По всему южному окоему Уральского хребта величаво шла в торжественном сиянии громкая июньская гроза.

Ступенчатые раскаты грома набегали друг на друга, сшибались со встречными взрывными волнами, рушились на дно глубоких звончатых распадов. Густые пряди ветреного дождя то накрепко свивались в тонкие жгуты, то, рассыпаясь, занавешивали горы плотными льняными шторами…

Максим Воеводин попросил остановить машину на обочине грейдера, отороченного пышной бахромой шалфея. По гребням кряжистых увалов, что обнимали степь с востока на запад, ходко вышагивал богатырский ливень. Он огибал степь, кружным путем ступая на очередной шихан, который тут же исчезал из виду. Порывистый ветер гнал впереди лиловую тучку: поизрасходовав градовый заряд, она двигалась налегке — полуденным летучим облаком, но никак не могла оторваться от грозового фронта, охватившего полнеба.

Вот на севере дождь косо, торопливо начал было спускаться с крутой горы к ее подошве, однако тотчас вернулся на самую верхотуру. Дождь все отмывал и отмывал до глянцевитого блеска диабазовые камни — любимые пристанища матерых беркутов и легкокрылых, резвых кобчиков.

Когда же эта благодать снизойдет и до пшенички, что неброско зеленеет у подножия гор? Надо ведь, как нарочно, обойти стороной хлебные поля, которые ждут не дождутся небесной милости!

На юго-востоке, где горы отвесно обрывались над пойменным лесом невидимой реки, дождь на минуту задержался, словно раздумывая, и опять зашагал дальше.

Максим выбрался из автомобиля: ему уже не сиделось. Две трети жизни он прожил в городе, но так и остался по натуре сеятелем, который не может спокойно наблюдать извечную несправедливость июньских ливней. Он постоял около «газика», неспешно докуривая сигарету, и снова втиснулся в машину, сердито хлопнул дверцей. Степенный горкомовский шофер Михалыч добро покосился на него, отлично понимая, как хотелось бы сегодня Воеводину привести за собой в деревню долгожданный ливень.

— Давай потихоньку дальше, — сказал Максим.

И «газик» тронулся, рассекая запыленными крыльями влажный холодок грозы.

Ветер крепчал, бил в лобовое стекло тугими напусками, лихо посвистывал за окном. Наконец он бросил встречь хлесткую пригоршню крупных капель. Потом еще.

Максим по-ребячьи высунулся из автомобиля.

Дождь медленно, нехотя сходил с ближних гор, заметно откинувшись назад, чтобы не споткнуться о галечную осыпь.

Ветер сразу как-то поутих: огромные помутневшие тучи остановились над равниной. Еще мгновение, и они хлынули на окрестные поля как из ведра.

Тяжкий обвальный грохот отдалился. Там, на севере, словно бы отгремел большой летний парад неба с его жгучими просверками молний, оркестровыми медными тарелками, гулкими литаврами, а здесь, в неоглядной пшеничной степи, небо уже не красовалось перед людьми — оно работало в полную силу.

То был первый обильный дождь после жестокой прошлогодней засухи.

Сначала земля жадно впитывала воду. Но через каких-нибудь полчаса стали образовываться лужи, потом и ручьи, стекающие в придорожные кюветы. Максим смотрел, как пенились, вскипали, пузырились на дороге лужи, и радовался тому, что дождь этот, судя по старой примете, не последний. Он знал это с мальчишеских лет, когда, бывало, устраивал с дружками на сельской улице свои нехитрые запруды.

С Бирючьего перевала открылась белая россыпь горных деревенек. Максим опять велел шоферу прижаться к обочине грейдера.

— Хотите душу отвести? — лукаво улыбнулся Михалыч.

Максим счел за благо промолчать.

Отсюда, с перевала, был хорошо виден северный, башкирский урман — на него грузно накатывалась другая череда темных туч. То был второй эшелон грозы, за которым, может быть, идет и третий. Ну что ж, вовремя. Через недельку оказалось бы, пожалуй, поздно или почти поздно.

