Растворимый Кафка (сборник)

Бурчуладзе Заза

В сборник вошла повесть «Растворимый Кафка», описывающая будни богемной молодежи Тбилиси конца 90-х годов и два новых рассказа «Семь мудрецов» и «Фонограмма». Повесть «Растворимый Кафка» для современной грузинской литературы стала первым «поп-литературным» текстом. Ночные клубы, глянцевые журналы и развлекающаяся молодежь впервые предстали здесь в качестве героев поэтической прозы. Часть персонажей повести имеют в качестве прототипов реальных представителей тбилисской богемы, выведенных здесь под собственными именами.

Перевод: Майя Бирюкова

 

Заза Бурчуладзе

Растворимый Кафка

 

Растворимый Кафка

Уже не помню, сколько моих ресниц съел Заза. Семнадцать? Двести шестьдесят четыре? Три тысячи восемьсот семьдесят девять? Или того больше. Да хуй его знает! Забыла. Забывчивость мне простительна. Помню зато четко, как в первый раз он велел мне придвинуться и, как пинцетом, подхватил большим и указательным пальцами с моего лица упавшую ресницу. Стало очень интересно, как он теперь с ней поступит. Стряхнет с ладони, как пылинку, вытрет о брюки или… Но нет, он ее съел. Положив на язык, тщательно прожевав, как что-то твердое и объемное. Бред какой-то!

– Ну, как, – спрашиваю, – а?

– Ммм, охуительно, – отвечает.

– Ну, раз так охуительно, тогда на тебе еще…

Впервые я увидела его в «Берлине»… Точней, мы вместе приехали в клуб на машине Куклы-Леванико, но по дороге словом не обмолвились. В «Берлине» торчали человек пятнадцать-двадцать, это считая сонного бармена, пару охранников и нас. Пыль столбом и сигаретный дым коромыслом, провонявший плесенью воздух, мерцающие кое-где в стаканах свечи, лазерные лучи, несколько утопающих в грязных креслах пар, и музыка – какой-то трэш-метал, чисто тбилисский кайф… Он стоял у бара один, курил, и его будто бы совсем не касалось происходящее, весь его вид говорил: «Абонент временно недоступен. Перезвоните позже». Витая в своих непонятных облаках, он наблюдал за тусовкой в клубе с лицом эдакой похуистичной гниды. На почти пустом танцполе дергались несколько зомби – то ли по инерции, то ли в угоду друг другу. Ни одного знакомого… Ни пидарасов, ни прошмандовок, потаскух и ебанашек. Только Месхи – отходящий от циклодола, в женских кроссовках, да Кукла-Леванико с взъерошенными волосами, как у удода, и мерзкой улыбкой, как у бурундука в рекламе колгейта. Ну, и Заза, конечно… – Не танцуешь? – спросила я.Он не ответил, только пристально взглянул мне в глаза… Но тут же сам заметил, что никогда никому прямо в глаза не смотрит. Намекал, должно быть, что оказал мне великую честь. Охуеть, какие понты!

Из «Берлина» ломанулись к Жгенти. Какой же беспросветный должен быть тухляк, чтоб поехать к Отто Жгенти. No comment. Но Жгенти в тот вечер взорвал мой мобильный. После миллиона пропущенных звонков и стольких же эсэмэсок мне все-таки пришлось ему ответить. Узнав, с кем я тусуюсь, он настоятельно зазвал нас в гости. Что же Жгенти мог предложить нам в три часа утра? Да то же, что и в любое другое время: водку, пиво, портрет его мамочки в молодости и безудержную депрессию. Ну, еще – Моррисси, без перерыва, до тошноты. У него в гостях крутился какой-то тинейджер из Батуми (отличным телосложением, золотистыми кудрями и румяными щеками он напоминал древнего грека), влюбленный, кстати, вовсе не в Моррисси, а в Джима Моррисона. Жгенти это было пофигу. Да и сам парень не больно-то переживал по этому поводу. Впрочем, его покой не затянулся. Едва приехав, Заза с Куклой принялись выносить ему мозг. Да так, что не то что тинейджера, самого Католикоса – Патриарха всея Грузии могли б с панталыку сбить.– Сиськи любишь? – ни с того ни с сего бросил вдруг парню Кукла.– Да! – резко ответил ошарашенный парень.– Женские или мужские?– Ну, женские, конечно! – парень как будто даже удивился этому вопросу.– Ну ты даешь! – отшатнулся от него Кукла.– Да что за понт в женских сиськах? Нынче какой век-то? – подхватил Заза.– А в каких же тогда понт? – попытался не растеряться мальчик.– Мужские сиськи лучше! – разом огорошили его Заза и Кукла и в мгновение ока подняли майки. – Смотри, какие… Разве можно их не любить?Месхи не вмешивался, цикладол отпускал, и он решил позабавиться с собакою Жгенти (она только того и ждала, течка властно требовала своего, и бедняга льнула к Месхи, как к родимой матке, и лизала его щеки, что твои чупа-чупсы). Месхи хватал ее на руки, оглаживал – старался как мог, короче. На экране телевизора, ясное дело, обливался потом Моррисси. Сжавшийся в кресле, вечно пьяный, вечно встревоженный и вечно же хмурый Жгенти одну за другой курил свои противные ультралегкие «Винстон», пытаясь при этом врубиться в тему (тщетно, разумеется). Ко всему прочему он подражал Моррисси, время от времени выкрикивая какие-то фразы из его песен, и выпускал изо рта легкий дымок, как простуженный дракон.Мне все быстро остопиздело. Сидеть у Жгенти и так последнее дело.Не знаю, с какой радости, но вдруг я спросила у Зазы:– Нравится тебе Сорокин?А тот, будто только того и ждал, сразу забыл и про Куклу, и про тинейджера, стянул вниз майку, мигом стер с лица глумливую улыбку, выпустил из ноздрей остатки сигаретного дыма и вновь вперился мне в глаза. Опять, думаю, не ответит, оставив мне гадать, что кроется за этими его взглядами.– В общем, – ответил он, – да…И все лыбится, главное, типа – ну, что, таки отважилась заговорить со всемогущим, ты, прах и пыль у моих ног?! Да в жопу меня поцелуй, придурок!Очень я разозлилась, вот, думаю, сейчас заеду ему по морде, и даже рука уже поднялась, но что-то вдруг меня остановило. Пошла перечислять сорокинские романы да повести. Он за мной… Само собой вышло что-то вроде состязания: кто назовет быстрее и больше… Обнюхивались мы, как собаки, скорей даже внюхивались друг в друга, будто уже были знакомы… и только восстанавливали в памяти фрагменты давних встреч. Впрочем, об этом позже.– Как тебе «Лед»?– Да так… и да, и нет.Бесполезный ответ, но мне почему-то понравился. Понтуется он так, что ли? Впрочем, если б тогда кто меня спросил о «Льде», я бы, сто процентов, так же ответила. Почему? Бля! Не знаю, как объяснить, но сдается, что это «и да, и нет» стало тем единственным точным ответом, что сблизил меня и Зазу… Как бы увенчал собой сумму всех прочих совпадений, нашу готовность к встрече и наличный опыт, но эдак уже и до говнофилософии недалеко.

Кстати, сам Сорокин быстро исчез из беседы. Зато с нами остался «лед» (в абстрактном значении этого слова). К сожалению или к счастью, именно «лед» оказался словом-ключом, осмыслившим нашу встречу. Да, вот еще… мне трудно будет объяснить хоть что-нибудь тем, кто не читал означенного романа. Но здесь и сейчас самое главное не это. А то, что между нами возникло нечто нас связавшее, и ничего в этом особого нет, не «лед», так другое слово нашлось бы. Ведь нашлось бы?

Посиделки у Жгенти, как всегда, нагнали тоску и сонливость. Сначала у Куклы сузились глаза, как у кота, и он заворчал: хочется спать, поехали отсюда. Батумского тинейджера меж тем довели до такого состояния, что он был готов впиться в соски не только всех присутствующих, но и самого католикоса-патриарха всея Грузии. На телевизор никто уже не смотрел; правда, там и от Моррисси уже ничего не оставалось, кроме атласной рубахи да лужицы пота. Доволен был разве что только Месхи: сучка в течке с таким напором и упоением лизала ему лицо, что чуть было не стерла его совсем так, что даже родная мать не узнала бы…

Снова едем в машине Куклы. Снова дорога. Ночной Тбилиси. Вот-вот рассветет. Кукла и Месхи спереди. Месхи почти спит, глаза его сомкнуты, голова опрокинута на спинку сиденья, но вид в целом довольный. Пребывание у Жгенти не прошло для него даром – то и дело ни к селу ни к городу он выкрикивает отчаянным голосом цитаты из песен Моррисси. Не отстает от Месхи и Кукла, он пришел в себя и периодически выдает свою фирменную фразу: «Everybody dance now!» – умудряясь при этом объезжать ямы, резко выворачивая руль, хотя время от времени ямы все-таки подкатываются под колеса. Нас трясет, как в одной большой колыбели, и не как на городских улицах, а как на деревенских проселках… Мы с Зазой рядом на заднем сиденье. Ни слова не произносим. Скромничаем? Да какое там! То, что я по своим моральным, физическим и интеллектуальным показателям не принцесса, это ok, но ведь и у него на лбу написано, что он за мозгоеб, да и не дурак к тому же. Думаю себе: и чего ты, дура, подкатываешь к этому писаке, как последняя блядюга? Думать думаю, а взгляда от него не отвожу. Чую, он это заметил, но не подает вида, с сосредоточенностью туриста вглядывается в город, будто впервые видит его.Безлюдная улица Нуцубидзе: ямы, рытвины, кочки, – улица Кавтарадзе: своры собак на свалках, – Ваке-Сабурталинская дорога: игры теней, метанье бомжей, мельканье лунатиков и неприкаянных по мостовой, – проспект Чавчавадзе: никогда не отрывающий от себя стоп прохожих, – улица Меликишвили: мерцающие дорожные знаки, патрульные машины, желтый отблеск на куполе темного «Макдоналдса» и ярко светящаяся красная «M» над метро «Руставели», – спуск Элбакидзе: мертвый «Берлин», – мост Галактиона Табидзе: кто-то замерший и присмиревший опирается о перила, хочет то ли сигануть в воду, то ли пустить по теченью реки свои грустные думы, то ли поэт, то ли геометр… У ног его желтая собака с глубокими, прекрасными, огромными глазами… И наконец проспект Плеханова: высаживаем Месхи, – полусонный-полувозбужденный, выходя, он в последний раз бросает какую-то фразу из Моррисси, посылает нам воздушный поцелуй и не идет, а словно по воде скользит легкими стопами, плывет, как ладья, от нас к дому.

Остаемся втроем. Трое в лодке. Сидим и плывем по домам. Кукла ворчит, требует, чтоб кто-то из нас пересел вперед, не таксист же он, в конце концов. Фуфло базар! Ginger market. Ну, теперь пилить и пилить. Я ведь где живу, в самой жопе, за Московским проспектом, в Африке. Надо ж было так район назвать. Сама я его черной дырой называю. Тут не работает ни один закон физики. Это трудно объяснить, но тонкий человек поймет меня. Intelligenti pauca. У меня дома все шиворот-навыворот. Не до такой степени, конечно, чтобы не огонь охватывал дом, а, напротив, дом охватывал огонь, или не человек выдавливал прыщ, а прыщ человека. Нет, здесь все немного по-другому… Просто мое обиталище отдалено от города не на километры, а на световые годы. Конец света, за ним – пустота, если воспользоваться соображением одного умного поэта: мечта – чертеж, отрицающий предметы. Блядь! Пардон, но в данном случае ничего другого в голову не идет. В общем, плывем в лодке, в самую жопу… точней, летим в нее. Мигом и окончательно протрезвевший Кукла впивается в руль, как пилот Формулы-1 (никакой Шумахер или Барикелло не могут сейчас с ним сравниться!), и гонит по аэропортовской трассе свой WV «Гольф» с таким остервенением, будто мы идем на взлет. Скорость, конечно, совсем не та, но стоит ли удивляться, что после хмурого Жгенти и потного Моррисси 160 km/h кажутся полетом? Мы не взлетим, это ясно. Но и цели такой не стояло. Наша цель – куда величественней и светлее.Нас осталось трое, все молчат, и в моей голове от недосыпа вращается вязкий калейдоскоп бессмысленных картин, мозг размягчается, и на нем, как на клейменой скотине, оттискивается цифра «три», а перед взором проступает огненная тройка. И поэтому

От всех весельем я утаена,

В лучах его сиянья незаметна,

Как червячок средь шелковых пелен.

Чтобы убить время, начинаю непроизвольно считать в уме: трое в лодке… три мушкетера… сердца трех… Троица… триада… три ореха для Золушки… три танкиста и одна собака – с глубокими, прекрасными, огромными глазами… три капитана… три товарища… Третий Рим… тритон… а этот чего сюда затесался?.. треугольник… трехглавый дракон… Любопытно, однако, что сейчас поделывает больной дракон с Нуцубидзе? Наверно, уже подсунул батумцу свои соски… Бля, опять Жгенти! – Everybody dance now! – неожиданно выкрикивает всю дорогу помалкивавший Леванико-Барикелло, да таким истошно-визгливым криком, будто у него коклюш в разгаре. Жжешь, Кукла! Вопль хоть и бредовый, а действует не хуже нашатырного спирта. Покойника на ноги поднимет.Кукла – это уловленная и запертая в стакане молния, батарейка «Дюрасел», перпетуум-мобиле. Одним возгласом, одной дурацкой выходкой он может так вштырить, так зарядить энергией, что тут же ощутишь мощный всплеск радости между ног, в животе и в висках, да и не только.– Если б не ты, мы были бы сейчас вроде безутешных родственников на похоронах, – уже полная сил и любви (ума не приложу, правда, на хрена они мне сейчас сдались), говорю ему, не зная, что добавить еще.– А сейчас? – улыбается он мне из зеркала заднего обзора, как бурундук.– А сейчас вроде как с похорон уже.– С похорон дракона, что ли? – равнодушно спрашивает Заза, будто думает вслух, и кислым взглядом косит куда-то в сторону и вверх, рассматривает рекламные билборды вдоль трассы и отстраняется от произнесенного, будто не только ничего не говорил, но даже и не слышал. То ли он с нами, то ли его нет здесь вообще. Словом, абонент опять временно недоступен.Мне становится его жалко и очень хочется обнять и прижать к себе. Наверняка у меня комплекс матери Терезы, хочу обласкать всякого инвалида и калеку. От Зазы, похоже, остался лишь опустошенный футляр… Кроме пыльной обочины жизни, ничего его не ждет. Известно же, что в душе человека всегда хранятся радиоактивные отходы, омертвевшие отбросы будней, и что именно эти отходы занимают все пространство его жизни, не оставляя в ней места для живого чувства, для живой мысли. А Заза вроде как набит этим мусором под завязку.

