Май любви

Бурен Жанна

Часть первая

 

 

I

Об этом дне мы поговорим позднее, в дамской комнате…

Жуанвиль

Разрывая тишину уходящей ночи, во всех концах города внезапно раздались звуки рога, возвещавшие наступление рассвета. Хриплые рулады, вырывавшиеся из медных глоток, доносились с вершин главных городских башен, оповещая горожан, входивших в дозоры ночной стражи, что с зарей их служба кончается и что можно снять посты.

Разливаясь над черепичными крышами, бесчисленными колокольнями, башенками, каменными шпицами, над королевским дворцом и собором Парижской Богоматери, над обоими, перешагнувшими через Сену мостами, словно осевшими под тяжким грузом построенных на них домов, над скверами, виноградниками, фруктовыми садами, зажатыми в каменных ущельях между зданиями, над защищавшими Париж толстыми приземистыми крепостными стенами с их шестью десятками башен с бойницами и с надежно укрепленными воротами, этот трубный глас достигал роскошной долины, затухая на холмах, полях, отдаваясь эхом над монастырскими угодьями и над деревнями и исчезая в лесах под ветвями деревьев.

Ночную тьму все больше растворял свет занимавшегося дня; запели петухи, стал нарастать обычный городской шум. Столица просыпалась.

В этот час по всему городу обычно разносились крики владельцев бань, оповещавших обывателей о том, что в их заведениях достаточно горячей воды, что они открыты и что следует ими воспользоваться.

Метр Этьен Брюнель, преуспевающий ювелир, быстро встал, оделся и в сопровождении слуги направился в ближайшие бани, где, в зависимости от настроения, либо парился, либо просто принимал теплую ванну, прежде чем отправиться к парикмахеру.

Несколько позже в церкви Сен Жермен-де-л'Осьеруа к нему должна была присоединиться его жена Матильда, чтобы вместе с жившими с ними детьми отстоять ежедневную обедню.

В этот утренний час Матильда, все еще нежившаяся под меховым покрывалом и стеганым одеялом, в теплом чепце на птичьем пуху, ждала, пока ее экономка, Тиберж ля Бегин, проследит за подготовкой ванны. В это время зимою в камине уже вовсю пылал бы огонь. Но был конец очень мягкого апреля, и горничные распахнули настежь оба выходивших в сад окна.

Три раза в неделю из чулана рядом со спальней приносили ванну из полированного каштанового дерева, всегда выстланную чистой мольтоновой простыней от заноз, и устанавливали ее в ногах квадратной кровати, закрытой со всех сторон расшитыми занавесками.

Осторожно, чтобы не забрызгать пол, усыпанный свежесорванной травой, служанки выливали в ванну воду, предварительно нагретую на кухне и принесенную в ведрах, поставленных слугой на специальную подставку.

Крупная и грузная, как посудный шкаф, Тиберж, из-под накрахмаленного батистового чепчика которой выглядывали щеки со следами румян, не доверяла никому пробу воды на ощупь и на запах, чтобы лично убедиться, что температура отвечает требованиям хозяйки дома, а вода должным образом ароматизирована розмарином или майораном, согласно указаниям, данным ей накануне.

Только после этого Матильда царственно уселась на постели среди простыней и подушек с наволочками из тонкого полотна, привычным жестом отбросила массивные косы с руку толщиной, выбившиеся из-под Чепца, чтобы трижды с серьезным видом осенить себя крестным знамением, и, обнаженная, прямо с постели погрузилась в ванну.

День начинался.

Служанки по знаку экономки вышли из комнаты. Теперь они займутся уборкой и другими делами, которых хватало после вчерашнего торжества. Около Матильды осталась только Маруа, ее личная горничная, помогавшая при туалете.

Блаженство тепла, изысканных ароматов, да и самой чувственности овладело здоровым телом, ладно скроенным и крепко сшитым, хотя груди ее и отяжелели после нескольких беременностей, сделавших и бедра более массивными. Светлая кожа лица, чуть поблекшая вокруг ярко-синих глаз, контрастировала с черными, как сажа, волосами, в которых не было пока ни одной сединки.

В свои тридцать четыре года, при шести живых детях, пережив смерть в младенческом возрасте еще троих, Матильда оставалась, по меньшей мере на вид, почти девушкой. Надолго ли?

«Если бы в своих мыслях я была хоть наполовину мудрее, чем в своих действиях, я могла бы сказать себе, что мне остается лишь состариться… но, да простит мне Господь, это вовсе не так! Многие в этом заблуждаются. Кроме Этьена, разумеется, который все же решился по любви, несмотря на то что ему было известно о моей склонности к фантазиям, на свой опыт наших размолвок и на муку, которая его никогда не оставляет, поверить в меня. Кроме, возможно, Арно, которому редко изменяет его проницательность. Никому не пришло бы в голову искать бурь, бушующих под спокойной маской моего лица. Впрочем, о каких бурях можно говорить? Речь идет всего лишь о глухой и долгой борьбе между мной и моими чувствами. Никакого взрыва не будет. Я считаю себя, и надеюсь оставаться, христианкой, следующей своей вере и поддерживаемой ею. Верная супруга (чего бы это ни стоило), внимательная мать. Остальное не важно, не стоит того, чтобы над этим задумываться».

— Маруа, смотри, чтобы у меня не намокли волосы. Подай мне сначала отвар мальвы с фиалками, вон там, на сундуке, а потом масло из персиковых косточек для лица.

Толстушка горничная, с круглыми щеками и вздернутым носом, под своим льняным чепчиком выглядела пышущей здоровьем. Когда она улыбалась, на щеках появлялись ямочки. Она была смешливой девушкой и приходила в ужас от всякого пустяка. Эта трусость, в сочетании с природной склонностью к пустым разговорам, делала ее приятной помощницей, но отнюдь не возможным доверенным лицом.

Она протянула жене ювелира первый флакон и льняную салфетку. Матильда смочила легкую ткань и, свернув ее в тампон, осторожно протерла щеки, подбородок, лоб. Затем легко помассировала лицо с маслом из другого флакона. Она прекрасно понимала всю тщетность таких забот по уходу за лицом, такого внимания к сохранению своей красоты.

Постоянно ругая себя за это, она продолжала пользоваться кремами, духами, мазями, раздваиваясь, как и во всем остальном, между снисходительными поблажками своим собственным слабостям и своею преданностью Богу. Разве все ее существование не сводилось к чему-то другому, кроме этой бесполезной борьбы?

Она вздохнула, приняла из рук Маруа полированное оловянное зеркало и бегло взглянула в него на свое лицо, прежде чем нанести на кожу кончиками пальцев белый крем, приготовленный из толченых зерен пшеницы в розовой воде, который она равномерно, с привычной ловкостью растерла по лицу. И если на коже ее и не было шрамов и рубцов, то внутри ее, в ее душе, на глубинах, неразличимых для чужих глаз, они были.

В остальном же, при всей не отличающейся большой стойкостью нежности, которую она посвящала Господу, ее самой надежной опорой в жизни была огромная, безграничная любовь к своим детям. Другие же чувства далеко не всегда служили ей большой поддержкой!

«Теперь они разлетаются. Мне нужно научиться не обременять их своей опекой. Это горько, но разумно. Уход Флори, ставшей супругой, — нормальная вещь и не должен меня огорчать. И все же… ступив вчера за порог нашего дома для замужества, разве наша дочь, несмотря на всю мою готовность к этому, не унесла с собою частичку моего сердца? Отрицать это было бы напрасно. Это заставляет меня страдать. Мне больно, когда я вижу, как мой пятнадцатилетний ребенок с радостным смехом, несмотря на всю преданность мне, уходит от меня в руки своего юного мужа. Ее радость вызывает во мне сознание ее счастья и одновременно разрывает мое сердце. К этому придется привыкнуть. Ведь это лишь начало… В конце концов, Флори живет близко, всего лишь на другом берегу Сены. И к тому же уже сегодня придет вместе с Филиппом, чтобы поужинать с нами».

Матильда вытерла лицо. Теперь она чувствовала себя бодрее. Ванна, очистившая тело, придала ей новую энергию. Исполненная решимости преодолеть умиление — сентиментальную вязкость его она категорически не принимала, — Матильда отказалась от жалости к себе, опасностью которой это преодоление было так чревато. Другие ее дети, работа, которую она делила со своим мужем, общность вкуса к профессии — всего этого было достаточно, чтобы утешить ее и занять.

«Еще одна опасность кроется в мысли о том, что, став тещей, я постарела. Но это же глупость! Я чувствую себя по-прежнему полной сил, жадной до массы вещей, полной таких желаний! Увы! Господи, Ты все это слишком хорошо видишь, Ты, Которого я не перестаю молить о том, чтобы помог мне найти лекарство от этого!»

Она встала в ванне во весь рост и вышла из нее, окутанная дымкой пара. По телу ее струились ручейки воды, исчезавшие в траве, усыпавшей пол. Маруа завернула ее в мольтоновую простыню.

— Разотри меня посильнее, милочка, посильнее! Как трут скребницей кобылу!

Хотя и наделенная богатым воображением, питаемым ее сердцем и зовом неудовлетворенного тела, Матильда была способна ограничивать себя, когда этого требовали обстоятельства.

Во время празднеств в честь свадьбы Флори, когда ей следовало бы заботиться только о дочери, об их отныне разделившихся судьбах, случилось то, чего она давно опасалась и не желала допускать: она неожиданно впала в искушение! Это был толчок, побудивший порывы, желания, ожививший ощущения и вызвавший в ее сознании необычные образы.

Пока пировали, танцевали, слушали менестрелей, играли во всевозможные игры приглашенные на свадьбу гости, в жизнь Матильды ворвался кузен ее зятя Филиппа, с которым она до этого никогда не встречалась. Этот молодой меховщик, по имени Гийом Дюбур, только что прибыл в Париж. Занятый исключительно своею любовью к Флори, Филипп лишь случайно вспомнил об этом жившем в Анжере родственнике, откуда тот и приехал, чтобы присутствовать на церемонии. Едва увидев, что он приближается к ней поздороваться, едва услышав его голос, едва встретились их взгляды, Матильда почувствовала, как в ней вспыхнул интерес, волнение, забытые со дня помолвки с Этьеном. Ее внимание, возобладавшее над инстинктом обороны, сосредоточилось на вновь прибывшем. Почему? В такой момент? И именно этот человек, а не кто-то другой?

«В нем таится какая-то неведомая для меня чувственность, сила, какая-то животная притягательность, а ведь это все — увы! — наилучшим образом сочетающиеся ингредиенты соблазна, способного меня тронуть. Можно было подумать, что на него повлияла профессия, что ежедневная работа со шкурами диких зверей наделила его самого какой-то дикостью, неумолимой и свободной, присущей хищникам… Сколько ему может быть лет? Двадцать восемь, двадцать девять? Вряд ли я покажусь ему слишком молодой. Какая насмешка судьбы! Годы весят много в этом смысле, но я вовсе не почувствовала их груза, когда захотела, по собственному выбору, стать женой Этьена, друга и почти ровесника моего отца: ведь он на двадцать четыре года старше меня! Как все это странно…»

Впрочем, самым ужасным было вовсе не это, а совсем другое открытие. Пока Матильда во время свадебного торжества делала все, чтобы как можно чаще оказываться рядом с юным анжерцем, не выказывая заинтересованности, он не спускал глаз с Флори! С ловкостью, которой Матильда не могла не восхититься, хотя и осуждала его, он так искусно, так незаметно для всех, кроме нее, зачарованной его взглядом, словно оплетал сетью новоявленную супругу, то проходя взад и вперед поблизости нее, то снова и снова пересекая ей дорогу и кружа вокруг Флори — светловолосой, яркой, в платье из серебристой ткани, как коршун вокруг голубки.

