнев вскипел в ее душе. «Спокойно, Рая!» — внезапно прозвучал в глубине души строгий и серьезный голос, и перед глазами стахановки возникли давние фронтовые будни. Этот голос звучал в самые трудные, страшные минуты Раиной жизни. Их много было, страшных и трудных минут, там, на фронте, под Новороссийском, когда шла битва за этот город. И всегда строгое, серьезное: «Спокойно, Рая!» — прибавляло выдержки, давало новые силы, вооружало мужеством.

Рая решительно отстранила Маню от станка, сменила резцы, проверила охлаждение и холодно сказала:

— Работайте! Вы — на производстве!

Голос прозвучал сильно, строго и властно. Маня умолкла, махнула рукой и повернулась к станку.

Обрывки разговора донеслись и до стоящей неподалеку Раи Кокшаровой. Когда Степанюк проходила мимо, та выключила станок и сочувственно сказала:

— Не обращай внимания, Рая! Она совсем невыносимая стала, так на всех и кидается. А знаешь — почему? Помнишь, когда к нам фотограф приходил, она не могла сниматься, потому что у нее флюс был? Вот с того самого дня совсем ненормальная сделалась…

— Да? — безразлично произнесла Степанюк, вглядываясь невидящими глазами куда-то в глубину цеха через плечо Кокшаровой. — Какая глупость! А ты работай, работай! Ничего, обойдется!

— Да я работаю, Раиса Васильевна, — смутилась Кокшарова, поняв, что бригадир недовольна ее вмешательством.

— Работай! А я пойду в заточку… Видишь, что наделала? — она показала Кокшаровой обгорелые, деформированные резцы с Машиного станка и ушла.

Кокшарова долго смотрела ей вслед.

— Скрывай, не скрывай, а к сердцу близко приняла, — говорила она. — Теперь добра не жди, вся наша выработка может кувырком полететь. Завалим дело — вот тогда нам и будет слава…

Девушка работала, но время от времени останавливалась и думала, укоризненно покачивая головой. Спокойная по натуре, она не любила, когда происходили вот такие стычки в бригаде.

А Рая пошла к заточникам, отдала в работу резцы, затем завернула к ремонтникам. Везде она разговаривала спокойно, ни один мускул не вздрагивал и не выдавал ее волнения. Но кто бы знал, чего ей стоило это внешнее спокойствие! Впервые за все годы работы она с нетерпением ждала конца смены: ей было душно в огромном механическом корпусе…

Но и дома она не находила себе места. Обедала она вяло, неохотно, и мать начала свои обычные, тревожные и очень надоедливые расспросы.

— Да что вы волнуетесь, мама! Ничего особенного не случилось. Так, разругались с одной особой, вот и все… Мне пора, мама, я пойду на репетицию…

Но, конечно, на репетицию она не пошла. Теперь все то, что так увлекало вчера, чем она вчера гордилась, — Дворец культуры, участие в большой, серьезной постановке, выступление по радио, — казалось каким-то далеким.

Она вышла на главную магистраль тракторозаводского района и устроилась в одном из тенистых уголков сквера неподалеку от завода. За длинной серой стеной высились крыши цехов, оттуда доносились глухой грохот, шумы и лязг металла. По ту сторону чугунной решетки сквера шелестели шинами автомашины и троллейбусы. Вечернее солнце, косо пробившись сквозь толщу тополевой листвы, выстлало сухую серую землю светлыми шевелящимися клетками.

Ветерок, проносясь вдоль аллеи, вяло хлопал полуоткрытой крышкой кем-то недавно брошенной папиросной коробки «Казбек». В густой чаще акации, со всех сторон окаймлявшей сквера играли дети.

Рая сидела на скамейке, подперев голову ладонями, и думала. Бывало и раньше, что она ругалась с девчатами, — без этого на производстве не обойтись. Да и как можно работать спокойно, когда с великим напряжением снимали за смену 80—90 валов! У всех гудели спины от усталости, мелко дрожали от натуги руки. Лихорадка и нервозность исчезли на линии после того, как стали выдавать по 120—140 валов, когда применили метод Юдина — Степанюк.

«Метод Юдина — Степанюк…» — механически повторила Рая и усмехнулась — вот до чего привыкла к новому названию, даже не обращает внимания, что в него включена и ее фамилия. Произносит ее равнодушно, как чужую, а ведь это и называется славой. Быть может, в фамилии вся и причина сегодняшней стычки. Будь метод назван по-другому — никакой ругани не было бы, все шло бы спокойно. Но разве от нее зависело, как назовут метод? Разве от нее зависело, что у Мани болели зубы в тот день, когда пришел фотограф заводской многотиражки?

«Эх, Манька, Манька! — с сожалением думала Рая. — Низкое у тебя мнение о людях».

Вспомнилось, как она, демобилизовавшись из армии, в первый раз пришла в цех шасси. Одета она была в гражданское и одета нарядно потому, что давно ждала минуты, когда сможет снять военный костюм и быть в простом женском платье. Ждала и, конечно, готовилась к этой минуте.

Как теперь помнит: помощник начальника цеха удивленно приподнял брови, когда к нему заявилась этакая разнаряженная девица и сообщила о своем желании работать в цехе. Обычно такие девушки застревали в отделах заводоуправления.

Пошли к начальнику цеха. Рая подождала в приемной, потом ее пригласили в кабинет и предложили работать секретарем начальника цеха.

От неожиданности Рая рассмеялась:

— Что вы, товарищи! Нет, не устраивает!..

Начальник цеха и его помощник недоверчиво посмотрели на нее — на изящную фетровую шляпку, на орденскую колодку на лацкане жакета. Их взгляд, казалось, говорил: ну, начинается ломание! Будет проситься в плановики, в чертежницы…

— А куда бы вы хотели? — спросил помощник.

— На простую работу. К станку.

— Что ж, тогда так и порешим — вы идете на станок, — сказал начальник цеха.

Раю поставили станочницей на линию обработки вала. И никогда-никогда еще она не жалела о том, что попросилась в цех.

Наступил вечер, солнце закатилось, но серая земля сквера попрежнему была усеяна рябыми золотистыми квадратиками — сквозь тополя пробивался свет уличных фонарей. С криком к смехом мимо пробежали дети, и кто-то из них наступил на коробку «Казбек». Она уже больше не хлопала крышкой. Рая Степанюк сидела на скамейке и-размышляла над случившимся. Она решила еще раз переговорить с Маней.

Был двенадцатый час ночи, когда Рая вернулась домой. Она немного успокоилась и уснула крепко.

Утром дела пошли совсем не так, как предполагала Степанюк.

Часов в десять пришла рассыльная и позвала Маню к начальнику цеха… Что-то дрогнуло в ее лице. Нахмурилась, вытерла руки обтиркой, проходя мимо Раи, глянула на нее исподлобья, зло проронила два слова:

— Натрепалась, успела!

Рая недоумевала: что это значит? Она еще ни с кем ни о чем не разговаривала.

— В чем дело, Кокшарова? Зачем ее вызвали? — спросила она работавшую недалеко станочницу.

— Я думаю, что это Вася Антонов действует. Мы вчера у него были.

Оказалось, что вчера после работы Рая Кокшарова и Зоя Сагадаева зашли в цеховое комсомольское бюро к секретарю Васе Антонову и рассказали ему обо всем, что произошло днем на линии. Антонов обещал поговорить с секретарем партийного бюро Школьниковым. Потом дело дошло до начальника цеха Гончарова.

— Ну, зачем только вы это сделали, девочки. Я же не просила вас заступаться…

— А мы не за тебя заступались, Раиса Васильевна. Мы за участок заступались, чтобы склоки у нас не было, — сказала Кокшарова.

Через час Маня вернулась на участок. Она была бледна, губы плотно сжаты, глаза блуждали и, кажется, никого не видела. Мрачная, кривая усмешка, с которой она взглянула на Раю, не предвещала ничего хорошего.

Кокшарова нашла заделье, подошла к Мане, попробовала заговорить, но та ответила грубо, и Кокшарова только пожала плечами:

— Ну, характер!

Степанюк поняла, что ее план образумить Маню невыполним.

Целую неделю Маня показывала свой «характер». Она даже говорить перестала по-человечески: на вопросы отвечала отрывисто, а если кто пытался разговориться, она попросту отворачивалась. Работала небрежно, вяло.

Раю Степанюк она больше не оскорбляла: видимо, начальнику цеха она дала обещание не повторять больше таких стычек, какая произошла на днях.

За резцами она попрежнему не следила: они часто горели, ломались, выходили из строя. Маня останавливала станок и кричала во весь голос:

— Эй, наладчица! Ступай-ка сюда! Резцы затупились — сходи, смени!

— Какое там затупились! Сожгла ведь! — возражала Рая.

— Ну, вот еще — сожгла! Получше затачивать надо, а не на станочников валить… Привыкли!

Станок у нее разлаживался поминутно. Она опять звала наладчицу, хотя все знали, что она умеет сама делать подналадку и делала ее раньше. Но теперь она «принципиально» не желала налаживать станок.

Если Рая, занятая другими станками, не могла сразу же подойти к Мане, та начинала работать на разлаженном станке, загоняла валы в брак.

Положение становилось нетерпимым, а Рая не решалась идти к руководителям цеха. Девушки-станочницы посматривали на нее недовольно, осуждающе: она не слушалась их советов, не принимала решительных мер.

«Завтра пойду!» — как-то сказала она себе твердо.

Назавтра ее вызвал к себе сам начальник цеха Гончаров. В его кабинете уже сидели секретарь партийного бюро Школьников и секретарь комсомольской организации Антонов. Они встретили Раю такими вопросительно-испытующими взглядами, что она поняла: «Да, будут говорить об этом самом… Ну и хорошо — скорее все кончится!»

— Здравствуйте, товарищи! Меня вызывали?

— Да вот, что-то ты перестала заходить — решили вызвать. Видимо, на линии дела обстоят блестяще? — ответил Гончаров.

— Блестяще? Нет, не блестяще!

— Да? А в чем дело?

— Не могу поладить с одной станочницей…

Она замолчала, закусила губу и отвернулась. Внезапно ей стало так обидно, что она почувствовала, как щекочущий клубок подкатывается к горлу, а глаза застилает пелена слез.

— Ну, ну! — пробормотал Гончаров. — Надо поспокойнее…

Школьников ласково закивал ей:

— Не волнуйся, Рая! Все обойдется…

— Измучилась она за неделю, — сочувственно сказал Антонов.

Они подождали несколько минут, пока Рая справилась с волнением, потом она рассказала им, из-за чего все это началось, как ведет себя Маня на производстве.

Гончаров слушал и беспокойно постукивал пальцами по столу. Наконец, он не выдержал, резко встал и заходил по комнате, сердито косясь на Раю:

— Ну, а ты что? Молчала? Терпела?

— Я думала — пройдет. Это у нее от зависти, — вздохнула Рая.

— Думала, думала! А сколько валов в брак ушло — знаешь? — он показал Рае рапортичку. — Вот, смотри: за одну неделю растеряли все, чего достигли за полгода. Не-ет, тут надо действовать решительно и быстро!

Он порывисто нажал кнопку звонка и приказал секретарю вызвать с линии Маню.

Тихо стало в кабинете. За стеной глухо рокотал корпус. Порой все предметы в комнате начинали вздрагивать от упругих,, приходящих как бы из-под земли, толчков, — то вступали в действие прессы холодноштампового цеха. В такт толчкам вздрагивали и дребезжали стекла в окнах.

Гончаров ногой подвинул кресло к столу, сел и стремительно, завертел в пальцах мимоходом подхваченную ручку.

— Чорт его знает, что такое! — с досадой проговорил он. — Тащили, тащили линию в передовые, и вдруг из-за какой-то взбалмошной бабы все идет насмарку.

— Будет тебе! Спокойнее надо! — прервал его Школьников и повернулся к Рае: — Вчера ночью из Дворца звонил Сагалов, устроил мне выговор из-за тебя…

— Из-за меня? — удивилась Рая.

— Да. Не отпускаем мы тебя на репетиции… Что случилось? Почему ты не ходишь?

— Ох, товарищ Школьников, сами ж видите — не до того было!

— Ну, это не оправдание…

В это время вошла Маня. Она остановилась у порога, вытирая руки обтиркой, потом сунула ее в карман.

— Подойдите ближе! Садитесь! — приказал Гончаров.

— Спасибочко! — поблагодарила Маня, осторожно присела на краешек стула, поправила косынку и выжидательно посмотрела на Гончарова.

— Как же это так получается, а? — сурово спросил тот.

— Что такое, Алексей Васильевич? — Маня изумленно вскинула брови.

— Вы отлично знаете, о чем я говорю! — нетерпеливо поморщился Гончаров.

— Не понимаю, Алексей Васильевич! Честное слово, в толк не возьму, о чем это вы…

— Ну, так я вам поясню! — Гончаров четко и раздельно произнес. — Мы с вами прошлый раз договаривались, что вы измените поведение на производстве. Вы продолжаете безобразничать, чем это объяснить?

— Что вы, Алексей Васильевич! Да разве я позволю начальства ослушаться? Словечко плохого я ей не сказала, хоть у самой спросите. Не соврет, так правду скажет…

Она продолжала разглагольствовать, с усмешкой посматривая на всех, кто был в кабинете. Трусить было нечего: она и, в самом деле, не грубила больше Степанюк и все, что полагалось ей выполнять, как станочнице, — выполняла…

— Терпеть не могу болтовни. Ну, а это что? — Он потряс рапортичкой. — Не твоих рук дело? Полтораста валов на твоей операции!

Маня облизнула пересохшие губы.

— Разобраться надо, Алексей Васильевич… Опять же причина какая… Ежели, к примеру, станок мой разладился, а наладчица губы надула и не желает ко мне подойти, потому как она на меня обозленная…

— Неправда! — громко отозвалась Рая. Школьников успокаивающе поднял руку.

Маня блеснула глазами в сторону Степанюк:

— Помолчи-ка ты там! Привыкла за чужие спины грехи укрывать. Уж я тебя сегодня раскрою, будь спокойна!

— Как же так? — вмешался молчаливый до сих пор Антонов. — Почему у тебя раньше брака не было? Ведь могла же ты хорошо работать…

— А потому и не было, что дура была. За наладчиков работала, разным карьеристам славу добывала…

— А теперь? — спросил Школьников.

— А теперь — шабаш, ученая стала. Не буду налаживать станок, хоть провались он совсем. Не мое дело.

— Следить за станком — твое дело! — сказал Гончаров.

— А механик зачем? А мастер? А наладчик? Слава богу, есть кому последить, вон их сколько.

— Твое, оказывается, дело — включать-выключать?

— Вот именно!

— Та-ак! — протяжно, со вздохом произнес Гончаров. — Да, с такой не наработаешь. Придется убирать.

Он вопросительно посмотрел на Школьникова и Антонова: согласны ли они?

— Мне не страшен серый волк, пожалуйста! — заговорила Маня. — Не маленькая, сама понимаю: не ко двору пришлась. Райка у вас дочка разлюбезная, а я — падчерица, где уж мне у вас ужиться. Увольняйте, я заявление написала. Вот!

Она подала бумагу. Прочитав, Гончаров передал ее Школьникову и Антонову.

— «По семейным обстоятельствам…» Хм! А правильно это будет? — задумчиво сказал Школьников.

— Мягко, мягко, я тоже думаю. Уволить и указать действительную причину.

Услышав это, дрогнули обе: и Маня, и Рая. «Доигралась Манька!» — мелькнуло в голове у Раи, и она тотчас подняла руку, как школьница, просящая слово. Никто на нее не смотрел, и она громко крикнула:

— Не надо так! Не надо!

Маня выпрямилась, шея у нее вытянулась. Переводя глаза с секретаря партбюро на начальника цеха, она тупо спросила:

— Как?

— Вот так. Уволим за дезорганизацию производства, за недостойное советской работницы поведение…

Она отлично знала, что в цехе нехватает рабочих, и рассчитывала, что ее будут уговаривать не уходить из цеха, будут мирить со Степанюк.

— Вот уволим, тогда будет время все припомнить и разобраться, — жестко сказал Гончаров и обратился к Школьникову и Антонову: — Что же, так и напишем на заявлении? Не возражаете?

— Жестковато будет, Алексей Васильевич, — проговорил Антонов. — Может, переместим на другой участок?

Школьников молчал и смотрел на Маню внимательным, испытующим взглядом, словно выжидал, как дальше поведет себя станочница.

Неожиданно Маня шагнула к столу, выхватила из рук Гончарова свое заявление и спрятала его за спину. На нее растерянном, ошеломленном лице отразилась хитрость.

— Ну нет, так я вам не дамся… Ишь, чего захотели — за дезорганизацию! За то, что Райку карьеристкой обозвала? Подумайте, какая недотрога… Ишь ты!

Так бормотала она, пятясь к двери, держа заявление за спиной. Добравшись до выхода, она остановилась, не решаясь выбежать из кабинета и в то же время явно боясь оставаться здесь.

Гончаров засмеялся:

— Уж будто бы и без заявления не сумеем тебя уволить!

— Имейте в виду — я вам так просто не дамся, похлопочете вокруг меня, — пробормотала она, скрываясь за дверью.

Гончаров взглянул на часы и заторопился:

— Так как же решим, товарищи?

— Я думаю, она основательно прочувствовала свою вину, — сказал Школьников.

— Все равно на линию валов я ее работать не пущу, — возразил Гончаров.

— Это невозможно, — подтвердил Школьников.

Антонов счел момент удобным, чтобы высказать свое мнение:

— Я же говорю, как надо сделать: перевести на другой участок. И Степанюк будет от нее избавлена, и мы увидим, что из нее получится.

— Только не увольняйте ее за дезорганизацию. Не надо! — волнуясь, сказала Рая.

— А что?

— Не злодейка же она какая-нибудь. Поймет и исправится, — вздохнув, Рая добавила: — Жалко мне ее стало, товарищи…

— Э-э, нет! — живо повернулся к ней Школьников. — Вот уж жалость здесь совсем не у места. Мы должны здраво все взвесить и наказать сурово, справедливо. А жалость что? Ею можно человека так испортить, что потом вовек не исправишь. Тебя же, жалельщицу, будет проклинать…

Было решено объявить Мане выговор и перевести на другой участок.

Когда Рая вышла из кабинета, секретарь подала ей телефонную трубку:

— Вас. Из Дворца культуры.

У телефона был Сагалов.

