Максим почувствовал себя худо еще в обкоме, но от машины отказался — тут же рядом. И кое-как добрел до своего дома. Принял сразу две таблетки коронтина, помогавшего ему обычно, и прилег на диван.

Положительные эмоции, положительные эмоции… Где их взять сердечнику в наше неспокойное время? Сегодня утром на долю Максима пришлось столько отрицательных эмоций, что они могли свалить и здорового человека. Из Москвы переслали в обком новый донос Филоновича. Не случайно он пригрозил Воеводину после того пленума горкома: «Мы еще с вами поговорим на равных, товарищ экс-секретарь».

Уже битый в прошлом, Семен Филонович обратился на этот раз к далеким военным временам. Его расчет был прост: ну-ка, попробуй докажи, что дело было не так, а этак. К тому же еще Филонович избрал мало кому известную тяжкую историю — выход отдельных, разрозненных частей из немецкого окружения под Киевом. В те дни Максим был комиссаром полка и лично вел на прорыв к своим до батальона солдат и офицеров. Днем укрывались в балках, в перелесках, а ночью шли и шли на восток, огибая крупные населенные пункты, уже занятые клейстовскими танками. Артиллерийская канонада на востоке то приближалась на исходе дня — и тогда не терпелось поскорее сняться с вынужденного привала, то опять отдалялась на знобком сентябрьском рассвете — и дьявольски уставшие люди буквально валились с ног. Накануне самого прорыва Максим послал в разведку саперов старшего лейтенанта Горского, приказав отряду быть готовым к выступлению, как только сгустятся сумерки. Однако еще засветло немецкая мотопехота внезапно атаковала окруженцев. Бой закипел смертельный. Когда немцев почти отбросили от березового колка, со стороны большака вдруг показался танк. Несколько солдат, еще не переболевших  т а н к о б о я з н ь ю, дрогнули, побежали. Максим кинулся встречь бегущим, выстрелил два или три раза в воздух. Бойцы остановились, залегли. Но один долговязый парень без пилотки продолжал бежать. Воеводин пересек ему дорогу, вскинул пистолет. Это оказался сержант Филонович, который тотчас упал к ногам комиссара, умоляя о пощаде.

Вот как было дело.

А сейчас Филонович изобразил Воеводина исключительно жестоким человеком, которому ничего не стоило расстрелять ни в чем не повинного солдата. Ложь была настолько вызывающей, воинственной, что ошеломила Максима. То был ходовой сорт лжи, рассчитанный на полную безнаказанность… И вот даже такое письмецо надо расследовать кому полагается и, конечно, ответить автору в установленный срок, хотя Семен Филонович давно известен в области как желчный кляузник, имеющий за плечами строгий выговор с предупреждением…

Что-то сегодня и коронтин плохо действует: Максим принял новую порцию таблеток. Посмотрел на часы — скоро должна вернуться с работы Лиза. Пытался успокоиться, чтобы как-нибудь забыться, задремать. Но перед глазами, наплывая друг на друга, словно в кинематографе, текучими видениями сменялись памятные картины осенних боев сорок первого.