Горничная помогла своей хозяйке с помощью специальной повязки поднять повыше несколько отяжелевшую грудь и натянуть закрытые панталоны, надела на вымытое, растертое и насухо вытертое тело, надушенное пудрой из ирисового корня, длинную шафрановую рубашку с тонкой вышивкой, удерживавшуюся на боках двойной шнуровкой, затем блузу из плотного шелка с облегающими рукавами, застегивавшуюся на уровне бюста, но свободно ниспадавшую от талии. Камзол без рукавов из сукна того же цвета гиацинта, что и блуза, поверх которой он был надет, падал волнистыми складками до пола. Широко открытый на груди, он был застегнут у ворота золотой пряжкой. Расшитый пояс со свисавшей сумкой усиливал впечатление от модного в последнее время покачивания бедрами.

— Умоляю, Маруа, не дергай так волосы, когда расчесываешь! Поосторожнее, еще полегче!

«Он ничего не замечал, кроме Флори! И это в день ее свадьбы! К счастью, оставаясь в центре всеобщего внимания, та совершенно не подозревала, что зажгла такой огонь одним лишь своим присутствием, одной лишь своей красотой. Счастье придавало ей еще больший блеск, чем обычно: она сверкала, как какая-нибудь драгоценность из лавки ювелира. Бело-розовая, как яблоня в цвету, радостная, как жаворонок, такая веселая, такая оживленная — сама прелесть!»

Черные волосы, собранные на затылке в упрятанный в сетку из шелка шиньон, были увенчаны завязанным под подбородком головным убором из гофрированной ткани, лоб охватывал поясок из чеканного золота.

«А этот юный муж, которого с такой радостью избрала себе наша дочь, достаточно ли он надежен как спутник жизни, который ей нужен? В свои семнадцать лет он еще так зелен, что невозможно предвидеть, что из него получится. Одно лишь время позволит судить об этом. У этих детей одинаковые вкусы, оба занимаются прекрасным делом — сочинением и исполнением песен, читая жизнь в глазах друг друга. Да хранит их Бог! Что же до меня, то я — простая женщина, мысли которой разбегаются во все стороны, как мыши в хлебном амбаре! Ну, расфилософствовалась! Пора в церковь. Мне сейчас это просто необходимо!»

Туалет завершили туфли из кордовской кожи, позолоченные и с украшениями из металла. Накинув на плечи Матильды того же цвета гиацинта плащ, который она завязала на шее витым шнурком, Маруа склонилась в поклоне перед хозяйкой, готовой к выходу.

На первом этаже, где слуги и служанки наводили порядок после многодневного праздника и приемов, ее ожидали все три младшие дочери. Сыновей не было. Старший, студент Арно, уже отправился к заутрене в университет. Младший, Бертран, работавший вместе с отцом как ученик, очевидно, был с ним в бане.

— Доброе утро, девочки. Пора к обедне.

Кларанс, Жанна и Мари под неусыпным оком кормилицы Перрины расцеловались с матерью.

Если на головном уборе только что вышедшей замуж дочери ювелира Флори сияло золото, то на ее сестре Кларанс украшения были из другого металла. Серебро ее белокурых волос навевало мысли о Севере с его бледными тонами. В свои четырнадцать лет Кларанс смотрела на мир очень внимательными, прозрачными, как родниковая вода, глазами, ясными и холодными, как и она сама, привыкшая не слишком выдавать ни свои мысли, ни чувства. Зато тело ее было более откровенным: тонкая легкая фигура, округлившаяся грудь, покачивание бедрами при ходьбе никого не оставляли безразличными. Вся она дышала двусмысленным обольщением, и не было человека, которого ее гибкая походка не заставила бы подумать о любви.

Жанне и Мари, с заплетенными в косы волосами, у одной цвета каштана, у другой совершенно льняными, было всего восемь и семь лет.

В этом возрасте детских игр, беспричинного смеха и своих маленьких тайн они жили в замкнутом мире детства и играли, как обычно, в стороне от старших с подаренными отцом двумя прекрасными венгерскими борзыми.

Этьен Брюнель с семьей жил на улице Бурдоннэ, в доме, высокий и стройный фасад которого имел всего лишь несколько окон. Все его прелести были обращены в обнесенный стенами сад, изобиловавший зеленью. Колодец, беседки из виноградных лоз, лужайки, группы деревьев, птичник, грядки, на которых цветы соседствовали с овощами, обрамленный самшитом участок для выращивания лекарственных трав и, наконец, фруктовый сад, в эти апрельские дни одетый в белую пену цветущих вишневых, грушевых, миндальных, сливовых деревьев и в розовые облака еще не раскрывшихся бутонов на яблонях.

Пройдя широкий портал, обитая железом деревянная облицовка которого тускло мерцала шляпками гвоздей, все пятеро в сопровождении двух слуг вышли из дому.

Воздух бодрил, утро было солнечным. Однако уже ожившая улица была менее шумной, чем другие. Здесь было мало лавок, одни лишь превосходные тихие жилые дома, окруженные садами.

Улицами Фоссе и Шарпантери, где вытачивали и вырезали из дерева всевозможные поделки, которые тут же продавались через открытые настежь окна, затем кипевшей бурной деятельностью, полной шума, суеты и крика Арбр-Сек, забитой пешеходами, всадниками и экипажами, наша небольшая компания добралась до церкви Сен Жермен-де-л'Осьеруа, во все колокола сзывавшей верующих на молитву.

 

II

Впервые в своей жизни Флори не пришла к заутрене вместе с родителями. Она придет чуть позднее с Филиппом, чтобы в молитве вверить их союз руке Божией.

Она еще только просыпалась в незнакомой ей комнате, в постели с беспорядочно разметанными простынями, удивляясь тяжести лежавшего на ней тела: «Ну вот я и замужем!»

Полуприкрытый изрядно скомканным покрывалом из черных каракулевых шкурок, Филипп спал на боку; рука и нога его покоились на груди и на обнаженных бедрах жены. Его равномерное дыхание овевало правую щеку Флори. Этот-то необычный ветерок и разбудил ее. Повернув голову, она с нежностью посмотрела на белую плоть груди, на плоский живот, на длинные, костистые ноги своего юного мужа. Хотя и покрытое белокурым пушком, лицо его сохраняло какую-то незавершенность, хрупкость, которая могла бы позволить назвать его хилым, если бы не небольшой орлиный нос, говоривший об обратном. Горячая кровь окрашивала припухшие губы. Флори вспомнила полученные и возвращенные ею поцелуи, и на лице ее появилась довольная улыбка. Накануне, когда она ложилась в постель, мысль о пробуждении рядом с Филиппом заранее доставляла ей огромное удовольствие.

Она вспоминала, как, проснувшись, приходила по утрам в комнату родителей, чтобы поцеловать отца и мать. Эти минуты выработали у нее четкую уверенность: двое супругов, которые прежде были просто мужчиной и женщиной, вместе открывают глаза навстречу рассвету и, не думая ни о чем другом, смотрят друг на друга в безмолвном приветствии, и для каждого лицо другого отождествляется с образом утра, наступающего дня, с самой жизнью.

И вот это горячее тело, сплетенное с ее собственным, — тело ее мужа! Ее охватило волнение, в котором радость все еще смешивалась с неверием в эту реальность. Состоялась ее первая брачная ночь… С момента, когда раздался голос Филиппа: «Боже, как она прекрасна!», когда он отбросил простыни, чтобы открыть взору ту, которая отдавала ему себя, и до минуты, когда усталость усыпила их в объятиях друг друга, произошло лишь первое взаимное приобщение к наслаждениям, которые, как она догадывалась, обещали быть все сильнее и глубже, и ее уже волновало это едва проникшее в сознание предчувствие. Итак, она стала самой своей плотью спутницей этого нежного существа, наделенного пылкими чувствами, любящего, чей талант сочинителя песен, как ей казалось, должен быть залогом и провозвестником тех огромных даров любви, которых она ждала с такой надеждой.

Они познакомились во дворце, в кругу трубадуров, которых королева Маргарита, истинная провансалка, собирала вокруг себя из любви к поэзии и музыке. Флори часто читала перед этим собранием виртуозов кое-какие свои произведения. Однажды она услышала там Филиппа, когда по просьбе королевы он сымпровизировал мотет, аккомпанируя себе на виоле, и получила от этого огромное удовольствие. Однако дело было не только в искусстве юноши. Элегантный блондин с улыбающимися глазами, ненавязчиво обаятельный, наделенный умом, сочетавшимся с прекрасной внешностью, — таким был этот юнец, в котором с таким совершенством воплотилась рыцарская любовь и утонченность. Казалось, он делал все, чтобы соблазнить Флори, чье сердце и мысли, полные впечатлений от рыцарских романов, мечтаний и невысказанных желаний, были заранее открыты первому появлению мужчины, даже в малой степени отвечающего этим чаяниям.

«Мои родители, тетка Филиппа — одним словом, буквально все поздравляли себя с открывшейся перспективой, считая, что мы вполне подходим друг другу. Мы были очень рады этому и благодарили Господа Бога. Если некоторым влюбленным, например, Тристану и блондинке Изольде, было так трудно любить друг друга, отчего они жестоко страдали, то мы ничего такого не испытали. Это была простая, естественная история, без отклонений и препятствий. Мы пришли к алтарю с благословения своих семей и друзей. При всеобщем согласии мы сделали выбор и посвятили себя друг другу».

Филипп, просыпаясь, пошевелился, прижал к себе Флори — к своей коже, пахнувшей потом любви и индийским корнем, которым ароматизировали белье, и, лаская, со стоном проник в нее.

— Дорогая, я люблю вас.

Слишком скоротечное объятие не успело взволновать молодую женщину; неопределенно улыбаясь, она прижимала мужа к своему белому животу, к округлым твердым грудям, розовые соски которых вставали ему навстречу.

За окном просыпалась улица.

Филипп занимал большую и чистую квартиру на двух этажах в доме своей единственной родственницы, тетки Берод Томассен, вдовы переписчика и копииста, дело которого она продолжала, оставшись одна. Этот дом, возвышавшийся на улице Писцов, между Сеной и горой Святой Женевьевы, состоял из первого этажа с лавкой, мастерской и крошечной комнаткой, в которой ютилась старушка. Молодая пара обосновалась на втором и третьем этажах.

Эта южная часть города выглядела совсем не так, как район Утр-Гран-Пон (за Большим мостом). Флори находила, что гул голосов, шум улицы, стук колес отличались здесь от более привычных для ее ушей звуков улицы Бурдоннэ и что колокола церкви Сен Северен звучали иначе, чем колокола Сен Жермен-де-л'Осьеруа.

Этот Париж школьников, университета, монахов, метров науки, пользовавшихся высокой репутацией у всего христианства, был дорог Филиппу, исследовавшему каждый его закоулок. С самого детства он постоянно спускался к утопавшим в зелени берегам Сены, где летом было так весело купаться, любил ходить по улицам Утр-Птин-Пон (за Малым мостом): они назывались Паршмене — там была фабрика пергамента; улица Фулери, где работали суконщики; Юшетт, Бон-Пюи, Эрамбур-де-Бри и знаменитая улица Сен-Жак — самая важная и самая древняя артерия столицы. На всех этих улицах работали гильдии ремесленников, имевших отношение к книгам: переплетчики, художники-графики, брошюровщики, переписчики, журналисты, ведшие рубрики в газетах, библиотекари, копиисты, пергаментщики, в большинстве своем славные люди и верные друзья юного поэта. Те из них, что, подобно ему, любили искусство, дышали на этом берегу воздухом, насыщенным очаровывавшим их интеллектуальным влиянием.