Я бы много чего еще успела обмусолить, но мы уже подъехали. Кукла так резко тормознул, что мы еще метров десять скользили с оглушительным скрежетом. Напоследок он еще раз выкрикнул свое «Everybody dance now!». Только я собралась выходить, как Заза остановил меня, ухватил сложенными пинцетом большим и указательными пальцами выпавшую ресницу, бросил ее на язык и, как я уже говорила выше, привел в движение челюсти, будто жевал плотную ядь. – Ну как, – чуть помедлила я, – а?– Ммм, охуительно, – отозвался он.Это была первая моя ресница, которую съел Заза.

Дома я первым делом поцеловала в лоб спящую маму – я очень ее люблю, мама мой идол, – правда, мамочка? Быстро прошла к себе, скинула шмотье и нырнула под одеяло. После круглосуточного расколбаса ломило все тело. Я думала рухнуть в постель и уснуть мертвым сном, да не тут-то было. С полчаса поворочалась, пока не поняла, что только зря надрываюсь. В этот момент все под солнцем сделалось мне ненавистно, – все вокруг суета, и все погоня за ветром. В голове как будто бы лампочка вспыхнула: мне все похуй. I\'m was dreamin\' of the past. Ну, и встала, искупалась как смогла, поела холодной фасоли… Свинья ведь свиньей! И есть вроде не хотелось, и фасоль не бог весть какой свежести была, а все равно запихала в себя целую миску. Оделась, выскочила за дверь и рванула на маршрутке из своей жопы в город. Дорога, казалось, длилась дольше века. Но в целом все было не так уж и плохо. Главное, были сигареты. Сказано же, если есть в кармане пачка сигарет, значит, все не так уж плохо на сегодняшний день. Пошатавшись по городу и выкурив всю пачку, позвонила ему на мобильный. Он совсем не удивился. Загодя был уверен, что так и будет, в смысле, сто процентов я ему наберу. Как поднял трубку, так сразу: «Скоро одиннадцать». Как будто мы так и договаривались, а я опоздала на деловое свидание. Сказать:

Не спрашивай, читатель; речь – убоже.

Писать о том не стоит и труда.

Я не была мертва, живою не была я тоже, —

было б неправдой, но и такого я не ожидала. Бля! Попыталась воткнуть, что значит это «скоро одиннадцать». Что-то в последнее время я многого не просекаю. – Где ты? – спрашиваю. – И что делаешь?– В «Дель Мари», ем хачапури.– Это где?– На углу Палиашвили и Кавсадзе.– Один или с кем-нибудь?– Я, Нене и Леван.– Кукла?– Нет-нет, это парень Нене.Не знаю почему, но я спросила, приходить мне или нет, – потом только поняла, вышло-то хреново, в виду я имела другое, в смысле, не помешаю ли я их важному разговору. А о чем в принципе могут беседовать Заза, Нене и ее парень? Что там может быть важного, кроме хачапури?– Через десять минут.– Через десять от мэрии не успею, – принялась я объясняться. С кем? С Микки-Маусом – он сам себя так называет. Впрочем, если одна часть твоих знакомых зовет тебя бомжем, а другая часть – педофилом, то ты даже и не Микки-Маус, а просто его компрометация.– Ну, как хочешь, – ответил он и отключился.

Знаю, что я последняя сука, в Дубае меня ждут муж и целка «Ауди-А6», а у врат чистилища – Вергилий, мой отец и вождь, Вергилий, мне для избавленья данный, но я мчусь сейчас к какому-то писаке, с которым познакомилась несколько часов тому назад. Хуйня полная! Если б Аллах задумал меня червем, червем он меня и породил бы, но нет, он задумал меня как шлюху. Хватаю первое же такси, падаю на заднее сиденье и набрасываюсь на водителя: «Угол Палиашвили и Кавсадзе, как можно быстрее!» Тот, будто только и ждал, срывает с места допотопные «Жигули», пялится на меня в зеркало заднего обзора, скалит зубы (на мгновенье блеснул один золотой) и подмигивает, будто видит меня насквозь. Ладно, разве

Природа и искусство не дарили

Тебе вовек прекраснее услад,

Чем незнакомая невыспавшаяся я?

Что это за поэтический понос накатил, бля? С какого? Знаешь, с какого… В первый раз после просмотра «Зелига», помню, у меня вырвалось: It\'s my life! Вуди Аллен, думала, стопроцентно снял его обо мне. Бля! Я же как хамелеон, всегда подражаю людям, с которыми общаюсь в конкретный момент. Сейчас вот – классический случай. Снюхалась с писакой (поэт он, новеллист – один хуй), стало быть, мой мозг перестраивается на его лад, память выуживает из загашника то, что требуется в таких случаях, – цитаты, цитаты, еще раз цитаты. Возможно ли вообразить нынешнего писаку без цитат? Впрочем, сейчас мне следует сконцентрироваться. Так что возвращаемся в такси… Черный, как сгоревшая спичка, и сухощавый водитель похож больше на чертова ублюдка, чем на бурундука с рекламы «Колгейта», но в мыслях все же всплывает Кукла… Потом все перемешивается: он, взлохмаченный, как удод… поникший в кресле Жгенти с батумским тинейджером… Буква «М» – темная над куполом «Макдоналдса», красная над метро «Руставели»… обливающийся потом Моррисси… перевесившийся через перила моста то ли поэт, то ли геометр… танцующий в девичьих кроссовках Месхи… удивленный Вуди Аллен… тройка… и собака – с глубокими, прекрасными, большими глазами… Everybody dance now… мертвый «Берлин»… Dead can\'t dance… набитый отходами повседневности Заза… пустой футляр… три орешка для Золушки… и снова улыбающийся Кукла… и лед…

Не стоит думать, что мы так уж перлись от Сорокина. Ну, Сорокин. Просто этот его «Лед» оказался словом-ключом, определившим нашу встречу, сцепил нас друг с другом. Не было бы «льда», нашлось бы другое слово. Да любое. Пусть совсем бессмысленные «мотылек», «кока-кола», «блокнот», мало ли… В итоге между нами образовался линк, нечто, стянувшее-сблизившее наши подпространства. Нечто оказалось «льдом». Это звучит как полная хуета, но иначе не скажешь. А скажешь, так сужденье пойдет по-другому, под дудку этого слова. Одно дело – говорить о кока-коле, совсем другое – о мотыльке и блокноте. А нам вот выпал лед, так направим же мысль по его указанию. Повторяемся, так ведь повторенье мать ученья. Так, дабы пролить свет на предмет обсуждения, рассмотрим аквариум с разными рыбками. Представим, что они видятся в первый раз, и каким-то чудом (либо благодаря магии) вода вокруг них – бац! – и замерзла. Точней, вода в самом аквариуме осталась по-прежнему жидкой, но в ней появился кристалл льда, в который вмерзли две соприкасающиеся лбами рыбки. Лед потом, ясное дело, растаял… Впрочем, двинемся дальше, не будем перепрыгивать, ведь всему свое время, и для всего под солнцем своя пора. – Everybody dance now! – вспоминается взвизг Куклы, но оказывается, что это визжу я сама. Догадываюсь об этом, видя в зеркале удивленную физию шофера. А хуй бы с ним!

Мерзких мест в Тбилиси полно, но «Дель Мари» это что-то особенное… Даже заходя в первый раз, не можешь отвязаться от чувства, будто очень давно уже здесь бывал. Дежавю, все вроде знакомо – аура, люди, свет, даже запах… и музыка – что-то очень тбилисское. Smooth Jazz & Hard Soul. Kenny били Michael Franks – Greatest Hits. Или Barry White feat. Tania Maria… Допустима самба, румба, салса, мамба и бамба. И т. д., и т. д., и т. д., и т. д., и т. д. К тому же, оттого, что все стены отделаны зеркалами, кажется, что смотришь на себя со стороны, или что тот, на кого направлен твой взгляд, реален, ты же всего-навсего его отражение. А фишка в том, что только такую фигню и запоминаешь на всю жизнь. Будто тебя со всех сторон снимают камеры, сидишь в живом эфире и сразу транслируешься на широкий экран. Сто процентов реалити-шоу. Или даже отражение шоу. Как бы там ни было, show must go on! Короче, место пафосное и напряжное. Еще не войдя, только и думаешь, как бы скорей слиться. Хотя Заза держался молодцом. Он, как мне показалось, чувствовал себя таким же защищенным, как пепел в пепельнице, или хуй в гандоне, или пес его знает, как там еще говорят. С Нене я уже была знакома, а Левая оказался молодым и шустрым, как стриж, парнем.– Парень Нене, – представил он мне его так, будто весь его CV вместился в эти два слова. Обо мне же парню сказал: – Хатуна, инженер-программист, – и отпил через трубку грейпфрутовый сок, как бы всем видом своим говоря: вот и все, чем могу вас порадовать…Официантка без слов, одним взглядом спросила меня: «Что вам угодно?» Я заказала двойной эспрессо. Пока официантка удалялась, Заза рассматривал мои ноги. Я не целка-монашка, но почувствовала-таки неловкость. Потом он попросил меня на минуту выставить ногу вперед. Было ясно, что затем последует какая-то похабная выходка, и все же я подчинилась. Он наклонился и взялся за ногу рукой. Смутиться я смутилась, но вырываться не стала. Не устраивать же тут потасовку. К тому же утренняя фасоль начала подступать – я раздулась, как газовый баллон, и рисковала оскандалиться от каждого лишнего движения. Поэтому я просто пожала плечами и вопросительно взглянула на Нене и ее спутника, скашивая глаза на Зазу: он что, мол, ебнутый?Тот же, не торопясь, осмотрел мою конечность и, бровью не поведя, процедил:– Тебя, видимо, ждет большое будущее.Вот это я понимаю! Не слова, а прямо золото! Cool как тонко шутит. LL Cool J. Приятно как! И не поймешь, когда он гонит, а когда нет. Я совсем уже было собралась его обосрать. Типа, это что такое, ногомантия, вроде хиромантии, хит сезона среди гадалок? Но вслух тем не менее ничего не сказала, а отбила ему эсэмэс, с одним единственным вопросом: «Сам-то ты кто?» Возбужденная и раздувавшаяся от кишечных газов, я была очень довольна собой, вот, думаю, придумала охуенную вещь, наконец-то попала в точку. Кто ж сможет точно сказать, кому сидящая рядом послала свой мессидж – соседу или кому-то за тридевять земель. Его ответ хранится в памяти моего телефона и сейчас: «Моя Мадонна, рад сообщить, что я рядовой Микки-Маус на службе у Господа Бога, именно рядовой, ибо нас много и имя нам легион».

Из кафе мы отправились в «Корпорацию монстров» (так Кукла назвал редакцию журнала «Горячий шоколад»). У него, мол, там дело на две минуты, а потом он свободен. Редакция в трехстах шагах от «Дель Мари», так что мы пошли пешком по Палиашвили. То ли Нене и ее поклонник нас опередили, то ли мы от них отстали, кто теперь скажет? Поначалу шли молча. По ходу я со всей возможной тщательностью понемножку стравливала газы. Принюхивалась, вроде ничего, разве только чуть-чуть пахло… Ладно, на улице не страшно. Переходя от угла к углу Бердзенишвили, замедлили шаг, верней, он приостановил меня, подхватил из подглазья ресницу и отправил в рот. Это так, для справки. Вот еще! Ресницы у меня пошли выпадать, что ли? Неужели, думаю, болезнь есть такая.А он повернулся ко мне и тихо сказал:– Знаешь, я импотент.Я отмахнулась, как бы проигнорировала сообщение, а ему только того и надо было, чтоб втянуть меня в свои заебы. Не отвечать же мне тогда было, что вот, мол, досада, так ведь хотелось от тебя ребенка. А он держится так, будто это я к нему подъезжаю, а на самом деле, я же знаю, что это он из кожи вон лезет, чтобы мне понравиться.– Ты сейчас пишешь что-нибудь? Над чем-нибудь работаешь? – задаю самый слащавый вопрос, от которого всех писак прямо-таки воротит. Может, и прикидываются. Отчего же, может…Он чуточку скривил губы. При известной доле воображения это можно было даже принять за улыбку.– Да вот новеллу задумал, – отозвался он вслед за легкой паузой и выдал чуть не монолог. – Действие будет происходить в Праге. Главный герой пробирается как-то ночью на Олыпанское кладбище, тайком раскапывает могилу Франца Кафки, достает его кости и тащит в мешке к себе домой. Очищает от земли и моет череп, челюсти, позвонки, зубы, ребра… Потом разбивает их молотком на кусочки, пропускает через кофемолку и обращает в пыль. Каждое утро берет ложку этой пыли, сыпет себе в стакан, добавляет столько же сахару, заливает кипятком, мешает и пьет. Как сюжет, ничего особенного, – дает сам оценку, – но вот заглавие мне нравится. В принципе, из-за названия собираюсь написать. «Растворимый Кафка», так будет называться, – и почему-то сам же перевел: – Instant Kafka.

Две минуты в редакции затянулись на полчаса. Заза и главный редактор о чем-то горячо спорили на балконе. Бла, бла, бла. О чем, мне не было слышно. Впрочем, догадаться было нетрудно: об устранении из Зазиной статьи похабных и пошлых слов. Ну их в жопу, думаю, и вообще, на фига такому буржуазному розовенькому журналу, как «Горячий шоколад», такой нищеброд-автор, как Заза. Я устроилась в глубоком мягком кресле. Монстры монстрами, а кресла у них что надо! Сидя, я наслаждалась видом: в раме окна Заза и редактор смотрелись, как на экране. Кто не видел Шорэну Шавердашвили и Зазу Бурчуладзе, тому трудно будет представить то, что я сейчас скажу: и первая не Монсерат Кабалье, и другой – не Фреди Меркюри, но в обоих в тот момент было что-то эдакое… будто еще немного, и они споют «Барселону». И не успела я подумать про «Барселону», как уж, не знаю отчего, из-за недосыпу ли, или от массы сигарет, или от разгулявшихся в животе газов, головной боли (перед месячными, – хорошо, в сумочке завалялся пакет, предусмотрительная женщина всегда его носит с собою, я применила его в уборной «корпорации». Не уборная, а Эрмитаж, – неудобно срать даже, – и аромат, аромат, аромат… чувствуешь себя в парфюмерном бутике. Бля! Какие там Comme des Garзons, Vivienne Westwood или Anna Sut), или из-за всего этого вместе взятого я вдруг невероятно возбудилась.

