– Тебе это ни к чему, – провозгласила Ианта, когда я сообщила, что собираюсь учиться в Оксфорде. Она выпятила губы, глаза потемнели от недовольства, как часто случалось, когда я росла и становилась более независимой. Мама почуяла, что я рвусь к свободе. Оксфорд представлял собой более серьезную, осуществимую угрозу, чем мечты о путешествиях в джунглях и пустынях Патагонии. – Тебе нечего там делать, – повторила она. – К тому же, это не для девушек, что бы ни говорил тебе мистер Роллинсон. – Она задумалась. – Не стоит ему вбивать всякие мысли тебе в голову. Таких людей, как мы, туда не берут.

– Он специально со мной занимается. Считает, что я способная.

– Как же, так тебя там и ждут!

В ту минуту я ненавидела свою мать, которая, как всегда, мастерски поддела ножом мое неуверенное эго и разнесла его в прах. Но я выстояла.

– Увидишь, – ответила я.

Мне было восемнадцать, уже почти девятнадцать. В первый день семестра, в первый год обучения Ианта проводила меня на такси, и по ошибке мы оказались у церкви Христа, а не у колледжа Святой Хильды. У входа Ианта окинула взглядом анфиладу двориков и внушающее доверие здание и бросила на землю дешевый чемодан.

– Здесь попрощаемся, – сказала она. – Дальше пойдешь одна. Так будет лучше.

Целуя ее, я ощутила соленый вкус слез и легкий, едва уловимый аромат лавандовой туалетной воды. Ианта порывисто обняла меня. Потом оттолкнула.

– Иди, – проговорила она. – Радуйся своей новой жизни.

Что чувствовала мать, садясь в такси и уезжая на Пэнкхерст-Парейд, к своим билетам и расписаниям в турагентстве? Она оставила на мне груз своих опасений и неодобрения, но я часто вспоминаю эту опрятную, упрямую удаляющуюся фигурку в твидовом пальто. Наверное, ей казалось, что я сбросила ее, как орех – скорлупку. Что ее женская роль окончена. Или, может быть, Инта думала, что теперь может до конца отдаться своему несчастью и исследовать его глубины.

– Господи Иисусе. Я ее убил.

По словам Мазарин, именно так отреагировал Хэл Торн, когда месяцем позже сбил меня с велосипеда на улице, когда я ехала на велосипеде.

Еще она рассказала, что Хэл вел себя безупречно: бережно уложил меня, вызвал полицию, приказал Мазарин, которая ехала вместе с ним, записать имена всех свидетелей. Его действия были полны героизма, и он это понимал. Последние слова Мазарин произнесла с присущим ей легким оттенком иронии.

Водителем Хэл был паршивым, но все же не таким плохим, чтобы задавить меня насмерть. Я не видела, как его белый фургон подкрался сзади, не слышала скрипа тормозов, но меня до сих пор преследует воспоминание о том, как перед падением я выставила руки, чтобы защититься.

Было еще одно воспоминание… о том, как Хэл сидел рядом с каталкой и скручивал мои чулки в клубок, а низкое осеннее солнце светило сквозь окна и высвечивало нимб вокруг его головы. Память сообщила мне, что он положил чулки рядом с аккуратно сложенными страничками моего эссе по Донну и велосипедными фарами, которые почти не пострадали.

Прошлое и настоящее беспомощно завертелись в моем сотрясенном мозгу, и мне представилось, будто я снова в Риме, в скверике на виа Элизабетта… Странный светловолосый парень, столь заботливо приводивший мои вещи в порядок, моему обманчивому видению казался столь же идеальным, что и каменный юноша, хранитель фонтана Барберини.

Должно быть, я шевельнулась, и мои ушибленные кости хрустнули. Я застонала, и он вздернул голову:

– Привет. – Парень наклонился и нежно взял мою руку, будто знал, как обращаться с людьми, которые испытывают боль. – Меня надо пристрелить. Это я виноват, и к сожалению, вашему велосипеду уже ничто не поможет. Да и вы чудом уцелели.