Сирота, воспитанный монахами-бенедиктинцами, Филипп имел возможность проникать и в другие монастыри «Горы», где кармы, якобинцы, францисканцы, бернардинцы, матлинцы, сентженевьевцы, августинцы трудились, молились, творили, чтобы сохранить во славу Божию всю совокупность обретений человеческого ума.

Когда они дали друг другу обещание, Филипп повел Флори прогуляться вокруг богатых резиденций некоторых крупных вельмож, предпочитавших селиться на левом берегу, где были обширные земельные участки и где жители чувствовали себя более свободно среди кабаре и виноградников. Но Флори уже были знакомы виноградники, где зрел виноград, из которого делали розовое вино, которое с таким удовольствием распивали по всей парижской округе. Ее отец, подобно многим зажиточным горожанам, владел несколькими такими виноградниками под Николя-дю-Шардонне, и дети ювелира часто приезжали туда на сбор урожая, который по нескольку дней праздновали в октябре.

Итак, отныне молодая пара будет жить на этом берегу Сены. Приходилось привыкать к изменениям, впрочем не лишенным своего очарования. Тетушка Берод, проводившая все дни в своей лавке среди дорогих ей книг, при помолвке объявила своей будущей племяннице, что она без сожаления предоставляет ей все остальные помещения дома.

— Вы, милая, сможете делать все, что вам угодно. Со дня смерти моего Томассена — да примет Господь в рай его душу! — я не часто поднимаюсь наверх. Я чувствую себя гораздо лучше в комнатке рядом с мастерской, чем на втором или третьем этаже. Выбирайте себе любые устраивающие вас комнаты, обустраивайте, переделывайте, делайте все так, как захочется Филиппу и вам. Я далека от того, чтобы к чему-то придираться, и буду только счастлива. Как видите, я не такая уж хорошая хозяйка и содержание дома вовсе не по мне!

Низкорослая, худущая, в давно не обновлявшейся одежде, Берод Томассен занималась исключительно своим ремеслом. Кроме нежности к племяннику, талант которого был ее гордостью, ничто другое ее не трогало и не занимало. Она проводила целые дни сидя за столом с двумя помощниками, обученными еще покойным мужем, переписывая манускрипты пером, которое вызвало бы зависть у любого монаха, или же излагая по-своему мысли тех, кто, не умея писать, приходил с просьбой составить любовное или даже деловое письмо от своего имени.

На ее лишенных плоти руках проступали синие вены и узлы. Серым, как пыль, оседавшая на полки, куда ставили готовые книги, было ее изрезанное морщинами лицо, с кожей, испещренной отметинами, оставленными беспощадным пером времени. Между свисавшими концами ее вдовьей головной повязки высохшее и бесцветное лицо это тем не менее жило, воодушевлялось, чем было обязано уставшим от постоянного чтения глазам, зрачки которых уже начали обесцвечиваться, а также улыбке, порой неожиданно покрывавшей его мелкими складками, подчеркивая каждую морщинку вокруг рта, лишенного многих зубов.

— Вы у себя, моя девочка!

Флори спустилась с третьего этажа, где они с Филиппом перед свадьбой обставили себе комнату. Второй этаж был предназначен под большой зал и кухню. Ее волосы, еще накануне свободно ниспадавшие на плечи, были впервые собраны в тяжелый шиньон, охваченный шелковой сеткой, поскольку после свадьбы она уже не могла ходить с распущенными волосами. Лоб ее украшала диадема. Одетая в зеленую полупарчу, расшитую белым, она олицетворяла собою апрель, обновляющий мир. Ее глаза цвета зеленых листьев источали свежесть, словно листья салата в проточной воде. На груди мерцал изумрудный крест.

— Ну, разве моя жена не самая хорошенькая во всем королевстве?

Филипп вошел вслед за Флори в комнату, обхватил ее за талию и, смеясь, поцеловал в нежную, круглую щеку.

— Разумеется, племянник. Она похожа на святую Урсулу, самую пригожую из одиннадцати тысяч девственниц!

Вошел ученик, чтобы открыть выходившие на улицу окна, козырьки над которыми защищали от ветра, солнца или дождя витрину, и принялся раскладывать на ней книги.

Берод Томассен уселась перед своим пюпитром, где ее ожидал сложенный пополам лист пергамента, заострила гусиное перо.

— А теперь мне пора приняться за работу, дети мои.

— Да поможет вам святой Иероним. А мы пошли в Сен Северен.

Они вышли, прижавшись друг к другу. Церковь была всего в нескольких шагах от дома. Однако им то и дело приходилось останавливаться, приветствовать то друга, то знакомого, мастеров книжного дела, чьи лавочки, мастерские, клетушки-гравировальни жались друг к другу на всем их пути. В воздухе висел запах свежевыделанного пергамента, типографской краски и кожи. Пришедшие из пригорода крестьяне громко расхваливали свои овощи, домашнюю птицу, сыры. Прошел церковный служка, возвещавший прихожанам о чьей-то смерти, за упокой души кого им следовало помолиться. За молодоженами устремился разносчик галантереи, изо всех сил стараясь сбыть свой товар: гребенки, тесьму, булавки или ленты. Филипп его оттолкнул.

У подножья Монжуа, где святая Мария, белокурая, как Флори, улыбалась своему младенцу, менестрель тянул свою бесконечную песню, прославлявшую дела Роланда.

Над островерхими крышами, в небе со словно застывшими на месте ничем не угрожавшими людям облаками разносился перекрывавший весь этот гул звон колоколов церкви Сен Северен.

В полумраке церкви, где аромат ладана смешивался с сильным запахом пота и деревенским духом помятой ногами травы, устилавшей пол, солнечные лучи, проходившие через цветные витражи, окрашивали во множество цветов и оттенков, как на искусно выполненных миниатюрах, хоры и изваяния святых. Посреди нефа прихожане на коленях либо стоя и даже сидя на полу ожидали начала службы.

Рука об руку молились Флори и Филипп.

«Ты сам соединил нас, великий Боже, не допусти же, чтобы нам когда-нибудь пришлось расстаться, и отведи от нас всяческое зло!»

Подобно телам в брачную ночь, души их соединялись в единой молитве.

Яркий утренний свет ослепил их, когда они вышли из церкви. На секунду они замерли на паперти, оглушенные солнцем. И именно в этот момент их кто-то окликнул голосом, низкий и теплый тембр которого не мог не привлечь внимания.

— Доброе утро, кузены! Да хранит вас Господь!

— Гийом! Что ты здесь делаешь, на этой паперти?

— Я снова приобщаюсь к Парижу, по которому так часто беззаботно гулял в студенческие годы.

— Уж не хочешь ли ты расстаться с прелестями Анжу и стать «королевским буржуа»?

— Увы, кузен. Дело не в желании. Его-то как раз не занимать. Меня удерживает от этого рассудок. Мне следует держаться подальше от чар этого города.

Рассеянно слушавшую этот разговор Флори поразил задержавшийся на ней на секунду взгляд, словно окутавший ее каким-то особенно пристальным, неистовым вниманием, обращенным не к кому иному, а именно к ней, словно понять и оценить которое способна только она одна. Снова обратившись к бурлившей улице, она подумала о том, что заметила этот настойчиво требовательный взгляд Гийома Дюбура еще издали, когда он только приближался к ним со словами привета.

Поглядев на него с повышенным интересом, Флори отметила большой лоб, обрамленный темными, далеко не тонкими волосами, очень черные ресницы, прямые и четкие, подчеркивавшие правильную архитектуру лица, нос с чувственными ноздрями, реагирующими на все окружающее, чуть излишне выдающуюся нижнюю челюсть, здоровые зубы за чувственными губами, зрачки, такие глубокие, что их васильковый отблеск мерцал подобно глазам оленей, охоту на которых ей доводилось наблюдать в лесу Руврэ. Флори подумала, что он, разумеется, красивый мужчина, но что ему, наверное, недостает мягкости к людям и умения обуздывать себя. Как ни странно, несмотря на высокий рост, очевидную физическую силу, он показался ей одновременно и сильным, и уязвимым, ранимым.

— Скорняжное ремесло в Париже процветает, кузен, — говорил Филипп. — Только для торжеств по случаю состоявшегося в январе бракосочетания твоего герцога, монсеньора Карла Анжуйского, брата нашего короля, с сестрой королевы Беатрисой Прованской было заказано уж не знаю сколько шкурок куницы, горностая, выдры и лисы. Если бы ты был здесь, прибыли твои удвоились бы!

Гийом одним жестом отвел эти доводы.

— Я первый меховщик в Анжере, поставляю круглый год меха герцогскому двору — один Бог знает предел его пышности. Как видишь, у меня нет никакой необходимости гнаться за увеличением своих доходов.

Крупными руками он теребил крученый пояс своего серого суконного пальто.

— Нет, я не мог бы здесь остаться. Увы, я должен уехать. Это мой долг.

— Ну, если так… По крайней мере, надеюсь, ты не уедешь прямо сразу, не подумав над этим еще? Приходи сегодня поужинать с нами в нашу новую квартиру.

— Вы забываете, мой друг, что сегодня мы ужинаем у моих родителей.

— Ну и что! Гийом вполне может отправиться туда вместе с нами — разве нет, дорогая?

— Разумеется. Мы будем очень польщены!

Недовольная гримаса и едва заметный реверанс подчеркнули иронию, прозвучавшую в словах Флори. Эти слова стоили ей еще одного взгляда, в котором, как ей показалось, она прочла скорее в равной мере упрек и почти боль, нежели интерес к себе. Он вызвал в ней чувство тревоги.

— Не знаю, смогу ли я освободиться…

— Ради Бога, кузен, об отказе не может быть и речи! Это было бы оскорблением. Мы ждем тебя вечером на улице Бурдоннэ.

Меховщик молча поклонился, не произнеся больше ни слова.

— Полагаю, ты, по обыкновению, остановился у своего друга-еврея, господина Вива?

— Да, у господина Йехеля бен Жозефа. Видишь ли, я предпочитаю его еврейское имя. Этим человеком я самым искренним образом восхищаюсь и очень к нему привязан.

— Я это знаю. К тому же ты не единственный, поскольку наш монарх, Людовик IX, несмотря на свое отвращение к тем, кто распял на кресте Спасителя, ни на то, что Йехель директор талмудистской школы, которая стоит у него поперек горла, удостаивает его своего уважения. Говорят, что король порой заглядывает к твоему другу или же зовет его во дворец, чтобы обсуждать с ним некоторые вопросы библейской теологии.

— Да, это так. Наш суверен не считает для себя зазорным встречаться с Йехелем и даже осыпал его почестями.

В толпе, заполнявшей улочку перед церковью Сен Северен, Флори вдруг увидела своего старшего брата, фланировавшего с тремя друзьями — с некоторых пор он был неразлучен с этим трио.

— Арно!

Студент обернулся на ее голос. Хорошего роста, мягкий, без всяких признаков лишнего жира благодаря сухой мускулатуре, натренированной физическими упражнениями, которым он уделял не меньше времени, чем умственным, он был похож на их мать. Однако менее светлые, чем у Матильды, глаза, словно тронутые серым, делали другим выражение его более скуластого лица, придавая ему задумчивость и осторожность.

— Как себя чувствуют наши голубочки?

Раздвигая прохожих, он приближался к церковной паперти. Вместе с ним из сплошного потока людей, катившегося по узкой улочке, возникли и трое его друзей.

