«Сюда, сюда… это что-то особенное», — сказал Абдул, низенький, крепкий усатый марокканец с золотыми часами на толстой цепочке и в твидовой спортивной куртке тревожного оранжевого цвета. «Что-то особенное» на языке Абдула, который я понемногу научился понимать — когда речь идет о марокканской еде, — значит кускус, таджин и брошетт . Марокко славится вкусной едой и хорошими поварами, но разнообразие не относится к числу достоинств марокканской кухни вообще и меню марокканских ресторанов в частности.

Мы подъезжали к городу Мулай-Идрис, сыгравшему значительную роль в распространении ислама в Марокко. Мулай-Идрис носит имя прямого потомка пророка Мохаммеда. Это суматошный, но живописный город. Коробки домов толпятся на двух холмах, здания построены под самыми невообразимыми углами друг к другу, иногда кажется, что одно из них стоит на другом. Узкие улочки, высокие стены, рынки в укромных местах. До недавнего времени «неверным» вроде меня вход был воспрещен. Сейчас можно — при условии, что до темноты ты отсюда уберешься.

Я замерз в Португалии и тем более в России. В Испании тоже было прохладно. Я замерз и промок во Франции, так что я просто мечтал поскорее оказаться в Марокко. Я представлял себе жаркую пустыню, пески, безжалостно палящее солнце, себя в марокканской одежде. Мне приходилось слышать про «Пустынную группу дальнего действия» — британских картографов, геологов, этнографов и арабистов, которые во время Второй мировой войны сняли на время свои очки «ботаников», забыли университетские манеры и провели несколько лет, совершая долгосрочные рейды совместно с силами САС: перерезали глотки, отравляли колодцы, совершали разведывательные вылазки. Они на фотографиях выглядят такими загорелыми! Ах да, это же была Ливия! Или Египет… А я сейчас даже не на Ближнем Востоке. Но пустыня, но солнце — это ведь будет, правда? В Марокко я наконец погрею свои старые косточки и загорю до черноты.

Пока что этим и не пахло. Было холодно. Лучший отель в соседнем с Мулай-Идрисом Волюбилисе оказался очередной дырой, сырой, грязной и промозглой. По телевизору показывали «Спасателей Малибу», и мужской голос за кадром говорил по-арабски за всех действующих лиц, от Хэсселхофа до Памелы Андерсон, — фильм здесь не был дублирован, арабский текст накладывался на английский. Электрический обогреватель работал с такой мощностью, что около него можно было отогреть разве что одну ногу или одну руку.

Ничего, ничего. Когда я задумывал эту поездку от слова «поесть», я и не ждал, что спать буду на дамасских простынях, в каждом отеле находить на подушке пакетик конфет, пить коктейли, сидя у бассейна. Я был готов к любым капризам погоды, к любому состоянию водопровода и канализации, к самой невообразимой пище и самым зловредным насекомым.

Искал же я здесь, в конечном итоге, порождение своей недостаточно информированной фантазии. Я хотел сидеть в пустыне с «синими людьми» — с туарегами, — когда-то воинственным племенем берберов, кочевавшим веками между Йеменом и Марокко. Они снаряжали караваны, потрошили встречных путешественников, съедали на привале по целому барашку. Так вот, я хотел сидеть на корточках в пустыне под звездами, рвать баранину руками, и чтобы до самого горизонта — песок и ничего, кроме песка. Я мечтал курить гашиш под яркой круглой луной, привалившись к своему спящему верблюду. Я хотел обрести недоступный мне прежде покой в неподвижности пустыни.

Сейчас, по крайней мере, я ехал в микроавтобусе вверх по склону холма в Мулай-Идрис с Абдулом, ребятами с телевидения и несколькими очень мрачными на вид детективами «в штатском» и в огромных солнечных очках. Этих людей прикрепило к нам Министерство информации. На городской площади нас ждал высокий мужчина в зеленой феске и джеллабе. Его звали Шариф. У него было заведение, настолько напоминающее настоящий марокканский ресторан, насколько это сейчас вообще возможно в Марокко, стране, где редко найдешь местного, который станет есть туземную еду. Под «настоящим» я разумею ресторан, где не танцуют танец живота (это не марокканский танец), не подают таджин из «морского черта», где нет столовой посуды, нет бара (ислам запрещает алкоголь), где в обеденный зал не допускаются женщины. Если же вы с друзьями ищете клевое местечко, где можно весело провести весенние каникулы, то можете в Мулай-Идрис не заезжать.

После нескольких «салам алейкум», представления друг другу, безмолвной демонстрации документов на француз­ском, английском и арабском языках мы последовали за Шарифом под арку, протиснувшись в нее вместе с тяжело нагруженными ишаками и людьми в джеллабах, и пошли по кривым вымощенным булыжником улочкам Мулай-Идриса. Нищие и мальчишки попробовали было клянчить деньги, но, увидев нашу «команду сопровождения», сразу отстали. Не знаю зачем, но к нам приставили копов. Они не разговаривали с нами. Абдул тоже не разговаривал с ними. Шариф не обращал на них никакого внимания. Они просто следовали за нами.

На полпути к вершине холма я почуял удивительный запах, остановился и принюхался. Абдул улыбнулся и тут же нырнул в открывшуюся перед ним дверь. Это оказалась пекарня, возникшая здесь еще в одиннадцатом веке, с огромной печью, которую топили дровами. Старик сажал в нее на длинной лопате круглый плоский марокканский хлеб. Он доставал готовые буханки из печи и пускал их по голому полу. Пахло фантастически. Через каждые несколько минут женщины в чадрах и длинных бесформенных балахонах подносили тесто.

— Видите? — сказал Абдул, указав на три полоски на одной из буханок, ожидающей своей очереди. — Каждая семья — свой хлеб. Ставит тесто. Может, даже дважды в день. Сюда несут, чтобы испечь. По этой метке пекарь определит, чей хлеб.

Я осмотрел полки с помеченными еще сырыми буханками, потом полки с уже готовыми. На большинстве не было заметных опознавательных знаков.

— Многие без меток, — улыбнулся Абдул, — этот пекарь… он здесь много лет. Очень долго. Все время приходят одни и те же. Он по форме может отличить, где чей хлеб. Он сразу скажет.

Обстановка была средневековая: темная комната с каменными стенами, очаг, дрова. Ни одной электрической лампочки, ни одного холодильника.

— Зайдите, посмотрите, — сказал Абдул, проводя меня в следующее помещение. Он спустился по осыпающимся ступеням в полную темноту, лишь вдалеке светил яркий оранжевый огонь. Худой беззубый старик, окруженный со всех сторон штабелями дров, шевелил дрова в огне длинными железными щипцами.

— Это огонь для пекарни, — сказал Абдул, — и еще — вот, — он показал на стену, — там хамам. Баня. Мыться. Потеть. Для здоровья. Потом тоже пойдем. Этот хамам — очень старый. Тысяча лет.

Заведение, где трудился Шариф на благо всех «просвещенных» туристов, находилось совсем близко от вершины холма, в бывшем частном доме, построенном, как и большинство зданий в Мулай-Идрисе, в одиннадцатом веке. Это было трехэтажное здание с небольшим внутренним двориком. Стены покрыты мозаикой: голубая и белая плитка. В комнате стоят низкие диваны с подушками, несколько низких столов и табуреты, обитые тканью, украшенной вышивкой. Нам сразу предложили сесть и принесли сладкого, очень горячего мятного чая.

Кухня была где-то на уровне крыши. Там женщины в белой одежде готовили нам еду: кефте (фирменное блюдо в Мулай-Идрисе), таджин из баранины, салаты и холодные закуски. Кефте — это острые мясные шарики из телятины и говядины, жаренные на вертеле или, как в тот день, на сковороде, и с яйцом, так что все это напоминает честный омлет, усеянный фрикадельками. Женщины готовили таджин, соус и фрикадельки в кастрюлях на открытом огне, подпитываемым пропаном из шипящих баллонов. Когда попадаешь на марокканскую кухню, в большое, облицованное бело-голубой плиткой помещение, открытое с одной стороны, то сначала кажется, что в ней ужасающий беспорядок: тут и там «разбросаны» чеснок, лук, кориандр, мята, тмин, корица, томаты, соль, перец… Повсюду издающие шипение баллоны с летучим газом. Все нарезается обыкно­венным ножом, как это делали наши бабушки. Никаких приспособлений. Нам сказали, что ресторан может обслужить до трехсот человек в день. В тот день мы были единственными гостями.

