Убийство в Амстердаме

Бурума Иэн

Глава четвертая

Голландская трагедия

 

 

1

Наджиб развозил пиццу. Нельзя сказать, что доставка пиццы на мотороллере по Гааге была пределом его мечтаний. Умный юноша марокканского происхождения бегло говорил по-французски и по-английски, как и на родном голландском языке, и мечтал поступить в университет, чтобы добиться успеха в жизни.

Здоровье отца Наджиба было подорвано многолетней тяжелой работой на заводе. Он едва мог ходить, сидел дома и смотрел арабские телеканалы, проклиная евреев и других неверных. Мать, одетая с головы до ног в черное, причитала на берберском о своих детях, которые не понимали ее, о муже, который бил ее, и об ужасной жизни среди чужих людей, вдали от родной деревни в горах Риф. Сестра Наджиба, Хафида, носила джинсы и косынку и слушала ливанские поп-группы по MTV. Наджиб разговаривал с сестрой по-голландски, а с родителями по-берберски.

Юлия, красивая голландская девушка, богатая и избалованная, выросла в привилегированной семье. Она надеялась, что ее возьмут в национальную сборную по хоккею на траве. Ее тренер Флорис, молодой человек с длинными светлыми волосами, был в нее влюблен. А она в него – нет. Оба жили в больших домах в престижном районе Гааги, в зеленом пригороде, где летом отовсюду слышались стук теннисных мячей, звон чайных чашек и тихое шипение оросительных устройств на лужайках, очень далеко от бетонного квартала спутниковых тарелок, в котором жил Наджиб.

Отцы Флориса и Юлии, полицейские, женившиеся на женщинах с более высоким социальным статусом, долгое время были лучшими друзьями. Их жены имели деньги и чувствовали свое превосходство, как это свойственно крупной буржуазии Гааги. Отец Юлии, Альберт, был когда-то грубым, но красивым мужчиной, и, возможно, именно эта пролетарская грубость покорила ее мать, Эфье, вступившую в опрометчивый брак. Комфортабельная жизнь, доставшаяся без труда, превратила Альберта в жирного хама, которого раздражали интеллект и светский лоск жены. Эфье нашла спасение от ошибки юности в новомодных увлечениях – медитации и уходе за розами.

Мать Флориса умерла, оставив состояние своему мужу, Йосту. Йост был вульгарен, любил яркую одежду, ездил на дорогих автомобилях, имел большую яхту и злоупотреблял алкоголем. Должно быть, его покойной жене, как и Эфье, нравилась грубая мужественность. Но, как и в случае с Альбертом, это качество давно трансформировалось в примитивное хамство.

Наджиб познакомился с Юлией в магазине одежды, продавщица которого обвинила его в воровстве. Все эти «чертовы марокканцы» – воры, сказала она. Наджиб сохранял спокойствие и вел себя с достоинством. Юлии он понравился. Дальше – больше; они стали созваниваться, назначать свидания.

Флорис был в ярости, он напал на Наджиба на улице, столкнул с мотороллера и ударил ногой, когда-то тупал. Альберт, отец Юлии, перепробовал все, чтобы положить конец встречам дочери с Наджибом. Йост предложил другу помощь. Оба они хотели, чтобы Флорис и Юлия поженились, хоккейный тренер и его лучший игрок, сын и дочь богатых родителей, блондин и брюнетка, голландец и голландка.

Наджиб не только развозил пиццу. Раз в месяц он посещал одного сомнительного типа, чтобы получить деньги для своей семьи. Все было устроено братом Наджиба, Насром, сидевшим в тюрьме за торговлю наркотиками. Наджиб не знал, откуда шли деньги, и не хотел знать. Семья нуждалась в средствах, а он копил на учебу в университете.

Наджиб продолжал встречаться с Юлией, несмотря на то что ее семья была против, как и его собственная, когда ей стало известно об этом. Мать Наджиба боялась, что он поступит так же, как его старшая сестра, и сбежит с неверной. Когда отец узнал о Наджибе и Юлии, он пришел в ярость и избил жену. Младшая сестра Наджиба, разрывавшаяся на части между семейными традициями и фантазиями, почерпнутыми из программ MTV, завидовала брату, но не одобряла его поведение.

Насилие порождало насилие. Флорис снова напал на Наджиба. Наджиб избил Флориса. Йост тайно фотографировал Наджиба и говорил Юлии, что это фотографии из полицейского досье. Единственным человеком, проявившим сочувствие к молодой паре, была мать Юлии, которой нравились хорошие манеры молодого человека и то, что он говорил по-французски. Но она была занята в основном собственными проблемами и мало чем могла помочь дочери. Ситуация еще больше осложнилась, когда Йост узнал, что Наджиб – брат Насра.

Йост был знаком с Насром. Он получал свою долю у тех же колумбийских гангстеров, которые платили Наджибу. Наср, полицейский информатор и мелкий наркодилер, тоже все знал о Йосте. В обмен на деньги, которые выплачивались его семье, Наср согласился отсидеть срок в тюрьме и хранить молчание. Связь Наджиба с Юлией угрожала все испортить. Наджиб мог легко узнать об их сговоре. Несмотря ни на что, молодые люди продолжали встречаться.

Пьянство Йоста перешло все границы, а поведение стало непредсказуемым. Некоторые неприятные факты просочились наружу. Когда Альберт узнал о связи своего друга с гангстерами, он захотел арестовать колумбийцев и пообещал защитить Насра, переведя его в другую тюрьму. В обмен он потребовал, чтобы тот запретил своему брату встречаться с Юлией. Наср отказался. Альберт пришел в камеру Насра и так сильно избил его, что он впал в кому и умер в больнице.

Семья Наджиба возлагала вину за свои несчастья на Юлию. Наджиб по-прежнему любил ее, но его раздирали противоречия. Тем временем Йост попытался скрыться от колумбийцев. Он спрятался, но один из гангстеров нашел его и повесил, инсценировав самоубийство.

Флорис обвинил Наджиба в смерти отца. Решающий поединок произошел на яхте Йоста. Во время драки Наджиб упал в воду. Он не умел плавать, и Флорис не стал спасать его.

Семья Наджиба не позволила Юлии прийти на его похороны. Альберт, пытаясь вернуть любовь дочери, показал свой полицейский значок и заставил родственников Наджиба разрешить ей увидеть тело возлюбленного. Юлия, казалось, простила отца, но ушла из их комфортабельного дома, вышла на берег и продолжала идти навстречу холодным волнам Северного моря, пока не исчезла навсегда.