— Что же вы, девушка, не бываете на репетициях?

— Владимир Аркадьевич, обстоятельства сложились…

— Надо быть выше обстоятельств, — назидательно сказал Сагалов и начал рассуждать о власти человека над обстоятельствами.

Рая слушала, а у самой в глазах стоял образ Мани такой, каким она видела его в кабинете начальника цеха, — как-то по-детски напуганной, расстроенной и растерянной. Она струсила, значит сохранилось в ней живое, человеческое… Придет, успокоится и тогда можно будет с ней поговорить…

Рая ответила Сагалову:

— Сегодня обязательно приду, обстоятельства изменились…

 

Б. Переберин

СТАЛЕПЛАВИЛЬЩИКИ

Окончилась трудовая вахта. Металлурги, оживленно переговариваясь, собирались в тесный кружок. Здесь была вся вторая смена — сталевары, их подручные, канавщики, ремонтники, электрики.

— Что-то долго нет Василия Павловича, — раздался нетерпеливый голос.

— Сейчас придет, — послышалось в ответ. — Ушел за газетой…

— За газетой? Значит, сейчас съездовские новости узнаем…

А Василий Павлович Николаев, всегда спокойный и уравновешенный, на этот раз был необычно взволнован. С искрящимися глазами он подошел к собравшимся людям.

— Товарищ Сталин… Наш Иосиф Виссарионович выступил на съезде, — только и проговорил он, показывая всем свежий номер газеты с речью вождя.

Сталин выступил! Этих двух слов было достаточно, чтобы мгновенно смолкли все разговоры. Наступила тишина. Ее прервал Василий Павлович.

— Садитесь поближе, да потеснее… Будем читать речь товарища Сталина.

Коммунист Василий Павлович Николаев — мастер блока печей. Партийное бюро поручило ему проводить беседы со сталеварами и читать газеты с материалами съезда. Исполнительный и аккуратный, он со всей ответственностью отнесся к этому партийному поручению и старался своевременно ознакомить людей со съездовскими материалами. Так и сегодня после окончания смены Василий Павлович забежал в партбюро за газетой. Здесь он узнал, что на заключительном заседании съезда выступил Иосиф Виссарионович.

…Развернув газету, агитатор стал читать.

И все собравшиеся здесь после трудовой вахты, затаив дыхание, внимали тому, что сказал вождь, вдумывались в каждое его слово, полное глубокого смысла и значения. И мысленно — по мере того как шло чтение — все слушающие агитатора представили себя вместе с великим вождем на высокой вершине, с которой видны и замечательные итоги достигнутого и еще более прекрасные перспективы будущего. И хотя до Москвы отсюда было две тысячи километров, каждый в этот момент сердцем своим был в большом Кремлевском дворце.

— Счастье-то какое: Сталина увидеть и услышать! — вырвался непроизвольный возглас у сталевара Василия Мокринского.

Мокринский и все другие участники беседы — коммунисты и беспартийные — почти живо представляли, каким небывалым вдохновением были охвачены делегаты съезда, как они стоя приветствовали великого вождя, ровным и мерным шагом направлявшегося к трибуне, как навстречу ему нарастала мощная овация и от раскатов «ура» дрожали стены Кремлевского дворца.

Товарищ Сталин говорил… Речь вождя была преисполнена благодарности братским партиям, представители которых почтили XIX съезд своим присутствием или которые прислали в адрес съезда приветственные обращения; великий вождь благодарил их за братские приветствия и доверие, готовность поддержать нашу партию в ее борьбе за светлое будущее народов, в ее борьбе против войны, за сохранение мира…

Агитатор читал вдохновенные слова речи, полной веры в силу партии, в ее правду, отвечающую интересам всех народов, а все, кто слушал Василия Павловича, хотели сказать, что наша партия оправдала надежды народов всего мира, как она оправдала надежды трудящихся нашей Родины.

Чтение речи вождя окончилось. Какое-то мгновение продолжалась торжественная тишина. Все находились под впечатлением мудрых сталинских слов.

Эту тишину нарушил помощник мастера коммунист Геннадий Коротков. Волнуясь, он сказал, что речь вождя зовет к новым достижениям в труде, воочию показывает, как с каждым днем наша страна становится все могущественнее и сильнее, воздвигая величественное здание коммунизма.

Мысль Короткова, близкую сердцу каждого, развивает сталевар коммунист Василий Мокринский.

— Никогда еще наша социалистическая Отчизна не была столь могучей, как сейчас, — говорит он, — слова нашего вождя и учителя вселяют в сердца всех простых людей веру. Да, дело мира победит, а черные мысли поджигателей войны обратятся в прах…

Беседа продолжается. У каждого находятся свои слова, чтобы выразить то, что он чувствует, переживает в этот момент, как понял исполненную глубокого смысла речь вождя, произнесенную на заключительном заседании съезда. И как всегда — все приходят к единому выводу, что в ответ на речь вождя каждый на своем посту должен трудиться еще самоотверженнее, чтобы оправдать то высокое доверие, о котором говорил великий Сталин.

* * *

В огромном пролете плавильного цеха одна за другой выстроились мощные электропечи. Издали слышен их ровный ни днем ни ночью не прекращающийся гул.

У одной из электропечей трудовую вахту несет молодой сталевар Николай Грунин. Тяжелая войлочная шляпа с широкими полями надвинута на лоб. Освещенный огненными бликами, сталевар внимательно наблюдает за ходом плавки. Он обращается к подручному:

— Пробу!

— Есть проба! — отвечает подручный. Тяжелой ложкой-черпалкой он захватывает в печи пышащую жаром бурлящую сталь.

Николай Грунин рассматривает «пробу». Удовлетворенно кивает головой, сдвигает шляпу назад. Мягкая улыбка озаряет его потное от напряжения лицо. Подручный подхватывает щипцами затвердевшую «пробу» и бежит с нею в экспресс-лабораторию. Химик-лаборант дает заключение: «Плавка по анализу».

Все подготовлено к выпуску плавки. И вот уже льется в ковш сталь…

— Поздравляю со скоростной, — говорит Грунину подошедший к нему сталевар второй печи Василий Мокринский.

Василия Мокринского и Николая Грунина — членов Коммунистической партии Советскою Союза, достойных представителей коллектива передового цеха — связывает многолетняя трудовая дружба.

Мокринский — ветеран Челябинского металлургического завода. Сложному и трудному искусству варить сталь он учился полтора десятилетия назад в Сталинграде, на заводе «Красный Октябрь», в годы, предшествовавшие XVIII съезду партии. Во время войны Мокринский приехал в Челябинск. Здесь, на пустыре, в невиданно короткие сроки, скоростными методами строился завод качественной металлургии.

Мокринский видел, как строители, воодушевленные сталинским заданием, возводили один за другим корпуса цехов, монтировали электропечи и прокатные станы, сооружали теплоэлектроцентраль и доменные печи.

— Вот это завод! — восхищался сталинградец.

Когда первая электропечь вошла в строй и заслуженный сталевар Семен Черных выдал первую плавку высококачественной челябинской стали, Василий Мокринский обратился к начальнику цеха с просьбой:

— Ставьте меня на электропечь.

Вскоре Мокринский занял свое место у электропечи. Пытливо и настойчиво изучал он технологию электросталеплавления и вскоре добился прекрасных показателей.

Василий Мокринский уже был известным сталеваром, когда Грунин, окончив школу ФЗО, пришел в цех.

Как родного сына встретил Мокринский юношу, получившего направление в его бригаду.

— Рад, очень рад! Что знаю сам, тому научу и тебя…

— Хочу стать хорошим сталеваром, — сказал Грунин.

— Было бы желание и настойчивость…

Два года проработал Грунин подручным, овладевал искусством электросталеплавления у Мокринского, изучал методы его работы. Мокринский был доволен подручным. Правда, хлопот с ним было немало; целый день покоя не было — то одно спрашивал, то другое. Мокринский все объяснял, а если подручный делал что-либо не так, сталевар не стеснялся его «приструнить».

— На пользу, товарищ Грунин, — замечал он при этом, — никаких «скидок» я тебе делать не буду…

Потом Грунин возглавил бригаду. Мокринский, горячо поздравляя его, сказал:

— Действуй смелее…

Грунин живо блеснул глазами.

— Спасибо, Василий Семенович, за науку…

В 1945 году Грунина принимали в члены ВЛКСМ. Кто-то спросил:

— Товарищ Грунин, а как ты смотришь на то, чтобы организовать комсомольско-молодежную бригаду?

— Горячо одобряю, — ответил Грунин, и он дал слово, что бригада такая будет создана.

Вскоре комсомолец Грунин уже возглавил молодежную бригаду и вступил в соревнование со своим учителем Мокринским.

Работая у электропечи, Грунин не прекращал учебы. Он посещал занятия стахановской школы, внимательно приглядывался к работе Мокринского и других опытных сталеваров, осваивал сложную аппаратуру, познавал физические и химические процессы, происходящие в электропечи. Соревнуясь с Мокринским, чувствуя повседневную поддержку и помощь старшего товарища, он совершенствовал свое мастерство, непрерывно улучшал показатели работы.

Но Василий Семенович все шел впереди. Ежемесячно подводились итоги социалистического соревнования и ежемесячно Мокринский выходил на первое место. В январе 1948 года Мокринский первым на заводе достиг уровня производства, запланированного на последний год послевоенной пятилетки. Спустя месяц этого же добился сталевар Семен Черных, а вторую половину 1948 года весь цех работал на уровне, запланированном на последний год пятилетки.

В горячие дни соревнования сталеваров на металлургический завод пришло письмо с Кузнецкого металлургического комбината. Адресовано оно было Грунину. Лучший сталевар Кузнецкого комбината Захар Безверхний писал:

«Уважаемый товарищ Грунин! Каждый советский человек стремится внести как можно больший вклад в дело дальнейшего укрепления могущества нашей Родины. Укреплять Родину — это значит ежедневно выполнять и перевыполнять план, это значит досрочно завершить послевоенную сталинскую пятилетку. В борьбе за быстрейшее окончание пятилетнего плана я решил помериться силами с вами, товарищ Грунин…»

Прочитав письмо кузнецкого сталевара, Грунин показал его Мокринскому.

— Вызов, значит, на соревнование получил… Ну, что же, принимай…

— Решил принять, Василий Семенович.

— Силы у вашей бригады хватит, — одобрительно отозвался заслуженный сталевар.

В тот же день, после окончания смены, Грунин отослал Захару Безверхнему ответ.

«У нас с вами, — писал он, — как и у всех советских металлургов, одна общая цель и одно общее стремление — дать Родине больше высококачественной стали, чтобы страна наша стала еще более могущественной. Наше соревнование послужит достижению этой общей цели и поможет досрочно завершить послевоенную пятилетку».

* * *

Сталеварение — сложное и трудное искусство. Особого мастерства требует скоростное сталеварение. Чтобы варить сталь скоростными методами, надо быть хорошо подготовленным, технически грамотным сталеваром.

Важно так строить свою работу, чтобы строго учитывать и быстро выполнять каждую операцию.

Именно такими культурными, технически грамотными сталеварами являются коммунисты Мокринский и Грунин. Василий Мокринский — автор брошюры «Опыт электросталеплавильщика». Николай Грунин три года назад успешно закончил курсы мастеров социалистического труда, а сейчас является студентом третьего курса вечернего отделения металлургического техникума.

Коммунисты Мокринский и Грунин первыми стали варить сталь скоростными методами. Три года назад в цехе скоростниками были только они. Освоив скоростное сталеварение, научившись ценить минуты и секунды, приведя в действие могучий резерв повышения выплавки стали, сталевары делились своим опытом работы с другими. Им не раз приходилось руководить стахановскими школами, выступать с рассказами об опыте скоростного сталеварения перед многочисленной аудиторией в заводском клубе и на институтских кафедрах.

Они с радостью учили молодежь скоростным методам работы. В этом сталевары находили горячую поддержку у партийной организации и хозяйственных руководителей цеха. Теперь скоростные плавки выдают все электропечи. Теперь все сталевары уверенно плавят сталь скоростными методами. Теперь в ряду с Мокринский и Груниным стоят многие другие скоростники. Это — коммунисты Трушин, Черкасов, Черных, Назаров, комсомольцы Хомутинников, Осипов…

Тяга к знаниям, к повышению своего общеобразовательного и культурного уровня, к совершенствованию своей производственной квалификации — вот что является самым характерным для электросталеплавильщиков.

В цехе нет сталевара, подручного, разливщика или канавщика, который не повышал бы свою квалификацию. Все рабочие цеха прошли курсы технического минимума. В цеховом экономическом лектории сталевары, их подручные, мастера прослушали цикл лекций, раскрывающих, из чего складывается стоимость тонны стали, пути снижения себестоимости металла.

— Сталевар-скоростник не может жить только сегодняшним днем, — говорит Николай Грунин. — Сейчас приходится думать о том, сколько стоит каждая тонна сваренной тобой стали, сколько ты потерял на разных отходах. Надо до всего доискиваться и, уметь устранять причины, вызывающие производственные потери..

— Надо думать и об увеличении стойкости печи, — добавляет Василий Мокринский, — надо думать и об уменьшении расхода электроэнергии. Теперь экономические показатели производства у нас на первом плане. Ведь об этом говорил в своем докладе товарищ Маленков, об этом говорится в директивах съезда…

* * *

На предсъездовской стахановской вахте трудовых успехов добились многие сталевары. В середине сентября выполнили девятимесячное задание коммунисты Василий Мокринский и Николай Грунин.

Высоких показателей достиг молодой коммунист Николай Черкасов. Он выдал в сентябре 19 скоростных плавок. Время каждой плавки стахановец сократил на 30—60 минут.

Перевыполнили свои задания, выдав десятки тонн металла дополнительно к заданию, молодой сталевар Николай Осипов, старейший сталевар Семен Черных и другие.

В дни, предшествовавшие съезду, электросталеплавильщики выдали 177 скоростных плавок. Сверх месячного задания они выплавили сотни тонн высококачественного металла.

С еще большим подъемом трудились челябинские электросталеплавильщики в дни работы съезда. 5 октября, в день, когда открылся съезд, цех дал рекордное за все время своего существования число плавок; три четверти из них были скоростные. Отличились сталевары четвертой электропечи Алексей Трушин и Николай Черкасов.

Молодые коммунисты, кандидаты в члены партии, они и до этого работали хорошо, систематически перевыполняли свои производственные задания. Но в этот день они дали рекордную выработку, в полтора раза перекрыв нормы. Выйдя в передовики, Трушин и Черкасов на этом не остановились. Они держат высокие темпы в работе, показывают всем пример того, как надо бороться за выполнение решений съезда.

Исторический XIX съезд Коммунистической партии Советского Союза закончил свою работу. Но в цехе на всех участках продолжается трудовое наступление. Электросталеплавильщики горды сознанием, что их родному заводу дано ответственное задание: в новом, 1953 году во все возрастающих количествах обеспечивать качественным металлом стройки пятой пятилетки.

Неся стахановскую вахту, коллектив электросталеплавильного цеха — лучшего электросталеплавильного цеха Советского Союза — борется за достижение новых успехов в труде, стремится внести свой вклад в дело выполнения решений XIX съезда партии и укрепления экономического могущества нашей Родины.

Напряженная творческая работа коллектива электросталеплавильщиков отражается в цифрах на доске показателей. Посмотришь на эти цифры и воочию видишь их победы.

Первым в ряду передовиков соревнования идет сталевар четвертой электропечи коммунист Алексей Трушин. Против его фамилии проставлена цифра — 112. Чуть поодаль другая цифра, свидетельствующая о том, сколько Трушин выдал скоростных плавок. Эта цифра увеличивается от смены к смене.

Рядом с Трушиным выведена фамилия его сменщика — сталевара коммуниста Николая Черкасова. У него — 111 процентов выполнения задания.

Затем выписана фамилия старейшего сталевара коммуниста Семена Черных, вот уже четверть века несущего трудовую вахту у электропечи. У него — 109 процентов выполнения плана.

В ряду передовиков идут сталевары коммунисты Василий Мокринский, Николай Грунин. На счету каждого из них — десятки тонн сверхплановой стали и скоростные плавки. А скоростных плавок столько, сколько не было еще за всю историю работы цеха: каждая вторая плавка сейчас идет скоростной.

Сегодняшние успехи электросталеплавильщиков — их трудовой вклад в великое дело выполнения задач, поставленных историческим XIX съездом Коммунистической партии Советского Союза.

 

Т. Тюричев

СТИХИ

 

ВЕСНА ЧЕЛОВЕЧЕСТВА

В садах зацветающих, в парках зеленых, В полях, где посевами новь проросла, В улыбках людей, в эту землю влюбленных, Я вижу, как шествует наша весна. Весна, о которой веками мечтали, Которой немало мы отдали сил, Весна, что открыли нам Ленин и Сталин, Весна, что народ от врагов защитил. Я чувствую снова всем сердцем горячим. Как много нам каждому в жизни дано, Какой нам прекрасный удел предназначен Одетой в леса пятилеток страной! Растет и цветет трудовая Отчизна, И мы вырастаем могучими с ней. Весна — золотая пора нашей жизни, Когда мы мечтаем и любим сильней; Когда молодеем душою и сердцем, И кровь наша в венах быстрее течет. Весна человечества нынче корейцев В священные битвы с врагами ведет. В Малайских лесах и в окопах Вьетнама, В задавленной рабством любой стороне Она поднимает свободное знамя, Пути преграждая преступной войне… Все ярче нам светит весеннее солнце, Все краше народов становится жизнь. Нет радости большей, как жить и бороться За высшее счастье людей — коммунизм.

 

ЛЕНИНСКИЙ РАЙОН

Пусть город наш еще не очень Архитектурой знаменит, Но он, как труженик-рабочий, Красу особую хранит. Мы здесь учились смыслу жизни, За планы смелые дрались, И встал завод Орджоникидзе, А дальше ТЭЦ и КПЗИС, Дворцы культуры, школы, парки, Дома, в которых мы живём, — Все это Родине подарки, Согревшей нас своим теплом, На подвиг ратный вдохновившей Своих любимых сыновей И нашу юность озарившей Величьем ленинских идей — Всех, кто по ленинским заветам Построил Ленинский район. Ильич не только в монументах. — В сердцах людей запечатлен. И, как живая, с пьедестала Простерта Ленина рука, Которая с броневика Пути навек нам указала.