Случается, иногда я забываю, где у меня пизда, но гораздо чаще из-за бог весть скольких, трудно вообразимых, совсем не схожих, в корне исключающих друг друга вещей у меня встает… Бывает, когда слушаю «Страсти по Матфею», особенно Erbarme dich, mein Gott, стоит представить краснощекого Баха в напудренном парике, как тут же кончаю… Встает, когда смотрю на «Крик» Мунка… Встает от запаха мастики… Встает в туалете, когда мать выйдет и я сажусь на еще теплое от ее бедер сиденье… От блеклого, сморщенного лица благородного рыцаря, когда я представлю, как он, обливаясь девятым потом, вступает в бой за установление истины и справедливости с полным бурдюком вина, принимая его за заколдованного мавра… Когда вспоминаю тихие беседы о минувших встречах с Господом Богом… Странно, но скорей встает при описании Прустом музыки Вентейля, чем от нее же в исполнении Рихтера или Ойстраха… От голосов, например, Бета Гиббонса и старины Джонни Кеша… К голосам я особенно чувствительна. Стоит мне вспомнить Брюса Ли с его фирменным воплем «Иааа!» и с вытиранием крови большим пальцем с уголка губ, как я сразу намокаю… Раз по тридцать вставало, а то и больше, от Белоснежки и семи гномов. Стоило представить себе этих пузатых и вонючих жадюг, как я сразу возбуждалась… Так уж их литературные образы действовали на меня, и без того в силу возраста вечно возбужденную и взвинченную… Если же это не так, то, спрашивается, почему у меня не встал, когда я посмотрела мультфильм с тем же названием? Получается, гномы из моего воображения были гораздо абстрактней, намного обобщенней и потому куда реальней мультипликационных, а стало быть, куда больше влияли на мою детскую фантазию, нежели смогли повлиять их мульткопии (правда, очень даже сносно выполненные, но слишком уж конкретные, а потому безжизненные, мертвые, притом, что, по правилам, должно было быть совсем наоборот, но у всякой сказки свои правила игры). Впрочем, этим бездушным двойникам удалось-таки сразу сменить жившие в моем сознании отвлеченные образы гномов с их постоянно меняющимися очертаниями, и гномы обрели раз и навсегда установленные и привычные краски и формы. Короче, отставим в сторону плоские суждения, но после этого мультфильма у меня больше не встает ни на Белоснежку, ни на гномов. Зато встает на собаку Баскервилей. Мне почему-то всегда казалось, что ее глаза под туманом (в такие мгновенья вокруг меня наверняка стлался густой туман, такой плотный и осязаемый, что его можно было резать, как тесто. Без тумана ее нельзя было бы даже представить, точно так же, как нельзя вообразить всадника с головой или такой странный симбиоз, как Lionel Richie Hawtin) светились, как рассеивающие тьму зажженные фары паровоза. Стоило взяться за этот рассказ, как я вся вымокала, белье хоть выжимай. С возрастом и вкусы, и объекты устремлений изменились. Глаза собаки Баскервилей растаяли под взором князя Мышкина… Перечень можно длить и длить, но и краткие упоминания могут дать представление об общей картине…

– В три мы идем в Музей искусств, в шесть – в театр, – ставит меня в известность вернувшийся с балкона Заза, помахивая, как веером, приглами. – Правда, куда до того? Вот в чем вопрос! – как ни в чем ни бывало он смахивает с меня ресницу и отправляет в рот. В другой раз меня бы стошнило, а тут ничего, еще и радуюсь, что вместо меня решение принимает кто-то другой – и определяет, куда идти, и угощается моими ресницами, а я тем временем раздуваюсь от газов.– А что там идет?– В музее выставка иранской культуры, а в опере – «Чайка» Чехова.– И что мы там делать будем?– Гм… повращаемся в обществе, на других посмотрим и себя покажем.Прямо светский лев, хоть и в красной майке с надписью FUCK ME.

Мысленно возвращаюсь к своему давешнему соображению о том, что, если б нашу встречу не определил слово «лед», то нашелся бы другой линк, скажем, «мотылек», «кока-кола», «блокнот» и т. д., и нахожу эту мысль ошибочной. Почему? Ответ будет предельно простым. Возьмем хотя бы стул, на котором я сейчас сижу. У меня о нем свое представление, я о нем знаю то, чего не знает тот же Заза, я, можно сказать, неравнодушна к этому стулу, мне ведома его история – где и в какое время он стоял, кто на нем сидел, когда раскачалась его задняя правая ножка, из-за чего ее то и дело приходится вправлять и укреплять, и т. д., и т. д., и т. д., и т. д., и т. д., и т. д., и т. д., и т. д., и т. д., и т. д., и т. д., и т. д., и т. д., и т. д., и т. д., и т. д., и т. д., и т. д., и т. д., и т. д., и т. д., и т. д., и т. д., и т. д., и т. д., и т. д., и т. д., и т. д., и т. д., и т. д., и т. д., и т. д., стало быть, знаю о стуле такое, что не оставляет меня равнодушной к нему, а Заза не знает. Не может взглянуть на него моими глазами, не владеет правдой о нем. Так что, если принять этот стул за точку отсчета, выйдет, что я в одном его подпространстве, а Заза в другом. Стул не сблизит наших подпространств, потому что мои представления о стуле зафиксированы куда прочней, чем представления Зазы, который ограничен лишь своим восприятием, и потому он может остаться равнодушен к предмету, не заинтересоваться им, и, значит, стул этот не столкнет, не свяжет меня и Зазу. И, наконец, есть два стула: № 1, на котором сейчас я сижу и который вижу, и № 2, описанный мною, преобразованный мною в слова, так сказать, стул-образ. Но это уже мозгоебство, бля! Впрочем, это так – к слову пришлось. Просто пикантная деталь.

 

До выставки прошлись по парку Ваке. Я об этом и не упоминала бы, если бы не происшедший там случай. Ничего, конечно, особенного. Мы убили какого-то старика. Вроде бы убили. Или он сам окочурился у нас на глазах. Не знаю. Вы, наверное, думаете, что я сильно не в порядке, но спросите Миротворческие Силы – я несу ответственность за каждое свое слово. Ну, вот оно снова возникло, блядь, это чувство, будто все это уже случалось и сейчас мы просто-напросто повторяемся. По дороге зажужжал мобильник Зазы, звонил Качаров, предложил подъехать на машине – он, оказывается, всю неделю собирался отвезти Зазу к врачу. Не знаю, до сих пор ли это продолжается, но тогда у Зазы была проблема с щитовидкой, плюс периодически случались сердечные спазмы, приступы невроза и хуй знает что еще. Сам он над всем этим потешался, просто-таки ломал комедию. Но я-то знаю, какой он трусливый распиздяй. Актер, бля, шоумен ебучий. Спасибо, но сегодня у меня не получится, неотложное дело. Должно быть, смущается, что в клинике за него заплатит другой. Но когда начинают умолять и настаивать, все же сдается. He\'s a user, baby. So why don\'t you kill him? Тогда Качаров позвонил мне: «Скажи, чтоб поехал со мной… Понимаю, влом, но… Что, если б мне было хуево, он бы мне не помог?» Потом позвонил Месхи, с тем же текстом: «Где вы, сейчас подкатим…». С каких это пор вы стали такими заботливыми, мальчики, а? Хуесоской – да, но ревнивой неврастеничкой я никогда не была, а огорчиться все-таки огорчилась, обоих же их знаю сто лет, а никогда не видела с их стороны такого надрыва и трепета. Крышу собственную потеряли от человека, с которым, как и я, только что познакомились. И какого человека! Микки-Мауса, который по зодиаку – хоббит, по матери – хуйло, а по понятиям – розовая пантера. То, что с ним хожу я, это понятно, это моя проблема и тема отдельного разговора (который и идет, собственно), но вы-то, мальчики, вы ведь не такие, с каких это пор вы заделались заботливыми папашами? А, поебать… Извините за ревность, мальчики.Мы сидели в парке на последней от теннисных кортов скамье, не доходя до стадиона «Локомотив», когда показался этот старик… Нес в руке большую дубину, что твой посох Моисея. Упирался взглядом вниз, под ноги, а дубинкой ворошил целлофановые обрывки под кустами – что-то искал. Рядом шла, помахивая хвостом, собака. Страшилище из страшилищ – видимо, помесь овчарки и таксы: огромная голова и маленький торс, да еще и, вроде, ухмыляющаяся пасть. Сильно напоминала Майло из кинофильма, когда на него случайно натягивается маска…Помню, о чем мы пиздили – о библейских хардкорах. Пиздил, собственно, Заза. Спросил, как у меня с Ветхим Заветом. Поняв, что никак, сразу начал:– Там есть эпизод, когда Иаков с сыновьями и невестками едут мимо города Шехем. Жители выходят и требуют у него женщин, чтобы лечь с ними. Иаков и сыновья им отказывают: вы не нашей, мол, веры и крайняя плоть еще на вас. Тогда шехемские мужи без колебаний подвергают свою плоть обрезанию у самых врат города. Все, подчеркивается, кроме старцев, даже малые дети. Если верить специалистам, тогда в городе жило от семи до десяти тысяч жителей. Возьмем семь, грубо вычтем женщин, то есть две трети, тех же старцев, и все равно останется почти три тысячи. Так вот, представь себе место с тремя тысячами мясных кружков на нем. Это же целая горка!Бла, бла, бла, мозгоеб. Обычный интеллектуальный гон со скрытыми садомазо-мотивами. Заза не первый и не последний, кто заморачивается на библейских прихватах. Я старалась в одно ухо впускать, из другого выпускать, но все же горка маячила перед глазами – тысячи мясных колец, сваленных в одну кучу, в них было что-то привлекательное. Он бы, наверное, долго еще пиздил, когда б не показался дед. Совершенно неожиданно, будто бы выпрыгнул из бредятины Зазы. Не скажу что на Иакова, но на бредущего по пустыне Моисея был явно похож. На состарившегося и всеми покинутого. Мы с Зазой переглянулись.– Ты готова? – осведомился он.Я не знала, что он имел в виду, но мгновенно подтвердила готовность, хоть и чувствовала спинным мозгом, жопой, пиздой, рациями, факсами, телефонами, что назревает что-то жуткое. И это нечто предстоит совершить нам. Все мои мысли устремились куда-то в жопу. Я как бы жопой мыслить начала. Почему-то так возбудилась, что еще пару секунд, и кончила бы. Мне известна ровно тысяча способов, помимо исключений, не указывающих на закономерность, достижения оргазма (я имею в виду оргазм без секса). Это будет тысяча первый способ…Старец прошел мимо нас, заглянул под кусты, но, оказалось, ловить ему там нечего. Он оглянулся на нас, всего на мгновенье, что-то мелькнуло в его глазах, и он резко рванул.– Пошли! – сказал Заза и привстал так медленно, что я поняла – он сильно волнуется, нервы натянуты, как струны. Напрягся, как крыса перед курятником. Потом прыгнул за куст и вернулся с камнем в руке. Дед быстрым шагом удалялся от нас. Заза, озираясь по сторонам, пустился за ним. А меня на всем протяжении этого пробега не оставляло странное чувство, будто все это однажды уже происходило.Все случилось внезапно. Стоило Зазе запустить камень в затылок деду как я, как регбист, подлетела сбоку и захуярила деда в кусты. В общем, мы с Зазой волей-неволей сбонни&клайдничали. Старец не отключается, хотя явно уже доходит. Переворачиваем его, он глядит нам в глаза. Если он, думаю, и не совсем охуел, так уж точно перепугался, но нет, дед следит своим зорким глазом за каждым нашим движением. Однако помалкивает. Из носа идет кровь. Собака повизгивает, помахивает хвостом, лижет хозяину лицо. Заза стягивает с деда штаны, достает его дряблый хуй и протягивает мне руку. Даю ему свои «Викторинокс». В одной руке Заза держит хуй, в другой – нож. Так, должно быть, вторгнувшийся в Азию Александр Македонский сжимал в одной руке меч, а в другой – «Аналитику» Аристотеля. Удивляюсь спокойствию деда, его смиренно-обвиняющему взгляду, которым он окидывает нас, будто его не обрезать собираются, а всего лишь переключили радио – с трио Шуберта на рэпак Эминема. Казалось, он загодя знал, что все сложится именно так, а сейчас просто наблюдает.Раз так, то мы не спасовали. Заза так ловко снес деду крайнюю плоть, будто всю жизнь только этим и занимался. Собака почему-то не бросалась на нас, она с прежней методичностью лизала хозяину лицо, помахивала хвостом и скулила.

Выставка едва ли стоила упоминания. Старинные персидские миниатюры, ковры, циновки и другая хуета. Впрочем, это не остановило половину тбилисской элиты, заполонившей зал. Как никак руководителем – или, как сейчас говорят, куратором – выставки была сама Эка Джапаридзе. Если не знать, что проходит выставка иранской культуры, впору было б вообразить, что идет показ мод. Скромное обаяние грузинской мелкой буржуазии представить себе нетрудно. No comment. На экспонаты никто не обращал внимания. Срать на них все хотели. Толпились и перемешивались только-только выпрыгнувшие из джипов павлины с распущенными веером хвостами, черные вороны, жирные куропатки, подгримированные курочки, туалетные утята. Слегка утомленную и улыбающуюся, как Джоконда, Эку разом снимали несколько телекамер. Журналисты совали ей в рот букет микрофонов. Интервью брали не как у живой бабы, а как у чуда, снизошедшего с небес… Микрофоны сверху, микрофоны сбоку, микрофоны снизу, микрофоны из ниоткуда… «Бамболейо, бамболейа»… Колыхалось море вечерних платьев, шикарных нарядов, причесок и духов. Хуй в рот, ириска в жопе, и, наоборот, хуй в жопе, ириска в рот. Не было разве только Вуди Аллена и Гио Сумбадзе. По той единственной причине, что первого не было в Тбилиси, а второй был чрезвычайно занят. Да я ебала! Очень понравился только один экспонат – плитка белого кафеля с синим непропорциональным абрисом слона. Недурно бы выложить слонами всю ванную.