Максим отчетливо представил себе, как отбивались до последнего вздоха офицеры штаба Юго-Западного фронта и штаба 5-й армии. Окруженные в роще Шумейково немецкими танками, бронемашинами, мотопехотой, сами генералы легли за пулеметы. Максим видел сейчас, в полузабытьи, порывистого генерал-полковника Кирпоноса, командующего фронтом, и вдумчивого, уравновешенного генерал-майора Туликова, начальника штаба, в одной боевой цепи с другими генералами. То была, может, добрая сотня отважных военачальников. Сто генералов и полковников за пулеметами!.. Трое суток продолжалось это неслыханное в военной истории сражение. Немцы надвигались вал за валом, но снова откатывались назад. Если бы знать, что думали в те дни и часы Кирпонос, Тупиков, Бурмистенко и другие. Ну конечно, они жалели о своих оперативных ошибках, винили себя за поздний отход на тыловые позиции, но вряд ли оправдывались куда более серьезными просчетами иного, стратегического масштаба. Генералы за пулеметами… Они были уже рядовыми солдатами, а верный солдат лишь самого себя считает в ответе за неудачный исход боя. Они дрались — каждый до своего смертного часа, отвергнув даже в мыслях неписаную привилегию полководцев умирать последними… Разве немцы могли понять, когда стихла отчаянная пальба в роще, что победа, одержанная ими за Днепром, — это пиррова победа, что их ждет скорое возмездие на Волге? За горячими пулеметами лежали отвоевавшие свое генералы и полковники, но за каждым из них уже воскресали из мертвых целые дивизии на восточных дальних рубежах… Максим видел сейчас изреженную опушку незнакомой рощи, полынную сизую пыльцу на малиновых лампасах. Он чутко вслушивался в могильную тишину, что охватывала все окрест. Он сторожко проходил по украинской обугленной земле, боясь потревожить вечный сон былинных генералов… И его собственные беды на фронте казались ему ничтожными в сравнении с тем, что выпало на долю этих мучеников великой войны…

Максим очнулся — пришла Елизавета Михайловна.

— Что с тобой? — она склонилась над ним, взяла его озябшую руку, чтобы проверить пульс.

— Стенокардия, — вяло сказал Максим. — Я принял лекарство.

— Надо было позвонить мне в поликлинику или вызвать «скорую помощь».

— Ничего, пройдет.

— Ах, Максим, Максим…

Она сделала укол, присела возле дивана.

— Не бережешь ты себя. Опять с кем-нибудь понервничал. Нельзя тебе волноваться, ни в коем случае.

— Понимаешь, Лиза, какое дело…

— Потом, потом все расскажешь. Теперь молчи, пока не отпустит, молчи-молчи.

Лиза смотрела на мужа с двойным состраданием — жены и кардиолога. Он потягивался, точно от угара, дышал сбивчиво — то мелкими глотками, торопясь, то глубоко, жадно втягивая воздух. «Еще аритмия мучает его, — думала Лиза. — Одно к одному».

— Мне, кажется, получше, — сказал Максим. — Ты, Лизонька, не унывай. Пройдет.

Она улыбнулась как можно веселее, но улыбка все равно получилась жалкой:

— Тебе чуть лучше, и ты считаешь, что уже здоров. Нет, Максим, придется полежать с недельку.

— Власть медиков хуже всякой диктатуры. Мы, сердечники, в конце концов объединимся и свергнем вас.

— Хорошо, хорошо, а пока лежи. Сколько я тебя убеждала, что с сердцем можно договориться, надо только пойти ему на уступки. Инфаркт — суровый приговор, но подлежит обжалованию.

— Кому жаловаться-то?

— Самому себе, чтобы сделать разумные выводы. Не вставай, я приготовлю ужин.

Максим с облегчением ощутил, что приступ ослабевает. Грузная, давящая боль в груди постепенно затихала, и горло, стиснутое до судорог в скулах, будто освободилось от чьей-то железной хватки. «Грудная жаба» — до чего метко зовут в народе эту жестокую болезнь.

«С сердцем еще можно договориться», — мысленно повторил он Лизины слова. Что она этим хотела сказать? Как ни опасен, мол, склероз, его можно притормозить, а вот, скажем, рак ничем не остановишь, если он укоренится. Что ж, в этом есть некое успокоение.

Исключая фронт, Максим редко подумывал о смерти. Там, на фронте, всякое бывало. Смерть казалась вполне оправданной, естественной. Другое дело — смерть в мирное время и в самую пору духовного возмужания, когда понимаешь жизнь с полуслова, когда чувствуешь ход времени безошибочно, когда четко различаешь и такие дали, до которых, к сожалению, тебе не дано дойти. Ты, конечно, не эгоцентрист, но все-таки иной раз кажется, что с твоим уходом мир станет немножечко беднее. В общем, это верно, только звучит самонадеянно. Чем больше человек живет на белом свете, тем понятнее его тревоги за будущее, тем горше сожаления о лично недостигнутом. Положим, кое-что ты оставишь после себя — ведь кому-то безвозмездно передал свой жизненный опыт, — но досадно, что ясновидение старости не передается по наследству, его заново обретает каждый в течение долгих лет. Отсюда, наверное, и все тревоги, и сомнения, и обида на нехватку времени, положенного тебе от роду. Лишь чувство исполненного долга способно противостоять страху смерти. Да каждому ли сопутствует оно?