Из соседней мечети раздался крик муэдзина, призывавший на молитву, — завораживающее пение, начинающееся словами «Аллах акбар», которое в исламском мире можно услышать пять раз в день. В первый раз это потрясает. Это красиво, совершенно не мелодично, одновременно возбуждает и успокаивает. Услышав этот зов, ты просто на клеточном уровне ощущаешь, что находишься в совершенно другом мире, что ты очень далеко от дома и традиционных американских шумов. Здесь ты слышишь петухов и крики муэдзина, а еще какие-то заунывные звуки — это женщины переговариваются за приготовлением еды.

Мы с Абдулом и Шарифом удобно расположились, откинувшись на подушки. У противоположной стены выстроились в ряд трое молчаливых охранников. Нам принесли по серебряному тазу и по кувшину с водой. Официант полил каждому из нас на руки, каждый намылил руки куском зеленого мыла, и официант снова полил.

Хлеб принесли в большой, застеленной тканью корзине — тот самый плоский хлеб, который я видел чуть раньше в пекарне. Абдул разломил буханку и раздал нам по куску. Здесь за столом не берешь сам сколько нужно хлеба, а ждешь, когда тебе дадут.

— Бисмиллах, во имя Аллаха! — сказал Абдул.

— Бисмиллах, — сказал Шариф.

— Бисмиллах, — поспешно повторил я за хозяевами.

Салаты и холодные закуски расставили полукрутом: картофельный, маринованная морковь, свекла, оливки разных сортов, вареная окра, помидоры и лук. Едят без ножа и вилки, еду берут только правой рукой. Левшей в исламских странах не бывает. Левой рукой нельзя пользоваться за столом, ни под каким видом нельзя протягивать ее, здорова­ясь. Вообще лучше ничего ею не брать. Особенно пищу — как это иногда делают у нас, так сказать, по-домашнему, — хватая куски с тарелки. Ни за что. Эти правила, признаюсь, сильно досаждали мне. Мало того что нужно научиться брать пальцами горячее, а часто и жидкое, так еще и только одной рукой!

Тут требуется практика. Мне пришлось научиться пользоваться хлебом — он предохраняет пальцы от ожога. Его надо зажимать между двумя, и только двумя пальцами и большим пальцем правой руки. К счастью, я очень скоро заметил, что все жульничают. И Абдул, и Шариф то и дело совершали быстрые движения пальцами, прямыми или согнутыми, левой руки — подтолкнуть пищу или получше пристроить какой-нибудь непослушный кусок в правой руке.

У каждого был свой стиль. Абдул, например, выковыривал из хлеба мякиш, создавая таким образом полость, вроде той, что в пите, и так было удобнее подбирать соус Я поймал его на этом и пошутил, что он жульничает, в то время как я мучаюсь с толстыми кусками, которые не так-то легко сложить.

— Нет, нет… — запротестовал Абдул, — я делаю так, чтобы не толстеть. Я… на диете.

Вокруг него уже выросла кучка мякиша.

Вникнув в технику Шарифа, я решил придерживаться более традиционного подхода и тренировать свои непослушные пальцы. Сначала приходилось трудновато — ведь здесь не принято облизывать пальцы, поскольку ты то и дело залезаешь ими в общие тарелки. Салфетки подают редко. Хлеб, который раздают несколько раз в продолжение еды, играет двойную роль — столового прибора и салфетки. Потребовалось некоторое время, чтобы привыкнуть, но с каждой попыткой у меня получалось все лучше и лучше.

Официант принес большой таджин с кипящим кефте, поставил на стол и снял крышку. Сразу поясню, что слово «таджин» в данном случае обозначает сосуд. Сегодня, ког­да появились кастрюли, таджины используются как посуда, в которой блюдо подается к столу. Таджин — это большая, довольно мелкая, покрытая глазурью миска с конической, похожей на вершину минарета, крышкой. Кочевые народы обычно возили такие с собой, со стоянки на стоянку, в них готовили пищу на открытом огне, тушили мясо. Женщинам очень удобно было в нем готовить: поставь на огонь и занимайся другими делами — ухаживай за живностью, собирай дрова, возись с детьми, меси тесто для хлеба, — а в это время в таджине у тебя готовится рагу с тем же названием. Марокко, если вы до сих пор этого не знали, это мужской мир. Женщины готовят. Мужчины обычно едят отдельно. Если вас пригласили в марокканский дом на обед, хозяйка дома и не покажется гостям, а будет, возможно с сестрой или матерью, возиться на кухне. Вас и других гостей-мужчин будет занимать хозяин. Женщины дома, куда вас пригласили, поедят на кухне. Таджин для женщин был одновременно и благом и проклятьем: в такой посуде телятина, баранина, мясо птицы, кускус — словом, все, что принято готовить в этой стране, — готовятся очень долго. Когда в обиход вошли кастрюли, у хозяйки появилось время хотя бы помечтать о других занятиях.

Я понемногу наловчился есть пальцами. И очень вовремя, потому что следующим блюдом был кипящий таджин из баранины с луком и подливкой из зеленого горошка (на сей раз, как вы понимаете, «таджин» — название блюда). Это было потрясающе — остро, сытно, вкусно, с большими кусками нежной бараньей лопатки, прямо-таки отваливающимися от кости и норовящими упасть в обжигающий соус. Мне удалось съесть довольно много и при этом не обжечь пальцы. Порции большие, потому что правоверный мусульманин всегда готовит больше, чем нужно для немедленного употребления, помня о самом главном — о проголодавшемся путешественнике, который всегда может постучаться в дверь. Оказать гостеприимство нуждающему­ся в нем считается благородным поступком, более того, священным долгом. Выбрасывать любую пищу, даже хлеб, — большой грех. Мусульманин, найдя валяющуюся на улице корку хлеба, обязательно принесет ее в мечеть и оставит перед входом. Если еда валяется как мусор, это оскорбление Аллаху. Так что я постарался съесть сколько смог.

Нам уже принесли блюда с финиками и фигами и горячий мятный чай, а трое в штатском по-прежнему бесстрастно ждали у противоположной стены. В конце трапезы повторилась процедура мытья рук, а за ней последовало курение благовоний. Шариф подержал свою феску над курящимися палочками. Абдул помахал руками, гоня дым на себя. Все мы капнули розовой водой из серебряного сосуда себе на руки и на одежду. Охранники при этом заулыбались, демонстрируя свои золотые коронки.

Абдул остановил наш микроавтобус у стен Фес эль-Бали. Древний город Фес — это тысяча узких, невообразимым образом изогнутых, совершенно не поддающихся схематическому изображению улочек, переулков, тупиков, сквозных проходов, коридоров, домов, контор, рынков, мечетей, восточных бань хамамов. Около тридцати тысяч жителей теснятся в этом лабиринте, который даже местным не распутать за всю жизнь. Автомобили, мотоциклы и другие виды транспорта запрещены в городских стенах, поскольку они здесь были бы просто бесполезны — слишком тесно, слишком узкие улицы в этом муравейнике с разрушающимися стенами, внезапными спусками, крутыми ступенями и столь же крутыми подъемами, боковыми ходами и тупиками. Худой старик в джеллабе, ожидавший нас у стены, быстро погрузил наш багаж на примитивную деревянную тележку и нырнул в узкую щель в стене. По форме, если не по функции, этот город все еще остается крепостью.

Старый город был основан в 800 году после Рождества Христова, но большинство зданий в нем построено в че­тырнадцатом веке. Это был центр дворцовых интриг нескольких правивших в Марокко династий. Крепостная архитектура — в данном случае не просто стиль. Внешний вид домов, само расположение города, толщина стен и даже местные сельскохозяйственные и кулинарные традиции — все говорит о том, что город строили так, чтобы он выдержал долгую осаду. Испанцы и португальцы изобрели бакалао, а значит — способ длительного хранения рыбы, который давал им возможность неустанно крепить свою морскую мощь. Фесская кухня рассчитана на длительное выживание в трудных условиях, на «консервированные» продукты, так сказать, на пищевую самодостаточность. В прежние времена соседи нередко совершали грабительские набеги на город. Взять крепость с неприступными стенами можно было, окружив ее, перекрыв все подходы и просто уморив жителей голодом. Но даже если бы крепость удалось взять приступом, как пехоте, так и кавалерии нелегко было бы в этом городе-лабиринте: пришлось бы разбиваться на мелкие группы, очень уязвимые для нападений сзади, сбоку, сверху.