Иное дело оперный театр, да еще с постановкой «Чайки» Кончаловского. Ах, Кончаловский… О, боже! Это какой Кончаловский? Тот самый! Оле, оле, оле, оле. Just a perfect day. При входе Заза прошептал мне на ухо:– Позвольте напомнить вам, что здесь собирается почтенная публика, – и погладил по голове, словно дрессированную обезьяну, перед тем как представить ее цирковой комиссии. Что за хуйня! Явная пощечина, но я проигнорировала, не стоит из-за этого заводиться.В опере тусовалась вторая половина тбилисской элиты. Совковая интеллигенция – увядшие, побитые молью старушки, и нынешние, загоревшие в соляриях, по паре раз липосакцированные и все равно расплывшиеся дамы (вообще-то, ладно уж, от глотки у тебя начинаются ноги или задница над пятками, главное – разбираться в театральном искусстве, как я, то есть как свинья в апельсинах) дружно курили странно длинные слим-сигареты. «Кукуррукукуууу… Палома…» И все при этом напружиниваются и напрягаются, чтоб не упустить невидимого глазом, неслышимого ухом, несказанного словом. Парча и шелк состязаются в количестве навешанных на них украшений, да еще и серьги от GFF с целую люстру, часы от Brecuet, брошки от Cartier, браслеты от Fred, туфли от MIU MIU, и т. д., и т. д., и т. д., и т. д. Стразы от BVLGARI — просто попса. Intensive brilliant & Glamour. Целая галерея дам без оргазма. Их навалом, как безалькогольного пива, безкофеинового кофе, обезжиренного молока и безникотиновых сигарет в супермаркетах. И фраеры, толстые фраеры, конечно же, тут. Обычная хламурная тусовка. То и дело нужно кому-то кивать, с кем-нибудь раскланиваться, целоваться, жать руки, подмигивать, помахивать, подмахивать, засовывать палец в жопу. Кого только здесь не было, разве только Вуди Аллена да Георгия Гвахария. Первого просто не было в Тбилиси, второй не выносит Кончаловского. Я тоже не фанатка Кончаловского и не театрал, но спектакль, кажется, был неплохой. Типа кино, в общем. Только тянулся более трех часов. Сущее всенощное бдение. Я так долго сидела как вкопанная, что задница просто одеревенела. Особо тяжко приходилось между овациями. Как только публика начинала хлопать, я сразу же выпускала газы в бархатную мякоть кресла. Классический способ! Счету нет, сколько раз я пукнула в тот вечер, датчик, если б он висел у меня на жопе, точно перегорел бы. Если верить греческим мифам, лоно Сциллы было набито щенками, а вот я в тот день прямо лопалась от газов. Выпускала их то долгим протяжным залпом, а то и мелкими, дробными выстрелами. По возможности старалась бесшумно. Неужели вы никогда не пукали в кресло? Помню, есть такие строки в стихотворении Иегуды бен Галеви: «О любовь, благодать тебе…». С этими словами я вполне могла бы обратиться к оперному креслу. В итоге, как Наполеон погреб под стенами Сен Жанн д\'Арк свою великую мечту, так и я схоронила в кресле добрый кубометр кишечных ветров. Вроде бы никто вокруг носа не зажимал. Только Заза скинул у меня с подглазья ресницу, сжевал ее и между овациями бросил:– Хочешь на голову нам нагадить?Да похуй. Я и ухом не повела. И так проблем хватает. Утром, кажется, мылась, а уже вроде как чем-то несет. У меня всегда так перед месячными: раскалывается голова, ломит все кости и к тому же жутко обостряется чувствительность к запахам.

Еще до начала спектакля Заза вдруг сорвался с кресла, бросил мне, что сейчас вернется, и метнулся к центру зала. Всему ряду пришлось привстать, чтоб пропустить его. Он же, по-пижонски расточая по пути: «Пардон… виноват… будьте любезны…», – подлетел к разукрашенной, как новогодняя елка, даме. Побазарив с ним минуты полторы, дама отдала ему из своего букета одну розу. Рядом с ней сидела светловолосая девочка лет восьми – девяти с выпученными глазами. С первого взгляда было заметно, что она прекрасно воспитана, очень почтительна, чрезвычайно скромна, прямо-таки на зависть каждому. Я издали видела, как удивленно воззрилась на Зазу женщина, как он склонился и зашептал ей что-то на ухо. Он держался совершенно невозмутимо, как если бы она была его родственницей или старой знакомой. По ее же лицу читалось, что она видит его впервые. Как он окрутил тетку, не знаю, но она позволила ему вытащить один цветок из букета. Не знаю, маккиавелист ли он, но что для достижения своей цели готов пойти на что угодно, это выведено у него на лбу. Чтоб потрафить своей похоти, такой родную мать не пощадит, – когда до дела дойдет, выпустит ей все кишки и сделает себе кашне. Никто не обращал на них внимания, даже девочка, эта улыбчивая Барби, вертелась и таращилась во все стороны. Да и кому взбредет в голову глядеть на встретившихся в опере родственников, даже если на майке одного выведено FUCK ME, a другая наряжена, как новогодняя елка. Вернувшись, он попросил меня подержать розу, осторожно сложил в бутон распустившийся венчик и натянул на него крайнюю плоть деда (которая до этого была у него на пальце в виде кольца) – на манер того, как цветочники на рынке стягивают бутоны резинкой.Когда спектакль закончился и посыпались овации и букеты, он шустро протиснулся в толпу и вручил Кончаловскому розу с оригинальной оберткой.Вот тогда-то я и поняла, что он не то что полный зануда, но совсем малец, хоть и знает только что трындит: я рядовой Микки-Маус, а на деле задается пиздец как, и таков его имидж. Имидж врага публики и неисправимого циника. Больше того, если не знать его близко, можно принять за ходячую заразу, ни руки не пожмешь без перчатки, ни заговоришь без противогаза. Рожа такая, что – со мной согласится охрана любого клуба – не пройдет ни один face control. А между тем имидж ничто, жажда все. Sprite. Приглядись к нему в те минуты, в сощуренных его глазах наверняка можно было уловить детский восторг и удивление, будто он парил далеко, в некалендарных пространстве и времени. И не играл ведь, а правда был очень счастлив, не рукоплескал – да и зачем, и без него хватало хлопмейкеров, – все было написано у него на лице, просто надо было следовать за его взглядом, направленным – нетрудно догадаться – на Кончаловского с розой как на свою удавшуюся картину, и всем своим видом выражавшим: все это совершил я!

И полюбуйся там на мастерство

Художника, который, им плененный,

Очей не в силах оторвать.

Как мало некоторым требуется для счастья.

Месхи поднял панику: за три часа разослал по мобильнику целую пропасть эсэмэсок. И мне, и Зазе один и тот же текст: «Жду в студии в 9». И что он мог нам предложить, кроме цикладола, прокуренной студии и красивого вида из окна, никак от него не зависящего? Private party — так это называется. Цикладол был в прошлый раз, значит, в этот нас ждет жесткая пьянка с непредсказуемым концом. В смысле, ждут секс и голод. Точнее, голод – это сто процентов (то есть, прежде чем идти, следует подкрепиться), а секс – как получится. В «Макдоналдсе» постные дни. Бывают же дни разных стран – греческие, мексиканские… Теперь вот еще и постные. Любопытно, какому умнику пришла в голову столь пошлая идея? А людям только этого и надо – ходят все, крестятся, бормочут «Отче наш» – от зла спасаются. Лбы так и блестят от чудодейственного масла. В «Хеппи-Милл» в качестве «сюрприза» упакованы маленькие фигурки святых. Можешь выбрать кого хочешь из двенадцати апостолов, а то и распятого Христа или Иоанна Крестителя. Красный Крест не даст соврать, никакая я не феминистка, но то, что все это наебка, охотно соглашусь. Ведь даже в «Макдоналдсе» не найдешь среди святых и апостолов женщины. В Тбилиси издавна полный патриархат. It\'s a men\'s, men\'s, men\'s world. Да ладно! К тому же все теперь освященное, от кока-колы до колотого льда. Как выясняется, среди детей самая популярная игрушка после Христа именно Иоанн: он фосфорный и светится. К тому же у него отвинчивается голова, а ладони источают блестящую влагу. А распятый personal Jesus, если нажать на вмонтированную в бок кнопку, женским голосом, как из мобильника, вопросит: «Ели, Ели, Лама Савахтани?», – что в переводе означает: «О Боже, о Боже! Почему ты меня оставил?» Из мясного есть только фишбургер. Ко всему приложены бонусом пакетики постного масла: фишбургер + масло, фри + масло, салат + масло, и т. д., и т. д.Я вначале думала, что в пакетике кетчуп. Оказалось чудодейственное масло.

 

...

Стоит ли упоминать, что в самый разгар ужина Заза схватил очередную мою ресницу, макнул в масло, как фри в кетчуп, и отправил ее в рот?

Кого только ни увидишь в студии Месхи: все, кто не отправился в оперу или на иранскую выставку, сбежались сюда. Дигомские педерасты, post-industrial boys, жуткие и слишком приятные, прекрасные неудачники, панки с красными ирокезами, киберпанки, какие-то типы в остроносых башмаках, калоеды, спермоглоты. А также геи, прошмандовки, потаскухи, ебанашки, гуру хуй знает чего, фраера, толстые фраера, Modern Jazz Quartet и т. д., и т. д., и т. д., и т. д. What a wonderful world! Еще какая-то тысячелетняя госпожа Лаура – женщина слишком мощная, с сомкнутым, как у рыбы, ртом. Когда смеется, видны все челюсти, губы как ножницами отхвачены. Не брюхо, а резервуар ненаполнимый. До жути страшная, дрожащая, как тающая медуза на песке. Хотя больше она походила не на медузу, а на дракона в маске из японского мультфильма, проглатывающего всех и исторгающего взамен золотые монеты и подчиняющегося одной только Техиро. А что, думаю, если на нее найдет и она примется всех тут поглощать, кто ж ее остановит? Но Техиро среди нас нет, а доброго пастыря и подавно. Ели, Ели, Лама Савахтани? В студии не было только Вуди Аллена и Католикоса – Патриарха всея Грузии. Первого просто не было в Тбилиси, а другой – и не гей и не киберпанк. Зато был Кукла в своем амплуа. Поначалу я его не приметила, затерялся где-то между дигомскими педерастами и панками, как иголка в стоге сена или вирус в компьютере, но потом даже сквозь рев магнитофона пробивалось его «Everybody dance now!». Так что, как бы ни было жутко, одна только мысль о том, что Леванико где-то рядом, мгновенно успокаивала и наполняла энергией. Такой уж он, Кукла – Mad Max, Woody Woodpecker & Turboman. Три в одном – шампунь, бальзам и кондиционер. Музыка то и дело заглушалась ужасающим смехом госпожи Лауры. Уж не трахнуться ли нам, любезная госпожа Лаура?Все перемешалось. Сам черт не мог бы разобрать, кто с кем целовался, кто у кого сосал, кто кому вставлял. Kill Bill & Twin Peaks. Магнитофон орал на предельной громкости: «We are the family!» Где-то Кукла взвизгивал, как койот: «Everybody dance now!» У Месхи глаза горели, как у полоумного. Его черный кот метался, как угорелый, выглядывал то из ирокеза, то из-за жопы пидараса. Качаров был с Чик Кореа. Совершенно непонятно, почему он так свою девушку называет. В принципе, мне похуй. Чудесная девочка эта Чик Кореа. Очень внимательная. Но здесь она абсолютно неуместна. Я собиралась рассказать совершенно другую историю, а точнее, анекдот, под названием «Миг».

 

Миг

Анекдот – это смешной рассказ для забавы и развлечения. Вот и эта короткая история вполне может рассмешить. Про двух встретившихся людей, в одном времени и пространстве. Не знаю, как вы, а я полагаю, что такие встречи происходят редко. Ладно, отложим в сторону время и пространство, главное сейчас другое, то есть – встреча. А точнее, сумма совпадений и готовность к встрече. Когда бы не эта готовность, не было бы и встречи.

Идем дальше. Стало быть, это было короткое приключение, момент впечатления… Какая-нибудь Глюк\'OZA при этом, наверно, бы спела: «Ой, ой, ой, ой, это между нами любовь», – но это вовсе и не любовь. Не то слово. На хуй Глюкозу – здесь можно употребить такое грандиозное слово, как «истина». Стало быть, это был миг истины. Но если вам уже и «истина» не по вкусу, то для наглядности я приведу цитату, кажется, из Евангелия, которую точно не помню, и потому вот вам вольный ее вариант: «Доколе свет с вами, веруйте в свет, да будете сынами света». Ну, а если вместо слова «свет» вставить слово «лед», то все станет куда понятнее. Так что, пока лед среди вас, веруйте в него и будьте сынами льда. Это был даже не лед, а луч, сверкнувший на кристалле льда, который всего на миг мелькнул перед нами и исчез. И мы поверили в него. И встретились. В такой момент (я подразумеваю встречу) нужна вера (а вера – это субстанция; а субстанция – это конкретный предмет, коим питается жизнь), потому что длительность луча один лишь миг, один проблеск, т. е. целая жизнь. И само собой, в первоначальном образе он никогда не повторится. Мы потом можем думать о нем, повелеть даже: мгновенье, ты прекрасно, продлись, постой! Больше того, какой-нибудь досужий философ может потом установить его происхождение, механизм и структуру. Но все равно оно никогда уже не будет таким, как прежде. А было ли оно вообще? Короче, мы пиздим о том исключительном случае встречи, когда ты веришь в то, чего не существует, и видишь то, чего не существует. Это и есть вера. В смысле, хронотоп, время и место – путь, а не порыв к не вызывающей доверия цели. Двое могут стоять лицом к лицу и говорить – быть может, даже понимать друг друга (зная, сколь сложный и абстрактный акт взаимопонимание, все же употреблю здесь это слово. Сложный, потому что понимание означает перенос слышанного в свое, личное переживание). По многим вопросам они могут соглашаться, быть даже предельно честными по отношению друг к другу, но при этом никогда друг друга не понимать. Мало того, даже в объятиях могут быть отдалены друг от друга на световые годы. И в большинстве случаев это так и есть. Оттого и думаю, что встречи большая редкость. Увидеть, скажем, желтый «М» над куполом «Макдоналдса» (у которого есть и длина, и объем, в смысле – материальные свойства) могут все, хотя бы и одновременно. Но тот проблеск, которого не существует, лишь один или, в крайнем случае, два человека могут видеть в редких, исключительных моментах. Я объясняю это так (другой, быть может, сумеет дать лучшее толкование): этот миг существует не больше, чем для двух людей (курсив мой. – 3. Б.), да и то в конкретном хронотопе, а не всегда и не для всех. По-иному встреч не случается. Выше не случайно проронено слово «истина». Эти встречи можно назвать и так, то есть мигом истины. Истина не только E = mc2. Она многообразна и соответствует числу людей на земле, и это не ново. Давно старо и то, что истина не сингулярная, раз и навсегда данная определенность, не какой-нибудь окаменевший орнамент, не желтая «М», увенчивающая «Макдоналдс». Чтобы уловить проблеск истины, нужны готовность, сумма совпадений и определенный опыт. Иначе говоря, истина может блеснуть перед нашим взором, когда мы еще не будем готовы, хотя мы можем ее заметить и даже потом вспоминать ее. И воспоминание это будет примерно тем же процессом, что и реставрация повреждения. Мне могут возразить, сказав, что человеку невозможно быть в состоянии вечной готовности, в частности, к мигу встречи. Видимо, не без того, но все же я полагаю, что в нас заложен некий механизм типа обоняния, свойство или дар (должен быть заложен), и он, независимо от нас, не замедлит включиться, стоит ему ощутить приближенье мига. Включается, и будоражит, и воспламеняет. Нередко вспышка проходит впустую, оттого что перед нашим взором (или в нас) проскальзывает не сама она, а ее копия. При этом может произойти и наоборот – миг истины промелькнет, но мы не взволнуемся в достаточной степени. Волнение же, как известно, совершенно необходимо, дабы увидеть существующее в крохотный отрезок хронотопа, то, что, можно сказать, вообще не существует, но все же остается истиной.