Самый старший из них — настоящий гигант, в одежде из грубой шерстяной ткани, с чертами лица, словно высеченными топором, с плечами борца и обросшими волосами руками, с осторожной замедленной походкой людей, обладающих необычайной физической силой, которая может разнести все вокруг, если они перестанут контролировать себя, и которым нужно много места, чтобы повернуться. Его звали Артюс Черный. Засидевшийся в студентах, отчасти уже и полумонах, и полубродяга, он относился к тому племени подозрительных поэтов и бродячих монахов, которые всегда в пути, всегда в дороге, шагают от одной школы к другой, из страны в страну, легкие на подъем, как коробейники, и столь же бесчестные, как они, воспевая в манере, сильно отдающей язычеством, мимолетную любовь, попойки, кутежи и драки, азартные игры. На горе Сент-Женевьев таких встречалось больше чем достаточно. Он забавлял Арно, любившего с ним спорить, отдававшего должное его славе и, видимо, не гнушавшегося его компании со всяким сбродом.

У второго из приятелей, не вышедшего ростом, плечи были как у грузчика, а подвижное лицо отличалось длинным носом, чувственным ртом и совершенно лишенными радости глазами. Этого шестнадцатилетнего искреннего, но скрытного мечтателя с приступами внезапной живости, идеалиста и неудачника, звали Рютбёфом. Он пылал взыскательной страстью к поэзии, восхищавшей брата Флори.

Наконец, третий, тощий и гибкий, как уж, смеющийся от любого пустяка, удивляющийся всякой мелочи, выставлял напоказ свою рыжую шевелюру жителя Севера и кожу цвета копченого окорока. Это был Гунвальд Олофссон, норвежец, покинувший свою страну сосен и фиордов ради учебы в Париже. Подобно Арно, он с энтузиазмом вгрызался в курс теологии, который в университете читал Альбер ле Гран, блестящий педагог и ученый, идол, на которого молились все четверо друзей, да и вся студенческая молодежь.

— Голубочки чувствуют себя превосходно, дорогой брат, — с живостью ответила Флори на полунасмешливый, полузаговорщицкий вопрос Арно, — они находят восхитительным это утро!

— Надеюсь, что роль утра в этом самая малая!

Артюс Черный так бесстыдно смотрел ей прямо в глаза, что она с досадой почувствовала, как покраснела с головы до ног. Инстинктивно желая найти опору в Филиппе, она повернулась к нему. При этом глаза ее снова встретили взгляд Гийома, в котором читалось такое волнение, что Флори вновь ощутила растущее замешательство.

Неожиданно она решила, что перед нею человек, терзаемый какой-то мукой, почувствовала к нему жалость, тут же улыбнулась Филиппу и перестала об этом думать.

— Черт побери, шурин, — заговорил тот, прижимая к себе руку жены, — вам тоже пора жениться. Это самое лучшее, что можно извлечь из жизни!

— Кто знает? Уж позвольте мне повременить с этим до получения монашеского сана. Как осторожный наблюдатель, я хочу увидеть всю последовательность событий, чтобы составить собственное мнение на этот счет, — ответил Арно. — Боже мой! Ведь это пока лишь первые шаги! Вернемся к этому через несколько лет.

— У нас ничто не изменится. Что до меня, то я готов в этом поклясться. Разве я не прав, дорогая?

— Да услышит вас Бог, сердце мое, и да внемлет вашей мольбе! Не вернуться ли нам домой, позавтракать?

— С удовольствием. Прощайте, друзья. Гийом, мы на тебя рассчитываем. После вечерни ждем тебя к ужину у метра Брюнеля.

Не выслушав ответа, Филипп обнял Флори за талию, коротким жестом попрощался с кузеном, и они направились к улице Писцов. Студенты скрылись в толпе.

Гийом постоял в неподвижности на паперти Сен Северен. Он следил глазами за белокурым шиньоном, сиявшим в утреннем свете, как яркая корона, венчая голову молодой женщины. Поворот улицы скрыл ее от его глаз. Память вернула его ко дню свадьбы.

Как только он вошел в большую залу, где собравшаяся вокруг невесты семья ожидала момента отбытия в церковь, как только он увидел наряженную к церемонии бракосочетания девушку, она его очаровала. Когда она с жестом, полным грации, веселости, полная жизни, повернулась в его сторону, он почувствовал что-то, похожее на удар молнии.

«Никогда не думал, что страдания любви могут быть столь жестоки в физическом смысле, ранящими сердце так же сильно, как и душу. На что же мне решиться? Избегать ее? Преследовать? Пойти ли мне на этот ужин? Или не ходить?»

Он машинально спустился по ступеням паперти и, смешавшись с толпой, направился на улицу Ла-Гарп, где жил Йехель бен Жозеф, иначе господин Вив, один из самых ученых, самых уважаемых людей своего времени.

С тех пор как покойный король Филипп Август изгнал евреев из Парижа, а позднее сам же разрешил им вернуться исходя из финансовых соображений, их община рассыпалась. Жившие раньше в самом сердце Ситэ, в кварталах Вьей-Жюиври, некоторые иудеи поселились теперь невдалеке от Центрального рынка, на правом берегу, либо в еще большем числе на горе Сент-Женевьев, где им отвели участки земли вдоль Гарпской дороги. Там они построили синагогу, талмудистские школы и разбили новое кладбище.

Уроженец города Mo, Йехель бен Жозеф управлял пользовавшейся в Париже самой высокой репутацией талмудистской школой. Отец Гийома, знавший его с того времени, когда они, провинциальные студенты, вместе жили в Париже, сохранил самые дружеские отношения с Йехелем. Поэтому было совершенно естественно, что его сын в свои студенческие годы жил у того на улице Ла-Гарп. Приезжая в Париж уже после смерти отца, он по старой памяти всегда останавливался у этого просвещенного человека, эрудита, чей любознательный ум, направленный на фундаментальные исследования, был как бы создан для самых сложных наук. На первых порах просто знакомый, господин Вив стал другом и советчиком молодого человека.

«Сказать ли ему о том, что со мною произошло? Сомневаюсь. Если на его эрудицию, на способность к умозрительным построениям, на его знания можно с полной уверенностью положиться, то все, что касается любви, ему, вероятно, совершенно чуждо. Может быть, ему и приходится порой отдавать дань галантности, но такого неукротимо страстного желания, которое владеет мною, он наверняка не поймет.

Да, я пойду вечером к ужину на улицу Бурдоннэ. Прежде всего для того, чтобы войти в роль, которая отныне будет моей, ну и чтобы — а в этом я должен себе признаться, если не хочу себя обманывать, — чтобы еще раз оказаться рядом с нею. Я должен ее видеть, приблизиться к ней. Во что бы то ни стало».

 

III

Когда Жанну и Мари отвели в небольшую школу, где их, правда с разными результатами, обучали грамматике и литературе, счету и музыке две учительницы, а Кларанс вернулась в доминиканский монастырь совершенствовать свои знания латыни, теологии, живых языков, астрономии и отчасти медицины, Матильда по возвращении из церкви умеренно позавтракала с мужем в своей комнате и теперь готовилась вместе с ним выйти из дому.

Она отдала Тиберж ля Бегин необходимые распоряжения на весь день, проверила запасы мяса, рыбы, пряностей, купленных экономкой рано утром на Центральном рынке с расчетом на обед и ужин, и, успокоенная, взяла под руку метра Брюнеля, и они оправились на улицу Кэнкампуа.

Именно на этой улице галантерейщиков и ювелиров дед Этьена еще в прошлом веке открыл, а затем и сделал процветающей свою ювелирную мастерскую. Ее дополняла еще одна лавка-мастерская, почти исключительным назначением которой была торговля, она была более изысканно отделана, чем первая, и была построена на Большом мосту.

Сама дочь ювелира, Матильда работала вместе с мужем, когда он находился в Париже, и одна, когда он переезжал с одной ярмарки на другую, проходивших во Фландрии, в Шампани, в Лионе или же на юге Франции. Она любила это ремесло, любила рисовать эскизы крестов, потиров, украшений, блюд, больших ваз, кубков, подбирать камни для орнаментов, наблюдать за работой учеников, в числе которых был пока еще и ее младший сын, шестнадцатилетний Бертран, давать советы подмастерьям и клиентам — словом, заниматься всем тем, в чем состоит работа ювелира. Эти ее склонности, общие с мужем интересы были, несомненно, одной из самых прочных связей между обоими супругами.

Матильда в часы плохого настроения, случалось, жалела об этом союзе, заключенном, когда ей было всего четырнадцать лет, по порыву сердца, который был, скорее всего, вовсе не ожидавшейся любовью, а скорее восхищенным влечением, в котором девочка-подросток призналась опытному мужчине, другу отца. Зато она всегда высоко ценила долгие часы, проводимые рядом с Этьеном за работой с золотом.

Матильда с мужем неторопливо шагали по улице Ферроннери вдоль стены кладбища Инносан. По другую ее сторону с некоторых пор по разрешению короля расположились жестянщики.

Это была узкая улочка, запруженная прохожими, шумная, полная звона от ударов молотками по наковальне и скрежета ножовок по металлу.

Этьен Брюнель был несколько более массивным, чем жена, отяжелевшим к подступавшему шестидесятилетию мужчиной; вся осанка тяжело шагавшего ювелира говорила о былой силе, а лицо с мясистым носом, размягчившимся подбородком, утратившим твердость ртом, обрамленным двумя резкими морщинами, еще хранило черты человека с твердым характером, жизнелюбивого при всех обстоятельствах — и в борьбе, и в удовольствиях. Теперь же из самой глубины серых глаз порой поднималась тревога, страх, которые мало кому удавалось заметить, настолько бдительной оставалась его воля, натренированная на то, чтобы глаза не выдавали истинных чувств.

Всегда тщательно, но скромно одетый либо в бархат, либо в сукно приглушенных тонов, Этьен Брюнель слишком страдал от разницы в годах, отделявшей его от жены, чтобы легкомысленно молодиться.

Они вышли наконец к улице Кэнкампуа, одной из самых престижных в квартале. Между высокими, узкими домами с каркасными деревянными стенами, заполненными кирпичом, первые этажи которых с раскрытыми на улицу окнами были завалены различными товарами, сновали люди всех состояний. Роскошная улица, где галантерейщики, единственные из городских торговцев имевшие право торговать всем понемногу, разжигая вожделение покупателей, предлагали тысячи украшений и медных изделий, всегда так соблазнявших Матильду. Проходя мимо, она с интересом поглядывала на украшенные вышивкой сумочки, на восточные ткани, на шляпы с цветами или же с павлиньими перьями, на расшитые пояса, на кожаные кошельки из Кордовы, на кружева и кожаные перчатки, не пропуская и музыкальные инструменты, румяна, пудры и духи, украшения из чешуйчатого золота, черепаховые гребни, восковые записные дощечки, стило, зеркала из полированного олова и великое множество прочих, приятных на вид и всегда желанных мелочей.

В свою очередь, ювелиры предлагали восхищавшие толпившихся прохожих и строго оценивавшиеся Этьеном, старавшимся не дать обойти себя конкурентам, всевозможные изделия из золота и серебра, превосходные камни и жемчуг, янтарь, оловянные изделия, кожу, кораллы с морского дна — все то, включая металлические украшения и геммы, что позволяло проявиться изобретательности и сноровке лучших в стране мастеров. Все эти чудесные вещи сияли в лучах солнца, искрились, ярко вспыхивали или мерцали, как и жадные глаза, лишь с трудом отрывавшиеся от этих сокровищ.