 

2

Эту тринадцатисерийную голландскую мелодраму показывали по телевидению зимой 2002 года. Автор сценария Юстус ван Ул хотел, чтобы его история о современных Ромео и Джульетте закончилась на более обнадеживающей ноте. Чтобы матери Наджиба и Юлии встретились и утешали друг друга, смягчая горечь потери своих детей. Чтобы их трагическая смерть сделала примирение возможным. Дескать, когда-нибудь мусульмане и христиане, голландцы и марокканцы научатся жить в мире и, может быть, даже любить друг друга. Но режиссер Тео ван Гог придерживался других взглядов. Все должно было закончиться смертью. «Для него, – сказал Юстус ван Ул, – это была война. Мысль, которую он хотел довести до всех, заключалась в том, что жить в мире с фанатичными мусульманами совершенно невозможно. ‹…› Сериал должен был закончиться плохо во всех отношениях. Без малейшего проблеска надежды».

Но все же ван Гог был сложнее, чем кажется. Пусть он и ненавидел ислам так же, как христианство, и считал, что корень зла – сама религия, но говорил тем не менее, что «есть сотня тысяч достойных мусульман, которым мы, голландцы, должны протянуть руку». Хотя мультикультурная «мыльная опера» закончилась плохо, его симпатии были явно на стороне Наджиба, Юлии и сестры Наджиба, сбежавшей во Францию со своим возлюбленным, не мусульманином. Ван Гог поддерживал любого, будь то реальный человек или вымышленный персонаж, кто бросал вызов традициям, кто восставал против социальных и религиозных ограничений. Ван Гог был кем угодно, но только не расистом.

Он был одним из очень немногих голландских режиссеров, снимавших фильмы об иммигрантах. И, хотя он часто вел себя вызывающе, ему нравилось иметь дело с мусульманами. Фильм «Наджиб и Юлия» был уникальным явлением на голландском или даже на европейском телевидении. Совместно с организацией «Форум», выступающей в поддержку мультикультурализма, ван Гог использовал сериал, чтобы стимулировать дискуссии о религии, сексе, толерантности и так далее в школах и других общественных учреждениях. Через два года после создания сериала он снял фильм под названием Cool! («Клево!») о малолетних преступниках в Глен-Миллс, экспериментальной исправительной школе. Многие актеры были учащимися/заключенными, в основном марокканского происхождения, хотя в роли главного злодея выступал голландский парень с одутловатым лицом, произношение которого выдавало принадлежность к высшему сословию Гааги. Два бывших ученика Глен-Миллс, Фуад Муриг и Фархан эль-Хамшауи, воспользовались шансом стать профессиональными актерами и впоследствии гастролировали по стране с пьесой собственного сочинения об уличной жизни мелких преступников и о своем исправлении.

 

3

Посмотреть на выступление Фуада и Фархана меня повели два самых знаменитых друга Тео: его основной сценарист Теодор Холман и его продюсер Гейс ван де Вестелакен. Теплым июньским вечером мы ехали в театр на автомобиле Гейса с откидным верхом по южной части Амстердама с ее узкими улицами девятнадцатого века. Холман, коренастый мужчина, недавно разменявший шестой десяток, был известен своими исповедальными статьями и радио-шоу, в которых он много говорил о покойном друге Тео и о собственных проблемах, часто сексуального характера. Театр располагался в новом культурном центре, который по замыслу городских властей должен был с помощью искусства стимулировать взаимную терпимость в районе с мусульманским населением, печально известном высоким уровнем преступности. Мохаммед Буйери, убийца ван Гога, родился на одной из соседних улиц.

Когда мы въехали в «тарелочный квартал», Теодор принялся шутить, что его, мол, теперь непременно убьют. «Мне нужно изменить внешность!» – кричал он с притворным страхом. Марокканская молодежь, сказал Холман, часто дразнит его, крича: «Мохаммед Б., Мохаммед Б.!» Людей на улицах этого мрачного района, построенного в 1950-е годы, было немного. Туристические агентства, предлагающие дешевые авиабилеты в Марокко и Турцию, были закрыты. Несколько молодых людей стояли около захудалой шашлычной и громко разговаривали на голландском сленге, очень напоминавшем американский рэп. Женщины в черных платках несли полиэтиленовые пакеты из местного универсама. Два бородатых старца в джеллабах сидели на скамье и молча смотрели перед собой. Издалека культурный центр напомнил мне мечеть с белым минаретом. Оказалось, что раньше это была христианская церковь.

Теодор с нарочитым воодушевлением поздоровался с симпатичной девушкой, сидевшей за стойкой, – менеджером культурного центра. Ее родители, объяснил он, приехали из Турции. Она, единственная среди своих родных и друзей, голосовала за Айаан Хирси Али. Теодор несколько раз пытался соблазнить ее, но тщетно. В баре он с мрачным видом рассказывал о 1960-х и о том, как он переживал из-за сексуального либерализма своих родителей. Я огляделся вокруг. Мне было интересно, кто приходит в этот культурный центр. Несмотря на то, что мы находились в самом сердце «квартала спутниковых тарелок», мало кто из присутствовавших выглядел не по-европейски. «Турчанка» подтвердила: «Большинство приходящих сюда местных жителей – голландцы».

То же самое, несомненно, можно было сказать об аудитории Фуада и Фархана: исполненные благих намерений либералы смотрели, как два бывших уличных подростка изображают на сцене свой путь к исправлению. Короткая пьеса состояла из стремительно сменяющихся эпизодов: ограбление старушек у банкомата, уличные драки, групповые изнасилования, употребление наркотиков, арест, заключение в тюрьму и, наконец, после прозрения, возвращение в школу и стремление «сделать что-то полезное для общества».

Фуад и Фархан играли свою пьесу в школах, в тюрьмах и даже для Йоба Кохена, мэра Амстердама. Возможно, она была слишком высоконравственной, слишком добродетельной, чтобы полностью соответствовать требованиям, предъявляемым к театральной постановке. Но позже, когда они присоединились к нам в баре, взяв по стакану безалкогольного напитка, я обнаружил в них нечто интригующее – изюминку, которой не хватало их пьесе. У них была своя позиция. Я хотел больше узнать об их жизни, но то ли время было неподходящее, то ли место. Они и друзья Тео много шутили, хлопали друг друга по плечам, дурачились, но мало разговаривали. Гейс в своих дорогих замшевых туфлях выглядел в культурном центре более уместно, чем Фуад и Фархан в футболках, мешковатых штанах и бейсболках.

Я договорился с Фарханом о встрече в Гааге, нашем родном городе. После того как актеры уехали, Теодор и Гейс стали рассказывать истории о Тео, о его успехе у женщин, о его цветистых письмах, изобилующих клише о вечной любви, о его ироничности. «Ирония, – вполне серьезно сказал Теодор, – очень важная составляющая голландского характера. Я заметил это после смерти Тео. Она, несомненно, является частью нашей традиции».