Стоит ли тянуть: мы с Зазой увидели лед одновременно. Увидели, поверили в него и, говоря проще, встретились. Встретились и взволновались. Но это был миг встречи, и только он. Потом мы как бы исполняли приказ неослабно трудиться: долго, насколько могли, расширяли этот миг, в смысле – вспоминали о нем, обсуждали его, понимали друг друга, переносили слышанное в личный опыт, но это уже была реставрация мига. Воспоминанием этим (скорее, по воле, чем поневоле, поскольку это было нашим желанием, – мы осознавали его природу, мы понимали, что мы такое и каково наше реальное положение) мы выполняли определенную работу, и не для того, чтоб что-то сохранить, а, напротив, чтобы разбить вдребезги, расколотить. Мы всеми органами чувствовали, как опасно пребывать во льду. Во льду, а не в любви. Врачи без границ согласятся со мной, что литература, как и философия, для всего припасла выразительные высказывания. Для любви их целая пропасть. Понимаю, банально, но приведу три примера: Катон (старший) – «Душа влюбленного живет в чужом теле»; Пруст – «Когда мы влюблены в женщину, мы только проецируем в нее наше собственное душевное состояние»; Платонов – «Любить женщину легко – это значит любить себя». Извините, что говорю от чужого имени, но все-таки подобного согласованного действия никогда не видела: мы вроде как синхронно танцевали, а наша жизнь зависела от этого танца. We are the robots. Знали, что делаем, раскалывали лед, потому что боялись его, и знали, что, после того как мы разобьем кристалл, нас ждет все то же однообразие аквариума, но все же делали это. Зачем? Видимо, от страха зайти далеко, потому что мы не можем быть счастливыми, это не наше естественное состояние, мы не можем радоваться и привычные горести предпочитаем непривычному веселью. Словом, мы разбили весь лед вокруг себя, собственными стараниями и усилиями отогнали от себя истину, и она распалась на составные стихии – и растворилась в воде, как порошок, как Кафка. Instant Kafka. Мы ведь прирожденные уроды, ебанутые бляди.

Впрочем, ебала я всех и вся, ебала всех шлюх с самой собою во главе, ебала лед и ресницы, которые съел Заза, и лохматого Барикелло, и Белоснежку и семь гномов, и увядшего в кресле Жгенти, и батумского парня, и 1001 способ достижения оргазма, и красное «М» над метро «Руставели», и post industrial boys, и потного Моррисси, и Католикоса – Патриарха всея Грузии, и чудодейственное масло, и врачей без границ, и то ли поэта, то ли геометра, и галерею дам без оргазма, и толстого фраера, и танцующего Месхи в девичьих кроссовках, и Красный Крест, и улыбавшуюся Барби, и целку «Ауди-А6», и мерцание теней, и хоровод бомжей, и бамболейо, и бамболейа, и озадаченного Вуди Аллена, и личного Иисуса, и кофе без кофеина, и триаду, и собаку – с глубокими, прекрасными, огромными глазами, и скелет Кафки, и 100 %, и мертвый «Берлин», и набитого мусором повседневности Зазу, и краснощекого Баха, и Чик Кореа, и прекрасных лузеров, и разъяренного Брюса Ли, и 12 пластмассовых апостолов, и men\'s world, и куккурруккукууу, и Кончаловского с розой в руках, и собаку Баскервилей, и пидарасов, включая меня, и прошмандовок, и ебанашек, и 3000 мясных колец, и три орешка для Золушки, и безумного Макса, и Куклу, и «Бесаме мучо», и Сорокина, и лед, и фишбургер, но не с котлетой, а с живой рыбой, помахивающей хвостом, и куккурруккукууу…

 

Фонограмма

В Телави героина не достать. Что угодно тут есть – автоматы, фальшивые паспорта, тротил, румынские рабы… но только не героин. Проклятое место. А ведь иногда это так важно – иметь немного героина! Конечно, трезвомыслящее большинство меня не поймет. А вот трезвомыслящее меньшинство поймет все на раз. Но это лишь одна сторона медали. В общем, все непросто…

Все осложняется пуще прежнего, когда режиссер принадлежит большинству, ты снимаешься у него в фильме, а съемки ведутся посреди пустыни неподалеку от Телави. При этом температура воздуха +50°, а фильм костюмированный. Но и костюмированный ты мерзнешь так, что хочется выкрикнуть какую-то нелепость. Что-то типа: «Имею честь, дамы и господа!» – и, откланявшись, ровным шагом (что совсем не легко) покинуть съемочную площадку и на первом же попавшемся такси рвануть в Тбилиси. В Тбилиси, который битком набит святыми, экстрасенсами, поэтами, китайскими магазинами и героином. Но ни крикнуть, ни уехать не выйдет. Поскольку ты заключил контракт. Дьявол, представившийся продюсером фильма, подсунул тебе две недели тому назад какой-то листок, и ты его подписал.

Две недели тому назад ты бы подписал не только этот чертов листок, но и любой другой, лишь бы на банковский счет капнул аванс в 10000 долларов. Круглая сумма, ничего не скажешь! 10000 долларов это несколько погашенных кредитов, много героина и немного карманных денег. Впрочем, у героина есть одно странное и всем известное свойство – вопреки любому количеству его никогда не бывает много. Тем более когда он присутствует и в кармане, и в организме. При таком раскладе становишься до того щедрым, что готов накормить всех голодных, приютить всех беспризорных, утолить все виды жажды. Превращаешься в своего рода филиал Красного Креста. Что всем все равно не поможешь, осознаешь уже потом.

По приезде в Телави у меня было 22 чека. По самым оптимистичным расчетам, могло хватить дней на сорок. Инъекция до съемок, инъекция после. Тем не менее… Последний чек иссяк ровно через месяц, день в день. Утром стало кристально ясно, что пусть Телави и далеко не Лас-Вегас, здесь вполне возможны и страх, и ненависть. Вот только простую истину сию осознаешь, когда героин уже на исходе. Тут-то ты и понимаешь впервые, что от Лас-Вегаса Телави очень далеко. Именно тогда и начинаются страх и ненависть. Страх беспредельный, ненависть еще больше.

Еще немного, и я бы просиял как благовестник. Еще неделя, и если бы меня не включили в сонм святых непосредственно, то стажером в канцелярию Господа зачислили бы наверняка. Целый месяц я начисто отрицал себя, вытряхивал из мозгов всякий постмодернистский мусор, припадал к своим подлинным корням и истокам – к самой заре христианства. Параллельно держал строжайший пост и пел величавые гимны Всевышнему. Еще чуть-чуть, и пошел бы исцелять дев ханаанских и отроков иерихонских. К началу третьей недели уже мог говорить притчами и постиг язык птиц. Понимал и режиссера, которого поначалу воспринимал беспорочным, как голубок, и невинным, как младенец. А он оказался верным слугой дьявола, в предыдущей жизни – личным астрологом короля Фридриха II, предсказателем будущего и акушером.

И вот я стою посреди пустыни, и буду стоять еще, пока режиссер не возвестит: «Снято!» До этого пока еще далеко, оператор только ставит кадр. Впрочем, куда мне, дамы и господа, торопиться, пусть себе спокойно ставит и настраивает. Мне нравится здешняя тишина – райская симфония, такая бывает лишь в ангельском санатории. Нравится стоять на горячем песке, блеклой сыпучей массе, что напоминает героин на дне ложки перед кипячением. Мой урбанистический мозг так устроен, что, кушая штрудель, я вспоминаю бабушку, а стоя на песке – героин.

Впрочем, рано или поздно пустынничество мое кончится, ведь оператор – матерый волк, старый утонченный аристократ, виртуоз своего дела, настоящий Ласло Ковач. Кадр будет установлен, и очень скоро. И мы снимем еще одну сцену, еще один общий план, на котором я буду выглядеть как точка. Вполне можно было бы обойтись моим дублером (разве зритель поймет, я пересекаю пустынную даль или мой психотерапевт?), но режиссер не желает об этом и слышать. Он сторонник всего натурального. Может целыми днями говорить о магии настоящего кино (должно быть, служенье магии, колдовству и мифотворчеству перешло к нему из предыдущих воплощений). То же касается его способностей к кулинарии и фитодизайну. Рассказывают еще, что он бесподобно вяжет шерстяные носки. Но это уже тема отдельного разговора.

Всякая песчинка здешней пустыни отмечена божественным знаком. Раскаленное солнце, кажется, занимает все небо, но мне все равно очень холодно. Тело ломит, будто под кожей у меня копошатся тысячи червей. Или, может, это во мне божественная искра так возгорается? Не удивился бы. Ведь мы на святой земле. По ней следует ступать только босиком. Это пустыня – посольство Господа. О Всевышний, мне здесь нравится, и все же, покорно Тебя прошу, выведи меня отсюда в землю хорошую и просторную, где течет мед и героин, в землю Хананеев, Хеттеев, Аморреев, Ферезеев, Евеев и Иевусеев. Молю, хоть и знаю, что никуда мне отсюда не выбраться. Что скажете, мистер Ковач? Выбраться? Или не выбраться? А может, и не следует выбираться?

Вообще, что тут происходит, мистер Ковач? К чему это промедление? Что вам стоит кадр установить? Мне здесь нравится, я люблю эту пустыню, но умереть в ней не хотел бы. Я люблю плод смоквы, но это же не означает, что мне нужно повеситься на первой попавшейся смоковнице. Да если б я этого и пожелал, где вы найдете тут смоковницу? Тернового куста, и того нет. Но близость Бога Авраама, отца моего, и Бога Исаака, и Бога Иакова я чувствую тут шкурой. Будто во мне сияет отблеск вечного, как от солнца, луча. Это небесная искра, готовая вот-вот разгореться в пламя. Так что осторожно, мистер Ковач! Ни к чему играть с огнем. Поставьте спокойно кадр и снимем еще один эпизод, еще один общий план, на котором раб божий выглядит как кристалл героина.

Рассказывают, от великих режиссеров часто можно услышать повелительное: «Камера!» – это означает начало съемки. И стоит кому из маэстро крикнуть это слово, как вся съемочная группа обращается в единый организм, сотни танцоров синхронно приступают к своим па, оркестр – к репетиции, метеорит – к падению, пехота – к фланговой атаке. Но наш режиссер, увы, не из великих. Имя таким, как он, легион. Так что повелительного крика от него не жди. Я и не жду. Жду я совсем другого… в частности – когда уже солнце нанесет мне удар, когда сразит меня, и, брошенного на землю, раскаленный песок растопит и всосет меня, как студенистую медузу. Но это всего лишь недосягаемая мечта. Скорей верблюд пройдет сквозь игольное ушко, чем святая земля примет меня, разряженного и свербящего. Вообще не исключено, что такие мысли – последствия моих детских психологических травм. Зачем, черт возьми, мне рваться к недостижимому, недоступному и безграничному? Все равно ведь, должно быть, не суждено мне вырваться из этой пустыни. Заколдованный круг! Недаром, знать, маленький легионер столько говорит о магии. А вы, мистер Ковач, что думаете, выберусь я отсюда, выскочу из этого круга?

Моя б воля, давно бы уже выскочил отсюда и на первом же такси летел в Тбилиси. Однако я стою здесь и не могу иначе. А все потому, что связан контрактом, по которому мне причитается еще целых 20000. Что ни говори, круглая сумма! 20000 долларов, ни больше, ни меньше – это героин, много героина и аудиенция с Господом Богом. Это тот самый исключительный случай, когда можно запастись героином даже на черный день. А когда у тебя отложен героин на черный день, тебе спокойно-преспокойно, как бабушке, наварившей на зиму вдоволь варенья. Две вещи по-настоящему потрясают мое воображение: карманы, полные героина, и моральный закон во мне. В такие мгновенья ты сплошная мораль, ходячий нравственный урок и притча. А глаза твои полны загадками, как Библия.

Хоть сейчас, мистер Ковач, вы смекнули, отчего это я столь терпелив? Я стою, и буду стоять здесь, покуда держится во мне дух. На легионера я уже не надеюсь, давно махнул на него рукой. Уж лучше ему носки вязать, право. Кино – не его дело. Но вы меня удивляете. Чего столько тянуть с установкой кадра? Неужели вы не чувствуете, что земля горит под ногами? Я уже высказался. Но вот почему это пекло терпите вы? Уж не перетянул ли и вас на свою сторону продюсер? Если так, то вы правы, что стоите в этой огненной жаре, человек в вашем положении должен понемногу привыкать к аду.