 

Л. Куликов

КЛИНОК

Стихотворение

В край любимый, в дом отцовский, Тридцать с лишним лет назад Возвратился Клим Орловский Красной гвардии солдат. Был он славный эскадронный, Контру доблестно рубил. За отвагу сам Буденный Конармейца похвалил. Но однажды пуля белых Климу в грудь впилась осой. Проболел полгода целых, Подлечился и домой.      Каково глядеть солдату На родимые места? Заколоченные хаты, Оскуденье, пустота. На непаханных наделах Ходит ветер по стерне. Кто у красных, кто у белых — Вся деревня на войне. Хлеба нет — и жизни нету, Как ни кинь — кругом беда. И побрел народ по свету, Кто батрачить, кто куда.      Потому и у солдата Двор заброшен, пуст и дик. У подгнившей серой хаты Клен молоденький поник. И его тепло, как сына, Потрепал солдат рукой: «Не кручинься, сиротина, Потому как я с тобой. Ты расти большой да стройный Всем ветрам наперекор. Ты прими нас в полдень знойный Под зеленый свой шатер»… Но не часто на скамейке Возле клена Клим сидел. И в Совете и в ячейке С каждым днем все больше дел. …Раз под вечер по дороге, Колесом взметая пыль, Прокатился крутобокий Броневой автомобиль. И пока наш Клим дивился, Кто там едет на таком, — Броневик остановился И затих, чихнув дымком. Знать, случайная причина Прервала его разбег. Показался из кабины Черноусый человек. А на нем — шинель простая, Шлем со звездочкой и шарф, Сбоку сумка полевая… Не иначе — комиссар.      Приглядевшись к военкому, Конник вышел на крыльцо. До чего ему знакомо Это смуглое лицо. Где он видел эти брови, Зорких глаз спокойный свет? Не ему ли в Подмосковье Ты, Орловский, сдал пакет? Конник просит гостя в хату, Достает из печки щи. Угощенье не богато, Да зато от всей души!      Но приезжий — к сердцу руку, Отказался от еды И, раскуривая трубку, Попросил глоток воды.      Говорили про погоду: — Всем хорош степной наш край, Да считай, что раз в три года На полях неурожай. Не поспоришь с ветром жгучим — От него добра не жди. Не предпишешь вешним тучам Сдать излишние дожди. До того она капризна И слепа, природа-мать Что и силам коммунизма С ней вовек не совладать… — Слишком мрачен ваш прогноз, — Гость с улыбкой произнес. — Почему нельзя в России В обстановке мирных лет Вред, что нам несут стихии, В основном, свести на нет? Отстоим свою свободу От нашествий и угроз И с капризами природы Поведем борьбу всерьез. Поживем, разбогатеем, Просветим свою страну И объявим суховеям Беспощадную войну! Гость умолк. Глаза сияли Так светло, как будто он Был в тот миг из дальней дали Коммунизмом озарен. И в словах его звучала Сила ленинских идей. От нее солдату стало Сразу легче и теплей. И сказал он: — Власть мы взяли И не выпустим из рук. Если мы царя прогнали, Разгромим и царских слуг. Но я все ж не разумею, Где найдем такой клинок, Чтоб злодею-суховею Буйну голову отсек?      Гость загадочно смеется: — Унывать нам не с руки. Будет время — все найдется: И рубаки и клинки. Тут у гостя в добром взгляде Вспыхнул хитрый огонек. — Например, у вас в ограде Есть один такой «клинок»…      Броневик за поворотом Исчезает вдалеке, — Прислонился Клим к воротам, Размышляет о «клинке». Оглядел свой двор, оградку, Покосившийся сарай. «Вот загадка, так загадка, — Как умеешь, понимай». Возле клена до рассвета Просидел и все ж не мог Подыскать в уме ответа К той загадке про клинок. Что ж, товарищи, не будем Ставить факт в укор ему — Это в наши дни всем людям Стало ясно, что к чему. Конармейцем сбереженный Неразгаданный «клинок» — Вырос, стал могучим кленом, И раскидист и высок. А его хозяин, кстати, Он известный лесовод, Мощный строй зеленой рати Против засухи ведет. Покорятся нашей силе Суховеи и пески. Словно солнце светит в мире Коммунизма маяки. Наш народ добьется цели, Ибо твердо убежден: Все сбывается на деле, Что указано вождем!

 

Н. Долгов

КНИГА

Стихотворение

Мы книгу нашли средь руин под землей, Когда отгремела бомбежка, Буденновец Павка — любимый герой Глядел с запыленной обложки. Как будто на эту заботу в ответ Бойцам, опаленным сраженьем, Хотел он сказать дружелюбно: — Привет! Спасибо, друзья, за спасенье! Мы книгу в блиндаж отнесли к старшине, Он был у нас ротным поэтом, Своим сослуживцам при тусклом огне Читал он ее до рассвета. А утром горнист перед нашим полком Трубил боевую тревогу. Вскочили бойцы: — Дочитаешь потом! Теперь уж осталось немного. Два раза наш взвод в наступленье ходил, И каждый был полон отваги. Как будто частицу бесстрашия влил Буденновец Павел Корчагин. Вернувшись, мы место узнали с трудом: Фугаска в блиндаж угодила, Но больше всего мы жалели о том, Что книгу землею покрыло. Стелился по бревнам коричневый дым, И молча вздыхали солдаты, Но кто-то воскликнул: — Чего мы стоим? Беритесь, друзья, за лопаты. Шутили: — Корчагину смерть не страшна! Живого отроем, поверьте! И тихо в ответ подтвердил старшина: — Такой ведь закон у бессмертья.

 

Н. Глебов

В ПРЕДГОРЬЯХ УРАЛА

Главы из романа

Время действия романа «В предгорьях Урала» — канун первой империалистической войны, период подготовки Великой Октябрьской революции и годы гражданской войны на Южном Урале. Центральное положение в романе занимает семья Никиты Фирсова, судьба его сыновей Сергея и Андрея, сложившаяся по-разному.

С первых шагов сознательней жизни Андрей, почувствовав отвращение к волчьей правде своего родного дома, попадает под влияние ссыльных революционеров. Первоначально он склоняется к народникам, но под воздействием большевика Русакова становится коммунистом. Андрей участвует в подпольной работе, в гражданской войне. Он любит большевичку Христину, с которой и соединяет свою жизнь. Его брат Сергей и отец оказываются в стане врагов.

В романе показан рост политического сознания беднейшего крестьянства и трудового казачества, которые под руководством коммунистической партии пришли к победе Великого Октября и, участвуя в партизанских отрядах, помогли Красной Армии изгнать белогвардейцев с Урала и Сибири.

Печатаемый отрывок из книги рисует годы гражданской воины на Южном Урале, показывает организующую роль большевистского подполья, одного из руководителей борьбы с врагами революции товарища Русакова с его боевыми друзьями.

В начале января девятнадцатого года военный патруль задержал на одной из улиц Челябинска солдата без документов и отправил его на гарнизонную гауптвахту. Рано утром арестованного вызвал дежурный офицер.

— Имя и фамилия?

— Иван Устюгов.

— Какой части?

— Сорок шестого полка.

— Звание?

— Рядовой.

— Почему оказались в Челябинске?

— Не хочу воевать.

— Дезертир?

— Как большинство солдат…

— Образование?

— Учительская семинария.

— Партийность?

— По убеждению коммунист, но в партии не состою.

— Причина?

— Не успел оформиться.

Офицер побарабанил пальцами по столу.

— Сотников! — крикнул он. Из соседней комнаты вышел унтер-офицер. — Отправьте к Госпинасу, — он кивнул на Устюгова и занялся бумагами.

Унтер-офицер вышел с Устюговым в караульное помещение, а через полчаса солдат в сопровождении конвоира шагал в контрразведку. Солнце только что всходило, и улица была безлюдна. Конвоир, простоватый парень из Бродокалмакской волости, недавно мобилизованный в армию, путаясь в долгополой шинели, делал сердитое лицо и покрикивал на арестованного.

— Шагай побойчее, нечего вывески-то читать, — видя, что Устюгов поглядывает по сторонам.

— Дружба, ты табак куришь? — обратился солдат к конвоиру.

— Курю, — ответил тот и, вспомнив про свои обязанности, строго сказал: — Ты поговори у меня, вот двину прикладом по затылку, так узнаешь, где раки зимуют.

— А я и так знаю, — добродушно ответил арестованный.

— Где?

— В Мыркае.

— А ты разве мыркайский? — круглое, почти детское лицо солдата расплылось в улыбке. — Глядикось, так ты стало быть мыркайский? А ты там Нефеда Игнатьича знаешь, он на выезде живет…

— Знаю, — спрятав улыбку, ответил Иван, — мы с ним вместе рыбачили.

— Вот диво-то! Он ведь мне дядя, — обрадованно произнес солдат.

Устюгов не слушал конвоира. Заметив невысокий забор, он кошкой метнулся к нему. Перевалившись через изгородь, он оказался в кривом переулке. Было слышно, как хлопнул выстрел. Устюгов, поспешно завернул за угол дома, вбежал во двор и, огибая надворные постройки, оказался на пустыре.

Конвоир, потеряв арестанта, с досадой покачал головой и, прислонившись к забору, стал вытряхивать снег из сапога.

Прошло две недели. В районе Зауральска появился небольшой партизанский отряд. По сведениям контрразведки, повстанцами командовал опытный военный по кличке «Калмык». Это был Иван Устюгов. Выглядел он внушительно. Опоясанный пулеметными лентами с автоматическим пистолетом в тяжелой кобуре с боку кожанки, с мужественным обветренным лицом, он казался с первого взгляда суровым и злым. Но партизаны любили своего командира за ум и находчивость.

Однажды на поиски Калмыка из Зауральска вышел карательный отряд полковника Окунева. Стояли сильные морозы. Деревья были в куржаке, и снег затвердел. Белые двигались по направлению села Николаевки, где, по сведениям разведки, находился Калмык. Когда передовые части подошли к поскотине, неожиданно из-за снежных сугробов грянул залп. О движении карательного отряда Калмык был осведомлен. Белые залегли. Началась перестрелка. Партизаны стали отходить к гумнам. На снежной равнине было видно, как партизаны поспешно отступали к селу. Не отрываясь от бинокля, полковник приказал окружить Николаевку, и колчаковцы стали сильнее сжимать кольцо.

Ответный огонь затих. Беляки подошли уже к окраине и заранее торжествовали победу. На гумнах и в селе было попрежнему тихо. Только где-то глухо тявкали собаки и порой раздавалось тревожное мычанье коров.

Вдруг овины точно ожили. Раскидав солому, партизаны высыпали навстречу колчаковцам. С крайнего пригорка затакал замаскированный пулемет, с тыла на карателей вылетела партизанская конница. Зажатые с двух сторон, беляки заметались.

— По контрреволюции огонь!

Из переулка ухнула самодельная пушка.

С красной повязкой на шапке впереди конницы летел Калмык. Широкое, скуластое лицо Ивана Устюгова было внешне спокойно.

— За власть Советов! — прогремел его голос и, смяв в отчаянной рубке ряды колчаковцев, Устюгов завертелся на своем коне в толпе опешивших беляков.

Спаслись немногие. Полковник Окунев, видя гибель своего отряда, помчался по дороге на Зауральск. В руки партизан попало четыре пулемета, несколько сот винтовок и два воза с патронами. Покончив с Окуневым, Устюгов повел отряд на соединение с Русаковым в леса «Куричьей дачи».

Но встретиться с Григорием Ивановичем ему не пришлось. Оставив отряд в небольшой деревушке, вдали от тракта, Устюгов в сопровождении помощника выехал на разведку.

Подъезжая к тракту, который вел на Зауральск, Устюгов осмотрел в бинокль местность. Справа от дороги виднелся небольшой лесок, влево шли покрытые снегом пашни, а вдалеке позолотой блестел крест Озернинской церкви. Село было кулацкое, и Устюгов решил обойти его стороной.

Выбравшись на тракт, он направил лошадь к березовой роще. Заметив в снегу протоптанную тропу, которая вела в лесок, Устюгов остановил коня и стал всматриваться в след.

Гулкий выстрел поднял его лошадь на дыбы. Падая, раненая лошадь подмяла седока под себя. Затем раздался второй выстрел, и Устюгов, почувствовав боль в правом плече, с трудом высвободил ноги из стремян.

Третьим выстрелом был убит его верный помощник. Из леска выбежало несколько солдат. Устюгов наткнулся на колчаковскую засаду. Дня через два он был доставлен в Зауральскую контрразведку.

Военный следователь, высокий, плечистый офицер из русских немцев, после ряда формальностей, обратился к Устюгову:

— Кого вы знаете из зауральских большевиков?

Обмакнув перо в чернила, офицер выжидательно уставился белесыми глазами на Калмыка.

— Своих товарищей я не выдаю, — произнес с достоинством тот.

— Так-с! — следователь потер лоб.

— С коммунисткой Ниной Добрышевой вы не встречались?

— Встречался, — решительно тряхнул головой Устюгов.

— О чем вели беседы?

— О преимуществе зауральского шиповника перед белой розой, — невозмутимо ответил Калмык.

Офицер косо поглядел на него и, собравшись с мыслями, грохнул кулаком по столу.

— Извольте отвечать по существу!

— Слушаю, — Устюгов сел на свободный стул и стал рассматривать олеографии на стене.

— Вы бежали с Челябинской военной гауптвахты?

— Да, я и сейчас жалею бедного парня, — сказал он со вздохом про конвоира.

— Вы были командиром партизанского отряда, вели агитацию против верховного главнокомандующего и его доблестной армии? — Усы следователя затопорщились.

— В арсенале колчаковской армии не мешало бы иметь побольше сала.

— Зачем? — не поняв иронии Калмыка, спросил следователь.

— Затем, чтобы смазывать пятки не только от Красной Армии, но и от партизан. Рекомендую вам, господин следователь, иметь хотя бы маленький запас. Поверьте, пригодится.

Офицер поднялся со стула:

— Я вижу, вы конченный человек, разговаривать с вами бесполезно.

— Да, пожалуй, это разумнее всего с вашей стороны, — усмехнулся Устюгов.

— Хорошо, еще одна формальность, и завтра вас вздернут на перекладине.

Вскоре он вызвал дежурного.

— Вызвать Стаховского из Марамыша, — распорядился он и, повернувшись к Устюгову, заявил: — Через день назначаю очную ставку…

Устюгова отвели в камеру. За эти два дня он многое передумал. Империалистическая война. Фронт. «Окопная правда». Призывы к восстанию против реакционного офицера. Письма к Нине. О ее судьбе Устюгов ничего не знал. Где сейчас Виктор? Андрей? Как жаль, что не удалось встретиться с Русаковым. Устюгов углубился в мысли, печально улыбнулся и махнул здоровой рукой.

— Юношеская романтика, — прошептал он, — жизнь учит другому…

Ночь прошла тревожно. Болело плечо и рука. На следующий день, заслышав шаги часового, Устюгов поднялся с койки и стал выжидательно смотреть на дверь.

— К следователю, — сказал тот и, пропустив арестованного, обнажил оружие. Устюгов, придерживая больную руку, вместе с дежурным появился в кабинете следователя.

— Итак, продолжаем, — следователь подвинул к себе бумаги.

Раздался осторожный стук в дверь.

— Войдите.

— Вы знаете этого гражданина? — показывая пальцем на Калмыка, спросил он входившего в кабинет Стаховского.

Тот скосил глаза на Устюгова и угодливо закивал головой.

— Да, да, это Иван Устюгов. Под влиянием Русакова он стал ярым противником существующего строя…

Устюгов, не спуская горящих глаз со Стаховского, зажав в руке спинку плетеного стула, всем корпусом подался к нему.

— Сволочь!

Взмахнув стулом, он со страшной силой бросил его в провокатора. Увернувшись от удара, Стаховский попятился к дверям.

Следователь выхватил револьвер, но в тот же миг здоровой рукой Устюгов, точно клещами, сжал ему горло, и оружие со стуком упало на пол.

Устюгов нагнулся к пистолету и, обернувшись на шум шагов, выстрелил в первого контрразведчика, показавшегося в дверях, потом, несмотря на сильную боль в плече, он сшиб Стаховского с ног и метнулся в коридор. Устюгов кинулся на часового, стоявшего у выхода и, ударив его рукояткой револьвера, выскочил на улицу.

Теперь он был в безопасности. Забежав в первую попавшуюся калитку, он припер ее изнутри. Пока контрразведчики перелазили через забор, Устюгов был уже далеко.

…В купе одного из классных вагонов скорого поезда Омск — Челябинск, развалившись небрежно на сидении, ехал студент. Он был в обществе двух офицеров. Тут же в углу висела его шинель с блестящими вензелями Томского университета. Среднего роста, плотный, с мужественными чертами лица, он выгодно отличался от своих соседей по купе.

Поджав под себя ноги, студент продолжал беседу, прерванную приходом кондуктора:

— Господа, как ни говорите, а Илья Ефимович Репин величайший художник-портретист. Возьмите его картину «Не ждали». Она оставляет глубокий след у зрителей, заставляет задумываться о превратностях человеческой судьбы. Или его полотно «Бурлаки», — сколько социальной насыщенности! Это как бы протест против олигархии того времени. — Студент опустил онемевшую ногу и продолжал: — Или взять картину Сурикова «Боярыня Морозова». Какой фон, краски, лица стрельцов! Изумительно! — он вскочил на ноги и, открыв портсигар, предложил офицерам закурить.

— Я предпочитаю натюрморты в виде дичи, рыбы и прочей снеди, — закуривая, сказал флегматично один из них. — Глядя на картину, у меня появляется аппетит…

— Недурно бы жареную курицу и бутылку водки! — отозвался второй. — Изобразительное искусство — чепуха…

В купе вошел офицер разведывательной службы. Козырнув слегка своим коллегам, он извинился и потребовал документы. Колчаковцы предъявили свои удостоверения.

— Ваш документ? — повернулся контрразведчик к студенту.

Тот не спеша подал паспорт, студенческий билет и удостоверение на имя Михаила Ивановича Зорина, студента третьего курса горного факультета, командированного Томским университетом для прохождения практики на Урале.

Проверив документы, контрразведчик внимательно посмотрел на Зорина и вышел.

Поезд приближался к Челябинску. Студент стал укладывать вещи.