Максим глубоко задумался о неизбежной  с м е н е  к а р а у л о в: тут есть и свой разводящий — память, и свой пароль — будущее. Первыми на державные, на рабочие посты заступили те, кто совершал революцию. Эти люди и начинали сотворение Нового мира на выжженных пустырях России. Они строили вручную, как и воевали врукопашную. Сколько было перелопачено родной землицы в годы первых пятилеток! Неистовые тачечники тех лет выполняли самые трудоемкие работы по нулевому циклу индустриализации. Им помогали лошадки, списанные с буденновского счета, — они с трудом тянули вереницы грабарок из свежих котлованов. И на полях, крупно нарезанных на артельные массивы, поначалу вся надежда была на лошадок. Только кое-где появлялись заморские машины, оплаченные золотом, собранным по крупице на ювелирных весах торгсина, — даже обручальные кольца пошли в дело, чтобы противостоять глухому вражескому кольцу. В те годы и поднялись на крыло народные таланты, обласканные революцией. Секретари райкомов, крайкомов, начальники строек. Комдивы, комкоры, командармы, которые, случалось, штудировали в военных академиях, наравне со старой классикой вождения войск, и опыт своих собственных побед — от Пулковских высот до Перекопа. Если бы все они выстояли полную историческую  с м е н у  до новых испытаний. Если бы… Но и то, что они успели сделать за мирные считанные годы, полностью предрешило исход надвигающейся беды, несмотря на ее глобальные масштабы и невиданное ожесточение. А главное — на подходе было готовое ко всему новое поколение революции.

Вторую  с м е н у  к а р а у л о в  наспех производила сама Отечественная война. Она смело выдвинула молодых на передний край: армия всегда цвет народа. Что ж, ей, к общему огорчению, пришлось отступать до Главного Кавказского хребта, но предметный урок фашизму она преподала уже в самом начале, на ближних подступах к Москве. И враг, привыкший брать европейские столицы «по телефону», вынужден был отказаться от «легкой прогулки» на Восток и впервые начал зарываться в землю. Против него сражалось поколение людей, которое знало гражданскую войну по книгам, но хорошо помнило рыцарей той войны, и пусть локтевая связь между ними, к несчастью, была утрачена в конце тридцатых памятных годов, однако зрительная связь помогала каждый раз отрываться от земли для очередной атаки… И смертию смерть поправ, те же рано повзрослевшие молодые люди, донашивая гимнастерки и шинели, строили Донской канал, волжский каскад гидроцентралей; кончали, с четырехлетним перерывом, вечерние школы и университеты; пахали целину и корпели над чертежами атомных реакторов. Когда-то никому не известные Курчатовы и Королевы стали теперь знаменитыми учеными с мировыми именами. А где-то в ремесленном училище приглядывался к небу любознательный подросток, будущий первый космонавт. Время ускоряло бег. Отдалялась в прошлое, становясь легендой, Отечественная война. Следующее поколение революции мужало, набиралось сил тоже в кругу солдат-ветеранов, которые с надеждой посматривали на тех, кто обязан своим рождением Победе.