Я же, виноват, житель пространств иных. Считайте, что в кармане у меня уже лежит годовой абонемент в ангельскую оперу. Я здесь стою и, похоже, здесь и останусь. Позже здесь возведут божью обитель. Ну или, на худой конец, тут встанет жилище человека, добросовестно почитавшего Господа. Вы слышите звуки флейты и свирели, доносящиеся из моего сердца? То песнь таинств, возвещающая начало жертвоприношения. Чему удивляться, ведь мы в благословенном месте. Универсальная закваска, абсолютная фокальная точка. Говоря по-нынешнему, зона оффлайн. Пересечение круговерти земли и неба, соприкосновение верхнего и нижнего миров, скрещенье добра и зла.

И если вы не совсем еще погрузились в туманный морок, если еще не подписали сомнительный контракт с продюсером, шанс все еще не потерян! Бегите, мистер Ковач, бегите отсюда! Не думайте обо мне, я несу свой крест. Мне надобно здесь постоять. Здесь потребен я Господу Богу. Да не смущается сердце ваше; веруйте в Бога, и в меня веруйте. Истинно говорю вам: Иоанн Богослов, Григорий Назианзин и Максим Исповедник не обороняли с таким самоотреченьем института папизма, как я встану на защиту Господних прав. И если вы и после сего моего признания не откажетесь от мысли (не раз прочитанной мною в ваших зорких глазах), что я комедиант, то у вас выйдет, что я божий комедиант. Уж не забыли ли вы, что во мне сияет отблеск ясного, как вечная радость, луча?

Не забывайте также, что и черт не дремлет. Главное, никаких подписей! Если он вас еще не переманил и не подкупил, разорвите в клочья любой контракт. И трезвитесь, трезвитесь! Ибо ваш противник бродит, как лев рыкающий, ищет, кого б сожрать. И пребывайте начеку всегда, ибо неведомо, когда же пред вами явится ваш Бог. И если при этом вы будете соблюдать все посты и молиться, то и Он, уверяю вас, не замедлит с расправой. Залог светлого будущего – это в первую очередь молитва. Молитва и пост. Если вы не знаете, как нужно молиться, я вас научу. Сам Спаситель не ведал, что пребывал сыном Божьим, прежде чем другие не открыли ему и не убедили его в этом. И не забывайте, что вы превосходно должны знать языки: во-первых, греческий, как то заповедал Квинтилиан, во-вторых, еврейский, ради Священного писания, и, наконец, халдейский и арабский – на всякий случай. Вы же не думаете, мистер Ковач, что я прирожденный святой, пустынник и вероучитель? Однако возжелавшие одарить меня негою небеса направили меня на единственно верный путь, ведущий к апартаментам Господа. И знаете почему? А потому, что я возносил молитвы и соблюдал посты. И еще был трезв. Конечно, это лишь ничтожный фотон, искорка величественного луча, но и дыма без огня не бывает. Так пребывайте всегда начеку, мистер Ковач, и небесные силы придут к вам на помощь.

И еще, прошу вас, поскорее поставьте кадр. Завершим этот эпизод и приблизимся на шаг к истине. Но, ради Бога, отстаньте от маленького легионера. Вы же видите, он уснул. До кино ему – как свинье до покаянья. А посему займемся своими делами. Верней, вы займитесь, воспарите на высоту своего призвания. Я-то и так здесь пребываю. И пребуду, пока не паду. Но с открытым взором, ибо сказано: слышащий слова Божии, который видит видения Всемогущего, падает, но открыты глаза его. Дабы взирали на звезду, восшедшую от Иакова, и на жезл, восставший от Израиля, что поразит князей Моава и сокрушит всех сынов Сифовых.

Но никому не слова, умоляю вас, друг мой! Да не забудем мы облеченную в притчу мудрость древних – и поле, и лес имеют очи и уши. В первую очередь сторонитесь продюсера. О, сколько же здравого смысла приходится предъявлять тому, кто не только следит за всеми поступками людей, но и читает мысли в пропастях и глубинах их душ. Пример можете брать с меня. Видите, как я кроток. Тяжело, а терплю. Что-то, куда как посильней меня, укрепляет мне дух и делает меня покорным. Уж не вечное ли безмолвие этих пространств? Что ж с того, что холодно. Думаете, я не пылаю? И кубик льда, брошенный на раскаленную сковороду, не растает? Я просто не подаю вида, чтобы не вызвать лишних подозрений. Величайшее испытание! Сейчас мне потребны выносливость и осторожность. Придется пройти все круги юдоли слез. И если я выдержу, то возрадуется Иаков и возвеселится Израиль, и Господь тогда одарит тебя путевкой в землю своего страданья, где течет молоко и героин, в землю Хананеев, Хеттеев, Аморреев, Ферезеев, Евеев и Иевусеев.

Впрочем, для начала необходимо все-таки установить кадр. Снять наконец-то сцену, в которой раб божий покажется с кончик одноразового шприца. Возносите, мистер Ковач, молитвы в глубине души своей, горячо и чистосердечно, и всякое ваше начинание увенчается торжеством, а ваше имя прогремит на весь свет. Молитва – страшная сила. Чего стоит пример одного только Александра Гогенлоэ, исцелявшего больных лишь чудесною силой молитв. Так что вы лучше молитесь, мистер Ковач, о постановке кадра, а я вознесу мольбу о спасении души моего отца.

В последнее время я часто вспоминаю отца. Достаточно какого-нибудь небольшого нюанса, отдаленной ассоциации – и он сразу же появляется перед моим взором. В последние свои дни он сильно мерз. По горло закутавшись в плед, надвинув вязаную шерстяную шапку чуть не на глаза, выходил на балкон и, сидя в кресле, грелся на солнце. Один только тонкий нос его с горбинкой и был виден из-под всего. Встретимся взглядами, непременно подмигнет, все хорошо-де. Но беззаботности не получалось. Слишком уж он был утомлен для того, чтоб получилось вообще хоть что-нибудь. Организм неуклонно выходил из строя, как старая машина. Он даже как-то уменьшался, будто кто-то невидимый ластиком стирал его прежние контуры. Бесследно таяли и исчезали плечи, лопатки, зубы, ключицы… Один только живот рос и надувался, и к концу он ушел в него весь (если не принимать во внимание уменьшившуюся, чуть не до птичьей, голову и утомленные глаза). Огромный, полный жидкости шар. И что-то засевшее глубоко в нутре, что упорно пускало корни во все тело, как цветок в землю. А цветок просил солнца. И отец, как добрый садовник, выполнял его просьбу – дни напролет, завернувшись в плед, грелся на солнце.

Но и это не главное. Главное, что при виде песка мне вспоминается героин, при виде героина – шприц, шприца – отец. Должно быть, потому, что регулярно, три раза в день, я впрыскивал ему в вену морфий. Эта цепь ассоциаций так или иначе понятна. Но совсем непонятно, отчего при виде отца мне вспоминается король рок-н-ролла Элвис Пресли. Когда отец лежал в гробу, помню, мне все казалось, вот-вот подскочит и запоет толстый Элвис в кожаном белом костюме. И сейчас, глядя на этот песок, мне все кажется, вот-вот выкатится откуда-то лакированный гроб, похожий на лимузин, и из него восстанет потный Элвис с гитарой в руках. Должно быть, он угодил звеном в цепь моих ассоциаций потому, что нередко баловался героином. А может, это мой мозг требует дозы, и воображение извлекает из памяти все что ни попадя, все, что прямо или косвенно связано с героином? Может, и так… Ведь я могу и до утра танцевать. Как только доза заканчивается, пляшешь, как шиит на шахсей-вахсее. Точнее выражаясь – пойдешь на все. Апостолу Павлу эсэмэс отправишь, а то и почище что-нибудь учудишь. Впрочем, есть загвоздка – я не знаю номера. А так бы обязательно.

Потому и стою здесь. И еще потому, что вы никак не поставите кадр, мистер Ковач. Я уже подумываю, не подкупил ли вас продюсер. Любопытно, что же он вам предложил? Есть ли что такое, чего я не знаю? О чем не догадываюсь? Выходит, мы не фильм снимаем, а непонятно чем занимаемся. Но почему же? Я ведь не настолько наивен, чтобы полагать, будто все затеяно ради того, чтобы ввести меня в соблазн, дабы отринул я от себя Господа и подписал с продюсером еще один контракт. Впрочем, мне уже так плохо, что поставил бы подпись под чем угодно, даже под словами, что Шекспир бессмертен. А потом – аллилуйя! Запою гимны во славу Господню, стану дирижером ангельской капеллы. После инъекции все удается легко и непринужденно, хоть телемост с Иоанном Богословом. Это будет даже не инъекция, а индульгенция. Сосуд услады и корень любви. Всеобщий мир и меморандум согласия.

Признаюсь уж наконец: что бы ни случилось, менять конфессию, а тем более отрекаться от Господа своего, я не намерен. Но один вопрос не дает мне покоя. Если Господь Бог видит мои мученья, отчего он мне их не облегчает? Неужто испытывает меня на выносливость и стойкость? Допустим. Но как в этом случае прикажете понимать дьявола? Он платит мне, чтобы потом я пел гимны своему Господу?

Знаю, в моих сомнениях вы обвините, конечно же, героин. К бабке не ходи, уже обвинили. Однако… все не так, все совсем наоборот – всему виной не героин, а его отсутствие. Это, и только это, его нехватка, его недосягаемость. Убежден: если бы Всевышний знал, до чего он мне теперь потребен, наверняка приставил бы ко мне персональную фею – небесную медсестру, голубоглазую, в белом халате и с молочным запахом, как от спящего младенца, которая бы каждое утро и каждый вечер бесшумно подлетала бы ко мне, как ласточка и, безболезненно уколов, улетала восвояси.

Но, вопреки всему, я все же верю, что Всемогущий знает обо всем этом. Знает лучше меня. Верю, близится мгновенье, когда небесный парламент проголосует за то, чтоб ко мне приставили эту голубоглазую фею. Что кабинет апостолов уже рассмотрел и одобрил этот закон, со всеми его пунктами и подпунктами. Так, во всяком случае, поговаривают в кулуарах. А в кулуарах зря не скажут! Теперь последнее слово за парламентом. Ребята, сейчас, как никогда, от вас зависит внутренний и внешний имидж Небес. Главное, не обделайтесь. Я не реалист и, следовательно, не требую невозможного. Я прошу только, чтоб вы не обделались. Неужели даже это невозможно?

Главное, не забывайте, сейчас на вас устремлены взоры нищих и убогих, младенцев, культуристов, ветеранов войны и сексуальных меньшинств. Помните семь спящих отроков эфесских? Так вот, от их имени обращаюсь к вам я, один из них. Последний, поэт и мученик. Знайте, всю надежду и упование возлагаю я на вас. А вслед за мною – убогие, зодчие, симулянты и фанаты. Мы твердо верим, что вы приставите ко мне крошку фею. Блаженны верующие.

Я и сам был бы блаженным, если бы только у меня был героин. Или если б даже у меня его не было, но он бы вымучивался в Телави. До вечера уж как-нибудь я дотерпел бы. Но нет его в Телави. Все что угодно есть, а героина нет. А как мне сейчас необходима хотя бы одна инъекция! И не из одного только приличия, как бывает, а из нужды. Горе тебе, Телави! Ибо если бы в Тире и Сидоне творилось то, что сейчас творится у тебя, то давно бы они, сидя во вретище и пепле, покаялись. Но и Тиру и Сидону отраднее будет на суде, нежели тебе.

Пока небесный парламент отдает свои голоса за новый закон, давайте-ка мы как можно глубже исследуем выдвинутые выше тезисы и ответим на кое-какие вопросы. Платит ли мне деньги дьявол за то, чтобы я пел величальные гимны моему Господу? Платит. Привез или не привез он меня сюда, в обитель Непорочного зачатия? Привез. Дал или не дал дьявол мне шанс воротиться к истинным моим корням, то есть к вере Христовой? Дал. Создал или не создал максимальные условия, чтоб я приблизился к моему Господу? Создал. Помог или не помог мне стать вероучителем и пустынником? Помог. И, наконец, с чьим, как не его, дьявола, пособничеством во мне зажглась Божья искра, что во всякую минуту может разгореться в Божественный огнь? Так что же Господь мой тогда делает? Испытывает меня? Я знаю, что пути Господни неисповедимы. Но я также знаю и то, что все в воле Божьей. Я, может быть, не силен в догматике, экзегетике и апологетике, короткого моего ума может и не хватить для полного исследования этих тезисов. Но то, что два последних упомянутых положения никак и ничем не согласовываются, поймет и младенец. Устами которого глаголет истина. Ну, так и мы подойдем к предмету суждений по-младенчески. Легко ведь сказать, что первое усиливает второе, а второе первое. Хотя с тем же успехом можно утверждать и противоположное, что первое отрицает второе, и наоборот. Вот вам две взаимоисключающие теоремы. Теза и антитеза, что ли.

И поскольку неисповедимы пути Господни, то, стало быть, Всевышний прибегает к таким тонким гроссмейстерским ходам, которых нам никогда не понять, другими словами, нас путают и сбивают с толку. Что ж, это еще ничего. Но возможно ли второе, чтоб во всем была воля Его? Христианская традиция говорит: зло существует, но Господь тут ни при чем. Это приходит в полное противоречие со второй тезой. Получается, что зла Он не творит, но зло все равно существует. Что начисто отрицает идею Его всемогущества. В противном случае получается, что дьявол не какая-то значимая фигура, а просто-напросто кукла-марионетка, да и то играющая роль мелкого бунтаря в театре Господнем, что не соответствует истине. Иначе зло будет приписано Господу. Но Господь может быть лишь всеблагим и всемилостивым, пастырем добрым, который полагает жизнь свою за овец.

Мы, возможно, заходим далеко, преувеличиваем, ведь такая постановка вопроса гарантированно приведет нас к дьяволу. Впрочем, мы уже пришли к нему. Точней, сначала он, дьявол, и привел нас к Господу, последний же вернул нас обратно к первому. Круг, стало быть, замкнулся. И где тут моя воля и инициатива? Получается, я кукла, биоробот, исполняющий чужое соизволение. В лучшем случае мне позволено полагать, что все мною сделанное, все делаемое и впредь быть сделанным надлежащее было, есть и будет волею Господа?