Внешний облик домов не имеет ничего общего с интерьером. Простенькая входная дверь может вести как в скромное жилище ремесленника, так и в царские покои. Более того, между этажами многих домов оставлено место, чтобы хранить еду и прятать тех, кто скрывается. Так как Фес стоял на Пути пряностей, пролегавшем с Юго-Востока, здешняя кухня легко усваивала чужие ингредиенты и способы приготовления еды, особенно если они были полезны в условиях противостояния потенциальному захватчику. Вяленое мясо, маринованные овощи, засахаренные фрукты, белковая диета, состоящая, в основном, из мяса животных, которых легко выращивать и содержать за толстыми стенами, — вот основные черты фесской кухни. Большое количество труднодоступных колодцев и обнесенных стенами садов — характерные черты пейзажа. Пожалуй, сейчас это просто радует глаз, а в прежние времена это были вещи жизненно важные. Более состоятельные горожане до сих пор гордятся тем, что выращивают собственные фиги, финики, лимоны, апельсины, оливки, миндаль и достают воду из колодца на собственном участке. Посреди широкой долины, окруженные суровыми холмами, захватчики обычно начинали голодать раньше, чем жители осажденного города, и были вынуждены отвести войска до того, как за стенами кончались запасы еды.

Мы следовали за нашим носильщиком вверх и вниз по безымянным темным улочкам, мимо ишаков, дремавших нищих и гонявших мяч детишек, торговцев жевательной резинкой и сигаретами, пока не дошли наконец до слабо освещенного проема в ничем не примечательной стене. Короткий стук в дверь — вышел юноша и почтительно пригласил нас в обманчиво невзрачный проход, достаточно просторный, чтобы по нему мог проехать всадник. Завернув за угол, я попал в совершенно другой мир. Коридор вывел нас в тихий внутренний двор с круглым столом под лимонным деревом. В воздухе пахло олеандром и свежими цветами. В центре обширной, вымощенной плиткой площадки поднималось здание, которое можно было назвать разве только дворцом, — огромных размеров, с высокими потолками дом, окруженный пристройками и большим фруктовым садом с прудом и колодцем. Дом, отгороженный от шумного города непроницаемой стеной, казался резиденцией средневекового крупного торговца.

Хозяина звали Абдельфеттах. Он родился в Фесе, в старом городе. Образование получил в Великобритании, и это было очень заметно по его манере говорить, столь характерной для высшего британского общества. Но все это не имеет отношения к делу. Несколько лет назад Абдельфеттах вернулся в родной город с женой-англичанкой Наоми и двумя детьми и начал реставрировать это великолепное поместье — понемногу, плитка за плиткой, кирпичик за кирпичиком, большую часть работы делая своими рука­ми. Он теперь носил только традиционную одежду — джеллабу и бабуши (мягкие туфли без задников с заостренными носами). Мир за этими стенами его больше не интересовал. Абдельфеттах и Наоми посвятили свою жизнь сохранению культуры и традиций Феса и, прежде всего, принадлежащего им роскошного участка этой культуры. В их владениях не было ни радио, ни телевидения. Кроме кухни, дом имел еще одну пристройку — в ней находилась студия, где Абдельфеттах проводил ежедневно долгие часы, занимаясь тончайшей росписью по штукатурке, а также резьбой, сочиняя сложнейшие, многократно повторяющиеся орнаменты. В дальнем конце сада строился центр марокканской музыки, чтобы было где работать местным музыкантам и собираться меломанам.

Через прекрасно оборудованную кухню и уютную гостиную мы прошли в основное здание. В сердце его был большой внутренний двор. Стены поднимались к небу на сотни футов, и каждый дюйм украшала мозаика из белой и голубой плитки. Дверь в мою комнату в нижнем этаже — она как раз открывалась во внутренний двор, на журчащий фонтан — была в шесть раз выше меня и украшена искусной резьбой — резчики воспроизвели то, что придумал Абдельфеттах, многие орнаменты повторялись над дверьми и окнами. Я легко мог себе представить по обе стороны высоченных дверей двоих здоровенных, бритоголовых, голых по пояс мужчин в фесках и шелковых шальварах. Бьют в гонг — и двери открываются.

Мои покои состояли из гостиной и спальни. Здесь были книжные полки с причудливой резьбой, диваны с вышитыми подушками, берберские ковры на полу. Наверху, ближе к крыше, не было ни одного окна. Смотрящий с наблюдательного пункта где-нибудь на холмах увидел бы лишь гладкую белую поверхность. Я как раз распаковывал вещи, когда из соседней мечети послышался крик муэдзина, усиленный эхом во внутреннем дворике. Это была самая фантастическая из квартир, в которых я когда-либо жил, притом в здании во много раз старше моей страны.

Хозяин был человеком серьезным, но изредка все-таки проскакивала тщательно скрываемая эксцентричность. Его прежняя жизнь давала себя знать мимолетными вспышками: искра интереса при упоминании какого-нибудь западного фильма, внезапное желание выкурить американскую сигарету. Но, в общем, он был полностью сосредоточен на своем доме, своем стиле жизни, сохранении фесских традиций. Он твердо решил вернуть этому дому былую славу и, если возможно, убедить других жить так, как живет он. Фес в последние десятилетия переживает нашествие сотен тысяч марокканцев, лишившихся крова в деревне из-за засухи и обнищания. Дома переполнены подселенцами. Инфраструктура не выдерживает. Щупальца Сатаны — интернет-кафе, застройщики, закусочные, торгующие фаст-фудом, — тянутся к старому городу. Интеллектуальная элита — политики, мыслители, крупные коммерсанты, которыми когда-то гордился этот город, — разъехалась.

Именно работа, которой наш хозяин занимался в своей мастерской, как ничто другое, доказывала серьезность его намерений и его поглощенность любимой идеей. Ислам запрещает художнику изображать лица, а также животных, растения, исторические сцены, пейзажи. Все, что создал Бог, — табу для художника. Художник может творить, но не выходя за рамки устоявшихся веками традиций. Несмотря на эти ограничения, я увидел в работах Абдельфеттаха, а позже в творениях других мусульманских мастеров, целую вселенную возможностей для самовыражения. Это напомнило мне марокканскую кухню, где выбор блюд небогат, но зато какой простор для тончайших вариаций! Абдельфеттах показал мне, как он работает, я почувствовал, как металлические инструменты нежно касаются белой штукатурки. Я смотрел на снова и снова повторяющиеся орнаменты. Нет, мастер не нарушал запретов, не переходил границ, и тем не менее каждый новый слой обладал своей, удивительной эманацией. «Марокканская штукатурка» требует длительной работы, даже трудно представить себе, насколько длительной. А ее фрагменты рассеяны по всему дому. Иногда Абдельфеттах работает и для других. Он признался, например, что недавно отделывал ванную Мику Джаггеру. Трудность и кропотливость этой работы, непоколебимая уверенность Абдельфеттаха в правильности своего пути, потрясающая самодисциплина заставили меня задуматься о собственной жизни. Почему я не могу быть так твердо уверен в правильности всего, что делаю? Почему мне было никогда не найти дела, которое настолько поглотило бы меня, которое занимало бы меня постоянно, год за годом? Я смотрел на Абдельфеттаха и думал: «Что он такое видит в этих крошечных бороздках, в этих повторяющихся орнаментах?» Я завидовал ему. Конечно, профессиональные занятия кулинарией дают мне право подходить ко всему со своей меркой. У меня есть во что верить, есть чем заниматься. Приготовление пищи — это моя религия, но никогда я не верил так сильно и безоглядно, как он. В моей жизни всегда присутствовала некая небрежность, необязательность. Я жаждал того, что было у него и чего не было у меня. Мне казалось, что, обретя это, я обрел бы мир в душе. Возможно, дело в том, что созданное мною обычно бывает съедено в тот же день, разве что воспоминания остаются. А плоды трудов Абдельфеттаха сохранятся навеки, Я провел вечер за чтением Корана, потрясенный его ужасающей и тем не менее пленительной суровостью. Я пытался представить себе людей, о которых написано на страницах этой книги, их человеческие проблемы, странные, порою жестокие пути их решения.