Это действительно так, и юмор в значительной степени построен на той же традиции. Но у нее есть и неприглядная сторона. Ирония может быть здоровым противоядием от догматизма, но также и способом уйти от ответственности. За возмутительными или оскорбительными высказываниями часто следует утверждение, что это говорилось в шутку, но к тому времени отравленные стрелы уже успевают попасть в цель. Ирония служит отличным оправданием безответственности. Тео ван Гог любил называть себя деревенским дурачком, считая, что это освобождает его от всяких обязательств. В то же время он хотел, чтобы к нему относились всерьез. Желание оборачивать все в свою пользу – распространенная болезнь в голландской интеллектуальной беседе. Примером могут служить некоторые писатели, которыми ван Гог восхищался больше всего. В узком кругу пагубные последствия смягчаются тем, что каждый знает правила игры. Но когда в игре оказываются замешаны посторонние с менее легкомысленным отношением к словам, результат порой выходит весьма плачевным.

 

4

Мы сидели на открытой террасе кафе в Гааге, недалеко от средневекового здания голландского парламента, огороженного тумбами для защиты от нападений террористов. Фархан, невысокий молодой человек с детским лицом лет двадцати с небольшим, делал приветственные знаки прохожим. Некоторые удостаивались чести хлопнуть по его поднятой вверх ладони. Это его город, сказал он мне, люди знают его. Он был настоящим «парнем из Гааги». Мягкие, ангельские черты лица странно контрастировали с грудью и руками тренированного бойца – он увлекался тхэквондо, корейским боевым искусством. Мы говорили о театре, о ван Гоге и его убийстве, об и сентября и о том, что значит вырасти в Гааге для голландца марокканского происхождения.

Дела у семьи Фархана шли на редкость успешно. Его отец самостоятельно научился говорить по-голландски и владел несколькими магазинами в Гааге. Два старших брата стали первыми марокканцами, закончившими престижную гаагскую гимназию Gymnasium Надапит. Один из них работает специалистом по информационным технологиям в министерстве юстиции, другой – в крупной страховой фирме. «Я был исключением, – сказал Фархан. – Все было прекрасно, пока я все не испортил».

Фархан бросил школу, примкнул к уличной банде участвовал в совершении различных преступлений, попал в центр для содержания несовершеннолетних правонарушителей, а затем в школу для трудных подростков, в которой ничему не научился. Дети сидели без дела, читали комиксы и курили траву. На третий день его пребывания в школе какая-то девочка покончила с собой. Он решил, что это не то место, где стоит задерживаться, и ограбил директора, чтобы его исключили. «Если бы я не ограбил его, то до сих пор сидел бы там, курил дурь, читал комиксы и дрался».

Одно из самых ранних и самых горьких воспоминаний Фархана относится к тому времени, когда ему было всего шесть лет. Оно до сих пор наполняет его гневом. Родители его лучшего друга, голландского мальчика, не разрешали им играть вместе. Его даже не пригласили на день рождения друга. Было ясно, что его не желают там видеть. «Такое не забывается. Хотя в то время я не вполне понимал, что это значит, воспоминания преследовали меня в подростковые и юношеские годы. Хуже всего, когда ты становишься отверженным и тебе дают понять, что ты чужак. И ты присоединяешься к другим, оказавшимся в таком же положении».

В Марокко, объяснил он, дети играют на улицах, но никогда не остаются без присмотра. Все знают друг друга. Взрослые приглядывают за чужими детьми. Но в Гааге все по-другому. Мальчишки предоставлены сами себе, как в марокканской деревне, но никто не следит за ними. Они становятся неуправляемыми, потому что никто не объясняет им, что хорошо, а что плохо. Родители сами не знают, как справиться с повседневными делами, и детям приходится помогать им во всем: заполнять бланки и тому подобное. Именно поэтому дети теряют веру в старших и начинают озлобляться.

На родителей? «Нет, на голландское государство, которое позволяет нам приезжать сюда, но не объясняет, как все устроено. Они позволяют нашим родителям подметать улицы, работать на заводах, выполнять ремонтные работы, но мы, дети, должны сами решать свои проблемы. Мы не виним наших родителей. Просто не можем положиться на них».

Я вспомнил другого голландца марокканского происхождения, с которым незадолго до того познакомился в Роттердаме, где он работает в известной архитектурной фирме. Его отец тоже приехал в Голландию как гастарбайтер, но никогда не имел никакой собственности. Хотя его нельзя было назвать необразованным человеком – в Марокко он учился в коранической школе, – он двадцать пять лет проработал разнорабочим на мебельной фабрике. Его сын Самир родился в Марокко, но в трехлетнем возрасте его привезли к отцу. Он помнит, что был у отца на работе и заметил, как другие рабочие подшучивали над ним – не злобно, просто снисходительно. Они относились к его отцу как к ребенку. «Это было так же обидно, – рассказывал он, – как услышать в магазине выволочку, устроенную матери какой-то голландкой за то, что она плохо говорит по-голландски».

Ему было стыдно за своих родителей не потому, что они не видели, что происходит, а потому, что делали вид, что не видят. Они были слишком гордыми, чтобы признать свое унижение, и оттого их дети чувствовали его еще острее. Когда отец проработал на заводе двадцать пять лет, его в качестве особого поощрения отвезли на работу на машине начальника. И все. «Вот тогда-то я понял, что его совсем не уважают».

Жалел ли его отец о том, что приехал в Нидерланды? «Нет, не жалел, потому что пожертвовал всем для того, чтобы мы жили лучше. Он хотел, чтобы я учился на врача – самый надежный выбор. Он не понимает, почему я захотел быть архитектором. Он считает, что я стал кем-то вроде каменщика».

С братьями Фархан говорит по-голландски, с родителями – по-берберски и по-голландски. «Примерно пятьдесят на пятьдесят», – добавил он. Архитектор Самир сказал, что до сих пор считает себя «гостем в этой стране». Я спросил Фархана, чувствовал ли он себя когда-нибудь голландцем. «Ни голландцем, ни марокканцем», – ответил он. А если Голландия играет в футбол с Марокко? «Тогда я, конечно, за Марокко! Но если бы мне пришлось выбирать между голландским и марокканским паспортом, я бы выбрал голландский. Нужно думать о своих интересах. От марокканского паспорта никакой пользы. Но что касается футбола, тут я могу руководствоваться зовом крови».

В тот день, когда погиб Тео ван Гог, Фархан ехал на поезде в Амстердам. Он собирался встретиться с автором, чтобы обсудить сценарий фильма, и понял, что что-то произошло, когда ему стали звонить по мобильному телефону. По странному совпадению автор жил на улице, где был убит ван Гог. Когда Фархан подъехал к его дому, труп ван Гога еще лежал на велосипедной дорожке под голубым пластиковым покрывалом. На Фархана, как и на многих людей с марокканской внешностью, тут же набросились репортеры, хотевшие узнать его реакцию. Он отказался говорить с ними. «Совести нет у этих журналистов», – сказал он.