Вот за что я люблю моего Господа. Сколько ты ни ходи, а все пути приводят к Нему. Ты просто обречен на успех. Больше того, и ходить никуда не надо, ты везде в Его обители. Главное – осознать. Ан нет, Он может так запутать, смутить, что если ты не посыплешь голову пеплом, не изнуришь плоть постом и не сотрешь колени от утренних молитвенных коленопреклонений, то навеки погибнешь и канешь туда, где Симон-волхв казнится, плененный. Еще чего! Возможно ли, чтоб Господь обрек нас на такое? При том что ведь все в Его воле, при том что сам Он столь безгранично всеблаг и всемилостив. Ко всему хорошему еще и вездесущ. Проницает и небо и землю, и огонь и воду, и траву и камень, и песок и героин… За это я и люблю Его. И иду по путям, ведущим к Нему. Оттого мозг мой напоминает и извлекает из моей памяти то, что прямо или косвенно связано с героином. Оттого и при виде песка думаю о героине, при виде героина – о шприце, при виде шприца – вспоминаю отца, а потом – Элвиса. Чтобы круг замкнулся, от Элвиса я воротился к моему Господу. Знаком Господа отмечено все и вся. Все и вся синоним Его. И отец мой Бог, и Элвис Бог, и героин Бог, и дьявол Бог. Не скажу, правда, что и я Бог. Зато скажу, что устами моими глаголет, проповедует, поет Господь… Так мне кажется почему-то, и так я чувствую. Поет Он, я же просто открываю рот, будто пою. Во всем Его воля. И в том, что мне сейчас плохо, и в том, что скоро будет хорошо, и в том, что явлюсь перед ним. И в том, что стою здесь, и буду здесь стоять, доколе воля Его. Ныне и присно и во веки веков. Аминь.

 

Семь мудрецов

Раннее утро. Солнце еле-еле поблескивает из-за облаков. Не прячется за них, а знай себе мерцает, как стробоскоп на дискотеке. Внезапно темнеет, столь же внезапно светлеет, только музыки не хватает. Улицы кишат людьми. Все слаженно движутся в одном направлении – к центру Тбилиси, к площади Свободы, будто демонстранты либо крысы, зачарованные сказочной свирелью. Не торопясь, размеренным шагом, разве что не в ногу. Впрочем, не слышно ни лозунгов, ни призывов. Дети несут на нитках черные лакированные шары, которые блестят, будто отлитые из пластмассы. Шары странным образом вибрируют, словно в каждом из них засело по существу, которое вот-вот проломит скорлупу и выберется наружу.

Нитки действуют как тонкий кабель, их вибрация передается детям, от детей – взрослым… И вот уже люди, асфальт, деревья, дома, солнце – все слаженно вибрирует, в унисон с воздушными шарами.

Все молчат, слышны только дыхание и топот ног. Мало-помалу я распаляюсь. Отбросив смущение, начинаю нагло протискиваться сквозь толпу, расталкивая локтями и отдавливая ноги всем, кто попадется мне на пути. Я собираюсь опередить их всех. Толкаюсь самым бессовестным образом, но никто не останавливает и не бранит меня. Нехотя, но уступают дорогу. Расступаются, оставляя для меня узкий коридор.

Бросаюсь бегом. Сначала несусь сломя голову, но вскоре, сообразив, что бежать еще долго, притормаживаю. Стараюсь выровнять дыхание, удержать ритм, как и положено на больших дистанциях. Если не ошибаюсь, в этом деле знают толк эфиопы.

Вопреки ожиданиям коридор очень быстро кончается, и я влетаю в образованный людьми круг. Останавливаюсь. Когда-то здесь стоял памятник Ленину.

Окружающие беззастенчиво рассматривают с головы до пят. Почти все одеты в долгополые пальто серовато-зеленого цвета. Кое-где видны и черные. Поздняя осень на дворе, но дети почему-то одеты по-летнему. Все, как один, в коротких лиловых штанишках и платьях, белых гольфах до колена и бежевых сандалиях. Никто не издает ни звука. Над головами реют черные воздушные шары. И все чуть заметно вибрирует… или мерцает, как изображение на экране издыхающего телевизора.

Я один в центре круга. Еле дышу. Дрожат колени. Весь в поту. Мокрая рубашка липнет к телу. По-прежнему ни звука. Должно быть, от меня чего-то ждут. Я и сам понимаю: надо сказать хоть что-нибудь. Хотя бы из вежливости.

Между тем в толпе поднимается легкий переполох. Мужчины отступают в стороны и пропускают какого-то типа среднего роста. Пританцовывая, он вступает в круг и становится рядом со мной. Его тонкие аргентинские усики кажутся пририсованными карандашом. Лицо выбелено, как у гейши. На губах – легкий мазок помады. Несмотря на все ухищрения, сразу узнаю в нем одного из семи мудрецов [1] . У него грустное лицо, но красивые глаза – большие, черные, беспокойные. Как опытный конферансье, он потирает руки, откашливается в кулак, прочищает горло. Ничего особенного – все по Станиславскому…

На нем черные лакированные и блестящие, как клавиши рояля, туфли. Фалды фрака свисают чуть не до земли. Он отвешивает мне фальшиво-почтительный поклон, потом отворачивается и кланяется на все четыре стороны света. Будто здоровается не с публикой, а с полюсами Земли. Все смеются, кроме меня. Не понимаю, что смешного в этом идиотском водевиле. Отовсюду несутся ободряющие выкрики. Мудрец поднимает руку, пытаясь унять публику. Жеста оказывается достаточно, шум стихает.

– Дамы и господа, – смерив меня своим умудренным взглядом, он снова оборачивается к публике. – Кто из вас без греха, пусть первый бросит в него шар!

Его последние слова тонут в визге толпы. От смеха надрываются все, от мала до велика. Старухи прикрывают беззубые рты носовыми платками, их отвислые индюшачьи подбородки омерзительно подрагивают. Мужчины фыркают и раздувают ноздри, как жеребцы. Кто-то колотит по асфальту тростью, не в силах сдержать чувств. Дети покатываются от хохота, держась за животы. Сотни черных шаров устремляются в небо. Солнце по-прежнему мерцает, как неисправная неоновая трубка. У какого-то старика изо рта выпадает зубной протез и принимается скакать по асфальту, как в комиксе. Мудрец тревожно озирается, опасаясь протеза, и скрывается в публике.

Круг понемногу сужается. Не переставая хохотать, люди сходятся вокруг меня. Все ближе и ближе. Обступают со всех сторон. Это уже не публика. Это черт знает что – цунами, тайфун, а не толпа. Никто не смеется, даже не смотрит на меня. У всех тяжелые, утомленные лица. Липнут со всех сторон. Дышат мне прямо в лицо. Вот-вот раздавят. Или сварят, как паровую котлету.

– Двери закрываются, – объявляет кто-то педерастическим голосом. – Следующая станция «Авлабар».

Двери и впрямь закрываются, с визгом и грохотом. Локомотив тяжело трогается, набирает скорость. Несется в туннель так, что закладывает уши. Стук колес, скрип и вибрация вагона успокаивают. В тяжелом воздухе смешиваются запахи пота, грязи и лука. Лампочка окончательно гаснет, опускается темнота. Время от времени сквозь запотевшие окна вагона проскальзывает тусклый луч от плафонов на стенах туннеля. На потолке танцуют странные контуры, как в театре теней.

Едем долго. От долгого стояния немеют ноги, почти их не чувствую, будто их ампутировали. Не успеваю подумать, что ехать мы будем вечность, как вдруг поезд с чудовищным скрежетом резко тормозит.

– «Авлабар», – объявляет тот же голос, и двери с грохотом распахиваются.

Яркий свет на мгновение ослепляет. Поток людей выносит меня из вагона, сам же бесследно растекается, рассыпается, как песок сквозь пальцы.

Вокруг и так песок, желтовато-белый. Здесь еще жарче, чем в вагоне. Все равно как из бани угодить прямиком в печь. Ни дуновения. Дюны, извиваясь, тянутся к горизонту. Белое солнце печет и давит.

Среди дюн видна старая крепость – единственная постройка в этом огромном пространстве. Ее стены странного желтоватого цвета почти сливаются с песком. До крепости еще порядочно. Если идти без передышки, можно успеть к вечеру. Впрочем, я уложился в один шаг – крепость-то оказалась совсем небольшая, не больше конструктора «Лего». Тем не менее жизнь в ней кипит, как в муравейнике.

Опустившись на песок у самого подступа, рассматриваю строение. От центрального форта (по виду это обычная казарма с окнами и амбразурами) отходят две невысокие стены, связывающие строение с боковыми редутами. По периметру крыши размеренным шагом маршируют десятки часовых с винтовками. Их мундиры в полном порядке, штыки сверкают. Артиллеристы суетятся вокруг пушек и пулеметов. Воздух пронизан запахом пороха. Где-то трубят. Но это не призыв в атаку, трубач пока что репетирует. Крепость приведена в режим полной боевой готовности. Чего же она ждет – орду жуков или легион саранчи?

Через одно из окон виднеется кабинет, он лежит как на ладони. В нем какой-то тип, точнее говоря, – второй мудрец в мундире оливкового цвета, с моноклем в глазу и трубкой в зубах, – меряет расстояние от стола до окна и обратно. В руках у него подзорная труба. То и дело он стирает платком пот со лба. Вдруг останавливается у окна, подносит к глазам подзорную трубу и долго настраивает ее, пристально присматриваясь к одной точке в пустыне. Мне смешна его суетливость. Что там увидел, мудрец, жука или муравья?

Оказывается, он смотрит на меня. Я и сам отчетливо вижу, как медленно поднимаюсь по лестнице, на каждом шагу озираясь. Не идут ли за мной? Нет, никого не видно. Все двери закрыты. Лишь одна приоткрыта на втором этаже – там работают маляры. Ступаю осторожно, но толку мало, деревянные ступени прогнили и противно скрипят. Третий, четвертый… шестой… вот и восьмой этаж. Вот и дверь. Все сходится: восьмой этаж, 9-й коридор, квартира 41, комната 302. Не слышно ни звука.

Звоню. Вроде как слышу шорох гардины и легкий шум шагов. Кажется, за дверью стоят, приложив ухо к замочной скважине. Где-то каплет из неисправного крана. Звоню снова. Немного протяжнее.

Дверь приоткрывается. Из потемок выглядывает пара недоверчивых глаз. Резко дернув ручку, тяну дверь на себя и оказываюсь в комнате. Перепуганный третий мудрец отшатывается. Он тщится что-то сказать, но не может собраться с мыслями от волнения. Только искоса смотрит на меня, непрестанно вытирая ладони о фартук.

Прохожу из комнаты в кухню. На столе миска молока, в котором плавает красная малина. Рядом разделочная доска с очищенной курицей и секатор с черной рукояткой. На газовой плите что-то кипит. На ходу достаю из кармана пальто киндер-сюрприз. Обыкновенное шоколадное яйцо в пестрой фольге. Разве что чуть крупнее обычного. Растет оно на глазах, прямо у меня в руках. Уже со страусиное размером. Сняв фольгу, вскрываю шоколадное яйцо. Внутри там нечто чрезвычайно занятное. Вундеркиндер-сюрприз. Кажется, я такое где-то видел или только слышал… Либо то и другое.

Это инструмент, сделанный из пластмассы, латекса и каучука. Пластмассовый крюк с покрытием из латекса, с тремя клещами и свободно двигающейся трубкой вроде антенны посередине. Габариты конструкции не превышают пятнадцати сантиметров. Протягиваю ее мудрецу.

– Что это такое? – спрашивает он.

– Образец объективного искусства. Чтобы быть точным, копия челюсти Чужого. Видели кинофильм «Чужие»? – сам не знаю, что несу. Сейчас главное, чтоб мудрец сосредоточил внимание на предмете. – Там есть такие неземные создания, у которых вместо крови течет кислота и которые откладывают яйца в своих жертв. Понятно? Вижу, совсем непонятно. Смотрите, вот это клещи, из гортани исходит канал толщиною в палец, проводящий в пластмассовую емкость. При «кусании» клещи слегка выгибаются внутрь, давят на резервуар со специальной клейкой жидкостью и миниатюрные каучуковые яйца, которые выталкиваются в канал. Так что как только двое передних клещей впиваются в пах женщины, а третья – ей в жопу, канал входит в вагину и откладывает в нее яйца.

Люстриновый мудрец машинально берет у меня предмет, подлетает к окну. Не касаясь пола, качается в воздухе. Рассматривает конструкцию на свет. Долго вертит в руках, тщательно изучает. Время замирает. Не шевелится и мастер, окаменев в воздухе. Слышно только капанье воды. Указательным пальцем я касаюсь его плеча. Издав мышиный писк, мудрец падает на пол, весь дрожа, будто подсеченный электрошоком. Красная малина по-прежнему весело перекатывается в молоке.

Я гляжу на свой палец, на котором скопился изрядный статический заряд. Отчего-то он делается мне до брезгливости неприятен. Машинально, взяв со стола секатор, отрезаю палец. Он падает на пол, тяжело, как пальчиковая батарейка. Однако боли я не чувствую. Только тепло хлещущей из раны крови.

Наклоняюсь поднять отрубленный палец, но пол вдруг заглатывает его. Точней, палец сам уходит куда-то ниже плинтуса. Так в пустыне, в пору невыносимого жара, погребает сама себя ящерица, раскидывая под собой песок и погружаясь в его толщу. Почему-то мне кажется, что палец может вылезти обратно. Жду целых полминуты, но безрезультатно.

Заметив, что я обернулся, мастер поднимается на ноги и целует мне руку. На щеке у него шрам от охоты на кабана. Я узнаю в нем четвертого мудреца. Это древний прием. Узнавание по шраму встречается и у Гомера, и у Еврипида. Мастер обнимает меня за плечи, прижимается всем телом. Я не против. Да будет воля твоя. Ведет меня к постели. Хочет уложить.

Впрочем, я давно уже в ней лежу. Под толстым и грубым синтетическим пледом в желтую и черную полоску. Не помню, чтоб я когда-нибудь в жизни лежал так удобно и приятно. Шезлонг из полированного дерева кизилового цвета, с широкими подлокотниками, с матрацем в ситцевом мягком чехле. Полулежу, полусижу. Руки поверх пледа. Вот только одного пальца недостает и по руке пошли синевато-черные пятна. Да и плед коротковат, не закрывает моих ступней, мои адидасы выглядывают наружу, перед мудрецом даже неудобно. Он ведь весь такой белый и воздушный, как «Рафаэлло».