Мастерская метра Брюнеля была одной из самых больших на этой улице. У него работало много учеников и подмастерьев. Среди них младший сын супругов, Бертран, привносил в дело отца старинный вкус к хорошо выполненному изделию, к хорошей работе дружелюбную веселость, делающую его общительным с клиентами, что имело немалое значение. Он приветствовал Матильду, которую в церкви видел лишь издали.

— Да хранит вас Бог, мама!

Единственный из детей, унаследовавший у ювелира вполне определенную торговую хватку, он и физически был похож на отца больше, чем остальные. Это был веселый, но раздражительный характер, одновременно мягкий и беспокойный. Сама любезность и приветливость, он мог порой впадать в скверное настроение и поступать безрассудно. Несмотря на то, что паренек был еще очень юн, он уже любил красивых девушек, удовольствия, любил и хорошо поесть. Полный жизнелюбия, чувственный и нетерпеливо стремившийся охватить все сразу, он обещал стать опытным коммерсантом и сердцеедом.

Этьен Брюнель оставил жену с сыном над эскизами крестов, которые поручил им разработать, а сам направился к Большому мосту, где должен был встретиться с купцом из Брюгге.

Матильда всегда любила работать с Бертраном, но была особенно признательна ему в то утро за его увлеченность совместной работой. Благодаря ему, его хорошему настроению, ей не стоило большого труда отогнать свои чересчур смелые мысли, волновавшие ее с самого утра. Осознавая всю хрупкость этой помощи извне и понимая, что ей следует обрести необходимую твердость в самой себе, она была рада помощи и поддержке, которыми было само присутствие сына.

Около одиннадцати они вдвоем отправились на улицу Бурдоннэ, где семья обычно собиралась к обеду.

После обеда, во время сиестывытянувшись на постели в своей комнате рядом с Этьеном, имевшим привычку засыпать едва коснувшись подушки, она обнаружила, что плачет.

Вот уже несколько лет ей приходилось переживать тяжелые минуты, когда она лежала, как теперь, рядом с мужем, а иногда она просто в панике укладывалась в эту постель.

Стараясь не разбудить спавшего рядом стареющего мужчину, чтобы не спугнуть в своем воображении образ супруга, который был таким пылким любовником, она тихо покинула супружеское ложе. Она теперь не позволяла себе упрекать того, кому изменяли силы. Она знала, Как остро он в свою очередь переживал эту ее муку, которую невольно ей причинял. Раздвинув полог кровати, она в смежной комнате оделась и вышла из дому.

Ее отсутствие Этьена не удивило. Каждый четверг после полудня она отправлялась в Центральную больницу навестить и помочь бедным больным. Исполняя таким образом свой долг милосердия и взаимопомощи, она на досуге с удовольствием встречалась там с Шарлоттой Фроман, родной сестрой мужа. Младше его лет на шестнадцать, она стала лучшей подругой Матильды. Добрая от природы, умевшая, никого не подавляя, проявить характер, она всегда была доступна, внимательна к другим. Безразличная к суду тех, кого могла бы шокировать ее личная жизнь, Шарлотта в самый критический момент своей жизни показала, на что она способна: совершенно непонятным образом и не менее неожиданно исчез ее муж-врач, за которого она вышла замуж. Выполняя какой-то тайный обет, он отправился в Испанию, в Сен-Жак-де-Компостель, откуда так и не вернулся. Его спутники по возвращении рассказывали, что Жирар. Фроман не появился на церковной площади в час сбора паломников к отъезду.

Сестра Этьена сохранила тогда спокойное мужество, исполненное достоинства, самой своей простотой поразившее окружающих. Отказавшись в конце концов от поисков супруга как во Франции, так и в Испании, она решила продолжать работать в той же области, которой занимался пропавший. Она любила медицину, изучала ее до замужества и помогала мужу в его практике. Поступила в Центральную больницу, чтобы посвятить себя заботе о несчастных больных женщинах. Она посвящала с тех пор все свое время их недугам с самоотверженностью, по достоинству оцениваемой и чтимой Матильдой. Золовка любила ее, понимала и поддерживала и часто становилась на ее сторону, без чего не бывает искренней дружбы.

Вход в Центральную больницу был с площади перед рынком Палю, где соседствовали лавочки травников и аптеки. Ближайшие окрестности были напоены ароматами лекарственных растений, сушеных трав, камфары, горчичного цвета, всевозможных мазей.

Проходя мимо лавки аптекаря Обри Лувэ, двоюродного брата Этьена, Матильда заглянула туда, надеясь застать там в этот час жену Обри. Не обнаружив ни ее, ни ее мужа, она зашагала дальше.

Строительство Центральной больницы, начатое почти сто лет назад при Людовике VII Юном, теперь завершалось: каменщики укладывали последние кирпичи нового корпуса, откуда больных должны были перевести из старого, где уже не хватало места.

Матильда направилась в женскую палату, надеясь увидеть Шарлотту, но девушка в белом халате сказала ей, что та ушла в родильное отделение — ее позвала туда акушерка.

В этой палате, расположенной в полуподвале, сиявшем чистотой, как и все другие помещения, и где, что всегда удивляло Матильду, расходовали до тысячи трехсот метелок в год, вдоль стен стояло что-то вроде нар со складчатыми марлевыми занавесками. Каменный пол, который мыли каждое утро, был устлан свежей травой.

Посетители склонялись над этими нарами с деревянными стойками, где под цветными, подбитыми мехом одеялами лежали в ряд, разделенные туго накрахмаленными простынями, молодые матери со своими младенцами. По обе стороны длинного зала между раздвинутыми занавесками были видны словно уложенные в одну линию головы рожениц на белых наволочках перьевых подушек, покрытые косынками. Многие готовились к приему посетителей, наводя красоту. Все дышало порядком и гигиеной.

Матильда поискала глазами Шарлотту среди монастырских послушниц в белых накидках, в белых же передниках, косынках и апостольниках, среди сестер-монахинь в черных саржевых юбках, белых блузах и шапочках из белой ткани с черной сеткой, обслуживавших будущих матерей и уже родивших женщин, грудных младенцев, а также наблюдавших за родственниками и друзьями, чья суета и разговоры могли бы нарушить покой, такой необходимый для тех и других. Она увидела золовку, склонившуюся над ложем женщины, у которой появились опасные симптомы. Стоявшая рядом палатная акушерка тревожно смотрела, как она исследует разбухший живот.

Матильда, знавшая многих рожениц, решила подождать окончания консультации, останавливаясь то у одного изголовья, то у другого. Она раздавала конфеты, засахаренные фрукты, орехи, принесенные из дому, а вместе с ними дарила свое дружеское участие, улыбку, доброе расположение. Помогая одной выпить микстуру, другой утешить расплакавшегося ребенка, будущей матери перенести первые схватки и объясняя, что нужно делать для облегчения родов, она забыла о времени.

— Здравствуйте, дорогая. Пойдемте со мною. В моей палате много интересных случаев, если хотите, посмотрим их вместе.

Шарлотта обняла Матильду, увлекая ее за собою из отделения рожениц на свой ежедневный обход. У высокой, крепко сложенной сестры Этьена было мясистое, как у брата, лицо, такой же рот с толстыми губами, но более узкий лоб и более тонкий нос. Взгляд карих глаз не таил ни тени тоски. Их выражение, как и ее походка, были исполнены твердой решимости, придавали ощущение большой уверенности и спокойствия. С профессиональной компетентностью в ней сочеталась ирония, трезвость ума с добротой.

Матильда любила разделять ее заботы, радости, ее гнев, всегда скорее благородный, чем разрушительный, ее волнения, переживания во время расспросов больных — одного за другим, от одной кровати к другой. В этом отделении принимали всех, независимо от возраста, национальности, достатка, положения и вероисповедания, а также от характера заболевания, за исключением проказы, которую лечили в Сен-Лазаре. Здесь стояло пятьдесят кроватей, поставленных изголовьями к стенам. Многие из них можно было назвать трехспальными, так они были широки. Другие были односпальными, для самых тяжелых больных.

Шарлотта измеряла пульс, тщательно рассматривала мочу в подаваемых сестрами небольших пузырьках, задавала больным вопросы, проверяла повязки, осматривала раны, назначала мази, пластыри, ванны, прописывала лекарства, припарки. Матильда, как могла, ей помогала, несколько облегчая таким образом труд сиделок-монахинь, которым никогда не приходилось сидеть без дела. Она знала от Шарлотты, что как послушницы, так и сестры подчинялись настоятельнице, женщине лет семидесяти — восьмидесяти, и их самоотверженность всегда была безупречной.

Вместе с двумя десятками слуг, дюжиной монахов и пятью капелланами они работали посменно, с утра до вечера и с вечера до утра.

— Тут у нас целый маленький город, — с гордостью говорила Шарлотта. — Подумайте только, дорогая, худо ли, хорошо, но в этих стенах лежит более тысячи больных! Главный врач, избранный капитулом каноников собора, вместе с настоятельницей руководит этой самой большой больницей в Париже! Вот почему здесь необходимы порядок и дисциплина.

Хотя Шарлотта и была яркой приверженкой порядка, она тем не менее проявляла слишком большую заботу о людях, чтобы в равной мере отдавать должное мужеству и самоотверженности монахинь. Завершив обход больных и увлекая за собой Матильду в отведенную ей комнату рядом с комнатой настоятельницы, она снова с жаром заговорила об их самоотверженной работе.

— Надо сильно любить Божии создания, чтобы так преданно заниматься ими! — воскликнула она. — Убирать за больными, что само по себе занятие отталкивающее, переворачивать и поднимать их, укладывать, мыть, вытирать, кормить с ложки, поить, переносить с одной кровати на другую, следить, чтобы они не раскрывались, стелить и приводить в порядок постели, нагревать белье, перед тем как в него одеть, усаживать на судно; зимой поддерживать огонь в огромных каминах каждой палаты, возить по палатам четыре железные тележки, наполненные раскаленными угольями, чтобы поддерживать тепло, следить за уровнем масла и за фитилями стеклянных ламп, горящих у каждой кровати, на алтарных столиках, в общих спальнях перед фигурками Богоматери; каждую неделю приготовлять воду с содой для стирки тысячи простыней, сотен комплектов пижам, немыслимого количества бинтов, полоскать их в чистой воде из Сены, развешивать на галерее летом и сушить у сильного огня в холодное время года, складывать их, обворачивать умерших, накладывать и снимать повязки, подстригать волосы, выливать содержимое горшков! Никто не может представить себе жизнь этих девушек, посвятивших себя Богу, которые чаще всего получают в благодарность за все лишь грубость, нарекания и упреки.

В комнатке, куда Шарлотта привела Матильду, не переставая со свойственным ей пылом восхвалять терпение монахинь, царила полная тишина. Обставленную лишь сундуком, столом, заваленным книгами, тремя стульями, небольшой этажеркой с книгами у окна, эту комнату скорее можно было принять за келью, чем за кабинет врача.

— Мне приятно, что вы так пунктуальны в своих посещениях больных, дорогая, — снова заговорила Шарлотта. — Я люблю эти минуты, когда нам удается поговорить вот так, вдвоем.

Это доверие, выходившее за границы обычных родственных отношений, взаимная нежность объединяли золовку и невестку. С этой абсолютно надежной женщиной Матильда могла говорить, оставив все опасения, о своих тайных муках. Шарлотта со своей стороны с такой же откровенностью рассказывала ей о сложностях, о разных периодах своей жизни, которая со времени исчезновения Жирара не раз становилась для нее далеко не безоблачной. Она была охвачена теперь страстью к студенту-медику, который был младше ее на двадцать лет и которого она одновременно учила и любви, и медицине.