Фархан был многим обязан ван Гогу. Без него он никогда не стал бы актером. Ему нравилось работать с ним. Тео всегда был открыт для общения. Но теперь ему приходилось объяснять другим марокканцам, что фильм Cool! был снят до «Покорности» – фильма, созданного ван Гогом с Айаан Хирси Али, – потому что иначе его «сочли бы предателем».

Он видел только маленький фрагмент одиннадцатиминутной ленты. «Это просто смехотворно, полностью лишено смысла». Ван Гога, должно быть, «обманом втянули в создание такого фильма». Проецирование текстов Корана на голое женское тело – это «оскорбление, оскорбление, которого я не смогу забыть, такое же, как тот случай, когда мне не разрешали играть с моим лучшим школьным другом. Все марокканцы чувствуют то же самое. Я не защищаю Мохаммеда Буйери, ни в коем случае. Но в том, что касается фильма, он был прав».

Прав, что убил ван Гога? Фархан нахмурился, вертя в руках пустой стакан из-под кока-колы. Ему было легче говорить не только за себя: «Никто из марокканцев не уважает Мохаммеда Буйери. Убивать во время Рамадана совершенно недопустимо». Это был странный и неожиданный ответ. Что общего между постом и правом совершить убийство? Фархан задумался, а затем сказал: «Убийство никогда не бывает оправданным. Мохаммед, конечно, действовал не один. Он был просто сумасшедшим. Безумцем! Но я понимаю, каким образом его могли подтолкнуть к этому».

Фархан видел, как после и сентября стали появляться экстремисты. Время от времени он встречает их в гаагских кафе. Они говорили то, чего никогда не сказали бы перед камерой. Кто-то сказал, что миллионы мусульманских женщин хотели бы выйти замуж за Мохаммеда Буйери. «Тео втянули в это, – повторил Фархан. – Так же, как я, он попал не в ту компанию, оказался в одной лодке с людьми, чьи ценности отличаются от голландских. Это происходит постепенно, как с наркотиками: начинаешь с одной затяжки, потом еще несколько. Потом сворачиваешь косячок…»

 

5

Демографические изменения в Голландии заметнее всего не в Амстердаме. Амстердам хоть и не столица, но его жители привыкли к виду иностранцев. Даже во времена Рембрандта здесь существовали большие общины чужеземцев. Разительнее перемены в маленьких провинциальных городах, где не происходило ничего существенного со времен войны с Испанией около пятисот лет назад. Я знал Амерсфорт, расположенный недалеко от Утрехта, только как городок, где находится дом престарелых, в котором поселились мои бабушка и дедушка. Не очень радужная перспектива, что и говорить, но Амерсфорт, с очаровательной колокольней пятнадцатого века, средневековой рыночной площадью и симпатичными провинциальными зданиями, казался сонной глубинкой, уютной и очень скучной. Здесь родился Мондриан, но уехал, когда ему было восемь лет. Единственным другим достойным внимания фактом является то, что в лесу на окраине города находился один из самых страшных нацистских концентрационных лагерей: Polizeiliches Durchgangslager Amersfoort .

Из 129 720 жителей Амерсфорта почти 21 процент имеет иностранное происхождение. По оценке полиции, 40 процентов марокканских подростков в возрасте от пятнадцати до семнадцати лет подозреваются в преступном поведении. Статистика довольно неопределенная. Что значит «подозреваются»? Может быть, это просто отражение местных предубеждений, а может, ситуация хуже, чем показывают цифры. Кто знает?

В тени колокольни Богородицы я пил чай с Беллари Саидом, невысоким, опрятным человеком. Он родился в Марокко, но говорит по-голландски с сильным южным акцентом жителя Лимбурга – города, расположенного недалеко от бельгийской границы. Обычно такой акцент означает для голландцев только одно: говорящий – католик. Сейчас это уже, конечно, не так. Беллари Сайд – тоже лимбуржец. Пока мы беседовали, по рыночной площади расхаживали юноши и девушки на ходулях в гротескных масках животных и странных остроконечных шляпах, пугая детей и, возможно, воспроизводя какое-то средневековое карнавальное шествие.

Беллари – еще один марокканец, которому сопутствовал успех. Его родители – неграмотные крестьяне, жившие прежде в горах Риф. Тем не менее у него два университетских диплома, он активно участвует в политике и занимается психиатрией. Политические убеждения Беллари – смесь левых взглядов третьего мира с враждебным отношением к Израилю и Соединенным Штатам и активным интересом к мусульманскому самосознанию. Отсюда его членство в Европейской арабской лиге Абу Джахья и желание создать мусульманскую политическую партию в Нидерландах. После и сентября и убийства ван Гога Беллари беспокоит соблюдение принципа господства права. За тридцать лет он не «видел подобной угрозы конституционному государству».

Несмотря на свое отношение к Израилю («Запад урегулирует свои отношения с исламским миром, когда Израиль перестанет существовать»), он считает мощное «еврейское лобби» в Соединенных Штатах примером для европейских мусульман. В Европе должно быть такое же «исламское лобби»: исламские школы, общепризнанный исламский университет, исламские больницы и т. д. Только тогда новые европейцы смогут занять свое законное место как граждане. Идея секуляризации ислама, по его мнению, абсурдна: такого просто не может быть. Вместо этого нужно использовать религию, чтобы вписать мусульман в конституционное государство.

Меня интересовали не столько политические взгляды Беллари, сколько его работа психиатра. Он располагал данными об иммигрантах – данными, прямо скажем, поразительными. По его словам, главными проблемами его пациентов являются депрессия и шизофрения: депрессия особенно распространена среди женщин, а шизофрения среди мужчин. Но шизофрения, похоже, несвойственна иммигрантам первого поколения. Гастарбайтеры страдали в основном депрессией. Шизофрения – это болезнь второго поколения марокканцев, родившихся и получивших образование в Нидерландах. Для молодого марокканца второго поколения вероятность стать шизофреником в десять раз больше, чем для голландца, живущего в сходных материальных условиях.

Существует несколько возможных объяснений этих ошеломляющих данных. Одним из факторов может быть чувство унижения или то, что иммигранты обращаются к психиатру, только когда положение стало критическим. Но у Беллари есть своя теория по поводу шизофрении. Он считает, что проблема заключается в адаптации выходцев из строго регулируемого общества к обществу более свободному, более открытому. Это иной раз приводит к распаду личности. Давление, возникающее в процессе ассимиляции, – один из факторов риска шизофрении. Мужчины страдают ею чаще, чем женщины, потому что имеют больше возможностей взаимодействовать с западным обществом. Когда процесс интеграции идет слишком быстро, когда сын марокканских крестьян бросается в упоительный водоворот западных соблазнов, его когнитивная система может дать сильный сбой. Стремление к строгим религиозным правилам – это форма ностальгии, средство вернуть мир своих родителей или мир родителей, каким он представляется. Чтобы остаться в здравом уме, мужчины стремятся к безопасности потерянного рая.