От мудреца исходит сладкий, пьянящий запах ванили. И шрам на его щеке кажется искусно наложенным, будто полоска крема на торте. Увенчав голову нильским лотосом, он сидит на ночном горшке возле моего шезлонга и помахивает пальмовой ветвью, как веером. Штаны спущены, ноги в белых плюшевых тапках. И еще этот аромат ванили… Не мужчина, а царь зефира и безе. Смотрю на него и удивляюсь. Он как-то тихо и безнадежно уменьшается в росте у меня на глазах, словно проваливается в горшок, точнее, его туда засасывает. Вскоре мудрец совсем исчезает. Перегибаюсь с шезлонга, смотрю в горшок. Ничего не видно, в горшке темно.

Впрочем, постепенно из тьмы выступают предметы: шкаф, рояль с поднятой крышкой, стеклянный столик и массивная кушетка, на которой кто-то лежит навзничь, не лежит даже, а как бы полупогружен в кушетку, как в потустороннее болото.

Иду к кушетке, но прямо на незнакомца глядеть избегаю. Только время от времени бросаю украдкой короткие взгляды. Сидящий не шевелится, уткнувшись лицом в подушку. Приблизившись, вижу, что там никого нет, только сложенная одежда. Да ведь это мои джинсы… а вот и мои адидасы! Слезы радости подступают к глазам. Не думал, что столь незначительная мелочь взволнует меня. Log in — вроде вот-вот догадаюсь, абсурдность ситуации вытянет запертую в подсознании ассоциацию, как вдруг внимание переключается на другое – log out, осознаю, что я совсем голый.

Неторопливо одеваюсь. Испытываю удовольствие и даже гордость от процесса одевания. Будто возвращаю себе свое Я. Которого у меня никогда не было. Впрочем… это ведь не самое главное. Если кто-то возвратит тебе бриллиант, не станешь же ты отказываться и уверять, что не ты терял его. Сейчас я идентифицирую самого себя. Скажу больше, для этой цели легко сгодится даже одежда.

Собственно, кто я такой? Просто-напросто собирательный образ? Виртуальная память? Эдакий турбулентный аппарат – джакузи цитат? Сенсибельная ризома? Мой собственный галлюциноз? Или пиджак? Может ли мой пиджак сказать обо мне: Omnia теа тесит porto?

На минутку присаживаюсь на диван. К подлокотнику приставлена чья-то трость. Дорогая, похоже, вещь. Черная блестящая палка увенчана набалдашником в виде серебряной головы бульдога. Верчу трость в руках, прикладываю набалдашник к месту отреза пальца. Ощущение холодного металла на ране приятно. Возможно, это и не серебро. Оглядываю комнату. Картина большого размера с изображением пустого пляжа. Море приникает к берегу, как тонкий нежный воротник из валансьена. От верченья в руке трость стремительно истаивает, как таблетка аспирина в воде. В руке у меня остается один только набалдашник, все больше напоминающий короткоствольный револьвер. Затвор мягкий и податливый, входит в корпус плавно, будто булавка в мармелад, и вместо пули выбрасывает тонкую струю воды.

На пюпитре рояля вместо нот стоит раскрытый журнал, с которого глядит портрет пятого мудреца. Он при белой бабочке и во фраке. Глядит своими мудрыми глазами в какую-то точку в пространстве поверх меня, но вроде как и за мной присматривает в полглаза. По его губам скользит насмешливая улыбка. На лбу у меня набухает вена, начинает нервно пульсировать. Целюсь – струя воды ударяет в верхний левый угол журнала.

Испуганный мудрец выпрыгивает из страницы, кланяется и садится за рояль. Откидывает голову, как впавший в экстаз пианист, берет несколько мощных, истеричных аккордов. Его короткие пальцы напряженно бегают по клавишам. Он вроде пытается петь, но вместо этого отвратительно визжит. Новая струя воды брызжет ему на плечо. Точнее, даже не брызжет, а, как пуля, входит в него. Кажется, что тело у него мягкое, как бисквит для торта. Со стоном встав из-за рояля, с откинутой головой он выходит. Чтоб щека не оторвалась совсем, он придерживает ее рукой, другой опираясь о перила лестницы. Идет по ней вверх. Я пускаюсь за ним в погоню. Он движется обычным шагом, мне же приходится прыгать, как зайцу, чтоб не отставать. Красное пятно на белом фраке вокруг раны расширяется. В воздухе стоит кисло-сладкий запах. Похоже, вместо крови из мудреца сочится кетчуп.

Он уже в галерее, вышагивает вдоль окон. Поравнявшись с ним, стреляю еще три раза подряд. Две струи попадают ему в живот, третья срезает половину уха. При каждом выстреле он пошатывается, но равновесия не теряет, лишь гримасничает и выпучивает глаза, как артист разговорного жанра. Обмахивает лицо ладонью, как веером. Проходит в спальню, ложится в постель и тонет в хаосе подушек.

– Разве это не аморально? – спрашивает он.

В углу его рта пузырится кетчуп. Стреляю ему прямо в лицо. Красный пузырь лопается.

Выхожу из спальни. Останавливаюсь у окна. На подоконнике лежит пара кожаных перчаток. Обе прорваны посередине, будто у кого-то кожу отодрали от рук со стигматами. Смотрю за окно. Сквозь густой туман с трудом видны какие-то контуры. Как на курорте, во дворе разложена большая шахматная доска с несколькими фигурами на ней. Обыкновенный эндшпиль. Белые: король С-1, ладья А-1, конь D-5, пешки В-3, С-4. Возникает неуемное желание высунуть в окно руку и сделать ход черными Е-6 – G-5. Рука моя сама вытягивается, как резиновая… и я догадываюсь, что это был фантом, своего рода игра ума, или, точнее, видимая реминисценция, и никакой шахматной доски поблизости нет и в помине.

Но тут за моей спиной раздаются отвратительные звуки. Оборачиваюсь. Из спальни выползает пятый мудрец, или, точнее, то, что от него осталось. Вместо головы у него ужасное месиво, будто его лицо пропустили через мясорубку. При каждом движении в нем что-то хрустит. Он проползает еще немного и вдруг каменеет. Уже, должно быть, навсегда.

Машинально опускаюсь на стул. Машинально беру с подоконника перчатки и медленно натягиваю их на руки… С лестницы уже доносится шум шагов. Показывается лысая голова, черные солнечные очки и исчерченное тысячами ролей белое лицо. На шестом мудреце – отлично скроенный черный пиджак, над которым нависает его дряблый подбородок, кривой нос и слегка выступающая челюсть.

Без церемоний, как мастер джиу-джитсу, он заламывает мне руку и ведет меня к выходу. Я не сопротивляюсь. Пока мы спускаемся во двор, темнеет. Из бетонного цветка посреди фонтана сочится вода.

Идем пешком в каком-то проселке. Кругом дома, все как один серые, как продукция одного завода. Различаются только номерами на калитках. Старые советские дачи. Фундаментальная идиллия режима. Время от времени издалека доносится стук колес и лязг проезжающего поезда. Видно, где-то недалеко отсюда железнодорожная станция. Куда мы идем, толком не знаю, но вроде приближаемся к станции. Шпалами, мазутом и машинным маслом несет все сильнее.

– Такси! – кричит вдруг мудрец.

Из потемок появляется желтое такси и, как по мановению руки, останавливается перед нами. Машина вполне себе материальная, с шашечками на крыше. Мудрец указывает мне на заднее сиденье, сам садится рядом. Называет какой-то смутно знакомый адрес. Водитель кивает и как-то особенно плавно и воздушно трогается с места. Похоже, движется только передняя часть машины, а задняя продолжает стоять. Салон на глазах у меня вытягивается, как объектив хорошей фотокамеры. Вскоре переднее сиденье уже исчезает из виду.

Мы медленно скользим по пустынным улицам. Я вроде как почетный гость, и угодливые аборигены знакомят меня со старым городом, с его знаками и цитатами. Только издалека доносится тиканье часов. Фары машины освещают трассу и ряды деревьев, нескончаемый бордюр, дорожные знаки, фрагменты домов, мерцающие светофоры, погасшие лайт-боксы, непрерывность билбордов, лабиринт рекламных формул, дисперсность доминантных слоганов… Возникает чувство, будто сидишь не в такси, а в последнем ряду пустого кинозала и смотришь за проекцией быстро сменяющихся слайдов на экране. При этом кажется, что все это когда-то уже видел.

Не знаю, сколько времени мы ехали. Наконец останавливаемся, и мудрец за ухо тащит меня из такси. Мы стоим у покинутой стройки. Мудрец осматривает местность, ставит меня к дереву рядом со сторожкой и давит на плечи, прижимая лопатками к стволу. Потом расстегивает на мне рубашку, отходит на несколько шагов, снимает очки, выуживает из кармана брюк длинный нож-«бабочку», стремительным движеньем руки открывает его и долго-долго целится мне в грудь.

Я же дивлюсь его хлопотам. Даже мне, горожанину, с моими коммерчески-бытовыми проблемами, далекими от любой мудрости, даже мне ясно, что шестой страшно заблуждается, пытаясь разрешить ситуацию «мудрецы против фраера» посредством вульгарного жертвоприношения. Несмотря на все старания, этот спектакль не тянет на жертвенный кризис. По той простой причине, что если козел отпущения – это я, то выходит, что он нарушает мои козлиные права, ведь презумпция моей амбивалентности еще ничем не поддержана, так как я должен выступать и как нечто, подлежащее уничтожению, и как объект поклонения. Так ведь. Хотя… Может быть, он и сам не ведает, что творит.

Прицелившись, мудрец бросает-таки в меня нож, но тот, не достигая меня, по пути взмахивает рукоятками, словно крылами, и взмывает в небо, как сама настоящая бабочка. Я догадываюсь, что это сам мастер превратил оружие в насекомое. Что еще за фокусы! Вот, значит, какими цирковыми номерами он решил загладить отрицательные последствия насилия, изменив его качество. Сдается, именно сейчас я могу сбежать. Хотя бы попытаться. Но вдруг мне все становится безразлично. Поднимаю голову, гляжу на луну… опять убеждаюсь, что у меня еще есть шанс стать бухгалтером мирового масштаба. Или получить обелевскую премию за какую-нибудь хуйню. Шанс есть всегда. Из века в век. Тем временем мудрец уже идет на меня с голыми руками, но, еще прежде чем он набросился на меня, окно сторожки вдруг распахнулось. Из него вырвался тяжелый запах грязи и разложения, затем в окно кто-то выглянул. Лица не видно. Из потемок протянулась худая длинная рука. Ко мне, что ли? Но кто это? Мой знакомый? Просто добрый человек? Может, он все это и устроил? Или это тот, кто одним движением руки подтвердит презумпцию моей амбивалентности? Рука трясется, как у балалаечника. Его перст почему-то очень напоминает мне мой собственный отрезанный палец и, соответственно, пальчиковую батарейку. Шестой мудрец замирает. Он выглядит растерянным. Я его понимаю.

Захожу в сторожку. Внутри никого нет. Лишь у окна на ножках стоит включенный телевизор. На его экране мерцает один кадр: выброшенная на берег рыба беспомощно хватает ртом воздух. Потом каналы сами начинают переключаться, быстрые кадры сменяются. Вижу красное, сморщенное от плача лицо новорожденного… Вижу окаменевшие глаза шахида в забитом людьми метро… Вижу напряженный взгляд наркомана, вводящего шприцем в вену героин… Вижу изнуренного постом монаха… Коленопреклоненного самурая с равнодушным выражением лица перед харакири… Вижу припавшего к компьютеру парня, врубающегося в какую-то игру… Обожженные тела в потерпевшем аварию самолете… Вижу птичьи головки и звериные морды… Гелеографические и селеноцентрические координаты… Вижу мудры девятизнаковой защиты, кудзи-госин-хо и кудзи-кири… Гирлянды и фейерверки… Сенсорные нервные волокна… Сигнал, бегущий по оптико-волоконному кабелю. Бодибилдеров и импотентов… Модули комплексных чисел… Пылающие щеки девочки, только что с помощью вибратора лишившей себя девственности… Молоко, ранним утром поставленное на газовую плиту… Вижу геев, диджеев, микробов… Безумцев и киберпанков… Медленное умирание и медленное разложение… Убывающую луну и закат… Вижу полосы на убитом коте… Печатанье купюр и женщин с целлюлитом… Зачатье ребенка и аборт… Нервную систему и атом… Вижу мысли. Как любят и ненавидят друг друга. Как помогают и как уничтожают и вновь порождают друг друга – подобных себе, но обновленных и возрожденных. Создают себя вновь, чтоб перейти, перетечь один в другого. И над всем этим неотлучно и неизменно стоит тихая и бестелесная, сплетенная из разноцветных искорок, озаренная тысячами складок и сборок радуга.

Только сейчас различаю, что телевизор подобен солнцу на огненных ногах. Облачен в облака и увенчан переливающейся радугой. Правой ногой стоит на море, левой – на земле.

Тут вдруг резко отворяется дверь, и в сторожку вбегает шестой мудрец. На бегу нажимает на клавишу в стене, и в комнате включается свет. От яркого сияния я на мгновение зажмуриваю глаза. Мудрец озирается по сторонам.

По верху белых обоев стены тянется голубая полоска с нарисованными на ней рыжей лисой и белым гусем. Лиса несется за гусем, и так раз сорок по всему периметру сторожки. На полке несколько плоских нэцке, яшмовая шкатулка с пейзажем на крышке, миниатюрный бильярд с крохотными пронумерованными цветными шарами и кием со спичку. Тянусь к радуге, но ее уже не видно, на полу стоит лишь старая канистра с бензином, из которой течет. Тут из-за шкафа, пританцовывая, появляется седьмой мудрец с наглой, насмешливой ухмылкой. Он завернут в большое белое полотенце, которое, обвившись вокруг тела и переходя на спине с правого бедра на левое плечо, как римская тога, свешивается густыми складками. В испарине, словно только что вышел из ванной, блестящие волосы зачесаны назад. В руке мудрец держит пульт дистанционного управления. Это он, оказывается, переключал все эти телеканалы.

– Чистая работа, – говорит ему шестой мудрец.

Не догоняю, что это он имеет в виду. Зато адресат соображает мгновенно. Экстаз коммуникаций. Седьмой мудрец направляет на меня пульт и приказывает:

– Пошел на хуй!

С этими словами он нажимает указательным пальцем на кнопку, и тут же все исчезает.

 

Примечания

1

В древнегреческой интеллектуальной традиции группа исторических лиц (7–6 вв. до н. э.): Фалес из Милет, Питтак из Митилены, Периандр из Коринфа. Клеобул из Линдоса, Биас из Приены, Хилом из Лакедемона, Солон из Афин. (Прим. пер.)