— Что вы хотите, — говорила она, — я свободна, одинока, никому на свете ничем не обязана, что же до кары Божией, то почему я должна о ней беспокоиться? Разве наш Господь не проявил наивысшей терпимости к самаритянке Магдалине, нарушившей супружескую верность? Нет неискупимого греха, кроме греха перед душой. Честно говоря, я не думаю, что мне суждено быть отнесенной к числу тех, кто совершает этот грех. Я убеждена, что для меня более важно как можно лучше заботиться о моих несчастных больных, нежели о том, чтобы думать, как порвать с Реми. Этот мальчик нравится мне. Да и ему, по-видимому, со мной неплохо. Чего еще надо?

Как и всегда, когда она говорила о том, что касается непосредственно ее, Шарлотта терла пальцем довольно рельефную родинку в уголке губ. Это было ее привычкой.

— Пусть та, которая ни разу не мечтала любить красавца студента, первая бросит в вас камень, дорогая! Уж, во всяком случае, не я, в этом-то вы можете быть совершенно уверены!

Сидя одна напротив другой в платьях, складки которых падали до пола, Матильда со скрещенными на коленях пальцами, а Шарлотта безостановочно жестикулируя, они наперебой посвящали друг друга в свои сердечные дела, удовлетворяя настоятельную женскую потребность излить свои переживания.

— Как теперь у вас с моим братом, милая?

— Увы! Все по-прежнему! Одновременно и жертвы, и палачи, мы лишь мучаем друг друга!

— Если Господь подвергает вас такому испытанию, дорогая, это значит, что у него нет ничего более эффективного, чтобы вас спасти.

— Я с этим согласна, но, видите ли, Шарлотта… владеющая мною чувственность, захватывающая меня целиком, моя самая горячая, пылкая надежда, мои самые сильные наслаждения… я не могу привыкнуть к мысли о том, что должна навсегда от них отказаться.

— Не знаю, найдете ли вы, Матильда, утешение в том, что я вам скажу, но я знаю несколько таких случаев.

— Какая чудовищная насмешка! Чем больше муж боится, что не сможет больше доказать мне свою любовь, тем больше слабеют возможности его, доходя до полного упадка!

— Так часто и бывает, когда мужчина дорожит женой больше, чем собственным наслаждением, и больше всего боится ее обмануть.

— Ах, Шарлотта, это ужасно! Я зачахну около этого человека, питающего ко мне самую искреннюю, самую пламенную любовь, но который больше не в силах подтвердить мне ее, что делает его таким же несчастным, как и меня!

Уже много лет несостоятельность Этьена не раз приводила к сценам, прорывам злобных чувств, к выяснениям отношений, тщательно скрываемым в глубинах супружеского ложа, к примирениям, попыткам, ухищрениям, применению бесполезных лекарств, к бесконечным мучениям. Для Шарлотты это не было тайной. К этому времени между ними все было сказано, испытано, перепробовано и понято.

— Только нежность, одна лишь ласка может спасти ваш союз, Матильда. Вы это отлично знаете — вы, которая с такой решимостью пытаетесь сохранить то, что еще может быть хоть похоже на нее, то стараясь удовлетворить собственные наклонности, то пренебрегая ими.

— Нежность… да, разумеется. Я не лишаю ее Этьена, но она решает далеко не все. Сколько раз говорила я себе, что я не в силах больше выносить этого омерзительного воздержания! Сколько раз молила Бога даровать покой моему телу или же дать мне умереть… Я столько плакала, я вся изломана!

Шарлотта взяла в свои руку невестки и сильно ее сжала. Матильда глубоко вздохнула и тряхнула головой.

— Нехорошо предаваться жалости к самой себе, дорогая. Моя ошибка в том, что я уступила этой потребности, в которой таится некоторое малодушие. Поймите меня, однако: мне так плохо, когда меня раздирают пополам чаяния моей плоти и моей души!

Она немного помолчала. Губы ее дрожали.

— Порой, — заговорила она вновь, — мне кажется, что я обрела покой, приняла эту ампутацию самого непосредственного, самого живого во мне, кроме, разумеется, любви к моим детям, которая, слава Богу, меня никогда не оставляла!

— Это уже Его большая милость, вы понимаете, сестра? Не иметь детей, чувствовать себя бесповоротно бесплодной — это приговор женщине, который очень трудно перенести. Верьте мне, я говорю об этом не случайно.

Думая об одном и том же и понимая, что мысли их шли в одном направлении, что бывает не так уж часто, они помолчали.

— Я рассказывала вам, — заговорила наконец Матильда, — каким было мое детство с отцом и матерью, связанными глубокой плотской гармонией. Хотя ни они, ни я никогда об этом не задумывались, царившая в доме атмосфера, насыщенная любовью, пропитывала меня, формировала, ориентировала мои самые интимные чаяния. И если я так рано вышла замуж, то лишь для того, чтобы поскорее познать наслаждения, о которых мечтала как о единственном желанном благе. Став женой Этьена, я решила, что эта потребность навсегда удовлетворена. Увы! Мой враг — целомудрие подстерегало меня впереди!

Голос ее прервали рыдания.

— Я молилась. Боже, как я молилась о том, чтобы Он освободил меня от этой навязчивой идеи!

— Не всегда получаешь то, что хочешь.

— Послушайте меня, дорогая: впервые с момента замужества я на днях почувствовала искушение, увидев лицо и манеры мужчины. Вот уже два дня, как я увидела такого мужчину, какого не надеялась никогда встретить на своем пути, настолько опасна для меня его обольстительность. Не скрою от вас, что он произвел на меня сильное впечатление.

— Вы! Быть не может!

— Да! Послушайте же.

Матильда рассказала о Гийоме Дюбуре, о его появлении утром в день свадьбы, о том, как он ее очаровал, и о своем смятении.

Ее золовка лишний раз убедилась в том, насколько дружеские чувства, любовь, в том числе и самых дорогих для нас людей, почти всегда остаются для нас непонятными.

— Не бойтесь, Шарлотта. Кто-то хранит меня. И на этот раз я найду в себе спасительные силы. Этот прекрасный анжерец не посмотрел на меня, даже не заметил. Из всех женщин, приглашенных на свадебные торжества, он заметил и проявил особый интерес лишь к одной. И знаете к кому? К Флори!

— К Флори! С ума сойти!

— Вот именно. Что вы хотите — у любви свои дороги, самые непредсказуемые! То, что произошло, — глупость, нелепость, безумие, бред и со стороны этого юноши, и с моей стороны тоже. Однако все именно так и есть. Единственный вывод, который я должна сделать из всего этого, это то, что Гийом Дюбур никогда не проявит интереса ко мне. Несмотря на все мое воображение, которое так быстро оказывается заблуждением, я всегда возвращаюсь к целомудрию, границ которого не должна переступать. Я безупречная супруга и безупречной же должна оставаться. Такова моя судьба. Я не могу ее игнорировать с тех пор, как изучаю каждый закоулок той невидимой, но герметичной клетки, в которой оказалась. Как крыса в крысоловке.

— Это божественная крысоловка, мой друг. Верьте в Того, Который ждет, что вы проявите волю, подобную воле Его.

— Только бы Он помог мне, это мне так необходимо!

Женщины обнялись и расцеловались.

Матильда вышла из больницы немного успокоенная.

 

IV

Оказавшись на улице Бурдоннэ, Флори почувствовала себя более неловко, чем ожидала. Оставив этот дом всего два дня назад, она восприняла, однако, эту короткую разлуку как разрыв. Перемены, которые произошли с нею за это короткое время, заставили ее задуматься о том, что из девственницы, которую любовь Филиппа в одну ночь превратила в женщину, родилось новое существо, совершенно иное, чем то, которым она была прежде.

Она новыми глазами смотрела на большую залу, где были накрыты к ужину столы. Именно из этой залы, украшенной гобеленами с тысячами цветов, обставленной сундуками, кофрами, посудными шкафами, за стеклами которых сверкали прекраснейшие из серебряных изделий ее отца, самый драгоценный фамильный фаянс; из этой залы, где стоял огромный хлебный ларь, под крышкой которого она любила прятаться, когда была маленькая, особые сиденья, на которые могли садиться только взрослые, табуреты, скамьи — все до блеска натертое воском, блестящее, — да, именно отсюда ушла она к своей новой жизни!

На длинных узких столах из простых досок, уложенных на козлы «покоем» на время трапезы и покрытых белыми салфетками, Флори узнавала сверкавшие золотые и серебряные изделия, извлекаемые из сундуков по каждому, даже малозначительному случаю, каким был и этот вечер, в знак трогательного внимания родителей к обоим молодоженам, в том числе отделанный серебром декоративный корабль хозяина дома; был выставлен и великолепный резной сервант, красовались ножи с черенками из слоновой кости, серебряные ложки и вазочки, хрустальные чаши с золотым ободком. Все это, сделанное в отцовских мастерских, напоминало Флори приемы в том прошлом, которое уже уходило от нее и от которого, как оказалось, ее замужество каким-то образом отделило.

— Дорогой Филипп, вам придется заполнить собою, своею любовью, пустоту в моем сердце, вызванную уходом из этого дома.

— Я буду день и ночь стараться ее заполнить, — уверил ее юный поэт с улыбкой, светившейся любовью, уверенностью и горячими воспоминаниями. — Не сомневайтесь в этом!

Хотя не было еще и шести часов, вечер уже заявлял о себе едва заметным изменением освещенности — чуть смягчалось по-весеннему резкое белое сияние дня, растушевывая очертания предметов. Через распахнутые в сад окна и двери волнами врывались ароматы цветов плодовых деревьев, левкоев, ландышей, молодой зелени, перемешивавшиеся с запахами, доносившимися из кухни, но не терявшими при этом своего очарования.

— Я всегда говорил: семья, и только семья, — поучал метр Брюнель младшего сына Бертрана. — Это же так ясно! И никто другой. Утром уже пришлось отказать Николя Рипо, который встретился мне на Большом мосту. Он пытался напроситься к нам на ужин вместе с женой. Вы знаете, как он настойчив в таких случаях! И все же я отказал ему, а теперь вот вдруг явился ваш брат и спрашивает, может ли он привести с собою молодого норвежца, такого же студента, как и он сам, — постоянно забываю, как его зовут.

— Гунвальд Олофссон, как мне кажется.

— Да, именно так; да еще и какого-то поэта из своих друзей, о котором с некоторых пор он прожужжал нам уши.

— Рютбёф?

— Он самый. Я не имею ничего ни против этого иностранца — он из хорошей семьи, отнюдь не глуп, — ни против этого рифмоплета, талант которого, невезенье и блестящее будущее превозносит Арно, но, в конце концов, они же, насколько мне известно, не нашего круга.

— Оба они так одиноки в Париже!

Метр Брюнель несколько раз шумно вздохнул, выдыхая воздух прямо перед собой, как это делают разгоряченные лошади. Всякий раз, когда ему противоречили, он таким образом демонстрировал свое неудовольствие.

— Кроме того, — заговорил он снова, — Филипп только что сообщил, что у нас будет и его кузен из Анжера, тот самый молодой меховщик, приехавший специально на свадьбу. Он его пригласил. Ну, этот еще ладно: как-никак родственник. Хорошо. Но и ваша мать, вдохновленная уж не знаю каким дьяволом, по дороге из Нотр-Дам зашла к моему кузену Обри, чтобы пригласить сюда и его, вместе с его женушкой и красоткой-дочерью…

— Полно, отец, не выходите из себя!