У девушек и молодых женщин противоположная проблема. Они должны жить, соблюдая многие традиционные ограничения; для них старый порядок еще существует, и они жаждут большей свободы. Беллари, человека, умудренного опытом, беспокоят последствия религиозного экстремизма. Но он, как большинство мусульман, с которыми я говорил, не испытывает симпатии к Айаан Хирси Али. Он считает, что она зашла слишком далеко. «Посмотрите на нее, – говорит он. – Она типичный пример того, о чем я говорю. Борясь за свою свободу, она приходит в ярость каждый раз, когда видит что-то, напоминающее ей о старых традициях, на которых она выросла».

Получается, что слишком много свободы тоже плохо. Мусульманам второго и даже третьего поколения религия нужна «как стабилизирующий фактор». «Она помогает людям лучше интегрироваться, делает их альтруистами, удерживает на правильном пути». Довольно странная, консервативная позиция для человека, считающего себя левым. Он убежден в том, что только хорошо организованная религия удержит молодых людей от скачивания экстремизма из Интернета.

Тоска по строгим ограничениям традиций объясняет также, по его мнению, почему мусульмане предпочитают жениться на девушках из Марокко. Мусульманские девушки, родившиеся в Нидерландах, их слишком пугают. Именно поэтому, считает Беллари, мусульманские девушки все чаще будут выходить замуж за немусульман.

Возможно, он прав, хотя это не соответствует общему мнению, сложившемуся о мусульманских женщинах в Нидерландах. Может быть, потому что женщины в платках, не говоря уже о паранджах, более заметны. Именно женщины – в большей степени, чем мужчины – являются ходячими символами чужеземного фундаментализма, которого многие боятся. Но все же впечатление, которое производят молодые мусульманские женщины, прогуливающиеся по центру голландского города, остается смешанным и неопределенным: девушки в платках и длинных платьях идут рука об руку с девушками в майках и джинсах. Возникает подозрение, что религиозные одеяния часто носят из соображений моды или для того, чтобы подчеркнуть свою непохожесть на других, а не только из набожности.

 

6

Мало кто из голландцев помнит, что эмансипация женщин в Голландии и других европейских странах произошла совсем недавно. В 1937 году министр по социальным вопросам, католик К.П.М. Ромме, хотел запретить работать всем замужним женщинам. До 1954 года женщин, находившихся на государственной службе, автоматически увольняли после того, как они выходили замуж. Это считалось необходимой мерой для охраны семейной жизни. Перемены наступили примерно в то же время, когда христианская церковь начала терять влияние. Возможно, потому, что изменения произошли на памяти ныне живущих, недавно в позиции «прогрессистов» произошел еще один сдвиг – переход от автоматической, почти догматической поддержки мультикультурной толерантности к неприятию ислама в общественной жизни.

Занятную историю рассказала мне моя подруга Йоланда Витхёйс, историк, писательница и известная феминистка с безукоризненной репутацией политической Деятельницы левого толка. (Ее отец много лет был главным Редактором газеты коммунистической партии.) Мы сидели за ланчем в Амстердаме и беседовали о реакции на исламский терроризм – довольно умеренной, по ее оценке по сравнению с тем, каким гонениям подвергались в прошлом коммунисты. Она вспомнила, как преследовали голландских коммунистов после того, как советские танки подавили венгерское восстание в 1956 году. «По сравнению с тем, как обошлись с ними, – сказала она, – к мусульманам относятся очень мягко».

Когда я заметил, что ислам, религию, не имеющую централизованной структуры, нельзя сравнивать с партиями, получавшими приказы из Москвы, она согласилась, но все же сказала, что, по ее мнению, ислам представляет серьезную проблему. Затем она поведала мне историю об известном либеральном враче из Амстердама, который уволил свою медсестру за то, что она отказалась снимать платок на работе.

В то время это было расценено многими как проявление нетерпимости, недостойное либерала, живущего в мультикультурном обществе. Но Йоланда защищала врача. Отношения с врачом, считала она, особенно у пациента-женщины, очень близкие, основанные на доверии. Когда медсестра отказывается снять платок, это подрывает доверие, поскольку подразумевает, что женщины с непокрытыми волосами безнравственны. Именно поэтому женщинам нельзя разрешать носить платок, когда они выполняют профессиональные функции в качестве медсестры, а уж тем более судьи или учительницы.

Я задумался об этом. Мусульманские платки носят по разным причинам, и это не обязательно подразумевает неодобрение тех женщин, которые их не носят. Пока вера медсестры не мешает выполнению ее профессиональных обязанностей, платок не должен быть проблемой. Если бы, например, она не могла оказывать помощь пациентам-мужчинам – вот это было бы неприемлемо. А так, почему бы не рассматривать платок как ее личное дело, как крест или звезду Давида на шее?

Мы продолжили нашу дискуссию по электронной почте. Тем временем я встретил еще одного бывшего левого, отказавшегося от мультикультурных взглядов. Это был Паул Схеффер, написавший известное (а по мнению некоторых – печально известное) эссе «Мультикультурная драма», в котором он утверждал, что снисходительное игнорирование мусульманской иммиграции голландскими политиками перерастает в бедствие. Как и Йоланда Витхёйс, он видел в исламе проблему. Допуская появление больших обособленных общин мусульман в своем обществе, мы создаем предпосылки для социальной и политической катастрофы.

Я не был знаком со Схеффером лично, до того как мы встретились в его доме в южной части Амстердама. Он живет в большом доме на приятной, тенистой улице всего в пяти минутах ходьбы от знаменитого уличного рынка, на котором марокканцы, турки, суринамцы и выходцы из многих других уголков мира среди сцен, звуков и запахов мультикультурного квартала предлагают свои товары: кускус, свежий красный перец, острые колбасы, чаны с йогуртом и огурцами, хумус и табули, тропическую рыбу, манго и большие колючие дурианы. Египетская поп-музыка, песни из индийских кинофильмов и суринамский рэп доносятся из магазинчиков, торгующих компакт-дисками и DVD. Лозунг, намалеванный белой краской на кирпичной стене, призывает к освобождению курдов.