Третья  с м е н а  к а р а у л о в  происходит на широкой полосе мирного времени. Никого не поднимают по тревоге: войны нет уже треть века. Теперь можно спокойно менять постаревших часовых — согласно державной постовой ведомости, даже с церемониями — с трогательными проводами на пенсию, с наградами за выслугу лет, с торжественной передачей боевых знамен из рук в руки. Кажется, никогда еще ветераны не покидали строй с такой неохотой, как в наши дни. Но старая гвардия отвоевала, отработала. Уж на что миллионный легион фронтовиков Отечественной, и тот сильно поредел за последние десятилетия, в течение которых возмужала, окрепла просвещенная наша молодежь. Это она возьмет приступом перевал двух веков и отпразднует сотую годовщину Великой революции. Поле деятельности современной молодежи уходит за горизонт — в космические дали. Когда-то Маркс увидел в парижских коммунарах людей необыкновенно дерзких, штурмовавших небо. Как бы он назвал нынешнюю Россию! Теперь буквальный штурм неба стал мерой подвижничества… И все-таки закаляются характеры на дальних стройках, в горячих отблесках мартенов, в жаркой битве за хлеб насущный. Чтобы стать вровень со временем, надо много поработать на него. На всех БАМа не хватит, но у каждого в молодости должен быть свой БАМ. Иначе угодишь в обоз. А в двадцать первом веке зачисление в обозники станет, наверное, самым серьезным наказанием…

— Можно к тебе?

Максим открыл глаза: на пороге стояли Юрий и Злата.

— Проходите, ребятки. Что у вас новенького?

— У нас-то все в порядке. Как ты себя чувствуешь? — спросил Юрий.

— Ага, мать уже позвонила вам на работу? Ай-яй-яй! Паникер, а еще кардиолог. Впрочем, все они, медики, классические перестраховщики.

— Не надо так о них, — осторожно заметила Злата. Она стояла с цветами в руках, не зная, куда бы их поставить в комнате больного.

— За ромашки спасибо, только напрасная тревога, — сказал Максим Дмитриевич.

Юрий принес из кухни стеклянный кувшинчик с водой, и Злата, бережно устроив неестественно крупные ромашки, поставила кувшин на тумбочку, рядом с кроватью.

— Для положительных эмоций, — слабо улыбнулся Максим. — Да вы садитесь, раз примчались по тревоге. Я вот лежу и раздумываю о вас, — как вы будете жить в двадцать первом веке.

— К тому времени и мы состаримся, — сказал Юрий.

— Ишь ты! Я в пятьдесят-то лет был гвардейцем. Пятьдесят лет — самый сильный возраст, если иметь в виду не игру в хоккей, а более разумные занятия.

— Тебе нельзя много говорить, — напомнил Юрий.

— Тогда помолчим, сынок.

Максим Дмитриевич лукаво прищурился и медленно, скользящим взглядом осмотрел их обоих. Юрий был хмурым, озабоченным: длинные брови были сомкнуты у переносицы, лоб наморщен, в глазах затаенная растерянность. Злата сидела у окна, смиренно положив руки на колени, точно школьница, и такой у нее был по-детски испуганный вид, что разве лишь эти холеные волосы, текущие по ее худеньким плечам, да подкрашенные синие глаза выдавали ее как взрослую. И Юрий и Злата показались ему сейчас какими-то незащищенными.

— Что ж, и долго будем молчать? — спросил он.

— Платон Ефремович шлет тебе привет, — сказал Юрий. — Обязательно навестит тебя завтра.

— Всех Лиза подняла на ноги, а! — сердито удивился Максим Дмитриевич. — Надо же! Я умирать не собираюсь.

— Что ты говоришь, папа? Речь идет о необходимом внимании к больному человеку.

— От такого внимания поневоле почувствуешь себя обреченным…

В комнату вошла Елизавета Михайловна.

— Идемте ужинать, ребята. А ты, Максим, пожалуйста, лежи. Кто тебе разрешил перейти с дивана на кровать? Неисправимый ты. Лежи, я покормлю тебя сама.

— С ложечки? Нет, спасибо! Мне хождение полезно. Напрасно вы, кардиологи, считаете, что это хождение по минным полям. У каждого есть свое «минное попе» в жизни, только вот не знаешь, где и когда споткнешься.

Елизавета Михайловна промолчала, не вступая с Максимом в спор, и вышла в столовую. Он встал, надел мягкие домашние туфли, подошел к зеркалу, чтобы причесаться. Юрий и Злата проследили за ним и коротко переглянулись.