— Есть от чего! Всем известно, как я не терплю этих двух бабенок. Просто не могу понять, почему все только и думают о том, как бы не забыть их пригласить!

— Право, Этьен, вы безжалостны! Вы меня удивляете, зятек!

Марг Тайефер, бабушка Матильды, старуха, пережившая дочь и мужа, утонувших вместе во время прогулки в лодке по Сене, к восьмидесяти годам осталась с двумя другими дочерьми, которые были в монастыре, и с единственным сыном, впоследствии убитым под Бувинами, на севере страны; других родственников, кроме семьи ювелира, у нее нет. Мстительный нрав, несдержанность, тираническая жажда собственности, беспредельное упрямство, яростное стремление оставаться независимой делали из нее, несмотря на проявления непокорности, отшельницу, не решавшуюся поселиться у Матильды, которая ей это сто раз предлагала. Дому Брюнелей она предпочитала плохо содержавшийся, обветшалый дом на улице Сен-Дени, невдалеке от Гран-Шатле, в котором родилась и который отказалась покинуть несмотря на шум и толпы прохожих, которые ей приходилось терпеть, — ведь дом оказался на очень оживленной улице. Живя в нем с двумя слугами, привыкшими к особенностям ее характера, она не без личного удовлетворения наблюдала, как уходили из жизни один за другим ее ровесники и современники, и с злобным неудовольствием за тем, как поднимались новые поколения. Она была готова критиковать всех своим резким голосом, на тоне которого совершенно не отражался ее возраст. Лицо ее, не слишком испещренное морщинами, с заостренными носом и подбородком, отнюдь не дышало снисходительностью.

— Вы судите об этом по-своему! Я, матушка, не люблю чувствовать, что меня к чему-то принуждают.

— Ну вот! Чем я опять не угодила!

Вошла Матильда. Вся в белом, Кларанс сопровождала ее.

Если супруга ювелира и старалась как можно естественнее выказать свое беспокойство, которого на самом деле не ощущала, то это было не больше чем кокетство без последствий. Она знала о нерушимом постоянстве чувств Этьена к ней и о том, что он порой может давать ей козыри против себя самого.

— Вы никогда не делаете ничего, что могло бы показаться мне плохим, дорогая, — сказал Брюнель, поскольку она ждала ответа на вопрос, — однако должен признаться, я вполне обошелся бы без этих Лувэ — мужа, жены и дочки!

Разговор прервал стук, донесшийся от парадного входа. Несколько секунд спустя вошел Гийом Дюбур. Он подошел поздороваться с Матильдой, взволновавшейся больше, чем ей хотелось бы, со смерившей его пренебрежительным взглядом Марг Тайефер, с Флори и Филиппом, слишком занятыми друг другом, чтобы надолго обратить на него внимание, с метром Брюнелем, с Бертраном и, наконец, с Кларанс, которая пристально разглядывала его с любопытством и несколько дерзко. Верный данному себе обещанию, Гийом сумел скрыть ото всех волновавшие его чувства.

Прибытие Шарлотты, устроившейся вместе с Матильдой на подушках скамьи с высокой спинкой, чтобы спокойно поболтать, появление Арно с обоими друзьями и, наконец, Обри Лувэ, шествовавшего между женой и Гертрудой, ее дочерью, родившейся до брака, против которого возражала семья, вызвали некоторую суету среди собравшихся, достаточную для того, чтобы Гийом незаметно отошел в сторону.

Гости окружили молодоженов. Сыпались приличествовавшие случаю замечания.

— Вы, право же, совсем не изменились, милочка, — прогнусавила Изабо, — по меньшей мере, на вид…

Сорок лет, отмеченные бурным прошлым, размягчившие ее формы, обесцветившие взгляд, тщательно выкрашенные волосы, некоторая величественность осанки, самые модные румяна, уверенный вкус в одежде, при непостижимо вульгарных походке и произношении, делали из жены аптекаря женщину, чьи недостатки были видны лучше, чем достоинства.

— Несмотря ни на что вы по-прежнему выглядите ангелочком, — продолжала она, словно что-то смакуя.

Прозвучал и ее смех, вполне сравнимый с ржанием кобылы.

— Поскольку собрались все, можно сразу же за стол, — проговорил Брюнель, плохо скрывая раздражение. — Пожалуйте мыть руки!

Тут же вошла экономка в сопровождении двоих слуг с тазами, орнаментированными серебром, и со сложенными белыми полотенцами. Они поочередно полили на руки гостям шалфейную воду из прекрасных чеканных кувшинов. Лишь после этого омовения гости расселись по одну сторону длинных столов.

— Поскольку наш дядя, каноник отец Клютэн, не смог прийти поужинать с нами — он в Нотр-Дам готовится к завтрашнему празднику, двадцать пятому апреля, дню святого Марка, в честь дня рождения нашего короля — да продлит Бог его годы! — и поскольку двоим нашим младшим дочерям пока еще не пристало участвовать в столь многочисленной компании, — пояснил ювелир, — молитву прочитает Кларанс.

Девушка покорно поднялась и монотонно произнесла слова молитвы, на которые откликались гости.

Сидя между Матильдой и Шарлоттой, Гийом не мог видеть Флори, предусмотрительно усаженной за другим концом стола. Рядом с Филиппом она, впрочем, не думала о юном анжерце, который, вдали от нее и совершенно ее не занимавший, чувствовал себя во время трапезы более одиноким, чем в глухом лесу без дороги.

Над головой Кларанс, превратившейся в веселого свидетеля очень забавного поэтического состязания, Арно и его друг Рютбёф, в свою очередь, изъяснялись только стихами.

Бабушка Марг завладела Обри, судьба которого оказалась, таким образом, в руках властолюбивой женщины; она принялась, в который уже раз, и притом с новыми преувеличениями, рассказывать ему замечательные эпизоды из ее молодости времен покойного короля Филиппа Августа.

Слуги принесли первые блюда в накрытых крышками мисках, чтобы не дать им остыть.

Одновременно разнесли толстые куски хлеба, дощечки для резки мяса, на которые положили столько мяса, сколько хотелось каждому, и гости тут же принялись его резать своими ножами.

Еда у метра Брюнеля была хорошая, стол его пользовался высокой репутацией. Каждый из гостей с удовольствием встречал очередные блюда, приготовленные на кухне, традиции которой были широко известны: говяжьи языки под зеленым соусом, куропатку с сахаром, щуку с перцем, куски козлятины, нашпигованные гвоздикой и сваренные в бульоне из пряного вина, сырные торты, кулебяки с голубиным мясом, пирожки с кремом, сливки, кресс-салат для освежения рта, бланманже, миндаль, орехи и засахаренные фрукты — все это без задержки появлялось одно за другим. Ярко-красный кагор, слабое вино с виноградников Шардонне, медовый напиток, ячменное пиво для любителей циркулировали между гостями в кувшинах, кувшинчиках, кружках и графинах.

Гул голосов за столом нарастал. Матильда — уж не с вина ли? — пустилась в разговор с Гийомом с большей непринужденностью, чем следовало бы для сохранения ее покоя. Прежде всего она расспросила его об Анжере и жизни на берегу Луары. Делая над собой усилие и желая превратить мать Флори в свою союзницу, молодой человек рассказывал об анжерском дворе, о его пышности, о развлечениях, о мягкости климата и об очаровании Анжу.

— Что, Анжу лучше нашего Иль-де-Франса?

— В своем роде, как мне кажется. Не лучше и не хуже.

— Ну а что вы думаете о столице?

— Что она, несомненно, единственная в мире. Нет ни одного города, с которым можно было бы ее сравнить.

Такое пламенное восхваление не удивило Матильду. Она-то знала, как выглядит для него лицо Парижа.

— Вы не думаете переехать сюда?

— Ради Бога, мадам, не искушайте меня! Увы, это невозможно.

— Но почему же?

Наклонившись к нему, Матильда с удовлетворением ощущала его близость. Разве он не коснулся случайно ее руки в разговоре? Она готова была кричать о том, что желает мужчину, и именно вот этого.

Отзываясь эхом этой мысли, звучал в ее ушах, как призыв дикого зверя, голос Гийома.

— Почему? Да просто потому, что Париж — это сплошной соблазн! Слава Богу, у меня пока еще достаточно трезвости во взглядах, чтобы бежать от Парижа.

Он был прав. Перед лицом Зла, когда силы сопротивления слабеют, единственное средство — решительно порвать, уехать. Матильда не упускала этого выбора из виду, но более чувствительная к явному полупризнанию, содержавшемуся в таком ответе, нежели к той безжалостной мудрости, которая в нем прозвучала, ей в этот вечер не удалось разделить позицию Гийома. Она не желала ничего другого, как погубить себя с ним. Подталкиваемая врагом, умевшим сыграть на ее уязвимости, она решила пойти чуть дальше.

— Существуют соблазны, которым можно поддаваться, — молвила она, тут же упрекнув себя за это. — Вы молоды, свободны (осталось лишь добавить «красивы») — разве существуют такие вожделения, удовлетворить которые вы бы побоялись?

Он обернулся и взглянул ей прямо в лицо.

— Уверяю вас, бывают обстоятельства, когда у человека чести, чувствующего себя поборником галантности и желающего оставаться верным себе, нет выбора. Не сердитесь на меня, если я не скажу вам большего. Но уж поверьте: либо я немедленно покину Париж, либо я погиб!

Серьезность тона, так необычно ворвавшаяся в фривольные разговоры, не умолкавшие вокруг них, фатальность и одновременно страстность его слов окончательно убедили Матильду в острой, глубокой и всеохватной любви, предмет которой был ей известен и какой в своем безумстве была охвачена и она сама.

— Хотя в это и трудно поверить, я принимаю ваше объяснение, — проговорила она, изо всех сил стараясь унять дрожь в голосе. — Однако должен же быть какой-то выход из ваших затруднений? Не могу ли я помочь вам в этом?

Эта добрая воля, приходившая на помощь безнадежно отчаявшемуся, ужаснула его. Однако вот единственное средство, единственный способ, который он инстинктивно решил не упускать и был готов поддержать готовность Матильды заняться им.

— Увы! — проговорил он, качая головой. — Никто не в силах мне помочь. Примите мою признательность за ваше внимание ко мне, но бывают безвыходные положения. Мое — как раз такое.

Он умолк. Гости по-прежнему болтали и смеялись, с аппетитом продолжая трапезу.

— Не будем больше говорить обо мне, — помолчав, продолжил Гийом. — Это совсем не интересно. Вы выказали дружеские чувства, пригласив меня на этот семейный ужин, где каждому должно только радоваться. Я не должен омрачать своими откровенностями ваше законное удовольствие.

Матильда подняла на него полные бури глаза.

— Не будем говорить о моем удовольствии, — сказала она с большей горечью, чем ей бы хотелось. — Прошу вас, не будем об этом! Не только вам суждено испытывать затруднения, встречать ухабы на своем пути! Подумайте только: и другие подвергаются испытаниям, их ранят в дороге колючие кустарники, о существовании которых они и не подозревали и на чьих шипах остаются частички их самих, их живая плоть! Пресвятая Дева — что вы знаете обо мне? Ничего — не так ли? Как и все остальные. Кто вообще знает что-то о своем ближнем? Только то, что видно глазу, только это!

Гийом с удивлением и несколько смущенный слушал эту женщину, которая обращалась к нему с такой горькой горячностью. В его взгляде мелькнуло сострадание, возможно с каплей соучастия, но он отвел глаза и ничего не ответил. Что еще они могли сказать друг другу?