Я заметила, что у него американский акцент, и нахмурилась. Это было ошибкой, потому что хмуриться было больно. Я захныкала, и незнакомец поспешил меня утешить:

– На голове у вас порез, но слава богу, он скрыт под волосами, и полно ушибов. Но рентген показал, что переломов нет. – У него была умная, уверенная и загадочная улыбка. – Я не разрушил вашей красоты: этого я бы в жизни себе не простил.

Все еще находясь в полубессознательном состоянии, я больше беспокоилась о том, что чуть не умерла, чем о разрушении своей возможной красоты.

– Вы ангел? – Я хотела проверить, не обращается ли ко мне ангел, прежде чем отправить меня в преисподнюю.

– Если хотите, стану ангелом. Со временем.

Я следила за движением его губ, наклоном головы. Статуи из фонтана принесли с собой сияние тропического солнца, жалящий полярный холод, шорох травы саванн и безмолвие пустыни, – и одна из фигур сидела рядом и держала меня за руку. Тогда все и началось.

Хэл навещал меня в больнице каждый день, в течение недели. Он был стипендиатом Родса с американского Среднего Запада, изучал археологию и антропологию. В женскую палату госпиталя Энни Брюэр он приносил такие вещи, которые вовсе не вязались с капельницами и утками: одеяло из племени туарег, фотография обнаженной женщины работы Нодета – пухлой, с жемчужной кожей, похожей на откормленного зерном цыпленка, – все это было частью моего странного выздоровления.

В последний день пребывания в больнице он явился в солдатской форме цвета хаки, с повязанным вокруг шеи красным шарфом, и протянул мне кусок колючей проволоки.

– Ранний образец, такую использовали первые американские поселенцы. Коллекционная вещь.

Мое лицо было все еще покрыто синяками, опухоль не спала, и мне было больно разговаривать.

– Неужели кто-то коллекционирует колючую проволоку?

– Есть целый музей. – Хэл вложил проволоку мне в руку, и колючки странной формы впились в ладонь. – Первопроходцы изобрели проволоку, чтобы обозначать границы своих домов и ферм.

Я представила себе кольца колючей проволоки, опутывавшей сухую пыльную равнину. Внутри огороженной территории слышались гогот гусей и кур, собак, шум детей, пахло домашней выпечкой; там были женщины в выцветших розовых платьях и соломенных шляпках, грубая деревянная мебель и колодец. За пределами проволоки, на дикой территории прятались осторожные краснокожие индейцы, буйволы, рыскали койоты и луговые собаки.

– Может, чтобы защищаться? Это же агрессивная штука. В этом ее предназначение.

– Очень смешно, – сказал Хэл и отобрал проволоку. Потом замялся. – Конечно, владение – это и есть воровство.

Я откинулась на подушки.

– Ты переступил эту границу.

Он наклонился и быстрым движением разгладил упругий завиток моих волос.

– Разумеется. Мы постоянно воруем друг у друга.

Оказалось, что Хэл живет в маленьком домике без отопления, в венгерском гетто, в районе Оксфорда, который назывался Джерихо, вместе с двумя другими студентами, получившими стипендию Родса, и парой иностранных студентов, одной из которых была Мазарин. («Она очень роскошная, истинно bon chic bon genre, – говорил Хэл смешливым тоном, – вот я, напротив, всего лишь неотесанная деревенщина». Меня это удивляло; его знания и уверенность в себе намного превосходили мои).

В доме было полно народу; хозяин совершенно не заботился о его содержании; здесь оказалось неудобно – и волшебно. Когда врачи выпустили меня из больницы, посоветовав держаться подальше от ненормальных водителей, Хэл забрал меня на своем белом фургончике, и перед ужином мы ненадолго заглянули к нему.

– Хочу познакомить тебя с Мазарин: она тебе понравится.

Он был прав на все сто, подметив, что мы с ней одного поля ягоды.

У Хэла в комнате постоянно лежал собранный рюкзак: бутылка с водой, сухой паек на день, спальный мешок для любой погоды, легкие спортивные брюки и таблетки для очистки воды. Он объяснил, что всегда может схватить рюкзак и уехать без предварительных сборов, если вдруг сидеть в заточении станет невыносимо, поэтому ему необходимо иметь при себе наготове рюкзак.