— Сердечники умирают стоя, — с вызовом сказал он, не оборачиваясь к молодежи.

Ночью приступ стенокардии повторился. Опять эта «жаба» навалилась на грудь, немилосердно сдавила горло. Максим, не зажигая света, ощупью нашел на тумбочке свой коронтин. Ему не хотелось будить жену. Но она тотчас же поднялась с постели, молча, без упреков, сделала укол. Через несколько минут он почувствовал знакомое облегчение и мысленно повинился перед матушкой-медициной, которая все-таки чего-то стоит, если как рукой снимает эту проклятую душащую боль… Елизавета Михайловна будто снова глубоко уснула, и Максим, невольно прислушиваясь к ее спокойному дыханию, отыскивал в памяти те «белые пятна», которые видятся очень смутно или вовсе не проявляются, как засвеченная фотопленка, — это прожито вполсилы. Были такие отрезки времени и у него, пусть они измерялись считанными месяцами. Он вот никак не мог припомнить сейчас лето, предшествующее его избранию в горком. Конечно, хронологически он представлял себе затерявшееся в памяти лето: был канун войны, когда он, закончив КИЖ (Коммунистический институт журналистики), что-то делал в заводской многотиражке. Но все детали выветрились, исчезли. Одно из двух: или не за свое он брался дело, или не успел еще ничего сделать. Зато последующие десятилетия, отданные собственно партийной работе, Максим давно выстроил год к году, что называется, по ранжиру. Сколько ему тогда стукнуло? Оказывается, всего двадцать пять, меньше, чем теперь сыну. Почему же он вечером смотрел на Юрия как на слабого юнца, не защищенного от житейских бурь? Тем паче в его возрасте он уже был назначен комиссаром дивизии. Стало быть, он и сам привык к послевоенным скидкам для молодежи. А скидки ни к чему. Тонкое это искусство — вовремя вывести молодых на передний край. Это как ввод резервов в самый разгар крупного сражения: стоит немного опоздать с резервами — и темп наступления начинает падать неминуемо. Опыт опытом, но без свежих сил нелегко развивать успех. Да и опыт бывает разный, не только со знаком плюс, но и со знаком минус. Молодые как раз свободны от ошибок прошлого, хотя и не гарантированы от собственных просчетов. Но тут уже другой разговор.

Максим забылся в крепком зоревом сне лишь под утро. За ночь выпал снег, город неузнаваемо принарядился: белым-бело на мостовых, еще недавно покрытых желтой грязной наледью; густо опушились, заискрились под солнцем вязы, тополя, акации; чистота вокруг праздничная. И на душе у Максима сделалось немного посветлее, пока он стоял у окна, пользуясь тем, что Елизавета Михайловна ушла в магазин. Сегодня воскресенье, значит, скоро пожалует Платон. Вчера он был недоволен, что о его болезни жена успела растрезвонить, но Горского он не видел вечность. Живут старые дружки-приятели в одном городе, встречаясь от случая к случаю, когда кто-нибудь из них вдруг захворает.

Платон не заставил себя долго ждать: приехал тотчас после завтрака и с апельсинами, раздобытыми специально для больного.

— Ты что, с елки, что ли?.. — ворчливо встретил его Максим.

— А ты что расхворался? Негоже, Максим, негоже! Надо проходить мимо всякой дряни.

— Не приучен смолоду.

— Не спорь. Тебе спорить противопоказано.

— Ишь ты! И с тобой успели провести инструктаж в передней, Надеюсь, думать-то вы мне не запретите? Или тоже противопоказано?

— Думай о чем-нибудь веселеньком… Ну, как твои дела, друг мой?

— Обычная стенокардия, обычные приступы. Чуть что — Лиза ко мне со шприцем.

— Боли сильные?

— От уколов поеживаюсь, а приступы терпимые.

— Все шутишь.

— Ради положительных эмоций. Сам предлагаешь думать о веселеньком.