— Послушайте, дорогая, что-то вы размечтались. Уж не грустно ли вам? — Этьен заботливо и внимательно смотрел на Матильду с той нежной привязанностью во взгляде, которую не переставал выказывать ей. Неожиданно увидев ее рассеянной после оживленности в начале ужина, он забеспокоился. Она знала, как быстро его охватывает тревога. Не то чтобы он в ней сомневался, он считал, что она достойна доверия; но знал также и человеческую натуру, ее ненадежность, перепады настроения, колебания. Мучительная любовь, которую он питал к жене, обострялась с каждым новым искушением. В словах, которыми обменивались она и Гийом, он инстинктивно и безошибочно почувствовал нечто, чего ему следовало опасаться — какое-то ненормальное напряжение.

— Нет, мой друг, мне не грустно, — отвечала Матильда со всей мягкостью, на которую была способна. — Так, ностальгия… Я думала о Флори.

Многие годы она прибегала к всевозможным уловкам, чтобы унять тревогу этого человека, чувства которого уважала.

В этот момент появились два менестреля с намерением оживить заканчивавшуюся трапезу. Они принялись выделывать всякие ловкие штуки, пели, аккомпанируя себе на арфе или свирели, рассказывали забавные истории, метали в цель ножи, танцевали, выкидывали кульбиты и прыгали через обручи.

Сидевший между Изабо и ее дочерью Бертран, посмеиваясь про себя над последней, слушал глуповатые шутки Гертруды. Родившаяся от заезжего ловеласа, который оказался дальновиднее Обри и исчез до ее рождения, наделенная саркастическим умом, в котором проглядывали и клюв, и когти, она испытывала удовольствие, которого не пыталась скрывать, каждый раз, когда представлялся случай позлословить о людях.

Незамужняя, она открыто жила двойной жизнью школьной учительницы и любительницы сомнительных приключений.

«Можно ли судить ее за это?» — спрашивал себя Бертран, когда та, кто вызывала у него эти мысли, вдруг заговорила снова, воспользовавшись тишиной, наступившей после того, как исчезли завершившие свою программу менестрели:

— Через два дня начинаются праздники Майской Любви. Дорогие дамы, вы уже выбрали себе женихов, которые будут ухаживать за вами, пользуясь свободой этого обычая?

У Гертруды были круглые черные, как лакричная таблетка, глаза, в которых всегда искрилась насмешка, и рот с блестевшей от влаги нижней губой, набухшей, как спелая вишня, благодаря чему выражение ее лица смущало подчеркнутой чувственностью.

— Что такое Майская Любовь? — осведомился Гунвальд Олофссон, перестав жевать.

— Это праздники, начинающиеся в конце апреля и продолжающиеся целый месяц, — ответил Арно. — Девушки отправляются в ближайший лес, откуда приносят зеленые ветки и охапки цветов. Они сажают символические деревья — их называют «майскими», устраивают веселые шествия, и каждой разрешается, что приятнее всего, выбрать себе на тридцать дней «жениха», ухаживаниям которого предоставляется полная свобода. Это очень веселый обычай, он очень нравится всем холостякам и незамужним женщинам!

— Именно поэтому-то в мае и не бывает свадеб, — заметил метр Брюнель.

— Ну а что делают замужние женщины, пока девушки развлекаются таким образом? — снова спросил Гунвальд Олофссон.

— Они тоже получают право на некоторые послабления, — рассмеялся Бертран. — Из них обычно выбирают царицу праздников. Весь этот приятный май супруги тоже имеют право выбрать себе партнера для танцев и, как говорят злые языки, не только для этого невинного развлечения.

— Святой Олаф! Если женщины повсюду одинаковы, а мне кажется, что это именно так, такой свободой должна воспользоваться едва ли не каждая! Бедные мужья!

— У нас всего одна дочь в возрасте, позволяющем участвовать в праздниках Мая, — заметила Матильда, успевшая овладеть собой. — Это Кларанс. Что же до Флори, то я не думаю, чтобы она в этом году занялась поиском друга, кроме Филиппа.

С другого конца стола донеслось восклицание, подтвердившее эту мысль. Сама не желая того, супруга ювелира заметила, что это задело Гийома. Сознавая жестокость своего замечания, она простила себе это, утешившись тем, что, ранив его таким образом, не пощадила и себя. Оба они, правда по-разному, но все же вместе испили до дна эту чашу горького разочарования.

— А вы сами, Гертруда, вы уже выбрали того, кто будет иметь счастье ухаживать за вами в предстоящие недели?

Арно обращался к дочери Изабо с насмешкой в голосе, лишенном малейшего намека на нежность. Он оставался на своих оборонительных позициях, хотя эта девушка, одно время влюбленная в него, месяцами не давала ему покоя своими письмами и поползновениями, в равной степени разнообразными и изощренными. Устав тщетно биться о стену безразличия и иронического отношения юноши, она кончила тем, что смирилась с поражением. Ее утешил другой студент. С тех пор эта история превратилась во все обострявшуюся словесную перепалку.

— Я жду, что вы подскажете его имя.

— Бог мой! Вам не нужно ничьей помощи и уж, во всяком случае, не моей, чтобы раздобыть себе кавалера!

— Не может ли претендовать на это ваш друг Рютбёф?

— И не думайте об этом! В свои шестнадцать лет он же перед вами просто ребенок!

Дело шло к тому, что Гертруда останется старой девой. Она ничего не ответила, а лишь пожала плечами. Однако не одну ее покоробили эти слова. Насупил брови и метр Брюнель.

— Ну, раз уж замужние тоже могут на месяц сменить конюшню, — с хитрым видом заговорил тем временем Обри, — скажите же нам, милые дамы, кто ваши избранники.

— Как уже сказала мама, для меня это Филипп, — горячо отозвалась Флори, — другого мне не нужно.

— Благодарю, дорогая, я попытаюсь быть достойным этой милости, — сказал поэт, поднося к губам руку жены и целуя покорные пальцы.

Матильда, почувствовавшая муку Гийома так же остро, как и он сам, чуть было не закричала им, чтобы они замолчали. Разве можно, сохраняя столь невинный вид, быть палачами?

— Я оставляю за собою право раскрыть мои намерения позже, — игриво заявила Изабо. — Будет довольно времени сделать свой выбор и после избрания царицы Мая.

— Уже известно, у кого есть шансы быть избранной в этом году?

— Слухи ходят. Говорят о супруге председателя гильдии суконщиков.

— Мадам Амелина очень красивая женщина, но глуповата, — заметила Гертруда.

Матильда в пламенном порыве едва не прокричала Гийому о выборе, который ей хотелось бы сделать. На самом краю бездны, которая открылась бы за этими словами, она удержалась, понимая бесполезность и неуместность такого заявления, тем более в присутствии мужа. Окруженная заботой и уважением, мать уже взрослых детей — и позволить себе любовь… Как только у нее могли появиться такие мысли?

На просьбу решившей подшутить над нею прабабки назвать имя того, кого она наметила для себя, Кларанс робким голосом ответила:

— Если бы этого захотел Бог и если бы согласился он сам, мне бы очень хотелось попросить господина Гийома Дюбура стать на этот месяц моим сердечным другом.

— Почему бы и нет? — раздался голос того, от которого Матильда ждала отказа. — Я собирался завтра уехать в Анжер, но право же, поскольку все меня к этому подталкивают, я не могу больше противостоять желанию остаться в Париже. Я остаюсь!

В тоне Гийома прозвучали вызов, страдание и даже боль. Его глаза на секунду встретились с глазами соседки. Она прочитала в них решимость, и ее охватила горечь.

Повернувшись и наклонившись над столом, чтобы лучше видеть, так как ему немного мешала Шарлотта, не спускавшая тревожного взгляда с невестки, и Рютбёф, возможно, обманутый в своих надеждах, видеть ту, каприз которой заставил его, вопреки намерениям, принять решение остаться в столице и, больше того, сохранить тесную связь с семьей Брюнелей, Гийом воскликнул:

— Я признателен вам, мадемуазель, за ваш выбор. Благодарю вас. Надеюсь, что не заставлю вас о нем пожалеть.

Спускалась ночь. Колокола Парижа возвещали вечерню. Этот апрельский день кончался так же восхитительно, как и начался. Вместе с вечерней свежестью залу заполняли сумерки. Слуги закрывали двери и окна. Другие вносили канделябры, в которых горели высокие ароматизированные свечи, разжигали дрова в камине, около которого, покончив с едой, с выражениями благодарности рассаживались гости. Усаживались и за шахматные столики, за столы для игры в трик-трак. Слуги ставили на кофры и сундуки большие серебряные блюда, наполненные специями: анисом, лакричным корнем, можжевельником, кориандром, имбирем, а также вяленым инжиром и орехами. Каждый лакомился ими, попивая пряное вино, отдававшее корицей и гвоздикой.

— Что хорошо, то хорошо, — проговорила немного спустя бабушка Матильды, — но я уже не молода, и мне пора в постель. Всего хорошего всем, я отправляюсь домой!

Шарлотта, довольно долго разговаривавшая вполголоса с Матильдой, предложила проводить семидесятилетнюю старуху до дому — ее лакеи были слишком хлипкими, чтобы в случае нужды оказать ей какую-то помощь. Она и сама предпочитала вернуться в больницу до сигнала к тушению огня

Вокруг Флори и Филиппа образовался кружок — Бертран, Гертруда, Кларанс, Гийом. Шли разговоры о крестовом походе, к которому готовился король, об опасностях, нависших над христианством со стороны татарских орд, добравшихся уже до Венгрии, о распрях между папой и императором Фридрихом II, а также о городских сплетнях. Гийом на полслове уловил взгляды, которыми обменялись молодожены: они были исполнены соучастия, ожидания, пронзивших его насквозь. Приближающаяся ночь снова соединит их в одной постели — для каких объятий? Словно острая шпага впилась в него. Не думая больше о Кларанс, об обязательстве перед нею, которое только что взял на себя, он попрощался и сбежал.

В свою очередь ушли и Рютбёф с Гунвальдом Олофссоном, сыгравшие в шахматы под критическим наблюдением Арно. Они вернулись на гору Сент-Женевьев, где жили.

Обри Лувэ закончил партию в трик-трак с Этьеном и пожаловался на усталость.

— Пошли спать! — воскликнула Изабо. — Влюбленным этого хочется, наверное, больше, чем нам! Всем — спокойной ночи!

С фонарем в руках по погружавшейся во мрак улице удалялись аптекарь с женой, Гертруда же, вертевшаяся около молодоженов, предлагала им отправиться втроем.

— Мы могли бы поболтать по дороге…

— Большое спасибо, в другой раз, если вам так хочется. Нет, в самом деле, не сегодня, — отбивался Филипп, которому вообще не улыбалось иметь третьего между собой и Флори.

— Как хотите, — пробормотала Гертруда с деланной улыбкой, — как скажете…

Она умела ждать. Это один из тех приемов, которым ее научила жизнь.

Флори расцеловалась с родителями и, удаляясь под руку с мужем, обернулась еще раз. Их провожали лакеи с факелами.

В доме ювелира все улеглись в постели, которые горничные только что по распоряжению Тиберж нагрели горячими угольями, смешанными с ладаном. Все комнаты пропитались запахом прогретого постельного белья и благовониями, которые так любила Матильда.

На улицах Парижа, кроме трех фонарей, сиявших над сводом Гран-Шатле, на вершине Нельской башни и на кладбище Инносан, горели лишь лампады перед памятными местами, крестами на перекрестках, фигурой Богоматери, изваяниями святых — покровителей города.

В полной тишине ночь обволакивала город за запертыми воротами, со всеми его помыслами, радостями, страданиями, а ночная стража готовилась в очередной раз охранять его покой.