Хэл говорил торопливо и беззаботно, с уверенностью, которую я сама так желала обрести. Может, она передалась ему от матери? «Мой золотоволосый мальчик, – наверное, говорила она, отчаянно покрывая его поцелуями, – ты никогда не будешь смущаться. Не станешь сомневаться и делать ошибки. Я смогу тебя защитить». А может быта, Хэл сам выработал уверенность в себе, выковывая ее из невзгод и горестей взросления?

Мазарин слушала, как он рассказывает мне о рюкзаке. Она была в черной юбке и обтягивающем свитере. Эта девушка оказалась образованнее и изящнее всех студенток моего колледжа. С сильным французским акцентом она произнесла:

– Должна заметить, он заставляет девушек стирать носки… Не позволяй ему допоздна тебя задерживать – ты, наверное, еще слишком слаба.

Хэл отвел меня в марокканский ресторан, недавно открывшийся на окраине города и, как и все новое, невероятно популярный.

– Самое меньшее, что я могу сделать в качестве извинения, – сказал он, провожая меня в зал.

Здесь было полно студентов, потягивающих коктейли и сворачивающих самокрутки, но в моих ослепленных глазах Хэл выделялся среди них подобно маяку.

Он сел напротив, положил руки на пластиковую столешницу и принялся меня изучать.

– Могло быть и хуже. Мне нравится твоя блузка – юная, ослепительная красавица против старой одежды. Угадай, кто выйдет победителем в этом состязании? Даже несмотря на синяки. – Он прикоснулся к моей щеке.

Я почувствовала, как к лицу приливает румянец, и стала теребить кружевную манжету. У меня было так туго с деньгами, что я кое-как одевалась в вещи из секонд-хэндов: сейчас на мне красовалась муслиновая блузка с кружевной отделкой. Поношенная и мягкая, она хранила смутное воспоминание о чужих жизнях.

– Если бы на моем месте была старушка, неужели ты бы не угостил ее ужином?

– Вряд ли. Скорее подарил бы большой букет гвоздик.

– Не люблю гвоздики.

– И зря. У них интересная история. Гвоздики пришли в Европу от арабов, те называют их «qaranful». В разных языках существуют разные вариации: греческое «karpybillon», латинское «caryopbyllus», итальянское «garofolo» и французское «giroflue», но гвоздики – очень английские цветы. Они должны тебе нравиться.

Это было первое из его многочисленных поддразниваний, но я не собиралась уходить от темы. Я до сих пор чувствовала себя так неопределенно, уязвимо, неуверенно до дрожи, но все же собралась с мыслями.

– Я хочу выступить в защиту пожилых дам. Это возрастная дискриминация, а возраст не может быть причиной для отказа.

Переход от поддразнивания к суровой серьезности произошел мгновенно.

– Как раз наоборот. Если исходить от того, что все на этом свете – деньги, удача, твое жизненное пространство – имеет конец, можно предположить, что старушка уже получила свою долю судьбоносных и важных встреч и потому не должна жадничать. У тебя же, в силу твоего возраста, наоборот, их недостаток.

Я была поражена и уставилась на Хэла околдованная его голубыми глазами. Они напомнили мне горечавки на альпийском лугу, насыщенно-голубой наряд итальянского аристократа с картины, чистейшую глубину сапфира.

– Ты серьезно в это веришь?

– А ты как думаешь?

– Я бы пожадничала.

– К счастью, Роуз, тебе до старости еще далеко. И мне тоже. Но мы должны вырабатывать правильную жизненную позицию, чтобы отодвинуть это время. Путешествовать. Все время быть в движении.

– Бедная старушка, – сказала я, и сердце мое стало легким и затанцевало, как перышко. – Бедная старушка, оставшаяся без ужина.

– Вообще-то ее лишили ужина, потому что ты оказалась на ее месте. – И снова его уверенная и нежная рука провела по контуру моей ссадины. – Слава Богу.

Беспомощные, неудержимые эмоции, которые скапливались в моей душе, пока я лежала в больнице, запалились, вспыхнули и взорвались ярким пламенем. Я осторожно подняла руку. Наши пальцы сплелись, и биение моего сердца стало громким, как барабан.

Хэл опустил руку и взял меню.

– Таджин из курицы? – В его устах это звучало невероятно экзотично.

В середине ужина он вдруг опустил нож и вилку.