На следующее утро я проснулся под тремя одеялами. Нагреватель размером с тостер согревал мне левое ухо. Мой гостеприимный хозяин два дня заставлял свою мать, сестру, экономку и служанку готовить еду, чтобы познакомить меня с полным набором классических фесских блюд. Я приехал именно туда, где можно насладиться марокканской кухней вполне. Спросите кого угодно в этой стране, где лучше всего готовят, и вам ответят: в Фесе. Спросите, где в Фесе можно вкуснее всего поесть, и вам ответят: в частном доме. Если вы действительно хотите попробовать то, что едят сами марокканцы, не следует идти за этим в ресторан.

Когда я вышел на кухню к утреннему кофе, мать Абдельфеттаха уже хлопотала, просеивая и перетирая манную крупу руками в красноватых прожилках, какие бывают у пожилых женщин. Она готовила кускус. Сестра хозяина занималась приготовлением варки, тончайшего теста, похожего на гофрированную папиросную бумагу, для пастильи, вкуснейшего пирога с начинкой из голубиного мяса. В кажущемся хаосе переполненной кухни мариновалось голубиное мясо и поджаривался миндаль. Я позавтракал творогом, финиками и печеньем и решил побродить по городу. Идти в одиночку было бы чистым безумием. Я никогда, действительно никогда не нашел бы дороги домой. Для Абдула Фес — не родной город, так что он в качестве гида мне не подходил. Я решил взять с собой друга Абдельфеттаха, назовем его Мохаммед.

Когда в старом городе вы осторожно спускаетесь по крутым ступенькам, сгибаетесь в три погибели, чтобы пробраться по узким коридорам, протискиваетесь в переулках мимо тяжело нагруженных ишаков, подныриваете под бревна, торчащие из стен (Они были так закреплены сотни лет тому назад, чтобы отбить охоту передвигаться по городу верхом), все выглядит так, как всегда пытались, чтобы это выглядело в кино, но тщетно. Стоять здесь нельзя, вы должны все время двигаться, стоит остановиться — и сразу выяснится, что вы кому-то мешаете. Именно в медине , просто оглядевшись по сторонам, вы понимаете вполне, как далеко сейчас находитесь от всего, что вам знакомо.

Сильно пахнет кожами. Кожи, как предписано Мохаммедом, подолгу выдерживают в голубиных экскрементах. Так что если вы хотите знать, почему шляпа, которую привез вам из Марокко в семидесятых ваш старый дружок Джерри Гарсиа, все еще воняет дерьмом, теперь вы это знаете. Ваше обоняние здесь терзает невообразимая смесь запахов: специи, тушеное мясо и овощи, красители тканей, древесина кедра, мята, булькающие кальяны, — и по мере вашего приближения к соуку запахи становятся сильнее.

На рынке до сих пор все так, как того требовала старая цеховая система. Это означает, что торговцы одинаковым товаром по-прежнему склонны держаться вместе, группируясь на определенном участке. Мы прошли целую улицу точильщиков ножей. Как правило, это старики, которые со зверскими лицами приводят ногой в движение искрящие абразивные круги точильных станков. Точильщики напоминают сумасшедших одноногих велосипедистов. Торговцы коврами в наши дни, безусловно, находятся на вершине иерархии — у них целые дома, увешанные сверху донизу берберскими циновками, коврами, ковровыми дорожками и одеялами. Я поддался искушению войти и посмотреть. Я попался на крючок, когда позволил усадить себя за низенький стол и принести мятного чаю; меня подсекли, когда я согласился посмотреть несколько особенно красивых ковров; и вытащили на берег, когда я покорно отсчитал восемьсот зеленых за вещь, которую вовсе не хотел покупать. И только заверив продавцов, что вскоре каждый дюйм моей квартиры будут покрывать пропахшие домашней птицей половики, а спать я стану только под вызывающими чесотку одеялами, я вырвался наконец на свободу. Так как, судя по всему, приведя меня сюда, Мохаммед тоже не остался в накладе, я решил, что он с удовольствием покажет мне места, где торгуют знаменитым марокканским гашишем. В ответ на мою просьбу он улыбнулся, исчез на несколько минут и вернулся с тремя кусками гашиша, каждый размером с большой палец на руке, и липким брикетом кифа, местной разновидности марихуаны.

Вполне удовлетворенный, я продолжал обследовать рынок. Мясники расположились под соломенным навесом. Кровавые куски мяса лежали на прилавках или висели на крюках. Мясо было разделано как попало — я не мог припомнить таких сегментов ни на одной схеме. Пирамидами лежали овечьи головы, еще покрытые шерстью с запекшейся кровью. Влажные туши висели, привлекая тучи мух. Мясники орудовали ножами и ятаганами. Вокруг одни просто пробирались сквозь толпу верхом на ишаке, другие останавливались потрогать, пощупать, поторговаться. В рыбном ряду стояли плетеные корзины с улитками и моллюсками.

На прилавках — куски сушеной и вяленой говядины, живописные специи и травы, завернутые в листья головки козьего сыра, тазы с творогом, оливки всех видов и оттенков, сушеные фрукты, соленые лимоны, орехи, финики, фиги. Одна женщина печет варку, снимая слои тоньше папиросной бумаги с горячей плитки пальцами. Другая выпекает лепешки потолще на огромном чугунном сооружении. Приспособление, куда она льет тесто, напоминает гигантскую подставку для парика в витрине универсального магазина. Тесто пузырится и шипит, пока не пропечется. Потом лепешку смазывают сладкой массой из перемолотых орехов и фиников. Женщина сворачивает один из блинов и дает его мне. Восхитительно!

Тюрбаны, фески, кепи, куфии, чадры, бейсболки — колышущееся море головных уборов. Передвигаться между тем было довольно трудно. Уже подталкиваемый к выходу с рынка, я увидел швейные мастерские. Внутри хлопотали целые семьи: снимали мерку, кроили, шили. Плотники об­рабатывали и шлифовали мебель, стучали своими молоточками мастера по металлу, женщины наполняли ведра в общественных источниках. Здесь торгуют обувью, игрушками, украшениями, изделиями из жести, дерева, кожи, глины. Нечто похожее можно увидеть в пыльных витринах Ист-Виллиджа. Поверьте мне, что у нас тоже продается или, по крайней мере, продавалась вся эта ерунда. Помните эти коробочки с мозаикой на крышке, где вы в детстве хранили ваши сбережения? А кошелек, который когда-то подарила вам ваша девушка? Если вам понадобятся новые, в Фесе найдутся. Попутешествовав по свету, я пришел к выводу, что, видимо, где-нибудь в Макао или на Тайване есть большая фабрика или даже целый комплекс, где производят изделия народных промыслов всех стран, огромный сборочный цех, где работницы нанизывают на нитки морские ракушки и бусинки, чтобы их продавали на рынках от Рио-де-Жанейро до Дананга, где сотни китайцев — рабов конвейера собирают марокканские чеканки, вырезают мексиканские шахматные фигурки, расписывают подносы.

Вернувшись в идиллическую обитель Абдельфеттаха, я поспешил на крышу и сделал себе хорошую закрутку гашиша. Я курил, глубоко затягиваясь, а муэдзин оглашал окрестности призывами на молитву. Дети Абдельфеттаха у фонтана играли с Торти, домашней черепахой. Я лениво разглядывал крыши старого города, изредка бросая взгляды на кладбище и встающие за ним холмы.

