В Петербурге снова под своим именем. — Невозможность поддерживать правительство.

Несмотря на всю тогдашнюю свободу, вероятность реакции и жестоких расправ так казались возможными, что издатели, к которым я обращался с предложением перепечатать хотя бы в извлечениях то, что я заграницей издал в «Былом», отказывались и смотрели на это, как на совершенно безнадежное дело. Мое имя казалось им неприемлемым и с точки зрения жандармской, и с точки зрения цензурной. Особенно, как на что-то невозможное посмотрел на мои предложения М. Лемке, заведовавший тогда одним из больших издательств, тот самый Лемке, который теперь выступает таким ярым большевиком.

Прошло несколько дней. Я перевидал много знакомых, с кем условился на случай своего ареста на счет своих дел, кому надо выяснил мою политическую позицию, и решил легализироваться, т. е. перестать скрываться, не прописываясь. Кроме одного-двух человек, не было никого, кто бы одобрял это мое решение. Наоборот, мне предлагали паспорта, деньги и убеждали, пока не выяснятся обстоятельства, снова ухать или заграницу, или, по крайней мере, в Финляндию. Только П. Б. Струве говорил, что уезжать не надо и вообще одобрял мой приезд в Россию.

И вот, через несколько дней после моего приезда, захвативши с собой вещи, я поздно вечером пришел в Балабинскую гостиницу близ Николаевского вокзала, занял номер и заказал себе самовар. Когда мне его принесли, коридорный попросил паспорт.

Я ему ответил, что я эмигрант, только что приехавший из-за границы, и что у меня паспорта нет. Коридорный, кому, очевидно, таких ответов никогда не приходилось слышать, выразил крайнее недоумение. Мой ответ поразил его даже в то необычное время, когда о революции все говорили и в печати, и на улице. Не сказавши мне ни одного слова, он ушел. Через несколько минуть ко мне пришел, очень взволнованный, заведующий конторой гостиницы. Он переспросил меня о паспорте и, видимо, не мог понять, как после такого моего заявления я все-таки решаюсь остаться у них. Он стал упрашивать меня сейчас же покинуть их гостиницу, а иначе он будет обязан немедленно же сообщить в полицию о том, что у меня нет паспорта. Тогда я попросил его отнести в полицию мое заявление о том, что у меня нет паспорта, — и тут же сам написал следующее заявление.

,Я — такой-то, редактор издававшейся заграницей «Своб. Рос.,» «Народовольца» и «Былого.» В 1888 г. бежал из Сибири и с тех пор не имею паспорта. Через границу проехал с чужим паспортом и остановился в такой-то гостинице.»

Заведующий конторой ушел, но потом еще раз вернулся с моим листком и снова стал убеждать меня уйти. Но я решительно заявил, что не уйду. Я понимал, что в гостинице упрашивают меня, потому что желают избавить меня от неприятностей, и старался объяснить им, что я вовсе не боюсь того, что полиция меня арестует. Тогда они, наконец, оставили меня в покое и отправили мое заявление в полицию.

Напившись чаю, я поздно, в двенадцатом часу, отправился в редакцию «Сына Отечества», где хорошо меня знали и попросил напечатать в газете заявление о моем приезде. Заявление я написал сам в таком роде: «Русский эмигрант В. Л. Бурцев, бежавший из Сибири в июне 1888 г., возвратился в Петербург и остановился в Балабинской гостинице, Невский проспект, такой-то №. Заграницей Бурцев издавал «Свободную Россию», «Народовольца», «Былое». За свои статьи в «Народовольце» в Англии был осужден в каторжные работы тогда-то». Далее шли другие биографические сведения.

Когда я отдал редактору, кажется, Гуковскому, эту заметку, он стал убеждать меня не печатать заметки, а то их потом будут обвинять, что, благодаря им, меня арестовали. Но я указал на то, что в редакции остается писанное моей рукой заявление, следовательно, никто не сможет обвинять газету в том, что она меня подвела….

Поздно ночью я вернулся в гостиницу. Утром на следующий день я послал купить номер «Сына Отечества.» Но, оказывается, он уже был в руках администрации гостиницы, и они тотчас же мне его дали. Моя заметка была напечатана целиком, как я ее сам написал.

В гостинице я пробыл до 10 часов утра. Полиция не приходила меня арестовывать. Из гостиницы я вышел на Невский проспект и сейчас же увидел за собой усиленную слежку. На одной из улиц я завернул за угол, а затем быстро возвратился назад, так, чтобы лицом к лицу встретиться с следовавшими за мной сыщиками. Я подошел к одному из них и сказал: мерзавец! Он отошел от меня, не сказавши ничего. Слежки за собой я в этот день боле не видел.

На Невском проспекте я встретил своего товарища, бывшего офицера, Кранихфельда, брата известного писателя, с которым я расстался лет двадцать перед тем в ссылке. Он шел и, видимо, очень пораженный, читал в «Сыне Отечества» как раз мою заметку. Я его окликнул и мы поздоровались. Он с недоумением спросил меня:

— Вы еще не арестованы?

Как потом оказалось, в Департаменте Полиции не знали, что делать со мной. Витте высказался за то, чтобы меня не трогали.