С непокорными вьющимися волосами, в джинсах и рубашке спортивного покроя, Схеффер выглядел типичным прогрессивным голландским журналистом, который в 1960-е годы мог быть одним из прово. В прошлом романтически настроенный маоист, он оказал серьезное влияние на либеральное общественное мнение своими статьями об иммиграции. Мы встретились в его удобном кабинете, в окружении книг. Налив мне бокал белого вина, он откинулся в кресле и изложил свою позицию. Социальная жизнь, сказал он, заставляя вспомнить историю Йоланды о враче, должна быть основана на определенной степени доверия, на том, что люди настроены на одну волну. Когда культура и ценности слишком большого числа людей радикально отличаются от ваших собственных, доверие утрачивается. Даже с самыми близкими мусульманскими друзьями он, по его словам, никогда до конца не уверен в том, что они понимают все так же, как он, что у них те же ориентиры, такое же чувство юмора. Прежние голландские правительства допустили ошибку, предоставляя гражданство иностранцам и не задумываясь о последствиях. Он рассказал мне, как однажды стоял в очереди в международном аэропорту в Стамбуле и из десяти граждан Голландии, стоявших перед ним, ни один не говорил по-голландски. «Тогда, – сказал он, – я почувствовал, что меня предали».

Одно из достойных восхищения качеств Схеффера – его политический энтузиазм. Он не только говорит. Кризис, переживаемый Голландией, вызывает у него такие глубокие чувства, что он хочет заняться политикой, возможно, даже возглавить социал-демократическую партию. Я упомянул, что Майкл Игнатьефф, известный канадский писатель и ученый, планирует сделать что-то подобное в Канаде. «Видите, – сказал Схеффер, – вот что я имею в виду: мы с вами встречаемся впервые, но вы упоминаете Игнатьеффа, как будто не сомневаетесь, что я слышал о нем. Вы, конечно, правы. Я действительно слышал. А все потому, что мы принадлежим к одной культуре. Мы можем рассчитывать на взаимопонимание».

Я промолчал, но не мог удержаться от мысли, что имя Майкла Игнатьеффа для большинства коренных голландцев значит так же мало, как и для бородатых марокканцев с уличного рынка, расположенного по соседству. Я почувствовал в словах Схеффера некую ностальгию, тоску по более ранней эпохе, когда молодые амстердамские интеллектуалы чувствовали себя первопроходцами в новом мире сексуального и религиозного освобождения, первопроходцами, имеющими общие идеи, ценности, ориентиры. Мусульмане оказались незваными гостями на вечеринке, портящими удовольствие другим. Политика Схеффера отличается от политики Пима Фортейна. Однако оба они разделяют тоску о том, чего, возможно, на самом деле никогда не было, но потеря чего тем не менее остро ощущается.

Когда я упомянул в разговоре с Йоландой Витхёйс имя консервативного голландского ученого, считающего, что мы должны бороться с исламской нетерпимостью, возродив дух классицизма, ценности древних Афин, она тут же отвергла эту теорию. Она не разделяла нежных чувств, которые многие консерваторы испытывают к 1950-м годам, хотя «в стране, конечно, было меньше жителей и меньше насилия». Нет, ее беспокоит вопрос, «что же будет с равенством полов и правами геев. По-моему, это ужасно, что мы должны предоставлять социальное обеспечение или субсидии людям, которые отказываются пожать руку женщине». Значит, толерантность имеет свои границы даже у голландских прогрессивных деятелей. Легко быть терпимым к людям, очень похожим на нас самих, кому мы можем инстинктивно доверять, чьи шутки мы понимаем, кто разделяет наше представление об иронии и, возможно, даже слышал о Майкле Игнатьеффе. Гораздо труднее распространить этот же принцип на чужаков в нашей среде, которых наши обычаи раздражают не меньше, чем их собственные обычаи раздражают нас; Они со страхом наблюдают за тем, как их дети, оказавшись между двух огней, ускользают из-под влияния родителей в новый, ошеломляющий мир. Йоланда Витхёйс и Паул Схеффер, как и Тео ван Гог, вполне готовы протянуть руку этим детям, если они отказываются от тех самых вещей, от которых голландские прогрессивные деятели отказались в не столь отдаленном прошлом. Но это не поможет тем, кто идет другим путем и ищет спасение или. по крайней мере, утешение в возврате к традициям.

 

7

Шафина бен Даман, молодая уроженка Марокко, была одета в синюю майку и джинсы, летнюю одежду большинства голландских женщин моложе тридцати. Она приехала к отцу в Нидерланды, когда ей было шесть лет, и выросла в Гааге. Адрес электронной почты Шафины дала мне Йоланда. Шафина работала в приюте для женщин, подвергающихся физическому насилию, главным образом иммигранток. Кроме того, вместе с тремя другими молодыми голландками марокканского происхождения она сняла документальный фильм о насилии над женщинами. Вдохновленные автобиографической книгой Самиры Беллил «В кругах ада» о том, как она была изнасилована группой арабских мужчин в парижском гетто, Шафина и ее друзья поехали в Париж, чтобы поговорить с активистами борьбы за права женщин. Причиной, по которой к Беллил, дочери алжирских иммигрантов, и подобным ей молодым женщинам относились как к распутницам или того хуже, был их отказ носить платок или чадру – другими словами, желание быть похожими на своих европейских сверстниц.

Я спросил Шафину и ее подругу и коллегу Ламию Абасси, что они думают о проблеме платка. Шафина рассказала о своем старом районе в Гааге, сыром и сером который я помнил с детства и в котором теснота кварталов старого города сочеталась с безжизненностью пригорода. Теперь на улицах, по словам Шафины, «преобладают платки». По одной этой причине она не очень любит находиться там. Но когда я привел мнение Йоланды, Айаан Хирси Али и других женщин, что платки – символ угнетения женщин, Шафина воскликнула: «Чушь!»

«Женщин, которые не носят платки, – продолжила она, – тоже угнетают, еще как – возможно, даже больше, чем тех, которые носят. Да разве в платках дело? Мои сестры носят их, и их не волнует то, что я не ношу. Платок ничего не значит».

Шафина имела привычку выражать уверенность в том, в чем она была не так уж уверена, и тут же смягчать свои утверждения оговорками. В вопросе о связи между исламом и насилием над женщинами, например, она разошлась во мнениях со своей подругой Ламией, которая обвиняла ислам. Шафина считала, что проблема скорее в традициях марокканских деревень, где «избиение женщин – обычное дело».

Этот вопрос поднимается снова и снова. После показа их документального фильма в Амстердаме Шафина и ее друзья выступили с призывом «нарушить табу» и провести дискуссию о жестоком обращении с женщинами. Голландка марокканского происхождения Лубна Беррада сказала, обращаясь к аудитории, что «культуру и религию используют, чтобы оправдать насилие. Если девушка жалуется, ее осуждают. Если она идет в полицию или к социальным работникам, она – предательница. Всем моим турецким и марокканским подругам приходилось сталкиваться с насилием в семье».

Это заявление женщины, которая пострадала сама, было встречено как с пониманием, так и с возмущением. «Хорошо, что вы пришли сюда, – сказала девушка из аудитории, – но не приплетайте к этому нашу культуру. Тогда никто не будет видеть в вас предательницу». Многие аплодировали ее словам. Стремление защитить собственную культуру или религию во враждебном окружении вполне понятно, но трудно представить себе, как можно обсуждать подобные проблемы без ссылок на культуру.