– Я влюбляюсь в тебя, Роуз. Забавно, правда?

Меня пробрала дрожь.

Хэл часто уезжал на раскопки, и Мазарин, с ее твердым разумным взглядом на жизнь, полностью это одобряла.

Боль – это необходимость, – заявляла она, – иначе как мы познаем, что такое наслаждение?

Я подумала, что она рассуждает так из неведения, поскольку на тот момент своей жизни умная и хорошенькая Мазарин еще не познала боли. Я сказала, что верность аргумента может быть доказана только на личном опыте.

Неужели? – фыркнула она.

Не считая неприятного онемения в одном бедре, я быстро поправилась после аварии. Любовь и прилив адреналина в кровь, курсирующую по венам, особенно способствовали выздоровлению. С одной стороны, онемевшее бедро было даром свыше, поскольку у меня появилась куча времени для учебы в последующие два семестра. «У студентки есть все шансы стать лучшей, – писал мой довольный куратор в конце летнего семестра. – Посмотрим, сумеет ли она ими воспользоваться».

Хэл заботился обо мне: суетился вокруг меня, вызывал такси, следил, чтобы я не замерзала; мне казалось, будто кроме меня, других женщин на земле не существует. «Я тебя вылечу, – говорил он. – Тогда у нас появится время для нас двоих».

Он никогда не задавал вопросов – мое прошлое его не интересовало. И о своем он тоже рассказывать не хотел. Совершенно неважно, кем и чем мы были раньше, объяснял он, важно только настоящее.

Как он был прав! Солнце никогда еще не светило так ярко; небо никогда не было таким голубым. Мое тело стало невесомым, пульсирующим, ненасытным. Меня переполняли безумный восторг и благодарность, благоговение оттого, что это произошло со мной.

Он был незнакомцем, приехавшим из чужих краев; он был той второй половинкой, которую я искала.

В последний день летнего семестра мы гуляли у реки в ботаническом саду; журчание воды заглушало шум транспорта. Небо заволокла легкая дымка облаков; нос щипал сладкий аромат земли после дождя. Я растерла между пальцами стебелек лаванды с клумбы.

Хэл улыбнулся.

– Название «lavandus», – хитро произнес он, – произошло от латинского глагола «мыться». Римляне использовали лаванду в качестве мыла.

Я взяла его руку, разворошила сиренево-голубые соцветия, и листья выдохнули свой аромат. Я прижала его пальцы к своему лицу и вдохнула.

– Я купаюсь в тебе.

Хэл резко притянул меня к себе и поцеловал.

– Прекрасная Роуз, – пробормотал он. – Что я буду без тебя делать?

На следующий день, когда я собрала вещи и была готова уезжать, я позвонила ему домой.

– Дорогая, – у Мазарин был встревоженный голос, – Хэл уехал сегодня утром и забрал рюкзак.

Я похолодела.

– Он оставил сообщение?

– Нет. Я думала, ты знаешь.

– Вот видишь, – пробурчала Ианта, когда я вернулась домой, несчастная, с заплаканными глазами. – Говорила тебе, до добра это не доведет.

Хэла не было три недели, и все это время я балансировала на грани и снова и снова перебирала в памяти: что же я сделала неправильно? Почему? Я ставила под сомнение все: свой ум, свое тело, сексуальную неопытность, которую Хэл находил столь трогательной. Я пыталась определить, где же дала осечку, чем его не устроила, где допустила ошибку и почему он бросил меня, не сказав ни слова.

Три недели спустя раздался звонок – я открыла дверь и увидела Хэла. Он загорел и постройнел, но ему не помешало бы принять душ, а все пальцы были заклеены пластырем.

– Надевай ботинки, мы едем в Корнуэлл. Едва не потеряв дар речи, я спросила, смеясь:

– Где ты был? Я понятия не…

Он был искренне удивлен:

– Разве я тебе не говорил? На раскопках, на севере. Изучал Древний Рим.

Я почувствовала, как белею от ярости.

– Нет, не говорил. Почему ты не предупредил?

– Теперь я здесь, значит все в порядке, не так ли?

– Уходи.

Хэл просунул в дверь ботинок.

– Я купил тебе рюкзак. Хороший.