Максим стоял под открытым небом, внимательно наблюдая, как дождь старательно заштриховывал, одну за другой, знакомые деревни. Тучи оседлали все отроги и, набавляя ход, поспешили за головной, что, разгибаясь над  л у к о й  дальнего шихана, устремилась на юг, картинно вскинув изогнутую молнию, точно казацкую шашку подвысь. Теперь земля и небо соединились в мутной бездне громового ливня.

Остаток пути Воеводин и Михалыч осилили только к вечеру — «газик» забуксовал в Ольховой балке, пришлось ждать встречный или попутный трактор. Поодаль блистала под солнцем обновленная долина, которую Максим помнил с детства: он тут сорвался однажды с высокой ольхи, как бы в отместку за потревоженный грачиный рай. Сейчас он заново оглядывал всю долину, где вокруг старых пней когда-то могучих деревьев низко стлался по берегу пересохшей речки молодой ольшаник.

Да неужели вот здесь и замкнется его круг через добрые полвека? Впрочем, даже брат Тарас, повидавший после войны с полдюжины европейских царств-государств, и тот, выйдя в отставку, обосновался в родных местах, учителем сельской школы. А Тарас покрепче, помоложе…

Вчера состоялся, может быть, самый короткий пленум в жизни Максима Воеводина. Как ни готовился он к этому пленуму, как ни старался выглядеть спокойным, уравновешенным, но все-таки почувствовал необыкновенный упадок сил, когда был единогласно освобожден от обязанностей секретаря горкома. Никто не проголосовал против. Все дружно согласились, что ему, Воеводину, с его больным сердцем, пора на отдых. Он многие годы, с немалым трудом, шаг за шагом обретал симпатии земляков, и вдруг они, сказав ему на прощанье несколько добрых слов, охотно поддержали его просьбу об уходе. Значит, действительно постарел ты, Максим Дмитриевич Воеводин. Наверное, нет нигде такой простой и скорой, без всяких церемоний, с м е н ы  к а р а у л о в, как на выборных постах в партии.

Тарас встретил машину у крыльца, словно ждал брата. Они пытливо заглянули друг другу в лицо, и Максим бодро, как ни в чем не бывало, спросил:

— Ты чего это тут дежуришь, товарищ полковник?

— Мое дело солдатское.

— Откуда узнал, что я сегодня загляну к тебе?

— Как же! Утром услышал по радио о пленуме, ну и, стало быть, решил, что обязательно приедешь поплакаться.

— Ишь ты, поплакаться!

— Я сам такое пережил. Кто раньше напомнит тебе о старости, как не армия? Старость — главный разводящий в армии.

— Скажешь тоже, разводящий…

Они окинули друг друга изучающими взглядами. Максим заметно располнел за последние годы. И хотя седеть он начал еще на фронте, но не седина, а эта грузность выдавала его сейчас как старшего. К тому же был он на голову выше Тараса, который рядом с ним казался вовсе жидковатым. Но глаза у них были одинаково молодые — с девичьей, ясной синевой.

— Надолго? — поинтересовался меньшой.

— Что ж, поплачусь немного и укачу обратно…

В горнице хозяйка дома Таисия Лукинична накрывала праздничный стол.

— Вы что, неужели серьезно готовились к моему приезду? — удивился Максим, церемонно кланяясь этой тихой, застенчивой женщине, так не похожей на его Лизу, бойкую, подвижную не по годам.

Из соседней комнаты вышел директор местного совхоза Абросимов.

— Ба-а, да у вас тут целая компания! — сказал Максим, пожимая руку совсем еще молодому человеку.

— Спасибо вам, Максим Дмитриевич, за проливной дождик, — сказал Абросимов.

— А в деревню и неловко заявляться с пустыми руками. Хотел было повернуть восвояси, когда дождь битый час разгуливал по горам, но потом мы с богом нашли общий язык! — посмеиваясь, говорил Максим. — Не поздно еще?

— Нет, самый раз.

— Что ж, ведь должен быть какой-нибудь баланс в природе: после засухи непременно жди урожайного лета.

— Как сказать. Нашим восточным соседям опять не повезло. У каждого своя фортуна.