Почему не хочется быть телезвездой

(третья серия)

Отупевший от гашиша, я совершенно не годился на роль телеведущего. Я сидел за столом с Абдельфеттахом и его женой Наоми, ел замечательную густую хариру, традиционный суп из телятины и чечевицы, который обычно подают в Рамадан. Еще нам подали салаты, брошетт, совершенно неземной кускус и куриный таджин по-фесски с изюмом и соленым лимоном. Пока мы ели, Мэтью и вездесущий Алан стояли прямо напротив нас, по другую сторону стола, выжидающе наставив на нас свои камеры. Под немигающим взглядом линз я был не в силах произнести ничего мало-мальски умного и интересного. Я не мог адекватно реагировать на тонкий юмор моих любезных хозяев. Я испытывал инстинктивное отвращение от фальши всего этого предприятия. Мне следовало непринужденно повернуться к Наоми и сказать: «Итак, Наоми, может быть, вы расскажете нам о культуре и истории Марокко, о здешней кухне, а заодно и объясните нам, что такое ислам. И передайте мне цыпленка, пожалуйста. Спасибо». Вместо этого я с удовольствием ел, ловко захватывая хлебом полные горсти кускуса и таджина. Но говорить я не мог.

Наоми сидела рядом со мной, и ей было явно не по себе. Абдельфеттах откровенно скучал. Мэтью нетерпеливо откашлялся. Он все еще ожидал, что я выведаю у хозяев несколько кулинарных рецептов или, по крайней мере, расскажу несколько анекдотов. Мне очень нравились наши хозяева, но Наоми, живую, подвижную, очень знающую, камера буквально парализовала. Я не мог к ней обратиться. Я не мог так ее подставить. Обостренное гашишем и нервным напряжением чутье подсказывало мне, что камера тут же наедет на несчастную женщину, чтобы взять ее более крупным планом. Что касается меня, то я-то, конечно, мало что мог добавить к тому, что всем уже известно о Марокко. Я только начинаю приобретать крупицы драгоценного опыта. Да кто я такой, в конце концов, — Дэн Ратер? От меня ждут, что я вот сейчас перед камерой выдам краткое резюме здешней тысячелетней истории — расскажу о пролитой здесь крови, колониальном режиме, традициях, этнологии, рагу из цыпленка — и все это в 120-секундном фрагменте? Я даже не Берт Вулф, думал я. К тому же я ненавижу Берта Вулфа в его безупречно белой поварской одежде, с маленьким блокнотиком. Я ненавижу его, когда он притворяется, что записывает, когда он заглядывает через плечо какого-нибудь повара на французской деревенской кухне, пока голос за кадром вещает слушателям о Прекрасной эпохе во Франции. Мне случалось смотреть эти шоу по телевизору, и каждый раз хотелось забраться внутрь, схватить Берта за грудки и заорать: «Сними это, ты, паршивец! И не толкись тут, дай человеку спокойно работать!» Но сейчас я был таким Бертом. Хуже, чем Бертом, потому что я понятия не имел, как себя вести, как подступиться к этому делу и что собственно я собираюсь делать. Я просто шатаюсь по свету, я заранее ни к чему не готовился. Я ничего не знаю. Ни о чем.

Возможно, мне следовало сообщить, что в таджин по-фесски кладут изюм и соленые лимоны. Уверен, что смог бы объяснить зрителям разницу между кускусом, приготовленным вручную, и кускусом из коробки, купленным в супермаркете, поговорить о том, как его готовят, — в специальной посуде-кускусире, — где в нижней части тушатся мясо и овощи, а в верхней — на пару — кускус. Я уверен, что если бы мне удалось надеть на лицо улыбку и собраться с мыслями, если бы у меня достало сил это сделать, я мог бы вызвать Абдельфеттаха на разговор о перспективах этого города. О запланированном им музыкальном центре, о его занятиях. Прекрасно понимая, впрочем, что этот кусок вырежут в монтажной. Мэтью строил рожи и постепенно закипал, часы тикали, каждая секунда падала каплей расплавленного свинца, количество зря потраченной пленки росло. Что я мог сказать? Да, Абдельфеттах здесь нашел себя, но какой бы красивой, праведной, неиспорченной ни была его жизнь, я знал, что никогда бы не смог жить так. Возможно, размышлял я, если бы убрали телекамеры, тогда я смог бы полностью погрузиться в здешнюю атмосферу. Может быть, тогда мне удалось бы расслабиться. И тем не менее, даже при наличии модема, горячей ванны, боу­линга, регулярной доставки деликатесов, пиццы и пончиков «криспи-крим» из Нью-Йорка, я бы не смог здесь жить. Никогда. А хозяева дома так уютно чувствовали себя в этом городе, в своей семье, в своей вере, что мне не хотелось заставлять их испытывать неизбежную перед камерой неловкость.

Последнее, что я ел у Абдельфеттаха, это была пастилья, нежный, воздушный пирог с голубем, завернутым в варку и в ней испеченным с жареными орехами и взбитым с корицей яйцом. Как все, что я ел здесь, это было удивительно. И все-таки меня раздирали самые разные чувства. Мне вовсе не нравилось быть телевизионным «подставным лицом». А еще я все время мерз и слишком давно не был дома. А еще я соскучился по комфорту и защищенности своего собственного «города за толстыми стенами» — моей кухни в «Ле-Аль», — по собственной, близкой мне системе ценностей, которую я понимал и принимал без всяких оговорок. Сидя рядом с этими двумя симпатичными людьми и их детьми, я чувствовал себя телеведущей с глубоким декольте, одним из этих медийных деятелей со стеклянными глазами. В компании таких людей я рекламировал и сбывал свою книгу в Соединенных Штатах. «Итак, Энтони, расскажите нам, почему никогда не следует заказывать рыбу в понедельник». Настроение стремительно падало, да что там, оно просто ухнуло в бездонную черную пропасть.

Со мной «тяжело». Со мной «невозможно работать». Это правда. Исполнительный продюсер примчалась из Нью-Йорка, чтобы успокоить мою больную совесть, чтобы я себя лучше чувствовал в проекте. Она показала мне несколько черновых кусков прошлых программ, убеждала меня, что я совсем неплохо справляюсь, когда не забываю смотреть в камеру. Если бы я еще перестал ругаться, курить, поносить других поваров из «Фуд Нетуорк» и перед тем, как отправиться в страну, бросал хотя бы беглый взгляд на ее карту. Через три минуты после начала этой встречи, призванной поднять мою самооценку и укрепить мотивацию, продюсер сообщила, что ее бойфренда похитили пришельцы. Она сказала об этом как бы между прочим, как о матче «Янки» — «Ред Сокс», который смотрела на прошлой неделе. Ее друг устроил у себя дома что-то вроде аэродрома для пришельцев, пояснила она, и я испугался, не услышав в ее голосе ни скептицизма, ни иронии. Нет, она сказала, конечно: «О да, я знаю, он сумасшедший. Совсем крыша съехала. Но я все равно люблю этого придурка». И решила, что этого вполне достаточно. Я ждал продолжения, но его не последовало. Она вновь принялась работать со мной, то тактично указывая на имеющиеся недостатки, то подбадривая. Я даже позволил себе пошутить: поинтересовался, не говорил ли ее бойфренд о ректальном зондировании — об этом часто упоминалось в связи с похищениями. Она не засмеялась.

Я чувствовал себя бесконечно одиноким.

Перед отъездом я поговорил с Наоми, извинился за свое поведение, поблагодарил за то, что они терпели здесь операторов и камеры, выразил сожаление, что приходится покидать их прекрасный дом и этот замечательный город, так толком и не посмотрев на здешнюю жизнь изнутри. Она вручила мне листок бумаги, на который переписала стихотворение Лонгфелло:

Ночь будет певучей и нежной,

А думы, темнившие день,

Бесшумно шатры свои сложат

И в поле растают, как тень .

Надеюсь, что так. Я все еще возлагал большие надежды на пустыню. Она была мне необходима.

От Феса до пустыни пришлось ехать девять часов. Мы миновали заснеженные горы, домики, похожие на швейцар­ские (наследие французской оккупации), леса и долины, перевалили через Атлас, спустились вниз по плотному, утрамбованному грунту с мелкими камешками. Длинная извилистая асфальтовая лента тянулась на сотни миль. Время от времени мы видели вдали пересохшие русла рек, плоскогорья, горы, скалы, холмы. Примерно через каждые пятьдесят миль появлялся оазис. Некоторые оказывались просто скоплениями вездесущего песка и глины, другие, казбахи , напоминали огромные свадебные торты: дома, мечети, школы, рынки, небольшие участки зелени вокруг высоких пальм. Люди строят там, где есть, или когда-то была вода, или есть надежда, что когда-нибудь будет. Приезжий из Нью-Йорка воспринимает воду как нечто само собой разумеющееся. Но здесь, в пустыне, вода — это вопрос жизни и смерти. Человек селится там, где течет или хотя бы сочится вода. Если не течет и не сочится, он добывает ее из-под земли. Большие оазисы простираются на целые мили. Как правило, это широкие глубокие расселины: тысячи, а то и миллионы лет назад земля здесь треснула, как шоколадный бисквит, который передержали в духовке.