Целых полтора-два месяца я продолжал жить в той же гостинице без паспорта.

Однажды утром, спускаясь с лестницы, я встретил околодочного надзирателя. Он очень вежливо сказал мне:

— Ведь у вас нет паспорта, господин Бурцев? Смеясь, я ему ответил, что я не торговый человек, а литератор и что паспорта мне не нужно, что со времени побега из Сибири у меня не было паспорта. Он возразил мне на это, что в России жить без паспорта нельзя и что мне необходимо выправить паспорт. Тогда я сказал ему:

— Так выдайте мне паспорт!

— А когда вы можете придти к нам? — спросил он. Я ему ответил: — Хоть теперь же!

И мы вместе пошли в участок. Там я продиктовал ему сведения о себе, и он выдал мне паспорт. Он понимал, что выдает паспорт под мою диктовку, так сказать, «на веру», без всяких документов. Он запнулся только в том параграфе, где надо было ответить на вопрос: холост я или женат? Я ему продиктовал: холост. Он несколько смущенно сказал:

— Так как же я могу вам выдать такого рода удостоверение? Ведь, всяко бывает. Вопрос деликатный.

Подумавши он написал: — «Заявил, что холост».

По этому паспорту я потом продолжал жить в Петербурге и по нему же летом того года получил заграничный паспорт.

Но когда я еще не был прописан в гостинице, а скрывался по частным квартирам, я отправился как-то на главный почтамт и спросил письма на свое имя. Письма, оказывается, были из Парижа и из Швейцарии, и я их исправно получил.

Как это было необычно для меня, эмигранта, придти в Петербурге на почту и спрашивать письма до востребования на свое имя!

Из недели в неделю пред моими глазами проходили митинги, собрания, рефераты. Тут были собрания рабочих депутатов, крестьянские собрания, общеполитические митинги и т. д. Иногда мне приходилось посещать и полуконспиративные революционные собрания. На них революционеры приходили не с воззваниями только, но в их руках я часто видел браунинги и наганы. Речь шла о подготовке социально-революционных восстаний среди рабочих и крестьян, о борьбе с кадетами, о борьбе со всеми несоциалистами и т. д. Словом, в революционной атмосфере пахло порохом.

Мне было тяжело все это слышать и наблюдать. Я чувствовал, что готовится что-то печальное и роковое, что отравит наши завоевания 1905 г.

Я доказывал, что для социальной революции и для введения социализма Россия не готова, что у одних революционеров нет достаточных сил даже для защиты завоеванного и что это мы сможем сделать только в союзе с либеральной буржуазией, что своей целью мы должны ставить не немедленное осуществление социализма, а прежде всего укрепление наших политических завоеваний. Когда у социалистов по всему фронту шла драка с кадетами, я отстаивал необходимость союза с ними. Я предостерегал против продолжения всеобщих стачек и против тогдашних декретов совета рабочих депутатов.

Особенно решительно я был против бойкота Гос. Думы. За этот бойкот было большинство левых партий, но ярким исключением в их рядах в этом отношении был заграницей Плеханов. В Гос. Думе я видел одно из наших спасаний и резко высказывался против второго совета рабочих депутатов, где выступали Троцкий, Парвус и т. д., как и против московского восстания и т. д.

В революционной среде я мало встречал сочувствия. Меня скорее понимали и мне сочувствовали общественные деятели, напр. кадеты.

Как и раньше, когда для кадетов чужд был тот темперамент, какой я вносил в борьбу с правительством, так и теперь для них была чужда моя борьба, которую я стал вести с первыми проявлениями большевизма в революционной среде. Они плелись в хвосте за революционерами и мне часто приходилось резко выступать против их излишнего соглашательства с эсерами.

Во главе правительства в начале 1906 г. стоял Витте. Как я потом узнал, он внимательно следил за моей деятельностью. В Деп. Полиции и после моей легализации не раз поднимался вопрос о моем аресте и обсуждали, по каким статьям я могу быть привлечен к суду, но голос Витте спасал меня от ареста. Не зная этого, я в Петрограде в частном письме на его имя снова повторил то же, о чем я ему писал до революции в Париже. Я снова предлагал ему открыто выступить против продолжавшегося террористического движения и защищать честный легализм, если он уверен, что правительство откажется от белого террора и открыто вступит на путь реформ. Ответа от Витте не было, но мне недавно рассказывали, как внимательно отнеся к этому моему письму тогда Витте.

При таких условиях, конечно, я не мог осуществить того, чем жил последнее время. Я не мог вместе с некоторыми демократическими и либеральными деятелями выступить в литературе с призывом к революционерам отказаться от революционных методов борьбы и совместно с другими государственными партиями начать борьбу с реакцией на общенациональной почве во имя России.

Однажды зайдя в редакцию «Сына Отечества», я там увидел Савинкова, затем Азефа и многих членов «Боевой Организации». С некоторыми из них я за это время ближе познакомился и узнал, что готовится террористическая борьба. Я проклинал правительство Николая II, что оно не дает никакой возможности высказаться прямо и откровенно против готовившихся уличных восстаний и против политического террора во имя здоровой государственной, созидательной политики.