— Не подозревал я, что агрономы — люди суеверные…

— Милости прошу к столу, — объявила хозяйка.

Выпили по деревенской емкой стопке, даже Максим не отказал себе с дороги. Закусили добротными груздями и принялись за куриную лапшу. Таисия Лукинична услужливо подкладывала Максиму то одно, то другое. Он сказал, откинувшись на спинку стула:

— А верно говорили раньше, что невестка ничего не пожалеет для деверя!

Она смущенно зарделась под игриво-добродушный смех мужчин.

— Ну, что у вас новенького, Руслан Иванович? — обратился Воеводин к директору совхоза.

— Начал перестраиваться, Максим Дмитриевич.

— То есть? Опять какая-нибудь реорганизация?

— Нет, перестраиваюсь в буквальном смысле слова.

— Ну-ка, ну-ка, расскажите.

Под настроение Абросимов оживленно заговорил о том, что на совхозных отделениях никто дальше жить не собирается — там одни мазанки. Все тянутся на центральную усадьбу, к городским благам. Время идет своим чередом, только Министерство сельского хозяйства по-прежнему аккуратно распыляет денежки по отделениям. Но зачем совхозу четыре плохоньких поселка, четыре неукомплектованные начальные школы, четыре саманных клуба, столько же полутемных лавчонок и тесных столовок-забегаловок? Не лучше ли иметь один благоустроенный агрогородок — с полной средней школой, Дворцом культуры, торговым центром, кафе, Домом бытовых услуг?..

— Разве об этом никто не думает?

— Пока думают-гадают, я останусь без кадровых рабочих. Соседние колхозы начинают обгонять. Сколько уже вокруг брошенных деревенек, за счет которых выросли новые правленческие села. Оно и естественно в наше время концентрации производства. Так почему я должен держать людей в голой степи?

— Но хозяйство у вас большое, одной посевной площади, если не ошибаюсь, тысяч двадцать гектаров.

— Вы хотите оказать, что придется ездить на работу за десять-пятнадцать километров? Экая проблема! Нынче у любого тракториста свой мотоцикл с коляской или легковой автомобиль. Наконец, на время сева или уборки можно иметь кое-где полевые станы… Я минувшей зимой побывал на Кубе. Остров по территории почти равен нашей области, но мелких поселков я там не видел. Странствуешь по тростниковым плантациям, среди ихних сентралей — сахарных заводов — и невольно думаешь, что даже у латиноамериканских латифундистов можно было кое-что позаимствовать.

— Русская деревня имеет свою историю, — заметил Максим.

— Спору нет, у нас все другое, начиная с климата, который не благоприятствует земледелию. Но мы располагаем редкими преимуществами — социальными.

— Вам сколько лет, Руслан Иванович?

— Уже за тридцать.

— Завидую вам.

— Это я вам, Максим Дмитриевич, завидую.

— Мне-то что завидовать? Я отшагал свое. Жалею, что не успел проследить за тем, когда это поднялись на крыло такие вот, как вы. Все считали вас зелеными подчасками, а вы, оказывается, давно самостоятельные часовые.

Директор совхоза промолчал, сбитый с толку.

Максим, притаив улыбку, ждал, что еще скажет этот симпатичный мужиковатый человек, и, не дождавшись, обратился к Тарасу:

— Думал, не поразмяться ли в качестве управляющего совхозным отделением. Да Руслан Иванович, оказывается, их потихоньку-помаленьку ликвидирует.

— Для вас можно одно оставить, Максим Дмитриевич, — в тон ему сказал Абросимов. — Какое пожелаете?

— Лучше первое. Поближе к брату, да и как-никак старая барская усадьба.

— От усадьбы остались одни голые стены винокуренного завода.

— Видел, проезжали мимо сегодня. Как после пожара. В гражданскую войну, помню, красные вывозили отсюда спирт для броневиков и госпиталей, охраняли помещичью усадьбу, а потом…

— Совхозное начальство перекочевало поближе к районному поселку, где рядом железная дорога; спиртзавод демонтировали… — подхватил директор.

— То-то и оно! Рачительный бы хозяин наладил в нем, скажем, производство овощных консервов.