Вдоль дороги стали регулярно попадаться верблюды. Закутанные в синее или черное берберы вели их под уздцы или ехали на них верхом. Я видел женщин с татуировками на лицах. Они тоже носят черное или синее — это цвета племени. И еще кое на кого я обратил внимание в монотонной пустыне, где, проехав тридцать миль, мы не встретили ничего, на чем отдохнул бы глаз, — ни дома, ни деревца, ни травинки. Прямо у дороги сидели одинокие люди. Просто сидели и смотрели. Они забрались в такую несусветную даль только для того, чтобы сидеть и смотреть. Мимо них на скорости восемьдесят миль в час проезжали легковые автомобили и грузовики, и никто ни разу не притормозил. Эти люди в лохмотьях не просили милостыню, не махали водителям рукой, они даже не поднимали глаз. Про­сто сидели и бесстрастно наблюдали, как современный мир с ревом проносится мимо в клубах пыли.

У Абдула была только одна кассета — «Величайшие хиты Джуди Коллинз». Я попытался уснуть. Я пробовал отключиться, но в конце концов неумолимые трели и переливы песни «Both Sides Now» едва не довели меня до истерики. Кажется, дорога на Рисани никогда не кончится — особенно если тебя сопровождает пение Джуди. Пейзаж менялся: от непрерывной красной каменистой пустыни до захватывающих дух марсианских холмов, валов, глубоких канав с пересохшими руслами, утесов. Но, в основном, это была просто грязь. Временами, выглянув в окно, вообще не верилось, что ты на земле. Ни одной живой души. Иногда, очень редко, попадался глиняный карьер: местность, изрытая глубокими рвами, — чтобы добывать строительный материал. Бродили несколько жалких коз. И в довершение царящей здесь бессмыслицы владельцы участков нагромоздили из камней, размером с бейсбольный мяч, изгороди, отгораживая таким образом пустоту от пустоты. Ни воды, ни деревьев, ни животных — и тем не менее здесь, среди скал, которые тоже казались весьма недружелюбными, жили люди. Наконец показался Рисани, выжженный солнцем, пыльный, неряшливый городок с грязными улицами и взъерошенными жителями. Мы поселились в «лучшей» гостинице, имитировавшей казбах из глины и шлакоблоков: знакомая «тарелка» электрообогревателя, продавленная кровать, заляпанный известкой раструб душа. По крайней мере, в холле продавалось пиво и кормили всегдашними таджином, кускусом и мясом брошетт.

Я-то приехал в Рисани за мешви , зажаренным целиком ягненком, который играл столь важную роль в моих фантазиях. Заранее, по телефону, было договорено насчет группы туарегов, профессиональных проводников по пескам Мерзуги. Но переговорив по своему обшарпанному мобильнику, Абдул сказал мне, что на завтрашний обед в пустыне нам подадут «что-то особенное». Я уже знал, что это значит: таджин, кускус и брошетт. Я был в ярости. Не затем я проделал столь долгий путь, чтобы снова есть кускус. Это я мог съесть прямо в гостинице, как японские и немецкие туристы. Я приехал сюда за целиком зажаренным барашком, барашком по-берберски, мне хотелось рвать его жирное мясо руками, сидя у костра с «синими людьми». Мне нужно, чтобы целый ягненок, хрустящий и соблазнительный, лежал передо мною. «Но, но… — выдавил я, — я хочу мешви! Я просил мешви!» Абдул покачал головой, нажал кнопку на своем телефоне, еще немного поговорил по-арабски, потом сказал: «У них нету целый ягненок. Если хотите, мы можем принести с собой».

— Отлично! — рявкнул я. — Перезвоните им. Скажите, что завтра утром мы пойдем на рынок, купим целого ягненка, уже освежеванного. Мы погрузим его в багажник нашей машины и привезем им. Все, что от них потребуется, — это осуществить этот свой обряд вуду, то есть зажарить ягненка.

План был такой: встать пораньше, заехать на рынок, купить ягненка и все, что потребуется к нему, погрузить в багажник взятого напрокат «лендровера» и скорее мчаться в пустыню, пока мясо не протухло.

Абдул явно сомневался в успехе, а я не понимал почему.

На следующее утро мы, как и планировали, приехали на рынок. С мясным фаршем, овощами и сухими ингредиентами проблем не возникло. А вот купить ягненка оказалось не так-то просто. В конце кишащего мухами мясного ряда золотозубый мясник выслушал нашу просьбу, открыл свой давно не работающий холодильник пятидесятых годов и достал жалкую баранью ногу, весьма неряшливо отрезанную и сочащуюся кровью.

— У него только одна нога, — сказал Абдул.

— Вижу, — раздраженно ответил я. — Скажите ему, что мне нужен целый ягненок. Спросите, где я могу купить целого ягненка.

— Сегодня плохой день, — сказал Абдул. — Овец привозят по понедельникам. Сегодня среда. Сегодня ягненок — нету.

— Спросите… Может, у него есть знакомые. У кого можно купить целого ягненка? — сказал я. — Я заплачу. Я не собираюсь торговаться. Мне, черт возьми, нужен целый ягненок: ноги, туловище, шея и яички. Весь целиком.

Абдул разразился длинным и, видимо, содержательным монологом, который, судя по всему, очень заинтересовал продавца, потому что тот изумленно поднял брови. Должно быть, Абдул сказал примерно следующее: «Видишь этого тупого американца рядом со мной? У него вообще нет мозгов! Он готов отвалить кучу денег за целого ягненка. Если подсуетишься, мы с тобой оба хорошо заработаем».

Беседа становилась все более и более оживленной, переговоры шли полным ходом. По грязным, замусоренным проходам рынка к нам стали подтягиваться люди. Они вступали в разговор, предлагали свои варианты решения проблемы и, судя по всему, сразу оговаривали и причитающуюся им долю.

— Он говорит — сто долларов, — сказал Абдул, и чувствовалось, что он все-таки не уверен, что я решусь на такую сумму.

— Идет, — без колебаний согласился я. Это было не намного выше нью-йоркских цен, а когда еще доведется попробовать ягненка, зажаренного целиком, да еще в Сахаре.

Мясник оставил свой прилавок и повел нас по пыльным, выжженным улицам, по лабиринту, который, казалось, никогда не кончится. Люди подходили к окнам посмотреть на странную процессию, состоящую из американцев, марокканцев и, главное, людей с телекамерами. К нам присоединялись по пути дети и собаки. Первые попрошайничали, вторые лаяли, и те, и другие поднимали тучи пыли. Рядом со мной, слева, шел улыбающийся человек с огромным, угрожающим тесаком в руке. Он улыбнулся мне и ободряю­ще поднял большой палец вверх. Теперь я начинал понимать, чем это пахнет — полакомиться парной бараниной в Рисани.

Наконец мы подошли к низенькому сараю, вокруг которого ходили диковатые и грязноватые овцы. Компания наша сократилась до четырех человек и телеоператоров. Все лишние отсеялись по пути. Мясник, его помощник, Абдул и я протиснулись в крошечный хлев из глины и соломы. Овцы в панике уносили ноги и при этом немилосердно толкали нас. Выбрали барашка пожирнее, схватили его за шкирку. Абдул пощупал его ляжку, потом бока, и начался новый раунд переговоров. Наконец консенсус был достигнут, и несчастное, упирающееся животное выволокли на залитую солнцем улицу. Там нас ждал человек с ведром воды и веревкой. Я смотрел, как несчастную жертву грубо разворачивают в сторону Мекки, и меня подташнивало. Человек с ножом наклонился и без церемоний, мгновенно перерезал барашку горло.