Несмотря на его обезоруживающую мольбу о том, что он всего лишь невежественный американец, который хочет как можно лучше изучить остров, и лишь я способна быть его проводником, Ианта возражала: незамужним девушкам не положено таскаться по сельской местности с молодыми мужчинами. Но мне было наплевать, и я оставила ее стоять на пороге с гневным лицом.

Когда я вернулась, на щеках у меня играл румянец, ступни покрылись коркой, бедро зажило, и я привыкла к звукам моря. Я рассказала Ианте о Пензансе, Маразионе, Хелстоне, Сент-Мозе… о том, как мы гуляли по прибрежной тропинке, наблюдая, как горные породы меняются от гранита к сланцу; как по вечерам сидели в пабах, пили пиво и сидр и ели рыбу с жареной картошкой. Естественно, я не рассказывала ей о ночах, бело-фиолетовых ночах, когда я сдирала пластырь с его изувеченных пальцев и одну за другой целовала ранки, нанесенные молотком и резцом. Или о том, как Хэл переворачивал меня, меняя позы до тех пор, пока мне не начинало казаться, что я сейчас умру – не от удовольствия, а от любви.

Это было не просто увлечение. Я не собиралась вести себя как развеселая независимая девчонка. Мне нужны были серьезные отношения. Я не хотела, чтобы эти невероятные чувства промелькнули и улетели прочь, как птицы, покружившись над кукурузным полем. Мне хотелось, чтобы Хэл оставил на мне отпечаток, а я – на нем. Хотелось, чтобы наш роман обрел вес и глубину; хотелось с пониманием перейти от невинности к неизведанной страсти, пронизывающей каждое нервное окончание, пульсирующей в каждом ударе сердца.

В Фоуи мы свернули на Сент-уэй, ведущий в Падстоу: проселочная дорога длиной примерно в тридцать миль. «Путь торговцев бронзового века и миссионеров из Уэльса и Ирландии».

Мы любовались церквями и серыми надгробиями, эпитафиями утопленникам, жертвам чумы, и я подумала: не стоит обманывать себя, дух кельтов до сих пор властвует здесь – это страна огня и страсти.

В Порт-Айзек дорога свернула на север, и местность стала более холмистой. Хэл то и дело устраивал привал, чтобы помассировать мне спину в тех местах, где лямки рюкзака впивались в кожу, но мы продвигались быстро. Наконец за очередным поворотом мы остановились.

Под нами ревело море, чайки кружились над термальными источниками. Перед нами поднимались монументальные черные утесы; на их вершинах виднелись остатки стен с соляными потеками. Руины замка Тинтагель.

Я сняла рюкзак и села на жесткий и упругий торф. Я устала, губы и кожа пропитались солью. Хэл опустился на корточки позади меня.

– Надеюсь, это не последнее путешествие.

– Я тоже, – ответила я.

Хэл обхватил колени и стал рассказывать о подъемах в горы, о пересечении пустыни и о поисках долины, где выращивают жесткие абрикосы, а потом вымачивают их в родниковой воде.

Море, безразличное и беззаботное, омывало пляж. Мне вдруг стало холодно. Я подумала о рогаликах, которые пекла Ианта, о пламени, потрескивающем в камине; о том, как далеко все это от долины, где растут жесткие абрикосы.

Потом, спрятавшись за утесом на пляже, мы ели сэндвичи и рассказывали истории о замке.

Осторожно ступая по сланцу, перешагивая через затопляемые во время прилива водоемы, беременная королева Югрейна запахнула на раздавшемся теле отороченную мехом накидку и с треском захлопнула дверь. Поднявшись наверх и приготовившись родить сына по имени Артур, она поблагодарила Бога за убежище, где могла укрыться от насилия, погубившего ее мужа.

Чайки проносились мимо высоких арочных окон, где когда-то король Марк поручил своей жене Изольде, чья талия была не шире ладони, властвовать утесом и морем. А потом в замке остановился юный рыцарь, чтобы принести присягу королю. Его звали Тристан.

– Несчастливые истории, – заметила я. – Мать, оставшаяся в одиночестве, покинутый муж, любовники, которые умирают.

Хэл обнял меня крепче. Сквозь куртку я ощущала биение его сердца.