— Айвазовский, Шишкин, Васнецов, Левитан, — не переставая говорил он, — как художники, являются нашей национальной гордостью… — и, выглянув в окно, спокойно сказал: — До свидания, господа, мне нужно сойти у семафора. Ближе к дому, — Зорин улыбнулся и, приложив руку к козырьку фуражки, неторопливо вышел из купе.

Замедляя ход, поезд остановился у закрытого семафора. Оглянувшись по сторонам, студент вышел из вагона и направился к виадуку.

Вскоре его фигура замелькала по улицам железнодорожного поселка. Расспрашивая прохожих, он зашагал по направлению города.

Это был Андрей Фирсов, приехавший из Омска для связи с челябинскими большевиками. После событий у Черного яра он с неделю скрывался на заброшенной заимке и на седьмой день выехал с крестьянином в город. Приехал туда ночью. Простившись со своим возницей возле моста через Омку, Андрей направился на конспиративную квартиру по Степной.

Самого хозяина Радо Эдмунда дома не было. Согревшись чаем, Фирсов уснул. Проснулся он от какого-то тревожного чувства. Полежал с открытыми глазами и, услышав осторожные шаги, поднял голову.

— За окном, возле палисадника кто-то ходит, — прошептала хозяйка.

Андрей быстро оделся и припал к стеклу. В сумраке ночи было видно, как возле домика, точно маятник часов, двигалась фигура человека. На углу, возле ворот, виднелся второй силуэт.

«Слежка, — пронеслось в голове Фирсова, — надо предупредить Эдмунда». Андрей знал, что подпольщики иногда собирались у булочника Симошина. Но как выбраться из дома? Выходить обычным путем через дверь опасно. Возможно, там караулит третий шпик.

— Ход еще есть? — тихо спросил он женщину.

— Через кухню на чердак. Там можно спуститься через слуховое окно в соседний переулок…

Домик был низенький, как у большинства жителей Степной улицы, и, открыв отверстие на чердак, Андрей осторожно выглянул из слухового окна. В переулке стояла мертвая тишина. Фирсов, придерживаясь за карниз, легко спрыгнул на землю. Постоял, прислушался к шорохам ночи и тихо двинулся по переулку. Миновав два соседних дома, он прибавил шагу и через полчаса был в доме булочника.

Андрей застал Радо Эдмунда, когда тот взялся уже за шапку, собираясь домой. В комнате были еще люди. Увидев Фирсова, он обрадованно заговорил:

— Наконец-то, мы так боялись за тебя, наделал ты, брат, переполоху в белом стане. И сейчас колчаковские ищейки ищут по Омску таинственного поручика Топоркова…

Радо улыбнулся.

— Этих ищеек я видел полчаса тому назад возле твоего дома, — заявил Андрей.

— Хорошо, что предупредил, — вздохнул Эдмунд с облегчением и повернулся к хозяину: — Придется ночь провести у тебя.

— Места хватит, — ответил тот добродушно.

В ту ночь в доме Симошина огонек светился до утра. Днем Андрей вместе с Эдмундом встретились с Парняковым и на заседании Урало-Сибирского бюро ЦК РКП(б), для связи с Челябинском и Зауральском было решено направить Фирсова.

— Учти, что в Челябинской организации идут провалы. Там, видимо, действует опытная рука провокатора. Будь осторожен, — сказал ему на прощанье Парняков и долго смотрел через окно на торопливо шагавшего по улице Андрея…

Получив в Омске адрес явочной квартиры, Фирсов направился в железнодорожный поселок. Вскоре он стучался в калитку маленького домика, стоявшего в конце улицы. На стук вышла пожилая женщина. Увидев незнакомого человека, она замялась, но после того, как Андрей назвал ей условный пароль, она пропустила его в дом.

За чаем женщина скупо отвечала на вопросы приезжего и настороженно следила за Андреем. Из беседы с ней Фирсов узнал, что значительная часть челябинских коммунистов была замучена колчаковской разведкой. О судьбе многих ничего неизвестно. Идти в город было опасно, да и незачем. Андрей, извинившись перед хозяйкой, ушел в маленькую горенку и прилег отдохнуть.

После бессонных ночей в Омске и в поезде он только сейчас почувствовал страшную усталость и сразу же крепко заснул.

Разбудил его мужской грубоватый голос. Андрей прислушался.

— Ремонт паровозов мы и так задерживаем под разными предлогами. Из депо скоро не выпустим. А как дела на копях?

— Шахтеры, вместо угля, выдают на-гора́ породу. Держатся крепко, — ответил второй голос.

— Это хорошо, — продолжал первый, видимо, хозяин явочной квартиры, и обратился к жене: — Самоварчик бы на стол, Аннушка, чайку попить охота, да и пора будить омского товарища…

Скрипнула дверь, и на пороге показалась хозяйка.

— Вставайте, — обратилась она к Андрею, — у меня самовар готов.

Фирсов вскочил с постели и через несколько минут вышел в соседнюю комнату.

Поздоровавшись с хозяином и его товарищем из Копейска, Андрей сел за стол.

Разговор завели о событиях на фронте. Красная Армия, ломая сопротивление белых, подходила к Уфе.

— Скоро наши будут здесь, — радостно сообщил хозяин и, взглянув в окно, кому-то весело закивал.

— Христина Ростовцева идет, — сказал он оживленно и, выйдя из-за стола, шагнул к двери. С побледневшим лицом Андрей перебирал пуговицы кителя, не спуская глаз с дверей. Вскоре в сенях раздались легкие шаги и неторопливый стук.

— Заходи, заходи, — сказал хозяин.

Распахнув дверь, Христина точно замерла на пороге.

— Андрей!

Она бросилась к нему и, припав к плечу, заплакала.

Андрей нежно приподнял голову Христины и поцеловал ее.

Когда первый порыв радости миновал, Фирсов повернулся к сидевшим за столом, сказал:

— Моя невеста.

— Ну теперь понятно, — весело отозвался хозяин. — Бывает, человек и от радости плачет, — он улыбнулся девушке, — садитесь за стол…

Вечером Андрей перебрался на квартиру к Христине, которая жила недалеко от железнодорожного поселка.

…В апреле после взрыва полотна железной дороги недалеко от Зауральска Епифан не поберегся и был ранен осколком рельса в руку. Рана заживала медленно, и Батурин ходил с повязкой.

Отряд Русакова попрежнему находился в лесах Куричьей дачи. Отдельные подвижные группы партизан наносили смелые удары в тылу белых. Зимой на станции Шумиха вышла из строя паровая мельница Первушина, моловшая зерно для колчаковской армии. Пользуясь беспечностью охраны, партизаны разрушили котельное отделение, поломали вальцы и другое оборудование мельницы.

В том же месяце сгорел консервный, завод Тегерсена вместе с конторой. Спавший в служебном помещении Никодим едва успел выскочить из огня.

В мае партизанский отряд Седого насчитывал уже в своих рядах около восьмисот человек. Создалась угроза захвата партизанами Зауральска — важного железнодорожного пункта. Батальону Охоровича придали легкую артиллерию и конный эскадрон под командой сотника Пономарева для успешной борьбы с партизанами.

Марамыш был объявлен на военном положении.

Устинья, жившая в доме отца, через знакомых узнала, что тяжело заболел Лупан, и решила съездить к нему в Зверинскую.

При выезде из города Устинью задержал патруль. После тщательного обыска и расспросов ее пропустили на Зверинский тракт. Напуганная солдатами ее падчерица жалась к своей «маме» и успокоилась после того, как миновали стоявшую на окраине скотобойню.

Приехали они в станицу Зверинскую на второй день. Обрадованные старики не знали, чем угостить свою дорогую гостью с внучкой. Вечером Устинья ушла на братскую могилу, где был похоронен Евграф, поплакала и вернулась в дом. Оглядела горенку, в которой жила, вздохнув, опустилась на лавку.

Вечернюю тишину улицы нарушал лишь крик игравших в бабки казачат. Порой было слышно мычание коров, возвращающихся с выгона, и скрип арбы с сеном. Багровый круг солнца медленно уходил за увал, бросив прощальные лучи ввысь голубого весеннего неба, погас. Тени исчезли, и маленькие домишки низовских казаков потонули в темном бархате наступающей ночи.

Устинья вышла за ворота и прислонилась к забору. В бездонном небе мерцали звезды. Заглядевшись на них, женщина взгрустнула. Тишину степной ночи прорезал незнакомый мужской голос:

Поехал казак на чужбину далеко На добром коне вороном. Он свою родину навеки спокинул, Ему не вернуться в отеческий дом…

Запахнувшись теплее в широкую шаль, Устинья вслушивалась в песню.

Напрасно его казачка молодая На утро и вечер глядит, Ждет, поджидает с восточного края, Откуда ее казак прилетит…

«Мой Евграф уж не прилетит», — Устинья тяжело вздохнула и вернулась домой.

Недели через две, управившись с огородом и взяв с собой попутчика — старика Черноскутова, она выехала на водяную мельницу в Уйскую. Смолоть хлеб им не пришлось. Весенним половодьем сорвало мост через Тобол, и Устинья с Черноскутовым повернули лошадей на паровую мельницу Фирсова.

— Наверное, завозно там, — высказал опасение старик. — Скоро не смелем. Одна парауха на весь уезд. А что ежели с неделю жить придется? Чем будем питаться? — и скосил глаза на небольшой узелок с хлебом своей попутчицы.

— Проживем как-нибудь, — махнула рукой Устинья и, соскочив поспешно с телеги, взялась за тяж, помогая коню вытаскивать воз из грязи.

Ехали они долго. Слабосильная лошадь Устиньи с трудом тащила тяжелый воз и часто останавливалась. Овса у Лупана не было с зимы. Поднявшись первым на косогор, с которого хорошо видна была мельница, Черноскутов покачал головой.

Возле построек мельницы, точно огромный цыганский табор, с поднятыми вверх оглоблями виднелись телеги помольцев. Из огромной железной трубы густыми клубами валил дым и черным облаком висел над рекой. Рокотал паровик.

Зоркие глаза Черноскутова заметили среди сновавших возле возов казаков в форменных фуражках, шапки мужиков и малахаи казахов.

— Народа собралось тьма, — кивнул он в сторону мельницы подошедшей Устинье. — Со всех сторон понаехали. Хоть обратно заворачивай, — старик поправил шлею коня.

— Тянулись такую даль с возами и вернуться домой без муки тоже не дело, — отозвалась Устинья и отошла к своей лошади. — Поедем, — заявила она решительно.

К мельничным весам из-за людской давки пробраться было трудно. Черноскутов и Устинья остановились недалеко от хозяйского амбара, куда ссыпался гарнцевый сбор.

На широкой поляне против мельницы расположились группами помольцы. Слышался шумный говор донковцев и других мужиков, приехавших из сел и деревень Марамышского уезда. Казаки сидели обособленно, бросая порой недружелюбные взгляды на остальных. Устинья заметила в их кругу Силу Ведерникова и еще несколько пожилых казаков из богатых домов. Поодаль, поджав под себя ноги, о чем-то оживленно беседовали казахи. По отдельным выкрикам, возбужденным лицам мужиков, чувствовалось, что назревает драка. Вскоре пришел весовщик, угрюмый и нескладный парень.

— Казакам будем молоть в первую очередь, мужикам во вторую, а киргизам после всех, — объявил он.

— Что за порядки! — раздался голос из толпы мужиков. — Кто раньше записался на очередь, тому и молоть…

— Я ничего не знаю, — махнул рукой весовщик, — так хозяин велел. Казаки, подходи! — парень брякнул коромыслом весов и стал подготовлять гири.

Первым шагнул к весам Сила Ведерников. Ему перегородил дорогу здоровенный мужик из Сосновки.

— Ты когда приехал? — спросил он Силу.

— Вчера.

— Я уже третий день живу на мельнице. Подождешь, не велик барин, — сурово бросил ему сосновец.

— А ты свои порядки не устанавливай, на это есть хозяин, — Сила сделал попытку отстранить мужика, но тот стоял как вкопанный.

— Не лезь, тебе говорю, — сказал он угрюмо и сдвинул густые брови, — моя очередь.

— Отойди, мякинник, — Ведерников двинул его слегка плечом.

— Я тебе еще раз говорю, не лезь кошомная душа, — произнес тот угрожающе.

Остальные мужики подвинулись к своему товарищу ближе.

— Его очередь, — зашумели они на казаков, окруживших Силу. — За ним должен молоть Умар. Эй, Умарка, подойди сюда. За кем твоя очередь?

— Вот за этим, — показал пожилой казах на мужика. — За мной Танат, — заговорил казах торопливо. — Где такой порядок? Из аул ехал давно, теперь опять ждать. Очередь надо…

Толпа прибывала. Возле весов образовалась давка. Дед Черноскутов скрылся в толпе, и Устинье пришлось взобраться на предамбарье. Отсюда ей хорошо была видна поляна, запруженная народом.

Весовщик вскоре исчез. Толпа продолжала шуметь.

— Теперь не царское время!

— Нагаечники!

Ведерников разъяренно выкрикнул:

— Совдепщики!

Стоявший с ним рядом сосновский мужик рванул Силу отвесов.

— Ребята, бей кошомников! — гаркнул он.

Послышался треск досок ближнего забора, топот, ругань, и, кто-то вложив два пальца в рот, отчаянно засвистел.

Какая-то внутренняя сила, точно на крыльях подняла Устинью и, заглушая шум начинающейся свалки, она крикнула:

— Остановитесь! Что вы делаете? Кому нужна ваша драка? Хозяину! Это его выдумка! Натравить нас друг на друга, посеять вновь раздор между мужиками, киргизами и казаками…

Устинья потрясла кулаком по направлению хозяйской конторы, из которой в сопровождении Никодима поспешно вышел Сергей.

— Не удастся, — и, увидев молодого Фирсова, на миг закрыла глаза. Промелькнул окровавленный Евграф, раненый Епиха, спокойное и вместе с тем суровое лицо Русакова. Почувствовав прилив новых сил, она энергично взмахнула рукой: — Это не пройдет!

Толпа затихла. В тишине вновь зазвучал голос Устиньи.

— Моего мужа прошлой весной зарубили свои же богатые казаки. Он шел за станичную бедноту, за мужиков и голодных тургайцев. А сейчас нас снова хотят столкнуть лбами. Ему нужна наша вражда, — рука Устиньи властно показала на подходившего Сергея.

— Сойди, — Никодим пытался стащить Устинью с предамбарья.

— Ты не лапайся. Я тебе не стряпка Мария, — гневно сказала женщина. — Если хозяин не отменит свои порядки, молоть не будем. Хватит ему издеваться над нами.

— Правильно! — прогремел сосновец. — Мужики! Запрягай лошадей, будем молоть на ветрянках, — скомандовал он.

Толпа крестьян отхлынула к возам. За ними потянулись и казаки.

— Стой! — Сергей вскочил на предамбарье и стал рядом с Устиньей.

— Молоть будете в порядке очереди. Мельницу на ночь останавливать не буду. Зайди в контору, — бросил он поспешно Устинье и, спрыгнув с предамбарья, зашагал к котельной.

…Душевный подъем, который испытывала Устинья во время стычки казаков с мужиками, и чувство первой победы, одержанной над хозяином, прошли, и женщина, возвратившись к своему возу, легла на мешки. Дед Черноскутов увел лошадей к берегу Тобола на пастбище. Устинья долго лежала с открытыми глазами, провожая взглядом медленно плывущие над степью облака. Повернулась на бок и, увидев шагавшего с уздами Черноскутова, спросила:

— Лошади к воде не подойдут?

— Нет, — ответил тот, — берег крутой, поить придется выше мельницы.

Устинья боялась, что потная лошадь может напиться холодной воды и обезножить. Старик, бросив узду, уселся возле возов. Он вытащил хомут и стал перетягивать ослабевший гуж.

— А смелая ты, — продолжая возиться с хомутом, заметил он, — кабы не ты, быть бы свалке. В контору-то пойдешь? — спросил он Устинью.

— Нет! — и, помолчав, добавила: — Нечего мне там делать…

— Смотри, как хочешь. А хозяин-то тебе знаком, что ли? — продолжал допытываться дед.

— Знаю по Марамышу, — неохотно отозвалась Устинья.

— Может, без очереди смелем? — глаза Черноскутова вопросительно уставились на женщину.

Устинья сдвинула брови.

— Подождем, люди раньше нашего приехали. Пускай мелят…

Дед принялся за хомут. «С характером бабочка, — подумал он про нее, — камень. Что задумает, на том и поставит».

— С хлебом-то у нас плохо, — протянул он.

— Ничего, не горюй, проживем. Теперь будут молоть круглые сутки. Может, завтра к вечеру смелем, — и, увидев подходившего Умара, Устинья приподнялась на возу.

— Ассаляу маликум! — поздоровался тот по-казахски.

Одежда Умара была местами перепачкана мукой, и его широкое скуластое лицо сияло радостью.

— Похоже, смолол? — спросил его дед.

— Да, теперь аул ехать можно. Мука есть, насыбай есть, — и, вынув небольшую склянку с табаком, он предложил Черноскутову: — Маленько жуем…

Дед взял щепоть и заложил за щеку.

— Твоя дочка шибко хороший! — Умар кивнул в сторону Устиньи, — настоящий джигит. Ей бы шокпар в руки и на коня, — продолжал он.

Устинья улыбнулась. Похвала Умара была ей приятна.

— Да, боевая бабочка!. — согласился Черноскутов. — На ногу ей не наступишь.

Вскоре Умар принес к возу Устиньи горячий чайник. Подошли еще двое казахов и сосновский мужик, смоловший хлеб раньше Силы Ведерникова.

— Чай мало-мало пьем, потом домой едем, — расставляя чашки на подосланном Устиньей полотенце, заговорил оживленно Умар, — шибко хорошо сказал твой дочка! — повернулся он к деду. — Когда всем аулом бросим мельница, хозяину плохо…

— Недолго он тут хозяйничать будет, — сосновец повертел головой по сторонам, нет ли лишних людей и, успокоившись, продолжал вполголоса: — Наши, слышь ты, Уфу уже заняли. К Челябе подходят. Скоро крышка белякам будет.

— У нас баатыр Амангельды Иманов Тургай голову клал, — вспомнив про геройскую гибель вожака казахских повстанцев, вздохнул Умар, — теперь Бекмурза Яманбаев хозяином в Тургае стал…

— Ничего, скоро и ему каюк будет, — произнес сосновец.

— Вот это ладно! Мы маленько помогаем, приезжай к нам в аул: соил дадим, ружье дадим, вместе партизан пойдем, — обратился Умар к Устинье.