Это было быстрое, глубокое и сильное движение. Если бы, допустим, меня приговорили именно к такой смерти, я бы не стал искать более умелого палача. Животное повалилось набок, из горла хлестала кровь. Оно даже не успело пикнуть от боли. Я прекрасно мог видеть его перерезанную трахею — черт возьми, он почти отрезал ему голову! И все же барашек продолжал дышать и подергивался. Палач разговаривал с окружающими, а сам придерживал голову жертвы ногой.

Я посмотрел в глаза бедному ягненку — этот взгляд мне еще неоднократно придется видеть у умирающих, — так смотрят в ту ужасную секунду, когда, осознав неотвратимость смерти, то ли от усталости, то ли от отвращения решают наконец сдаться и умереть. Этот взгляд навсегда застревает в памяти, он говорит: «Вы все, да, все, очень, очень разочаровали меня». Глаза медленно закрылись, как будто животное само, добровольно, решило заснуть.

Вот я и получил своего ягненка.

Мои новые приятели подняли тушу и некоторое время держали ее за лодыжки над тазом, чтобы вытекла кровь. Потом мясник надрезал кожу у лодыжки, прижался губами к надрезу и стал дуть, чтобы кожа отстала от мяса и мышц. Еще несколько надрезов — и кожу сняли, как балетное трико. Отовсюду сбегались бродячие собаки, почуявшие запах крови. Помощник то и дело поливал тушу водой, пока ее обрабатывали, вынимали и сортировали внутренности. Голову отрезали, сердце вынули и отдали мяснику, кишки и желудочную оболочку оставили для мергеза и колбасы. Скоро барашек стал просто мясом, разве что яички, пронизанные голубыми венами, странно и нелепо болтались туда-сюда. Мясник подмигнул мне, видимо, давая понять, что эта часть — самая вкусная, и обращаться с ней во время нашего долгого путешествия по пустыне надо бережно, — он сделал два надреза на животе туши и засунул в каждый по яичку.

Мытье, некоторая суета, неизбежная при посмертной «клизме», опять мытье. В общем, они быстро управились. Вся процедура, с момента предсмертного блеяния до превращения жертвы в мясо, заняла самое большее двадцать минут. В сопровождении своей свиты я побрел назад, к «лендроверу». Теперь, когда в кармане у мясника лежала моя купюра в сто долларов и когда у нас был этот совместно пережитый жутковатый опыт, я, видимо, нравился им больше. Тушу, будто труп убитого врага, завернули в брезент. Я испытал чувство странного удовлетворения, услышав, как сваленное в багажник «лендровера» мертвое тело глухо стукнулось о дно.

Мы быстренько закупили на рынке все необходимое, заправились и поехали в сторону Мерзуги. Мне не терпелось увидеть чистый белый песок, который не пахнет овцами и страхом, забраться подальше от мест, где умирают животные.

Еще некоторое время тянулся лунный пейзаж с плотной, каменистой поверхностью, пока я вдруг не почувствовал, что колеса вязнут в чем-то более рыхлом, — песок, песок, много песка, будто наш автомобиль едет по глазури гигантского торта. На горизонте выросли гигантские красные барханы Мерзуги — настоящая Сахара моих фантазий, пустыня из детского журнала «Бойз Оун». Я испытал одновременно сильное волнение и облегчение — наконец-то счастье показалось мне возможным.

Нас ожидал домик из песчаника и берберы в синих одеждах. Уже был готов караван верблюдов. Мы сели на них и, вытянувшись в одну линию, отправились в путь по пескам. Караван возглавлял длинный туарег, закутанный в синее с головы до пят. Он шел пешком. Другой туарег замыкал шествие. На первом верблюде, прямо передо мной, ехал вездесущий Алан, а за мной, по-прежнему в своей оранжево-зеленой твидовой куртке, следовал Абдул. Мэтт и ассистент продюсера оказались в хвосте.

Ехать на верблюде, если ты привык ездить верхом на лошади, не так уж трудно. Чувствуешь себя очень уютно, устроившись на одеялах позади его горба, верблюд идет — а ты мягко покачиваешься. Ноги я вытянул вперед. Ехать было далеко, и перед дорогой в момент внезапного озарения я сделал правильный выбор: облегающие, а не свободные трусы.

Вездесущий Алан, однако, не столь тщательно подошел к выбору нижнего белья и очень пострадал от этого. Ему и так пришлось несладко: неудобно ехать, обернувшись назад, наставив камеру на меня, — а как же, надо же сделать серию эпохальных снимков «Великий Тони в пустыне». Всякий раз, как его верблюд спускался в долину между барханами под особенно крутым углом, Алан кряхтел и морщился от боли и едва не отдавил себе наиболее важные час­ти организма. Алан ненавидел Марокко. Он ненавидел его еще раньше, чем мы сюда прибыли, — ему прежде случалось бывать здесь по делам. И всякий раз, как я ворчал и жаловался на обшарпанные ванные, неудобные комнаты в гостиницах, грубость официантов или холодный климат, — Алан только улыбался, качал головой и говорил: «Вот погодите, приедем в Марокко! Вот когда вы все на свете проклянете. Погодите! Любой бездельник выглядит, как Саддам Хусейн. Сидят целый день, сложа руки, чай пьют! Вот когда проклянете все на свете. Ужо погодите».

Вообще-то мне наконец-то начинало нравиться. Это был именно тот сценарий, который я представлял себе, когда задумывал поездку сюда. Именно за этим я сюда и приехал! Проехаться по пескам с одетыми в синее берберами, спать под звездами, есть бараньи яички в «чистом поле». А не торчать за обеденным столом, как бабочка, насаженная на булавку, глядя в камеру и бормоча всякую чушь.

Через несколько часов мы сделали привал у подножия огромного бархана. Солнце садилось, тени удлинялись и стелились по песчаной зыби далеко-далеко, сколько мог видеть глаз. «Синие люди» занялись приготовлением чего-нибудь, чтобы перекусить, пока не доберемся до основного лагеря, где нам предстояло провести ночь. Один из них развел костер из нескольких палок и пучка сухой травы. Дрова еще не успели превратиться в угли, а уже вскипел чай. Один из берберов в маленькой миске замесил тесто, прямо рукой. Он закутал миску в какую-то ткань, дал тесту немного подойти, потом положил начинку — мясо, лук, чеснок, тмин и травы. Потом он разгреб угли, выкопал ямку в горячем песке, положил туда приготовленное и быстро засыпал. «Надо подождать», — сказал Абдул.

Наконец-то я согрелся настолько, что смог снять ботинки и носки и остаться в одной рубашке. Я решил вскарабкаться на большой бархан. Выбрав самый пологий склон, я, тяжело дыша, с огромным трудом втащил наверх свое уставшее, ни на что не годное тело, и каждая сигарета, которую я выкурил за последние двенадцать месяцев, и каждый кусок, который я съел за это время, дали о себе знать в этом восхождении. Шел я долго. Через каждые пятьдесят ярдов приходилось останавливаться, чтобы перевести дух и накопить сил для следующих пятидесяти ярдов. Некоторое время я осторожно пробирался по гребню и в самой высокой точке просто упал навзничь. Через некоторое время приподнялся на локтях и увидел в первый и, возможно, в последний раз в жизни нечто, чего никогда не надеялся увидеть: сотни миль песка во всех направлениях, сотни миль великолепной, нетронутой пустоты. Я долго лежал и водил босыми ногами по песку, глядя, как солнце, похожее на сдувшийся мяч для пляжного волейбола, медленно прячется за барханы, как пустыня быстро меняет цвет: красный, золотистый, желтая охра, белый. И небо тоже менялось. Интересно, за что такому жалкому, немолодому, склонному впадать то в депрессию, то в ажиотаж, суетливому человеку, как я, заурядному повару из Нью-Йорка, прошедшему ничем не выдающийся, но весьма извилистый жизненный путь, такое счастье — оказаться здесь, увидеть это, пожить в этом прекрасном сне.

Я самый удачливый сукин сын в мире, подумал я, с удовольствием озирая этот молчаливый покой, впервые за долгие годы чувствуя, что можно наконец расслабиться, вздохнуть свободно, ничего не планировать, не рассчитывать, ни о чем не волноваться. Я был счастлив просто лежать здесь и наслаждаться этим прекрасным в своей грубоватости и шероховатости пространством. Мне было уютно, хорошо с самим собой. Я словно убедился, наконец, что мир — действительно огромное и восхитительное место.