— Не моя вина, Максим Дмитриевич.

— Я вас и не виню. Только вряд ли следует все ошибки относить на счет предшественников, тем паче вы собираетесь добить барскую усадьбу до основания, а затем…

— Затем построить новую, совхозную.

— Хорошо, что не сердитесь, Руслан Иванович.

— Я понимаю вас.

— Если, к примеру, в бывшем губернском городе умный архитектор старается вписать новые кварталы в издавна сложившийся ансамбль улиц и площадей, то в сельской местности тем паче надо сохранять все памятные места. Иначе со временем и следа на земле не останется от многих исторических событий. Уже мои внуки, Руслан Иванович, не будут знать, где тут, в этих отрогах Южного Урала, кипели крестьянские восстания в пятом году, шли бои красногвардейцев Блюхера с дутовскими сотнями — в восемнадцатом… Думаете, это редкий случай? Нечто подобное произошло и с фамильной усадьбой Аксаковых.

— Слыхал, Максим Дмитриевич.

— Ладно, заговорил я вас, Руслан Иванович. Думаю, что ваша идея в духе времени. Жаль, поздновато назначили вас директором совхоза.

— Мне без того досталось за мою молодость, когда рекомендовали на бюро райкома.

— Это по инерции. Привыкли у нас молодых людей в тридцать лет числить еще незрелыми. Но такие в минувшую войну командовали дивизиями.

Абросимов поднялся из-за стола, не смея дальше стеснять братьев.

Когда он уехал, Максим прилег отдохнуть на веранде до заката солнца да и уснул богатырским сном до самого утра. Так крепко не спал давно, кажется, с тех майских дней Победы.

За окном, на могутных осокорях неистово кричали наперебой неугомонные грачи, они и разбудили Максима чуть свет. Он с юным умилением прислушивался к их утреннему граю, невольно удивляясь, как столько лет прожил на свете без грачей. Встал, распахнул настежь дверь. Там, на востоке, сиреневым пламенем занимались дальние шиханы, омытые вчерашним ливнем. Бывало, он с дружками отправлялся туда за дикой вишней, что росла в буйном чилижнике по глухим распадкам. Случалось, находили и редкие кулижки пунцовой костяники в травянистых, некошеных долках, где доспевала краснобокая клубника в тени рубчатых лакированных листьев. По воскресеньям женщины брали с собой ребят в пойменный лес горной речки — в это настоящее черемуховое царство. Бабоньки степенно собирали черемуху с кустов, а ребята влезали на макушки старых деревьев, отливающие черным глянцем спелых гроздьев, и в несколько минут доверху наполняли берестовые ведерки. Но если вдруг нападали на богатый ежевичник в непролазной уреме, то предпочтение отдавалось, конечно, ежевике, крупной, дымчатой, которая годилась не только в пироги, но и для домашней пастилы. А коли год выдавался урожайным на лесную смородину, то ни одна ее пышная кулига-круговина, щедро напоенная половодьем, не оставалась обойденной сборщиками ягод. Так до самой страды все эти походы за вишней и клубникой, за черемухой и ежевикой волновали воображение мальчишек, верных помощников взрослых сестер и матерей. Только хлеб, только его сытный, ни с чем не сравнимый дух на полях и гумнах перебивал на исходе лета все запахи Уральских гор. Тогда приходил конец веселым ребячьим занятиям — начиналась мужская, серьезная работа на загонах и токах, перемежаемая короткими сновидениями о райских днях сенокосной незабываемой поры…

— Что ж, поедем-ка, Тарас, в горы, — сказал после завтрака Максим.

— Горы исцеляют, знаю по себе, — отозвался младший.

— Исцеляет время.

— Оно как раз и виднее с наших гор.

Всю дорогу до ближних шиханов Максим упорно молчал, с любопытством оглядываясь по сторонам. И Тарас его ни о чем не спрашивал, ожидая терпеливо, когда он сам заговорит.

«Газик» с трудом взял подъем на Седловую гору, заново поросшую молодым, послевоенным дубняком. Шофер Михалыч остался в машине, а братья поднялись на самый пик шихана.