— Да, брат, негоже валяться, — говорил Платон, исподволь приглядываясь к Максиму. Тот заметно осунулся, отеки под глазами.

— Ты лучше расскажи, что там новенького в городе?

Платон улыбнулся. Этот вопрос — что в городе? — стал дежурным с той поры, как Максим ушел на пенсию.

Однако Платон охотно рассказал ему о новостях, чтобы отвлечь от той внутренней работы, которой, конечно же, был занят сейчас Максим. Не забыл и о строительных делах, похвалил Юрия за энергию, оперативность. Максим недовольно поморщился, едва речь зашла о сыне.

— Ты смотри, не перехвали моего наследника. Я тут на  с е р д е ч н о м  д о с у г е  многое передумал о нашей молодежи. Не слишком ли мы, Платон, умиляемся, глядя, на нее? Само понятие «молодежь» нынче переместилось за тридцатилетний возраст. Отсюда и тепличные условия. Знаешь, к какому выводу я пришел: а не замедляется ли таким образом ввод свежих резервов в ходе наступления? Молодые-де еще народ незрелый, успеют из подручных в мастера. Но когда же им развернуться, показать себя, как не до сорока? В пятьдесят-то уже подводят предварительные итоги. Ты как считаешь, Платон?

— Время всех расставит по своим местам.

— Положим. Но я хочу при жизни видеть, как пойдут дела у сменщиков.

И Максим снова оживленно заговорил о том, как важно двигать молодых вперед, пока они чувствуют  л о к т е в у ю  связь с военным поколением, что прошло огонь и воду и медные трубы. Вот если бы в свое время не была утрачена эта связь между начдивами гражданской войны и будущими генералами войны Отечественной… Ну да, конечно, есть еще и  з р и т е л ь н а я  связь. Она нынче поименно восстановлена — от героев штурма Зимнего и до героев штурма Космоса. Но все-таки чувство локтя старших ничем не заменить для молодого человека.

— Пожалуйста, не увлекайся ты, Максим, — сказал Платон. — Мы еще с тобой порассуждаем и о времени и о себе, когда ты прочно станешь на ноги.

— Прими лекарство, — напомнила Елизавета Михайловна, которая неслышно появилась в открытой двери.

Он покорно принял таблетки и порошки — все сразу — и помолчал, собираясь с мыслями.

— Я пойду, Максим, — сказал Платон.

— Нет-нет, посиди еще немножко. Я не стану больше философствовать. Ты ведь не отчитался толком передо мной о встрече со своей Ульяной. Ну-ка, давай напоследок.

Полузакрыв глаза от солнца, по-весеннему светившего в окно после ночной метели, Максим слушал Платона с неподдельным, раздумчивым вниманием. Он не задавал никаких вопросов, только слушал. Когда Платон умолкал, считая, что дальше вряд ли стоит продолжать, Максим открывал глаза и смотрел на него с осуждающим недоумением — что ж, мол, ты не договариваешь до конца? Своим искусством слушать, упорно и подолгу, Максим мог озадачить любого словоохотливого собеседника, тем не менее это располагало к свободной исповеди, к откровенным размышлениям вслух. Платон незаметно для себя увлекся и рассказал все, без утайки, даже поделился тем, в каком двойственном, противоречивом положении оказался он теперь, словно отвергнутый и Ксенией, и Ульяной.

— Вот тебе и еще одно эхо войны, — сказал Максим, поняв, что Платонова трагедийная история закончена.

— До каждого из нас долетает свое эхо, друг мой. — Платон решительно встал. — Я засиделся, Максим. Поправляйся. На той неделе проведаю тебя вечерком.

— Что ж, иди, раз ты в сговоре с моей Лизой.

Когда Горский ушел, Елизавета Михайловна решила заняться очередной кардиограммой.

— Опять ты со своим  п р о и г р ы в а т е л е м, — Максим косо глянул на электрокардиограф, но подчинился.

Она долго, тщательно записывала работу его сердца. Потом села у окна, принялась «считывать» свежую кардиограмму со вчерашней. Он не выдержал, спросил:

— Что там новенького?