Отец Шафины, как и большинство отцов, приехавших в Нидерланды, чтобы найти работу, относится к религии как нормальный обыватель. То есть он старается придерживаться традиций своей родины, не делая из них фетиш и даже не очень задумываясь о них. Когда отец, возвращаясь из мечети, застает Шафину дома, она спрашивает его, «какую чушь нес имам на этот раз». В ответ она обычно слышит комментарии по поводу нравов дочери. Чуть что, сразу дочь, сказала Шафина, «дочь, дочь, дочь – и одеваемся мы слишком вызывающе, и тому подобное».

Ее мать, напротив, более склонна к размышлениям Она начала изучать религию и в результате, по словам Шафины, «стала фанатичкой». Она хочет, чтобы Шафина носила платок. «Она знает, как сыграть на моем чувстве вины. Отца беспокоит только внешняя сторона, что будут думать окружающие. Остальное его не трогает. Но мать не такая. У меня одна сестра и шесть братьев. Все мы восстали против наших родителей. Мать считает, что ее наказывает Бог… Мы выросли с мыслью, что все запрещено, что, сделав что-то недозволенное, можно попасть в ад. Конечно, мы все равно шалили, тайком, но я до сих пор боюсь наказания. О каких бы то ни было сомнениях относительно веры и речи быть не могло. Когда я говорю матери о своих сомнениях, она сходит с ума». Ламия, слушавшая с понимающей улыбкой, добавила с сильным амстердамским акцентом: «Моя мать учила нас, детей, многим вещам, которые никак не связаны с исламом, – старым деревенским обычаям, не имеющим никакого отношения ко мне».

Но даже Ламия сказала, что чувствует себя виноватой: «Когда я занимаюсь любовью со своим парнем, меня охватывает паника. Но мне так хорошо, что я все равно делаю это, хотя Бог и не велит». «Самое важное – девственность, – хихикнула Шафина. – Мы должны блюсти семейную честь. Я даже от поцелуя ужасно боялась забеременеть». Обе женщины рассмеялись, хлопая в ладоши. Шафина вспомнила, как однажды надела джинсы своего брата, и когда у нее задержались месячные, решила, что забеременела от джинсов. «Знаете, – сказала Шафина, внезапно посерьезнев, – вот мы думаем, что живем как хотим. Но на самом деле, сами того не понимая, мы все еще живем так, как хотят наши матери».

После «черной» средней школы, в которой учились практически только дети иммигрантов, Шафина поступила в школу, готовившую персонал для гостиниц. Она впервые столкнулась с детьми коренных голландцев. «Я почувствовала себя такой свободной! Вдруг оказалось, что я могу говорить о чем угодно. Это создает иллюзию, что Голландия – само совершенство. Твои ожидания настолько высоки, что легко разочароваться. Думаю, что теперь я смотрю на вещи более объективно. Но и сейчас я не всегда знаю, что я черт возьми, делаю. Так трудно сделать выбор. Чтобы делать то, что тебе нужно, приходится постоянно конфликтовать с родителями».

Поскольку родители не могли объяснить им, как жить в европейском обществе, девушкам приходилось искать другие источники информации. «Возможно, это звучит глупо, – сказала Шафина, – но тому, как вести себя, как говорить с людьми, меня научило телевидение. Даже в вопросах секса нас просвещал телевизор. Дома мы никогда не говорили о таких вещах. Самый большой барьер на пути к интеграции не голландское общество, а наши родители».

Девушка одного из братьев Шафины – коренная голландка. У них есть ребенок, и живут они вместе. Матери было нелегко принять это. Но теперь она без ума от внука. Случай с ее братом нетипичный, объяснила Шафина. Как правило, марокканские парни встречаются с голландками ради секса, потому что они доступны, но женятся на девушках из Марокко. «Горные козы» – так называет Шафина этих деревенских девушек. В приюте, где она работает большинство пострадавших – это «горные козы». Марокканские парни, сказала она, предпочитают их, потому что хотят жениться на девственницах, которые будут делать то, что им скажут. Марокканские парни, как она выразилась, «очень ненадежные».

 

8

Шафина бен Даман и Ламия Абасси, возможно, являются исключением, но я не уверен в этом. Вполне вероятно, что их высказывания отражают мнение многих и платки не самый надежный показатель жизненной позиции молодых женщин. Некоторые надевают их только для того, чтобы сделать приятное родителям, и снимают, как только оказываются вне поля зрения старших. Другие повязывают платки, чтобы оградить себя от домогательств мусульманских мужчин. Некоторые носят их, потому что вера дает им утешение. Возможно, из всех девушек, с которыми я разговаривал в Голландии, самое большое впечатление произвела на меня Нора Шуа, студентка юридического факультета Университета Неймегена и руководитель Союза исламских студентов. Нора носит черную паранджу, оставляющую открытым для мира только круглое приветливое лицо, чуть тронутое помадой и тушью.

Неймеген, где родилась Нора, – маленький городок на границе с Германией, и у него богатая история. Этот традиционно католический город возник на месте древнеримского поселения. Здесь стояли войска Друза в период его походов на германские племена. В Неймегене жил когда-то Карл Великий, а Фридрих Барбаросса построил замок на месте его дворца. От замка Барбароссы осталась только часовня над рекой Ваал, мост через которую был захвачен десантом союзников в 1944 году накануне роковой попытки занять Арнем.

Мой дедушка получил назначение в Неймеген после Первой мировой войны в качестве священника маленькой и очень либеральной общины менонитов. Возможно, его отправили сюда именно потому, что протестанты считали Неймеген безнадежно потерянным. Он был сложным человеком, а в Неймегене ему просто не с кем было конфликтовать.

В 1930-е годы мой отец учился в общественной гимназии. Это был свободный от религии оазис в городе, большинство населения которого составляли католики. Протестанты и иудеи сидели за партами бок о бок с католиками из состоятельных буржуазных семей. Однажды субботним вечером, прогуливаясь с отцом по Неймегену, мы увидели старую гимназию. Она ничуть не изменилась со времен его детства: бронзовые буквы названия школы по-прежнему украшали кирпичную стену над изящным входом в стиле ар-деко. Рядом стояли и разговаривали несколько неопрятно одетых мужчин. Когда мы вошли внутрь, негр с налитыми кровью глазами махнул рукой, чтобы мы уходили. «Сюда нельзя», – сказал он. Почему? «Разве вы не знаете? Это – Католический центр по оказанию помощи наркоманам».

Мы пошли назад в центр города, где магазинчики, построенные в девятнадцатом веке, соседствовали с домами шестнадцатого – семнадцатого веков. Гармонию там и туг нарушали сооружения 60-х годов двадцатого столетия. День был рыночный. Я слышал голландскую речь с выраженным южным акцентом, а также турецкую, арабскую, китайскую и берберскую.