Мои отшельнические размышления прервал знакомый скребущий звук — хлеб испекся. Я понял, что еда готова, скатился вниз с бархана и, вернувшись в лагерь, обнаружил, что мои друзья-туареги стряхивают последние песчинки с запеченного в тесте жирного мяса. Ни песчинки не было на том большом куске, который отрезал мне один из «синих людей». От мяса шел ароматный пар. Мы все столпились вокруг небольшого одеяла, и, пока ели и пили чай, солнце зашло, оставив нас в совершенной темноте.

Верблюды безошибочно находили дорогу в полной тьме, медленно, но верно преодолевая крутые подъемы и спуски. Впереди я видел неясный силуэт вездесущего Алана. Он клевал носом, покачиваясь на верблюде и, в конце концов, чуть не свалился. Он проснулся, вскрикнул, и напугал весь караван. Еще два часа мы шли в темноте, и единственное, что можно было разглядеть, — черную поверхность песчаного моря. Потом я увидел вдалеке подмигивающие огоньки. Верблюды прошли еще немного, и огни стали крупнее и ярче. Я уже мог различить костер, искры, летящие от пламени, очертания чего-то, что, по-видимому, было шатрами, силуэты людей. Послышалась барабанная дробь, песни или, скорее, ритуальные песнопения на языке, которого я никогда раньше не слышал. Картина исчезла, когда наши верблюды спустились в очередную долину. Мы снова ничего не видели. И не слышали ничего, кроме дыхания и фырканья наших верблюдов. После долгого утомительного последнего подъема мы прибыли.

Ковры застилали пространство в пятьдесят или шестьдесят ярдов, окруженное шатрами. Под навесом нас ждал накрытый стол, обитые тканью табуреты, подушки. Слева, в стороне от палаток, была глинобитная печь, напоминающая огромную цистерну или сопло пушки шестнадцатого века. Музыканты били в свои барабаны и пели рядом с огромной кучей горящих поленьев. Все они были одеты в такие же длинные, до пят, синие или черные одеяния, как и наши проводники. И, о чудо, — настоящий бар, чуть не в десять ярдов длиной, полный банок ледяного пива. Бутылки разнообразных спиртных напитков выстроились в ряд под гирляндой электрических лампочек. Все это — рядом с мерно гудящим генератором.

Прямо добрые старые времена: «синие люди» бьют в барабаны синими ладонями, покрашенными той же краской, что и их одежды, поют и танцуют у костра. Внимательный, дружелюбный, говорящий по-французски бармен в местном головном уборе стоит за стойкой. Очень скоро я освоился: вместе с моими новыми друзьями барабанил, валял дурака, смотрел, как один из туарегов натирает моего ягненка луком, перцем и солью, а потом привязывает его к длинной палке. С помощью еще двоих он взвалил мой ужин на плечо и понес его к тлеющей, как вулкан, печке.

— Видите? — сказал Абдул. В одной руке он держал банку «Хейнекена», а другую протянул к огню. — Что-то особенное. Очень горячо.

Туареги, наклонившись к основанию печки, где было отверстие поменьше, палкой шевелили угли и кусочки охваченного пламенем дерева. Потом они быстро «запечатали» отверстие свежей глиной. Мой барашек, прикрученный к палке проволокой, отправился в горячую, как ядерный реактор, печь, и верхнее отверстие закрыли крышкой. Крышку укрепили опять-таки глиной, притом туареги внимательно осмотрели печку под разными углами, чтобы убедиться, что все закрыто герметично. Они то и дело «латали» отверстия и укрепляли слабые места — любую дырочку или щель, через которую мог уходить жар. Мы с Абдулом вернулись в бар.

Нам принесли мыло и воду на серебряном подносе, как и в Мулай – Идрисе, полили нам на руки. Накормили традиционными оливками, салатами и хлебом. В супнице принесли хариру, которая здесь была более густая, наваристая и пришлась очень кстати, потому что становилось все хо­лоднее. Абдул совершенно расслабился после выпитого пива, и пошли анекдоты. Я убедился, что в Марокко хорошо идут еврейские. Я обнаружил также, что в пустыне вполне сгодятся и польские, и наши из тех, что любят фермеры, только в роли дураков должны выступать ливийцы. Мы ели и пили уже полчаса, когда принесли барашка на длинной доске. Сзади шел человек с длинным и очень острым на вид ножом. Ягненок был еще очень горячий, с хрустящей корочкой, и хорошо прожарен внутри, и вообще гораздо лучше приготовлен, чем это бывает в мире вилок и ножей. Местами он почернел, ребра порвали мышцы. Запах от него шел восхитительный, хоть и жарили не при той температуре, которую я предпочитаю. Степень прожарки, общепринятая в странах, не признающих холодильников, здесь была просто необходима — ведь мясо надо рвать зубами и руками и не было столовых приборов, чтобы нарезать его аккуратными ломтиками.

Сначала повар разрезал ягненка на крупные куски, потом помельче, чтобы каждый кусок помещался в руку. Я пригласил повара и моих новых друзей-туарегов присоединиться к застолью, и после нескольких возгласов «Бисмиллах!» все принялись за ягненка. Несколько церемонно, под одобрительные возгласы собравшихся за столом, повар положил поджаристое, пронизанное венами баранье яичко передо мной, потом сел и сам принялся за второе. Абдул удовлетворился сочными дымящимися кусками плеча и ноги, а я, с божьей помощью, оторвал кусок от предложенной мне железы и отправил его в рот.

Это было потрясающе. Нежное, даже какое-то воздушное мясо с тонким привкусом, присущим только баранине. Прожевав и проглотив, я понял, что это напоминает мне на вкус зобную железу. Во всяком случае, с уверенностью могу сказать, что это лучшее яичко, какое я когда-либо держал во рту. Поспешу добавить: и первое. Я наслаждался каж­дым кусочком. Это было волшебно, восхитительно. Я бы с удовольствием съел еще. И вы, если бы я приготовил вам такое в ресторане и не сказал бы, что это такое, а называлось бы это как-нибудь, скажем, «pave d`agneau maroc» («мясо марокканского ягненка»), были бы в восторге. Пришли бы снова и заказали то же самое. Я гордился собой. Да, я поклялся себе попробовать все, но всякий раз чувствовал себя обманутым, если не получал от нового опыта удовольствия, которого ожидал. Хорошо рассказывать в компании, как во Вьетнаме пил желчь кобры, но грустно, что на вкус это столь же неприятно, как можно было ожидать. Так вот, яички барашка действительно очень вкусны. Их я смело, без колебаний, рекомендую попробовать.

Абдул, телевизионная команда, туареги и я быстро справились с ягненком, хорошо поработав руками, так что очень скоро бедное животное выглядело, как обожженная жертва после вскрытия. Огонь догорал, музыканты, обслуживающий персонал, погонщики верблюдов разбрелись по своим шатрам, а я остался с вездесущим Аланом, Мэтью, большой плиткой гашиша и с классическим набором шестидесятых годов: рулоном туалетной бумаги и фольгой для самокруток.

Поскольку было уже очень холодно, мы завернулись в теплые одеяла, которые обычно кладут на спины верблюдам, и побрели по пустыне без дороги, держа курс разве что на парафиновую луну. В одеялах, доходивших нам до голеней, мы напоминали прокаженных, бредущих нетвердой походкой в темноте. Мы наметили себе бархан, дошли до него и остановились, мы были уверены, что, по крайней мере, сможем отсюда найти дорогу обратно в лагерь. Мы сели и очень скоро докурились до состояния, которое много лет назад могли бы принять за просветленное. Наш кашель и идиотский смех слышала только пустыня. Я вспомнил выражение «бездна, полная звезд», которое прочел когда-то у какого-то настоящего писателя, сейчас уже не помню, у кого. Именно оно пришло мне на ум, когда я смотрел на это внушающее священный ужас небо над Сахарой, на его яркие, пронзительные огни, падающие звезды, холодную луну, чей бледный свет делал пустыню похожей на замерзшую морскую гладь. Да, вселенная огромна, но оказалось, вполне соизмерима с земной поверхностью, которая лежала сейчас передо мной.