— Изменений нет.

Он посмотрел на ворох бумажных лент на подоконнике.

— Написала целый  р о м а н  в нескольких  т о м а х.

— Завтра приглашу еще профессора Межевского. Кое-что не нравится мне в твоем сердечке.

— Об этом надо было раньше думать, Лиза.

Она ответила ему в тон:

— К сожалению, мой «проигрыватель», как ты говоришь, записывает не сами эмоции, а их последствия. — И добавила уже вполне серьезно: — Вообще, Максим, тебе нужен покой абсолютный, без посетителей, без разговоров по часу.

— Что ж, повинуюсь. Разве еще зайдет Нечаев, и на этом точка, все.

Елизавета Михайловна с укором покачала головой. Он обратил внимание, как она побледнела за одни сутки. Может, не спала всю ночь, только притворялась спящей. Но до чего хороша собой: как в молодости подтянута, подвижна, и бледность идет к ней больше, чем девичий румянец.

Максим невольно подумал сейчас о том, что этот взгляд на жену — точно бы со стороны — очевидно, свойствен всем, кто опасно болен, когда зрение неминуемо обостряется. Даже вот в своей жене заново открываешь необыкновенно прекрасную женщину, будто раньше и не замечал никаких ее достоинств.

Вечером позвонил Нечаев. Говорившая с ним Елизавета Михайловна попыталась объяснить, что лучше бы зайти через два-три дня. Но Максим вмешался в их разговор.

— Заходи завтра, — сказал он. — А мою половину ты, пожалуйста, извини, она же медик, вот и захватила власть, как в больнице.

Ночь прошла спокойно. Кажется, стенокардия отступила: кроме легкого, вполне терпимого жжения в груди, Максим ничего другого не ощущал, никаких давящих накатов. Да и это жжение вскоре вовсе прекратилось. Он лежал, довольный тем, что жена, намаявшись за день, уснула крепко, и думал, неторопливо думал о своем преемнике.

Как пойдут дела у Нечаева? У коммуниста нет сильнее оружия, чем собственный пример: быть первым на линии огня, а в обиходной жизни не пользоваться никакими привилегиями. Конечно, партийная работа — тоже служба, но исключительная по самой своей природе, тут нет восходящих линий в привычном иерархическом понятии. Главное в ней — прямое, непосредственное служение высоким идеалам. И тут заслуги измеряются не столько масштабом работы, сколько верным исполнением долга. Быть наделенным всеми этими качествами от роду невозможно. Они приобретаются с течением времени. Опасайся лишь того, чтобы попутно не усвоить случайное и преходящее. Да, смена поколений идет своим чередом: кто-то уходит незаметно, кто-то навечно остается в памяти людской. И уметь делать жизнь с кого — не просто ученическое подражание, пусть оно неизбежно поначалу. Бывают люди дальновидные, но слабые практики, а бывают искусные мастера своего дела, но лишенные чувства перспективы. Инженер может быть или тем или другим — это не беда в государственном оркестре. Политический работник должен быть и тем и другим одновременно, иначе он неминуемо выйдет в тираж.

Думая о Нечаеве, Максим ловил себя на том, что не слишком ли многого требует он от своего преемника, что у него-то самого случались и ошибки, и серьезные просчеты, которые лишь теперь, на вольном досуге, видны особенно рельефно. Незаменимых, конечно, нет на свете. Однако, если, положа руку на больное сердце, ты все-таки не можешь причислить себя к лику «дорабатывающих до пенсии», то, значит, не был ты равнодушен к ходу жизни, как бы ни мучила тебя неудовлетворенность сделанным.

Что ж, пусть  в о л ь т а ж  времени действительно очень высок, все равно надо пропускать его токи через себя всю жизнь, не надеясь ни на какие  т р а н с ф о р м а т о р ы, чтобы понизить напряжение будней.

Не в этом ли сущность коммуниста — от самого возникновения партии на грани революционного столетия и до наших дней архитрудного восхождения к заветным идеалам?