— Хорошо, будет время, приеду, — весело тряхнула она головой, — подготовь соил подлиннее, хозяина мельницы арканить будем…

— Ладно, ладно, — закивал тот, — Колчак с Бекмурзой на аркане ташшим, потом оба собакам бросам, — сказал он уже жестоко и стукнул деревянной чашкой о землю.

— Твой хорошо сказал, — обратился он к Устинье. — Казахский жатак, русский мужик, бедный казак, зачем драка? Хозяин надо драка, нам не надо, — заговорил он быстро и, поднявшись на ноги, подал руку Устинье, — приезжай в гости! Шестой аул живем. Спроси Умара. И твоя приезжай, баран колем, бесбармак едим, — Умар долго тряс руку сосновца и Черноскутова и, простившись с остальными, зашагал к своему возу.

Наступал вечер. Над степью пронесся протяжный, точно вой голодного волка, мельничный гудок и низкой октавой замер за Тоболом. Облака, одетые в пурпур заката, медленно плыли над равниной, и за ними, как бы боясь отстать, катились по земле сумрачные тени. Лагерь помольцев постепенно затихал. Возле возов кое-где загорели костры.

Поужинав, Устинья взяла узду и пошла разыскивать свою лошадь. Дед Черноскутов остался возле мешков.

— Увидишь моего коня, подгони ближе к мельнице, — крикнул он женщине и, привалившись к возу, задремал.

Спустились сумерки. Из-за Тобола поднималась луна. Устинья прошла тальник и вышла на высокий берег. Внизу текла спокойная река, и в широкой полосе лунного света виднелась одинокая лодка плывущего рыбака. Издалека донеслась его песня:

Не орел ли с лебедем купалися, У орла-то лебедь все пытается: «Не бывал ли, орел, на моей стороне, Не слыхал, орел, там обо мне…»

Устинье опять стало грустно. «Скорее бы уехать отсюда», — подумала она и направилась вдоль берега. Неожиданно она услыхала за собой поспешные шаги, треск старого валежника, и из кустов тальника, опираясь на ружье, вышел Сергей. Первой мыслью Устиньи было — бежать. Но куда? Высокий берег, заросший частым кустарником, уходил далеко в степь. Повернуть обратно к мельнице — на пути стоит он и, как показалось Устинье, дико смотрит на нее. С расстегнутым воротом, расставив широко ноги, обутые в болотные сапоги, Сергей не спускал мрачных глаз с женщины.

— Приятная встреча, — произнес он и, криво улыбнувшись,, шагнул к Устинье.

— Не подходи, — произнесла та, задыхаясь, — а то брошусь в реку, — женщина попятилась к обрыву.

Сергей отбросил ружье и опустился на колени.

— Устинья, Устиньюшка, ведь человек же я, — сказал он и протянул к ней руки. — Не мучь ты меня, пожалей, теперь ведь никто не будет мешать нашему счастью. Оба мы вдовы. Поженимся…

Было слышно, как на мельнице рокотал паровик, и клубы дыма, заслонив лунный свет, ползли низко над рекой. В степи кричал одинокий коростель, и недалеко от берега плеснулась в воде рыба. Луна вновь выплыла из-за черного облака Фирсовской мельницы и залила мерцающим светом равнину.

Вздохнув, Устинья промолвила:

— Нет, Сергей Никитович. Разошлись, видно, наши пути-дороженьки, отцвели в поле цветики. Не бывать мне твоей женой. Прощай, — Устинья зашагала по берегу.

Сергей молча поднялся.

— Устенька!

Женщина оглянулась.

— Неужто больше не увидимся?

— Нет! — решительно ответила та и прибавила шагу.

Устинья возвратилась к возам. Дед Черноскутов открыл глаза и, зевая, спросил:

— Лошадей-то видела?

— Темно. Должно, в степь ушли. На берегу не видно, — бросив узду под телегу, Устинья взобралась на мешки и долго не могла уснуть.

Перед глазами мелькал берег Тобола, Сергей с протянутыми к ней руками, река, залитая лунным светом. Затем точно из тумана выплыл образ Евграфа, и Устинье показалось, что она слышит его голос: «Вам меня не убить!»

Начинался рассвет. Недалеко в кустах пискнула птичка и, качаясь на тонкой ветке, затянула свою несложную песню. Всходило солнце. Над степью к реке пронеслась стая диких уток и, опустившись с шумом на воду, поплыла к прибрежным камышам.

Послышался гудок мельницы, и Устинья открыла глаза. Дед ушел разыскивать лошадей. Возле возов сновали помольцы, и весовщик выкрикивал имена записавшихся на очередь. Устинья с Черноскутовым смололи хлеб под вечер и, нагрузив мукой подводы, отправились домой. На душе молодой женщины было спокойно. И когда лошади с трудом поднялись на высокий косогор, она в последний раз посмотрела на Фирсовскую мельницу, где был Сергей, и, облегченно вздохнув, тронула вожжами коня. То, что волновало Устинью при встрече с Сергеем, казалось, навсегда исчезло там, за темным косогором.

…Белогвардейские части, откатываясь от Зауральска, укрепились на правом берегу Тобола. Стояла поздняя осень. После сильных дождей дороги в низинах превратились в сплошные болота и лошади с трудом вытаскивали ноги из хлюпкой грязи.

Полк, в котором служил теперь Сергей Фирсов, призванный в колчаковскую армию, был расположен недалеко от Зауральска. Дальше шли казачьи станицы и кривой линией уходили в степь. Артиллерийская стрельба не утихала ни днем, ни ночью. Цепляясь за водный рубеж, белые делали отчаянные попытки задержать наступление красных войск. Бои шли с переменным успехом. Сильная огневая защита белогвардейцев сковывала наступательные действия отдельных частей Красной Армии, мешала им форсировать реку. Нужно было нащупать слабые места противника и ударить по нему с тыла. Конная разведка 269-го полка тридцатой дивизии темной ночью перешла Тобол и углубилась в тыл беляков. Смутные очертания берега остались далеко позади, и перед разведчиками лежала степь, казалось, спокойная и равнодушная ко всему, что происходило вокруг.

Командир разведки ехал впереди своей группы, чутко прислушиваясь к шорохам ночи. Справа, вверх по реке, горели неприятельские костры, и при ярких вспышках огня виднелись силуэты часовых. Проехав небольшой кустарник, он вполголоса подал команду своим людям, и кони перешли на рысь. Перед утром, объехав стороной казачью станицу, маленький отряд стал углубляться в степь. Рассвет их застал далеко от Тобола. Спрятав коней в балке, разведчики с восходом солнца поднялись на старый курган и залегли. В полдень они заметили большой казачий отряд, который направлялся мимо кургана на Зауральск.

— Лишь бы кони не заржали в балке, — заметил с тревогой старший из разведчиков и, приложив бинокль, стал наблюдать за белоказаками. Отряд проехал мимо кургана на расстоянии полкилометра, удаляясь все дальше и дальше к правому берегу Тобола. Опасность миновала. Разведчики продолжали наблюдать. Затем прошла рота пехотинцев, и вслед за ней потянулась артиллерийская батарея. Белые подтягивали силы ближе к Зауральску, оставляя участок, где находились разведчики без надлежащего заслона.

Ночью был послан связной, благополучно перебравшийся через Тобол с донесением. Медлить было нельзя, и на рассвете красная конница, форсировав реку, углубилась в прорыв. За ней прошла и пехота.

Не ожидая нападения с тыла, зажатые с двух сторон, колчаковцы заметались под перекрестным огнем и, бросив обозы, отошли к Ишиму. Вместе с ними ушел из Предуралья и Сергей Фирсов. Накануне отхода он долго стоял на берегу Тобола, вглядываясь в левый берег, где за редкими перелесками, крестьянскими пашнями, лежал Марамыш. Сумрачным взглядом он окинул окопы красных и сдвинул брови. Наступал осенний вечер, холодный и неласковый. Моросил дождь и вскоре закрыл берег реки молочной пеленой тумана. Сергей не спеша повернул к своему лагерю. Сел на лежавшее бревно недалеко от костра и задумался.

«Перебежать к красным, как сделали многие солдаты? А дальше что? Смотреть, как хозяйничают на его мельнице чужие люди, когда все отнято: дом, леса и земли, маслодельные заводы, все, что принадлежало ему». Сергей заскрипел зубами и порывисто поднялся. Подошел к своему вещевому мешку, вынул походную фляжку с водкой и с жадностью припал к ее горлышку. Выпив ее до дна, он провел рукой по давно небритому подбородку.

— Все кончено! — прошептал он. — Водка выпита, и жизнь потеряна. Но нет, без боя я не сдамся!

Сергей, туго набив винтовочными патронами подсумок, прицепил шашку.

— Скажи эскадронному, что поехал в сорок шестой полк с пакетом, — заявил он вахмистру и, подойдя к коновязи, вскочил на свою лошадь. Вскоре фигура всадника с конем потонула во мраке осенней ночи. Сергей ехал на мельницу отца. Он знал, что красных там нет, и был спокоен. Он стремился попасть на мельницу до рассвета. Потайное место, где хранился ящик с аммоналом, ему было известно. Сергей то и дело пришпоривал коня.

«В котельную надо проникнуть со стороны реки, — думал он, — так безопаснее». Время приближалось к полночи. Усталый конь шел уже шагом. Впереди мелькнул слабый огонек и погас. И, когда Сергей выехал из маленькой знакомой ему рощи, огонек, казалось, горел недалеко. «Скоро мельница». Поднявшись на стременах, Сергей стал напрягать зрение. Все было затянуто густой пеленой тумана, и ничего не было видно. Водная пыль забивалась под воротник шинели, стекала с лица. Смахнув ее с усов, Сергей остановил лошадь. До его слуха донесся глухой лай собаки. Вскоре лошадь Фирсова беспокойно повела ушами и издала тревожный храп. Где-то недалеко в степи прозвучал тоскливый вой одинокого волка. Сергей снял с плеча винтовку и положил на седло. «Воет, проклятый, собак поднял некстати», — подумал он недовольно и тронул коня. Объехав мельницу стороной, он углубился в прибрежные кусты и слез с лошади. Не выпуская винтовки из рук, Фирсов, цепляясь за тальник, медленно спустился к реке. Вот и знакомый колышек, вбитый в землю еще старым Никитой. Здесь должен быть ящик с аммоналом, так показывал отец. Положив винтовку возле себя, Сергей начал шашкой разрывать землю. С реки дул холодный ветер. Плескались о берег волны. Фирсов торопливо, порой останавливаясь, прислушивался к шуму воды и прибрежного кустарника. Наконец острие шашки уперлось во что-то твердое, и Сергей вытащил ящик. Открыл крышку и, положив в карман бикфордов шнур, стал подниматься со своей ношей наверх. Он осторожно пробрался к заднему ходу, который вел в котельную, и нажал плечом на маленькую дверь. Она оказалась закрытой изнутри. Сергей сделал попытку еще-раз открыть дверь, но, несмотря на его усилия, дверь не поддавалась.

Фирсов ощупью направился вдоль стены и остановился на углу, вглядываясь в темень. Рабочие мельницы спали. Лишь в конторе светился огонек. Обойдя осторожно двор, Сергей подкрался к окну. Через мокрые от дождя стекла были видны сидящие за столом люди. Один из них, высокий и широкоплечий, одетый в кожаную тужурку, показался Фирсову знакомым, проведя осторожно рукой по стеклу, он узнал Епифана Батурина.

«На мельнице партизаны», — пронеслось в голове Сергея и, пятясь от окна, он вернулся к углу, где лежал аммонал. На дворе было тихо, не слышно и собак.

«Сторож, вероятно, спит», — Фирсов тихо пошел мимо предамбарья и, обойдя весы, стал приближаться к входу в котельную. Неожиданно он услышал за собой голос:

— Эй! Кто тут бродит?

Сергей замер и, казалось, слился с темнотой. Было слышно, как звякнул затвор винтовки.

— Эй! Кто там? — повторил сторож.

Опустив тихо ящик с аммоналом на землю, Сергей быстро повернулся на шум шагов и, когда охранник подошел ближе, рванул дуло его винтовки и навалился на опешившего сторожа. Залаял, гремя цепью, знакомый Сергею огромный рыжий пес Полкан. Ему ответили собаки из поселка. Из конторы по ступенькам лестницы застучали сбегавшие люди. Бросив полузадушенного охранника, Сергей метнулся через двор в кусты, где была лошадь, и, вскочив в седло, помчался в степь. Перед утром он чуть не наткнулся на разъезд красных, и только быстрый конь спас его от погони. Сергей углублялся все дальше и дальше в безлюдную степь. В полдень, проехав стороной казахский аул, ок заметил одинокую юрту и направил к ней коня. Встреченный лаем собак, голодный Фирсов крикнул вышедшему из жилья пастуху-казаху:

— Дай ашать.

— Колчак? — не спуская глаз с погон Сергея, спросил тот.

— Колчак, Колчак! — ответил тот торопливо и выжидательно посмотрел на казаха.

— Колчак-та албасты, — хозяин юрты презрительно сплюнул и повернулся спиной к путнику. — Айда, езжай! — махнул он рукой на степь. — Моя Колчак не кормит.

Сергей выругался и тронул коня за повод. Под вечер он оказался в полосе солончаков, и усталая лошадь пошла шагом. Фирсов слез с седла и потянул ее за повод. Конь едва передвигал ноги. Сергей огляделся. Кругом лежала мертвая равнина, покрытая тонким налетом соли. Попрежнему моросил мелкий дождь, и серые облака стремительно неслись над степью, бросая холодные волны водяной пыли на еле бредущую лошадь и одинокого человека, похожего на затравленного волка…

…В начале лета на смену отряда Охоровича прибыла в Марамыш рота каппелевцев. Командовал ею Константин Штейер. Ему была придана сотня кавалеристов из разбитого под Миньяром пятого казачьего полка. Красная Армия была уже на подступах к Челябинску. Дома и улицы Марамыша наполнились колчаковцами. Подготовлялась крупная операция против партизан, штаб которых находился попрежнему в Куричьей даче. Получив сообщение о группировке белых, Русаков созвал своих командиров. Обрисовав коротко военную обстановку, Григорий Иванович заявил:

— Нам нужно идти теперь на соединение с Красной Армией. Будем двигаться, минуя Челябинск. Тебе, товарищ Шемет, придется прикрывать обозы, — обратился Русаков к начальнику конного эскадрона, — чтобы отвлечь внимание неприятеля. Группа Батурина с Осокиным должна навязать белогвардейцам бой, вынуждая колчаковцев отступить в обратном от нас направлении…

— Григорий Иванович, а почему мы не можем идти прямо на Челябинск? — спросил Шемет.

— Этот район полон отступающими колчаковцами, а обходной путь будет более надежным. Там нас поддержат крестьяне, — ответил Русаков. — Есть еще вопросы?

— Понятно! — ответил за командиров Епифан.

— Теперь по местам. Подготовьте людей к выходу часа через два, — Русаков посмотрел на свои часы. Было без четверти семь вечера, — до наступления темноты мы успеем переехать Волчью балку. Дальше пойдет проселочная дорога, и двигаться будем быстрее. Шемет, Батурин, Осокин, прошу остаться, остальные свободны…

Русаков прошелся по землянке.

— Предупреждаю, в серьезные бои не ввязываться, ограничиваться мелкими стычками и после них рассеиваться. Такова тактика нашей борьбы. Помните, вы нужны родине. Враг подыхает, но не добит, — помолчав, Григорий Иванович повернулся к матросу.

— Боюсь я за тебя, Федот. В бою ты слишком горяч. Береги себя…

Тот поправил бескозырку и ответил:

— Душа не терпит, Григорий Иванович. Всех бы я их, гадов, перестрелял!

— Ну вот, видишь, какой ты! Командир в бою должен быть выдержанным, хладнокровным. Как твой ординарец поправляется? — спросил Русаков.

— Второй день на ногах, ходит и тренькает на балалайке, — улыбнулся Федот.

— Дельный вышел из него разведчик. Оберегай…

Русаков остановился перед Батуриным и положил руку на его плечо:

— Епифан, если будет потеряна связь с отрядом, держись в районе Марамыша. Распуская своих людей по деревням, предупреди, чтобы они были наготове…

— Ясно, — коротко ответил тот.

— Товарищ Шемет, подготовьте своих людей к выступлению. Ты должен держаться в арьергарде… Ну, друзья, до скорой встречи!

Григорий Иванович пожал руки командирам и, когда те вышли из землянки, долго обдумывал план отхода.

…Основные силы партизан, захватив с собой больных и раненых, вышли из лесов Куричьей дачи и, перевалив Волчью балку, растянулись по узкой проселочной дороге.

Впереди с группой командиров ехал Русаков. Лицо его было хмуро и сосредоточенно. Предстоял опасный путь через богатые села, где сильно было влияние кулаков и кадетов. На третий день, обойдя стороной Пепеленко, отряд Русакова пересек железную дорогу и углубился в леса. Соблюдая осторожность, партизаны двигались больше ночью, скрываясь днем в балках, вдали от дорог. Опасность встречи с белоказаками для отряда, казалось, уже миновала, как однажды высланная вперед конная разведка донесла, что со стороны башкирской деревни Могильное двигается большой отряд пехотинцев и кавалерии. Отступая под натиском Красной Армии, часть беляков, спасаясь, шла без дорог.

Русаков распорядился сгруппировать обоз с ранеными и больными в соседней балке и вместе с Шеметом с небольшой возвышенности осмотрел местность. Всюду лежала безлесная равнина, пересеченная неглубокими оврагами с редким кустарником. В бинокль было видно, как широкой серой лентой двигались колчаковцы.

— Пожалуй, не избежать стычки? — Русаков повернулся к Шемету. — Пока не поздно, я со своими людьми займу здесь позицию, а ты с конниками будь возле обоза в балке. — Он помолчал. — Когда подам сигнал, придешь на выручку. Но помни, что твоя первая обязанность — вывести с поля боя больных и раненых. Они должны быть спасены, — твердо сказал Русаков.

Заняв полукругом высоту и замаскировав единственный пулемет, Русаков стал ждать приближения врага. Белогвардейцы двигались нестройной массой, направляясь к месту, где засели партизаны. Утомленные длинными переходами и жарой, они шли вразброд. Сзади ехали пулеметчики и кавалеристы.