Я встретился с Норой в кафе на берегу реки Ваал, откуда был виден мост, отбитый союзниками у немцев. Она рассказала мне о своей семье. Оба ее брата живут с голландскими девушками, и это – проблема, потому что девушки не могут общаться с ее родителями. Но Нора навещает их запросто. Она не осуждает ни братьев, ни сестру, которая не носит паранджу, а однажды даже перекрасилась в блондинку.

Обычная история: отец Норы уехал из Марокко и в 1963 году приехал в Голландию, успев до этого поработать в Испании, Франции и Бельгии. На заводах он брался за самую тяжелую работу, часто работал а ночную смену. Он хотел как следует выучить голландский, но хозяин отговорил его. Для работы это не нужно, сказал он. Теперь отец работает неполный день, у него грыжа, диабет и больной желудок. Мать Норы более религиозна, чем ее муж, но при этом отличается редким здравомыслием. В семье Норы не часто говорят об адском пламени. Однако когда Нора захотела изучать право, ее родители так толком и не поняли что она собирается делать. Они имели смутное представление о юриспруденции, по крайней мере как о предмете изучения.

Нора рано проявила интерес к праву. В школе она всегда участвовала в дискуссиях. У нее был «хорошо подвешен язык». Именно тогда она узнала о голландской Конституции. Идея всеобщего равенства, свободы от религии показалась ей замечательной. Теперь ее восторги несколько поутихли. Ей кажется, что свобода слова заходит слишком далеко. Во время недавней студенческой дискуссии о терроризме студент юридического факультета заявил, что гордится Конституцией, потому что она позволила Тео ван Гогу открыто выражать свое мнение. Это лицемерие, считает Нора. Ведь он сказал так, потому что его оскорбления ван Гога не касались и потому что разделяет его взгляды. Но почему каждый должен иметь право оскорблять людей на том основании, что они принадлежат к другой расе или вере? С точки зрения Норы, это противозаконно.

Нора еще училась в средней школе, когда в Нью-Йорке были разрушены башни-близнецы. В тот день для нее все изменилось, на нее стали смотреть другими глазами: «Раньше я была просто Норой. Теперь я вдруг стала мусульманкой». Она вспоминала, что и сентября немного опоздала на урок. Когда Нора вошла в класс, все повернулись к ней, ожидая, что она что-нибудь скажет, возможно, даже сделает какое-то заявление, потому что обычно она за словом в карман не лезла. Но она «словно онемела». Она чувствовала, что обвиняют всех мусульман, особенно после того, как в телевизионных новостях снова и снова показывали одни и те же жуткие кадры: не только дымящиеся башни в Манхэттене, но и молодых мусульман, танцующих от радости в голландском городке Эде.

Одиннадцатое сентября заставило мусульман серьезнее задуматься о некоторых вещах. О каких? «О том, например, какое право имеет Усама бен Ладен называть себя мусульманином. Или о правильном понимании джихада». Джихад, сказала она, не вызывает у нее «плохих чувств». Люди часто не понимают его истинного смысла: «Молодые марокканцы кричат о джихаде, но это всего лишь юношеская бравада. Они плохо представляют себе, что это значит. Джихад оправдан только как средство самообороны, если вы подвергаетесь нападению или не можете исповедовать свою веру».

Однако вера для Норы остается частным делом. Она не поддерживает введение шариата или исламских законов в голландское законодательство, «потому что они не подходят для этой страны, и, кроме того, я – за разделение церкви и государства». Ей никогда бы в голову не пришло поселиться в стране вроде Саудовской Аравии, где женщинам нельзя иметь водительские права, или Нигерии, где женщин, виновных в супружеской неверности, забивают камнями. Создание мусульманской политической партии Нора тоже не считает необходимым, потому что Население Голландии разнородно, и правительств должно учитывать это». Она является членом организации «Молодые социалисты», входящей в состав Партии труда (PvdA).

Таким образом, Нора – не только благочестивая мусульманка, которая видит смысл джихада в защите своей веры, но и прогрессивная, здравомыслящая подданная Голландии, таланты и амбиции которой могут приносить пользу обществу. Однако она понимает, что все не так просто. Одиннадцатое сентября привело к изменению позиции не только прогрессивно настроенных голландцев, но и иммигрантов. По словам Норы, произошел «поворот». До и сентября образованные марокканцы были уверены в своем будущем в голландском обществе. Они считали себя его членами. Необразованные же чувствовали себя в изоляции или вообще оставались безразличными. Им и сейчас все равно, полагает Нора. Но для образованных все изменилось. Их стало пугать то, что их называют «мусульманами» или «марокканцами». Тем не менее это именно те люди, которым нужно дать все шансы, те молодые люди, которые так старались добиться успеха. Потому что, когда они разочарованы, когда видят, что перед ними захлопываются двери, они озлобляются.

«Я бы разозлилась, если бы такое случилось со мной», – сказала Нора, поправляя платок под порывами ветра, дувшего с реки. Она умолкла, что случалось с ней редко. Я думал о разочарованных интеллектуалах – не только о мусульманах или марокканцах – и об их склонности принимать участие в решении великих революционных задач, когда они чувствуют себя изолированными или загнанными в угол. Я думал об актере Фархане и о горечи, вызванной остракизмом, которому его подвергли.

Я спросил Нору, чем бы она хотела заниматься после получения университетского диплома. Она ответила, что не хотела бы работать адвокатом. Зал суда – неподходящее место для женщины в платке, потому что адвокаты и судьи должны выглядеть нейтрально. Она предпочла бы работать в государственном учреждении. «Но понимаете, – сказала она, – так обидно, что нельзя работать в городской администрации, если ты носишь еврейскую кипу или мусульманский платок. В конце концов, это и мой город. Ты словно мысленно исчезаешь». Эта странная и жутковатая фраза, «мысленно исчезаешь», означала нечто худшее, чем игнорирование или безразличие. Как будто общество умственным усилием отрицает само ваше существование.

Ощущение, что ты «исчез», может вызвать агрессию и ненависть к самому себе; мечты о всемогуществе сливаются с жаждой самоуничтожения. Чтобы доказать себе и миру собственное существование, люди иногда присоединяются к революционному движению или берут на себя миссию распространения слова Божьего. Другие, еще более отчаявшиеся, могут, вообразив себя карой Божией, совершить эффектное преступление, убить известного человека или открыть стрельбу наугад по испуганной толпе. Некоторые потерянные души, чтобы почувствовать, что они действительно живы, чтобы доказать, что они личности, убивали себя: самоубийство как высшее проявление воли. Это самые опасные «радикальные неудачники», одинокие убийцы, которые больше не в состоянии жить в ладу с самими собой и хотят прихватить на тот свет весь мир.