Тарас был, конечно, прав: с такой верхотуры куда виднее, тем паче если эта высота запомнилась тебе с малых лет… На юго-западе, где уральские отроги уже дробятся и мельчают, он, Максим Воеводин, пас ранней весной на разлапистых проталинах жидкий табунок овец. Бывало, лакомился с ребятами диким чесноком, едва проклюнувшимся на солнцепеке; гонялся с кнутом за отощавшими байбаками; даже пробовал курить самосад по настоянию Петьки Нефедова, заводилы и заядлого курильщика, у которого всегда были в кармане самодельное кресало и сухой гриб-трутовик; а под вечер он, Максимка, искал на открытых боковинах горных оврагов только-только распускавшиеся красные тюльпаны… Там он и увидел впервые балтийских матросов в черных бескозырках — они везли на подводах пшеничку в губернский город… А туда вон, на север, где горы повыше, покряжистее, где и сейчас темнеет дремучий урман, он ездил с отцом на сенокос. Ну какой он был тогда помощник, но отец уступал его просьбам, чтобы просто показать диковинный башкирский край. И так уж случилось, что в той горной загадочной долине, где, казалось, росла одна клубника, они с отцом простояли на обочине каменистого проселка весь вечер, дотемна, пропуская мимо партизанские отряды Блюхера, отступавшие из Оренбурга…

Максим перевел взгляд на восточную гряду, тянувшуюся вдоль реки. По всему подножию гряды, как осыпь белой гальки, виднелись скопления домишек знакомых деревень, и среди них большое село Петрово, в котором он, Максим, в годы нэпа верховодил комсомолией. В том шумном торговом селе коммунистов было трое или четверо, и все государственные дела — от сбора продналога до ликвидации неграмотности — лежали на плечах неистовых комсомольцев. Ничего, управлялись.

— А хорош мужик этот Руслан, — сказал Максим, повернувшись к брату.

— Что ты о нем вспомнил?

— В какие-нибудь тридцать лет стал директором совхоза, вытянул запущенное хозяйство. Слушал я его вчера и думал: а ведь некоторым товарищам все не верилось, выйдет ли из моего Нечаева первый секретарь горкома, хотя ему под сорок.

— Доволен Ярослав Николаевич? — поинтересовался Тарас.

— Доволен, только виду не подает. Мы с ним достаточно поработали вместе, не век же ходить ему в рядовых секретарях.

— Как будто в партии существует выслуга лет, — заметил Воеводин-младший.

— Человек и на партийной работе, освоив меньший масштаб, вправе надеяться на более крупный… Да-да, Тарасушка, партийная работа тоже служба, только очень крутенькая, порожистая, без всяких испытательных сроков для новичков.

— Ярослав Николаевич потянет свой воз.

— Жалею теперь, что долго считал его подмастерьем.

— Хватит тебе, Максим, заниматься самокритикой.

— Она — верный признак старости, — горьковато улыбнулся он.

— Не переживай, мне знакома такая психологическая ломка.

— Ишь ты, ломка! Сколько всяких ломок я одолел за свою жизнь, счету нет, но эта, последняя, горше прочих…

Максим опять умолк надолго. Он все глядел в зыбкую даль, настраиваясь на философский лад. Горы, горы, вечно молодые горы! О чем думают они после грозового ливня? Столько пережили за один двадцатый век и не изменились. Впрочем, иной раз они видятся сильно погрузневшими от времени, особенно поздней осенью. Но вчера, в сетке благодатного дождя, горы будто сами пришли в движение, надвигаясь с севера на юг, вслед за громовым оркестром ливня, а сегодня выглядят совсем беспечными, нарядными, словно не было и нет у них никаких забот, кроме желания приодеться, порадовать людей. И если чутко вслушаться, то они звенят, звенят, как и раньше, когда, бывало, появлялись жаворонки, едва начинали свой разбег вешние ручьи.

— Где это он, не пойму, — сказал Максим, живо вскинув голову к сияющему небу.

— Да вон, вон, прямо над нами. Видишь, как умеет надолго зависать в воздухе.

— Теперь вижу, Тарас.