«Нужно отсечь пулеметы от пехотинцев и внезапным ударом опрокинуть их, — пронеслось в голове Русакова, — в прорыв вклинится конница Шемета, за ней проскочит и обоз».

— Черепанова и Лушникова ко мне, — отдал приказание он связному. Тот пополз к командирам. Объяснив задачу появившимся командирам, Русаков посмотрел на балку. Над степью стояла тишина. Только над кустарником кружил одинокий беркут, высматривая добычу. Когда головная колонна миновала высоту, где засели партизаны, Русаков, выпрямившись, подал команду:

— По контрреволюции огонь!

Свинцовая полоса хлестнула по рядам белогвардейцев, и партизаны лавиной ринулись на растерявшегося неприятеля. Было видно, как колчаковская кавалерия, разворачиваясь в степи, мчалась к балке.

— Огонь!

Не давая опомниться врагу, Русаков теснил пехоту от высоты. Первой в контратаку пошла кавалерия белых, но, встретив дружный огонь партизан, повернула обратно. Бой разгорался. Колчаковцы залегли в цепь и повели ответный огонь. Над высотой взметнулась ракета — сигнал к выступлению Шемета. Зашумел ковыль под красными конниками, ринувшись на белогвардейских пулеметчиков, в лихой рубке отряд Шемета смял их ряды. Не многим удалось спастись от острых клинков красного эскадрона. Бросив пехоту, кавалерия белых рассыпалась по степи. Перестрелка еще продолжалась, но обоз ушел уже через прорыв, направляясь дальше в степь. В тот день партизаны Русакова захватили у неприятеля три пулемета и много патронов. Через несколько дней трудного перехода отряд прибыл на станцию Уржум, где стояли передовые части Красной Армии.

В глубоком летнем небе плыли кучевые облака. Порой они заслоняли солнце, и легкие тени скользили по крышам домов, улицам, пустырям, окрашивая их в темные, нерадостные тона. Трудовой Марамыш, казалось, притих, только из городского сада доносились бравурные звуки духового оркестра. Невидимая грань легла между окраиной, где были кожевенные заводы, и торговой слободой. Лишь на базарной площади толпа горожан, окружив тесным кольцом слепого, сосредоточенно слушала его песню. Перебирая струны самодельной балалайки, певец точно жаловался людям:

Уж ты, горе, мое горе, Деревенская нужда, Точно немочь приключилась, С ног свалила старика…

Он обратил свои незрячие глаза к палящему солнцу.

Пятьдесят я лет работал, Все старался над сохой, Думал, вырастут ребята, Старику дадут покой…

Тихо звенели струны балалайки, певец словно углубился в невеселые воспоминания и выкладывал перед чужими людьми свою душу.

Старший вырос, на работу В город я его послал. Не вернулся он с завода, Там головку сположил…

Ударив еще сильнее по струнам, певец продолжал:

А второй-то был Молодец из молодцов, Все с жандармами он дрался, Все за правду, за народ…

Поведав судьбу третьего сына, который также погиб за свободу, певец грустно закончил свою песню словами, с которых ее начал. Собрав мелочь в рваную шапчонку, слепой поднялся и, нащупывая палкой дорогу, вышел с базара. Завернув за угол магазина Кочеткова, он открыл здоровый глаз и, зорко оглядевшись, прибавил шагу.

Это был кривой Ераско, посланный матросом в Марамыш для очередной разведки. На второй день после того, как ушел из Куричьей дачи основной отряд Русакова, Батурин с Осокиным подтянули группы оставшихся партизан к опушке леса. Вблизи лежала маленькая деревушка дворов в сорок, где жили углежоги. В этом году мужчины ушли в отряд Русакова и дома оставались женщины да ребята.

Получив сведения от Герасима, Батурин и Осокин со своими людьми ночью обошли Марамыш, а на рассвете открыли стрельбу по заставе белых. В городе начался переполох. Перепуганный Штейер вскочил с постели и, поспешно одевшись, выбежал на улицу. Было видно, как метались полураздетые колчаковцы. Слышались ругань и беспорядочная стрельба. Рота каппелевцев открыла огонь по своим бегущим заставам.

Панику усилил грохот взрыва гранаты, брошенной на центральной площади ошалелым белогвардейцем. С трудом собрав своих солдат, Штейер вывел роту из города. На косогоре попрежнему шла стрельба. Укрываясь за деревьями, партизаны, не прекращая огня, отходили в глубь бора по направлению Растотурской. Это село лежало на пути в Зауральск. Постепенно рассеиваясь, партизаны исчезли так же внезапно, как и появились.

Штейер с каппелевцами вошел в село. Начались повальные обыски. Всех подозрительных сгоняли на сельскую площадь. Были тут женщины, старики и инвалиды. Арестованные тесной кучей жались к церковной ограде, поглядывая с опаской на колчаковцев. Полуденное солнце заливало ослепительным светом ближайшее озеро, гумны, деревенскую площадь и тесную толпу растотурцев, стоявших молчаливо в окружении солдат. Константин Штейер, гарцуя на коне, зычно крикнул:

— Кто имеет в семье партизана, выходи!

От церковной ограды отделилась большая группа стариков и женщин.

— Выпороть! — подал он команду каппелевцам.

Точно стая волков, те накинулись на беззащитных людей. Неожиданно с колокольни прогрохотал выстрел и, схватившись за луку седла, Штейер сунулся головой в гриву коня. Стрелявший с колокольни кривой Ераско выстрелил вторично. Затем схватился за веревку и яростно ударил в набат. Тревожные звуки колокола полились над селом, пашнями, лесами, полевыми избушками, и окрестность точно ожила. Зашевелилась старая солома на гумнах, из черных бань, стоявших на берегу озера, высыпали партизаны.

— Смерть паразитам! — прогремел голос Батурина и, заняв ближайшие к площади дома, партизаны повели огонь по колчаковцам.

Потеряв своего командира и несколько человек убитыми, каппелевцы отступили к Марамышу.

Отогнав колчаковцев от села, Батурин снова распустил отряд по домам и наказал партизанам быть наготове. Матрос, переодетый в крестьянскую одежду, поехал по соседним селам для организации партизанских групп. В селе Толстопятово он был выдан подкулачником и под конвоем доставлен в Марамыш.

Весть об аресте матроса быстро облетела уездный город. Дошла она и до Никиты Фирсова. Одевшись, старик торопливо вышел из дома и направился на площадь, где лежал связанный Федот. Лицо Осокина было все в кровоподтеках, и ссадинах. Колчаковцы избили его еще-по дороге в город. Никита протиснулся через толпу зевак и ткнул Федота костылем.

— А, попал, нечестивый Агаф, — прошипел он злорадно и, наклонившись, рванул его за пропитанную кровью тельняшку. Тщедушное тело старика все тряслось в бессильной злобе. Матрос приоткрыл здоровый глаз и, нацелившись, пнул что есть силы Никиту ногой.

— Рано ты, старый ворон, прилетел. Я еще жив. — Федот приподнялся с земли.

Отброшенный пинком, Фирсов упал и, подобрав костыль, охая, пополз в толпу лавочников. Те, как дикие кабаны, готовы были кинуться на матроса, но стук винтовочных затворов двух каппелевцев, охранявших Осокина, заставил их отпрянуть.

— Осади! — крикнул один из них. — Большевик передается военкому суду.

— Кончить его разом и вся недолга, — заметил мельник Широков.

— Прикончат без тебя, — заметил второй каппелевец.

Под вечер Осокина отправили в тюрьму. На следующий день неизвестные люди появились на городском базаре. Приехали они кто с сеном, кто в больших коробах привез уголь, иные просто сновали по рядам, прицениваясь к товару. Тут же вертелся с самодельной балалайкой кривой мужичонка, одетый в заплатанную сермяжку. Цену за сено приезжие заламывали втридорога. Охотников переплачивать деньги не нашлось. Незнакомые мужики потянулись с сеном на окраину. Следом за ними уехали и углежоги.

Базар опустел. На город легли сумерки. Потянуло вечерней прохладой. Недалеко от тюремной башенки, там, где шла дорога на Тургай, шли, обнявшись, два пьяных мужика. Весело горланя песню, они остановились вблизи часового, стоявшего на угловой башне, и заспорили. Вскоре один из них, рослый мужчина, проворно снял опояску и ударил своего приятеля по спине.

— Ты не шеперься. Деньги за водку я платил, — размахивая опояской, кричал он.

— Нет, я, — мужичонка поспешно отцепил берестяной туес от пояса и хлопнул им здоровенного мужика.

— Так его, — чуть не опрокидываясь через барьер, весело крикнул часовой, — тузи его, борова! Бей!

Привлеченные дракой остальные охранники, стоявшие у тюремных ворот, подбадривали мужичонку в сермяжке.

— А ты его по башке! Ишь, как ловко отделывает.

Рослый мужик защищался слабо, пытаясь уговорить своего рассвирепевшего приятеля.

— Бей его, долговязого!

— Смотри-ка сшиб ведь с ног, — забыв обо всем, часовые продолжали наблюдать за дракой.

В это время с противоположной стороны к тюремной стене осторожно подъехал воз с сеном и несколько человек быстро переметнулись с него на тюремный двор.

Поднимая пыль и отчаянно ругаясь, двое пьяных попрежнему катались по дороге, награждая друг друга увесистыми тумаками.

Человек, оставшийся на возу, столкнул сено, под которым оказался пулемет, и приготовил его для боя. На окраине, где разместились подводы углежогов, тоже началось движение. Опрокинув короба, они достали спрятанные под углем винтовки.

В глубине тюремного двора раздался выстрел, затем второй. Углежоги вскочили на коней и, окружая тюрьму, открыли огонь по часовым.

Заслышав выстрелы из города, к тюрьме помчался конный отряд белогвардейцев, но наткнувшись на пулемет, рассыпался в наступившей темноте. Затем все стихло. Только в бору дробно стучали колеса партизанских телег, на одной из которых, положив голову на колени Батурину, лежал освобожденный из тюрьмы Осокин.

…Разрозненные отряды колчаковцев, под натиском Красной Армии поспешно откатываясь в Предуралье, избегали крупных стычек с партизанами, силы которых росли с каждым днем. В конце лета был занят Златоуст и ряд крупных железнодорожных станций. Центр боев постепенно перемещался к Челябинску.

Стоял тихий июльский вечер. На горах лежал багряный закат, окрашивая вершины скал в розовые тона. Григорий Иванович остановил свой отряд на окраине Уржумки и в сопровождении командиров выехал в штаб 29-ой дивизии. Настроение у бойцов было приподнятое. Вскоре в сопровождении группы политработников Русаков возвратился обратно. Партизаны поднялись у костров и, повинуясь охватившему их чувству радостной встречи, дружно грянули:

— Да здравствует власть Советов!

— Ура!

Могучее эхо подхватило их голоса.

Митинг возник стихийно. Русаков слез с коня и поднялся на штабель дров. Провел рукой по волосам и долгим, внимательным взглядом посмотрел на партизан.

— Товарищи! Наша доблестная Красная Армия с помощью партизан освободила родной Урал. Под сокрушительными ударами колчаковцы откатываются в степи Предуралья. Наша задача — помочь Красной Армии добить врага, освободить города и села от белогвардейщины, выгнать их из Предуралья и Сибири, очистить от колчаковской нечисти и интервентов Приморье и сбросить противника в море…

Русаков сделал паузу.

— Командование дивизии поручило, — Григорий Иванович поднял руку и торжественно произнес: — занять Марамыш.

Русаков знал настроение своих партизан, их горячее желание освободить родной город от колчаковцев. И, как бы в ответ на слова командира, среди отряда началось движение и раздалось мощное:

— Да здравствует Красная Армия!

— На Марамыш!

Над Уржумом в вечерней тишине величаво полились звуки «Интернационала»:

Вставай, проклятьем заклейменный, Весь мир голодных и рабов! Кипит наш разум возмущенный И в смертный бой вести готов. Весь мир насилья мы разрушим До основанья, а затем — Мы наш, мы новый мир построим: Кто был ничем, тот станет всем!

— Да здравствует великое знамя нашей борьбы! Партизаны, вперед!

Это есть наш последний И решительный бой, С Интернационалом Воспрянет род людской!

Слово для приветствия от имени бойцов, политработников и командиров дивизии было предоставлено товарищу Фирсову. Григорий Иванович подал руку Андрею и помог ему взобраться на штабель

— Товарищи партизаны! Дорогие братья по оружию! — раздался четкий голос Андрея. — Над измученным Уралом все ярче и ярче светит солнце победы и настанут дни, когда вся наша страна освободится от белогвардейщины. Огромное значение имеет освобождение Урала от колчаковщины. Красная Армия с честью выполнила наказ Владимира Ильича Ленина, и Урал с помощью партизан стал нашим, советским. Мы на родной земле. Враг бежит и гнать его нужно без передышки, бить в Сибири, бить на Востоке, бить везде, где бы он ни появлялся…

Простые слова Андрея вызвали среди партизан большое оживление.

Митинг закончился в сумерках. Андрей Фирсов долго рассказывал Русакову о своей подпольной работе в Омске и Челябинске.

— Да многих уже нет в живых, — вздохнул он. — Погибли в колчаковских застенках Виктор, Нина, не слышно ничего об Иване Устюгове.

— А где Христина? — спросил Русаков. — Она ведь последнее время была в Челябинске.

Лицо Фирсова просияло.

— Григорий Иванович, Христина — теперь моя жена…

— Поздравляю, поздравляю, — Русаков крепко пожал руку Фирсову.

Летняя ночь коротка, и Русаков с Андреем не заметили, как стало светать.

— Ну, прощай, Григорий Иванович. Надеюсь, увидимся скоро, — Андрей бодро зашагал к штабу полка.

Всходило солнце. Русаков, провожая взглядом молодцеватую фигуру Андрея, долго стоял на углу улицы, пока тот не скрылся за большим домом.

Потеряв Челябинск, колчаковские части создали вокруг Марамыша сильные укрепления, и первая атака для Русакова окончилась неудачей. Сделав перегруппировку сил, Григорий Иванович стал нащупывать слабые места противника. Темной августовской ночью 1919 года несколько разведчиков под командой Осокина проникли в город. Колчаковские артиллеристы, расположившись возле своих орудий на площади, спали крепким сном. Ничто не нарушало ночной тишины. Лишь недалеко от батареи лениво жевали овес обозные кони, и порой раздавалось мерное похрапывание ездовых. Осокин шопотом подал команду своим людям, и те бесшумно стали подползать к батарее. В темноте возле орудий виднелись дремавшие часовые. Через дорогу на площадь из больших окон Фирсовского дома лился яркий свет.

Припадая к земле, разведчики ползли неслышно. Во мраке ночи все было спокойно. Но вот раздался приглушенный крик часового, затем послышалось падение тела. Не успев поднять тревоги, второй часовой почувствовал, что кто-то сильной рукой, зажав ему рот, клонит к земле. Недалеко захрапел конь и, тревожно поводя ушами, затоптался на месте. Снова все тихо. Только во дворе Фирсова загремел цепью пес и, хрипло тявкнув,, умолк. В ту ночь, сняв замки с орудий, группа Осокина благополучно вернулась в расположение своего отряда.

На рассвете, замаскировав пулеметы на опушке бора, Русаков с основными силами обошел город с запада и обрушился на колчаковцев. Не ожидавшие нападения каппелевцы стали отходить к центру города. Артиллерия белых молчала. Развивая натиск, подразделение Батурина после короткого боя заняло подступы к площади. Ближние улицы заполнились отступающими, каппелевцами. На них навалилась конница Шемета. Тесня их ряды, красноармейцы упорно пробивались к Фирсовскому дому, где засел штаб белых. Неожиданно со стороны Зверинской дороги на помощь каппелевцам в город ворвалась конная сотня белоказаков. Наступил критический момент боя. Было заметно, как передние ряды красноармейцев, оказавшиеся под перекрестным огнем, дрогнули и поспешно стали отступать от площади. Русаков вскочил на коня.

— Подтянуть пулеметы! — бросил он коротко Осокину и, пришпорив лошадь, с группой всадников помчался на помощь Епифану.

Там уже шел горячий рукопашный бой. Слышался стук прикладов, лязг клинков, выстрелы и разрывы гранат. Получив неожиданную помощь, белогвардейцы продолжали теснить отряд Батурина. Эскадрон Шемета отбивал яростные атаки атаманцев, не давая им прорваться к центру. Но все же опасность прорыва была большой и, учитывая обстановку, Русаков со своей группой конников вихрем ворвался на площадь. Лошадь Григория Ивановича была убита и, выпустив из револьвера все заряды в каппелевцев, наседавших на него, Русаков схватился за шашку. Началась отчаянная рубка. Увлеченные своим командиром, красноармейцы от защиты перешли к нападению. Но численный перевес был на стороне врага, и вскоре шаг за шагом отряд Батурина начал отступать к ближайшим улицам. Казалось, еще несколько минут — и красноармейцы дрогнут. В эту минуту упал Русаков. На помощь подбежал Батурин, поднимая раненого командира, он крикнул во весь голос:

— За родную землю! Ни шагу назад!

Голос Епифана придал новые силы бойцам, и те, сомкнув тесно ряды, остановились, продолжая отбивать атаки противника. Со стороны Горянской слободы затакали пулеметы Осокина. Вскоре показался и сам матрос. Его лицо дышало яростью, тельняшка была порвана во многих местах, и со лба струилась кровь. Втащив пулемет на крыльцо Фирсовского дома, Осокин направил, огонь по каппелевцам, которые держались еще стойко. Заработали и соседние пулеметы красноармейцев. Схватка с каппелевцами была предрешена: они стали отходить.

Белоказачья сотня все дальше откатывалась под ударами Шемета к Тургайской дороге. На отдельных улицах еще слышались выстрелы отступающих беляков, но исход боя за Марамыш был решен.

Через час раненого Русакова Епифан привез в свой дом.

Григорий Иванович очнулся перед утром. В комнате никого не было. В углу на маленьком столике слабым, трепетным огнем горела лампа. Русаков сделал попытку повернуться на бок, почувствовал сильную боль в правом плече и осторожно ощупал раненое место. Скрипнула дверь, и вошла Устинья. Поправила огонь в лампе и опустилась на стоящий возле кровати табурет. Молча положила руку на горячий лоб Русакова и вздохнула. Григорий Иванович закрыл глаза. Ласковое прикосновение женской руки, казалось, смягчило боль. Устинья с жалостью смотрела на Русакова, на его заостренный нос и глубоко ввалившиеся глаза.

«Должно быть, много крови потерял», — подумала она и поправила сползавшее одеяло. Раненый медленно повернул голову к женщине.

— Спасибо, Устиньюшка, — прошептал он слабо и взял ее руку, — не тревожься, иди отдохни, — Устинья отрицательно покачала головой.

…Устинья приехала в Марамыш незадолго до прихода отряда Русакова. В Зверинской ей оставаться было нельзя. Озлобленные неудачами на фронте, богатые казаки во главе с Силой Ведерниковым всячески стали притеснять бедноту. А тут еще повадился Поликарп, воинская часть которого находилась на Тоболе недалеко от станицы. Молодой Ведерников день ото дня становился нахальнее, добиваясь ее расположения. Затем он исчез. В середине августа в домике Истомина поселился дутовский офицер Маслов. Это был грузный мужчина лет сорока с багровым лицом и бараньими глазами навыкат. Он тоже начал приставать к ней.

Устинья уехала в Марамыш. Елизара дома не было. Мобилизованный колчаковцами, как подводчик, он вторую неделю кружил в Глядянской волости. Однажды Устинья услышала выстрелы. Припав к окну, она увидела, как отдельные группы вооруженных колчаковцев спешили к центру. Выстрелы участились. Затем раздались взрывы гранат и проскакал отряд конников.

«Наши вошли в город», — радостно подумала она и повернулась к матери.

— Мама, наши пришли! — крикнула она и вновь припала к окну.

В тот день кривой Ераско ночевал у знакомого горшечника. Услышав выстрелы, он выскочил из избы и, прячась за высокую картофельную ботву, пополз вдоль огородного плетня. Приподняв голову, он увидел поспешно идущего по переулку расстригу. Никодим приближался уже к бывшей мастерской Русакова. Воровато оглянувшись, он пригнул голову и влез в маленькую дверь. «Прячется, контра, от красных», — подумал Ераско и, перевалившись через плетень, подобрал лежавший на дороге кол. «Припереть дверь и пускай там сидит», — и смело зашагал к мастерской. Дверь была закрыта. Ераско приставил к ней кол, уселся на жернов и стал закуривать.

Было слышно, как расстрига подошел к дверям и попытался ее открыть. Кол держал дверь крепко. Затем Ераско увидел, как в узком окошечке мастерской показалась кудлатая голова Никодима. Увидев бобыля, он произнес ласково:

— Выпусти, человече, бегущего из града Гоморры.

Ераско молчал. Расстрига промолвил елейно:

— У Сократа сказано: «Истина добывается путем размышлений».

— Ну и сиди размышляй, кто тебе мешает, — сердито отозвался тот и отвернулся от своего узника. Из окошечка послышались вздох и слова расстриги:

— Имеющие уши слышать, да услышат, — Никодим уставил плутоватые глаза на Ераско. — Познавай, чадо, что корень зла таится в злой воле человека, выпусти, милок.

Ераско поднялся с жернова.

— Я тебя поагитирую, чертова перечница! Попался, значит, сиди, — заявил он решительно.

— Сказано одним древним философом, — продолжал Никодим, — что добродетель человека заключается в его мудрости. Есть у меня малая толика золотишка, может быть, поделим, а?

Ераско подошел вплотную к окошечку и замахнулся кулаком.

— Замолчи, гидра!

Голова Никодима исчезла в окошечке. Бобыль сплюнул и, разыскав второй кол, припер им покрепче дверь. «Теперь не вылезет, лохматый чорт». Довольный Ераско быстро зашагал к домику Истоминых. Устинью он застал в большой тревоге. Женщина видела, как со стороны Тургайской дороги по косогору под командой Маслова промчался большой отряд белоказаков. Затем шум боя стал приближаться к окраинам города. Видимо, конница Шемета, не давая белоказакам прорваться в город, стала теснить их на подступах к Марамышу.

Увидев Ераска, Устинья обрадовалась:

— Герасим, наши в городе, — слышишь, стреляют.

Ераско подошел к окну.

— Я, Устинья Елизаровна, пойду сейчас на подмогу, — окинув взглядом улицу, Ераско заторопился. — Самая пора.

— Постой! — женщина схватила Ераска за рукав. — Я достану тебе сейчас винтовку и патроны. Тятенька спрятал в подполье, — Устинья открыла подполье и достала оружие.

— Пойдем вместе, — подавая винтовку, заявила она и, затянув покрепче платок на голове, шагнула к дверям.

— Зачем ты пойдешь? С голыми руками много не навоюешь…

Устинья задумалась. «Герасим прав, но чем помочь нашим? Может, там раненые есть».

— Пошли, — твердо сказала она и толкнула дверь.

Закинув винтовку за плечо, Ераско последовал за ней.

На улице показалась толпа бегущих колчаковцев. Белогвардейцы прятались по домам. Устинья с Ераско вбежали во двор Черновых и, захлопнув калитку на крючок, прислонились к забору. Через широкую щель было видно, как каппелевцы торопливо, отстреливались от наседавших на них красноармейцев.

— Братец Епиха! — Устинья с силой сжала руку Ераско. Во главе отряда, который шел рассыпным строем, на улице показался Епифан. Молодой Батурин, размахивая шашкой, что-то кричал своим людям. На перекрестке каппелевцы остановились и один из них, видимо старший, прикрепив к штыку белый платок, поднял винтовку вверх. Стрельба прекратилась. Красноармейцы стали окружать сдавшегося противника.

Устинья выскочила из своего укрытия и бросилась к Епифану.

— Братец! — и, спрятав радостное лицо, припала к его груди. Поцеловав сестру, Батурин осторожно освободил ее руки. Он скомандовал отряду.

— Пленных на центральную площадь! — и, обращаясь к сестре, добавил: — Устенька, я скоро буду дома… А, Герасим, — увидев подходившего бобыля, улыбнулся Епифан, — здравствуй, друг!

— Здравия желаем! — гаркнул Ераско и, сняв с плеча винтовку, встал «смирно». — В мастерской Григория Ивановича сидит гидра Никодим. Жду приказаний, — козырнул он.

— Охраняй, — бросил коротко Епифан и, подав команду отряду, повернул с ним к городу. Следом в сопровождении конвойных двинулись пленные каппелевцы.

…Русаков выздоравливал медленно. Рана, полученная в бою, постепенно заживала, но больной чувствовал еще сильную слабость.

Похудела за эти дни и Устинья. Ночью она часто вставала с постели и, войдя в комнату Григория Ивановича, прислушивалась к его дыханию. Новое, неизведанное чувство овладело молодой женщиной, и она подолгу простаивала у его кровати, беспокойно вглядываясь в лицо Русакова. Он казался ей близким, родным, был для нее старшим товарищем и другом. Это чувство не походило на прежнее, которое она испытывала к Сергею, а было глубже и полнее. Бурные порывы страсти прошли, как первая весенняя гроза, и вслед за ними потекли спокойные дни жизни с Евграфом. То, что, казалось, отшумело, улеглось, вспыхнуло с новой силой, и женщина чувствовала, что ей уже не совладеть с тем чувством, которое так властно вошло в ее сердце.

Однажды ночью она по обыкновению зашла в комнату Русакова. Тихо поправила одеяло и опустилась на табурет возле кровати больного. С улицы через окно падал лунный свет, освещай спавшего мужчину и сидевшую возле него женщину.

Повернувшись на бок, Русаков открыл глаза и увидел Устинью.

— Не спишь? — спросил он тихо и, взяв ее руку, стал нежно гладить.

— На душе неспокойно, Григорий Иванович…

— Что тебя тревожит? — Русаков поднял глаза на Устинью.

— Плохо ты поправляешься…

— Ничего, Устенька, скоро вновь стану на ноги.

— Скорее бы, — вздохнула женщина. — Тебе так хочется?

— Да! — Устинья затеребила кромку одеяла.

— Славная ты, Устенька, хорошая, — промолвил Русаков, положив ее руку к себе на грудь.

— Слышишь, как бьется? — спросил он со слабой улыбкой.

Устинья наклонилась к Григорию Ивановичу. Губы ее затрепетали, и, приподняв голову от подушки, Русаков нежно привлек: ее к себе.

…В тот день, когда был заперт Никодим, кривой Ераско, получив распоряжение Батурина охранять своего узника, бодро шагал по переулку.

— Я тебе покажу, контра, как меня золотом сманивать. Не на того нарвался. Да, — рассуждал Ераско и, вздернув винтовку вверх, скомандовал себе — Левой! Левой! — Вышагивая по-солдатски, он подошел к заброшенной мастерской, приложив ухо к двери, стал прислушиваться. Там было тихо. «Присмирел, чортов кум. Сидит, размышляет. Однако надо обойти кругом». Сунув приклад винтовки под мышку, Ераско стал обходить мастерскую, одна из стен которой выходила в огород. Бобыль перелез через прясло и, заметив примятую ботву, тревожно завертел головой. Перемахнул поспешно обратно через изгородь и подошел к окошечку.

— Эй, как тебя, подь сюда! — крикнул он сердито и стал ожидать. В мастерской было попрежнему тихо. Ераско торопливо открыл дверь и увидел пролом в потолке.

— Так и есть, утёк, гидра! — осматривая развороченный дымоход, сказал он и крепко выругался. — Дернул же меня лешак, оставить его одного! — и, горестно вздохнув, Ераско вышел из мастерской и уселся на жернов.

— Ищи теперь ветра в поле. Надо же приключиться такой оказии, а? Проворонил, разиня, — шагая обратно по переулку, ругал он себя. — Но погоди, все-таки я тебя разыщу, болотная кикимора. Поди, недаром я в разведчиках был. Бывало, сам Григорий Иванович хвалил, — мысли Ераско вновь вернулись к беглецу, — нет, брат, тебе меня не перехитрить, ведь недаром говорится, хоть мужик-то и сер, а ум у него волк не съел. На этот раз дал промашку. Вот только где его искать, халудору? — задумался Ераско.

Занятый своими мыслями о поисках Никодима, он не заметил, как оказался возле моста и, услышав стук колес, быстро мчавшихся тачанок, прижался к перилам.

— Герасим!

Матрос соскочил с задней тачанки и, хлопнув по плечу своего бывшего помощника, весело сказал:

— Записывайся в пулеметную команду, будем вместе бить беляков…

— Что же, оно можно, — охотно согласился тот, — только вот что, Федот Поликарпович, заминка у меня сегодня вышла с гидрой.

Ераско рассказал о своей неудаче. Федот беспокойно топтался на месте и, наконец, не выдержав, заявил:

— Герасим, я тороплюсь, — и, посмотрев на передние тачанки, протянул руку бобылю, — мы с тобой еще увидимся, я скоро вернусь в Марамыш, до свидания, — матрос направился к своей тачанке. — А этого расстригу постарайся поймать, — крикнул он уже на ходу.

Ераско постоял в раздумье на мосту и, решив, что искать Никодима в городе бесполезно, не спеша повернул обратно. «Может, тот лохматый в кирпичных сараях спрятался, — подумал он про расстригу, — пойду, однако, посмотрю». Закинув винтовку за плечо, бобыль зашагал быстрее к опушке бора, где виднелись крытые соломой сараи.

Приближался вечер, тихий и ласковый, какие бывают в предгорьях Урала в августе. В воздухе носились мельчайшие паутинки и, оседая на траве, как бы нанизывали серебряную нить на ее увядающий, но попрежнему красивый ковер. Ераско прошел несколько построек и, не обнаружив Никодима, решил заглянуть в стоявший недалеко от бора сарай. Постройка была наполнена длинными рядами сырца, и, крадучись между ними, Ераско заметил в углу спящего человека.

— Он самый, — не выпуская винтовку из рук, бобыль на цыпочках стал подкрадываться к мирно храпевшему беглецу.

Подойдя к нему вплотную, он гаркнул:

— Встать! — и щелкнул затвором винтовки.

Никодим встрепенулся и, поджав под себя ноги, зевнул.

— Встать, гидра!

Расстрига неохотно поднялся с земли и, посмотрев угрюмо на вооруженного человека, спросил:

— Что тебе?

— Руки вверх! — Ераско сделал свирепое лицо и, сдвинув белесые брови, сердито заворочал глазом. — Два шага назад!

Никодим попятился. Поднятые руки Елеонского были наравне с верхними краями сырца, и в голове бобыля промелькнула мысль: «Как бы не стукнул кирпичом, надо заставить пятиться к выходу, там как раз яма».

Направив дуло винтовки на Никодима, он грозно крикнул:

— Три шага назад! — тот попятился. — Два шага назад!

Расстрига, не замечая опасности, стоял на краю глубокой ямы, из которой когда-то брали глину. Вылезть из нее можно было лишь с приставной лестницей.

— Что я рак тебе, что ли? — не опуская рук, пробурчал сердито Никодим.

— Шаг назад! — яростно выкрикнул Ераско и прицелился в; расстригу.

Хищно взглянув, Елеонский рванул дуло винтовки и, в тот же миг оступившись, рухнул в яму. Бобыль припал к краю, вглядываясь в лежавшего Никодима. Там же валялась упавшая винтовка.

— Должно, крепко ушибся, лежит без памяти. Как же винтовку выручить?

Из ямы послышался звук, похожий на кряхтение, и бобыль осторожно заглянул вниз. Вытянув ноги, Никодим сидел, прислонившись к одной из стенок, и ощупывал голову. Затем поднял глаза кверху и, увидев Ераска, попросил воды.

— А с винтовкой как? — спросил тот.

— Принесешь воды, получишь оружие, — махнул рукой Никодим.

Ераско сбегал к ближнему колодцу и, почерпнув в бадейку воды, спустил ее на веревке к расстриге. Елеонский пил долго, с перерывами. Сделав вид, что он привязывает винтовку к бадейке, Никодим крикнул:

— Тяни!

Бобыль доверчиво высунул голову. В тот же миг раздался: выстрел и, почувствовав сильный ожог возле уха, бобыль отпрянул от ямы.

— Я тебе воды, а ты мне пулю, вот она контра-то какая! — точно обращаясь к невидимому зрителю, заговорил Ераско и, ощупывая ухо, поспешно зашагал к городу. Через час он вернулся с двумя красноармейцами. Никодим упорно не хотел вылезать из ямы, и только когда те пригрозили ему гранатой, он неохотно поднялся по веревке на поверхность. На допросе Елеонский признался, что он по просьбе старика Фирсова спрятал его золото. В тот же день расстрига указал место, где оно было зарыто.

…Стоял январь 1920 года. В предгорьях Урала крепла власть Советов. В селах, деревнях и станицах беднота взяла у кулаков на учет машины, хлеб и поделила землю. Началась организация товариществ по совместной обработке земли.

На уездной партийной конференции Русаков был избран секретарем Марамышского укома.

Андрей вместе с Истоминым был за Читой и часто писал Христине, которая работала в Челябинском губкоме партии.

Раненый под Красноярском Федот Осокин вернулся в родной Марамыш и был назначен начальником уездной милиции. По состоянию здоровья демобилизовался из армии и Василий Шемет. Зверинская беднота избрала его председателем станичного исполкома. Епифан Батурин находился под Волочаевском и командовал уже полком. Не было вестей лишь от Ивана Устюгова и Осипа.

Летом из Монголии вернулся в свою станицу Поликарп Ведерников. К отцовскому дому он прошел огородами и, забравшись в пустой пригон, долго осматривал широкий с просторными навесами двор. Посторонних никого не было. Поликарп крадучись вылез из своего укрытия и, пробираясь с оглядкой возле амбаров, торопливо поднялся на крыльцо. Через час, вымытый и одетый в свежую парусиновую рубаху, на плечах которой попрежнему блестели позолоченные пуговицы от погон, он рассказывал отцу:

— Еще до отхода в Монголию в нашей сотне начался разброд. Состоятельные казаки тянули за границу, голытьба — домой. В Алтайских горах от сотни осталась половина людей, остальные утекли. А тут, как на грех, наш командир застрелился. Помнишь, поди, Сергея Фирсова?

— А как же, — ответил Сила, — накануне отхода от Тобола, скрываясь от красных, он ночевал у меня. Как он попал в начальники? — и, не дожидаясь ответа, старый Ведерников продолжал: — По уставу командиром казачьей части должен быть свой кадровый офицер…

Поликарп махнул рукой:

— Напоследок все перемешалось. Не поймешь, кто казак, кто сын казачий, а кто… — выругавшись, Поликарп потянулся за стаканом самогона, — умеешь шашкой владеть, да зол на Советскую власть, значит и начальству хорош, командуй, — сын захрустел соленым огурцом.

— А что, рядовые казаки разве пообмякли? — Сила испытующе посмотрел на сына.

— Как тебе сказать, — Поликарп вытер рукавом рубахи вспотевший лоб, — одни сразу повернули коней к дому, другие побоялись красных и ударились за границу вместе с зажиточными станичниками. Пугали шибко. Будто большевики расстреливают без разбору всех казаков.

— Ишь ты! — старый вахмистр погладил седые усы. — Убивать-то не убивают, а прижимать стали крепко. У меня из амбаров почти весь хлеб выгребли свои же казаки. Ладно, припрятал маленько, а то жевать бы нечего было, — пожаловался он сыну.

— Дивно припрятал? — по-хозяйски спросил Поликарп и налил себе второй стакан.

— Да как сказать, — Сила повел глазами по потолку, — мешков сорок лежат. Вот только боюсь, как бы вода к яме не подошла, в низком месте вырыта. Съездить бы посмотреть. Отдохнешь денька два — и прогуляемся в степь. Как у тебя с документами? — спросил он Поликарпа.

— Придется явиться в исполком, — вздохнул тот. — Кто там теперь верховодит?

— Васька Шемет, такой вредный для нашего брата стал, что беда, — Сила побарабанил пальцами по столу.

— Лупан жив?

— Скрипучее дерево долго на корню стоит, — ответил Сила, — недавно сноха гостить приезжала…

— Устинья? — Поликарп подался туловищем через стол.

— Замуж, говорят, вышла, — Сила отвел глаза в сторону.

— За кого?

— За главного партийного человека в Марамыше, Русакова. Помнишь, которого я имал в Уйской?

Поликарп отодвинул бутылку и поднялся на ноги. Заложив руки за спину, прошелся раза два по комнате и остановился перед отцом.

— Весточка! — криво усмехнулся он. — Нечего сказать, веселая…

Старый вахмистр изподлобья посмотрел на сына.