Еле различимый жаворонок самозабвенно пел в легком прозрачном небе. Кажется, и крылья его пели в трепетном восторге от такого праздничного утра. Максим, напрягая зрение, внимательно проследил за ним, как он опустился неподалеку и замер, кося настороженным глазком в сторону незваных пришельцев. Никто из них не пошелохнулся, чтобы не спугнуть редкого певца. Тогда жаворонок осмелел, пробежался вокруг малой кулижки бессмертника, где у него, наверное, с весны облюбовано пристанище, и снова круто, почти отвесно взмыл в июньскую ликующую высь.

— Жив курилка! — порадовался Максим. — Говорят, что в поле их теперь не встретишь.

— Но еще остались, к счастью, на земле никем не тронутые горы, — сказал Тарас.

— Ты по натуре краевед и защитник природы. Вот объясни мне, пожалуйста, как это можно одной рукой писать трогательные заметки фенолога, а другой — желчные доносы.

— О ком ты, Максим?

— Есть у нас в городе некий Филонович…

— Как же, знаю, бывший директор музея.

— Да-да. Между прочим, служил у меня в полку. Еще на фронте я с ним помучился. Недоволен всем белым светом. Лишь после строгого выговора немного притих, вернее, изменил тактику: вместо доносов начал рассылать во все концы жалобы. Вчера подходит ко мне на улице и говорит: «Наконец-то, Максим Дмитриевич, мы с вами подравнялись». — «То есть, как подравнялись, товарищ Филонович? — спрашиваю его, — Мы всегда были равными». — «Не скажите, Максим Дмитриевич! Помните, вы чуть не исключили меня из партии? Умели вы зажать критику, потому и держались столько лет…» Я молча повернулся, пошел своей дорогой. Тогда он бросил вдогонку: «Мы еще как-нибудь поговорим с вами на равных, товарищ экс-секретарь!»

— Не переживай, Максим. Этих филоновичей на наш век хватит.

— Что ж, в семье не без урода. Но откуда у человека такая желчь?

— Да разве угодишь на всех.

— А мы и не обязаны угождать кому бы то ни было… Но если на конференции против тебя проголосует с десяток делегатов, ты уже всю ночь не спишь: где же, когда, при каких обстоятельствах сделал неверный шаг?

— Опять ты ударился в самокритику. Поехали лучше обедать, хозяйка ждет…

Они начали спускаться с макушки Седловой горы в ложбинку, где скучал деликатный Михалыч. Тарас чувствовал, что Максим расстроен. Сам он ушел в запас в Риге — по приказу министра обороны. Запас есть запас. Понятно, осекся, дрогнул голос, когда прощался со своей частью; затуманились глаза, едва преклонил колено, целуя в последний раз боевое знамя. Но тотчас одолел невольную слабость, и вряд ли кто заметил его волнение… А партийный работник сменяется иначе — целым коллективом своих единомышленников, которым служил верой и правдой. И чем бы ни был объяснен его уход, все равно, как видно, мучает его глубинная тревога: сумел ли справиться до конца со своими нелегкими обязанностями?

— Отдохнешь до осени, там видно будет, — сказал Тарас, когда они подъезжали к дому под старыми осокорями, плотно заселенными грачами.

— Как будто осенью улетишь отсюда вместе с ними, — кивнул Максим в сторону грачиного гнездовья и усмехнулся. — Нет уж, от старости никуда не денешься.

— Хватит тебе, Максим, все старость да старость! С неба она, что ли, свалилась на тебя?

— Верно, точно с неба. Как ни трудно было мне после инфаркта, но я чувствовал себя в строю, а с пленума ушел глубоким стариком. Не представляю, что ты испытал в свои молодецкие пятьдесят два года, уходя из армии, но я остро ощутил старость лишь вчера, когда меня освободили… Впрочем, дело не только в возрасте.

— В чем же еще?

— А-а, черт, разные мы люди, несмотря что братья.

Не зная шофера Михалыча, Тарас решил отложить этот разговор до вечера. Он даже подумал сейчас о болезненном тщеславии брата, хотя и завидовал всю жизнь его непоказной, врожденной скромности.