— На кой ляд она тебе сдалась! Что не найдешь лучше, что ли, — сказал он сурово и, помолчав, добавил: — в Прорывной я тебе девку приглядел, дочь старшего урядника Солдатенкова Абрама. Хозяйство немалое, сыновей нет, да и из себя статна. Иди лучше отдыхай, там тебе мать постель приготовила, — кивнул он на маленькую горенку.

Поликарп вышел.

Утром Сила сказал сыну:

— Забыл тебе вчера досказать: наши-то, управители, отдали спорные покосы донковцам. В петровки ездил туда, глядел, стогов двадцать наставлено. Сено доброе, убрали сухим. Да и стога-то стоят друг от друга близко. Свозили в одно место. Там теперь в этих Донках товарищество по совместной обработке земли организовано. Надо бы на первых порах пособить им, — старый Ведерников пытливо посмотрел на Поликарпа.

Тот понимающе кивнул головой.

— Если будет ветер, съездим завтра в ночь. Саврасого еще те отобрали? — спросил Поликарп.

— Нет, отстоял.

— А каурого?

— В конюшне.

— Ну, однако, я пойду на поклон к товарищам, — делая ударение на шипящей букве, зло ухмыльнулся Поликарп и, допив торопливо стакан чаю, вышел из дому.

Лето двадцать первого года было неурожайное. Дождей не было с весны. В июле подули жаркие ветры, и, не успев набрать колос, на корню захирела пшеница. Пробившись с трудом через толстую корку земли, опаленные жаром, поникли овсы. Стебель ржи был тонкий, и тощее зерно, не получая влаги, сморщилось. Травы косили по березовым колкам и поймам вблизи озер и болот. В предгорьях Урала наступал тяжелый год.

В одну из темных ночей из Зверинской станицы выехали двое верховых. Проехали мост и углубились в степь по направлению Донков. Перед утром жители деревушки были разбужены тревожным набатом. Далеко на равнине, точно яркие костры, полыхали стога сена. В трепетных отблесках пламени, удаляясь все дальше и дальше от места пожара, мчались по степи два всадника.

В ту ночь Ведерниковы вернулись домой на рассвете и, расседлав взмыленных лошадей, отец с сыном завалились спать.

Донковцы остались без кормов.

Осенью в большом селе Пепелино, недалеко от Марамыша, стал бродить по ночам мертвец. Был он велик ростом и одет в белый саван. Особенно становилось жутко, когда выплывала луна. По пустынной сельской улице медленно двигался мертвец, весь облитый бледным светом. Казалось, что он тихо плыл по воздуху, навевая ужас на сельчан, имевших неосторожность выглядывать из окон. Весть о пепелинском мертвеце достигла и до Марамыша. Григорий Иванович вызвал к себе Осокина.

— Надо поймать пепелинского мертвеца, сказка о белом саване — это дело рук наших врагов. Кого думаешь послать?

— Двух милиционеров. Ребята смелые, чертей не боятся.

— Не годится! — выслушав Федота, заявил решительно Русаков. — Как только появятся твои милиционеры, человек в белом саване исчезнет. Он не так, видимо, глуп, как ты его представляешь. Наша задача поймать врага, разоблачить его проделки перед народом.

— Пошли лучше Герасима, он, кажется, у тебя работает?

— Да, конюхом.

— Поговори с ним, он опытный разведчик. В помощь дай ему двух переодетых милиционеров.

— Понятно, — козырнул Осокин и, поговорив с Григорием Ивановичем о текущих делах, вышел.

На следующий день, после разговора с Русаковым, Осокин вызвал к себе кривого Ераска.

— Вот что, Герасим, ты, наверное, слышал о пепелинском мертвеце?

— Бает народ, — Ераско почесал за ухом, — слышал про такого, — добавил он.

— Ну так вот, чтобы через три дня этот мертвец был здесь, в милиции. Понял?

— Отчего не понять, понял, — обидчиво произнес Ераско и, переступив с ноги на ногу, спросил: — А помощь будет?

— Да, пошлю с тобой двух милиционеров.

— Погоди, Федот Поликарпович, — Ераско зажал в кулак свою жиденькую бороденку и задумался.

— В село пускай они не кажутся, а спрячутся в ближнем колке от поскотины. Когда потребуются, я явлюсь к ним сам.

— Хорошо, — согласился Осокин.

— Оружие нужно?

— На всякий случай револьвер.

— Ну, в добрый час!

Ераско вышел от своего начальника и, усевшись возле конюшни, пробормотал:

— Еще новая должность, мертвецов ловить. Но, стало быть, без меня не обойтись Федоту. А загробного пришельца поймать надо. Спрошу, не слыхал он про мою покойную куму Федосью. А ласковая была баба, — Ераско зажмурил свой единственный глаз, — не поминает ли она меня там? — ухмыльнувшись, бобыль зашел в свою каморку.

Через час по дороге из Марамыша на Пепелино вышел нищий. С боку рваной сермяжки болтался кошель и, сдвинув облезлый заячий треух на затылок, Ераско бодро зашагал к селу. Ночевал он в селе Коровьем и рано утром отправился дальше.

В Пепелино он пришел под вечер и, выпросившись на ночлег к пожилой крестьянке Анне Полухиной, положил свою котомку под лавку и скромно уселся у порога. Словоохотливая хозяйка стала рассказывать новости.

— Мертвец появился, да страшный такой, народ говорит, что не к добру это. Я на ночь окна ставнями уже запираю и до утра не сплю. А вдруг постучится?

— Где он больше всего бродит? — спросил как бы невзначай Ераско.

— По нижним улицам. А выходит, говорят, из Наймушинского переулка, что к озеру идет. Там камыши. Кладбище-то у нас на той стороне озера, если обходить, то версты две будет…

— Значит, он напрямик идет по воде?

— По воде, милый, по воде, — закивала головой Анна, — по воде и по воздуху…

— Ишь ты! — покачал головой удивленный нищий.

— Прошлой ночью встретил его на улице Елисей, так замертво и упал. Едва отходили.

Настала ночь. Спавший в сенках странник, сунув за пазуху револьвер, незаметно вышел и, перевалившись через плетень, зашагал к нижним улицам. Всходила луна. Спрятавшись за углом дома, стоявшего на перекрестке, Ераско стал ждать таинственного мертвеца.

Было тихо. Не слышалось даже лая собак. Село казалось совсем притихшим. Через улицу пробежала кошка и, забравшись на угол дома, посмотрела зелеными глазами на Ераско. Бобылю стало жутко, и он беспокойно завертел головой. На одной из улиц появилась фигура высокого человека, закутанная в белую простыню. Ераско, казалось, врос в стену. Мертвец шел медленно, вытянув руки вперед. Сидевшая на углу кошка, жалобно мяукнув, метнулась на землю и стремительно понеслась куда-то. Ераско почувствовал, как под шапкой у него заходили волосы. Мертвец приближался. До слуха бобыля донесся замогильный голос:

— Давит меня земля, давит!

Выделывая зубами мелкую дробь, Ераско стоял не шевелясь.

— Давит меня земля, давит! — послышалось уже в Наймушинском переулке, и белый саван исчез, как видение.

Ераско вздохнул с облегчением. Перед утром он залез в сенки Полухинской избы и, как только запели петухи, уснул. Разбудила его Анна.

— Вставай, похлебай хоть редьки с квасом.

Ераско от еды отказался и, одев свою котомку, быстро зашагал к леску.

— Вот что, ребята, — рассказывал он милиционерам, — мертвеца я видел сегодня ночью. Так я плантую. Одному из нас надо спрятаться в Наймушинском переулке на берегу озера. Как только мертвец появится на лодке, не трогать. Пускай идет в село, свою комедь ломает. Когда отойдет от берега, лодку надо перегнать в другое место. А мы с тобой, — обратился Ераско к другому милиционеру, — будем ждать мертвеца на перекрестке. Тут и приступим к нему с двух сторон.

День тянулся утомительно долго, и как только стемнело, они направились к селу. Ераско занял с одним из милиционеров наблюдательный пункт, второй — направился к озеру. Выплывала луна. Посеребрила водную гладь и залила спящее село бледным светом. Ждать пришлось недолго. Белый саван, казалось, выплыл из переулка и леденящим, хватающим за сердце голосом протянул заунывно:

— Давит меня земля, давит!

Преодолевая страх, бобыль подал знак своему товарищу и, выхватив оружие, они метнулись к «мертвецу». Тот скинул с себя саван. Ераско узнал расстригу. Никодим, сделав огромный прыжок, навалился на милиционера и подмял его под себя. Стрелять было нельзя. Ераско бегал вокруг барахтавшихся людей и, выбрав момент, стукнул Елеонского по голове рукояткой револьвера. Никодим затих.

Скрутив руки «мертвецу», милиционер дал свисток своему товарищу, сидевшему в засаде у озера.

В полдень Никодима привезли в уездную милицию.

— Откуда, муж праведный, явился? — рассматривая обросшего Никодима, спросил Осокин.

— Из мира, где несть ни печали, ни воздыхания, а жизнь вечная, — смиренно ответил тот и опустил глаза на пол.

— Давно скончались?

Расстрига вздохнул.

— В девятнадцатом году при крушении града Гоморры сиречь Марамыша. Нет ли у вас покурить? — спросил он уже беспечно.

— Удивительно, как вы сохранились в земле, — спрятав улыбку, произнес Осокин и передал Никодиму табак.

— Тело мое нетленно, душа бессмертна…

Сидевший у порога комнаты с винтовкой в руке Ераско сплюнул.

— Дать ему, лохматому чорту, по загривку и весь разговор, — заметил он сердито.

— Пришвартоваться к месту! — видя, что бобыль поднимается от порога, скомандовал ему Федот.

Елеонский скосил глаза на Ераска.

— У мудрого Соломона сказано: на разумного сильнее действует выговор, чем на глупого сто ударов, — и, повернувшись к Осокину, он произнес елейно: — Продолжим нашу душеспасительную беседу…

— Что вас заставило одеть белый саван и бродить по ночам?

Никодим не спеша скрутил цыгарку и потянулся через стол к Осокину.

— Разрешите прикурить?

Тот предусмотрительно убрал лежавший на столе револьвер и подал расстриге спички.

— У пророка Исайи… — выпуская клубы дыма, заговорил расстрига.

— Своего пророка оставьте в покое, а говорите по существу, — резко прервал его Осокин.

— Хорошо, — Никодим решительно поднялся на ноги, — миф о мертвеце мы старались использовать как агитацию против закрытия церквей…

— Кто это мы?

Елеонский молчал.

— Почему молчите? Отвечайте!

Никодим тяжелым взглядом обвел Осокина.

— Не спрашивайте имен, не скажу…

Через час расстрига в сопровождении двух конвоиров шагал к Марамышской тюрьме.

…Прошел еще год. В один из солнечных весенних дней из калитки Батуринского дома вышла группа людей. Один из них, с выправкой военного, нес на руках ребенка, который, обхватив ручонкой шею отца, тянулся к блестевшему на груди ордену Красного Знамени. Рядом шла молодая мать и нежно поглядывала на сына. Впереди счастливой четы под руку шли двое, пожилой с седеющими висками мужчина и молодая, скромно одетая женщина. Рядом с ней шагал плечистый военный, со своей спутницей. Шествие замыкал небольшого роста человек лет сорока, с простодушным лицом, реденькой бородкой, кривой на один глаз. Одет он был в новую ситцевую рубаху с горошком, плисовые шаровары, заправленные в щегольские сапоги, и, осторожно обходя рытвины, нес две корзины. Миновав центральную площадь города, компания направилась к видневшемуся невдалеке бору и, поднявшись на Лысую гору, остановилась возле ее обрыва.

— Привал! — махнул весело рукой пожилой мужчина и поманил к себе пестро одетого человека.

— Герасим, ну-ка давай выкладывай, что принес с собой…

— Можно, — охотно отозвался тот и с помощью женщин начал вынимать из корзины продукты.

— Я, Григорий Иванович, по хозяйственной части мастак, — расстилая скатерть в тени деревьев, заговорил он, — только скажи, живо все сварганю…

— Знаю, знаю, Герасим, — похлопал его тот по плечу. — Недаром Федоту Осокину пришлось с тобой расстаться, — произнес он со смехом.

— Андрей, ты слышал историю с полосатой гагарой? — обратился Григорий Иванович к военному, который играл с ребенком.

— Да! — улыбнулся тот. — Устинья Елизаровна мне уже рассказывала…

— А ты, Епифан?

— Не слыхал, — опускаясь возле скатерти, ответил с улыбкой Батурин.

— А ну-ка, расскажи, Герасим, что за история вышла у тебя с Осокиным. Ведь вы были с ним большие друзья, — попросил он бобыля.

Ераско начал, не торопясь:

— Приключилась эта оказия еще в прошлом году. Значит, работал я конюхом в милиции и помогал ловить мертвецов…

— Мертвецов? — Христина с удивлением посмотрела на рассказчика.

— Их самых, — кивнул головой Ераско и, вынув из кармана осыпанный бисером кисет, продолжал:

— Да, значит с этой гагарой случай такой был, будь она трижды проклята! Отвели нашему хозяйству покос возле Медвежьего озера. Ну, как водится, я за главного. Косарей было человек пять. Косят, значит, а я кашеварю. Продукты, гляжу, на исходе, а ехать до города не близко и решил я их утятиной покормить. Да! Взял, значит, ружье, пошел к озеру. Уток, как на грех, не было. Гляжу, в камышах сидит гагара. Нацелился, бахнул. Ага, готова! Думаю, тоже ведь озерная птица, обед будет добрый. Приходят косари, а у меня, значит, все честь-честью. Разливаю суп по чашкам. Хлебнули и говорят: «Какой-то дрянью пахнет». Потом один из них заглянул в котел: «Братцы, да ведь Герасим нам гагару сварил». Я как раз начал подниматься за солью. Чую, ложкой мне по заднице раз! Не успел оглянуться, два! Вижу, дело плохо и — дуй-дери в кусты. Косари пошумели, поплевались, поели в сухомятку и за работу. Вечером приезжает Федот Поликарпович, как полагается по форме. Те к нему, и я подхожу, а он, как гаркнет на меня: «Задний ход!», я попятился. «Стоп». Остановился. «Чем сегодня кормил рабочих?» Молчу, жду, что будет дальше. «Поганую гагару варил». — Была, мол, такая в котле, не отказываюсь. А он так это яро: «Сегодня списываю тебя на берег!» Повернулся и в седло. Прихожу на второй день в управление. Секретарь сует мне бумажку… Старшего конюха Герасима Дегтярева уволить за саботаж в общественном питании… Вот так, думаю, фунт изюму, из-за какой-то гагары попал в саботажники…

Переглянувшись, слушатели улыбнулись.

— Ладно, Григорий Иванович выручил, — продолжал бобыль, — и приказ отменили, а с Федотом Поликарповичем все-таки пришлось расстаться, — зажав мочальную бороденку в кулак, Ераско горестно вздохнул.

— Ничего, не горюй, — заметил Русаков, — поработаешь сторожем у нас в укоме. А сейчас принимайся за обязанности завхоза…

Ераско подвинул корзину ближе к себе. Наступило короткое молчание. Его прервал Русаков.

— Друзья мои, товарищи, — заговорил он взволнованно и обвел грустным взглядом собравшихся. — Почтим память павших в борьбе за счастье народа…

Все поднялись на ноги. Каждый думал о близких ему людях, отдавших жизнь во имя светлого будущего. Опустив низко голову, в тяжелом раздумье стоял Епифан Батурин, вспомнив друга детства Осипа, своих друзей по оружию. Грустной была Христина. Нежно обняв ее, Андрей устремил взгляд куда-то вдаль. Перед ним, точно живой, выплыл образ Виктора, вместе с ним показались милые черты Нины Добрышевой. Чувство тяжелого горя охватило Андрея, и он поник головой. Промелькнули студенческие годы, маевка, вот здесь, на обрыве, горячие споры. Погибла от рук палачей Нина. Она любила читать: «Это смелый Буревестник гордо реет между молний над ревущим гневно морем; то кричит пророк победы: «Пусть сильнее грянет буря!..»

Андрею казалось, что он вновь слышит ее страстный голос. Нина глубоко верила в победу революции, но погибла в мрачных застенках Колчака.

Скрестив руки на груди, задумчиво стояла Устинья, вспоминая Евграфа. В ее ушах звучал гневный крик Евграфа, брошенный им палачам перед смертью: «Вам меня не убить!» Затем, на какой-то миг, промелькнуло мрачное лицо Сергея, и женщина, как бы ища защиты, крепко сжала руку Русакова.

— Да, многих нет в живых, — покачал головой Григорий Иванович и, понимая Устинью, привлек ее к себе. — Да, многих нет сегодня с нами! — повторил он и, вздохнув, обвел глазами присутствующих.

— А теперь, друзья, поднимем бокалы за нашу Родину, за славную партию коммунистов, за наших вождей и счастье всего Советского народа!

— И за наши родные предгорья Урала! — тряхнув в воздухе рукой, произнес с улыбкой Епифан Батурин.

— За наших детей, будущих строителей коммунизма? — восторженно и звонко выкрикнула Христина и радостно обняла сына.

— Разрешите и мне сказать, — продвинулся вперед Ераско.

— Давай, давай! — послышались веселые голоса.

— Гагара, она птица несознательная и зря в котел попала. Это так же верно, как и то, что я Герасим Дегтярев. По случаю, значит, приезда Андрея Никитовича и Христины Степановны имею желание подарить ихнему сыночку Владимиру Андреевичу вот это существо, — Ераско осторожно приподнял картуз над головой, из-под которого вывалился маленький пушистый котенок. Раздались дружные хлопки и смех. Сидевший на руках Христины ребенок потянулся к Ераску. Передав ему котенка, бобыль продолжал:

— Не имея собственного семейства, я, Герасим Дегтярев, решил обзавестись законной супругой, проживающей в ожидании меня в Донках, с левой стороны улицы, на выезде вторая изба. А поэтому приглашаю вас на свадьбу…

— Браво! Герасим женится! — Епифан Батурин, обхватив Ераска, приподнял его в своих крепких руках.

Когда шум понемногу улегся, Григорий Иванович спросил Андрея, когда тот едет в Челябинск.

— Дня через два…

— А ты, Епифан?

— Занятия в военной академии начинаются дней через десять. На неделе надо выезжать…

Над бором поднималось солнце. Его яркие лучи, прорезав густую листву, светлыми бликами падали на людей, вспоминавших свои былые дни.